День независимости Орехов Василий
– Мне было немного жутко, – стесненно начинаю я. – Казалось, что ты слишком озабочен чем-то, что может в конечном счете тебе навредить. (Собственной невинностью, чем же еще? Впрочем, и это слово кажется мне не совсем точным.) И не хотелось, чтобы ты обманывался. Пожалуй, это было не очень великодушно с моей стороны. Прости. И может быть, я попросту ошибался. А то и завидовал. Прости.
Я слышу, как выдыхаемый им воздух ударяет в прижатые к груди голые колени. И испытываю слабенькое облегчение, смешанное, разумеется, со стыдом за то, что дал ему понять: твои заботы значат куда как меньше моих. Кто мог подумать, что у нас с ним заведется такой разговор?
– Да ладно, – отвечает он таким тоном, точно знает обо мне очень и очень многое.
– А почему ты над этим задумался? – Моя раскалившаяся ладонь все еще лежит на спинке его кресла-качалки, Пол по-прежнему сидит спиной ко мне.
– Просто вспомнилось. Мне это нравилось, но я думал, что ты считаешь это неправильным. Скажи, ты не думаешь всерьез, что со мной не все в порядке? – спрашивает он, даже не заметив, что сейчас полностью владеет собой, что стал на этот миг взрослым.
– Нет, не думаю. Не особенно.
– По пятибалльной системе, где пять – безнадежно?
– О, – говорю я, – единица, наверное. Или полтора. Твой показатель лучше моего. Хотя не так хорош, как у твоей сестры.
– Ты не считаешь меня пустышкой?
– Да что уж такого пустого ты творишь?
Интересно, где это он побывал, откуда вернулся с такими вопросами?
– Ну, звуки всякие издаю. И еще кое-что.
– Все это большого значения не имеет.
– Ты помнишь, сколько лет было бы сейчас Мистеру Тоби? Прости, что спрашиваю.
– Тринадцать, – смело отвечаю я. – Ты уже задавал мне сегодня этот вопрос.
– Он мог бы и сейчас еще жить.
Пол склоняется вперед, откидывается назад, снова склоняется. Может быть, жизнь представлялась бы моему сыну более приятной, проживи Мистер Тоби положенные ему годы. Я задерживаю кресло.
– Похоже, я опять заицикливаюсь на одних мыслях, – говорит он словно бы себе самому. – Все какое-то недолговечное, чуть что, и рассыпается.
– Тебя тревожит предстоящий суд? – Я сжимаю пальцами спинку кресла, почти добиваясь его неподвижности.
– Не особенно, – говорит он, копируя меня. – А что, ты собираешься дать мне по его поводу серьезный совет?
– Просто постарайся не относиться к своему возрасту критически, вот и все. И постарайся не вывихиваться. Пусть твои достоинства сами себя покажут. Все будет хорошо.
Я прикасаюсь к чистому хлопку его плеча, опять устыдившись – на сей раз того, что так долго откладывал это любовное прикосновение.
– Ты там будешь?
– Нет. Там будет твоя мама.
– По-моему, она любовника завела.
– Меня это не интересует.
– А зря. – Он произносит это с совершеннейшим равнодушием.
– Ты же ничего не знаешь. Почему ты считаешь, что все помнишь, и зацикливаешься на одних мыслях?
– Понятия не имею. – Он смотрит на огни машины, едущей по изгибу дороги перед нашей «харчевней». – Просто эти штуки все время возвращаются ко мне.
– Они кажутся тебе более важными?
– Более важными, чем что?
– Откуда ж мне знать? Более важными, чем что-то другое, что ты мог бы делать.
Более важными, чем дискуссионный клуб, получение сертификата Юного Спасателя, да чего угодно.
– Я не хочу, чтобы это осталось со мной навсегда. Так я окажусь в полной жопе. – Он со стуком сжимает челюсти и скрипит зубами. – Сегодня в баскетбольном зале меня вроде как отпустило немного. А после все вернулось назад.
Некоторое время мы молчим. Первый по-настоящему серьезный разговор, какой мужчина может вести со своим сыном, – это тот, в котором он признает: ему неизвестно, что хорошо для его ребенка, а насчет того, что плохо, у него имеются лишь устаревшие сведения. Я не знаю, что сказать Полу.
Из-за деревьев появляется и бежит в нашу сторону средних размеров коричневый с белым пес, спрингер-спаниель, – желтый «фрисби» в зубах, позвякивающий ошейник, утрированно громкое дыхание. Где-то за спиной пса раздается добродушный голос мужчины, вышедшего погулять с ним в темном парке: «Кистер! Ко мне, Кистер! Возвращайся! Тащи его! Кистер, ко мне! Кистер». Пес, полагающий, что ему виднее, что он должен делать, останавливается, оглядывает веранду – нас, тени, – принюхивается к нам, крепко сжимая «фрисби» зубами, а между тем хозяин бродит где-то там, выкликая его.
– Ну, иди сюда, Кистер, – говорит Пол. – Ииик, ииик.
– Кистер, чудо собачье, – говорю я. Похоже, Кистер счастлив слышать это.
– Я так смутился, обнаружив, что стал собакой…
– По имени Кистер, – говорю я. Пес смотрит на нас, не понимая, откуда двое незнакомцев знают его имя. – Я бы, наверное, так сказал: сынок, ты пытаешься удержать под контролем слишком многое, и это тянет тебя назад. Может быть, ты стараешься сохранить связь с тем, что любил, но ведь нужно все время оставаться в движении. Даже если ты напуган и сбит с толку.
– Угу. – Он откидывает голову назад, чтобы взглянуть на меня. – Но как я могу не относиться к моему возрасту критически? По-твоему, это такой уж замечательный возраст?
– Да он и не должен быть замечательным. Но, к примеру, вот входишь ты в ресторан, а там мраморные полы и стены из дуба, так ты же не начинаешь гадать, не подделка ли это. Просто садишься, заказываешь турнедо и доволен. Но если оно тебе не понравится, если ты решишь, что пришел туда зря, то просто больше там не появишься, так? Для тебя это имеет какой-нибудь смысл?
– Нет. – Он убежденно встряхивает головой. – Думать-то об этом я, скорее всего, не перестану. Да оно иногда и неплохо – думать. Кистер! – резким командным голосом обращается он к бедному обалдевшему псу. – Думай! Думай, мальчик! Помни свою кличку!
– Значит, будет иметь, – говорю я. – Ты вовсе не обязан выбиваться из сил, стараясь понять все на свете. Следует и отдыхать иногда.
Я вижу, как в большой «харчевне» за шоссе гаснут еще два желтых окна. Угу, тянет свое сова, угу, угу. Она уже взяла на прицел Кистера, глупо замершего с «фрисби» в пасти, ожидающего, когда нам захочется запульнуть тарелку подальше, как мы всегда делаем.
– Если ты цирковой канатоходец, каков твой лучший трюк? – спрашивает Пол, глядя на меня с жесткой улыбкой.
– Не знаю. Пройтись по канату с завязанными глазами. Или голым.
– Падение, – авторитетно сообщает Пол.
– Это не трюк. Это провал.
– Да, но что, если ему не по силам проторчать на канате еще минуту, потому как скучно стало. И ведь никто никогда не узнает, свалился он или спрыгнул. И это самое роскошное.
– От кого ты это услышал?
Кистер, окончательно разочаровавшись в нас, разворачивается и рысью уносится к деревьям, обращаясь во все более и более бледную прореху в завесе темноты, а затем исчезает.
