Шеломянь Аксеничев Олег
Затем из поднятого вихря степной пыли выехал всадник. Богатые доспехи и золоченые шпоры выдавали в нем князя, а вздрагивающая на ветру красная хоругвь с вышитым на ней синим соколом снимала последние сомнения.
– Я – князь новгород-северский Игорь Святославич! – раздался мощный голос, привыкший отдавать приказы в шуме битвы. – Надо поговорить!
Молодые гридни-телохранители успели поймать на щит несколько шальных стрел, пока со стороны веж к князю пошел человек. Игорь Святославич, не желая возвышаться над собеседником, спешился, бросив поводья одному из телохранителей.
– Ты шаман? – спросил Игорь, оглядывая седую волчью шкуру на плечах подошедшего.
– Ханы воюют, – ответил шаман. – Что ты хочешь от нас?
Игорь знал, каким почетом пользуются шаманы у половцев, и решил, что собеседник имеет достаточно власти, чтобы принять решение.
– Не поверишь, – улыбнулся Игорь. – Спасти хочу.
– Объяснишь – поверю, – заверил шаман, утирая струившийся по лицу пот. Игорь вдруг почувствовал, как жарко под одетой на ватную куртку кольчугой, как давит золоченый шлем на войлочном подголовнике.
– Скоро здесь будут воины переяславского князя, – сообщил Игорь шаману. – У меня есть свои причины, чтобы увести вас от него в безопасное место. Могу объяснить почему, но захочешь ли ты терять на это время?
Шаман протянул к князю руки, на которых засохла кровь русских дружинников, пролившаяся в недавнем сражении у Орели. Игорю Святославичу стало вдруг холодно, но это не принесло облегчения от жары, напротив, этот холод обжигал, как раскаленный металл, так что князь всерьез забеспокоился, не покроется ли его кожа волдырями от ожога.
Знойный холод исчез, как только шаман опустил руки.
– Ты не лжешь, – сказал шаман. – Мы подчинимся тебе. Веди!
Скрыть направление движения тяжелых шестиколесных повозок было задачей сложной, но разрешимой. Опытные воины из половцев и северских дружинников быстро нашли общий язык, поделившись хитростями запутывания следов. Для спасения человеческих жизней пожертвовала собой безжалостно изломанная березовая роща, оказавшаяся неподалеку. Хотя деревья, собственно, никто не спрашивал.
И вот с протяжным скрипом половецкие вежи, запряженные грустными от тяжелой постоянной работы волами, потянулись прочь от места стоянки. По оставленным ими следам на расстоянии скакала группа верховых, в которой перемешались северцы и половцы. Привязанные к лошадиным хвостам своеобразные метлы, сделанные из березовых веток, примотанных к древкам копий, затирали следы, а поднявшийся еще с утра ветер сглаживал остальное.
Шаман видел, что Игорь ведет обоз в сторону от Лукоморья, но решил довериться до конца. Духи заверили, что сейчас русский честен, а духи брезговали обманывать смертных.
– Идем к днепровским бродам, – решил ответить на невысказанный вопрос шамана Игорь. – На Левобережье вас никто не ждет, там и отсидитесь, пока все не утихнет.
– Поведешь на свои земли? – удивился шаман.
– Конечно, нет, – ответил Игорь. – Меня не поймут в княжестве. У меня есть друг. Вот он не откажется вас приютить…
– Кончак! – понял шаман.
Красив был Киев, краше Чернигова.
Привольно раскинулся он на приднепровских холмах, не стесняя себя стенами и валами. Когда места не хватало, посад выплескивался на новые земли, через какое-то время закрывавшиеся оборонительными укреплениями, и пустоглазые беленые башни тупо пялились на Днепр и раскинувшиеся за ним скатерти возделанных полей равнинного Левобережья.
Расшитая пестрота ладейных парусов приковывала взгляд к деревянным пристаням с добротными купеческими складами и шумными торгами неподалеку.
И над всем городом горделиво вспороли небо золоченые кресты киевских церквей, то багровых от открытой кладки из плинфы – узкого кирпича, замешанного и обожженного по византийскому образцу, то белых от извести, скрывающей более привычный на Руси деревянный сруб.
