Первый, случайный, единственный Берсенева Анна
Ева говорила все это совершенно спокойно, с какой-то прямо-таки учительской убедительностью; Полина никогда ничего подобного не слышала в голосе своей сестры. Но когда Ева сказала о том, что не представляет себе «какого-то ребенка», вся логика, слышимая в ее голосе, развеялась как дым – из-за того выражения, которое мгновенно мелькнуло в ее глазах…
Конечно, она представляла себе этого ребенка, и именно потому представляла, что жить не могла без Артема! Без этого его внимательного взгляда, который называла серебряным и который всегда был обращен на нее, без его голоса, который совершенно менялся, когда он говорил с нею… Полина не понимала, какая связь существует между любовью Евы к Артему и ее желанием иметь от него ребенка, но она чувствовала, что эта связь есть и что отказаться от нее для сестры мучительно.
Но что она могла сделать, и даже – что она могла сказать?
– Ну чего ты ведра таскаешь? – сердито выкрикнула она. – Больше некому, что ли? Вон, Нюшку попроси, он и то соображает, кому надо тяжести таскать, а кому не надо!
– Да почему же мне не надо? – засмеялась Ева. – Я же не беременная, Полиночка, ты что?
И вот теперь то, что Ева считала невозможным, каким-то неведомым образом все же произошло, и Полина смотрела на нее с восхищенным интересом.
– А говорила, медицины, мол, не хочу! – хихикнула она. – И ничего себе оказалась медицина. Как это тебе удалось, кстати? – спросила она с любопытством. – И правда, что ли, непорочным зачатием?
– Не преувеличивай, – улыбнулась Ева. – В пробирке, как еще.
– Сперму во сне, наверное, добывала, – съехидничала Полина.
– Полина, перестань, – укоризненно сказала Ева. – Совсем нет. Он сам…
– Надо же, совершил-таки гражданский подвиг! – не унималась та.
– Ну зачем ты стараешься меня обидеть? – Ева посмотрела на сестру так, что ей сразу расхотелось дразниться. – Он просто увидел все эти снимки, справки и… рекомендации. Собственно, я и не прятала, они лежали в столе, я же не думала, что он обратит на них внимание. Но он увидел, прочитал и… В общем, он обиделся, – смущенно сказала Ева.
– На что? – не поняла Полина.
– На меня. Он сказал: «Ты считаешь меня ребенком, которого надо оберегать, и мне это обидно». Но ведь я не считаю! – горячо произнесла она. – Я, наоборот, знаешь, себя с ним чувствую… какой-то невзрослой. Это так странно!
– Чего тут странного? – пожала плечами Полина. – На фига нужен мужчина, если его оберегать надо? Да мне и вообще, – засмеялась она, – непонятно, зачем нужен мужчина, если он не Юра. Ладно, рыбка, – махнула она рукой, – о мужчинах рассуждать – дело дурное, они того не стоят. Как же у тебя так быстро вышло? – с интересом спросила она. – А говорила, полтора года, пятнадцать раз…
– Я сама удивилась, – кивнула Ева. – С третьего раза получилось, это действительно довольно быстро, хотя все равно казалось, что долго. Вот только теперь…
– А теперь-то что? – поморщилась Полина. – Чего ты теперь смурная такая, опять что-нибудь не слава Богу?
– Даже не знаю, – пожала плечами Ева. – Нет-нет, все слава Богу, – словно сама себе возразила она. – Просто… Понимаешь, при таком зачатии часто получается… Ну, в общем, получается не один ребенок.
– А сколько? – захохотала Полина. – Как у кошки, что ли? Ой, извини! – Она прикусила язык. – Ладно, рыбка, не обижайся. Так сколько вы там детишек понаделали?
– Возможно, даже… больше двух, – совсем уж смущенно ответила Ева.
И тут же Полина заметила, что это немного смешное смущение сменяется в глазах ее сестры совсем другим, непонятным и тревожным чувством.
– Ты что, рыбка? – испуганно спросила она. – С ними что-нибудь… не так?..
– Не знаю. – Ева смотрела почему-то на стенку, туда, где висел Полинин летний пейзаж, «лужайка под микроскопом». – Кажется, все так, насколько это можно определить сейчас. Но это… слишком много, я понимаю, – с какой-то пугающей отчетливостью выговорила она.
– И что? – растерянно спросила Полина.
– И надо что-то решать. Сейчас еще не поздно. Можно рискнуть всеми и попытаться оставить одного, – коротко выговорила Ева и, как-то кривовато улыбнувшись, добавила: – Проредить, так это называется.
Полина молчала, не зная, что сказать. Вообще-то она прекрасно понимала, что надо было бы сделать. И если бы речь шла о ней самой… То есть, конечно, не о ней – ей бы и в голову не пришло убивать столько нервов и сил на всю эту пробирочную возню, – а о любой другой женщине, то она согласилась бы с тем, что говорила сестра. Но, глядя на Еву, Полина понимала: та только вслух произносит все эти правильные короткие фразы, а в глазах у нее совсем другое…
Поэтому, незаметно вздохнув, она сочла за благо покривить душой. Да тут, кстати, и вспомнилось, как папа когда-то объяснил Юре, почему не хочет, чтобы Ева знала правду о том, что он не родной ее отец: «Она у нас такая девочка, что ее душевное спокойствие дороже пустой правды».
Сто лет с тех пор прошло, а Ева у них все равно была «такая девочка», и ее душевное спокойствие было хрупким, трепетным и чрезвычайно уязвимым.
– Дело, конечно, хозяйское, – со всей возможной невозмутимостью пожала плечами Полина, – но, по-моему, ты, как обычно, многовато трагизма напускаешь. Да ты что, рыбка, – подмигнула она, – это же очень стильно! Купишь колясочку такую длинненькую, ленточек разноцветных понавертишь на одеяльца, сама красотка, муж молодой, детишки штабелями сложены и носами чмокают. Супер!
– Такой же супер, как я красотка. – Ева изо всех сил старалась казаться спокойной. – Ладно, дело не во мне.
– Дело, конечно, опять в Темке, – хмыкнула Полина. – Елки-палки, да сколько можно о нем переживать?! Он и правда взрослый уже, сам о себе подумает!