– От Клариссы. У нее дела еще и похуже моих. Просто она это не показывает. Не хочет ничего изображать, потому что трусиха.
– Кто тебе это сказал? – Я абсолютно уверен, что Пол врет, что Кларисса такова, какой кажется, – показывает, как любая нормальная девочка, средний палец за спиной родителей.
– Доктор Лью Ж. Ланье, – отвечает Пол и вдруг выскакивает из кресла, за спинку которого я продолжаю цепляться. – На сегодня мой сеанс терапии закончен, дох-тур.
Он направляется к сеточной двери, шлепая по доскам веранды великоватыми кроссовками. И снова за ним вьется кисловатый запашок. Возможно, это аромат его стресса.
– Нам бы фейерверками разжиться, – говорит он.
– У меня лежат в машине сигнальные ракеты и бенгальские огни. И это был не сеанс терапии. Это был серьезный разговор сына с отцом.
– Люди вечно возмущаются, когда я говорю им… – сетчатая дверь распахивается, и Пол, топая, исчезает за ней, – чао.
– Люблю тебя, – говорю я ему, спускаясь с веранды, но кто стал бы слушать эти слова снова и снова – хватит и одного раза, чтобы можно было вспоминать их много позже: «Однажды я услышал их от кого-то, и с тех пор ничто не представлялось мне таким плохим, каким могло оказаться».
10
– Знаете, Джерри, вся штука в том, что я просто начал понимать – мне безразлично, что со мной будет, так? Тревожиться и тревожиться насчет того, как добиться, чтобы твоя жизнь сложилась правильно, так? Ты сожалеешь обо всем, что сказал и сделал, тебе кажется, будто все на свете сует тебе палки в колеса, и ты начинаешь стараться хотя бы сам их туда не совать. Так ведь в этом-то и ошибка. Ты должен понять, что очень многое от тебя попросту не зависит, верно?
– Верно! Спасибо! Боб из Сарнии! Следующий звонок. Это «Блюзовый разговор». Вы в эфире, Ошава!
– Здравствуйте, Джерри, это Стэн…
За моим окном рослый, светловолосый, бронзовокожий, голый по пояс обладатель чеканной груди и мой примерно ровесник протирает большим куском замши красный винтажный «мустанг», с красно-белыми номерными знаками штата Висконсин. По какой-то причине он вырядился в зеленые баварские кожаные штаны, и это его ревущее радио разбудило меня. Сверкающий утренний свет и тени листвы растекаются по гравию и лужайкам стоящих за нашей «харчевней» домов. Воскресенье. Малый в кожаных штанах приехал сюда ради назначенного на завтра «Парада классических машин» и не хочет, чтобы о его появлении там всех известили копоть и пыль. Его хорошенькая, пухленькая, как кнедлик, жена сидит на крыле моей машины, подставив солнцу короткие загорелые ножки и улыбаясь. Ярко-красные коврики вывешены для просушки на мой бампер.
Другой американец – тот же Джо Маркэм – мог бы высунуться в окно и заорать: «Уберисвоиговеныековрикимудак!» Но так я испортил бы утро, слишком рано пробудив мир (и моего сына в том числе). Боб из Сарнии объяснил это, и довольно внятно.
К восьми я уже побрился и помылся – в неприветливой, сколоченной словно из фанеры, с крошечным окошком душевой кабинке, которую предыдущая ее посетительница наполнила паром и малоприятными запахами (я видел, как туда проскальзывала, а затем выскальзывала женщина в шейном корсете).
Завернувшегося в скрученное одеяло Пола я поднимаю самой давней из наших побудок: «Время идет… многие мили пути… я голоден как волк… беги в душ». Вселяясь сюда, мы все оплатили, поэтому нам осталось только поесть, и можно отваливать.
Я схожу вниз, слушая уже начавшийся бой церковных колоколов и глухие, сдержанные шумы сытного завтрака, употребляемого в столовой компанией чужих людей, которых соединяет только одно – «Бейсбольный зал славы».
Мне не терпится позвонить Теду Хаулайхену (предпринять еще одну попытку этой ночью я забыл), подготовить его к чуду: Маркэмы пошли на попятный; моя стратегия принесла плоды; он может спокойно попрощаться со своими яйцами. Я слушаю гудок за гудком, снова вглядываясь в висящую над телефоном схему спасения от удушья, напоминающую мне, к чему в точности сводится риелторство: мы – Маркэмы, мерзавцы из «Покупай и расти», Тед, я, банк, строительные инспектора, – все мы изнываем от желания вцепиться в чью-нибудь шею и выдавить из ее обладателя все дерьмо, получив таким манером полупережеванный кусочек неудобоваримого хрящика, который мы считаем «сутью» нашей унылой работы, морковкой, заставляющей козлика трусить вперед. Лучше бы, конечно, было избрать путь более возвышенный, действовать, основываясь на принципе служения людям, и надеяться – а ну как все обернется к лучшему…
– Алло?
– Здравствуйте, Тед, у меня хорошие новости! – кричу я в трубку. Услышав мой голос, завтракающие в соседней комнате стихают, как будто я тут истерику закатил.
– У меня тоже, – говорит Тед.
– Ну давайте сначала выслушаем ваши, – мгновенно насторожившись, предлагаю я.
– Я продал дом, – говорит Тед. – Одна новая компания из Нью-Египта помогла. «Богемия – или еще как-то там – Риелти». Они его по БДН нашли. Вчера вечером, около восьми, их сотрудница привезла ко мне семью корейцев. А к десяти я уже получил предложение (это когда я трепался с Полом насчет его безнадежности-небезнадежности). Я звонил вам около девяти, оставил сообщение. Но вообще-то ответить отказом я не мог. Они перевели деньги на их доверительный счет ночного депозита.
– Сколько? – мрачно спрашиваю я. Меня начинает знобить и мутить одновременно.
– Что-что?
– Сколько заплатили корейцы?
– По полной программе! – жизнерадостно сообщает Тед. – А как же? Сто пятьдесят пять. Я еще и комиссионные их девушки урезать ухитрился. Ей же и делать-то ничего не пришлось. Вы куда больше сделали. Разумеется, половину комиссионных получит ваша контора.
– В итоге моим клиентам негде жить, Тед. – Я понижаю голос до еле слышного шепота. С большим удовольствием придушил бы его собственными руками. – Мы с вами условились об эксклюзивных правах, у нас всего лишь вчера разговор об этом шел, и вам следовало сначала связаться со мной, чтобы я мог выдвинуть конкурентоспособное предложение, мне дали на это полномочия (или почти дали). Сто пятьдесят пять. По полной, как вы сказали, программе.
– Ну… – Унылая пауза. – Пожалуй, если бы вы вернулись к ста шестидесяти, я мог бы сказать корейцам, что просто забыл о вашем предложении. И ваша контора смогла бы договориться обо всем с «Богемией». Девушку зовут Эвелин, фамилию я запамятовал. Маленькая такая, хваткая.
– Я думаю, Тед, нам придется подать на вас в суд за нарушение контракта. – Я говорю это спокойно, но никакого спокойствия не ощущаю. – Это на пару лет задержит продажу вашего дома, а тем временем цены упадут, и выздоравливать вам придется у себя на дому.
Полная чушь, конечно. С клиентами мы не судимся. Для бизнеса это самоубийство. Мы просто возьмем наши 3 %, половину которых, а именно 2325 долларов, получу я, подадим бессмысленную жалобу в Риелторский совет штата и забудем о случившемся.
