Вера против фактов: Почему наука и религия несовместимы Койн Джерри

И все же эти параллели не доказывают, что мы имеем общие гены моральных чувств с нашими родичами, – гены, которые все мы, по идее, должны были бы унаследовать от общих предков. Так, в экспериментах капуцины демонстрируют более просоциальное поведение (то есть готовность помочь), чем шимпанзе, хотя генетически шимпанзе гораздо ближе к человеку. Орангутаны тоже стоят ближе к человеку, чем капуцины, но если люди и капуцины негативно воспринимают несправедливое обращение, то у орангутанов ничего подобного не наблюдается. (Более того, даже собаки и вороны более нетерпимо относятся к несправедливости, чем орангутаны!) Если наложить существующую у животных «мораль» на известное фамильное древо млекопитающих, выяснится, что варианты поведения, которые можно считать «моральными», появились в ходе эволюции независимо в нескольких разных ветвях. В этом есть смысл, ведь даже близкородственные виды иногда имеют очень разные социальные системы (один из примеров – бонобо и шимпанзе), а в разных социальных системах отбор идет по разным критериям. Орангутаны, к примеру, ведут гораздо более одинокую жизнь, чем шимпанзе, поэтому у них естественный отбор по вариантам поведения, обеспечивающим гармонию в группе, не должен играть существенной роли.

Эволюционная конвергенция «предморальных» вариантов поведения у неродственных ветвей позволяет предположить, что какой-то вариант нравственного поведения независимо развился в процессе эволюции и у наших предков, – ведь бльшую часть своей эволюционной истории мы жили небольшими группами, в которых должен был работать отбор по таким критериям. Эта же независимая эволюция может служить аргументом против гипотезы Бога, – если, конечно, вы не думаете, что Бог заодно вложил мораль в крыс, обезьян, собак и ворон.

Существует еще один способ определить, какая доля человеческой морали – если такая доля существует – содержится в наших генах. Если все мы обладаем врожденной моралью, то у детей, выросших без нравственного воспитания, она разовьется автоматически. Подобные эксперименты, разумеется, неэтичны, но некоторые умозаключения мы можем сделать из наблюдений за поведением младенцев, которых еще почти не наставляли в моральных вопросах. И эти дети действительно демонстрируют некоторую толику эмпатии, но только по отношению к знакомым людям, в первую очередь к родителям. У них также имеются некоторые представления о честности и справедливости, но опять же в основном по отношению к членам своей группы. По отношению ко всем остальным младенцы эгоистичны. Работа детского психолога Пола Блума и других показали, что младенцы недоброжелательны и не терпят даже равенства с незнакомцами. К примеру, они выбирают вариант, при котором получают одно печенье, когда другой ребенок не получает ничего, взамен альтернативного варианта, при котором оба малыша получают по два печенья. Иными словами, малыши готовы пожертвовать собственным благом только ради того, чтобы козырнуть своим превосходством в получении сладостей. Блум делает вывод, что малыши обладают ограниченной врожденной эмпатией, но в них нет ни сочувствия, ни альтруизма; эти черты им прививают родители и сверстники:

Нет никаких свидетельств в пользу точки зрения, согласно которой необыкновенная нравственная доброта будет частью нашей природы. Нет, я не сомневаюсь, что многие взрослые здесь и сейчас способны на любовь к ближнему… Если свести воедино эти данные о взрослых и наблюдения за младенцами и маленькими детьми, вывод ясен: у нас высокая мораль, но это продукт культуры, а не биологии. В самом деле, нравственная жизнь человеческого младенца и шимпанзе не слишком различаются между собой; мы создания Чарльза Дарвина, а не Клайва Стейплза Льюиса.

Не случайно среди культурных универсальных ценностей, перечисленных Пинкером, фигурирует и социализация детей взрослыми.

А как же альтруизм? Это скользкий вопрос, поскольку понятие «альтруизм» имеет как обычное, так и строгое биологическое определение. В обычном понимании это просто «помощь кому-либо без ожидания немедленного вознаграждения». Сюда входят, к примеру, благотворительность, помощь пожилому человеку при переходе улицы, забота о собственных детях или, в самом крайнем случае, пожертвование собственной жизни ради другого человека: спасение утопающего, добровольное участие в тушении пожара, падение на гранату и т. п. Вопрос в том, действительно ли какие-то из этих вариантов поведения (или все они) бросают вызов объяснениям с точки зрения культуры, биологии или того и другого сразу.

Ответ – нет. Хотя мы не знаем наверняка, в каком соотношении смешиваются культура и биология, определяя наши «моральные» чувства и действия, мы по крайней мере вполне можем правдоподобно и без привлечения религии объяснить все формы альтруизма, от самых необременительных до полного самопожертвования.

С одной стороны, некоторые действия, хотя и кажутся поначалу чистым альтруизмом, на самом деле повышают статус человека, которых их совершает. Репутация человека великодушного всегда полезна, этим всегда можно щегольнуть на публике (притом совершенно законно). Вот почему большинство богатых меценатов настаивают, чтобы в художественных галереях, музеях и других заведениях, которые они основывают и финансируют, на видномместе находились их имена.

К тому же иногда альтруизм – это часть стратегии «ты – мне, я – тебе», и человек, совершая доброе дело, рассчитывает получить за него однажды благодарность. От взаимного груминга у приматов до помощи приятелю при поломке машины – наши действия могут показаться альтруистическими, но отношения не протянут долго, если одна из сторон будет только получать, ничего не давая взамен. Более того, опираясь на эволюционную теорию игр, можно показать, что такой «взаимный альтруизм» легко может развиваться, особенно в небольших стабильных группах, где все знают и помнят друг друга. И не случайно значительная часть человеческой эволюции протекала именно в таких условиях.

Итак, для не слишком экстремальных форм альтруизма у нас есть и культурное, и эволюционное объяснение. Возможно, альтруизм возник как взаимный феномен, полезный для членов небольших групп (это объясняет, в частности, почему младенцы выказывают предпочтение тем людям, которых узнают). Кроме того, это помогает укрепить репутацию (это объясняет, почему мы обычно не скрываем собственного великодушия). Более того, многие аспекты сотрудничества и альтруизма – это именно то, чего следовало бы ожидать, если бы рудименты этих качеств появились в ходе эволюции. Альтруизм по отношению к окружающим чаще всего становится взаимным в тех случаях, когда о нем знают многие, но остается безответным, когда человек не отвечает добром на добро и «едет зайцем». Вообще, человек обладает чувствительнейшей антенной для определения взаимодействия. Он предпочитает сотрудничать с более великодушными людьми и делает это более активно, если это улучшает его репутацию. Согласитесь, это признаки не чистого, Богом данного альтруизма, а скорее формы сотрудничества, которая должна была развиться в небольших группах предков человека. Три других «культурных универсальных ценности», свидетельствующие о том же, – это забота о том, как ты выглядишь в глазах других (и надежда, что хорошо), стыд в случае нарушения правил и узнавание других людей по лицам.

А вокруг этого эволюционного ядра вполне мог сформироваться, уже на уровне культуры, альтруизм без взаимности: анонимные благотворительные пожертвования, помощь постороннему человеку, если ему вдруг стало плохо, или просто готовность пропустить кого-то вперед в транспортном потоке. Как объясняет в работе «Расширяющийся круг» (The Expanding Circle) Питер Сингер, улучшения в системах связи и сообщения между популяциями принуждают нас шире использовать свой модуль «вежливости к знакомым», – ведь круг знакомых сильно расширился, и теперь мы понимаем, что люди везде примерно одинаковые. (Мы узнали, что взаимодействие работает и за пределами группы, поскольку сегодня обмениваемся вещами и услугами с людьми по всему миру.) И едва ли можно требовать, чтобы другие относились к тебе морально, если ты сам этого не делаешь по отношению к ним, ибо не существует способа убедить других людей в том, что при прочих равных ты заслуживаешь лучшего отношения, чем они. Таким образом, из эволюционного корня может вырасти дерево альтруизма, оплодотворенное культурой.

Объяснить альтруизм по отношению к родным несложно: еще в 1960-х гг. эволюционисты поняли, как это работает. Помощь родным – это зачастую не «истинный» альтруизм, поскольку ты получаешь из этого выгоду: возможность передачи своих генов. Варианты поведения, предусматривающие помощь родственнику, подхватываются естественным отбором, возможно, потому, что способствуют сохранению копий твоих генов, носителями которых будут твои родственники. Если ожидаемая генетическая польза – с учетом степени родства – превышает генетическую стоимость «альтруизма», такое поведение будет закрепляться. Иными словами, эволюция подтолкнула бы тебя пожертвовать жизнью (даже если смерть неизбежна), если бы за счет этого ты мог спасти двух и более своих детей, у каждого из которых половина генов – твоя. А уж если есть шанс выжить (и не лишиться возможности продолжения рода в будущем), то, по идее, можно рискнуть жизнью даже ради спасения одного ребенка.

Такой «родственный отбор» объясняет, почему родители больше заботятся о собственных детях, чем о детях других людей. Вот почему мы больше заботимся о детях, братьях и сестрах, чем о тетушках, дядюшках, кузенах и кузинах (чем дальше родственник, тем меньше у него с нами общих генов). И это хорошее объяснение того, почему Томас Вандер-Вуд бросился спасать своего сына. Он не знал, что погибнет, но испытал импульс спасти свое дитя – импульс, встроенный в нас естественным отбором. (Дэймон Линкер утверждает, что, поскольку сын Вандер-Вуда страдал синдромом Дауна и, вероятно, не должен был оставить потомства, подобный альтруизм не принес бы никакой генетической пользы. Однако это глубокое непонимание того, как работает эволюция. Эволюционный сигнал к помощи – вид твоего ребенка в опасности, а не генетический расчет на тему того, оставит этот ребенок потомство или нет. Этого наши предки знать никак не могли.)

Сложнее всего для эволюционного объяснения случаи, которые я называю истинным биологическим альтруизмом. Это ситуации, в которых человек приносит громадные жертвы, вплоть до того, что идет на верную смерть (биологически говоря, теряет всех своих будущих отпрысков), чтобы помочь другим людям, не состоящим с ним в родстве. Подобные жертвы снижают ожидаемое число отпрысков. К таким действиям относится падение на гранату, работа добровольных пожарных, которым даже не платят за то, что они рискуют жизнью ради других, и альтруизм таких людей, как Ленни Скутник, который в 1982 г. нырнул в ледяную воду, чтобы спасти тонущую пассажирку самолета, потерпевшего крушение на реке Потомак. Подобные ситуации невозможно объяснить одной эволюцией, потому что варианты поведения, способные снизить репродуктивный потенциал и не ведущие к спасению родственников, по идее должны устраняться из популяции. Как можно объяснить эти акты чистого самопожертвования?

Есть несколько вариантов. Один из них – это просто «расширяющийся круг»: ощущение врожденной эмпатии мы распространяем и на бедствия чужих людей. Во многих случаях (скажем, у пожарных и у Скутника) альтруист не знает наверняка, что погибнет, поскольку иначе не было бы смысла пытаться кого-то спасать. В других случаях (скажем, с гранатой) все так и так погибли бы, так что акт самопожертвования, может быть, просто вырастает из развившейся в процессе эволюции тенденции помогать тем, с кем ты близко знаком. Не случайно солдаты, которым часто приходится рисковать жизнью за товарищей, называют друг друга братьями.

Нередки и неадаптивные импульсивные чувства, получившие развитие в процессе эволюции по другим причинам. Животные, имеющие собственных детенышей, нередко готовы «усыновить» представителей другого вида. Я только что посмотрел видео, на котором деревенская кошка кормит вместе со своими собственными котятами целый выводок утят. Этот видеоролик широко разошелся по Интернету, поскольку выглядит это умилительно, но в нем есть и биологический урок: когда в организме бурлят материнские гормоны, можно выкармливать животных, даже не принадлежащих к твоему биологическому виду, не говоря уже о прямом родстве. Это происходит потому, что вариант «усыновления» не слишком часто встречается в природе, и естественный отбор закрепил выкармливание всех младенцев, которые окажутся поблизости – ведь это почти наверняка твои собственные малыши.

Такие случаи встречаются и в дикой природе. Кукушки – «гнездовые паразиты», они подкладывают яйца птицам других видов. Позже кукушата убивают хозяйских птенцов, и приемные родители продолжают кормить чужих детей, не состоящих в ними в родстве, пока те не вырастут. Для кукушки эта несимпатичная практика очевидно адаптивна: поскольку ей не нужно кормить своих птенцов (всегда находятся невольные няньки), она может откладывать яйца десятками, а заботиться о ее птенцах будут другие. Но для птиц-воспитателей ситуация неадаптивна: от выкармливания птиц чужого вида они не получают никакой пользы, более того, теряют всех собственных птенцов. Кукушка просто использует материнский инстинкт хозяйки гнезда в своих интересах, а та не выработала в процессе эволюции никакой стратегии, которая позволила бы избежать подмены, и не научилась распознавать чужих отпрысков. Если подобное происходит у людей – а так бывает, когда люди усыновляют неродственников, – это следовало бы рассматривать как крайний случай биологического альтруизма. Тем не менее никто не утверждает, что «альтруизм» кукушкиных нянек или кошки, выкармливающей утят, невозможно объяснить с научной точки зрения, и потому он представляет собой доказательство в пользу существования Бога.