Краше, краше Чернигова был Киев. Пока не был взят на щит войском Андрея Боголюбского, прозвище которого было таким же лживым, как и вся его жизнь.
И теперь еще, через пятнадцать лет после погрома, на теле Киева, как пятна от ожогов, виднелись проплешины от сгоревших домов. Осевшие в огне пожара стены и башни смотрелись жалко, словно зубы, по которым прошлись кистенем в доброй драке.
Пленных половцев везли через расположенные южнее Киева монастыри к Лядским воротам города. Монастырские звонницы провожали дружинников праздничным благовестом, и только летописец в Выдубицком монастыре расстроился малым количеством пленников в обозе. Чувства летописца хорошо понял бы князь Владимир Переяславский, получивший после ухода северской дружины первое место в рядах наступавшего войска и не урвавший в итоге ничего, кроме доспехов, снятых с убитых. Куда исчез обоз Кобяка, а это тысячи людей и десятки тысяч голов скота, не мог сказать никто. Летописец же легко вышел из затруднительного положения: зачем писать о семи пленниках, когда можно рассказать о семи тысячах? История терпела и не такое; будь жив ее незаконный отец грек Геродот, он бы подтвердил – сам не без греха!
Перед Лядскими воротами текла неглубокая речушка Крещатик, с ее берегов тянуло запахом ряски и нечистот. Сидящие связанными в довольно грязной телеге пленники равнодушно взглянули на осыпающуюся штукатурку городских ворот, стерпели вопли толпы, заполонившей кривоватые киевские улочки. Михайловские ворота с недавно обновленным деревянным шатром пропустили князей и их пленников в киевский детинец, основанный еще при Владимире Святом. Там, неподалеку от Десятинной церкви, стоял великокняжеский дворец, больше похожий на крепость – с глухой внешней стеной и высокими башнями, нависающими над церковными куполами. Киевские митрополиты давно ворчали, что негоже ставить дом выше Божьего храма, но безопасность отчего-то была князьям дороже благочестия.
– Пленников в гридницу Владимирова дворца, – распорядился князь Святослав Киевский, тяжело слезая с коня. Сказывались шесть десятилетий бурной жизни, и только традиция триумфального въезда в столицу после удачного сражения заставила князя надолго сесть в седло.
Половцев развязали и повели в тот самый дворец, где два века назад пировали богатыри, ставшие уже персонажами былин и сказаний, – Илья из Мурома да Добрыня Никитич. Теперь дворец был заброшен, и просторная гридница из пиршественной залы превратилась в тюрьму для привилегированных пленников. Узкие окна, больше похожие на бойницы, и единственный выход делали гридницу идеальным местом заключения, причем достаточно удобным и для пленников.
Вечером князь Святослав пришел к пленникам. Охранники вывели в дальнее помещение всех, кроме Кобяка. С ним киевский князь выразил желание поговорить наедине.
– Арабу сохранили жизнь и привезли с тобой в Киев, – сказал Святослав. – Я исполнил свое обещание, теперь очередь за тобой, хан. Мне нужен подписанный документ, по которому ты признаешь себя данником Киева. Документ готов, осталось место для подписи…
– Есть еще одно условие, – сказал Кобяк и, заметив, как нахмурился князь, заверил: – Очень простое, поверь, князь!
– Что еще? – недовольно спросил Святослав Всеволодич, нервно оглаживая седую бороду. Золотое княжеское ожерелье звенело в такт движению руки Святослава.
– Мне нужна книга из киевского хранилища. Отдай мне ее, и я подпишу все.
– Книга? – Святослав ожидал что угодно, только не это.
– Да. Древний кодекс, названный «Некрономикон». Он должен храниться здесь, я уверен в этом.
Безумие, подумал Святослав. Разговор идет о судьбе его земель, подданных, а Кобяк беспокоится о какой-то книге. Бред!
– Я распоряжусь, – сказал Святослав. – Скоро «Некрономикон» будет в гриднице.
– Тогда пусть несут и договор. Книга за подпись, все по-честному!