– Да как же он о себе подумает?! – Евино показное спокойствие исчезло мгновенно, как будто она стряхнула его с себя. – Как он о себе будет думать, когда ему на себя в этом случае вообще сил не останется? Ты же сама это понимаешь, Полина, ну зачем ты глупости говоришь! Чтобы меня успокоить? Как будто я не представляю, сколько памперсы стоят, сколько ползунки, сколько всякие баночки-скляночки! Он о фотоаппарате мечтает хорошем, я же знаю, хотя он мне не говорит, это и сейчас почти несбыточно, но сейчас все-таки… А если… Какой там фотоаппарат! Вместо фотоаппарата, вместо всего – длинная колясочка с ленточками, – с горечью произнесла она.
Полина поняла, что обмануть сестру ей не удалось. Да она и не очень надеялась, если честно. Евина необычность проявлялась еще и в том, что она видела жизнь насквозь, как рентгеном просвечивала; видела что-то такое, что было в жизни главным. Конечно, ее не провести было глупыми разговорами про стильные ленточки!
– Ева, поговори с Темкой, а? – отбросив задорный тон, просительно сказала Полина. – Его ведь дети, не от непорочного же, в самом деле, зачатия.
– Я и так знаю, что он скажет. – Евины светлые глаза полыхали таким пожаром, что казались темными. Полина никогда не видела ее такой и почувствовала, как от неожиданности и непонятности этого пожара у нее самой внутри начинается тревожная дрожь. – Что он взрослый и что он вполне в силах… Не надо мне было этого делать! – вдруг произнесла она таким совсем уж страшным тоном, что Полина поежилась. – Вот ты мне все время твердишь: думай о себе, думай о себе. Я подумала о себе – и что? Ах, хотела ребенка, ах, последний шанс! А для него этот мой последний шанс чем обернется?
«Чтобы я когда-нибудь… – мелькнуло в голове у Полины. – Любовь… Да пропади она пропадом, эта любовь!»
Она молчала, не зная, что сказать и надо ли что-нибудь говорить. Молчала и Ева.
Глава 5
Бабье лето в этом году выдалось такое позднее и долгое, что октябрь был похож на август.
«Вот тебе и любовь, – каждый день думала Полина, просыпаясь в соседней с Игорем комнате под крышей и глядя на голубой квадрат неба в окошке-люке. – Есть погода – есть любовь, не было б погоды – навряд ли и любовь была бы».
В обычную московскую осень, под проливными дождями, ей, конечно, не удалось бы осуществить «мозаический план» – так она насмешливо именовала свое нынешнее занятие. А в такую погоду, как сейчас, под почти не греющим золотым солнцем, под не летним, но теплым ветром она проводила в саду час за часом и не замечала, как летят эти счастливые часы.
Это происходило с нею впервые после Махры, и за это она без малейших колебаний пожертвовала бы любым своим прежним занятием.
Но, к счастью, и жертвовать ничем не пришлось. Полина просто перебралась в Игорев дом на Соколе, даже не пытаясь скрыть от себя, что сделала это в основном ради мозаики. Было, правда, еще и не в основном, но об этом она старалась не думать. Это было до идиотизма сентиментально, и думать об этом было совершенно ни к чему.
А думать о мозаике – это было очень даже к чему. Уже целый год, с тех пор как она бросила Строгановское, Полина не думала ни о чем, что рождалось у нее в душе и в голове, с таким трепетом и восторгом.
В каменном сарае, стоящем у повалившегося забора, она обнаружила оборудование целой мастерской. Когда Полина впервые разглядывала все эти кусачки, плоскогубцы, железные щетки и терки, большие и маленькие молотки, шпатели, кельмы, мастихины, вольфрамовые колеса и фаянсовые миски для растворов, ей казалось, что она попала в цех средневековых ремесленников.
Особенно молотки были хороши – их изогнутые головы заканчивались острыми клиньями, а рукоятки сами ложились в ладонь. Но и не только молотки – все было такое добротное, такое настоящее, что у Полины просто дух захватывало, когда она прикасалась ко всем этим восхитительным предметам.
А ведь были еще и бесчисленные керамические плитки, и разноцветные глазурованные плиточки, и куски мрамора, и крупные осколки гранитных глыб, и черно-серые пластины тусклого сланца, и самое прекрасное – радужные кусочки смальты. Смальта сияла, когда Полина выносила ее на улицу, и она даже специально выходила из сарая, держа кубики смальты на ладони и завороженно глядя на игру света и цвета в этих венецианских осколках. Были среди них и совсем драгоценные, золотые; они пожаром горели в лучах осеннего солнца.
Что смальта именно венецианская – точнее, сделанная по старинной, за сотни лет не претерпевшей никаких изменений венецианской технологии, – Полина узнала из книг о мозаике, которые, оказывается, во множестве имелись в обширной библиотеке Игоревых родителей. Правда, все книги были либо на итальянском, либо на английском языке. Но английский Полина худо-бедно вспомнила – ее память вообще легко и вовремя выталкивала на поверхность сознания все, что было необходимо. Для того чтобы разобраться в мозаичной технике, школьного английского оказалось достаточно, потому что книжки были щедро снабжены иллюстрациями. А итальянские слова о технике флорентийской мозаики она просто читала вслух, восхищаясь их гармоничностью и чувствуя, что так же гармонично то искусство, которое ими описывается.
Полина с каким-то плотоядным нетерпением поглядывала на каменный сарай, представляя, как он преобразится, когда она займется им вплотную. Ей казалось, что именно этого, как живая, хочет каждая стенка, каждая поверхность и неровность старого сарая.
«Скоро галлюцинировать начну, – усмехалась она, поймав себя на этих мыслях. – Миражи пойдут, феерии…»
Любитель феерий и миражей ни в чем ей не мешал. Полина вообще не совсем понимала, почему Игорь так уж хотел, чтобы она снова поселилась в его доме. Он явно не нуждался ни в ком для того, чтобы вести ту жизнь, которая его устраивала. Впрочем, ее это тоже вполне устраивало.
По утрам ни она, ни Игорь не завтракали. У него вообще нечасто просыпался аппетит, а Полине было не до еды. Едва открыв глаза, она уже думала только о том, застыл ли раствор, который она вчера нанесла на готовый мозаический фрагмент. Черт его знает, почему так взяло ее за душу это занятие!