В конце концов, существуют вполне убедительные светские объяснения альтруизма. В то время как некоторые моральные чувства наверняка появились у наших предков в результате эволюции, отточены и расширены они были уже через культуру: через обучение и коммуникацию. Генетические доказательства тому исходят из сравнительного исследования других видов, а также человеческих младенцев. Культурные доказательства, с другой стороны, основаны на том, сколько моральных чувств усвоено, какие различия в этих чувствах можно найти в разных обществах (хотя при кросс-культурном усыновлении малыши легко усваивают нормы принявшего их общества) и как они изменились за последние несколько столетий. Во многих отношениях мораль похожа на языки: рождаемся мы со способностью воспринять и то и другое, но конкретные нравственные нормы, которые мы усваиваем, как и конкретный язык, на котором учимся говорить, определяются культурой, в которой мы воспитываемся.

Таким образом, хотя мораль и кажется «врожденной», по крайней мере у взрослых ее несложно объяснить как результат генетического наследия, модифицированного воздействием культуры. Учитывая, что этот «моральный закон», как говорит Фрэнсис Коллинз, не ставит в тупик науку и психологию, нет никакой необходимости привлекать к его формированию божественное вмешательство.

Но у гипотезы участия Бога в создании морали и альтруизма есть свои проблемы. Так, она не в состоянии сказать точно, какие нравственные суждения вложены в человека Богом, а какие (если они вообще есть) объясняются светскими причинами. Она не объясняет, почему рабство, пытки и пренебрежительное отношение к женщинам и чужакам не так давно считались нормальными, а сегодня рассматриваются как безнравственные. Ведь если гипотеза верна, то данная Богом мораль должна оставаться постоянной во времени и пространстве. И наоборот, если мораль отражает пластичную общественную надстройку на эволюционной базе, она должна меняться вместе с обществом. Так и происходит.

Доказательство Бога от истинной веры и разума

Более хитроумный аргумент в пользу естественной теологии связан с нашей способностью придерживаться убеждений, которые оказываются истинными, от «Лучше держаться подальше от этого льва» до «Завтра утром взойдет солнце». Некоторые теологи утверждают, что эту способность можно интерпретировать только как дар Божий, и такой аргумент имеет некоторый вес в естественной теологии. Для биолога-эволюциониста, однако, «доказательство от истинной веры» представляется настолько очевидно ложным, что невольно начинаешь удивляться его популярности. Возможно, дело отчасти в том, что теологи, приводя этот аргумент, либо не понимают, либо не принимают тот факт, что и культура, и эволюция вполне в состоянии дать нам способность различать истину. Однако этот аргумент продвигает и весьма уважаемый религиозный философ Алвин Плантинга, у которого он облекается в ученый язык, формальную логику и теорию вероятностей и становится весьма убедительным. Но не нужно хорошо знать высшую математику или теорию эволюции, чтобы разглядеть проблемы этого аргумента.

В чем, собственно, он заключается? Если говорить коротко, Плантинга утверждает, что человек никогда не приобрел бы истинные представления о чем бы то ни было без вмешательства Бога. Естественный отбор, говорит он, продвигал только способность наших предков к передаче генов при помощи различных стратегий выживания и размножения. Ему нет дела до того, истинны ли наши представления, какими бы они ни были. Рассматривая, к примеру, когнитивные способности, Плантинга пишет:

Эволюция закрепляет (в лучшем случае) то, что наше поведение в разумной степени соответствует обстоятельствам, в которых обнаруживали себя наши предки; поэтому она не гарантирует нам по большей части верные или правдоподобные представления. Наши представления могут оказаться по большей части верными или правдоподобными… но нет никаких причин считать, что они действительно окажутся таковыми: естественный отбор интересует не истина, а соответствующее поведение.

Важнейшей «истиной», которой, по мнению Плантинги, обладает человек, будет, конечно же, существование христианского Бога и Иисуса Христа, а также спасение, которое можно заслужить только путем поклонения этому Господу. Но Плантинга также утверждает, что без Бога мы не могли бы воспринимать научные истины, в том числе в области биологии и физики:

Бог создал и нас и наш мир таким образом, что существует определенное сродство, или соответствие, между миром и нашими когнитивными способностями. В Средние века говорили об этом так: adequatio intellectus ad rem («соответствие разума реальности»). Основная идея здесь просто в том, что существует соответствие между нашими когнитивными способностями и реальностью, которая рассматривается как все сущее, соответствие, позволяющее нам знать что-то, и даже очень много, о мире – а также о самих себе и о Боге.

В другом месте он пишет: «Способность к познанию Бога есть часть нашего первоначального когнитивного оснащения, часть фундаментального гносеологического установления, с которым мы созданы».

Плантинга утверждает, что естественный процесс эволюции не в состоянии сформировать мозг, способный воспринять истинность эволюции, не говоря уже о любых других идеях. Поэтому он видит здесь дилемму: «Я буду доказывать, что натурализм несовместим с эволюцией в том смысле, что невозможно рационально принять и то и другое одновременно». Сам Плантинга уходит от вопроса о том, принимает ли эволюцию он лично. Похоже, ему симпатична теория разумного замысла.

Итак, здесь мы имеем утверждение, что принципиально важную часть человеческого познания невозможно объяснить естественной эволюцией. Плантинга утверждает, что настоящий наш детектор истины – sensus divinitatis («чувство божественного»), вложенное в человека – и только в человека – Богом как часть нашего сотворения по его образу и подобию. (Эта идея исходит еще от Жана Кальвина, которого Плантинга очень уважает.) Это, очевидно, все тот же аргумент «Бога пробелов», который, по мнению Плантинги, согласовывает науку с религией:

Между наукой и теистической религией существует поверхностный конфликт, но глубинное согласие, а между наукой и натурализмом – поверхностное согласие, но глубинный конфликт.

Я не буду подробно разбирать очевидное возражение, что даже если бы в нас действительно присутствовало такое божественное чувство – sensus, – то почему мы должны приписывать его именно христианскому Богу, как предлагает Плантинга, а не какому-нибудь другому. Плантинга рассматривает христианство как «базовую веру» – нечто столь же очевидное, как убежденность в том, что вы сегодня завтракали. На самом же деле нет никаких причин считать, что другие божества не могли дать нам какое-то то sensus divinitatis; более того, твердая вера мусульман в Аллаха говорит им о том, что вся история с христианским sensus ничего не стоит.

Но оставим эту теологическую почву и зададим себе два вопроса. Действительно ли человек обладает последовательно точными представлениями о мире? И, независимо от этого, можно ли в принципе истинность каких бы то ни было представлений объяснить эволюцией и нейробиологией?

Ответ на первый вопрос – да: мы, как правило, воспринимаем окружающий мир верно, да и других людей нередко оцениваем довольно точно. Но, что существенно, одновременно с этим мы склонны к всевозможным ложным представлениям. Некоторые из них перечисляет Стивен Пинкер:

Особи нашего вида обычно верят, помимо всего прочего, что объекты в естественном состоянии находятся в покое, если их не толкнуть, что если отпустить веревку, на которой раскручивается шарик, то он улетит по спирали, что умная молодая активистка скорее станет кассиром-феминисткой, нежели просто кассиром, что сами они выше среднего по всем желаемым показателям, что они видели убийство Кеннеди по телевизору в прямом эфире, что удача или неудача определяется намерениями богов или духов, которых можно подкупить, и что молотый рог носорога представляет собой эффективное средство от эректильной дисфункции. Идея о том, что наш мозг сконструирован для истины, не слишком хорошо согласуется с подобными фактами.

И особенно мы склонны к самообману. Психологические исследования подтверждают, что многие из нас считают себя умнее, красивее и симпатичнее в глазах окружающих, чем мы есть на самом деле (множество примеров тому можно найти в книге Роберта Триверса «Обмани себя»[16]). Такая настойчивость в завышении самооценки тоже может иметь эволюционную основу, поскольку помогает нам вести дела с другими людьми. Никто не может быть более убедительным, чем лжец, который верит в собственную ложь, поэтому раздутое самомнение, возможно, давало нашим предкам рычаги воздействия на окружающих – и репродуктивное преимущество.

А теперь добавьте к искаженному представлению о себе распространенность ошибок, таких как отрицание изменений климата, вера в НЛО, в похищение людей инопланетянами, в астрологию, в экстрасенсорное восприятие и т. д. (я бы добавил для верующих «все религии за возможным исключением "истинной" – вашей»), и убедитесь, что наш вид подвержен влиянию всевозможных ложных представлений. Даже оптические иллюзии способны ввести нас в заблуждение (вспомним хотя бы поразительный оптический обман Теда Адельсона с тенью на шахматной доске, где светлая клетка в затененной части шахматной доски воспринимается как гораздо более светлая, чем такая же клетка вне тени – хотя обе они совершенно одинаковы). Вероятно, это тоже побочный результат естественного отбора, который, похоже, снабдил нашу зрительную систему способом распознавать и компенсировать эффекты затенения в окраске объектов.

Популяризатор науки и скептик Майкл Шермер немало писал о том, почему люди верят в неправду. Среди множества причин можно назвать и предвзятость подтверждения (мы предпочитаем верить тому, что нам нравится), непонимание того, как работают вероятностные процессы, сопротивление переменам и подверженность внушению. Многие из этих тенденций могли быть полезны в мире, где жили наши предки, – в мире, которого больше нет. В конце концов, наши предки не сталкивались с частично затененными шахматными досками и не знали теорию вероятности.

Подводя итог, скажем, что наш мозг – это достаточно надежный, но едва ли идеальный орган для распознавания истины. И многие из его недостатков, присутствующие у людей любой веры, можно вполне правдоподобно объяснить как результат естественного отбора. А говорят, что Бог снабдил нас надежным инструментом для распознавания истины. Вообще, если бы собственный sensus divinitatis Плантинги работал как следует, он не принял бы на веру научно опровергнутую теорию разумного замысла!

Конечно, у Плантинги найдется ответ на вопрос о том, почему на свете так много атеистов, индуистов, иудеев, мусульман и приверженцев дохристианских религий, таких как ацтеки и древние египтяне, которые почему-то не сформировали истинное представление о христианском Боге и веру в него. Ответ сводится к тому, что у таких людей божественное чувство испорчено изначально или было испорчено вследствие греха. Любопытно, но Плантинга утверждает, что недостатки такого чувства не обязательно должны объясняться вашими собственными грехами:

Если бы не грех и его последствия, присутствие и слава Божии были бы столь же очевидны и неопровержимы для нас, как существование в мире других сознаний, физических объектов и прошлого. Однако sensus divinitatis, как любой другой когнитивный процесс, может отказать; в результате греха он поврежден… И не стоит говорить, что повреждение sensus divinitatis у того или иного человека объясняется его греховностью. Оно подобно болезням и уродствам: возникает в конечном итоге из-за греха, но не обязательно из-за греха тех людей, которых поражает.

Перед вами непроверяемое объяснение недоказуемого тезиса. Но нет нужды путаться в подобных аргументах. Обратимся лучше к реальной ситуации: человек хорошо различает одни истины и плохо – другие. Некоторые из наших представлений рациональны и подтверждены доказательствами, тогда как другие – нет. Можно ли объяснить это только естественными причинами и процессами, включая эволюцию?

Да, можно. Первое, что необходимо понять: люди не рождаются с готовым набором представлений о мире; мы рождаемся с мозгом, подготовленным природой для формирования убеждений при получении информации из окружающего мира. Некоторые из этих убеждений усваиваются от родителей и сверстников, другие – из эмпирических наблюдений. Легко представить, что за миллионы лет жизни небольшими группами охотников и собирателей мы, как многие позвоночные, выработали у себя тенденцию впитывать все, чему учат нас родители (это одна из причин того, что религия так упорно сохраняет свое влияние). Шансы на выживание сильно повышаются, если вы умеете использовать опыт взрослых и вам не приходится все узнавать самостоятельно. К примеру, мы могли научиться избегать крупных млекопитающих, которые выглядят как кошки, но не тех, что похожи на антилоп: те, кто достаточно рано не усвоил этой премудрости, не смогли стать нашими предками. Другие вещи, к примеру, кому из сверстников можно доверять, а кого стоит избегать, каждому, вероятно, приходилось решать самому. Некоторые иные разумные тенденции – не представления, а скорее адаптивные варианты поведения, – мы могли получить непосредственно в результате естественного отбора. Тенденция во всем предпочитать родственников и настороженность по отношению к чужакам тоже, очевидно, дают адаптивные преимущества и должны в определенном возрасте обретать статус «представлений» («Я считаю, что нам следует опасаться людей, которых мы не знаем»).

Взгляд на мир связан с нашим восприятием, а эволюция, вообще говоря, сформировала наши чувства так, чтобы они оценивали мир адекватно, – ведь за неверное представление об окружающем можно жестоко поплатиться. Это верно в отношении не только внешнего мира, но и характеров окружающих нас людей. Без точного восприятия действительности мы не могли бы добывать себе пищу, уходить от хищников и других опасностей и создавать гармоничные социальные группы. А вслед за точным восприятием идут и «точные представления», то есть представления, основанные на объективных данных. Естественный отбор не формирует истинных представлений, он создает сенсорный и нервный аппараты, которые обычно обеспечивают формирование истинных представлений.

Но мы ведь уже убедились, что не все наши представления о мире верны. Дело в том, что хотя естественный отбор снабдил нас достаточно качественным аппаратом распознавания истины, этот аппарат тоже можно обмануть, как происходит в иллюзии с шахматной доской и тенью. И религия вполне могла оказаться одной из этих ложных идей, использующих эволюцию в своих интересах. Антрополог Паскаль Буайе, к примеру, предполагает, что религия началась с врожденной и вполне адаптивной склонности наших предков приписывать любые загадочные события разумным действующим силам. Если слышишь шуршание в камышах, лучше предположить, что оно исходит от какого-то другого животного, а не от случайного порыва ветра, – больше будет шансов уцелеть (или добыть пищу). Подобные представления о разумных силах в природе легко переходят на явления вроде молний и землетрясений. Поскольку естественных объяснений для таких явлений у наших предков не было, вместо них могли родиться фантастические предположения о сверхъестественных человекоподобных существах или духах. Изучение развития ребенка подсказывает, что религиозные верования не являются врожденными – в нас нет «генов Бога». Скорее, как предполагает Буайе и другие ученые, сформировавшийся в процессе эволюции когнитивный аппарат дает нам предрасположенность к принятию положений религии, таких как существование Бога, загробной жизни и души; эти догмы и усваиваются.