– Ну, я так понимаю, вы обязаны делать то, что обязаны, – говорит Тед. Уверен, он, одетый в джемпер без рукавов и летние брюки, снова стоит у окна «комнаты для танцев», блуждая взглядом по своей перголе, пиршественным фонарикам и бамбуковому забору, в котором он только что пробил для себя широкий проход в тюрьму. Интересно, потрудились ли корейцы прогуляться вчера вечером по задам дома? Впрочем, большая, ярко освещенная тюрьма могла бы внушить им ощущение защищенности. Они не дураки, корейцы-то.
– Не знаю, что и сказать, Тед.
В соседней комнате шумные едоки снова залязгали столовыми приборами, набивая рты блинами и болтая о том, в какой мере работы по ремонту обочины того шоссе, что ведет отсюда в Рочестер, скажутся на времени, которое приходится тратить на езду до Фоллса. Меня больше не знобит, напротив, мне становится жарко, как в финской бане.
– Чем судиться со мной, Фрэнк, вы лучше порадуйтесь за меня. Мне, может быть, и жить-то не больше года осталось. Стало быть, хорошо, что я продал дом. Могу теперь к сыну переехать.
– Я ведь и вправду хотел продать его для вас, Тед. – Неожиданное упоминание о смерти словно ударяет мне в голову, я обморочно лепечу: – И фактически продал его.
– Вы найдете для них другой, Фрэнк. Не думаю, что мой им понравился.
Я резко отталкиваю от себя стопку прошлогодних билетов на «Твоя пушка у Энни» и замечаю, что кто-то подсунул под них номер журнала «Как достигнуть семейного суперсекса» – лицом Мистера Обычное Удовольствие кверху.
– Он им чрезвычайно понравился, – говорю я, вспомнив Бетти Хаттон[97] в ковбойской шляпе. – Они осторожничали, но теперь уверены в этом. Надеюсь, ваши корейцы люди надежные.
– Двадцать тысяч задатка выложили. Без разговоров, – говорит Тед. – Опять же, им известно, что на дом нацелились не только они, поэтому пойдут до конца. Эти люди деньги на ветер не бросают, Фрэнк. У них ферма где-то под Форт-Диксом, они там дерн выращивают, но им охота перебраться в места более цивилизованные.
Он бы с удовольствием и дальше болтал о том, как ему повезло, но не делает этого – из деликатности.
– Я по-настоящему разочарован, Тед. И это все, что я могу сказать.
Я мысленно перебираю мои ответные действия, и на лбу выступает пот. Винить за случившееся мне остается только себя, отступившего от стандартных процедур (хоть я и не знаю процедур, которые можно назвать стандартными).
– За кого вы будете голосовать осенью? – спрашивает Тед. – Вы ведь, ребята, все за бизнес переживаете, так?
Я тем временем гадаю, не пролез ли какой-то компьютерный гений из «Богемии» во внутреннюю сеть нашей конторы. А может быть, Джулия Лаукинен, она поступила к нам совсем недавно, надумала дважды нажиться на наших потенциальных клиентах? Я пытаюсь припомнить, не попадалась ли она мне на глаза в обществе какого-нибудь нечесаного, восточноевропейского с виду полюбовника. Хотя, скорее всего, Тед просто-напросто предоставлял «эксклюзивные» права на продажу своего дома каждому, кто стучался в его дверь. И кого удивишь этим в свободной-то стране? Самое оно laissez-faire и есть: подай свою бабушку соседу на завтрак.
– Вы же знаете, что Дукакис, что Буш – оба насчет бюджета помалкивают. Не хотят сообщать неприятные новости, вдруг они кого-нибудь разогорчат. Я бы предпочел услышать от них, что они собираются меня поиметь, – тогда я успел бы расслабиться и получить удовольствие. – Удачно продавший дом Тед осваивает, похоже, новый для него жаргон. – Да, кстати, вы не хотите, чтобы я убрал с лужайки вашу табличку?
– Мы пришлем за ней кого-нибудь, – печально обещаю я.
Неожиданно на линии, которая связывает меня с Пеннс-Неком, возникают неистово шуршащие статические помехи, и я почти перестаю слышать Теда, продолжающего балабонить что-то, не могу разобрать что, о вечных тревогах fin de sicle[98] и о чем-то еще.
– Я не слышу вас, Тед, – говорю я в старую, пропахшую косметикой трубку и хмуро взираю на схематичного человечка, показывающего мне, что он задыхается: одна рука прижата к горлу, круглая, карикатурная физиономия выражает отчаяние. Помехи исчезают, и я слышу слова Теда о том, что Буш и Дукакис не смогли бы толково рассказать анекдот даже ради спасения собственных задниц. Одна лишь мысль об этом смешит его.
– Пока, Тед, – говорю я, уверенный, что он меня не слышит.
– Я читал, что Буш считает Христа своим личным спасителем. Есть такой анекдот… – слишком громко говорит Тед.
Я мягко укладываю трубку на рычажки аппарата, сознавая, что этот кусочек жизни – моей и Теда – закончился. И я почти рад этому.
Разумеется, моя святая обязанность – поскорее позвонить Маркэмам и сообщить им новость, что я и пытаюсь сделать, однако их номер в раританской «Рамаде» пуст. (Они наверняка завтракают в гостиничном буфете, гордые своим верным решением – впрочем, несколько запоздавшим.) Двадцать пять гудков, трубку никто не берет. Я перезваниваю, чтобы оставить сообщение, однако автоответчик переводит меня в режим ожидания, да так в этом мутном чистилище и оставляет – наедине с FM-станцией, передающей «Флейту джунглей». Ладони мои потеют, я досчитываю до шестидесяти и решаю перезвонить попозже, спешить уже некуда, на кону ничего не стоит.
Я мог бы позвонить и еще кой-куда. Разбудить, например Мак-Леодов угрожающим «деловым» звонком и намекнуть, ничего конкретного не говоря, на подачу иска по поводу задержки арендной платы – финансовые их тяготы меня-де не касаются; или сообщить Джулии Лаукинен, что «кто-то» позволил Теду ускользнуть из нашей сети. Позвонить Салли и еще раз подтвердить мои чувства к ней, наболтать все, что придет мне в голову, даже если это совсем собьет ее с толку. Однако ни к чему подобному я как-то не готов. Каждый из этих звонков слишком мудрен для сегодняшнего жаркого утра, да и вряд ли любой из них принесет мне какой-либо прок.
Я уже поворачиваюсь, чтобы подняться в комнату и еще раз растормошить Пола, как вдруг на меня нападает жгучее, почти перенимающее дух желание позвонить в Готэм – Кэти Флаэрти. Несчетное число раз я воображал, какую радость (и благодарность) испытаю, когда она вдруг появится на пороге моего дома с бутылкой «Дом Периньона» в руке и потребует немедля позволить ей ознакомиться с моим давлением, измерить мою температуру, выяснить истинную правду о том, как я жил со времени, когда мы с ней разговаривали в последний раз, и скажет, что, естественно, вспоминала меня не меньше чем миллион раз, и в каждом таком воспоминании гнездилось свое «а что, если?», и вот наконец решила отыскать меня с помощью «Ассоциации выпускников Мичиганского университета» и явиться ко мне без предварительного уведомления, но «в полной надежде», что явление ее нежеланным не будет. (В первом моем наброске этого сценария мы с ней разговариваем – и не более того.)
