Времетрясение. Фокус-покус Воннегут Курт
И он ответил: «Весь мир – театр, а люди – лишь актеры».
Прошлой весной я написал письмо одному старому другу. Я попробовал ему объяснить, почему у меня больше не получается писать более или менее пристойные вещи, годные для публикации – хотя я честно пытаюсь, уже много лет. Этого друга зовут Эдвард Мьюир. Он мой ровесник, поэт и рекламный агент из Скарсдейла. В романе «Колыбель для кошки» я говорил, что если вы обнаружите, что ваша жизнь переплелась с жизнью чужого человека без особых на то причин, этот человек скорее всего член вашего караса, команды, которую создал Бог, чтобы люди, входящие в эту команду, выполняли Его божью волю, не ведая, что творят. Эд Мьюир, несомненно, член моего караса.
Судите сами: когда я учился в Чикагском университете после Второй мировой войны, Эд там тоже учился, хотя тогда мы не встретились. Когда я переехал в Скенектади, штат Нью-Йорк, и устроился на работу в рекламный отдел «General Electric», Эд тоже приехал в Скенектади – его пригласили на должность преподавателя в Колледж Союза. Когда я ушел из GE и перебрался в Кейп-Код, он появился в Кейп-Коде – приехал туда набирать людей для участия в программе «Великие книги». Там-то мы наконец и встретились, и уж не знаю, была ли на то Божья воля, но мы с Джейн, моей первой женой, возглавили проект «Великие книги».
Потом Эд уехал в Бостон и устроился в рекламное агентство. В то время я тоже работал в рекламном агентстве, причем не зная о том, чем занимается Эд. Когда он развелся со своей первой женой, у меня тоже как раз был развод. А теперь мы оба живем в Нью-Йорке. Но я сейчас говорил о другом: когда я написал Эду письмо, жалуясь на затяжной творческий кризис, он переделал его в стихотворение и отослал мне обратно.
В стихотворение не вошла фраза приветствия и первый абзац из письма, в котором я всячески расхваливал книгу «Читательский кризис» Дэвида Марксона, бывшего ученика Эда в Колледже Союза. Помнится, я еще высказался в том смысле, что Дэвиду не за что быть благодарным Судьбе: да, он написал отличную книгу, но в наше время хорошими книгами уже никого не сразишь. Что-то типа того. У меня не сохранилась копия моего письма в прозе. Но вот его стихотворный вариант:
- Не за что быть благодарным Судьбе.
- Когда мы уйдем, не останется уже никого,
- Кто способен испытывать бурный восторг
- От слов, расположенных на бумаге.
- Никого, кто способен понять, как это классно.
- Похоже, я болен. Моя болезнь
- Чем-то сродни амбулаторной пневмонии.
- Амбулаторный творческий запор —
- Назовем ее так.
- Каждый день я пытаюсь писать,
- Но это напрасная трата чернил и бумаги.
- Ничего стоящего не выходит.
- Из «Бойни номер пять» сделали оперу —
- Постарался какой-то молоденький немец.
- В июне в Мюнхене будет премьера.
- Я туда не поеду.
- Мне неинтересно.
- Мне нравится бритва Оккама,
- Или закон экономии, согласно которому
- Из всех объяснений какого-либо явления
- Самым верным следует считать
- Самое простое.
- Дэвид мне подсказал объяснение.
- И теперь я уверен, что творческий кризис —
- Это то же бессилие, которое вдруг накрывает,
- Когда понимаешь, что жизнь наших близких
- На самом деле закончилась вовсе не так,
- Как мы им желали – и так отчаянно болели за них…
Литература – это лишь вопли болельщиков на трибунах В поддержку проигрывающей команды.
Вот как-то так.
В общем, Эд переделал мое письмо, и это было действительно мило с его стороны. Кстати, вот вам еще одна замечательная история из жизни Эдварда Мьюира – из тех времен, когда он разъезжал по стране, набирая участников в проект «Великие книги». Эдард – малоизвестный поэт, время от времени его стихи публикуют в «The Atlantic Monthly» и в еще нескольких подобных журналах. Однако он почти полный тезка очень известного шотландского поэта Эдвина Мьюира, умершего в 1959 году. Люди, не особенно искушенные в литературе, иногда спрашивали у Эда: «Так вы тот самый поэт?» – имея в виду Эдвина.
Однажды какая-то женщина тоже спросила его: «Вы тот самый поэт?» – и ужасно расстроилась, когда Эд ответил, что нет. А расстроилась она потому, что ей очень нравилось стихотворение «Поэт укрывает спящего ребенка» – одно из самых ее любимых. А теперь внимание: это стихотворение написал американец Эд Мьюир.
Жалко, что это не я написал «Наш городок». Жалко, что это не я изобрел роликовые коньки.
Я спрашивал Э. Э. Хотчнера, друга и биографа ныне покойного Эрнеста Хемингуэя, было ли такое хоть раз, чтобы Хемингуэй стрелял в человека (самоубийство не в счет). Хотчнер сказал: «Нет».
Я спрашивал ныне покойного Генриха Белля, великого немецкого писателя-романиста, что ему больше всего не нравится в немцах. Он сказал: «Их послушание».
Я спрашивал одного из моих усыновленных племянников, как, с его точки зрения, я танцую. Он сказал: «В общем, сносно».
Когда я устроился в агентство промышленной рекламы в Бостоне – я в то время сидел без гроша и был согласен на любую работу, – тамошний бухгалтер спросил меня, что за странная фамилия Воннегут. Я ответил, что это немецкая фамилия. Он сказал: «Немцы убили шесть миллионов моих соплеменников».
Хотите знать, почему я в отличие от многих не болен СПИДом? Все очень просто. Я не сплю с кем попало.
Траут придумал историю, почему вирус СПИДа и новые штаммы сифилиса, триппера и прочих венерических «радостей» в последнее время как будто взбесились.
1 сентября 1945 года, сразу после окончания Второй мировой войны, представители всех химических элементов провели общее собрание на планете Тральфамадор. Они собрались, чтобы выразить свой протест против того, что некоторым из членов их дружного братства поневоле приходится составлять из себя тела этих больших, неопрятных, вонючих, донельзя тупых и жестоких живых организмов, именуемых человеческими существами.
Элементы, никогда не входившие в состав человеческих организмов – к примеру, полоний и иттербий, – все равно были до крайности возмущены, что кому бы то ни было из химических элементов приходится терпеть подобное издевательство.
Углерод, повидавший на своем веку немало зверских расправ и резни, каковыми отмечена вся человеческая история, обратил особое внимание собравшихся на одну-единственную публичную казнь. Казнили человека, обвиненного в предательстве. Дело было в Англии, в пятнадцатом веке. Этого человека повесили, но не дали задохнуться до смерти – привели в чувство и вспороли ему живот.
Палач вытащил наружу кишки казнимого и прижег их факелом в нескольких местах. Причем человек все чувствовал, поскольку ему хоть и вырвали кишки, но не отделили их от тела. Потом палач и его помощники привязали несчастного за руки и ноги к четырем лошадям.
Лошадей пустили вскачь, и они разорвали беднягу на четыре куска. Эти куски насадили на крюки для мяса и вывесили на всеобщее обозрение на рыночной площади.
По словам Траута, еще до начала собрания элементы договорились, что никто не будет рассказывать о тех ужасах, которые взрослые человеческие существа вытворяют с детьми. Некоторые делегаты пригрозили бойкотировать совещание, если им придется выслушивать подобную мерзость. Да и какой в этом смысл?
«То, что взрослые делают со взрослыми, уже само по себе служит достаточным основанием для того, чтобы полностью истребить род человеческий, – говорил Траут. – И ни к чему пересказывать все ad nauseam[5], которые взрослые вытворяют с детьми. Зачем наводить на лилию белила[6]?»
Азот, чуть не плача, говорил о том, как во время Второй мировой войны он стал невольным помощником нацистских охранников и медиков в лагерях смерти. Калий рассказывал страшные истории об Испанской инквизиции, кальций – о гладиаторских боях в Древнем Риме, кислород – об издевательствах над чернокожими рабами.