Но вообще-то она догадывалась почему. Мозаика – это было ремесло, ремесло в чистом виде, живое, тяжелое. От него болели руки – все руки, от пальцев до плеч, – и в результате этого ремесла получалось что-то, что не могло бы получиться от произвольного и легкого движения карандаша или кисти. А главное, смысл этого ремесла – тот самый скрепляющий смысл, которого Полина давно не чувствовала во всех своих занятиях, – заключался в нем самом и не нуждался в пустых объяснениях.
Про обед она тоже, пожалуй, не вспоминала бы, если бы не просыпалась совесть.
«Надо же его все-таки кормить, – думала Полина. – Не будет же он одним милосердием Будды, или чем там, сыт».
И она шла в дом, ждала, пока на кухне разгорится и загудит старая газовая колонка, грела у ее огня застывшие в сарае ладони, потом торопливо резала помидоры, огурцы, лук, смешивала в большой фарфоровой миске – и ловила себя на том, что делает это теми же движениями, которыми только что перемешивала портландцемент и воду для мозаичного грунта. И смеялась потихоньку над миской с салатом, потому что ей было хорошо.
Видимо, благодаря возне с грунтом, опытным путем определяя, сколько надо воды, чтобы добиться нужной его густоты, Полина наконец сообразила, как наполнять кастрюлю, чтобы бульон имел мясной вкус, а не напоминал бы солоноватую воду. Мама не раз пыталась ей это объяснить, но Полина пропускала ее объяснения мимо ушей, потому что не считала тему существенной.
Правда, она и теперь ее таковой не считала, к тому же Игорь не ел мяса. Но варить бульон Полина все же научилась, как-то само собою, а о том, что фасоль, например, сварена в мясном бульоне, она Игорю просто не сообщала, ехидно полагая, что Будда не должен обращать внимания на такие мелочи жизни его поклонников.
Днем было тихо, но под ночным ветром к сетке-рабице, которую вызванные Полиной рабочие наконец натянули на месте сломанного забора, прилипли желтые и красные листья. Сетка была выкрашена в темный цвет, и поэтому казалось, что листья просто застыли в воздухе, как будто их держит неведомая сила.
Полина шмыгнула покрасневшим от холода носом и вышла наконец из сарая. Сегодня она очистила и отмыла от раствора мозаику, которую вчера выложила на небольшом круглом столике, найденном на чердаке. Она покрыла мозаикой весь этот столик, до последнего сантиметра, даже высокую круглую ножку, с которой пришлось возиться особенно долго, и это была первая ее работа, которая удалась по-настоящему. Все керамические кусочки – тессерае, так они назывались в итальянской книжке, – легли на свои места и пристали намертво, ни один не сполз вниз и не перекосился, хотя очень трудно было этого добиться на полукруглых поверхностях.
Но особенно хороша была столешница. У Полины даже дыхание перехватывало, когда она смотрела на ее тускловатый, как махринская трава, узор.
На столешнице был изображен тот самый луг, который она пыталась изобразить на оргалите прошлым летом. Полина была уверена, что на оргалите у нее ничего не получилось – оказалось слишком похоже на обычную траву и обычные цветы, и не зря Дашка издевалась над «натурой натуратой». А теперь из этих загадочных кусочков зеленоватого мрамора, и оплавленного стекла, и случайно разбитой синей чашки все получилось именно так, как она хотела тогда.
Беспричинное счастье того лета словно догнало ее, обернувшись мозаикой.
Несмотря на полулетнее солнце, сумерки все-таки были октябрьские, ранние и густые. Дом почти не был виден за высокими деревьями сада, горело только одно окно в мансарде. Полина терпеть не могла темноты и тусклого света, особенно в большом доме, и всегда зажигала все люстры, торшеры и бра, как только переступала порог. А Игорю было все равно. Когда он медитировал, то мог вообще сидеть в темноте, а когда работал, ему хватало настольной лампы, включенной рядом с компьютером.
Сейчас он не работал, но и не медитировал, а просто читал, сидя посреди комнаты на небольшом тибетском ковре. Этот темно-синий шерстяной ковер был в самом деле тибетский, его привезли из Непала Игоревы родители, и Полине нравилось рассматривать загадочные рисунки, расположенные в его углах.
«Оле Нидал. «Каким все является на самом деле», – прищурившись, прочитала она на обложке книги, лежащей у Игоря на ладонях.
– Ну, и каким? – поинтересовалась Полина.
Можно было, правда, поздороваться, потому что утром они не виделись: Игорь еще спал, когда Полина, вопреки своему обыкновению поздно вставать, уже улизнула в сарай. Но он вон даже глаз не поднимает, с чего же она должна его приветствовать?
– Ты о чем? – спросил Игорь, по-прежнему глядя в книгу.
– О том, каким все является, – улыбнулась Полина. – Вот именно все и вот именно на самом деле. Это на какой странице уже понятно, на двадцать седьмой? – Она подошла к Игорю и, остановившись у него за спиной, вслух прочитала: – «Если мы попытаемся нести с собой все эти верстовые столбы развития, то вскоре у нас будут руки как у гориллы, и мы слишком сильно нагрузим себя концепциями для того, чтобы достичь свободного от всех усилий состояния ума». Видишь, чего буддисты пишут? – хихикнула она. – Не грузись концепциями! А ты грузишься, вот и будешь как горилла. Нет, это я буду как горилла, – потягиваясь так, что захрустели косточки, проговорила она. – Руки так уж точно, от кусачек-то. – И похвасталась: – Знаешь, как я уже плитку надкусывать научилась? С точностью до миллиметра!
Игорь на ее хвастливый тон никак не отреагировал, но Полина не обиделась. Она, как и прежде, не понимала того спокойного, рассеянного безразличия, с которым он относился к любой ее работе. Но теперь она знала, что точно так же он относится и к тому, что делает сам – кроме, конечно, буддистских икон, – и обижаться на него поэтому не стоит.
– Ты что, логотип закончил? – заметила она, взглянув на включенный монитор.
– А я не выключил разве? – Игорь оглянулся на письменный стол, на котором ярко светился компьютерный экран. – Да, закончил, завтра отдам.
Присев к столу, Полина подперла кулаками подбородок и вгляделась в композицию на мониторе. Нет, все-таки ей было непонятно, как можно оставаться совершенно равнодушным к только что завершенной работе! Тем более что результат этой работы показался ей необыкновенным.