Я уже размышлял два дня назад в «моей» комнате у Салли о том, что мало есть на свете вещей более приятных, чем обращенная к тебе просьба ничего не предпринимать, вслед за которой на тебя сваливаются – и вроде бы по праву – все радости, какие только существуют на свете. Именно этого возжелал бедный Джо Маркэм от своей «подруги» из Бойсе, да только она его обхитрила.
Так уж вышло, что номер Кэти еще хранится в моей памяти с тех пор, когда я в последний раз слышал ее голос, а было это четыре года назад, сразу после того, как Энн объявила, что они с Чарли надумали связать себя узами брака, а детей она забирает с собой, после чего я, проделав в опустевшем воздухе несколько мертвых петель, приземлился в риелторском бизнесе. (В тот раз я услышал лишь автоответчик Кэти и не смог придумать, какое сообщение оставить на нем, кроме вопля «Помоги, помоги, помоги!», от коего решил воздержаться.)
В общем, не успев толком подумать, я набираю 212 – код города, когда-то с гарантией снабжавшего меня странной, трусоватой, вдвойне обременительной, низкой самооценкой, – то есть когда я работал там спортивным журналистом и жизнь моя начинала разваливаться в самый первый раз. (Ныне он представляется мне не более чуждым, чем Кливленд; таковы наделяющие нас новой свободой, но и принижающие побочные достоинства торговли недвижимостью.)
Из-за ближайшей двери доносятся все более алчные шумы, создаваемые едоками, их безрадостный смех. Я жду, когда 212 установит связь и кто-то ответит на мой звонок – медоволосая, медокожая Кэти, счастливо надеюсь я, ставшая ныне bona fide[99] доктором, успешно практикующим что-то-там-этакое-как-его-там в «Эйнштейне» или «Корнелле»[100] и предположительно желающая (на это я тоже надеюсь) на несколько мгновений подвергнуть меня внеконтекстуальному, прочувствованному телефонному «лечению». (Я и вправду рассчитываю, что время пойдет вспять и звуки голоса Кэти позволят мне ощутить себя бог весть каким молодцом и умником, – чего тоько не бывает, – но и почувствовать также, что я способен выдержать все, что может сотворить со мной молодое поколение, в жилах которого течет не кровь, а ледяная вода.)
Гудок-гудок-гудок-дзынь. Гудок-гудок-гудок. Щелчок. Резкое металлическое урчание, еще один щелчок. Не обнадеживает. И наконец голос – мужской, молодой, самодовольный, голос ни в чем еще не разочаровавшегося самоуверенного всезнайки, для которого любое его исходящее сообщение есть вожделенная возможность насладиться собой, показав нам, просто позвонившим и ни в чем не повинным людям, какие мы все засранцы. «Привет. Это автоответчик Кэти и Стива. Нас нет дома. Честное слово. Ей-богу. Мы не лежим в постели, корча рожи и хохоча. Кэти, скорее всего, в больнице, спасает людей от смерти или что-то вроде того. А я, скорее всего, в “Бёрнхеме и Калене”, отрезаю себе кусок пирога потолще. Стало быть, проявите терпение и оставьте нам сообщение, и когда у одного из нас найдется время, мы вам перезвоним. Скорее всего, Кэти, поскольку меня автоответчик, типа того, не любит. До скорого. Пока. Ну и понятное дело, подождите сигнала».
Биииииииииип, щелчок, затем зевок (мой), лишающий меня возможности сказать что-нибудь внятное. «Привет. Кэти? – бодро произношу я. – Это Фрэнк (уже не так бодро). Мм. Баскомб. В общем-то, ничего важного. Я, э-э… Четвертое июля как-никак. Или около того. Я сейчас в Куперстауне и просто вспомнил о тебе. (В восемь-то утра.) Рад был услышать, что ты в больнице. Это хороший знак. У меня все в порядке. Я здесь с сыном, с Полом, ты его не знаешь. (Длинная пауза, лента крутится.) Ну вот, собственно, и все. Кстати, можешь сказать от меня Стиву, что я буду рад выбить из него все дерьмо в любое удобное для него время. Пока». Щелчок. Пару секунд я стою, держа в потной ладони трубку и оценивая сделанное сквозь призму чувств, которые оно во мне оставило, а также сквозь призму природы моего поступка – мелкого, необдуманного, возможно, глупого и унизительного. Ответ таков: мне стало лучше. Намного лучше. Невесть почему. Время от времени стоит совершать поступки самые что ни на есть идиотские.
Я бреду наверх, чтобы вытащить Пола из постели, собрать вещи и засучив рукава приняться за строительство нового дня, поскольку в том, что касается главной моей задачи (Маркэмов побоку), еще живы рудименты состоявшегося накануне вечером неуверенного сближения, да и в любом случае день этот довольно скоро закончится в изрядной дали отсюда – с Салли у «Рокки и Карло».
Наверху лестницы меня встречает Пол, сумка «Парамаунт» на плече, наушники от «уокмена» на шее. Пол еще покачивается со сна, волосы его мокры, однако он надел свежие мешковатые бордовые шорты, свежие ярко-оранжевые носки и просторную новую черную футболку с белой загадочной для меня надписью «Клир» на груди (возможно, какая-то рок-группа). Увидев меня, он сооружает на лице равнодушное выражение и надувает щеки, словно желая сказать, что знать о моем существовании – это одно, а вот встретиться со мой – совершенно другое.
– Удивлен, встретив здесь пердуна вроде тебя, – говорит он и, коротко хрюкнув, начинает спускаться по лестнице.
Через пять минут, проверив простыни Пола на предмет сырости (они сухи), я, готовый к завтраку, спускаюсь, неся портплед и «Олимпус», на первый этаж и обнаруживаю, что большая столовая все еще битком набита людьми, а Пол стоит в двери, разглядывая их и пренебрежительно улыбаясь. Шарлей, одетая в узковатую для нее футболку и вчерашние выцветшие джинсы, выносит из кухни все новые тарелки с блинчиками и беконом, чашки с дымящимся растворимым кофе. Она проезжается по мне взглядом, но, похоже, не узнает. И я сразу решаю, что не имеет смысла ждать здесь (когда Шарлей презрительно обслужит нас), мы можем уложить вещички в машину, отправиться на Главную улицу и позавтракать там – до того, как в девять откроется «Зал славы». Иными словами, старина «Зверобой» отходит в историю.
В общем и целом он оказался, несмотря на отсутствие хоть какого-то бара, недурным местом. В его стенах я смог завершить казавшуюся нескончаемой распрю с Энн, а кроме того, мне удалось отвертеться от Шарлей и начать, возможно, выстраивать новые отношения с Салли Колдуэлл. Плюс к тому мы с Полом сумели проникнуться большим доверием друг к другу, а мне выпал случай произнести несколько наставительных слов, которые я именно для сей цели и заготовил. Все это – достижения примечательные. Повези мне чуть больше, и «Зверобой» мог стать почитаемым и даже священным местом, куда – ну, скажем, в начале следующего столетия – Пол приезжал бы один, или с женой, или с подругой, или с собственным непростым потомством и говорил бы им, что «бывал здесь когда-то с покойным отцом» и тот поделился с ним мудростью, которая полностью определила его дальнейшую жизнь, – хотя сказать с полной уверенностью, в чем эта мудрость состояла, не смог бы.