Неудивительно, что дети в северной Индии приобретают веру во многих богов, тогда как дети в Алабаме – в божественность Иисуса Христа. Это наблюдение прямо противоречит убеждению Плантинги, что sensus divinitatis даровано нам христианским Богом. Скорее, религия представляет собой то, что Стивен Джей Гулд и Элизабет Вэрба назвали «экзаптацией»: это черта, которая иногда полезна, но сама по себе не была объектом естественного отбора, а просто стала дополнением к свойствам, сформировавшимся по другим причинам.

В целом нет оснований считать, что наука не в состоянии объяснить, почему наши представления о мире часто оказываются верными. Кроме того, у нее есть правдоподобные объяснения и для неверных представлений – объяснения куда более правдоподобные, чем предположение Плантинги, что неспособность распознать истину указывает на повреждение sensus divinitatis в результате греха.

С этим связан еще один аргумент в пользу Бога. Состоит он в том, что по своим возможностям человеческий мозг намного превосходит все, что могло потребоваться нашим африканским предкам. Мы научились строить небоскребы, летать на Луну, готовить сложные блюда, составлять (и решать) судоку. Но ведь все эти способности не приносили никакой пользы на протяжении почти всего периода эволюции нашего мозга. Чем же можно их объяснить? Некоторые теологи уверены, что только вмешательством Бога.

Мы уже знаем, что первым эту проблему поднял биолог Альфред Рассел Уоллес. Неустанный и самоотверженный адепт теории эволюции путем естественного отбора (свою книгу на эту тему он назвал «Дарвинизм»), Уоллес все же не понимал, как отбор мог сформировать такие разнообразные способности человеческого мозга. Вот его доводы, в которых слышен патернализм, характерный для англичан XIX века:

Мы видим, таким образом, что, сравнивая дикаря как с лучшими представителями человечества, так и с окружающими его зверями, мы в любом случае приходим к выводу, что он в виде крупного и хорошо развитого мозга имеет орган, совершенно не соответствующий его реальным потребностям, – орган, приготовленный, кажется, на будущее и предназначенный для полного использования только при развитии в рамках цивилизации. Судя по всему, что мы видим вокруг, мозга чуть большего, чем мозг гориллы, было бы вполне достаточно для умственного развития нашего дикаря; поэтому мы должны признать, что большой мозг, которым он в действительности обладает, никак не мог сформироваться исключительно под действием тех законов эволюции, которые по сути своей приводят к возникновению той степени организации, которая в точности соответствует потребностям каждого вида и никогда не выходит за их пределы… что таким образом не могут быть сделаны приготовления на будущее… что одна часть тела ни в коем случае не может увеличиться в размерах или усложниться без строгой взаимосвязи с насущными нуждами целого.

Короче говоря, мозг, кажется, опровергает идею о том, что естественный отбор не в состоянии подготовить организм к среде, с которой тот никогда не сталкивался. В результате Уоллес заключил, что эволюцией можно объяснить все, за исключением одного-единственного органа одного-единственного биологического вида.

Скоро мы убедимся, что наука давно справилась с этим образцом телеологии Уоллеса, но идея об излишней сложности человеческого мозга никуда не делась. Ее же, кстати говоря, продвигает Плантинга. Он утверждает, что, поскольку эволюция не в состоянии объяснить нашу способность к сложной математике и физике, то эти качества также исходят от Бога:

Эти способности далеко превосходят все, что требуется сейчас для репродуктивной формы, и еще дальше – все, что требовалось для репродуктивной формы в далеком прошлом на равнинах Серенгети. Такого рода способности и интересы в плейстоцене принесли бы крайне мало адаптивной пользы. Более того, в силу фактора занудности они были бы настоящей обузой. Какая доисторическая дама заинтересовалась бы мужчиной, который, вместо того чтобы бегать за добычей, думал бы о том, может ли множество равняться по модулю своему булеану?

Этот пассаж, написанный через 140 лет после Уоллеса, странно напоминает его высказывания.

Но за время, разделяющее Уоллеса и Плантингу, мы многое узнали об эволюции, и сегодня наш переусложненный мозг не представляет загадки для науки. Разумеется, утверждение о том, что человеческий мозг не был сформирован эволюцией для будущих нужд, верно. Это и правда невозможно в рамках натуралистической теории, и Плантинга тоже прав, когда говорит, что математика никак не повысила бы репродуктивную форму наших дописьменных предков. Но как только мозг достиг определенной степени сложности – а он должен быть достаточно сложным, чтобы овладеть языком и навыками жизни в группах охотников-собирателей, – он стал выполнять новые задачи, и эта способность никак не связана с эволюцией. Точно так же компьютер, созданный для выполнения определенных задач, может, когда его структура становится достаточно сложной, делать вещи, о которых его создатель даже не задумывался.

Чтобы вы не думали, что это всего лишь предвзятое суждение с моей стороны, имейте в виду, что подобные явления наблюдаются у многих животных. Вороны, к примеру, могут пользоваться разумом для решения сложных головоломок, придуманных людьми (конечно, успех должен вознаграждаться чем-нибудь вкусненьким). Попугаи умеют имитировать человеческую речь и даже оперные арии, а лирохвост – визг бензопилы и автомобильную сигнализацию. Эти таланты – побочный результат навыков, приобретенных для жизни в дикой природе. Вообще, видам часто приходится решать новые проблемы, никогда не встречавшиеся им прежде. Взять хотя бы знаменитых британских лазоревок, которые в 1920-е гг. научились открывать молочные бутылки, которые принято было оставлять на крыльце, и выпивать сверху сливки. Шимпанзе научились колоть орехи камнями, ловить термитов, опуская в гнезда пожеванные травинки, и набирать питьевую воду, делая для этого из пережеванных листьев губки.

Ни один из описанных вариантов поведения не может быть непосредственным результатом естественного отбора; все они – побочный эффект развития других свойств мозга и тела, закрепившихся, вероятно, в его результате. Если считать человеческий мозг переусложненным, то из этого следует, что мозг других животных, включая и наших ближайших родичей, также переусложнен. И это проблема не для биологии, а для теистов, которые утверждают, что исключительно человеческий мозг был намеренно переусложнен Богом, – вероятно, для того, чтобы познать этого Бога и поклоняться ему.

Прежде чем мы оставим эту тему, стоит отметить, что наука – лучший способ подправить наши ложные представления: о том, что раскрученный мяч улетит по спирали, а солнце буквально встает и садится. Тщательная перепроверка и сомнение, пронизывающие науку, а также сложные инструменты, изобретенные для дополнения наших органов чувств, – все это средства, придуманные специально для проверки наших представлений о мире и определения, какие из них истинные, а какие – ложные.

Действительно ли наука – единственный «способ познания»?

Всякое знание, не являющееся непосредственно продуктом наблюдения или прямым следствием или результатом выводов, полученных из наблюдений, не имеет никакого значения и вполне призрачно.

Жан-Батист Ламарк

Одна из самых распространенных претензий примиренцев и критиков «сциентизма» – излишне высокой, как утверждается, оценки роли естественных наук, о которой мы поговорим чуть позже, – заключается в том, что наука не обладает монополией на поиск и познание истины. Фрэнсис Коллинз в книге «Язык Бога. Ученый представляет доказательства в пользу веры» утверждает, что «наука – не единственный путь познания». В следующем предложении он дает собственный альтернативный вариант: «Духовное мировоззрение дает нам другой способ отыскания истины».

Но эти «иные способы познания», как их обычно называют, включают в себя не только духовность и религию. Среди других кандидатов на эту роль – гуманитарные и социальные науки, искусство, музыка, литература, философия и математика. Весь спектр «иных способов» превозносится не только адептами гуманитарных наук, защищающими свои владения, но и теистами, которые хотят использовать свои «способы познания» – веру, догму, откровение, Писание и авторитет – для подкрепления собственных утверждений о божественном.

Я попытаюсь доказать, что там, где эти дисциплины способны выдавать реальные знания, они делают это лишь в той степени, в какой их методы включают то, что я бы определил как «науку в широком понимании»: ту же комбинацию сомнения, здравого смысла и эмпирических экспериментов, которой пользуются и адепты естественных наук. Экономика, история и социология, к примеру, точно способны вырабатывать знания. Но религия не относится к этой категории, поскольку ее «способы познания» ничего не сообщают нам наверняка.

Чтобы оценить любые из этих претензий, нужно сначала определить понятия «истина» и «знание», что может оказаться непростым делом, поскольку эти концепции исторически запутаны в философских противоречиях. Еще раз обратимся к Оксфордскому словарю английского языка, определения которого соответствуют общеупотребительной лексике. «Истина» – это «соответствие факту; согласие с реальностью; точность, правильность, достоверность (заявления или мысли)». Поскольку мы обсуждаем факты о Вселенной, я использую слово «факты» в смысле «научных фактов» Стивена Джея Гулда: те, что «подтверждены в такой степени, что было бы неправильно отказать им в условном признании». Обратите внимание: оба эти определения подразумевают использование независимого подтверждения – необходимого ингредиента для определения, соответствует ли что-то реальности, – и общего согласия, при котором любой разумный человек, знакомый с методом исследования, признает его результаты. Мормоны подтверждают достоверность своих догматов откровением и авторитетом, однако все остальные, включая и адептов других религий, не признают истинности этих утверждений. Дело в том, что не существует общепризнанных наблюдений, которые подтверждали бы догмы мормонов. А значит, они не могут считаться истиной (научной или любой другой). Наконец, «знание» – это просто общественное признание фактов; как говорит об этом словарь, «постижение факта или истины сознанием; ясное и определенное восприятие факта или истины; состояние или условие знания факта или истины». Истина может существовать, не будучи признанной, но по мере постижения она становится знанием. Аналогично, знание не будет знанием, пока не опирается на факты, так что «частное знание», полученное через откровение или догадку, не есть настоящее знание, поскольку не подкреплено принципиально важными ингредиентами – проверкой и общим согласием.

По этим критериям, наука определенно находит истину и выдает знание, поскольку включает в себя не только создание теорий о Вселенной, но и требования их проверяемости и повторяемости, которые приводят к общему согласию – или опровержению. Общее согласие не обязательно должно быть абсолютным: очень мало кто из ученых отрицает истинность эволюции. Кроме того, до сих пор существуют люди, которые верят, что Земля плоская. Но отрицание шарообразности Земли основано на фанатизме, который по определению глух к любым доказательствам. Я бы, пожалуй, не стал называть таких людей странными, но определенно считаю их поведение нерациональным.

Как я уже отмечал, концептуальные инструменты науки (но не звание ученого) доступны каждому. Наука, на мой взгляд, – это метод, а не профессия. Наука, понимаемая в этом широком смысле, включает в себя все действия, включая и действия сантехников и электриков, которые связаны с выдвижением и проверкой гипотез. В самом деле, мы занимаемся именно этим, когда ремонтируем машину или пытаемся найти потерянную вещь (мы при этом возвращаемся по своим следам, а не ищем где попало и не молимся о подсказке). Любая дисциплина, изучающая Вселенную с использованием методов науки в их широком понимании, способна в принципе отыскать истину и выработать знание. Если этого не происходит, никакое знание невозможно.

В законные «способы познания», таким образом, определенно входят история, археология, лингвистика, психология, социология и экономика. Все они, в большей или меньшей степени, пользуются научными методами. Историки, к примеру, проверяют существование Юлия Цезаря не только по его собственным произведениям, но и по трудам других авторов, в том числе его современников, которые дают непротиворечивую информацию, а также по монетам и статуям, изготовленным в то время. Отрицание холокоста, основанное в основном на самообмане, опровергнуто как в судах, так и учеными, вооруженными эмпирическими данными. Это рассказы выживших и местных жителей, показания охранников и лагерных чиновников (и, опять же, непротиворечивость всех этих данных); это фотографии газовых камер и процесса «селекции» в концентрационных лагерях; это остатки самих лагерей и официальные документы нацистов; это популяционные исследования, говорящие о серьезной убыли численности европейских евреев за время Второй мировой войны. Данные о плановом уничтожении евреев, цыган, гомосексуалистов и других категорий людей настолько серьезны, что отрицание холокоста можно классифицировать как «извращение» по определению Гулда.

Социальные науки несколько менее научны, поскольку до недавнего времени эти области знания были менее подвержены влиянию строгой науки. Анализ и выводы там, как правило, до сих пор намного менее строги, чем, скажем, в химии или биологии. Тем не менее социологи, опираясь на лабораторные исследования и наблюдения, могут делать проверяемые предсказания. Одно из подтвержденных предсказаний (мы могли бы процитировать Маркса в качестве источника) состоит в том, что увеличение материального неравенства делает общество более религиозным. Психологи часто ставят эксперименты, научные во всех отношениях: они контролируемы и воспроизводимы, а их результаты анализируются статистически. А экономика, которую часто называют темной наукой, становится менее темной, когда ставит эксперименты и исследует алчность и великодушие людей, как это происходит в поведенческой экономике – области исследований, представляющей собой сплав психологии и экономики. Поскольку микроэкономические теории проверять сложно – общества практически не воспроизводятся, – эта область будет, пожалуй, наименее научной из всех социальных наук. Тем не менее микроэкономика тоже вырабатывает знание, включая форму кривых спроса и предложения, снижение маржинальной полезности товара по мере его накопления (чем больше у вас пончиков, тем меньше вам нужен еще один), и относительно слабое воздействие повышения размера пособий по безработице на уровень безработицы.