Почти весь экран занимали прозрачные шахматы, расставленные на такой же прозрачной, изнутри светящейся холодноватым зеленым светом доске. Они стояли в беспорядке – точнее, в каком-то неизвестном Полине порядке начатой партии. Под шахматной доской был изображен горизонтально лежащий плоский компьютерный монитор, на котором чередовались картинки: бегущие люди, мелькающие улицы, города и страны. Вот Нотр-Дам сменяется Кельнским собором, потом Кремлем, потом небоскребами-близнецами нью-йоркского Центра международной торговли… Зрелище плоского человеческого мира, над которым, словно в небесах, разыгрывается шахматная партия с неведомым исходом, действовало настолько завораживающе, что Полина даже головой потрясла, прогоняя оцепенение.
– Хорошо как получилось… – восхищенно сказала она.
Игорева способность мыслить яркими, выразительными метафорами – это было то, что поражало ее в нем больше всего. Даже раздражение от его буддистских заморочек пропадало, когда она видела что-нибудь, подобное вот этой шахматной композиции.
– Молодец ты все-таки! А из чего натуральные шахматы будут? – спросила она. – Ты же говорил, тебе не только логотип, но и оформление зала заказали?
– Шахматы будут стеклянные, – ответил Игорь. – Довольно большие – пешки сантиметров по двадцать в высоту. Доска метр на метр, и монитор большой. Вообще им вся игрушка в копеечку влетит, но это, они предупредили, я учитывать не должен. Я и не учитывал.
Небесные шахматы так взбудоражили Полину, что захотелось поговорить с Игорем еще о чем-нибудь. Например, о том, как она протирала сегодня мозаичную столешницу, и от серого налета освобождался, становился все яснее и прекраснее тот самый узор, которого она добивалась, и сердце у нее билось так быстро, что даже горло вздрагивало…
Но Игорь молчал, и она не стала ничего рассказывать.
«Вообще-то правильно, – подумала Полина. – Как есть, все равно не скажешь, и зачем зря воздух сотрясать?»
– Ты ел? – спросила она.
– Так ведь нечего, – пожал плечами Игорь.
– Как это нечего? – возмутилась Полина. – А суп?
– Разве есть суп? – удивился он.
– А в кастрюле что, по-твоему? – поинтересовалась она.
– Я в кастрюлю не заглядывал. Да и все равно суп разогревать надо… Я помидор съел, – вспомнил он.
«Ладно! – весело подумала Полина. – Что плохого? Суп в кастрюле не заметит, зато помидором сыт. Ха-арошенький буддист!»
Теперь, когда она целыми днями была занята своей мозаикой и, главное, этим была занята вся ее душа, Игорева непритязательность и незлобивость вызывали у нее почти умиление. Она уже с трудом вспоминала, чем же он ее так раздражал-то, отчего она сбежала из его дома. Если вдуматься, жизнь с ним являла собою одно сплошное удобство – от прекрасно оборудованной мастерской в старом саду до отсутствия чрезмерных мужских требований.
Впрочем, про отсутствие требований Полина, кажется, вспомнила преждевременно.
Игорь вдруг повернулся на своем ковре и, не вставая, обнял ее колени. Он молчал, но он и всегда молчал в те минуты, которые предшествовали сексу, и лицо почти не меняло своего выражения. И все-таки Полина чувствовала его желание – как-то застывали все черты его лица, и казалось даже, что стягивается кожа на его бритой голове.
И это желание, объектом которого была она, действовало на нее почти так же завораживающе, как небесные шахматы на светящемся в темноте экране.
Это и привязывало ее к Игорю сильнее, чем все то, что она могла бы высказать и, смеясь, легко высказывала словами.
Игорь оказался первым мужчиной, которого она привлекала как женщина. И хотя они встретились, когда Полине было уже девятнадцать лет, она была потрясена этим его влечением, которое почувствовала сразу, в первый же вечер, в Махре, и которого по отношению к себе совсем не ожидала.
Не то чтобы она считала себя некрасивой или, упаси Бог, ущербной; никаких таких комплексов у нее и помину не было. Но вот эта тяга… Полина никогда и ни в ком ее не чувствовала и даже как-то не задумывалась, почему это так. Ну, значит, она хороша другими своими – разумеется, многочисленными! – качествами, а не тем, что называется идиотским словом «сексапильность». И правда, смешно ведь считать сексапильными узенькие плечи, какие-то невнятные холмики вместо груди, ключицы как у подростка…
О том, что принято называть женской привлекательностью, она первый и последний раз слышала по отношению к себе десять лет назад и тогда, конечно, не очень поняла, но потом вспомнила с каким-то горьким недоумением.
Это было во время вечерней пьянки, которую потихоньку устроили в художественной школе бывшие выпускники, задержавшиеся после традиционной ежегодной встречи. Полинка училась тогда в пятом классе, но, наверное, атмосфера того вечера была такая доверительная, что взрослые разомлели и не обратили внимания на нескольких мелких девчонок, просочившихся в просторный класс, где все так славно выпивали.
Полина сидела на столе, куда обычно выставляли предметы для натюрморта, болтала ногами и только успевала головой вертеть, прислушиваясь к каждому слову взрослых, да не просто взрослых – настоящих художников! Они разговаривали о неизвестных ей Фаворском и Флоренском, и она пыталась сообразить, это два разных человека или один и тот же, но просто она не может толком расслышать его фамилию.
– Глянь-ка на рыженькую, – вдруг услышала она у себя за спиной мужской голос. – Не девочка, а огонек!
Она хотела обернуться, чтобы увидеть, кто это обратил на нее внимание, но почему-то постеснялась. А точнее, захотела услышать о себе еще что-нибудь такое же приятное, как это неожиданное сравнение.
– Да, ничего себе, манкая, – ответил второй голос – низкий, красивый, с ленивыми интонациями. – Кому-то давалка растет.
– Да не одному! – пьяновато хмыкнул первый. – Рыжие – блядовитые. И правильно. На что они еще годны?
– Рыжие-то? – переспросил второй.
– Да нет, все бабы. Ладно, Коля, разливай по последней, и по домам двинем.
Полина тихонько слезла со стола и, так и не оглянувшись на говоривших, вышмыгнула из класса. Было немного грустно и немного противно. Почему, она тогда не поняла, но разговор этот запомнила и уже лет пять спустя убедилась в абсолютной точности того, что было в нем с пьяной прямотой высказано.