Несколько жующих постояльцев (ни одного знакомого лица) поднимают холодные взгляды от тарелок, чтобы посмотреть на дверь столовой, в которой мы с Полом стоим и обозреваем плавное перемещение чашек с добрым кофе, тарелок с копченой колбасой, картофельными оладьями, булочками в сахарной глазури, сиропом для блинчиков, студнем и яичнецей-болтуньей. Настороженные глаза этих людей говорят: «Нет уж, спешить мы не станем». «Мы за это заплатили». «Имеем право поесть без спешки». «Мы тут на отдыхе». «Ждите своей очереди». «Это не тот ли тип, что в телефонную трубку орал?» «Что это еще за “Клир”». «Тут что-то нечисто».
А Пол, с чьего пухловатого плеча свисает сумка «Парамаунт», вдруг выставляет перед собой ладони, прижав их к незримому стеклу, и начинает передвигать туда, сюда, вверх, вниз, в одну сторону, в другую; симпатичное мальчишечье лицо его искажается ужасом, он шепчет: «Помогите, помогите. Я не хочу умирать».
– Не думаю, сынок, что для нас здесь найдется место, – говорю я.
– Пожалуйста, не оставляйте меня умирать, – негромко, так что слышу его лишь я, продолжает Пол. – Не растворяйте таблетку в кислоте. Прошу вас, надзиратель.
Милый проказник, и, что мне особенно по душе, он встает на мою сторону именно тогда (или почти тогда), когда я сильнее всего в этом нуждаюсь.
Пол обращает ко мне лицо умирающего с приоткрытым от ужаса ртом, в безмолвном, страдальческом изумлении прижимает ладони к щекам. Никто из сидящих в столовой на него больше не сморит, все уткнули, точно арестанты, носы в тарелки. Он издает парочку ииик, таких звучных, словно они исходят из пустого колодца, и произносит:
– Он же Сибелиус.
– А это что значит? – Готовый уйти, я отрываю мой портплед от пола.
– Окончание хорошего анекдота. Правда, сам анекдот я придумать не смог. С тех пор как у мамы появился любовник, она мне мышьяк в еду подсыпает. А это снижает мой коэффициент умственного развития.
– Попробую с ней поговорить, – обещаю я, и мы уходим, и никто не замечает, как мы вступаем в сияние жаркого утра, направляясь к «Залу славы».
Церковные колокола уже звонят и бьют по всему городку, сзывая прихожан на утренние службы. Приодевшиеся, бледнолицые семейные группки из трех, четырех и даже шести человек шествуют по двое в ряд по каждому уличному тротуару, направляясь кто во Вторую Методистскую, кто в Конгрегационалистскую, кто в Христову Епископальную, а кто в Первую Пресвитерианскую. Другие, не столь нарядные – мужчины в чистых, но неглаженых рабочих штанах цвета хаки, женщины в красных платьях, но без чулок и шарфиков, – выбираются из машин, чтобы заскочить в церковь Девы Марии Озерной ради краткой, бездыханной встречи с благодатью, прежде чем для них начнется отсчет урочного времени, рабочий день официантки или какая-то встреча, назначенная в другом городке.
Мы же с Полом, проникшись пилигримским чувством бренности всего сущего, совершаем вместе с другими не желающими ни перед кем преклоняться, неблагочестивыми, вооружившимися фотокамерами отцами и сыновьями, отцами и дочерьми в летних одеждах, наш уверенный, но неотделимый от туманного смутного смущения (как будто нам есть чего стыдиться) путь в «Зал славы». Наши машины, а то и придуманные еще в Беспечных девяностых[101] трамвайчики развозят «группы сеньоров» и к другим достопримечательностям городка – к «Дому Фенимора» и «Музею фермеров», где выставлены вещи тех времен, когда мир был поприятнее, чем ныне. К тому же все магазины открыты, мороженое продается, воздух наполнен музыкой, озеро – водой, и нет у гостей городка такого желания, которого кто-нибудь уже не учел бы, хотя бы отчасти.
Мы укладываем наши вещички в стоящую за «харчевней» машину, пешком спускаемся к причалу для яхт и занимаем кабинку в маленькой голубой закусочной с несоразмерно большими окнами, носящей название «У кромки воды», – подобно «студии» Чарли, она нависает над водой, но только на обмазанных креозотом сваях. Внутри, однако же, холодно до того, что сыр коченеет, а омлет по-денверски отдает влажным нутром старого холодильника, и я, несмотря на прекрасный озерный пейзаж, начинаю думать, что умнее было бы дождаться уже оплаченного завтрака в «Зверобое».
Пол, пока мы добирались сюда по коротким приозерным улочкам, где стоят уютные пристанища «синих воротничков», пришел в благодушнейшее за всю нашу поездку настроение, а когда мы уселись в красной кабинке, разразился обширным рассуждением о том, на что была бы похожа его жизнь в Куперстауне.
Начиная расправляться с бельгийскими вафлями, политыми консервированными взбитыми сливками и осыпанными замороженной клубникой, он заявляет, что, если бы мы переехали сюда, он определенно занялся бы доставкой газет. В Дип-Ривере, говорит он, этой индустрией правят «итальянские замарашки», готовые надрать задницу любому белому мальчишке, который попробует в нее сунуться. Он говорит также, и без всякого сарказма, что чувствовал бы себя обязанным раз в неделю посещать «Зал славы» и таким образом выучил бы его наизусть («А чего же ради здесь еще жить?»), «каждое воскресное утро набожно завтракал», вот как сейчас, здесь, в «У кромки воды», узнал бы все возможное о «Гиганте из Кардиффа» (еще одна здешняя достопримечательность) и «Музее фермеров», может быть, даже поработал бы там экскурсоводом и, пожалуй, ездил бы на бейсбольные и футбольные матчи. И пока я ковыряюсь в моей быстро остывающей «Закуске бейсболиста», время от времени поглядывая на стаю уток, которые клянчат попкорн у забредших на лодочный причал туристов, Пол потрясает меня сообщением, что решил, вернувшись домой, прочитать всего Эмерсона, поскольку получит, скорее всего, испытательный срок и времени для чтения у него появится больше. Он размазывает быстро обращающиеся в жидкость взбитые сливки по вафле, старательно покрывая ими каждый ее квадратик, и объясняет мне – голова опущена, наушники так и висят на шее, – что, пребывая «на грани дислексии» (новость для меня), он замечает намного больше, чем другие люди его возрастной группы, а из-за неспособности быстро «обрабатывать» информацию имеет больше возможностей пристально рассматривать «определенные темы» (которые, случается, страшно его расстраивают), вот почему он читает трудоемкий «Нью-Йоркер», «уворовывая его из груды дерьма, которую выписывает Чак», и вот почему полагает, что мне следует бросить риелторский бизнес – «недостаточно интересный», – уехать из Нью-Джерси – причина та же, – может быть, «в городок вроде этого» и заняться, скажем, ремонтом мебели или барменством, – в общем, найти себе практическое, связанное с жизнью и не требующее большого напряжения дело, «а то и к сочинению рассказов вернуться». (Он всегда с уважением относился к тому, что я был недолгое время писателем, и даже держит в своей комнате подписанный мной экземпляр «Синей осени».)