Натрий высказался в том смысле, что дальше можно не продолжать. Все и так ясно, как день. Он предложил всем элементам, задействованным в медицинских исследованиях, по мере возможности объединиться и создать еще более сильные антибиотики, что, в свою очередь, ускорит мутацию вирусов и появление новых штаммов, невосприимчивых к антибиотикам.
И уже в скором времени, предсказывал натрий, любая болезнь человека – даже легкое недомогание, даже прыщи и раздражение кожи в паху, – станет не только неизлечимой, но и смертельной. «Человечество вымрет, – заявил натрий в передаче Килгора Траута. – И все химические элементы снова будут чисты и безгрешны, как это было вначале, при рождении Вселенной».
Железо и магний одобрили предложение натрия. Фосфор поставил вопрос на голосование. Предложение было принято единогласно.
Килгор Траут находился буквально в двух шагах от Американской академии искусств и литературы – в тот вечер, в сочельник 2000 года, когда парализованный композитор Золтан Пеппер сказал жене, что сейчас мы работаем с мозгами, которые приходится брать пинцетом, и разразился гневной тирадой насчет всеобщего помешательства, выражающегося в стремлении заставлять людей соревноваться с машинами, которые заведомо их умнее. Но Траут не мог его слышать. Их разделяла толстая каменная стена.
Пеппер задал риторический вопрос: «А это вообще обязательно – унижать нас с такой изощренной изобретательностью? Да еще при таких затратах? Мы, собственно, и никогда не считали себя шибко умными».
Траут сидел на своей койке в приюте для бездомных. Возможно, самый плодовитый за всю историю литературы писатель, работавший в жанре рассказа, был задержан полицией при облаве в Нью-Йоркской публичной библиотеке на углу Пятой авеню и Сорок второй улицы. И самого Траута, и еще три десятка бездомных, живших в библиотеке – Траут называл их «священным скотом», – загнали в черный школьный автобус и сдали в приют, располагавшийся у черта на куличках, на 155-й улице в западном Манхэттене, в здании бывшего Музея американских индейцев.
Сам музей еще пять лет назад переехал в более безопасный район вместе со всеми детритами практически уничтоженных аборигенов и диорамами, изображавшими жизнь индейцев до того, как все встало раком.
11 ноября 2000 года Трауту исполнилось восемьдесят четыре. В День труда в 2001 году ему все еще будет восемьдесят четыре. Но к тому времени землетрясение подарит ему – и всем нам – неожиданный бонус, если можно его так назвать, в виде еще одного десятилетия, прибавленного к времени жизни.
Когда закончатся эти повторные десять лет, Траут напишет в своих мемуарах под названием «Мои десять лет на автопилоте», в книге, которая так и останется незавершенной: «Слушайте, что-то же тащит нас через эти колючки. Если не времетрясение, значит, что-то другое – не менее мощное и пакостное».
«Этот человек, – писал я во «Времетрясении-1», – был единственным ребенком в семье. Когда ему было двенадцать, его отец, университетский профессор в Нортгемптоне, штат Массачусетс, убил его мать».
Я писал, что с осени 1975 года Траут пустился бродяжничать и взял в привычку выбрасывать свои рассказы на помойку вместо того, чтобы предлагать их издательствам. Это случилось после того, как Траут узнал о смерти своего единственного сына Лиона, дезертира из Корпуса морской пехоты США. Я писал, что Лиону отрезало голову в результате несчастного случая на верфи в Швеции, где тот получил политическое убежище и работал сварщиком на судостроительном заводе.
Я писал, что Траут стал бомжом в пятьдесят девять лет, и с тех пор у него больше не было дома, и лишь незадолго до смерти ему дали номер люкс имени Эрнеста Хемингуэя в доме отдыха для престарелых писателей «Занаду».
Когда Траута привезли в бывший Музей американских индейцев – бывшее напоминание о самом длительном и широкомасштабном геноциде в истории, – «Сестрички Б-36», так сказать, жгли ему карман. Траут закончил рассказ еще в публичной библиотеке, но не успел от него избавиться – из-за полицейской облавы.
Так что он, не снимая матросской шинели, которой разжился на благотворительной раздаче излишков военного имущества, сказал клерку в приюте, что его зовут Винсент Ван Гог и что у него не осталось вообще никого из родных – и сразу же вышел обратно на улицу, где стоял настоящий дубак. Холодрыга была такая, что даже у бронзовых памятников отморозило яйца. Так что Траут не стал отходить далеко от приюта и выкинул рукопись в мусорный бак, прикованный цепью к пожарному гидранту перед зданием Американской академии искусств и литературы.
Когда он минут через десять вернулся в приют, клерк сказал: «Где же вы были, Винс? Мы скучали по вам», – и показал ему его койку. Койка стояла впритык к стене, примыкающей к смежному зданию академии.
На другой, академической стороне этой стены, над столом Моники Пеппер висела картина Джорджии О’Киф. Выбеленный коровий череп на некрашеном голом полу. На стороне Траута, прямо над его койкой, висел плакат, призывавший его не совать свой прибор для «динь-диня» куда бы то ни было, не надев предварительно презерватив.
Потом Траут и Моника познакомятся, но уже после времетрясения, уже после того, как закончатся повторные десять лет, и нас всех опять пришибет свободой воли. Кстати, письменный стол в кабинете у Моники когда-то принадлежал писателю-романисту Генри Джеймсу. А стул – композитору и дирижеру Леонарду Бернстайну.
Когда Траут потом узнал, что его койка и ее письменный стол стояли так близко друг к другу в течение пятидесяти одного дня, остававшихся до времетрясения, он высказался примерно в таком ключе: «Будь у меня базука, я бы пробил большую дыру в этой стене между нами. Если бы мы оба остались живы, я бы спросил у тебя, что такая хорошая девчонка делает в таком мрачном месте?»
Там, в приюте, бомж с соседней койки пожелал Трауту счастливого Рождества. Траут ответил: «Дзинь-дзинь!»
Да, ответ вроде бы подходил к празднику: «дзинь-дзинь», «дин-дон» – напоминает перезвон колокольчиков на санях Санта Клауса. Но это было случайное совпадение. На самом деле Траут отвечал «дзинь-дзинем» всякий раз, когда к нему обращались с пустым дежурным приветствием типа «Как жизнь?», «Как дела» и тому подобное, независимо от времени года.
В зависимости от сопутствующих обстоятельств, от выражения лица, от того, каким тоном были сказаны эти слова, ответ Траута и вправду мог означать: «И вам тоже счастливого Рождества!» Но мог означать и прямо противоположное, как гавайское слово aloha, которое значит и «привет», и «пока». Старый фантаст вкладывал в этот «дзинь-дзинь» самые разные смыслы: «Пожалуйста» или «Спасибо», «Да» или «Нет», «Я полностью с вами согласен» или «Будь у вас вместо мозгов динамит, его бы вряд ли хватило, чтобы сорвать шляпу у вас с головы».
В «Занаду», летом 2001 года, я спросил у Траута, что это за странное словечко, «дзинь-дзинь», прямо-таки аподжатура, или мелизм его речи, и откуда оно взялось. Его ответ, как потом оказалось, был не более чем отговоркой. «Я в войну так кричал, – сказал он. – Когда артиллерийский снаряд попадал точно в цель по моей наводке, я вопил: «Дзинь-дзинь! Дзинь-дзинь!»
А через час после нашего разговора, незадолго до начала пляжного пикника, Траут поманил меня пальцем, приглашая войти к нему в номер. Он закрыл за мной дверь и спросил: «Тебе действительно интересно, откуда взялось это самое «дзинь-дзинь»?»
Вообще-то мне вполне хватило и первого объяснения. Но Траут сам хотел рассказать больше. Мой невинный вопрос разбередил воспоминания о его страшном детстве в Нортгемптоне. И чтобы изгнать этих бесов, ему нужно было кому-то о них рассказать.
«Когда мне было двенадцать, – сказал Килгор Траут, – мой отец убил мою мать».
«Ее тело он спрятал в подвале, – продолжал Траут, – но я, конечно, об этом не знал. Я только видел, что мамы нет. Отец божился, что вообще ничего не знает. Не знает, куда она делась. Как часто делают женоубийцы, он сказал, что, наверное, мама уехала в гости к родственникам. Он убил ее утром, когда я ушел в школу».