А что с математикой и философией? С ними все немного иначе. Это, безусловно, полезные инструменты, которыми пользуются как естественные науки, так и здравый смысл, но сами по себе они не создают новых знаний о Вселенной. (Я не принадлежу к тем, кто считает, что математические истины существуют где-то там, во Вселенной, независимо от человеческого познания.)

Физик Шон Кэрролл говорит, что любое научное утверждение обязано обладать двумя качествами. Во-первых, должен быть представим мир, в котором это утверждение ложно, а во-вторых, оно должно (по крайней мере, в принципе) быть проверяемым при помощи эксперимента или наблюдения. С математикой не так. Теорема Пифагора должна быть верна во всех мирах, обладающих подходящей геометрией, но ее не проверяют, а демонстрируют. Именно поэтому математики говорят о доказательстве теоремы, тогда как физики говорят не о доказательстве, а об экспериментальных данных. Тем не менее было бы неправильно утверждать, что теорема Пифагора, значение числа как отношения двух параметров окружности или теорема Ферма не являются знанием. Это и в самом деле знание (или «истина») – знание не о Вселенной, но о логических следствиях из серии предположений.

Философия тоже может создавать подобное знание – представление о следствиях, которые логически вытекают из определенных предположений. Хотя Ричард Фейнман пренебрежительно отозвался о ценности философии для науки в целом и физики в частности («Философия науки имеет примерно такую же ценность для ученых, как орнитология для птиц»), он был неправ в двух отношениях. Философия науки полезна для ученых, а орнитология полезна для птиц (многие орнитологи занимаются охраной природы). Философия, к примеру, определяет жесткие рамки для размышлений о таких вопросах, как сознание, эволюция и эволюционная психология; для поиска ошибок в таких псевдонауках, как креационизм; и для популяризации науки. Одна из величайших ценностей философии – ее способность находить серьезные логические ошибки. Хороший пример – диалог Платона «Евтифрон», который наглядно демонстрирует, что, вопреки утверждениям теистов, мораль большинства людей основана не на поучениях Бога, а на светских размышлениях. Это тоже представляется своего рода знанием.

Но будет ли сама по себе мораль способом познания? То есть существуют ли объективные нравственные «истины», которые можно и нужно открывать? Мне кажется, нет, потому что в конечном итоге мораль должна опираться на предпочтения: что-то представляется нам «правильным» или «неправильным», так как оно либо встроено в нас эволюцией, либо соответствует (или не соответствует) нашим представлениям о том, как людям следует вести себя в собственных интересах и в интересах общества. Некоторые нравственные предпочтения почти универсальны («убить невинного аморально»), но, как и моральные положения разных религий, нередко отличны в разных культурах. И когда такое происходит, приходится объяснять, почему одни поступки нравственны, а другие – нет. Подобные объяснения неизменно субъективны. Религиозные люди утверждают, что различают «хорошо» и «плохо» на основании откровения или Священного Писания, но в случае Ветхого Завета это означает одобрение некоторых практик (рабства, умерщвления за супружескую измену и работу по субботам), которые мы сегодня считаем однозначно безнравственными. Ветхозаветный Бог, кроме того, одобряет геноцид, ведь по его воле были полностью истреблены – мужчины, женщины и дети – хетты, амореи, хананеи, ферезеи, евеи, иевусеи и амалекитяне. Эти одобренные Богом деяния большинство верующих просто тихо не замечают.

Секуляристы вроде меня часто будут и консеквенциалистами. Они утверждают: нравственно то, что способствует возникновению предпочитаемой вами ситуации (гармонизации общества, благополучию и процветанию других людей и т. д.). А эти предпочтения могут (и должны) основываться на достоверной информации, полученной путем наблюдений и исследований, то есть науки. К примеру, если вы считаете, что пытки – это нехорошо, поскольку они не помогают получить от пленника полезные показания, способные спасти других людей, то это мнение можно проверить. Но даже если окажется, что при помощи пыток полезную информацию добыть можно, это не решит вопрос. Люди по-разному оценивают и взвешивают варианты: спасение жизней против причинения боли невинным людям или же против негативного действия, которое узаконение пыток оказывает на идеальный образ общества и доверие к нему. По какой единой шкале можно объективно измерить боль пытаемого, возможное спасение жизней как результат этой боли и брутализацию общества, которой, возможно, будет сопровождаться легализация пыток? Существует ли на свете «объективный» ответ на вопрос об аморальности абортов на поздних сроках беременности, особенно если тот, кто выступает против них, имеет религиозные мотивы?

Не упрощают вопросы морали и утверждения о том, что основана она на эволюции и вполне светском здравом смысле. В конце концов, некоторые принципы поведения абсолютно необходимы для того, чтобы люди сосуществовали в гармонии, – и неважно, установлены эти принципы естественным отбором или усвоены во взаимодействии с окружающими. Стоит добавить, что некоторые люди действительно уверены, что моральные истины могут быть выведены научным путем. Сэм Харрис, к примеру, утверждает: нравственно то, что повышает благополучие, а благополучие можно измерить. Однако большинство философов считают, что «долженствование» не происходит от «существования». Я на их стороне. А если объективных нравственных истин не существует, то мораль – это не способ познания, а просто руководство по рациональному поведению.

Это приводит нас в царство субъективного опыта, в первую очередь художественного. Будут ли живопись, кинематограф, литература и музыка способами познания? (Имейте в виду, что утвердительный ответ автоматически не помещает религию в ту же категорию.) Любопытно, что помимо верующих и ученых, которые отвечают уверенным «да», мало кто готов принять это утверждение, и в обществе почти не обсуждается вопрос о том, какое знание может – если, конечно, может – передавать нам искусство.

Ясно, что произведение искусства кое-что рассказывает о характере художника, его жизненном опыте и об отношениях людей в обществе, которое изображает или в котором существует художник. Очевидно также, что искусство вызывает эмоции или, выражаясь более нравоучительно, преподает нам уроки жизни. Так, два моих любимых произведения художественной литературы – роман «Великий Гэтсби» Фрэнсиса Скотта Фицджеральда и рассказ «Мертвые» Джеймса Джойса – изображают бесплодность стремления к богатству, славе и подлинным отношениям с окружающими. «Последний киносеанс», мой любимый американский фильм, показывает жителей маленького городка, которые, несмотря на все усилия, не могут установить друг с другом прочные связи. А мой любимый иностранный фильм – «Жить» Акиры Куросавы – показывает, как скучную и бесполезную жизнь можно искупить одним простым добрым поступком.

Такие работы трогают и даже меняют нас, но передают ли они истину или знание? В незабываемой финальной сцене «Жить» умирающий от рака чиновник Кандзи Ватанабэ сидит на качелях на детской площадке, которую он сам и построил, и счастливо поет, пока вокруг падает снег. После бессмысленной жизни, потраченной на перекладывание бумажек, он сделал наконец-то что-то настоящее, подарил радость детям, которых никогда не увидит. Эта картина искупления всегда вызывает у меня слезы. И Куросава, конечно, рассчитывал добиться именно такого эффекта. Но мы можем не согласиться с автором фильма в том, что мы в аналогичной ситуации ощутили бы искупление. Я могу поставить себя на место Ватанабэ, но не уверен, что, учитывая мой темперамент, сумел бы почувствовать то же самое – что строительством детской площадки можно компенсировать серую прозаичную жизнь.

Часто говорят, что искусство и литература объединяют нас, подтверждая нашу принадлежность к роду человеческому. Но будет ли это утверждение истиной о Вселенной? Люди в чем-то похожи (все мы горюем о смерти близкого человека), а в чем-то различаются (лишь некоторые из нас крайне амбициозны); искусство, указывающее на эти сходства и различия, просто укрепляет выводы, которые мы делаем эмпирически – из опыта. Возможно, оно делает это художественно – и вызывает глубокие чувства, но это не новое знание. Во многих случаях книги и фильмы погружают нас в новые ситуации и заставляют представить, каково было бы оказаться на месте другого человека. Но действительно ли мы чувствовали бы то же, что Ватанабэ, если бы сидели на качелях в самом конце своей жизни? Откуда нам знать? Разбуженное воображение – не то же самое, что верное знание.

Существуют и исключения. До изобретения фотографии только скульптуры и картины показывали, как выглядят те или иные вещи. Мы знаем, к примеру, как выглядели Габсбурги с их выпяченной нижней губой. Говорят, что чудесную повесть Льва Толстого «Смерть Ивана Ильича» использовали в медицинских школах, чтобы будущие врачи ощутили, каково это – умирать. Доктора до сих пор рекомендуют ее для обучения эмпатии:

Сегодня, через сто лишним лет после первого издания, «Смерть Ивана Ильича» остается уместной в медицинском образовании. Она напоминает, что какими бы знающими мы ни были, поставить себя на место пациента трудно. Она напоминает, что те же силы, которые отдалили Ивана Ильича от тех, кто о нем заботился, и сегодня продолжают разделять пациентов и врачей… Медицинское образование должно ставить своей целью сохранить у врача способность представить себе страдания пациента; нам нужно не столько «учить» эмпатии, сколько сохранить врожденную эмпатию, с которой студент к нам приходит. Изучение медицины, сосредоточенное на болезнях и системах органов, может лишить человека тех качеств, которые привели его в медицину. «Смерть Ивана Ильича» – это пробный камень, средство вспомнить о призвании, и напоминание о том, насколько мощным может быть полное присутствие рядом с больным, это вечное терапевтическое средство.

Но об эмпатии говорилось уже не раз: это «напоминание», а не открытие. В конце концов, рассказ Толстого не передает никакого нового знания о смерти, а лишь сообщает в форме художественного произведения (хотя и прекрасно) знание, по-видимому, полученное в результате эмпирического наблюдения. Без сомнения, Толстой мог полностью ошибаться в отношении ощущений умирающего человека, и многие люди наверняка не разделяют последних эмоций Ивана Ильича. Повесть трогает нас потому, что, если нам довелось пережить смерть близкого, мы видим в ней общую правду. Тем не менее для врачей и студентов-медиков, которым недостает эмпатии к смертельно больным пациентам, эта история может стать средством, которое поможет им понять, что чувствуют умирающие, – точно так же, как философия помогает физикам более глубоко проникнуться квантовой механикой.

В очерке об интеллектуальной ценности искусства философ Мэтью Кьеран доказывает, что любая истина, которую можно найти в произведениях живописи и литературы, исходит из наблюдения реального мира:

Рассмотрим гипотетические озарения того сорта, что мы получаем из произведений искусства. «Ужасы войны» Гойи (1810–1820), возможно, и передают ужасы войны, а «Гордость и предубеждение» Остен – опасности заботы о собственных интересах, но неужели мы узнаем об этих вещах из названных произведений? Идеи о том, что война ужасна, а гордость ведет к падению, общеизвестны и банальны. Если мы убеждены в верности основной мысли подобных работ, то нельзя сказать, что мы что-то из них узнали. А если нет, то, как могли мы узнать из рассказов о выдуманных мирах то, что не связано с истиной о реальном мире?.. Для любой претензии на истину, переданной через искусство, нам следует подобрать подходящий способ исследования, чтобы проверить, обоснованна ли она. К примеру, мы ничего не можем узнать у Остен о характере – это вопрос психологии.

Я неоднократно просил профессоров литературы и критиков привести мне примеры истин, впервые раскрытых в литературе, а не подтвержденных ею, и не получил ни одного убедительного ответа. Мне кажется, той же неопределенности можно ожидать от музыки, живописи и других видов искусства, если оставить в стороне их способность (как в случае с фотографией и живописью) сообщать нам, как выглядел тот или иной предмет. Искусство может подтолкнуть нас к поиску истины, но в конечном итоге эта истина должна основываться на здравом смысле и наблюдении.

Обратите внимание и на то, что разные произведения искусства передают разные – а иногда и диаметрально противоположные – истины, напоминающие собой «истины» разных религий. Если Писание и бесчисленные религиозные романы утверждают идею любящего всемогущего Бога, то «Кандид» Вольтера высмеивает ее. «Герника» Пикассо и рисунки Гойи говорят об ужасах войны, а бесчисленные романтические картины восхваляют доблесть и славу. Каждый Piss Christ Андерса Серрано – распятие, погруженное в банку с мочой художника, – компенсирует благоговейный «Изенгеймский алтарь» Грюневальда – изображение Распятия Христа, которое я считаю одной из самых волнующих картин. Безусловно, подхалимские кинокартины Лени Рифеншталь о Гитлере и нацизме относятся к категории «искусство» (и «пропаганда» тоже), но истины, которые мы извлекаем из них сегодня, отличаются от того, что пытался сказать режиссер. «Знание», которое мы получаем из таких работ, – это в лучшем случае знание о том, что хотел сказать автор.

Наконец, очевидно, что люди разных культур, разного воспитания и жизненного опыта откликаются на искусство по-разному, извлекая из него разное (и, вероятно, несопоставимое) «знание». Разве эскимос извлек бы из «Моби Дика» те же уроки, что и сегодняшний средний американец (я не говорю о точном описании китобойного промысла, источником которого были проведенные Мелвиллом исследования)? Разве мы сегодня находим в «Беовульфе» то же «знание», что видел 1000 лет назад средний англосакс? «Истины», которые читатель находит в литературе, определяются его воспитанием и культурой, и это отличает их от научных истин.