Нужно ли говорить, что мое сердце так и рвется ему навстречу. Под его взбаламученным обличием кроется желание, чтобы все и везде получали только самое лучшее, в том числе и магазинные охранники. Куперстаун еще до того, как Пол переступил порог магического «Зала славы», одержал над ним магическую победу, показав ему непринужденную идиллию заурядной жизни первого парня на селе, которую Полу страшно захотелось опробовать. (Похоже, все его плохо сочетающиеся круги замедлили вращение и счастливым образом согласовались.) Впрочем, я поневоле гадаю, не окажутся ли эти краткие мгновения, взлет воображения, создавший набросок его личного царства, счастливейшими в жизни Пола и, оглядываясь на них, не будет ли он видеть неясное, лишенное подробностей свечение. Собственно говоря, они могут стать для него причиной тревог и деформаций посильнее, поскольку ему никогда не удастся снова вообразить именно такую идиллию, как не удастся и забыть о ней, перестать думать о том, куда она подевалась. Вот таких же опасливых взглядов я придерживался, когда он был маленьким и разговаривал с несуществующими людьми, – взглядов, которые, полагал я, смогут его защитить. Мне следовало бы понимать, однако ж, как я понимаю теперь, что с любыми детьми, даже и с теми, что постарше, все обстоит одинаково: ничто не остается прежним в течение долгого времени, и, повторюсь, ложного чувства благополучия попросту не существует.
Надо бы поднять к глазам «Олимпус» и запечатлеть Пола в эту его официально признанную счастливой минуту. Однако я боюсь разрушить чары, его обаявшие, ведь очень скоро он снова вглядится в жизнь и решит, подобно всем нам, что бывал и счастливее, да только не может припомнить, как именно.
– Но послушай, – говорю я, продолжая разделять с ним эти чары, глядя на макушку его пострадавшей головы, – Пол тем временем изучает вафлю, мысли его кренятся и скачут, челюстные мышцы мягко пошевеливаются, изыскивая место, в которое стоит вонзить зубы. (Как я люблю эту белобрысую, нежную голову.) – Мне очень нравится торговля недвижимостью. В ней присутствуют и дальновидность, и консервативность. А сочетание их всегда было моим идеалом.
Он не смотрит на меня. Старый повар – костлявые руки, футболка в пятнах, грязная матросская шапочка – плотоядно взирает на нас из-за вереницы пустых табуретов у стойки бара, из-за солонок и перечниц. Он ощутил некие контры между мной и Полом – по поводу развода, перехода из одной частной школы в другую, плохой успеваемости, наркоты – любой причины, по каким обычно препираются у него на слуху заезжающие сюда отцы и сыновья (как правило, о карьере, избранной отцом к середине жизни, речи у них не идет). Я посылаю ему грозный взгляд, он покачивает головой, свешивает из выпяченных губ повлажневшую сигарету и отворачивается к своему грилю.
Помимо нас, клиентов в закусочной всего-навсего трое: мужчина и женщина, которые молча сидят у окна над чашками кофе и смотрят на озеро, и пожилой лысый джентльмен в зеленых брюках и зеленой нейлоновой рубашке – этот играет в дальнем темном углу в покер с незаконно установленным здесь автоматом и время от времени победно вскрикивает.
– Ты знаешь, как говорят о канатоходцах? Что, свалившись с каната, они притворяются, будто это их лучший трюк? – На сказанное мной насчет хрупкого равновесия между прогрессивизмом и консерватизмом – равновесия, точкой опоры коего служит риелторство, – он никакого внимания не обратил. – Но это ведь просто шутка такая.
Теперь он поднимает взгляд от съеденной на три четверти вафли. Умнющий мальчишка.
– По-моему, знаю, – привираю я, глядя ему в глаза. – Но к тебе я отношусь совершенно серьезно. Я более чем уверен: ты сознаешь, что сумасшедшие перемены не имеют никакого отношения к самоопределению, а я хочу, чтобы ты достиг именно его, потому как это вещь самая естественная. Не так уж все и сложно. – И я улыбаюсь сыну улыбкой недоумка.
– Я понял, в каком колледже мне хочется учиться. – Он сует палец в пленочку кленового сиропа, которым облил по периметру вафлю, рисует кружок, затем слизывает сладкий остаток с кончика пальца.
– Можешь считать, что я зловеще насторожился, – говорю я, и взгляд Пола становится хитрым. Еще одно лукавство из арсенала его ушедшего детства: «Можешь считать это само собой разымающимся. Воскрушение надежд. Сволочь с телом не расходится». Его, как и меня, привлекает узкий зазор между буквальным и выдуманным.
– Есть в Калифорнии одно место, так? Там ты занимаешься в колледже и работаешь на ранчо, учишься клеймить коров и арканить лошадей.
– Звучит неплохо, – говорю я, кивая, стараясь выдерживать легкий тон разговора.
– Ага, – соглашается молодой Гэри Купер.
– Думаешь, тебе удастся изучать астрофизику, не слезая с «Кайюса»?
– Что такое кайюс? – О желании стать карикатуристом Пол уже позабыл. – Слушай, а рыбачить мы будем? – спрашивает он и быстро переводит взгляд на большое озеро, что уходит от эллингов к смутным, похожим на складки ткани гористым мысам. На краю причала сидит девушка в черном купальнике и оранжевом спасательном жилете, на ногах ее закреплены короткие водные лыжи. Футах в пятидесяти от нее на воде лениво покачивается, урча двигателем, поблескивающий гоночный катер с ее друзьями, двумя юношами и еще одной девушкой. Все они смотрят на причал. Внезапно девушка взмахивает рукой – вверх и в сторону. Один юноша поворачивается, дает полный газ, и мы даже сквозь оконное стекло слышим, как двигатель громко кашляет и начинает реветь. Катер же после мгновенного колебания словно бы прыгает вперед, нос его задирается, корма почти тонет в пене, он натягивает провисавший до этого толстый трос и срывает девушку с причала на воду, унося ее от нас, как заарканенную, по водному зеркалу и вскоре – быстрее, чем это представляется возможным, – превращая в цветную точку, летящую мимо зеленых холмов.
– Вот так номер. – Пол не отрывает от нее взгляда. Он видел почти в точности такую же вчера на реке Коннектикут, но, по всему судя, забыл.
– Рыбачить мы, я так понимаю, не будем, – неохотно признаю я. – Времени не хватит. Я слишком много всего напридумывал. Как будто времени у нас прорва. И без Кантона, штат Огайо, и Витона, Техас, нам тоже придется обойтись.
По-моему, его это не огорчает, и я уныло гадаю, не наступит ли день, когда он обратится в моего попечителя и станет справляться с этой работой лучше, чем я сейчас. И столь же уныло гадаю, вправду ли Энн завела любовника и, если так, где она с ним встречается, во что одевается ради этого и врет ли правдолюбу Чарли так же, как когда-то врал ей я (думаю, врет).
– Как по-твоему, сколько раз ты еще женишься? – спрашивает Пол, продолжая следить за далекой лыжницей, не желая смотреть мне в глаза при обсуждении этой темы, для него немаловажной. Затем быстро оглядывается на гриль и на большую, во всю стену, цветную фотографию гамбургера на чистой белой тарелке, рядом с которой стоит чашка странно красного супа и бокал вспененной «коки», – все это покрыто сальной пленкой, в которой любая муха увязла бы до Судного дня. По-моему, он уже задавал мне этот вопрос не далее как два дня назад.
– Ну, не знаю, – отвечаю я. – Пожалуй, раз девять-десять еще успею, пока концы не отброшу.
Я закрываю глаза, потом медленно открываю, глядя прямо на него.
– Тебе-то это зачем? Или ты познакомился с какой-то старой кошелкой, ремонтирующей в Онеонте мебель, и хочешь свести меня с ней?
Конечно, он знает Салли по нашим поездкам на Побережье, но многозначительно помалкивает о ней, как ему и следует.