«В тот вечер он сам приготовил ужин. Сказал, что если мать не объявится до завтрашнего утра, он заявит в полицию о ее исчезновении. Он сказал: «В последнее время она была сильно уставшей и жутко нервной. Ты не замечал?»
«Он был совершенно больным человеком, – продолжал Траут. – В смысле, психически ненормальным. Он пришел ко мне в комнату посреди ночи. Разбудил меня и объявил, что ему нужно сказать мне одну очень важную вещь. Это был всего-навсего пошлый анекдот, но в больной голове отца эта история сделалась притчей о жестоких ударах судьбы, которые сыплются на него градом. Это был анекдот про беглого преступника, который спрятался от полиции в доме одной своей знакомой».
«У нее в гостиной был высокий потолок с деревянными балками перекрытий». – Тут Траут помедлил. Мне показалось, что он полностью погрузился в рассказ, точно так же, как это было, наверное, с его отцом.
Там и тогда, в номере люкс, названном в честь самоубийцы Эрнеста Хемингуэя, Траут продолжил: «Эта женщина, знакомая того человека, была вдовой. Он разделся догола, а она пошла подобрать ему что-нибудь из одежды покойного мужа. И тут в дверь постучали. Это пришли полицейские со своими дубинками. Беглый преступник не успел даже одеться и, как был голый, забрался на балку под потолком. Женщина открыла дверь и впустила полицейских. Только тот парень спрятался неудачно. У него были просто огромные яйца, и эти яйца свисали с балки, как говорится, во всей красе».
Траут снова помедлил.
«Полицейские спросили у женщины, где парень. Та ответила, что не знает, о каком парне речь, – продолжал Траут. – Кто-то из полицейских заметил огромные яйца, свисавшие с балки, и спросил, что это такое. Женщина сказала, что это китайские храмовые колокольчики. Он ей поверил. И сказал, что всегда мечтал послушать, как звенят китайские храмовые колокольчики».
«Он ударил по ним дубинкой, но не раздалось ни звука. Тогда он ударил сильнее, гораздо сильнее. Знаешь, что закричал этот парень, чьи были яйца?» – спросил меня Траут.
Я сказал, что не знаю.
«Он закричал: «ДЗИНЬ-ДЗИНЬ, МУДИЛА!»
Академии надо было перевезти штатных сотрудников и все самое ценное имущество в более безопасный район еще тогда, когда Музей американских индейцев вывез из старого здания свои геноцид-сувениры. Но академия по-прежнему располагалась на мрачной окраине – у черта на куличках, где на многие мили вокруг обитали никчемные люди, жизнь которых не стоила того, чтобы жить, – потому что у ее павших духом и впавших в уныние академиков не было ни сил, ни желания затевать переезд.
Сказать по правде, за судьбу академии тревожился только служебный персонал: конторские служащие, уборщицы, сотрудники отдела технической службы и службы охраны. Их совершенно не волновало, что станется со старомодным искусством. Им нужна была работа – пусть даже самая дурацкая и бессмысленная. В этом они мало чем отличались от людей из тридцатых годов, которые во время Великой депрессии хватались за любую работу, какая была, и считали, что им повезло.
Траут рассказывал, что в то время с работой действительно было туго. Если ему и удавалось куда-то устроиться, это была работа из категории «вычищать птичий помет из часов с кукушкой».
Ответственному секретарю академии работа была, безусловно, нужна. Моника Пеппер, так похожая на мою сестру Элли, была единственной кормилицей семьи: содержала и себя, и мужа Золтана, которого сама же и искалечила неудачным прыжком с вышки. Она укрепила вход в здание, заменив деревянную дверь стальной, в полдюйма толщиной, с узким «ктотамом», то есть смотровой щелью, которую можно было закрывать и запирать на отдельный замок.
Моника сделала все возможное, чтобы здание академии смотрелось таким же заброшенным и разграбленным, как и живописные руины Колумбийского университета в двух милях к югу. Окна, как и входная дверь, были наглухо закрыты стальными листами, скрытыми под фанерными щитами. Эти щиты, выкрашенные в черный цвет, были густо исписаны граффити, которые шли по всему фасаду. Настенной росписью занимались сами сотрудники. Моника лично вывела «НА ХУЙ ИСКУССТВО!» ярко-оранжевой и красной краской прямо на стальной входной двери.
Случилось так, что охранник, афроамериканец по имени Дадли Принс, выглянул в этот самый «ктотам» в стальной двери как раз в тот момент, когда Траут выбрасывал «Сестричек Б-36» в мусорный бак, стоявший перед входом. Вообще-то бомжи взаимодействуют с мусорными баками постоянно, видит Бог, в этом нет ничего необычного, но Траут, которого Принс принял даже не за бомжа, а за старенькую бомжиху, являл собой зрелище весьма колоритное.
Вот как Траут выглядел издалека: вместо брюк на нем были три пары теплых кальсон, и из-под матросской шинели торчали тощие икры как бы в обтягивающих рейтузах. Вместо ботинок он носил сандалии – еще одна деталь, усугублявшая его сходство с женщиной, – а голову повязывал платком на манер русских бабушек, причем раньше этот платок был детским одеяльцем с рисунком из красных воздушных шаров и голубых медвежат.
Траут стоял перед мусорным баком и что-то доказывал ему, размахивая руками, как будто это был никакой не бак, а редактор в старомодном издательстве – а четырехстраничная рукопись, только что выброшенная на помойку, была гениальным романом, который, вне всяких сомнений, пойдет нарасхват. Траут вовсе не спятил. Позже он скажет об этом своем представлении: «Со мной-то все было в порядке – это мир тихо рехнулся от нервного расстройства. Лично я замечательно развлекался посреди всего этого кошмара, спорил с воображаемым редактором по поводу бюджета рекламной кампании, и кто кого будет играть в экранизации романа, и как меня пригласят выступать в телешоу. Ну, так. По приколу».
Его поведение было настолько из ряда вон, что проходившая мимо настоящая старенькая бомжиха спросила его: «Лапуль, у тебя все хорошо?»
На что Траут ответил с глубоким, искренним чувством: «Дзинь-дзинь! Дзинь-дзинь!»
Но когда Траут вернулся в приют, охранник по имени Дадли Принс отпер стальную дверь, вышел на улицу и от скуки и любопытства вытащил рукопись из мусорного бака. Ему было интересно, что именно эта старенькая бомжиха, у которой наверняка были все основания покончить с собой, похоронила в помойке с таким исступлением.
Не знаю, надо это кому-нибудь или нет, но я все-таки приведу здесь отрывок из «Времетрясения-1», в котором я цитировал избранные места из незаконченных мемуаров Килгора Траута «Мои десять лет на автопилоте», где тот рассуждает о времетрясении и его последующих толчках – повторном десятилетии.
«Времетрясение 2001 года – это космический мышечный спазм, судорога Судьбы. В этот год, 13 февраля, ровно в 14.27 по нью-йоркскому времени у Вселенной случился приступ неуверенности в себе. Надо ли продолжать расширяться бесконечно? Какой в этом смысл?»
«Вселенная фибриллировала в нерешительности. Может быть, стоит вернуться к той точке, откуда все начиналось, а потом снова устроить Большой Взрыв?»
«Вселенная неожиданно сжалась на десять лет. В результате нас всех перебросило обратно в 17 февраля 1991 года. Лично я в это время, а именно в 07.51 утра, стоял в очереди перед входом в банк крови в Сан-Диего, штат Калифорния».
«По каким-то известным лишь ей причинам Вселенная решила повременить с возвращением к истокам. И продолжила расширяться. Я не знаю, что именно определило ее решение. Хотя я прожил на свете восемьдесят четыре года – или даже девяноста четыре, если считать повторные десять лет, – у меня нет ответов на многие вопросы касательно Вселенной».
«Теперь кое-кто утверждает, что сама продолжительность этого временного повтора – без четырех дней десять лет – есть доказательство, что Бог существует и что Он оперирует в десятичной системе счисления. У Него десять пальцев на руках и ногах, в точности, как у нас, и Он использует их при счете».