Все мужчины, которых она встречала в бесчисленных компаниях – талантливые и бездарные, молчаливые и болтливые, умные и глупые, – воспринимали женщин вообще, и ее в частности, именно таким образом, который был очерчен теми давними словами.
Женщина должна была давать по первому требованию – это как минимум. Еще – должна была сидеть, подперев кулачком подбородок, и с восторгом выслушивать жалобы на невежество толпы или другие великие мысли, которые ей излагает высшее существо – мужчина. Ну, и как венец отношений – должна была стирать ему носки и готовить обед. За все это она могла рассчитывать не только на обузу в виде детей, но и на приятность в виде секса. Правда, все Полинины подружки, которые попробовали эту приятность не с ровесниками, а с мужчинами лет сорока, уверяли, что с этой возрастной категорией секс получается чисто символический.
– И удивляться тут нечему, – философски замечала Глюк, в бурной биографии которой имелся среди прочих как раз сорокалетний спонсор. – Прикинь, со скольки они по полной квасят. Так на сколько же их, по-твоему, трахаться хватит? Ну, десять лет, ну, накрайняк, пятнадцать, вот тебе и инвалид сексуального фронта.
Примерно к шестнадцати годам Полина с ее быстрым умом, наблюдательностью и насмешливостью окончательно уверилась в том, что отношения с мужчинами – это самое скучное, что есть в жизни. Поэтому то, что она не является для них предметом вожделения, совсем ее не угнетало. Еще бы не хватало! Мучиться не из-за того, что не знаешь, как и, главное, зачем тебе заниматься живописью, не из-за того, что графическая линия идет почти вровень с твоей быстрой мыслью и потому получается слишком бойкой, поверхностно-красивой, – а из-за того, что какой-нибудь Петя или Вася не обращает на тебя внимания назавтра после совместно проведенной ночи? Да не родился и не родится тот Петя или Вася, вниманием которого она дорожила бы больше, чем всей загадочной, глубокой жизнью, которую чувствовала в сложном, странном, полном цвета и света мире!
Нельзя сказать, что секса ей совсем не предлагали. Лешик Оганезов – тот даже теорию свою имел на этот счет. То есть не свою, а, как он с важным видом уверял, историческую.
– Вот я считаю, – излагал он однажды во время занятий в натурном классе, когда Полина еще не бросила Строгановское, – большевицкие женщины были абсолютно правы.
– Это насчет мировой революции? – усмехнулась она.
– Насчет сексуальной, – объяснил Лешик. – Была такая теория стакана воды, очень, я считаю, прогрессивная. В смысле, что потрахаться – это как стакан воды выпить. Вот ты же не откажешься товарищу стакан воды подать, правильно? Тогда какого хера в сексе отказывать?
– А у товарища, между прочим, руки не из попы растут, – отбрила Полина. – Пусть сам пойдет и воды себе нальет. Из крана. Чего это я должна ему подавать?
– Никакого у тебя, Полинка, образного мышления! – хмыкал Лешик.
Вообще-то он был совсем даже неплохой парень, и секс с ним у Полины однажды случился. Не в точности согласно теории стакана воды, но и не совсем спонтанно: ей просто неловко было оставаться последней девственницей в их бурной компании, и надо же было с кем-то попробовать, так почему бы и не с Лешиком? Он, по крайней мере, являлся сторонником также и теории безопасного секса и поэтому не пренебрегал презервативами, в отличие от других парней, которые охотно повторяли глупость про обнюхиванье цветка в противогазе, а потом не могли найти денег подружке на аборт.
Роман с Лешиком продолжался целый месяц; Полине было тогда восемнадцать лет. Закончился он так же легко, как начался. Они поехали вдвоем на дачу в Кратово праздновать Старый Новый год, и Полина промерзла до костей, пока Лешик пытался растопить печку. В конце концов она плюнула и, вспомнив, как делал это папа, растопила печку сама, но бронхит все же подхватить успела, а за время болезни их с Лешиком половое влечение как-то незаметно угасло.
Юра потом до слез смеялся, когда она рассказала ему эту историю, опустив на всякий случай сексуальную составляющую.
– Надо лучше выбирать свои знакомства, мадемуазель Полин, – заметил он. – Мужчина должен уметь растопить печку быстрее, чем его подружка замерзнет. Или, по крайней мере, догадаться согреть ее другим способом.
Но догадливых мужчин, которые к тому же умели бы растапливать печки, на ее пути что-то не встречалось. Да она и не искала, если честно.
Игорь тоже не был догадлив, и никакие печки его не интересовали, но в нем было другое…
И это «другое» – направленное на нее желание – сейчас обволакивало Полину, затягивало в незримые, но очень крепкие сети.
Она попыталась высвободиться из его объятий, но это ей не удалось. Наоборот, колени у нее подогнулись, и она села рядом с Игорем на тибетский ковер.
– Ну чего ты вдруг? – Полина уперлась руками ему в грудь. – Что так срочно?
Он опять не ответил, наклонился вперед. Она поддалась и этому его движению – легла на ковер, чувствуя, как Игорь накрывает ее сверху, как коротко дышит ей в ухо и в щеку. Дыхание у него было чистое и чуть терпкое, как зеленый чай. Да он ведь и пил все время чай – травяной, тибетский. И губы у него были сухие, мягкие, и целоваться с ним было приятно.
Он всегда раздевался перед близостью догола и раздевал ее. Даже в первый раз, в темном махринском домике, когда плясали по стенам тени от керосиновой лампы и смотрела с холста Зеленая Тара. Это нужно было, он объяснил, потому что в одежде, как и в волосах, накапливается карма, от которой перед соитием лучше избавляться. И это обнажение, пусть даже причина для него казалась смешной, было приятно. В нем было что-то чистоплотное, в самом прямом смысле этого двойного слова: чистая плоть.
На этот раз Полина разделась сама, пока, привстав, Игорь стягивал с себя шелковую рубашку и свободные кашемировые шаровары, в которых ходил дома. И когда он снова лег на нее, положил ладони ей на грудь, их уже ничего не разделяло.
Полине почему-то всегда казалось в такие минуты, что Игорь длинный. Или узкий, что ли. То есть у него действительно были узкие плечи, как и у нее самой, но вот это ощущение чего-то длинного, гибкого, гладкого, вытянутого по всему ее телу и во все ее тело проникающего, – это ощущение не было связано только с физической формой.