– Неважно, – почти неслышно произносит он, и, судя по выражению его лица, мой страх – обычный неизбывный страх родителя, что у его ребенка не будет настоящего детства, – явно безоснователен. Зато перед моим умственным взором предстает как предостережение страх Энн – боязнь всевозможных бед и хрупкости Пола, ведь мало ли что может случиться: лодочная авария, столкновение машин на опасном перекрестке, драка с каким-нибудь мальчишкой, после удара которого он врежется нежным лбом в бордюрный камень. Да и мое вчерашнее поведение – я позволил беззащитному мальчику улизнуть в темноту – любой эксперт не одобрил бы, а то и преступным признал.
Пол пощипывает клейкую ленту, которой скреплены древние пластиковые кабинки «У кромки воды».
– Жаль, что мы не можем задержаться здесь еще на день, – говорит он.
– Ну, нам же нужно вернуться. – Я берусь за фотокамеру: – Давай-ка я запечатлею твою физиономию – в доказательство того, что ты существуешь.
Пол быстро оглядывается, словно надеясь увидеть кого-то, не желающего попасть на мой снимок. Пившая кофе пара уже ушла к причалу. Игрок в покер стоит к нам спиной, горбясь над автоматом. Повар занят приготовлением собственного завтрака. Пол поворачивается, смотрит на меня через наш столик, я вижу в его глазах желание чего-то большего, кого-то, кто мог бы попасть на снимок с ним вместе, – меня, быть может. Но это невозможно. Он здесь один.
– Расскажи еще какой-нибудь анекдот, – прошу я из-за «Олимпуса», глядя в видоискатель на его маленькое мальчишечье лицо.
– Гамбургер в кадр попал? – сурово спрашивает он.
– Да, – подтверждаю я, – гамбургер попал.
Так оно и есть.
– Этого я и боялся, – говорит он, и лицо его расплывается в чудесной, веселой улыбке.
Вот снимок, который я сохраню навсегда.
Поднявшись приязненно теплым утром по склону, мы наконец направляемся, бок о бок, к «Залу славы». Уже 9.30, времени мы потратили, строго говоря, немало. Впрочем, свернув на солнечную Главную улицу, мы оказываемся всего в половине квартала от «Зала», красного кирпича здания с греческими фронтонами и подозрительными по стилю готическими розетками, этакой архитектурной побрякушкой, похожей на воплощение строительных мечтаний шайки не в меру старательных уэслианцев[102]. На тротуаре перед зданием маршируют по кругу новые, а может быть, и все те же мужчины и женщины, мальчики и девочки, размахивающие плакатами (некоторые, впрочем, облачены в бутербродные щиты), выкрикивающие то, что отсюда – от угла с вывесившей красно-бело-синий флаг «Немецкой пекарни Шнайдера» – воспринимается как «сосиски, сосиски, сосиски». Сегодня демонстрантов вроде бы стало побольше, к тому же их окружают зрители – отцы с сыновьями, разнообразные старики, не говоря уж о самых обычных ежевоскресных прихожанах, только что выпущенных отцом Дамианом из церкви Девы Марии, – толпа эта наблюдает за демонстрантами, выплескиваясь на проезжую часть улицы, замедляя движение машин и перекрывая вход в здание, к которому, собственно, мы с Полом и идем.
– Что это опять за счастливое дерьмо? – спрашивает он, окидывая злым взглядом толпу и ее шумное ядро, демонстрантов, а те вдруг разделяются на два круга, которые вращаются в противоположных направлениях, делая проникновение в «Зал» практически невозможным.
– Наверное, в «Зале славы» имеется нечто, заслуживающее протестов, – говорю я, любуясь демонстрантами, машущими по воздуху нечитабельными (отсюда) плакатами, – декламация их стала громче, поскольку самые горластые составили кружок, который вращается нам навстречу. На мой вкус, происходящее отдает деньками, проведенными мной в Анн-Арборе (хотя в демонстрациях я тогда не участвовал, будучи трухлявым членом студенческого братства и обладателем стипендии военного ведомства, которой можно было лишиться в два счета). Теперь же долговечность, да еще на этой плодоносной равнине, духа управляемых беспорядков и несогласия, пусть они ни с чем значительным не связаны, представляется мне достохвальной.
Пол, однако ж, не понимает, как отнестись к чужому несогласию с чем-то, он привычен лишь к своему.
– Ну ладно, и что нам теперь делать – ждать? – спрашивает он и скрещивает, точно старая мегера, руки.
Потенциальные посетители «Зала славы» проходят мимо нас, но останавливаются, чтобы понаблюдать за представлением. Несколько куперстаунских полицейских стоят на другой стороне Главной улицы – пара громоздких мужчин и пара маленьких, смахивающих на терьеров женщин в голубых рубашках, – стоят, заложив большие пальцы за ремни, явно получая удовольствие от происходящего и время от времени указывая друг дружке на кого-то, кажущегося им особенно комичным.
– По моему опыту, протесты никогда много времени не занимают, – говорю я.
Пол ничего не отвечает, только кривится, поднимает к лицу ладонь и мягко, но основательно прикусывает бородавку. Ему происходящее не нравится, а владевший им с утра настрой хорошего ребенка испарился, точно роса.
– А обойти их никак нельзя? – спрашивает он, смакуя собственную плоть и кровь.
Никто, отмечаю я, сквозь цепочки демонстрантов не прорывается, даже и не пробует. Большинство зевак выглядят позабавленными, некоторые заговаривают с протестующими или фотографируют их. Ничего особенно серьезного.
– Они хотят задержать нас ненадолго, а потом пропустить. Им просто нужно высказаться.
– По-моему, копам следует их забрать. – Пол подчеркивает это заявление коротким горловым ииик и недовольной гримасой. Ясно, что он проводит в обществе Чарли больше, чем то полезно для его здоровья, времени, отчего отношение Пола к правам человека уже начало отдавать бульдозерным нахрапом: увидев, как во вращающейся двери «Университетского клуба» бьется в эпилептическом припадке слепой нищий, вы, черт дери, находите способ проскочить сквозь нее, чтобы вовремя поспеть на шестидесятую с чем-то утешительную партию вашего бильярдного турнира. Я могу с легкостью построить мудрую аналогию с ранними днями нашей страны, когда законное недовольство людей попросту игнорировалось и это привело к кризису, да только Пола она оставит безразличным. А вот я готов с уважением отнестись к этим демонстрантам, даже не зная сути их протеста. На то немногое, что мы надеемся сделать сегодня, времени у нас пока хватает.
– Давай прогуляемся, – говорю я и кладу, как самый настоящий папаша, ладонь на плечо моего сына, и мы направляемся по людной Главной улице в сторону куперстаунской пожарно-спасательной станции, на подъездной дорожке которой выставлены по случаю воскресенья поблескивающие желтые машины, а за поднятой гаражной дверью виднеются одетые в форму пожарники и санитары, которые смотрят по телевизору «Завтрак в Уимблдоне».
Машины прихожан и несколько туристических трамвайчиков сбиваются в шумную пробку, следовавшие за ними водители сигналят и сердито высовываются в окна, дабы выяснить, что происходит. Пола, вижу я, и задержка, и сутолока расстраивают всерьез, нужно побыстрее убраться отсюда, иначе все кончится новой нашей ссорой. И я веду его по тротуару навстречу основному потоку прохожих, мимо витрин, в которых выставлены спортивные принадлежности и коллекционные карточки, мимо двух открывшихся с утра пораньше пивных, где идет безостановочный показ заснятых в сороковые годы игр Мировой серии, мимо кинотеатра и замеченной мною вчера непритязательной риелторской конторы с выставленными в окне броскими цветными фотографиями. Куда мы направляемся, я не знаю. И неожиданно, когда мы пересекаем боковую улочку, в солнечном конце ее, слева от нас, обнаруживается «Поле Даблдэя», густо-зеленое, кажущееся в утреннем свете миниатюрным, – идеальное место для бейсбола и наблюдения за ним (и для того, чтобы отвлечь внимание вашего раздражительного сына). Где-то поблизости каллиопа начинает, словно по условному сигналу, играть «Отведи меня на матч», – похоже, за нашим бесцельным блужданием кто-то следит.