«Лично мне это сомнительно. И это не моя вина. Я таким уродился, и тут уже ничего не попишешь. Даже если бы мой отец, Реймонд Траут, орнитолог, преподаватель в Колледже Смит в Нортгемптоне, штат Массачусетс, не убил мою мать, домохозяйку и поэтессу, я все равно был бы таким, какой есть. Но опять же я мало смыслю в религиях, я никогда их серьезно не изучал, и мое мнение по данному вопросу будет явно некомпетентным. Единственное, что я знаю наверняка: правоверные мусульмане не верят в Санта Клауса».
В тот первый из двух сочельников 2000 года тогда еще истово верующий охранник, афроамериканец по имени Дадли Принс, решил, что «Сестрички Б-36» – это, возможно, послание Академии от самого Господа Бога. В конце концов то, что случилось с планетой Бубу, мало чем отличалось от того, что происходило сейчас с его собственной планетой, и особенно – с его работодателями, Американской академией искусств и литературы, а вернее, с жалкими остатками академии, располагавшейся у черта на куличках, на 155-й улице в западном Манхэттене, в двух шагах к западу от Бродвея.
Траут потом познакомился с Принсом – так же, как с Моникой Пеппер, так же, как и со мной, – уже после времетрясения, уже после того, как закончились повторные десять лет, и нас всех снова пришибло свободой воли. После времетрясения Принс разуверился в существовании мудрого и справедливого Боженьки. Сама идея такого Бога ничего, кроме презрения, у него не вызывала. Точно так же, как у моей сестры Элли. Однажды Элли сказала вроде как про свою жизнь, но на самом деле – про жизнь каждого человека: «Если Бог существует, Он ненавидит людей, это точно. И мне больше нечего добавить».
Когда Траут услышал о том, что Принс так серьезно воспринял его рассказец «Сестрички Б-36» в тот первый из двух сочельников 2000 года – а Принс был уверен, что старая бомжиха, когда выбрасывала на помойку исписанные страницы, устроила такой экспрессивный спектакль исключительно для того, чтобы привлечь его, Принса, внимание: чтобы он заинтересовался и вытащил эти странички из мусорки, – так вот, когда Траут об этом услышал, он сказал: «Это и неудивительно, Дадли. Если кто верит в Бога – а ты тогда верил, – тот запросто сможет поверить в планету Бубу».
А теперь я расскажу, что произойдет с Дадли Принсом, этим монументальным образчиком добропорядочного гражданина и стража порядка – при оружии, все как положено, – облеченного властью и облаченного в форму охранной фирмы, которая круглосуточно караулит издыхающую академию, я расскажу, что случится с ним через пятьдесят один день после первого из двух сочельников 2000 года. Времетрясение перебросит его обратно в одиночную камеру, в мешок, в колонии особо строгого режима для совершеннолетних преступников в городе Афины, штат Нью-Йорк, в шестидесяти милях к югу от его родного Рочестера, где у него когда-то был свой собственный маленький пункт видеопроката.
Ну, да, после времетрясения он стал моложе на десять лет, только радости с этого было мало. Для него это значило только одно: он опять отбывал свои два пожизненных срока, безо всякой надежды на условно-досрочное освобождение, за изнасилование и убийство Кимберли Вонг, десятилетней девочки китайско-американского и итало-американского происхождения, в наркоманском притоне в Рочестере – за преступление, которого не совершал!
Утешало одно: в начале повторного десятилетия Дадли Принс, как и каждый из нас, помнил все, что с ним будет в ближайшие десять лет. Он знал, что через семь лет его оправдают на основании ДНК-экспертизы засохшей семенной жидкости, оставшейся на трусиках жертвы. Результат экспертизы, подтверждающей его невиновность, вновь найдут спрятанным в плотный конверт в сейфе у окружного прокурора, который осудил Дадли Принса по ложному обвинению, надеясь тем продвинуть свою кандидатуру на губернаторских выборах.
Кстати, еще через шесть лет этого самого прокурора найдут на дне озера Кайюга с цементными башмаками на ногах. А Принс тем временем снова получит аттестат о полном среднем образовании, снова уверует в Бога и т. д., и т. п.
А потом, когда Принса вновь выпустят из тюрьмы, его опять пригласят выступать в телевизионных ток-шоу вместе с другими людьми, которые были несправедливо осуждены, а потом справедливо оправданы, и он будет рассказывать о том, как ему повезло, что его упекли в тюрьму, потому что именно там он обрел Иисуса.
В какой-то из двух сочельников 2000 года – не важно, в который именно, если не принимать во внимание представления людей о том, что происходит – бывший зэк Дадли Принс принес «Сестричек Б-36» в кабинет Моники Пеппер. Ее муж Золтан, сидя в своей инвалидной коляске, предсказывал скорый конец всеобщей грамотности – уже в самом что ни есть обозримом будущем.
«Пророк Мухаммед не умел ни читать, ни писать, – разглагольствовал Золтан. – Иисус, Мария и Иосиф наверняка тоже были неграмотными. Мария Магдалина уж точно была неграмотной. Король Карл Великий признавался, что не владеет грамотой. Ведь это такая хитрая премудрость! Во всем Западном полушарии не было ни одного человека, который умел бы читать и писать. Даже мудрые майя, инки и ацтеки не знали грамоты, пока не пришли европейцы».
«Кстати, и большинство европейцев в то время не знали грамоты. А те немногие, которые знали, относились к числу узких специалистов. И помяни мое слово, солнце, благодаря телевидению уже очень скоро мы все снова станем неграмотными».
И вот тут Дадли Принс произнес, в первый раз или уже во второй, без разницы: «Прошу прощения, но, по-моему, кто-то пытается нам что-то сказать».
Моника пробежала глазами «Сестричек Б-36», а под конец раздраженно поморщилась и объявила, что это бред. Она отдала рукопись мужу. Тот только глянул на имя автора, и его аж передернуло. «Боже правый, – воскликнул Золтан, – опять Килгор Траут! Четверть века ни слуху ни духу, и вот он опять тут как тут!»
Я сейчас объясню, почему Золтан Пеппер так бурно отреагировал. Когда Золтан учился в десятом классе – он тогда жил в Форт-Лодердейле, штат Флорида, – он переписал фантастический рассказ из какого-то старого журнала из отцовской коллекции фантастики и, выдав за собственное сочинение, сдал его миссис Флоренс Уилкерсон, их учительнице английского. Это был один из последних рассказов Траута, отданных им в издательство. Когда Золтан учился в десятом классе, Траут уже бомжевал вовсю.
В «позаимствованном» рассказе говорилось о некоей планете в другой галактике, где жили маленькие зеленые человечки с единственным глазом на лбу. Эти самые человечки могли добывать себе пищу лишь при условии, что им удастся продать кому-то товар или услугу. Потом на планете закончились покупатели. Нужно было срочно принимать какие-то меры, но никто ничего умного не придумал. Все маленькие зеленые человечки умерли голодной смертью.
Миссис Уилкерсон заподозрила плагиат. Золтан признался, что действительно слямзил рассказ. Он не думал, что это какое-то преступление. С его точки зрения, это было забавно и даже весело. Для него плагиат был криминалом не больше, чем баловство, как это назвал бы сам Траут, «непристойное обнажение перед посторонним слепым человеком того же пола».
Миссис Уилкерсон решила преподать Золтану урок. Заставила его написать на доске: «Я УКРАЛ СОБСТВЕННОСТЬ КИЛГОРА ТРАУТА» – перед всем классом. А потом в течение целой недели он должен был сидеть на ее уроках, повесив на грудь картонную табличку с большой буквой «П». Сегодня ее затаскали бы по судам за подобное обращение с учениками. Но тогда все было по-другому.
Идею этого наказания для Золтана Пеппера миссис Уилкерсон почерпнула, конечно же, в романе Натаниела Готорна «Алая буква». Женщине, героине романа, приходится носить на груди алую букву «П» – что в данном случае означает «прелюбодейка», – потому что она разрешила мужчине, который не был законным мужем, излить семя в ее родовые пути. Она упорно не говорит, как зовут этого человека. Ведь он священник!