И ей все время хотелось провести по нему руками – обеими руками, как будто потянуться до хруста в костях после сна. Она и проводила – сначала по плечам, потом по гладкой, без волос, груди, потом по бокам, потом по бедрам… Игорь молчал, только дыхание становилось чаще и тело еще больше натягивалось, как будто принимало в себя что-то.
– Еще, Полина, еще, – вдруг проговорил он, и она даже замерла от неожиданности: кажется, это были первые слова, которые он произнес во время близости, за все их общее время первые. – У тебя очень сильная энергия от рук идет, еще…
Ей на секунду стало смешно – опять он про энергию! – но в его голосе было что-то возбуждающее, гораздо более возбуждающее, чем в гладком теле, и она согнула колени, заставив его упереться локтями в ковер и чуть приподняться над нею, и провела по его животу обеими ладонями, опуская их все ниже…
Он с готовностью изгибался, позволяя ей гладить его живот, раздвигал ноги, пуская ее ладони всюду, куда она хотела, прислонялся при этом грудью к ее груди, и она ощущала даже прикосновение его сосков к своим – очень чувственное прикосновение.
«Может, и правда – энергия?» – мельком подумала она, когда это прикосновение стало острым, как покалывание иголочек.
Но вообще-то Полина ни о чем не размышляла во время близости с ним – ни в первый раз, в Махре, ни теперь, когда спину ее щекотал мягкий ковер. Ей было легко, хорошо, она была так спокойна, что не хотелось даже дальнейшего – когда Игорь наконец уклонился от ее рук и медленно, с каким-то растянутым выдохом, вдвинул себя между ее ног, и все его тело пошло волной, как будто из него вынули кости. Точно такой же, как его тело – словно бы бескостной, но от этого не страшной и не противной, а невыразимо привлекательной, – показалась Полине обнаженная длинная рука балерины, когда она впервые увидела «Лебединое озеро».
Про то, чем все это должно заканчиваться – про бурный взрыв наслаждения, – она только читала. Или слышала от подружек, почти наверняка зная, что они врут. Впрочем, и книги наверняка врали про все эти бурные взрывы. Полина ничего такого ни разу не чувствовала, но нисколько об этом не жалела. Она точно знала, что с Игорем достигает того максимума, который возможен в близости с мужчиной, – медленного, чистого, долгого максимума удовольствия.
Конечно, у него это было иначе: действительно наступал хотя и не взрыв, но отчетливый финал, и он вздрагивал, и коротко, быстро дергался у нее внутри, а потом замирал, а потом высвобождался из ее тела и ложился рядом, отдыхая. Но ведь у него и должно было все быть по-другому, в этом не было ничего удивительного.
Все происходило быстро, легко, он вообще был легкий, тонкий в кости, и Полине нравилась вот эта мимолетность – или небрежность? – нет, не небрежность, а все-таки именно мимолетность, неуловимость, с которой все происходило.
Игорь лежал на углу ковра, странный и причудливый тибетский символ окружал его голову. Полине вдруг стало грустно оттого, что он молчит. Хотя с чего бы ей было грустить? Разве лучше было бы, если бы он, как Лешик, болтал и до, и сразу после, и чуть ли даже не во время секса? И что ей так уж сильно хотелось услышать, чего она не знала такого, что мог бы сказать ей Игорь? Историю из жизни Кармапы или что-нибудь про русскую сангху?
Полина перевернулась на живот и, положив голову на руки, снизу взглянула на Игоря. Глаза его были закрыты, красивое, с тонкими изгибами скул и губ лицо было полно глубокого покоя.
– С тобой хорошо, – не открывая глаз, вдруг сказал он, словно почувствовав ее взгляд. Да, он же и всегда чувствовал ее как-то необычно, Полину это ведь и поразило в нем сразу, когда они сидели, прислонившись спинами к гудящей изнутри махринской сосне. – Ты знаешь, пять минут с тобой дают возможность достичь того, чего даже медитацией не всегда достигнешь.
– Ишь ты! – хмыкнула она. – Изысканные у тебя комплименты. И чего же ты сейчас достиг, интересно?
– Я был бессмысленно взбудоражен. – Он открыл глаза и взглянул на нее тем своим взглядом, для которого она не знала названия и который то раздражал ее, то восхищал. – Видимо, из-за работы, которую я не хотел, но должен был сделать. И мне нужно было вернуться к себе прежнему, но это не получалось. Пока ты не пришла.
«Черт его знает, что он за человек такой! – подумала Полина. – И ведь не притворяется…»
– Я завтра сараем хочу заняться, – сказала она. – Весь его мозаикой снаружи выложить. Знаешь, оказывается, для этого даже название есть – пикасьетт. Был такой французский слесарь, лет пятьдесят назад, что ли, вот он весь свой дом мозаикой покрыл, а делал ее из всякого мусора, по-французски – из пикасьетт. – Полина сама не знала, для чего рассказывает эту историю, которую прочитала в английской книжке. Вряд ли это могло бы увлечь Игоря, не похоже было даже, чтобы он вообще прислушивался. – Над ним тогда все соседи смеялись… С тех пор техника так и называется. Можно я Зеленую Тару возьму? – вкрадчиво поинтересовалась она.
И тут же прикусила язык: пожалуй, после объяснений про мусор эта просьба выглядела довольно двусмысленно. Впрочем, Игорь не вникал в нюансы.
– Танку? Нет, – ответил он.
Ничего другого Полина, правда, и не ожидала. Еще чего, танку! С таким же – даже, пожалуй, с гораздо большим – успехом можно было попросить его отдать голову.
«Начну пока без Зеленой Тары, а там видно будет», – решила она.
Танка была ей совершенно необходима для воплощения того замысла, который вспыхнул в ней, когда она нашла в сарае кусачки, и молотки, и смальту, когда читала певучие итальянские слова и смотрела на игру света в золотых венецианских осколках. Она хотела повторить – нет, не повторить, а… Наверное, прояснить, остановить и оживить все, что происходило с нею тем махринским летом. У нее даже в груди что-то звенело, когда она думала об этом. И она чувствовала, что мозаика позволяет это сделать, потому что в ней каким-то непонятным образом, вопреки очевидности, не застывает, а проясняется таинственное движение жизни.