Разумеется, я не утверждаю, что искусство бесполезно. Вовсе нет. Я получаю огромное удовольствие от книг и картин. Но я ценю их за эмоциональный резонанс, за изображение иных точек зрения – и за чистую эстетику. Несмотря на все это, я утверждаю, что искусство не в состоянии установить истину или получить знание о Вселенной просто потому, что у него нет для этого нужных инструментов. И если искусство передает знание, то исходит это знание из эмпирических наблюдений, а не получается посредством художественного откровения, которое, как и откровение религиозных верующих, больше говорит нам о самом художнике, нежели о реальности вне его разума. Может быть, лучше всего рассматривать искусство как способ не познания, но чувствования, способ обеспечить нам доступ к великолепной красоте, личной самореализации и, как в случае с буддистской медитацией, чувству солидарности и единства с другими людьми и Вселенной в целом. Искусство усиливает и расширяет наш субъективный опыт, и это хорошо. Кроме того, оно стимулирует наши эмоции и любопытство и потому может быть инструментом, подталкивающим нас к поиску реального, проверенного знания.

Подобные субъективные впечатления, полученные в повседневной жизни, нередко служат сторонникам иных способов познания последним аргументом. Классическая версия, которую я часто слышу от верующих, звучит так: «Я знаю, что моя жена меня любит», – вроде бы это претензия на знание, лежащее вне владений науки. Говорят, что это утверждение, как и религиозные «истины», основано на вере. Конечно, когда-нибудь наука, вполне возможно, научится измерять любовь через активность нейронов или уровень гормонов, а также через сопоставление этих величин с заявленными эмоциями, но пока этот день не наступил, нам приходится ограничиваться другим научным методом: наблюдать за поведением. Один из комментариев на моем сайте звучал так:

Нам известны способы, при помощи которых человек выражает романтический интерес или любовь, и когда нам хочется узнать, нравимся ли мы другому, любит ли он нас, мы судим об этом по его поведению.

Что делают девочки-подростки, когда сплетничают друг с другом, обсуждая, как тот или иной мальчик ведет себя с девочкой, которая им интересуется? Они разбирают малейшие признаки, все подробности его поведения, свидетельствующие о его романтическом интересе… или его отсутствии. Моя жена часто болтает с подругами-одиночками. «Он перезвонил тебе на следующий день? Он сказал тебе, что собирается туда поехать? Он тебя пригласил?» и т. д. – сплошной анализ доступных наблюдений на предмет подтверждения романтических чувств.

Почему мы считаем, что у парня – назовем его Биллом – не все дома, если он появляется на телестудии с цветами и предложением руки и сердца хорошенькой телеведущей, которая видит его впервые в жизни?

Что, если, скажем, Сьюзен только что подошла на улице к парню, которого никогда не встречала, в уверенности, что тот ее любит и должен немедленно на ней жениться?

Что отличает эти истории, что делает их героев чокнутыми, а их действия нерациональными в отличие от обычных историй любовных отношений? Все дело в том, что Билл и Сьюзен действуют при полном отсутствии каких бы то ни было свидетельств в пользу мнения о том, что эти люди их любят. Так что, вопреки утверждениям апологетов религии, теория любви, «основанной на вере», представляется нерациональной, ложной и не имеющей никакого отношения к тому, как нормальные люди приходят к выводу о том, что кто-то их любит.

«Я голоден», – говорит мне приятель, и это заявление тоже рассматривается как ненаучное знание. В самом деле, любое испытываемое вами чувство, любое понятие или откровение можно рассматривать как субъективную истину или субъективное знание. Это означает всего лишь, что вы действительно так чувствуете. Но это не означает, что гносеологическое содержание ваших ощущений истинно. Это уже требует независимого подтверждения от других людей. Нередко тот, кто говорит о голоде, на самом деле ест очень мало, и существует даже поговорка: «Брюхо сыто, да глаза голодны».

И это вновь возвращает нас к религии. В определенном смысле вышесказанное было отступлением, поскольку до сих пор обходило главный вопрос: способность религии находить истину. Причина, по которой верующие ратуют за «иные способы познания» заключается в том, что им очень хочется показать: наука не обладает монополией на поиск истины, а значит, религия тоже может втиснуться в этот ряд (где-нибудь между археологией и историей). Но мы уже убедились, что в той мере, в какой археология, экономика, социология и история вырабатывают знание, делается это всегда с использованием методов науки в широком понимании, ведь знание – это проверяемые, достоверные и признанные результаты эмпирических исследований.

Но даже при самом широком понимании науки невозможно растянуть ее настолько, чтобы включить в нее и религию. Даже в самое гибкое представление о науке не входят методы, которые вроде бы позволяют религии получать знание: непроверяемые авторитеты древних книг, вера, субъективные переживания и личное откровение. Как утверждал Уильям Джемс, именно субъективный и богооткровенный аспект религии дает ей особое влияние: ощущение уверенности в том, что религиозные утверждения истинны. Но если человек получает религиозный опыт, то «истинно» только то, что он это пережил, а не то, что содержание этого переживания имеет какое-то отношение к реальности. Чтобы это определить, требуется способ проверки содержания откровений, то есть нужна наука. В конце концов, если некоторые христиане признают существование Иисуса Христа потому, что ведут с ним мысленные диалоги, то индуисты мысленно беседуют с Шивой, а мусульмане – с Аллахом. Ни одно из откровений ни в одном из священных писаний мира ни разу не сообщило нам, что в молекуле бензола шесть атомов углерода соединены в кольцо или что возраст Земли составляет 4,5 млрд лет. Именно эта асимметрия знания заставляет приверженцев религии, несмотря на ее претензии на истину, хвататься за иллюзорное утверждение о том, что религия и наука представляют собой непересекающиеся магистерии.

Выдумка о сциентизме

Утверждения об иных способах познания часто сочетаются с обвинениями в сциентизме[17]: говорится, что наука и те, кто ей занимается, превышают, так сказать, свои полномочия. Сциентизм рассматривается как непрошенное вторжение науки в разные области – философию, гуманитарные науки, этику и даже теологию. Вот примеры того, что Стивен Джей Гулд в речи в защиту непересекающихся магистерий назвал нарушением границ со стороны науки. Как смеет, говорят критики, наука рассказывать нам хоть что-то о морали и эстетике?

Если взглянуть на примеры того, что относят к сциентизму, легко увидеть, что они очень разные и часто никак друг с другом не связаны. Физик Иан Хатчинсон видит в них попытку применить научные методы в дисциплинах, где они бесполезны, и ответить на «великие вопросы», вроде как зарезервированные за теологией:

Это не просто неверное применение методик, таких как количественный анализ, к вопросам, где числам делать нечего; не просто смешивание материальной и социальной сторон человеческой жизни; не просто претензия исследователей-социологов на использование целей и процедур естественных наук к человеческому обществу. Сциентизм – все это и еще многое, куда более глубокое. Это отчаянная надежда, и жажда, и в конечном итоге иллюзорная вера в то, что некий стандартизованный набор процедур, именуемый наукой, может обеспечить нас безукоризненным источником морального авторитета, сверхчеловеческой основой для ответов на такие вопросы, как «что такое жизнь, и когда, и почему?».

Философ Сьюзен Хаак, с другой стороны, рассматривает сциентизм как отказ науки от признания собственных ограничений вместе с проблемами, которые это порождает:

Что я имела в виду под сциентизмом, это… какой-то чрезмерный энтузиазм и некритически почтительное отношение к науке, неспособность видеть или неготовность признать ее не-идеальность, ограничения и связанные с этим потенциальные опасности.

Наконец, врач и специалист по биоэтике Леон Касс описывает сциентизм как попытку заместить религию – и все остальное – наукой. Эта стратегия, утверждает он, может подорвать саму структуру западного общества:

Но под весомыми этическими вопросами, которые поднимают новые биотехнологии (впрочем, это тема для отдельной лекции), лежит более глубокий философский вызов, который угрожает нашим представлениям о том, кто мы и каковы. Научные идеи и открытия, касающиеся живой природы и человека, совершенно приемлемые и безобидные сами по себе, привлекаются как оружие в битве против традиционных религиозных и моральных учений – и даже против наших представлений о себе как о существах, обладающих свободой и достоинством. Среди нас распространилась квазирелигиозная вера – назовем ее бездушным сциентизмом, – которая состоит в том, что новая биология, устранив все загадки, даст полное описание человеческой жизни, объяснив чисто научным образом человеческую мысль, любовь, творческое начало, моральные суждения и даже веру в Бога… Не ошибитесь. Ставки в этом споре высоки: на кону нравственное и духовное здоровье нации, дальнейшая жизнеспособность науки и наше представление о себе как о человеческих существах и детях Запада.

Общее между этими столь разными понятиями сциентизма одно: все они имеют неодобрительную окраску. Более того, статья «сциентизм» в «Оксфордском спутнике философии» начинается так:

«Сциентизм» – бранное выражение. Поэтому не существует, по всей видимости, единственного простого описания взглядов тех, кого обвиняют в склонности к нему.

А завершается эта статья так:

Успешное обвинение в сциентизме обычно опирается на ограничивающую концепцию науки и оптимистическую концепцию искусства в том виде, в котором его практикуют до сих пор. Никто не исповедует сциентизм; он обнаруживается только в работах других.

Но зловещие предостережения Касса все же преувеличены. Опасности сциентизма, как его ни определяй, практически не существует. Чтобы разобраться в этих предполагаемых опасностях, сгруппируем определения в несколько отдельных категорий. Понятие «сциентизм» обычно означает одно или более из следующих четырех утверждений. Во-первых, естественные науки – единственный источник достоверных сведений о Вселенной, то есть единственный надежный «способ познания». В качестве альтернативы сциентизм может означать, что гуманитарные науки тоже следует включить в эту категорию. То есть такие области, как история, археология, политика, мораль, живопись и музыка, следует рассматривать исключительно через призму науки и везде, где это возможно, применять научные методы. Сциентизм может также относиться к идее о том, что вопросы, на которые не может ответить наука, вообще не стоят рассмотрения или обсуждения. В эту категорию попадают вопросы морали, образа жизни, красоты, эмоций и, разумеется, религии. Самое изобличительное определение сциентизма – идея о том, что ученые надменны, лишены скромности и не любят признавать, что порой ошибаются.

Что касается первого утверждения, я бы сказал, что наука, широко рассматриваемая как приверженность рациональности, эмпирическим наблюдениям, проверяемости и возможности опровергнуть, в самом деле будет единственным способом получения объективного (в противоположность субъективному) знания о Вселенной. Я бы сказал также, что дисциплины, которые обычно не относят к естественным наукам (такие как экономика и социология), также могут вырабатывать знание, если пользуются научным методом. Наконец, математика и философия вырабатывают более ограниченный род знания: логический результат некоторого набора аксиом или принципов. Поэтому в первом смысле я, как и большинство моих коллег, действительно виновен в сциентизме. Но в этом смысле сциентизм – это добродетель, при которой прочность убеждений пропорциональна качеству и количеству свидетельств в их пользу.

Некоторые члены академического сообщества, такие как Эдвард Уилсон и Алекс Розенберг, действительно утверждают, что со временем все области исследования, включая и гуманитарные дисциплины, не просто объединятся с наукой, но будут ей поглощены. Философ Джулиан Баггини доказывает бессмысленность такого поглощения: «К примеру, история, возможно, в конечном итоге определяется не чем иным, как движением атомов, но невозможно осмыслить битву при Гастингсе, исследуя взаимодействия фермионов и бозонов».

Это обвинение несправедливо. Ни от одного ученого я никогда не слышал, что знание физики элементарных частиц помогает разобраться в истории. (Разумеется, многим из нас кажется, что, если бы мы владели недоступным идеальным знанием о каждой частице во Вселенной, мы могли бы, в принципе, объяснить любые макроскопические события.) Куда более распространенное утверждение таково: многие гуманитарные области, включая политику, социологию и литературоведение, можно было бы улучшить знаниями из эволюционной биологии и нейробиологии. И в самом деле, стоит ли в этом сомневаться? Неужели ни в одной из этих областей нет места эмпирическим исследованиям – неужели нельзя узнать ничего нового о человеческой психологии, если рассматривать ее как в том числе продукт естественного отбора?

В самом деле, археология, история и социология – даже библейские науки – все больше информации получают из современных естественных наук. Активно защищая эту тенденцию, Стивен Пинкер описывает многие другие области, которым более строгий, научно-ориентированный подход пошел на пользу. Так, сегодня эволюционная психология стала полноправной областью психологии, статьи в лингвистических журналах чаще опираются на строгие методологические исследования, а наука о данных обещает извлечь новую информацию из экономики, политики и истории. Естественно, некоторые попытки приложения науки в этих областях окажутся плохо мотивированными или дурно выполненными, но это не проблема науки как таковой, а лишь результат неверного ее применения. Вероятно, ученые-гуманитарии не хуже естественников способны распознать плохо спроектированный эксперимент, некорректный анализ данных или необоснованные выводы. И я уверен, что почти все ученые согласны с Пинкером в том, что наша надежда помочь коллегам-гуманитариям – это «не империалистическое желание оккупировать гуманитарные владения; естественные науки обещают обогатить и разнообразить инструментарий гуманитарных наук, а не стереть их с лица земли».

Что до утверждения о том, что только естественно-научные вопросы заслуживают обсуждения, то я встречал сотни ученых, и никогда не слышал, чтобы кто-нибудь из них говорил что-нибудь подобное. Ученые, как все люди, могут зазнаваться и говорить только о своей работе, но то же можно сказать о писателях, художниках и историках! Тем не менее наука способна внести свой вклад в исследование гораздо более широкого круга вопросов, чем нам кажется, включая те, что связаны с историей, политикой, источником художественного вдохновения и вопросами морали. В конце концов, если вы поддерживаете смертную казнь, потому что считаете ее сдерживающим фактором или уверены, что некоторых преступников невозможно перевоспитать, то эти точки зрения можно подтвердить – или опровергнуть – эмпирическими наблюдениями.