Поскольку Дадли Принс сказал, что рассказ выбросила на помойку какая-то бомжиха, Золтану даже в голову не пришло, что это мог быть сам Траут. «Наверное, это была его дочь или внучка, – рассуждал он вслух. – А сам Траут наверняка давным-давно умер. Я очень на это надеюсь, чтоб ему гнить в аду вечно!»
Но Траут был жив-здоров. И находился всего в двух шагах! И чувствовал себя замечательно! Он так обрадовался, что избавился наконец от «Сестричек Б-36», что тут же уселся за новый рассказ. Начиная с четырнадцати лет он писал в среднем по одному рассказу каждые десять дней. То есть в год выходило около тридцати шести. Это мог быть его две тысячи пятисотый рассказ! На этот раз действие происходило не на другой планете, а в кабинете психиатра в Сент-Поле, штат Миннесота.
Рассказ назывался «Доктор Шаденфройд»[7], по имени главного героя, этого самого мозгоправа. Его пациенты лежали на кушетке и говорили без умолку – все, как положено, – но Шаденфройд запрещал им рассказывать о себе. Они могли говорить только о посторонних вещах, о всяких дурацких или бредовых эпизодах, приключившихся с абсолютно незнакомыми им людьми – с героями заметок из макулатурных таблоидов, которые раздаются бесплатно в любом супермаркете, или с участниками телевизионных ток-шоу.
Если пациент случайно произносил слова: «я», «мне», «мое», «мой», – доктор Шаденфройд приходил в бешенство. Он, как ужаленный, вскакивал с кресла. Топал ногами. Размахивал руками.
Он наклонялся над пациентом и кричал ему прямо в лицо, брызжа слюной: «Когда ты уже уяснишь, что ты вообще никому не интересен! Да, ты! Скучный, никчемный, ничтожный кусок дерьма! Все твои проблемы, они оттого, что ты полагаешь, будто ты что-то значишь! Каждая самодовольная задница мнит себя центром мира! Ты вот кончай упиваться собой, или катись отсюда ко всем чертям!»
Бомж с соседней койки спросил Траута, что он там пишет. Траут как раз начал первый абзац «Доктора Шаденфройда». Он ответил, что пишет рассказ. Тогда бомж сказал, что, может, ребята из соседнего дома дадут ему за это дело какую-то денежку. Когда Траут узнал, что соседний дом – это Американская академия искусств и литературы, он сказал: «Да хоть китайский парикмахерский техникум, мне как-то без разницы! Я не пишу литературные произведения. Я не делаю литературу. Ее делают эти жеманные приматы в соседнем доме».
«Эти претенциозные болваны создают живых, реальных персонажей из плоти и крови посредством чернил на бумаге, – продолжал он. – Замечательно! Флаг им в руки! Как будто наша планета и без того уже не загибается от избытка живых, реальных персонажей из плоти и крови, которых этак миллиарда на три больше, чем нужно!»
В данный конкретный момент в соседнем доме находились лишь Золтан и Моника Пеппер и трое охранников дневной смены под началом Дадли Принса. Моника разрешила сотрудникам не выходить в этот день на работу: устроила им дополнительный выходной для последнего рывка за рождественскими покупками. Так уж вышло, что все они были либо христианами, либо агностиками, либо вероотступниками.
В ночную смену должны были выйти охранники исключительно из мусульман. Как Траут напишет в «Занаду» в своих мемуарах «Мои десять лет на автопилоте»: «Мусульмане не верят в Санта Клауса».
«За всю свою писательскую карьеру, – сказал Траут в бывшем Музее американских индейцев, – я создал лишь одного живого, реального персонажа из плоти и крови. Я его сделал своим «динь-динем». Вот такие дела. Дзинь-дзинь!» Он говорил о своем сыне Лионе, который во время войны дезертировал из Корпуса морской пехоты США и которому впоследствии отрезало голову на шведском судостроительном заводе.
«Если бы я тратил время на создание персонажей, – сказал Траут, – я бы никогда не собрался привлечь внимание читающей публики к действительно важным вещам, как то: непреодолимые силы природы, антигуманные изобретения, вздорные идеалы, а также политика и экономика, из-за которых героям и героиням становится тухло и дохло».
Траут мог бы сказать – и то же самое можно сказать обо мне, – что он создавал карикатуры, а не персонажей. Кстати, в его неприязни к так называемой массовой литературе не было ничего оригинального. Это обычное явление среди писателей-фантастов.
Собственно говоря, многие из рассказов Траута вообще не были фантастическими, даже при том, что там действовали совершенно невероятные персонажи. Того же «Доктора Шаденфройда» уж никак не назовешь фантастическим рассказом – воспринять его как фантастику могли разве что люди, напрочь лишенные чувства юмора и считающие психиатрию наукой. А рассказ «Партия в бинго в бункере», который Траут отправил в мусорный бак следом за «Доктором Шаденфройдом», когда до времетрясения уже оставалось всего ничего, относился к жанру roman а clef[8].
Действие происходило в комфортабельном бункере-бомбоубежище Адольфа Гитлера под развалинами Берлина в самом конце Второй мировой войны. Именно в этом рассказе Траут назвал нашу войну – его войну и мою войну тоже – «второй неудачной попыткой западной цивилизации покончить с собой». Точно так же он называл ее и в личных беседах, а в разговоре со мной однажды добавил: «Если не получается с первого раза, обязательно надо попробовать еще раз».
Советская пехота и танки находились буквально в нескольких сотнях шагов от бронированной двери в бункер. «Запертый в бункере, как в ловушке, Гитлер, самый отвратный мерзавец за всю историю человечества, – писал Траут, – не знает, что делать: то ли усраться от страха, то ли очертя голову броситься в бой. Он сидит в бункере под землей со своей любовницей Евой Браун и несколькими ближайшими друзьями, включая министра пропаганды Йозефа Геббельса с женой и детьми».
Гитлеру хочется совершить хотя бы какой-то решительный поступок, и за неимением ничего лучшего он делает предложение Еве. И та соглашается!
В этом месте Траут прерывает повествование и дает как бы реплику в сторону отдельным абзацем:
«Да гори оно все синим пламенем!»
Во время бракосочетания все забывают о своих тревогах и страхах. Но вот церемония подходит к концу, жених целует невесту, и все снова впадают в уныние. Все как-то неправильно. Все пошло вкривь и вкось. «Геббельс был косолапым, – писал Траут. – Но Геббельс был косолапым всю жизнь, так что проблема не в этом».
Геббельс вспоминает, что у его детей есть с собой бинго – трофей, захваченный у американцев в Арденнском сражении месяца четыре назад. Кстати, в том же сражении меня самого взяли в плен. В самой Германии бинго давно уже не выпускали: экономили средства на военные нужды. По этой причине (а еще потому, что взрослые, сидевшие в бункере, занимались другими делами сначала при возвышении Гитлера, и вот теперь – при его падении) среди всех собравшихся только дети Геббельса знали, как играть в бинго. Их научил соседский мальчик, у которого была эта игра – еще с довоенных времен.
Дальше в рассказе идет бесподобная сцена: мальчик и девочка объясняют правила бинго нацистам при всех регалиях, включая и впавшего в маразм Адольфа Гитлера. В эти мгновения двое детей становятся центром мира для всех, кто сидит в бункере под землей.
Благодаря Дадли Принсу у нас сохранились полные тексты «Партии в бинго в бункере» и еще четырех рассказов, которые Траут выкинул в мусорный бак перед входом в академию незадолго до времетрясения. И вплоть до самого времетрясения, то есть до окончания первоначального десятилетия, Принс искренне верил – в отличие от Моники Пеппер, – что старая бомжиха использует мусорный бак вместо почтового ящика, зная, что Принс наблюдает за ее безумными плясками через «кто-там» в стальной двери.
Принс вынимал из помойки рассказы и подолгу размышлял над каждым из них, надеясь обнаружить некое важное послание от высших сил, зашифрованное в этих текстах. После работы – что в первое десятилетие, что во второе – он был совсем одиноким афроамериканцем.