Пока гридни мотались на Святославов двор, князь пригласил Кобяка разделить ужин. Трапеза оказалась скудной; была среда, и церковь требовала соблюдать пост. Поэтому на столе не было привычного на Руси в богатых домах мяса, только рыба и грибы. Кобяк пальцами снимал чешую и кости с осетрового бревна, жалуясь Святославу, что у ромеев недобрый бог, раз запрещает есть то, что хочешь. Святослав вяло отшучивался, прислушиваясь, не простучат ли копыта под окнами гридницы.
Гридни обернулись быстро. У дверей объявился гонец, с поклоном протягивая князю небольшой томик в бедном переплете. Святослав раскрыл книгу – неизвестный автор или переписчик покрыл листы четкими рядами греческих букв. Князь разобрал описания неких амулетов, увидел текст непостижимых заклинаний.
– Бесовщина какая-то, – удивился князь. – Зачем это тебе, хан?
Кобяк застыл, пожирая книгу глазами. Глаза хана не мигали, и Святославу показалось, что Кобяк не дышит.
– Странный пергамен, – заметил Святослав. – Не похоже на телячью кожу…
– Это человеческая кожа, – сказал Кобяк, криво ухмыляясь. Воздух с каждым звуком выдавливался из грудной клетки, и Святослав снова подумал, дышит ли хан.
– Дай мне ее, – сказал Кобяк, протягивая руку. – Книга за договор, князь!
– Зачем это тебе, хан? – повторил вопрос Святослав. Было что-то странное в одержимости хана, и долгий жизненный опыт подсказывал князю, что надо быть осторожнее.
– Книгу, – прохрипел Кобяк.
В гриднице разливался до тошноты сладковатый запах тления. Святослав решил, что под полом сдохла крыса, но отчего раньше этот запах не ощущался?
Странные вещи происходили с Кобяком. Протянутая к «Некрономикону» рука хана на глазах потемнела, практически слившись с полумраком гридницы. Смрад разложения усилился, и Святослав Киевский увидел то, что не забудет до смерти.
Хан сгнил. Сначала отваливались куски от ладони, так что под ноги Святослава упали почерневшие высохшие пальцы с выросшими в мгновение длинными загнутыми ногтями. Потом у Кобяка подломились колени, и тело хана сползло на пол гридницы. Голова мертвеца запрокинулась под неестественным углом, хрустнули позвонки, и покрытый свалявшимися тонкими волосами ханский череп откатился к замершей у дверей страже. Мерзкая слизь от вытекших глаз текла по сморщенным щекам, словно Кобяк заплакал перед смертью.
Святослав Всеволодич Киевский был действительно напуган. Но не этой страшной и мистической смертью, как могло показаться. Святослав беспокоился об ином – половцы не простят Киеву смерти своего хана, и никому не докажешь, что это была естественная смерть, а не убийство. Вскоре стоило ждать мести со стороны Половецкого поля, и у русичей впереди были жатва в крови и посев в слезах.
Пока же плакал, в ярости вцепившись зубами в руку, Абдул Аль-Хазред. Магия предала его в миг, когда вожделенная цель была так близка. Араб через щели в стене видел ту книгу, что написал три столетия назад на коже, выделанной им самим из материала, содранного со спин нескольких невольников в пустыне недалеко от Медины.
Но Абдул Аль-Хазред видел и другое. Святослав Всеволодич осторожно отвернулся от разложившегося трупа, словно тот мог еще быть опасен, засунул «Некрономикон» под мышку и вышел, окруженный со всех сторон стражей.
До появления в Меотийских болотах дружины Святослава Игоревича Тмутараканью владели хазары. Однажды в город приехал купец из гордого города Итиль. Купец этот пуще всех своих товаров – а товар был знатный – полянские мечи да вятичские рабы – ценил небольшой кодекс в переплете из неровно выделанной кожи. Эту рукопись он предлагал во всех синагогах, но был с позором изгнан толкователями Торы. Сотэры-мудрецы цокали языками, листая тонкие страницы книги, восхищаясь мудростью неведомого автора, но отправляли купца восвояси, утверждая, что только безумец может осмелиться держать эту рукопись у себя дома.