По мере того как мы все больше узнаем о себе посредством изучения эволюции, психологии и нейробиологии, для научного исследования открывается все больше областей гуманитарного знания. Иан Хатчинсон упускает из виду важный момент, когда заявляет, что красота и эмоциональность недоступны науке (разумеется, обвинения в сциентизме часто исходят от верующих):

Представьте себе красоту заката, справедливость судебного приговора, сострадание медсестры, драматизм театральной постановки, глубину стихотворения, ужас войны, эмоциональное воздействие симфонии, значительность истории, любовь женщины. Что из перечисленного может быть сведено к четкости научного описания?.. Наука этим не занимается. Она просто не способна работать с подобными вопросами.

Не так быстро. Я убежден, что когда-нибудь исследования в области неврологии, генетики и теории познания помогут нам разобраться, почему одни произведения искусства нас трогают, а другие – нет, почему одни люди сострадательны, а другие – не особенно, почему закаты и водопады кажутся нам красивыми, а пустоши – отталкивают. Часто можно слышать, что любовь – это «химия», но это не просто метафора, ведь известно, что сильные эмоции, которыми сопровождается любовь, – порой граничащие с безумием – поддаются научному анализу. Не исключено, что когда-нибудь мы сумеем измерить интенсивность (и даже наличие) любви при помощи нейробиологии и биохимии. Возможно, до этого момента пройдет не один десяток лет, но я уверен не только в том, что такой день наступит, но и в том, что это не помешает поэтам и композиторам сочинять оды любви.

Помимо морали, существует множество других вопросов, достойных обсуждения, которые в конечном итоге решаются предпочтением. Как уравновесить работу и игру? Какой живописец лучше – Тёрнер или Ван Гог? В какой журнал послать свежую статью? Я постоянно обсуждаю с коллегами-учеными подобные вопросы. Представление о том, что мы пренебрегаем ими, не стоит ломаного гроша; даже зная заранее, что объективных ответов на них не существует, мы все же можем почерпнуть кое-что из обсуждения.

На самом деле сциентизм – просто чепуха, солянка из самых разных обвинений, которые в большинстве своем или неточны, или излишне раздуты. Как правило, статьи с критикой сциентизма не только не убеждают читателя в том, что он опасен, но даже не приводят убедительных его примеров. Получается, как пишет Дэниел Деннет, что сциентизм – это «совершенно неопределенное понятие. Он означает просто науку, которая тебе не нравится». А почему она кому-то не нравится? Некоторые гуманитарии опасаются (мне кажется, неоправданно), что естественные науки заслонят их дисциплины, сделают их старомодными, а религиозные верующие действуют под ложным впечатлением о том, что разрушение естественных наук каким-то образом возвысит религию.

Учитывая разнообразие значений и отсутствие всякой конкретности, от использования слова «сциентизм» следовало бы отказаться. А если уж оставлять его, то я бы предложил уравнять условия игры и ввести термин «религионизм», который я определил бы как «склонность религии выходить за очерченные для нее рамки и делать необоснованные заявления о Вселенной или претендовать на незаслуженный авторитет». Религионизм включал бы священнослужителей, претендующих на роль моральных авторитетов, утверждения о том, что научные явления доказывают существование Бога, и ни на чем не основанные заявления о природе Бога и характере его взаимодействия с миром. Недостатка в примерах не будет: в их число попадут верующие, которые объясняют природные катастрофы грехом гомосексуализма, утверждают, что Бог против использования презервативов, а теория эволюции – это заговор ученых, и настаивают, что человеческая мораль и тонкая настройка Вселенной доказывают существование Бога.

Ответы на критику, которую обрушивают на науку верующие и примиренцы, заняли бы несколько томов. Здесь я коротко разберу лишь несколько самых распространенных утверждений.

Наука не может доказать, что Бога не существует

Когда атеист спорит с верующим, разговор нередко заканчивается тем, что верующий раздраженно объявляет: «Ну, во всяком случае, вы не можете доказать обратного». Он имеет в виду примерно следующее: «Какие бы аргументы против существования Бога вы ни приводили, наука не может продемонстрировать мне – или кому угодно, – что его нет. Поскольку, как всем известно, наука не в состоянии доказать несуществование чего бы то ни было». Это философское заявление я слышу довольно часто. Как ни удивительно, я слышал его и от писательницы и атеистки Сьюзен Джекоби:

Конечно, атеист не может доказать, что Бога нет, поскольку невозможно доказать отсутствие. Атеист, в сущности, говорит, что, исходя из того, что я вижу вокруг, я не думаю, что он существует. Каждый рациональный факт, который я вижу или знаю об окружающем мире, говорит, что Бога нет, но что касается доказательства его несуществования, никто не в состоянии этого сделать. Так скажет и атеист, и агностик.

Верующие, такие как биолог и католик Кеннет Миллер, говорят то же самое:

Вопрос Бога – это вопрос, в отношении которого позиции разумных людей могут различаться. Но я определенно считаю, что со стороны наших научных знаний и представлений было бы преувеличением утверждать, что наука в целом или эволюционная биология в частности каким-то образом доказывают, что Бога нет.

Альтернативная форма такого аргумента сводится к следующему утверждению: «отсутствие доказательств [в пользу существования Бога] – это не доказательство отсутствия [Бога]».

Ну конечно, если под доказательством вы подразумеваете «абсолютное неопровержимое доказательство» (или, в данном случае, «абсолютное опровержение»), то Джекоби и Миллер правы. Наше представление о реальности – научная «истина» – всегда условно, и исключить существование какого-то божества с абсолютной определенностью попросту невозможно.

Но можно «опровергнуть» существование Бога иначе, при помощи двух предположений. Во-первых, Бог, о котором идет речь, должен быть теистическим, то есть обладать определенными конкретными качествами и взаимодействовать с миром. Если вы выступаете за существование деистического Бога, который ничего не делает, или туманного Бога типа «основания бытия», не обладающего никакими конкретными свойствами, тогда, конечно, невозможно получить доказательства ни за, ни против его существования. Но это означает также, что нет никаких причин принимать такого Бога всерьез, ибо бездоказательное утверждение можно и отбросить бездоказательно.

Во-вторых, мы должны рассматривать доказательство не как полновесный научный аргумент, а как «доказательство, убедительное настолько, что на него можно поставить все свои сбережения». В этом смысле мы, безусловно, можем доказать, что Бога нет. Кстати говоря, именно в этом смысле мы можем «доказать», что Земля вращается вокруг своей оси, что в нормальной молекуле воды один атом кислорода и два атома водорода, и что мы появились в результате эволюции из других существ, очень не похожих на современного человека.

Вооружившись идеей о теистическом Боге и таким представлением о доказательстве, мы можем опровергнуть существование Бога следующим образом. Если утверждается, что некий объект существует и из его существования что-то следует, то отсутствие таких следствий есть доказательство против существования этого объекта. Иными словами, отсутствие доказательств – если таковые должны быть – на самом деле будет доказательством отсутствия.

Знаменитый пример подобного спора – глава «Дракон у меня в гараже» из книги Карла Сагана «Мир, полный демонов». Некто утверждает, что в его гараже сидит огнедышащий дракон. За вопросом скептика о доказательствах следует ряд отговорок: дракон незрим, поэтому увидеть его нельзя; он парит в воздухе, поэтому невозможно заметить его следы на рассыпанной муке; пламя, которое он изрыгает, не горячее, поэтому почувствовать его дыхание невозможно. В конечном итоге, говорит Саган, рациональный курс – отвергать существование дракона до тех пор, пока не появится какое-нибудь реальное доказательство. Саган утверждает: глупо говорить, что «невозможно доказать отсутствие», если доказательство просто обязано быть. В конце главы он замечает:

Опять же, единственный разумный подход – предварительно отвергнуть гипотезу дракона, оставаться открытым к будущим физическим данным и гадать, по какой такой причине множество вроде бы здравых людей разделяют это странное заблуждение.

Это явно нацелено как на псевдонауку, так и на религию, ибо Саган был более решительным противником веры, чем кажется большинству людей.

На самом деле мы можем доказать множество отрицательных утверждений. Можете ли вы доказать, что у меня нет второго сердца? Конечно, можете: достаточно провести томографическое исследование. Можете ли вы доказать, что у меня нет брата? Фактически, да: достаточно проверить записи регистрации, поспрашивать людей или понаблюдать за мной. Можете ли вы доказать, что «Улисса» написал не я? Разумеется: меня и на свете не было, когда роман был опубликован. Можете ли вы доказать, что в моем саду не живут лепреконы? Ну, не абсолютно, но если вы никогда ни одного не видели и не замечали никаких результатов их деятельности, то вы можете условно заключить, что лепреконов нет. То же самое можно сказать и обо всех остальных фантастических свойствах и существах, которых, как мы твердо уверены, не существует.

Многие существующие, по утверждениям верующих, боги должны были оставить заметные следы в окружающем мире. Авраамический Бог, в частности, считается всемилостивым, всемогущим и всезнающим. Некоторые также верят, что он дарует жизнь после смерти, в которой нам уготовано либо вечное блаженство, либо вечные мучения, что он отвечает на молитвы и что у него был божественный сын, который принес нам спасение. Если эти утверждения правдивы, должны быть свидетельства в их пользу. Но таких свидетельств нет. Мы не видим чудес или чудесных исцелений в сегодняшнем мире, и тем более не наблюдаем чудесных признаков Бога, который вроде бы хочет, чтобы мы его признавали. Научные эксперименты по исследованию молитвы показывают, что она не работает. Древние писания не отражают знаний об окружающем мире сверх тех, что были доступны любому нормальному человеку, жившему в то время, когда составлялись эти тексты. К тому же наука опровергла многие утверждения Писания, претендовавшие на истинность. Наконец, не надо забывать мучительную проблему зла: почему любящий и всемогущий Бог посылает в мир «естественное зло» – позволяет тысячам невинных людей гибнуть от рака и природных катастроф вроде цунами и землетрясений?

Резюмируя вышесказанное, мы видим, что религия похожа на невидимого дракона Сагана. Отсутствие доказательств существования Бога слишком очевидно, а предвзятое отношение к этому вопросу слишком неубедительно, чтобы считать Бога чем-то большим, нежели логической возможностью. Будет разумно заключить (условно, но при этом уверенно), что отсутствие доказательств в пользу существования Бога в самом деле доказывает его отсутствие.

Наука основана на вере

Я часто слышу, что наука, как и религия, на самом деле основана на вере. Этот аргумент слегка отдает отчаянием, это как ответ «На себя посмотри» от обложенных со всех сторон верующих. Но, помимо всего прочего, такой ответ вырастает из постмодернистского представления о том, что даже в науке истина – это заменимая ценность, а различные и несравнимые утверждения обладают равным весом. Как мы еще увидим, аргумент против науки «основана на вере» носит чисто семантический характер и опирается на два разных варианта использования слова «вера»: религиозный и бытовой.

Удивительно, что утверждение о науке, основанной на вере, часто исходит от самих ученых. Вот, к примеру, высказывания трех религиозных ученых, которые заявляют, что принятие законов природы – это своего рода вера. Первое принадлежит физику Карлу Гиберсону и врачу и генетику Фрэнсису Коллинзу:

Наконец мы отмечаем, что для ответа на научные вопросы о том, как что-то происходит, требуется определенный уровень веры. Ответы на научные вопросы опираются на положения о том, что законы Вселенной постоянны или, если недавние предположения подтвердятся, меняются лишь самым тончайшим образом. Это требует веры в упорядоченность природы. С верой в изначального Творца или без таковой, мы должны верить, что этот вселенский порядок реален, надежен и доступен ограниченным возможностям нашего разума.

Нечто похожее утверждает и физик Пол Дэвис:

Ясно, что и религия, и наука основаны на вере – а именно на вере в существование чего-то за пределами нашей Вселенной. Это может быть неведомый Бог или неведомый набор физических законов, а может быть еще и огромный ансамбль невидимых вселенных. По этой причине ни монотеистическая религия, ни ортодоксальная наука не в состоянии дать полное объяснение физического существования… Но до тех пор, пока наука не предложит проверяемую теорию законов Вселенной, ее претензии на свободу от веры откровенно надуманны.

Иногда под верой в науку подразумевается не просто вера в физические законы, но слепое преклонение перед авторитетом: бездумное принятие выводов ученых в других областях знания или, если сами вы не ученый, выводов ученых вообще. Такой аргумент был опубликован не где-нибудь, а на страницах Nature – одного из престижнейших мировых научных журналов. Дэниел Заревиц, директор экспертной группы по науке и политике, рассматривает веру в существование бозона Хиггса – частицы, поле которой придает массу всем остальным частицам, – как «акт веры», аналогичный суевериям индуизма:

Если вы находите идею о космической патоке, которая придает массу невидимым элементарным частицам, более убедительной, чем идею о море молока, которое придает бессмертие индуистским богам, то это, конечно, не потому, что один из этих образов по природе своей более достоверен и более «научен», чем другой. Оба они звучат немного нелепо. Но люди, воспитанные с мыслью о том, что физики заслуживают большего доверия, нежели священники, предпочтут патоку молоку. Для тех, кто не в состоянии разобраться в соответствующей математике, вера в бозон Хиггса – это акт веры, а не здравого смысла.

Профессор-политолог Ратгерского университета утверждает, что «вера» часто приписывается тем из нас, кто полагается на западную медицину и ее авторитеты – врачей и медиков-исследователей:

Я не биолог и микробов в глаза не видел. Но я верю в них. Точно так же я принимаю на веру, когда врач говорит мне, что некое лекарство при определенном заболевании подействует определенным образом.