Летом 2001 года в «Занаду» Дадли Принс отдал Трауту пачку рассказов, которые, как надеялся Траут, сотрудники санитарного управления давно должны были сжечь, закопать или выбросить в море подальше от берега. Траут сказал мне, что он потом пролистал эти мятые грязные страницы с чувством глубокого отвращения, сидя по-турецки – и в голом виде – на своей огромной двуспальной кровати в номере люкс имени Эрнеста Хемингуэя. В тот день было жарко. Траут только что принял джакузи.
А потом его взгляд наткнулся на тот кусок, в котором двое чисто арийских детишек учат играть в бинго высокопоставленных нацистов при полном параде. Траут сам поразился тому, что он написал эту поистине гениальную сцену. Он никогда не считал себя выдающимся сочинителем и вполне искренне полагал, что его писанина не стоит и выеденного яйца, но эта сцена была действительно хороша. Она как бы вторила тому самому пророчеству из Книги Пророка Исайи:
«Тогда волк будет жить вместе с ягненком, и барс будет лежать вместе с козленком; и теленок, и молодой лев, и вол будут вместе, и малое дитя будет водить их».
«Я прочел эту сцену, – сказал Траут нам с Моникой, – и спросил себя: «Черт возьми, неужели я сам это сделал?»
Я не в первый раз слышал, как человек, сотворивший своими руками нечто действительно выдающееся, задает себе этот вопрос. В шестидесятые годы, задолго до времетрясения, мы с моей первой женой Джейн Мэри Воннегут, в девичестве Кокс, жили в большом старом доме в местечке Барнстейбл на полуострове Кейп-Код и растили четверых мальчишек и двух девчонок. У дома была пристройка, где я работал – писал свои вещи. Эта пристройка грозила обрушиться в любую минуту.
Я решил, что, пока она не обвалилась мне на голову, ее надо снести, а на ее месте построить новую. Я нанял своего друга Теда Адлера, моего сверстника, мастера на все руки. Тед в одиночку собрал опалубку для фундамента. Тед руководил заливкой бетона. Он сам положил стены из блоков. Он обшил каркас дома, набил теплоизоляцию и вагонку, покрыл крышу и протянул электропроводку. Вставил окна и двери. Обшил внутренние стены гипсокартоном и прошпаклевал швы.
Осталось только покрасить стены внутри и снаружи. И Тед бы покрасил, но я сказал ему, что хочу сделать хоть что-то сам. Уж с малярными работами я как-нибудь справлюсь. Когда Тед закончил свою часть работы и выгреб весь мусор, он отошел от пристройки на тридцать шагов и попросил меня подойти, встать рядом с ним и посмотреть, что получилось.
И вот тогда он сказал: «Черт возьми, неужели я сам это сделал?»
На данный момент, а сейчас лето 1996 года, этот вопрос входит в число трех моих самых любимых цитат. Две из трех фраз – это, скорее, вопросы, нежели добрые советы. Моя вторая любимая цитата – слова Иисуса Христа: «За кого люди почитают Меня, Сына Человеческого?»
И наконец, третья любимая цитата – слова моего сына Марка, детского врача, художника-акварелиста и музыканта-саксофониста. Я уже цитировал эту фразу в другой своей книге: «Мы для того и пришли в этот мир, чтобы помочь друг другу справиться со всем этим, как это ни назови».
Кто-то может и возразить: «Любезный мой доктор Воннегут, не всем же быть детскими врачами».
В «Партии в бинго в бункере» нацисты играют в бинго. Министр пропаганды, возможно, лучший в истории мастер по промыванию мозгов, называет номера выигравших или проигравших клеточек на карточках игроков. Игра становится чем-то вроде анестезии для военных преступников в глубокой заднице – помогает на время забыть о своих горестях и напастях, точно так же, как она помогает и вполне безобидным старушкам на церковных базарах.
На груди у нескольких военных преступников красуется Железный крест, которым награждали только тех немцев, кто проявил боевую отвагу настолько чрезмерную, что ее можно смело причислить к психопатическим отклонениям. Железный крест есть и у Гитлера. Он получил его в чине капрала во время первой неудачной попытки западной цивилизации покончить с собой.
Во время второй неумелой попытки прикрыть эту лавочку раз и навсегда я был рядовым первого класса. Как и Эрнест Хемингуэй, я никогда не стрелял в человека. Кстати, вполне вероятно, что и Гитлер тоже. Он получил высшую награду своей страны не за то, что убил кучу народу. Его наградили за то, что он был отважным связным. Не все, кто участвует в боевых действиях, непременно должны убивать. У солдат есть и другие задачи. Я сам был разведчиком, пробирался на территории, не занятые нашими войсками, и высматривал неприятеля. Если я обнаруживал врагов, я не должен был с ними сражаться. Я должен был тихо вернуться к своим, живым и невредимым, и доложить руководству, где именно располагается враг и чем он на первый взгляд занят.
Дело было зимой, и мне дали «Пурпурное сердце», предпоследнюю по старшинству боевую награду моей страны, за полученное обморожение.
Когда я вернулся с моей войны и приехал домой, дядя Дэн хлопнул меня по плечу и проревел: «Вот теперь ты мужик!»
Я тогда чуть не убил своего первого немца.
Но вернемся к траутовскому roman а clef: Можно подумать, что Бог все-таки существует на Небесах, потому что именно фюрер кричит: «БИНГО!» Адольф Гитлер выигрывает! Он сам не верит своей удаче и говорит, разумеется, по-немецки: «Невероятно! Я играю в эту игру в первый раз в жизни, и тем не менее я выиграл. Я выиграл! Разве это не чудо?» Гитлер был убежденным католиком.
Он поднимается из-за стола. Его взгляд прикован к выигравшей карточке. Как писал Траут, он смотрит на этот кусок картона, «словно это фрагмент Туринской плащаницы». А потом он вопрошает, этот напыщенный урод: «Не значит ли это, что все не так плохо, как нам представлялось?»
Но Ева Браун все портит. Глотает капсулу с цианистым калием, которую ей подарила на свадьбу супруга Геббельса. У фрау Геббельс целый запас этих капсул, хватит на всю семью и еще останется. Траут написал о Еве Браун: «Ее единственное преступление – в том, что она разрешила чудовищу излить семя в свои родовые пути. Такое случается даже с лучшими из женщин».
Снаряд из 240-миллиметровой коммунистической гаубицы взрывается точно над бункером. С трясущегося потолка сыплется хлопьями штукатурка – прямо на головы оглушенных нацистов. Гитлер шутит, желая показать, что он, несмотря ни на что, все-таки не утратил чувство юмора. Он говорит: «Снег идет». Сказано очень даже поэтично, и сейчас самое время покончить с собой, если, конечно, его не прельщает мысль стать звездой бродячего цирка уродов, где его посадят в клетку и будут показывать публике вместе с бородатой девицей и пожирателем живых цыплят.
Он подносит к виску пистолет. Все кричат: «Nein, nein, nein». Он убеждает всех, что застрелиться – это достойная смерть. Осталось только решить, что сказать напоследок. Гитлер говорит: «Как насчет «Я ни о чем не жалею»?»
Геббельс отвечает, что фраза, конечно же, подходящая, но она уже несколько десятилетий прочно ассоциируется с песней парижской певички из кабаре по имени Эдит Пиаф – собственно, именно с этой песни к Эдит Пиаф и пришла мировая слава. «Ее называют Воробушком, такое у нее прозвище, – говорит Геббельс. – Насколько я понимаю, вам вряд ли захочется, чтобы вас запомнили как воробушка».
Гитлер по-прежнему не утратил чувство юмора. Он говорит: «А как насчет: «БИНГО»?»
Но он устал. Он снова подносит к виску пистолет. Он говорит: «Вообще-то я не просил, чтобы меня рожали».
И пистолет говорит: БА-БАХ!
Я ни разу не был в штаб-квартире Американской ассоциации гуманистов в городе Амхерсте, штат Нью-Йорк, хотя и являюсь ее почетным президентом. До меня этот уныло-административный пост занимал ныне покойный писатель и биохимик, доктор Айзек Азимов. Единственный смысл существования нашей организации – скучнейшего, кстати сказать, предприятия – показать другим, что нас много. На самом деле мы предпочли бы просто жить своей жизнью и никому не рассказывать, какие мы все из себя гуманисты, и даже не думать об этом, как мы не думаем о том, что нам надо дышать.