Когда-то беленые, а теперь облезлые, но отлично оштукатуренные стены каменного сарая позволяли изобразить на них все, что угодно. Например, то, что Полина так неожиданно почувствовала под первым Игоревым взглядом: что она готова идти с ним ночью в лес даже в полной уверенности, что заблудится в трех соснах. Это прошло довольно скоро, но ведь это было, пусть совсем недолго, и ничего прекраснее в их отношениях, в общем-то, не было…
Да и мало ли чем было наполнено то лето! Полина и сама не понимала, почему каждый его бесконечный, пронизанный счастливой ленью день впечатался в ее память так отчетливо и ясно, почему она помнит даже случайные встречи этого лета. Как ту, например, когда она рисовала на лугу, а проходивший мимо парень сказал ей какую-то веселую ерунду. Будто бы белые цветы называются чингисханчики, а сиреневые – мышиные кармашки…
Впрочем, про случайного этого встречного Полина думала с неохотой, хотя он, конечно, совсем не был в этом виноват, да он и вообще был ей никто, и думать про него было бы незачем, если бы… Если бы спустя полгода после Махры он не оказался хозяином бабушкиной гарсоньерки.
– Одевайся, пошли суп есть, – сказала она, ткнув Игоря пальцем в бок. – Или голый иди, если не замерз. Для пользы кармы или чакры твоей этой, как ее… Сахасрары!
Глава 6
«И чего я, дура, так поздно к нему вернулась? – думала Полина, перепрыгивая через подернутую ледком лужу под аркой родительского дома. – Теперь, конечно, дожди пошли, ноябрь же, скоро вообще снег ляжет! И так с погодой повезло, в октябре-то. Надо было летом возвращаться, хоть одну стену успела бы сделать. Ну ладно, весной продолжу».
Настроение у нее было под стать погоде позднего ноября. С утра почему-то болела голова, перед глазами до тошноты мелькали серые пятна.
«За компьютером надо было меньше сидеть, – решила она. – А с другой стороны, что еще сейчас делать? Хоть денег пока заработаю».
Как только погода испортилась настолько, что выкладывать мозаику на внешних стенах каменного сарая стало невозможно, Полина со вздохом взялась за работу, которая являлась для нее источником материального существования. Как она понимала Игоря, медитировавшего после окончания точно такой же, денежной, но для него совершенно неинтересной работы! Правда, Игорева дизайнерская деятельность за один присест давала ему средства как минимум на полгода безбедной жизни, а Полинины скудные халтурки требовали постоянного к ним обращения. Но она на судьбу по этому поводу не роптала – наоборот, радовалась, что эти халтурки вообще у нее есть.
Халтурками она называла иллюстрации к детским ужастикам, которые делала для одного небольшого, но довольно успешного издательства. Если бы не Игорь, точнее, не его компьютер, ничего подобного Полина делать не могла бы. Что и говорить, жить с ним было удобно во всех отношениях.
Компьютер у Игоря был такой, какой мало у кого имелся в Москве: самоновейший «Макинтош», на котором можно было вытворять чудеса. Это был родительский подарок, к тому же подарок постоянно обновляющийся. С каждой оказией Латынины присылали из Америки очередные прибамбасы, позволявшие их сыну без особых усилий находиться в авангарде компьютерного дизайна, во всяком случае, московского. К тому же Игорь закончил какие-то очень продвинутые курсы, когда год жил у родителей в Хьюстоне, к тому же обладал необычным, так восхищавшим Полину образным мышлением… В общем, о куске хлеба с маслом ему не приходилось волноваться по вполне понятным причинам. А Полина не волновалась об этом потому, что вообще не привыкла волноваться из-за такой мелочи, как наличие или отсутствие денег.
За первую неделю она наштамповала на навороченном «Макинтоше» с десяток монстриков и монстров, благо на отсутствие фантазии не жаловалась, и теперь собиралась все-таки снова заняться мозаикой, если не на улице, то хотя бы внутри сарая.
«Можно что-то вроде панно пока сделать, – рассуждала она, открывая дверь в подъезд. – А весной потом к стенкам их присобачить. Жалко же бросать, в пальцах аж свербит же!»
Правда, работать зимой в неотапливаемом сарае наверняка было бы трудновато, но это Полину не останавливало. Свет-то там есть, значит, можно включать обогреватель. Да и вообще, здоровье у нее было крепкое, и простуд она боялась еще меньше, чем отсутствия денег.
«Чего ж во рту-то так гадко? – подумала Полина, снова почувствовав на зубах что-то вроде горькой оскомины, и тут же сообразила: – Да просто у родителей давно не была, не ела по-человечески!»
Но ее надежды на вкусную и здоровую пищу развеялись, как только она переступила порог квартиры. В доме стоял какой-то растерянный кавардак, так ей сразу показалось. Папин голос доносился из гостиной – Валентин Юрьевич разговаривал по телефону, но не обычным своим, всегда спокойным тоном, а как-то встревоженно и громко. Но самое поразительное было не это… Увидев маму, быстро вышедшую ей навстречу из спальни, Полина просто остолбенела.
Никогда в жизни она не видела маму в слезах! Не зря бабушка Миля говорила когда-то, что женщин с таким сильным характером, как у ее невестки, на свете очень мало. Мама принимала удары судьбы так, как другие принимают мелкие неприятности. Полина забыть не могла, как спокойно она отреагировала на то, что ее безалаберная младшая дочь бросила Строгановское, да еще по такой для всякого нормального человека неубедительной причине, как «не знаю, зачем я этим пустым картинкам учусь, а раз не знаю, то нечего и учиться». Конечно, мама тогда возмущалась, ругала ее, даже хотела пойти в институт и лично поговорить с ректором, но ни ужаса, ни отчаяния, ни слез Полина у нее не заметила. Она тогда еще подумала: в маме есть что-то такое, что позволяет ей безошибочно определять повод для отчаяния и слез…
И вот теперь слезы текли по Надиному лицу ручьями, и она даже не пыталась их скрыть.
– Что, мам? – испуганно спросила Полина. – С кем?!
Ясно же было, что мама не станет плакать из-за чего-то, что случилось лично с нею!
– С Евой, Полиночка, с Евой! – Надя всхлипнула и все-таки вытерла щеки ладонями. – В больницу увезли, только что Артем позвонил… На улице сознание потеряла, «Скорая» увезла, и не туда, конечно, где она на сохранении лежала, и ничего толком не говорят, ничего! Деточка бедная, как же она хотела, как же… А теперь что? С самой бы все обошлось, и за то Бога надо благодарить, а уж беременность…
Мама махнула рукой.