Однажды ночью на постоялом дворе купец был убит. Воры польстились на сверток, с которым не расставался убитый, рассчитывая увидеть там слитки золота или несколько пригоршней драгоценных камней. Каково же было их разочарование, когда, размотав несколько слоев ткани, они увидели никому не нужную книгу.
Кодекс был заброшен в угол воровского убежища и пережил там большую резню, устроенную соперниками банды, недовольными разделом улиц для сбора ночного налога. Один из победителей от нечего делать забрал книгу с собой. Не для чтения, убийца не нашел досуга для обучения грамоте; так, на память о случившемся.
А вскоре Тмутаракань осадили воины Святослава. Город был взят, и большинство жителей погибло. Оставшихся в живых киевские дружинники сноровисто продали варяжским работорговцам, ехавшим по пятам победоносного княжеского войска.
Прежде чем покинуть Тмутаракань, ее очистили от оставшегося беспризорным имущества. Нашли и сменивший столько хозяев кодекс. Святослав брезгливо, словно это было что-то нечистое, подержал книгу, пытаясь разобрать буквы на первой странице.
– На греческом, – неуверенно сказал он. – Отвезу матери, пусть читает! Должно быть, очередной христианский плач; то-то маменька потешится!
Под понимающие смешки друзей-дружинников, таких же убежденных язычников, как и сам князь, кодекс полетел в кучу собранных по городу христианских книг, предназначенных для недавно крестившейся матери Святослава, княгини Ольги.
Учись Святослав лучше, никогда этот кодекс не добрался бы до Киева. Автор книги не был христианином. Не был он и язычником. На выделанной человеческой коже впавший в безумие араб Абдул Аль-Хазред призывал Старых Богов вернуться в наш мир.
Ниже выведенного не то алой тушью, не то кровью заглавия Аль-Хазред написал проклятие осмелившемуся украсть книгу. Проклятие, как видите, сбывалось, но араб не предусмотрел иного развития событий. Дружинники Святослава не украли книгу, а взяли ее в бою.
Заклятие оказалось бессильным. «Некрономикон» обрел новых хозяев.
Теперь, чтобы вернуть книгу и остаться при этом в живых, Аль-Хазред должен был добиться добровольной передачи «Некрономикона» обратно. Араб не унывал – он был бессмертен, и его не пугал срок ожидания.
Не унывал и дремавший под камнем бог в углу тмутараканского святилища. Он чувствовал магическую силу книги и знал, что она сыграет важную роль в его пришествии в мир людей.
4. Шарукань – Киев – река Хорол.
Январь – март 1185 года
Ольстин Олексич внимательно рассматривал огромные боевые машины, расставленные на опушке Черного Леса. Зрелище впечатляло: на приземистых санях стояли, широко растопырившись, хитроумные сооружения из деревянных балок и кожаных ремней. Больше всего боевые машины напоминали самострелы-переростки, чудом отрастившие лапы, вцепившиеся в борта саней. Составные луки раскинулись так широко, что выпавший ночью снег прогнул их концы к земле.
– Как видишь, я готовился не только на словах, – произнес Кончак, и в его словах звучал неявный, но понятный послу упрек. – Строитель пороков заверил меня, что от них нет спасения за крепостными стенами, и киевлянам придется отвечать за бесчестную казнь Кобяка. Взгляни направо, боярин!
Кончак протянул руку, указав на сооружения еще более странного вида, чем заснеженные катапульты-пороки. Перед выстроенной в форме буквы «П» основой на сложной системе ремней и канатов была приделана к деревянному прямоугольному ложу внушительных размеров ложка, достойная вымерших гигантов прошлого.
– Ромеи называют такие машины баллистами, – пояснил Кончак. – Но даже в Константинополе уже не могут сделать порок такого размера. Кидань Инанч получил много золота, но дал мне больше, чем требовал.
Боярин Ольстин Олексич представил действие баллист под Киевом. Большие камни положат в оттянутые к земле ложки баллист, ремни рванут ручку ложки наверх, к поперечной перекладине основы. Раздастся громкий стук, и, повинуясь приложенной силе, камни с низким ревом уйдут к деревянным киевским стенам. Мощные удары заставят содрогнуться стоящие уже полвека, со времен Мономаха, срубы, и пересохшее, а то и подгнившее дерево с треском начнет ломаться. Стены рухнут, и под ними, в облаке снега и пыли, погибнут или будут искалечены под обломками защитники города.