Гуманисты пытаются жить достойно и честно и не ждут ни наград, ни наказаний в загробной жизни. На данный момент нам ничего не известно о создателе Вселенной. И мы по мере сил служим той высшей абстракции, о которой хоть что-то знаем – нашему обществу.
Значит ли это, что мы враждебно настроены к тем, кто исповедует организованную религию? Ни в коем случае. Мой самый близкий фронтовой друг Бернард В. О’Хара, ныне покойный, был убежденным католиком, но потерял веру во время Второй мировой войны. Мне это не нравилось. Я считал, что это слишком большая потеря.
Я сам никогда не верил в Бога, потому что меня воспитали интересные и, безусловно, порядочные люди, которые – как и Томас Джефферсон, и Бенджамин Франклин, – тем не менее скептически воспринимали слова священников, пытавшихся объяснить, как все устроено в этом мире. Но я понимал, что Берни потерял что-то важное и благородное.
И опять же мне это не нравилось. Не нравилось именно потому, что мне очень нравился Берни.
Несколько лет назад я выступал в Ассоциации гуманистов на гражданской панихиде по доктору Азимову. Я сказал: «Айзек теперь на Небесах». При всем желании я не смог бы сказать ничего смешнее, если учесть, перед кем я выступал. Гуманисты едва не попадали с кресел от смеха. Зал буквально взорвался. Все это напоминало сцену военного трибунала из рассказа Траута «Ничего смешного» за пару минут до того, как на дне Тихого океана раскрылась гигантская трещина, поглотившая атомную бомбу, «Гордость Джой» и все остальное.
Когда я умру, не дай бог, мне бы хотелось, чтобы какой-нибудь шутник сказал обо мне: «Он теперь на Небесах».
Я люблю спать. Я уже рассказывал в другой своей книге, как сочинил новый текст реквиема на старую музыку. В моем реквиеме говорилось о том, что было бы очень неплохо, если бы загробная жизнь представляла собой вечный сон.
На небесах и без того уже хватает игр в бинго и камер пыток.
Вчера, в среду, 3 июля 1996 года, я получил хорошо написанное письмо от человека, который вообще-то не просил, чтобы его рожали. Он провел много лет в наших несравненных исправительных учреждениях, сначала – как малолетний преступник, а потом – уже как совершеннолетний. Скоро его должны выпустить на свободу, где у него нет ни родных, ни друзей. После десятилетнего перерыва его снова пристукнет свободой воли. Что ему делать? Как быть?
И вот я, почетный президент Американской ассоциации гуманистов, написал ему сегодня ответ: «Вступите в церковь». Я написал так потому, что человеку – и особенно такому вот взрослому беспризорному ребенку – нужна семья. Или что-нибудь вроде семьи.
Я не мог посоветовать ему сделаться гуманистом. И вообще не стал бы советовать этого большинству жителей нашей планеты.
Немецкий философ Фридрих Вильгельм Ницше, болевший сифилисом, говорил, что лишь глубоко верующий человек может позволить себе роскошь религиозного скептицизма. Гуманисты, в массе своей образованные и культурные люди, представители среднего класса, вполне довольные своим положением и нашедшие свое место в жизни – и я отношусь к их числу, – не нуждаются в Боге, поскольку находят достаточно радости в простом человеческом знании и надежде. Большинство людей этого не умеют.
Французский философ Вольтер, автор «Кандида» и патриарх гуманизма, скрывал свое презрительное отношение к Римско-католической церкви от своих необразованных, простодушных и богобоязненных слуг. Потому что знал, что религия служит им главной опорой в жизни.
Немного волнуясь, я рассказал Трауту летом 2001 года об этом совете, данном мной человеку, которого должны были вскоре выпустить из тюрьмы. Траут спросил, не получал ли я еще писем от этого человека и не знаю ли я, что с ним стало за последние пять лет – или даже за десять, если считать повтор после времетрясения. Я ответил, что не получал и не знаю.
Он спросил, не пытался ли я когда-нибудь вступить в церковь, просто ради интереса – чтобы посмотреть, на что это похоже. Он сам однажды попробовал. Я ответил, что в церковь меня никогда не тянуло, и я обратился туда лишь однажды, когда мы с Джилл Кременц, моей тогда еще будущей второй женой, вдруг решили, что это будет прикольно и весело – и к тому же шикарно, – если мы обвенчаемся в симпатичной протестантской церквушке в диснеевском стиле, неподалеку от нас – на пересечении Восточной двадцать девятой улицы и Пятой авеню в Манхэттене.
«Когда там узнали, что я разведен, – сказал я, – мне предписали пройти покаяние, дабы очиститься от греха. Выдали целый список этих самых покаянных процедур. А иначе, сказали, нас не повенчают».
«Ну, вот, – сказал Траут, – а теперь представь, сколько бы всего на тебя навалили, будь ты бывшим заключенным. А если этот бедняга, который тебе написал, все же сумел найти церковь, где согласились его принять, сейчас он скорее всего снова сидит за решеткой».
«За что? – спросил я. – За то, что выгреб всю мелочь из кружки для сбора пожертвований в пользу бедных?»
«Нет, – сказал Траут, – за то, что порадовал Господа нашего Иисуса Христа, застрелив насмерть врача, делающего аборты».
Я не помню, что делал в тот день, 13 февраля 2001 года, когда ударило времетрясение. Скорее всего, вообще ничего не делал. Я точно уверен, что не писал новую книгу. Мне тогда было семьдесят восемь, побойтесь Бога! Моей дочери Лили было восемнадцать!
А старина Килгор Траут по-прежнему писал рассказы. Сидя на своей койке в приюте, где все думали, что его зовут Винсент Ван Гог, он как раз начал новый рассказ «Альберт Харди». Историю о рабочем из Лондона по имени Альберт Харди. Этот Альберт родился в 1896 году с головой между ног, а гениталии росли у него из шеи, тонкой, как цукини.
Родители научили Альберта ходить на руках и есть ногами. Таким образом его мужское хозяйство можно было спрятать в штанах. Это мужское хозяйство было далеко не таким внушительным, как у беглого преступника из рассказа отца Траута про «дзинь-дзинь». Тут речь не о том.
Моника Пеппер сидела за столом у себя в кабинете, буквально в шаге от Траута, но тогда они так и не встретились. И сама Моника, и ее муж, и Дадли Принс по-прежнему были уверены, что рассказы в мусорный бак перед входом бросает старуха-бомжиха, а уж она-то никак не могла жить в соседнем приюте, куда принимали только мужчин. Скорее всего, она приходила из богадельни, что на Конвент-авеню, или из лечебного профилактория для алкоголиков при Соборе святого Иоанна Богослова – туда принимали и мужчин, и женщин.
Сами Моника с Золтаном жили в Терт-Бей, в благополучном районе в семи милях от академии, в непосредственной близости от здания ООН. На работу и с работы Моника ездила на собственном лимузине с шофером. Лимузин был специально переоборудован, так чтобы в него помещалась инвалидная коляска Золтана. Так что с деньгами все было в порядке. Средства у академии были, причем немалые. Благодаря подношениям любителей старомодного искусства, проявлявших в былые годы немалую щедрость, академия была богаче некоторых членов ООН, включая, конечно же, Свазиленд, Мали и Люксембург.
В тот вечер Золтан взял лимузин и поехал забрать Монику с работы. Моника как раз ждала мужа, когда ударило времетрясение. Золтан уже звонил в дверь академии, и тут его перебросило обратно в 17 февраля 1991 года. Теперь он был моложе на десять лет, и снова цел и невредим!
Вот тебе и позвонил!
Когда повторное десятилетие закончилось и нас всех снова пришибло свободой воли, все оказались там и тогда, где они были в момент, когда грянуло времетрясение. Так что Золтан, сызнова парализованный ниже пояса, вновь сидел в инвалидной коляске и звонил в дверь академии. Он еще не осознал, что к нему вернулась способность решать, что делать с собственным пальцем, давящим на звонок. А упомянутый палец, в отсутствие какой бы то ни было команды, продолжал жать на кнопку звонка.