– Его что, для Малой лиги построили? – спрашивает Пол, все еще разочарованный и мрачный, сокрушенный не-удавшейся попыткой попасть в «Зал славы» с первого же захода, даром что мы очень скоро окажемся там и увидим все его чудеса: обойдем экспонаты, побродим по павильонам, осмотрим сделанный на заказ номерной знак машины Луи Герига, настоящую перчатку Уилли Мейса, нарисованную Тедом Уильямсом страйк-зону и выпущенную в Объединенных Эмиратах бейсбольную марку, посмеемся, глядя, как Бад и Лу разыгрывают скетч «Кто на первой?» (в который раз), – в общем, проделаем все, что делали в Спрингфилде, но только намного, намного лучше.
– Это «Поле Даблдэя», – отвечаю я. – О нем много чего говорится в брошюрах, которые я тебе послал. В августе, когда в «Зал славы» вносят новые имена, здесь происходит показательный матч.
Я пытаюсь сообразить, кого занесут в «Зал» через месяц, но в голову мне приходит лишь одно бейсбольное имя – Бейб Рут.
– Вмещает десять тысяч зрителей, построен Администрацией общественных работ в тридцать девятом, когда страна стояла на коленях и правительство помогало людям находить работу, чем неплохо бы заняться и нынешнему.
Пол, однако ж, смотрит в сторону трех устроенных под стеной трибуны общедоступных тренажеров, откуда до нас только что донеслось «пойнк», с каким открывается бутылка «коки», – это алюминиевая бита встретилась с мячом. Невысокий чернокожий мальчик стоит там на одной из «пластин» в характерной позе Джо Моргана, готовясь к новому, сокрушительному удару. Мне и, не сомневаюсь, Полу приходит в голову, что перед нами все тот же нью-гэмпширский м-р Баскетбол, превзошедший всех еще в одном виде спорта и в другом городе, и что он со своим папой совершает такое же, как наше, благонамеренное путешествие отца с сыном, только удовольствия они получают гораздо больше. Впрочем, здесь он обратился в м-ра Бейсбола.
Разумеется, все не так. У этого парнишки имеются приятели, белые и черные, они висят снаружи на сетке, которой ограждена тренажерная площадка, по-товарищески осыпая его насмешками и руганью, уговаривая промазать, дать им возможность выскочить на площадку и показать настоящий класс. Одного из них, костлявого и сутуловатого, я заметил вчера среди шпаны, игравшей в соке, той, которую потом в моих фантазиях Пол угощал жареной картошкой и гамбургерами. Сейчас-то я вижу, что эти ребята заметно старше Пола, вряд ли он смог бы найти с ними общий язык (если, конечно, они не общаются посредством лая).
Мы проходим по неторопливо расширяющейся улочке до раскинувшейся за старыми кирпичными домами Главной улицы парковки «Поля Даблдэя», где несколько мужчин (моих лет) в новенькой на вид форме игроков Большой лиги вылезают с перчатками и битами в руках из машин и, громко стуча бутсами, направляются к пробитому в открытой трибуне туннелю – торопливо, словно боясь не поспеть к началу игры. Форма на них от двух разных команд – ярко-желтая и неаппетитно зеленая «Окленд А» и более консервативная красно-бело-синяя «Смельчаков Атланты». Я пытаюсь найти номер или лицо, которые мог запомнить в годы, проведенные в ложе прессы, кого-нибудь, кому польстила бы моя памятливость, но ничего знакомого не вижу.
У двух проходящих мимо нас игроков «А» – на спинах их вышито «Р. Бегцос» и «Дж. Бергман» – имеются изрядных размеров зобы (достопримечательность штата Милуоки) и зады, внушающие опасение, что штаны их того и гляди лопнут; оба навряд ли могли играть в бейсбол на моей памяти.
– Я в недоумении, – говорит Пол. Собственный его вид не многим лучше, чем у Бергмана и Бегцоса.
– Заглянуть сюда – важная часть любого посещения Куперстауна. – Я направляюсь вслед за игроками к туннелю. – Считается, что это место приносит удачу.
(Выдумал, конечно, прямо на месте. Однако радостное настроение Пола выгорело, точно эфир, и мне снова приходится возвращаться к практическим мерам по сдерживанию конфликта, которые позволят нам провести последние совместные часы как миролюбивым врагам.)
– Мне еще нужно на поезд поспеть, – говорит он, плетясь за мной.
– Поспеешь, – обещаю я, также подрастерявший миролюбивость. – У меня тоже на сегодня планы имеются.
Пройдя до конца туннеля, мы можем либо выйти прямо на поле, к игрокам, либо повернуть и забраться по крутым бетонным ступенькам на трибуну. Пол сворачивает к лестнице, словно предупрежденный кем-то о поджидающей его на поле опасности. А я уступаю искушению пройти несколько ярдов под открытым небом, пересечь пограничную полоску гравия и постоять на траве, где две команды, поддельные «Смельчаки» и поддельные «А», изображают броски и ловлю мяча, разминая затекшие, ноющие сочленения. Шлепки перчаток, пощелкивания бит, плывущие в воздухе крики: «Я бы поймал его, если б увидел», или «Моя нога больше не сгибается в эту сторону», или «Атас, атас, атас!»
Глядя в синее небо, я прохожу достаточно далеко, добираюсь до ограды правого поля, на которой выведено число «312», и вижу ряды дешевых мест на трибуне, и верхушки деревьев, и очертания кровель соседних домов, а в вышине – вращающийся, словно тарелка радара, знак «МОБИЛ». Грузные мужчины в спортивной форме, но без бейсболок сидят в траве под штакетником или лежат на спине, глядя вверх, впитывая в себя мгновения свободы, беззаботности, неприметности. Что все это значит, я никакого понятия не имею, знаю лишь, что счастлив был бы стать хоть на миг одним из них – имеющим форму и не имеющим сына.
А Пол одиноко сидит на старой скамье трибуны, изображая безмерную скуку, наушники «уокмена» сжимают его шею, подбородок покоится на трубчатых перилах. Ничего здесь не происходит, стадион почти пуст. Несколько одного с Полом возраста ребят сидят наверху и, обдуваемые ветерком, зубоскалят и гогочут. Внизу на нумерованных местах устроились жены, в брючных костюмах и сарафанах, – они сидят по двое, по трое, болтают о том о сем, поглядывают на поле и игроков, посмеиваются, нахваливают хорошие броски. И они счастливы – как коноплянки под теплым, ласковым ветерком, когда занять себя им, кроме щебета, нечем.
– Что там сказал бармен мулу, который попросил у него пива? – спрашиваю я, направляясь к Полу вдоль ряда скамеек. Придется мне все начинать сначала.
Он пренебрежительно косится на меня, не оторвав подбородок от поручня. Не смешно, говорит его взгляд. Татуировка «насекомое» выставлена напоказ. Это оскорбление.
– Я в недоумении, – повторяет он. А это грубость.