– А Юра где? – растерянно спросила Полина.
Таким странным, таким невозможным казалось, что в эту минуту рядом нет Юры! Она была уверена: если бы он был сейчас здесь, дома, все было бы совсем иначе. Хотя что он мог бы сделать, да еще здесь, дома?
– Вот же, папа с ним и разговаривает. – Надя кивнула на прикрытую дверь гостиной. – Мы хотели сразу ехать, это в Лефортове и случилось, но Юрочка говорит, что он сначала сам, чтобы мы дома ждали. У него как раз операция закончилась, говорит, сейчас же выезжает, только далеко ведь ему от Склифа, пока доберется, но и от нас ведь далеко… А Тема там уже, – добавила она.
С того дня, когда Ева сообщила родителям о своей беременности, мамино отношение к Артему переменилось как по мановению волшебной палочки. Наверное, это тоже определялось невидимым, но очень чутким и точным барометром, который был у Нади внутри и безошибочно показывал, что в жизни главное, а что не главное.
– Ты-то почему бледная такая? – все-таки заметила она. – Представляю, что вы там едите!
– Ой, мам, сейчас не до меня, – отмахнулась Полина. – Знаешь что? – решительно заявила она. – Вы и правда дома пока побудьте, а я быстренько в Лефортово смотаюсь. Ну чего мы всей толпой туда притащимся? – добавила она, заметив мамин протестующий жест. – Сидеть пень пнем я все равно не могу, а вам мы с Юркой оттуда позвоним. Может, лекарство какое-нибудь надо будет привезти, или не знаю, что там… Клюквенный морс. В общем, ждите. Сказал Темка, где эта больница?
В больнице Полина не только ни разу в жизни не лежала, но даже ни разу и не была. Как-то не приходилось ей бывать в больнице: никто из ее друзей туда не попадал, во всяком случае, надолго, родные тоже были здоровы… Даже папа не ложился для протезирования в больницу, а просто ездил к своему мастеру, обходясь при этом без сопровождения.
Наверное, поэтому она боялась больниц так, как боятся маленькие дети. Это было, пожалуй, единственное, чего Полина в жизни вообще боялась. В этом было стыдно признаваться, она и не признавалась, но представить не могла, как Юра может работать врачом. Каждый день, и день и ночь, ходить по этим унылым, наводящим на самые мрачные мысли коридорам, постоянно видеть эти стены, выкрашенные какого-то безнадежного цвета краской… Да и не просто ведь ходить, и не просто видеть, а работать в этих стенах, да еще травматологом, – и каждый день боль, кровь, даже смерть, и день и ночь… При одной мысли обо всем этом Полина вздрагивала.
В больницу к Еве ее, правда, не пустили. То есть пустили, конечно, но не дальше регистратуры.
– Потому что она в реанимации, а туда, как вы понимаете, нельзя, – объяснила бесстрастная девушка в окошке. – Состояние средней тяжести.
– Почему же в реанимации, раз средней? – спросила Полина.
– Чтобы не стало тяжелым, – отрезала регистраторша.
Не дожидаясь, пока ей скажут, чтобы не мешала работать, Полина отошла от окошка и присела на обтянутое дерматином кресло в углу холодного вестибюля.
«Где же Темка, интересно, раз не пускают? – подумала она. – И где, главное, Юра?»
Ей было тоскливо, одиноко и хотелось плакать, как в детстве, хотя она и в детстве почти не плакала. В человеческом мире, который ее окружал, не было ничего даже отдаленно подобного тому, чем была ее семья – родители, Ева, Юра… Все они вместе были тем единственным, из-за чего, по Полининому мнению, этот бестолковый человеческий мир вообще имел право на существование. И представить, что им что-то угрожает – Еве угрожает так сильно, что она лежит в реанимации и к ней никого не пускают, – представить это было просто невозможно.
Так страшно Полине было только однажды, когда Юра уезжал в Чечню. Когда они сидели в последний вечер вдвоем и он просил ее продать гарсоньерку и объяснял, что надо вернуть Темкин долг, чтобы успокоить Еву, и Полина вдруг поняла, о чем он думает: о том, что может ведь и не вернуться, и поэтому смешно дорожить квартирой…
И как только она об этом вспомнила, сразу увидела Юру.
Наверное, папа сказал ему, что Полина поехала в Лефортово: Юра стоял у двери, ведущей куда-то в недра больницы, и оглядывал вестибюль. Он был в белом халате – то ли здесь дали, то ли прямо в нем и приехал из Склифа, – и во всем его облике, даже почему-то в этом белом халате, в котором она никогда ведь не видела брата, было что-то такое бесконечно родное и надежное, что Полина и в самом деле чуть не заплакала.
– Юр, я здесь! – закричала она, вскакивая.
– Ну что ты вопишь, мадемуазель Полин? – Он улыбнулся и помахал ей рукой. – Иди сюда, не пугай людей.
Когда Юра улыбался, лицо его совершенно менялось – наверное, из-за того, что менялся цвет глаз. Они у Юрки были такие, что, как говорила мама, любая девчонка могла бы обзавидоваться. Темно-синие, чистый кобальт, вот какие! Полина почти не помнила, но знала по маминым же рассказам, что такие глаза были у бабушки Эмилии. Что они точно так же казались темными и так же мгновенно менялись – вспыхивали синим, – когда она улыбалась.
И в этом смысле тоже не было на свете другого такого человека, как Юра: чтобы глаза меняли цвет в зависимости от того, что происходит в душе.
– Юр, ну как она? – нетерпеливо спросила Полина, вглядываясь в эти глубокие синие искры. – Я так испугалась, ты себе не представляешь!
– Почему не представляю? – Он положил руку ей на плечо и успокаивающе сжал пальцы. – Но все, в общем-то, лучше, чем могло быть, ты не волнуйся.
– К ней нельзя, да? Она без сознания, да?
Они уже поднимались по лестнице на второй этаж, и, натягивая халат, который Юра ей вынес, Полина прыгала рядом с братом, стараясь обежать его так, чтобы заглянуть в лицо.
– В сознании, – отвечал он на ходу. – Она в сознании, к ней можно, и прекрати, пожалуйста, панику, а то ты на пьяную белку похожа.
– Где это ты, интересно, видел пьяную белку?