Наконец, богослов Джон Хот утверждает, что вера ученых не имеет никакого философского основания: невозможно использовать саму науку, чтобы показать, что она – наилучший (или даже единственный) способ открывать истины о Вселенной:

Существует более глубокий взгляд на мир – это своего рода догма, – что наука есть единственный надежный путь к истине. Но это само по себе неверное утверждение. На самом деле это глубокая и безоглядная вера, потому что невозможно поставить серию научных экспериментов, которые доказали бы, что наука есть единственный надежный проводник к истине. Это символ веры.

Давайте начнем с последнего высказывания – того, что принадлежит философам (аргумент называется «джастификационизм»). Меня, как профессионального ученого, всегда поражала подобная критика. Звучит хитро; более того, технически это верно: наука не в состоянии доказать одним только разумом, что она представляет собой вернейший путь к истине. Как можно доказать с позиции одной только философии и логики, что научное исследование, а не, скажем, откровение, есть наилучший путь к определению последовательности оснований новооткрытого гена? Не существует априорного философского обоснования использования именно науки для познания Вселенной.

Но такое обоснование и не нужно. Мой ответ на упрек в «отсутствии обоснования» состоит в том, что превосходство науки в поиске объективной истины исходит не из философских рассуждений, а из опыта. Наука дает предсказания, которые работают. Все, что мы знаем о биологии, космосе, физике и химии, пришло к нам посредством науки – не откровения, не искусства или какого-то еще «способа познания». А практическим применениям науки, реализованным через инженерное дело и медицину, несть числа. Многие читатели постарше, как и я, уже умерли бы, если бы не существовало антибиотиков, поскольку до открытия этих лекарств в XX веке инфекции на протяжении всего периода эволюции нашего вида были основной причиной смертности. Наука полностью ликвидировала оспу и чуму крупного рогатого скота (и его диких родичей), проделала большой путь в борьбе с малярией и полиомиелитом, стала причиной Зеленой революции[18] и спасла миллионы жизней посредством улучшения посевных культур и сельскохозяйственных технологий. Всякий раз, когда вы пользуетесь GPS-устройством, компьютером или сотовым телефоном, вы пожинаете плоды науки. Более того, многие из нас регулярно вверяют науке жизнь: любая хирургическая операция, любой авиаперелет, любая прививка ребенку. Если у вас обнаружили диабет, вы пойдете к врачу или к духовному целителю? (Я здесь апеллирую к нашему солипсизму, подчеркивая, насколько наука повысила уровень жизни человека, но большинство ученых заняты не столько помощью человечеству, сколько удовлетворением собственного любопытства. В конце концов, наш большой мозг, поддерживаемый пищей, по-прежнему жаждет ответов. Каков возраст Вселенной? Откуда взялись на Земле биологические виды? Только наука дает ответы на эти вопросы.)

В конце концов, хотя использование эмпирических результатов для обоснования использования эмпирического инструментария, который мы называем «наукой», и попахивает замкнутым кругом, я лично буду обращать внимание на этот аргумент только тогда, когда кто-нибудь предложит более удачный способ познания природы. Научные результаты сами по себе обосновывают полезность науки, поскольку, что ни говори, а это единственный и лучший способ, созданный человечеством для познания Вселенной. И, кстати говоря, если вы хотите использовать аргумент с замкнутым кругом против науки, я с тем же успехом могу применить его и к религии. Точно так же нельзя опираться на Библию при обосновании божественной истинности Библии, и нельзя использовать философию – или любой религиозный метод «поиска истины» – чтобы показать, что откровение – надежный путь к истине.

Что же до утверждения, что наука – тоже своего рода «вера», поскольку опирается на непроверяемые утверждения, зависит от авторитетов и т. д., то здесь происходит смешение, сознательное или неосознанное, того, что слово «вера» означает в религии, и того, что это же слово означает в повседневной жизни. Вот два примера каждого из употреблений:

«Я верю, что, поскольку я признаю Иисуса Христа своим личным спасителем, на небесах я соединюсь с моей покойной женой».

«Я верю, что если стану мучеником во имя Аллаха, то в раю меня будет ждать 72 девственницы».

«Я верю, что завтра будет новый день».

«Я верю, что пенициллин излечит меня от инфекции мочевыводящих путей».

Обратите внимание на разницу. Первые два утверждения представляют религиозную форму веры – ту, что Вальтер Кауфман определил как «сильную, обычно прочную, уверенность, не основанную на доказательствах, достаточных, чтобы обеспечить согласие любого разумного человека». Не существует доказательств двух первых утверждений, помимо откровения, авторитета и священных книг. В них проявляется уверенность, не подкрепленная доказательствами, и большинство верующих мира отвергли бы их.

Напротив, два последних утверждения опираются на эмпирические данные – прочные доказательства. В этих случаях слово «вера» означает не «уверенность без особых доказательств», а «уверенность на базе доказательств» или «утверждение, основанное на демонстрации». Вы «верите», что солнце встанет поутру, потому что так происходило всегда, и нет никаких свидетельств того, что Земля прекратила вращение или Солнце погасло. Вы верите своему врачу, потому что он успешно лечил вас раньше и имеет хорошую репутацию. В конце концов, разве вы обратитесь к врачу, который не вылезает из суда по обвинениям в преступной небрежности или неоднократно вас подводил? Если бы вы «верили» в своего врача в религиозном смысле, вы считали бы, что он не может поступить неправильно, какие бы бредовые вещи он вам ни выписывал. Если бы он прописал вам жабью кровь от псориаза, вы бы с радостью ее выпили. Но вера, которую мы на самом деле испытываем к врачу, условна и основана на доказательствах – это подобно вере в результаты научных исследований. После энергичного, но бесполезного лечения жабьей кровью вы, вероятно, сменили бы врача.

Смешение понятия веры как «уверенности без доказательств» с ее повседневным употреблением как «уверенности, основанной на опыте» – просто несложный трюк, используемый для защиты религии. На самом деле вы почти никогда не услышите, чтобы ученый в своем профессиональном качестве использовал бытовое понятие вроде «я верю в эволюцию» или «я верю в электроны». Мало того, что подобный язык нам чужд, мы к тому же хорошо понимаем, что подобные слова могут быть неверно истолкованы верующими.

А что с уважением, которое общество и другие ученые питают к научным авторитетам? Разве не напоминает оно религиозную веру? На самом деле нет. Когда Ричард Докинз говорит об эволюции, а Кэролин Порко об исследовании космоса, ученые из других областей науки принимают их слова, а люди с готовностью глотают их популярные книги. Но и такой прием основан на опыте – возможно, не прямом, если речь идет о публике, но тем не менее на понимании, что опыт Докинза в теории эволюции и Порко в планетологии не раз был проверен и признан очень придирчивыми учеными.

Нам известно также, что самокорректирующая природа науки и традиция больше уважать достижения, чем авторитеты (часто можно услышать: «Ты хорош ровно настолько, насколько хороша твоя последняя статья»), гарантируют, что некомпетентный или криворукий ученый не добьется уважения – по крайней мере устойчивого. Мало кто из неспециалистов понимает теории относительности Эйнштейна, но все знают, что эти теории прошли проверку профессионалов. Именно поэтому публика стала почитать Эйнштейна как великого физика. Когда Дэниел Заревиц утверждает, что «уверенность в существовании бозона Хиггса это акт веры, а не разума» и сравнивает ее с индуистским молочным морем, он совершенно не прав. Существуют достоверные данные о бозоне Хиггса – данные, подтвержденные двумя независимыми группами исследователей с использованием гигантского ускорителя частиц и строгого статистического анализа. При этом нет и не будет никаких данных о существовании индуистского молочного моря.

Напротив, насколько разумно верить, что папа римский на самом деле непогрешим, когда говорит с кафедры, или что его взгляды на Бога ближе к истине, чем взгляды обычного священника? Раввин может заработать себе репутацию за великую доброту или мудрость, но не за то, что продемонстрирует более точное знание божественного, чем его коллеги. О чем он может знать больше, так это о том, что другие раввины говорили. Как сказал однажды мой друг Дэн Баркер (проповедник-пятидесятник, ставший атеистом), «Теология – это предмет без объекта. Богословы не изучают Бога – они изучают сказанное другими богословами». Утверждения священника, раввина, имама или богослова о Боге не более достоверны, чем высказывания любого другого человека. Несмотря на тысячелетия богословских трудов, мы знаем о божественном не больше, чем 1000 лет назад. Да, существуют религиозные авторитеты, но они не эквивалентны авторитетам научным. Религиозные авторитеты – это те, кто больше других знает о других религиозных авторитетах. Напротив, научные авторитеты – это те, кто лучше других способен понимать суть природных явлений или создавать о них правдоподобные теории.

Как мы уже видели, ученые не придают особого значения авторитетам и книгам, если те не представляют новых теорий, анализов или данных. Напротив, многие религии требуют от верующих и служителей клясться в приверженности неизменным доктринам, таким как Никейский символ веры, а у многих христианских колледжей есть свои «символы веры», которые должны ежегодно утверждаться руководством и сотрудниками. Ричард Докинз в статье в журнале Humanist подчеркивает и эти различия, и ошибочность утверждения о том, что наука – тоже религия:

Есть очень, очень важная разница между сильными (и даже страстными) чувствами по поводу того, о чем мы думали и что исследовали на основании объективных данных, и сильными чувствами по поводу того, что было внутренне раскрыто нам (или кому-то другому, а затем освящено традицией). Существует огромная разница между верой, которую ты готов защищать с фактами и логикой в руках, и верой, которая не подкреплена ничем, кроме традиции, авторитета и откровения.

Таким образом, у ученых нет веры – в религиозном смысле – в авторитеты, книги и ничем не подтвержденные утверждения. Есть ли у нас вера хоть во что-нибудь? Кроме того, объектами научной веры называют физические законы и здравый смысл. Занятия наукой, дескать, требуют веры не только в «упорядоченность природы» и «неведомый набор физических законов», но и в ценность здравого смысла в определении истины.

Оба утверждения неверны.

Упорядоченность природы – ее законы – это не предположение и даже не аксиома, а наблюдение. Логически можно допустить, что скорость света в вакууме способна изменяться от точки к точке, и хотя в этом случае нам пришлось бы в чем-то менять наши теории, это не было бы катастрофой. Другие законы природы, такие как относительные массы нейронов и протонов, вероятно, не могут быть нарушены, по крайней мере в нашем уголке Вселенной, потому что от этих закономерностей зависит существование наших тел. Как я уже отмечал, и эволюция живых организмов, и поддержание жизни нашего тела зависят от закономерностей биохимических процессов, обеспечивающих жизнедеятельность организма. Получается, что законы природы – это закономерности (допущения, если угодно), основанные на опыте. Примерно таком же опыте, как тот, что убеждает нас в неизбежности завтрашнего рассвета. В конце концов, Аристотель верил (в религиозном смысле), что более тяжелые объекты падают быстрее легких, но только эксперименты – как ни печально, не те, что связаны с Галилеем и Пизанской башней, – показали, что на самом деле при отсутствии сопротивления воздуха все объекты падают с одинаковой скоростью.

Далее, примиренцы обвиняют ученых в том, что те «верят в разум». Но здравый смысл – это не постулат априори, а инструмент, который, как было неоднократно показано, работает. Мы не верим в разум, мы его используем. И делаем это потому, что он дает результат и позволяет приблизиться к пониманию. Опыт заставил нас ввести дополнительные инструменты, такие как двойные слепые исследования и независимое рецензирование статей, представленных к публикации; научный разум придумал антибиотики, компьютеры и способ построить «дерево жизни» при помощи секвенирования ДНК разных видов. В самом деле, даже для обсуждения того, следует ли нам использовать разум, требуется разум! Разум – это просто способ оправдать наши убеждения, и если вы им не пользуетесь при оправдании хоть религиозных, хоть научных взглядов, то вы не заслуживаете ничьего внимания.

Еще одна стандартная претензия – аргумент о том, что наука похожа на религию и что у нас есть свой бог: истина, открытая методами науки. Разве наука, как уверяют некоторые, не основана на вере в то, что поиски истины – это хорошо? Едва ли. Представление о том, что знание лучше, чем незнание, это не квазирелигиозная вера, а предпочтение: мы предпочитаем знать истину, потому что, приняв ложное утверждение, не получаем никаких полезных сведений о Вселенной. Невозможно вылечить болезнь, если вы, подобно последователям христианской науки, считаете, что она вызвана порочными мыслями. Обвинение, что наука в оценке знаний основана на вере, забавно, поскольку почему-то не применяется к другим областям. Никому не приходит в голову утверждать, к примеру, что сантехническое дело или автомеханика подобны религии, потому что опираются на неоправданную веру в то, что трубы и автомобили должны содержаться в порядке.

Религия положила начало науке

Даже если вы не можете наглядно продемонстрировать согласованность науки с религией, вы всегда можете утверждать, что наука – это продукт религии, что давным-давно современная наука выросла из религиозных представлений и институтов. Имея в виду, что наука в том виде, в каком она существует сегодня, совершенно свободна от богов, это странный аргумент. Но это способ обеспечить религии, даже если она несовместима с современной наукой, некоторые заслуги перед ней. А учитывая засилье западных теистов среди тех, кто выдвигает этот аргумент, неудивительно, что заслуги эти приписываются именно христианству, а не иудаизму или исламу.

Этот аргумент существует в нескольких формах. Самая распространенная из них такова: наука пришла из естественной теологии, которая, в свою очередь, родилась из христианского желания понять творение Божие. Самую подробную версию этого аргумента можно найти у социолога Родни Старка:

Подъем науки не был продолжением классического знания. Наука возникла как естественная ветвь христианской доктрины: природа существует, потому что была создана Богом. Чтобы любить и чтить Господа, необходимо было в полном объеме оценить чудеса его работы. Поскольку Бог совершенен, его творение функционирует в согласии с непреложными принципами. Богом данные силы разума и наблюдения при полном их использовании, по идее, должны давать возможность открывать эти принципы.