Вот так оно все и было, когда Золтана сбила потерявшая управление пожарная машина. Водитель еще не успел осознать, что он опять управляет машиной.
Как писал Траут в своих мемуарах «Мои десять лет на автопилоте»: «Свобода воли – вот что было причиной всех бед и несчастий. Времетрясение и его последующие толчки не причинили вреда никому: не раздавили ни единой букашки, если в первые десять лет эта букашка не превратилась в лепешку в силу каких-то других обстоятельств».
Когда ударило времетрясение, Моника составляла бюджет «Занаду». Средства на содержание этого дома отдыха для престарелых писателей в курортном местечке Пойнт-Зайон, штат Род-Айленд, поступали из фонда Джульюса Кинга Боуэна, управляемого академией. Джульюс Кинг Боуэн, который ни разу не был женат, умер еще до рождения Моники. Он сам был белым, но писал о чернокожих. В двадцатых и самом начале тридцатых годов Боуэн сколотил изрядное состояние на рассказах и лекциях об уморительных донельзя, но при этом и трогательных попытках чернокожих американцев подражать преуспевающим белым американцам, с тем чтобы тоже добиться успеха.
На табличке, прикрученной к чугунной тумбе на границе между Пойнт-Зайонским общественным пляжем и территорией «Занаду», написано, что в этом доме жил и работал Джульюс Кинг Боуэн – с 1922 по 1936 год, то есть до самой смерти. А еще там написано, что президент Уоррен Гардинг провозгласил Боуэна «чемпионом смеха Соединенных Штатов Америки, мастером говора черномазых и достойным преемником короны короля юмора, которую когда-то носил Марк Твен».
Когда я прочел эту надпись в 2001 году, Траут при этом присутствовал. Он сказал: «Уоррен Гардинг заделал внебрачную дочь, излив свое семя в родовые пути одной стенографистки в тесной подсобке в Белом доме».
Когда Траута перебросило обратно в 1991 год, в очередь перед входом в банк крови в Сан-Диего, штат Калифорния, он помнил, чем должен закончиться «Альберт Харди» – его рассказ о парне с головой между ног и прибором для «делать динь-динь» на шее. Но записать этот финал Траут сможет лишь по прошествии десяти лет, когда нас всех опять пришибет свободой воли. В Первую мировую войну Альберт Харди пойдет на фронт, и его разорвет на куски во второй битве на Сомме.
Его армейский жетон разыскать не удастся. Тело Альберта Харди соберут по кусочкам и сложат, как тело нормального человека, то есть голову приставят к шее. Его прибор не найдут и искать не будут. Сказать по правде, его прибор не относился к приоритетным предметам поиска.
Альберта Харди похоронят во Франции, в могиле Неизвестного солдата под вечным огнем, и он «наконец станет таким же, как все».
Меня самого перебросило обратно в этот дом на оконечности острова Лонг-Айленд, штат Нью-Йорк, где я в данный момент и пишу, прожив уже половину повторного десятилетия. И сейчас, и тогда, в 1991 году, я смотрел на список всех своих публикаций и не верил глазам: «Черт возьми, неужели я сам это сделал?»
Я себя чувствовал точно так же, как чувствую и теперь: как те китобои из книги Германа Мелвилла, которые больше не разговаривали друг с другом. Потому что сказали все, что могли. И больше сказать было нечего.
В 2001 году я рассказал Трауту о своем друге детства, рыжем Дэвиде Крейге. Сейчас он работает строителем в Новом Орлеане, штат Луизиана. Он воевал в нашей войне и подбил в Нормандии немецкий танк, и за это его наградили Бронзовой звездой. Они с приятелем совершенно случайно наткнулись на это стальное чудовище, одиноко стоявшее в чаще леса. Двигатель не работал. Поблизости не было ни души. Внутри играло радио, какая-то легкая музыка.
Дэйв с приятелем сбегали за базукой. Когда они вернулись, танк был на месте. Внутри по-прежнему играло радио. Они пальнули по танку из базуки. Немцы не полезли наружу. Радио замолчало. И, собственно, все. Вот и весь сказ.
Дэйв с приятелем драпанули оттуда так, что аж пятки сверкали.
Траут сказал, что, с его точки зрения, мой друг детства вполне заслужил свою Бронзовую звезду. «Он почти наверняка убил всех, кто был там внутри, – пояснил Траут. – Вырубил их вместе с радио. И тем самым избавил от долгих томительных лет разочарований и скуки в гражданской жизни. Он подарил им возможность, как сказал тот английский поэт А. Э. Хаусман, «и славной смертью умереть, и старости не знать».
Траут умолк на мгновение, поправил пальцем вставную челюсть и продолжил: «Я мог бы написать настоящий бестселлер, если бы мне хватало терпения создавать живых персонажей из плоти и крови. Может быть, Библия и вправду великая книга на все времена, но самой массовой и популярной все равно будет книга о том, как красивый мужчина и красивая женщина замечательно проводят время, страстно совокупляясь друг с другом, и при этом отнюдь не стремятся связать себя узами брака, а потом расстаются, пока им обоим еще не приелась вся эта история».
Мне сразу вспомнился случай со Стивом Адамсом, одним из трех сыновей моей сестры Элли, которых мы с моей первой женой Джейн усыновили, когда злосчастный муж Элли, Джим, погиб в железнодорожной катастрофе. Поезд, в котором он ехал, сорвался с разводного моста в Нью-Джерси. А через два дня после гибели мужа Элли умерла от рака.
Когда Стив учился на первом курсе в Дартмуте, он приехал домой в Кейп-Код на рождественские каникулы. Помнится, он тогда чуть не плакал. Потому что прочел одну книгу, которую им надо было читать по программе. «Прощай, оружие!» Эрнеста Хемингуэя.
Стив, сейчас уже взрослый, солидный дядька, сценарист комедийных фильмов, был тогда до такой степени «убит» этой книгой, что я решил ее перечитать, чтобы понять, что его так пришибло. Как оказалось, «Прощай, оружие!» – это мощный удар по институту брака. Герой Хемингуэя ранен в бою. В госпитале он влюбляется в медсестру. Она отвечает ему взаимностью. Они проводят медовый месяц вдали от полей сражений, вкусно едят, пьют вино. Официально они еще не женаты. Она забеременела, тем самым как бы подтвердив, что он настоящий мужчина – хотя никто в этом и не сомневался!
Она и ребенок погибают, и герою не приходится устраиваться на постоянную работу, покупать дом, страховку и прочую дребедень – и у него остаются прекрасные воспоминания.
Я сказал Стиву: «Хемингуэй сделал так, что тебе захотелось плакать, но это были бы слезы облегчения! Все шло к тому, что парню пришлось бы жениться и остепениться. И вдруг – раз – и жениться не надо. Уф! Чуть не попался!»
Траут сказал, что ему вспоминается лишь одна книга, в которой пренебрежительное отношение к браку прослеживается столь же явно, как и в «Прощай, оружие!»
Я спросил: «Это какая?»
Он ответил, что это «Уолден» Генри Дэвида Торо.
«Отличная книга», – заметил я.
В своих лекциях в 1996 году я говорю, что половина браков в Америке распадается потому, что у большинства из нас уже нет настоящей большой семьи. В наше время, когда ты женишься или выходишь замуж, ты получаешь только одного человека.
Я говорю, что семейные ссоры происходят не из-за секса, не из-за денег и не из-за того, кто в семье главный. На самом деле муж и жена таким способом высказывают друг другу: «Мне мало тебя одного!»
Зигмунд Фрейд говорил, что не знает, чего хотят женщины. Я знаю, чего хотят женщины. Они хотят, чтобы вокруг была куча народу, чтобы было с кем поговорить.
По аналогии с «человеко-часами» Траут придумал замечательное понятие «супруго-часы», единицу учета времени супружеской близости. Один супруго-час соответствует часу фактической близости между мужем и женой, когда они по-настоящему замечают друг друга, то есть осознают, что рядом находится близкий им человек, и разговаривают друг с другом, не срываясь при этом на крик, при условии, что им действительно хочется поговорить. В своем рассказе «Золотая свадьба» Траут пишет, что им даже не обязательно разговаривать: провести полноценный супруго-час можно и в полном молчании.