Почти столь же распространено утверждение о том, что сама концепция физического закона исходит от христианства. Вот как об этом говорит Пол Дэвис:

Само понятие физического закона изначально имеет теологический характер, что вызывает у многих ученых недовольную гримасу. Исаак Ньютон первым извлек идею абсолютных, универсальных, совершенных и неизменных законов из христианской доктрины, согласно которой Бог сотворил мир и организовал его разумным образом. По представлениям христиан, Бог поддерживает естественный порядок, находясь вне Вселенной, а физики представляют свои законы как обитающие в абстрактном трансцендентном царстве совершенных математических отношений.

Как мы увидим, эти утверждения вызывают споры, но даже если они ошибочны, теисты всегда могут немного отступить и сказать: этика, лежащая в основе современной науки, берет начало из христианской морали. Как утверждает Иан Хатчинсон, «этическая и нравственная приемлемость научных практик диктуется в значительной мере религиозными представлениями и догмами».

Чтобы обратиться к аргументу «христианство породило науку», следует знать, что до христианской Европы наука возникла и в других местах, самые известные из которых – древняя Греция, исламский Ближний Восток и Древний Китай. Но поскольку современная наука – преимущественно европейское изобретение, дух которого исходит от Древних Греции и Рима, предлагаются самые разные объяснения причин, по которым в других местах наука практически заглохла. Часто говорят, к примеру, что исламская наука исчезла после XII века потому, что кораническая доктрина объявила свободные исследования вредными. Но объяснения таких крупномасштабных социальных перемен – штука скользкая, она допускает разные (порой противоречивые) интерпретации. Некоторые апологеты христианства, такие как математик Альфред Норт Уайтхед, доказывают, что средневековому христианству была присуща вера в «естественный порядок» и «общие принципы» (то есть физические законы):

Мое объяснение [того, что наука развивалась в Европе, но не в других местах] таково: вера в возможность науки, возникшая прежде появления современной научной теории, есть неосознанная производная средневековой теологии.

Однако можно еще более убедительно утверждать, что идея о том, что Вселенную можно понять разумом, была унаследована от Древней Греции.

Еще одна стратегия – заявлять, как это делает Иан Хатчинсон, что многие знаменитые ученые были религиозны, а их работы мотивировались верой:

Любой список гигантов физической науки включал бы Коперника, Галилея, Бойля, Паскаля, Ньютона, Фарадея, Максвелла, которые все без исключения, несмотря на разницу в масштабах и взглядах, а также на противодействие, которое иные из них испытывали со стороны церковных властей, были глубоко преданы Иисусу Христу.

Это соотносится с заявлением о том, что наука и религия совместимы, потому что многие ученые религиозны и сегодня.

Какие выводы мы можем сделать из этих утверждений? Было бы нахальством доказывать, что религия, или христианство в частности, не внесли никакого вклада в науку или всегда сдерживали ее развитие. Некоторых ученых, таких как Ньютон и адепты естественной теологии XIX века, судя по всему, действительно мотивировала вера, в результате чего они добивались значимых научных результатов. Иные средневековые богословы утверждали, что Бог дал нам разум, чтобы помочь познать мир. Монастыри часто служили единственными хранилищами научного знания более ранних мыслителей. Кроме того, в Средние века церкви помогали создавать и поддерживать европейские университеты, а некоторые из них поощряли и донаучные исследования.

В целом, однако, утверждение о том, что «религия родила науку», не выдерживает критики. Но сначала мы должны признать, что, даже если бы этот тезис был верен, он ничего не говорит о пользе религиозных догм или заслугах религии в поиске истины. Даже институты, основанные на лжи, могут иногда достичь зрелости, отбросив детские игрушки. Алхимия была предшественницей химии – Роберт Бойль, внесший огромный вклад в химию, активно занимался и алхимией, – но мы давно уже отказались от мысли превращать свинец в золото. Химические достижения Бойля не повышают рейтинг алхимии.

И если христианство было необходимо для появления науки, то почему мы наблюдаем такой расцвет науки в древних Греции и Риме, в Китае и исламских государствах? Многие древние греки и римляне придерживались рационалистических взглядов и считали научное исследование способом понять мир. Вспомните о достижениях Аристотеля, Птолемея, Пифагора, Демокрита, Архимеда, Плиния Старшего, Теофраста, Галена и Евклида. Как утверждает историк Ричард Кэрриер, если какая-то религия и привела к рождению науки, так это язычество. Кроме того, нет почти никаких данных о том, что греческая и римская наука представляла собой что-то иное, нежели светское занятие, вызванное чистым любопытством.

Историки Ричард Кэрриер, Тоби Хафф, Чарльз Фримен и Эндрю Бернштейн отмечают, что хотя около 500 г. в Европе воцарилось христианство, наука там вошла в силу гораздо позже. На их взгляд (который, разумеется, можно оспаривать), авторитаризм церкви подавлял свободомыслие того рода, который на самом деле породил современную европейскую науку. Такие ереси, как арианство (представление о том, что Бог – это не Троица, а единое существо) и манихейство (вера в то, что Бог милосерден, но не всемогущ) жестоко подавлялись. Более того, даже само понятие «ересь» откровенно антинаучно. Если для рождения науки было необходимо христианство, то откуда эта тысячелетняя задержка? Почему, если христианство в Средние века поощряло научные изыскания, в Европе на протяжении 1000 лет не было никакого экономического роста? Разбирая выступление Родни Старка в защиту христианства как необходимого условия рождения науки, Эндрю Бернштейн доказывал, что научное затишье в Средние века отражало отказ многих мыслителей от рассмотрения эмпирических вопросов и переход на апологетику:

В Средние века великие умы, способные преобразовать мир, не изучали его. Так что бльшую часть тысячелетия человеческие существа вопили в муке – они погибали от голода, их съедали проказа и чума, они массово умирали, не дожив до 30, – а мыслители, которые могли бы обеспечить им земное спасение, оставляли их ради несусветных фантазий. Опять же, эти фундаментальные философские положения сильно противоречат аргументам Старка, но он их просто игнорирует.

Представление о том, христианство было ключевым фактором рождения науки, не объясняет и того, почему наука не возникла в Византийской империи, которая была христианской, процветающей и изобиловала богатыми библиотеками, содержавшими научные труды древних греков и римлян.

В конце концов, мы не знаем, почему современная наука возникла в Европе между XIII и XVI веками и удержалась там, хотя в Китае и исламских государствах зачахла. Помимо христианства, между Западом и другими областями были и иные различия, которые могли способствовать развитию европейской науки, включая изобретение печатного пресса, более высокую мобильность европейцев, значительную плотность населения, способствовавшую интеллектуальным связям, и критическое отношение к авторитетам (включая и религиозные), – иными словами, все то, что породило эпоху Просвещения. Расцвет современной науки в Европе – сложный процесс, который, как уникальное историческое явление, не поддается исчерпывающему объяснению. Христианство могло быть одним из факторов, но переиграть события и проверить, зародилась бы в Европе наука без религии (и если да, то когда именно), невозможно.

Но мы можем хотя бы показать, что в некоторых отношениях христианство тормозило свободные исследования. Многие богословы, начиная с Фомы Аквинского, защищали убийство еретиков, что вряд ли способствовало развитию свободной мысли. Мартин Лютер знаменит своими нападками на разум. Католическая церковь не только преследовала Галилея и Джордано Бруно за ересь, отчасти связанную с наукой, и сожгла Бруно живьем, но и осудила в 1277 г. Парижский университет за преподавание 219 философских, теологических и научных «ошибок». И какой вывод мы можем сделать из печально известного церковного списка запрещенных книг Index Librorum Prohibitorum, на протяжении 400 лет защищавшего паству от теологически неверных мыслей? В число этих мыслей, судя по всему, входила и наука, поскольку в списке можно найти труды Кеплера, Фрэнсиса Бэкона, Эразма Дарвина (деда Чарльза, у которого была собственная теория эволюции), Коперника и Галилея. Зачем институту, поощрявшему науку, объявлять грехом чтение книг, написанных учеными? И зачем институту, одобрявшему свободные исследования, запрещать философские книги Паскаля, Хоббса, Спинозы и Юма?

Наконец, как насчет знаменитых ученых, которые были религиозны? Не спешите относить их научные достижения на счет христианства. Ньютон, к примеру, был приверженцем арианства и отрицал Троицу, божественность Иисуса и бессмертие души. Утверждение о том, что существование ученых-христиан доказывает, что христианство вызвало к жизни науку, неубедительно. В Средние века и в эпоху Возрождения почти каждый в Европе был христианином (по крайней мере, называл себя таковым) просто потому, что это была всеобщая вера, отрицание которой со стороны сколько-нибудь заметного человека грозило ему гибелью. Если христианство в XII–XVI веках породило науку, то можно приписать религии вообще все достижения человечества в этот период.

Что касается вклада религии в современную науку, то это утверждение можно смело отвергнуть. Как нам известно, ученые в большинстве своем гораздо менее религиозны, чем обычные люди, а наиболее успешные – чаще всего атеисты. Это означает, что современные научные исследования почти никогда не бывают мотивированы религией. Мне неизвестны какие бы то ни было научные достижения, сделанные, по заявлению авторов, по божественному вдохновению. Большинство крупных научных достижений нашего времени – развитие теории эволюции, теории относительности, физики элементарных частиц, космологии, химии и современной молекулярной биологии – принадлежат неверующим. (Хотя креационизм разумного замысла имеет религиозные корни, именно эти корни дискредитировали его как научную дисциплину, поскольку доказательств заявленного вмешательства телеологического Творца в эволюцию попросту не существует.)

Джеймс Уотсон однажды сказал мне, что в поиске структуры ДНК и его и Фрэнсиса Крика серьезно мотивировал натурализм: они хотели показать, что «секрет жизни» – самокопирующаяся молекула, которая служит «рецептом» для всех живых организмов, – основана только на химии, без всякой необходимости божественного вмешательства. Если мы собираемся приписать религии заслугу в рождении науки, то из тех же соображений мы должны приписать неверию заслугу в большинстве научных открытий последнего столетия, движущей силой которых была яростная приверженность натурализму. Каждая крупица истины, вырванная у природы за последние 400 лет, была получена при полном игнорировании Бога, ибо даже религиозные ученые оставляют свою веру у дверей лаборатории.

Что же до позитивного влияния религии на мораль науки, то это слабо доказуемое утверждение. Было бы трудно доказать, что этика, пропитывающая современную науку, – гуманное отношение к лабораторным животным, честность в работе с данными, признание за каждым участником исследования его вклада – исходит из религиозных убеждений, а не из вполне светского здравого смысла. А религиозная мораль явно тормозит современную науку, запрещая исследования стволовых клеток, помогая эпидемии СПИДа заявлениями католиков о том, что презервативы не защищают от вируса (кроме того, пропаганда против контрацепции способствует росту населения), а также сдерживая вакцинацию с помощью отказа от нее по религиозным соображениям мусульман и индуистов.

Религия, несомненно, внесла свой вклад в работу некоторых ученых и, быть может, даже сыграла некоторую роль в развитии науки, по крайней мере через спонсирование университетов, в давние времена вскармливавших ученых. Но сравнение благотворной роли религии с ее же репрессивной ролью в науке – задача для историков, которые много спорили, но так и не сумели прийти к консенсусу.

Наука творит зло

Защитники религии часто пытаются уравновесить бесспорную пользу науки утверждением о том, что она ответственна и за многие мировые беды. Биолог Кеннет Миллер высказывает типичные аргументы:

Наука – это революционная деятельность. Она меняет наш взгляд на природу и часто выводит на первый план глубоко огорчительные истины, угрожающие нарушить status quo. В результате те, кто чувствует угрозу со стороны научных предприятий, снова и снова пытаются ограничить, отвергнуть или блокировать деятельность науки. Иногда они имеют серьезный повод бояться плодов ничем не ограниченной науки. Конечно, научное рвение довело Джордано Бруно до костра за «ересь» в 1600 г. Однако из относительно недавних событий следует помнить, что именно наука, а не религия дала нам евгенику, атомную бомбу и исследования сифилиса в Таскиги[19].

Аналогичные соображения озвучивает писатель Джеффри Смолл, принадлежащий к епископальной церкви:

Критики религии любят указывать, сколько войн было начато и сколько страданий причинено ее именем. Но только наука дала нам средства убивать друг друга так, как невозможно было даже представить. Биологи разработали вирусное и бактериальное оружие; химики придумали порох и другие, более разрушительные взрывчатые вещества; физики обеспечили нам возможность полностью уничтожить человечество ядерным оружием. Научные достижения в области механики и химии сделали наши предприятия более производительными, чем когда-либо прежде, принеся человечеству комфорт и процветание. Эти же достижения загрязнили окружающую среду до такой степени, что планета теперь в опасности.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Ты идешь по ковру» – новый сборник повестей молодого талантливого писателя Марии Ботевой.…Не успееш...
Однажды хмурым осенним вечером Рэйвен Чейд шёл по сумрачной улочке не самого благополучного района г...
Юрий Валентинович Смольянов родился в 1952 году в городе Пушкине (Царское село). Стихи начал писать,...
Чем отличается качественный SMM от того, чем занимаются 99 % компаний? Главным образом тем, что здес...
Вонгозеро — антиутопия, роман-катастрофа, роуд-стори, постмодернистский триллер. Яна Вагнер пишет об...
ЦитатаСекрет трейдинга в том, что секрета в нем нет. Нет волшебной схемы, которую можно купить или у...