Да, киданьский строитель Инанч не зря получил половецкое золото. За каждую каплю пролившейся в гриднице Святослава крови Кобяка киевляне вернут братину своей. Кончак собирался в поход ради мести, не грабежа, и в этом был залог его победного исхода.
Конь Ольстина Олексича фыркнул, от его ноздрей поднялось облачко пара. Двухчасовой переход от половецкой столицы Шарукани разгорячил жеребца, но теперь конь начал остывать. Не застудился бы, забеспокоился Ольстин Олексич.
– Пора в обратный путь, – Кончак словно читал в мыслях черниговского боярина. – Вести переговоры лучше в тепле, не так ли, боярин?
– Конечно, – ответил с улыбкой Ольстин Олексич, а про себя подумал, что еще лучше вести переговоры, когда собеседник висит на дыбе, а под пятками у него – заботливо раздутая жаровня с покрытыми синеватым огнем углями. Вот уж воистину – в тепле…
Хан Кончак торопился засветло вернуться в Шарукань, город, названный в честь основателя, деда Кончака. Шарукань строился русскими и грузинскими строителями с претензией на европейскую цивилизованность. И половецкая столица вышла в итоге похожей сразу на два города. На стольный Киев – своими каменными башнями и обмазанными глиной деревянными стенами с затейливыми забралами-крышами сверху; на Тбилиси, гнездо недавно коронованной прекрасной грузинской царицы Тамары, – ухоженными садами и храмами.
Невдалеке от города, на высоком уединенном берегу Северского Донца, называемого в Древней Руси просто Доном, высились курганы, насыпанные над местом погребения ханов и великих воинов рода Кончака. Там было место упокоения Шарукана, рядом с ним, укрывшись землей и снегом, спал отец Кончака – Атрак. Здесь же собирались предать земле останки хана Кобяка, выданные наконец Святославом Киевским.
Кобяк был не Шаруканид, иного рода, но на принадлежавших ему землях Лукоморья теперь хозяйничали черные клобуки. Шаман, которого раньше звали Токмыш, настаивал тем не менее на немедленном погребении, утверждая, что так хочет неуспокоенная душа погибшего хана.
Кончак торопился на похороны, поскольку знал, что опаздывать нельзя, звездочеты назначили срок заранее, и он зависел не от прихоти людей, а от воли духов и самого Тэнгри. Ведь звезды не что иное, как отблески света солнца на амулетах, защищающих одежду бога.
Среди погребальных курганов прошлый день расчищали от снега место для траурной церемонии. К вечеру все было готово, и на голой беззащитной земле уже лежали бревна для погребального костра.
Еще век назад половцы отказались от сожжения умерших, перейдя, по образцу славян, к погребению тела в земле. Но шаманы в один голос советовали, а совет шамана – что приказ, кремировать Кобяка, утверждая, что такова воля Того-Кому-Нет-Имени, непостижимого и могущественного духа смерти.
– Здесь расстанемся на время, – сказал Кончак, осаживая коня. – Тебя, боярин, сопроводят в мои покои. Отдохни, выспись, а завтра поутру и поговорим.
– Если не возражаешь, великий хан, – Ольстин Олексич церемонно поклонился, как учили в Византии при дворе басилевса, – то я хотел бы сопровождать тебя на погребение. Мы в Чернигове тоже скорбим вместе с вами, и мой повелитель, князь Ярослав Всеволодич, желал бы почтить память владыки Лукоморья.
– Хорошо, – решил Кончак после недолгих колебаний. – Едем, боярин! Пускай половцы лишний раз убедятся, что бывают разные русские и не всех из них стоит считать врагами.
Хан Кончак и Ольстин Олексич в сопровождении почетной охраны поспешили к месту траурной церемонии.
Останков Кобяка не видел никто, кроме Кончака и шаманов. И это хорошо; зрелище было страшное даже для привыкших к смерти воинов. От лукоморского хана остался только скелет с приставшими в нескольких местах клочьями зловонного мяса. Казалось, что труп очень долго пролежал в сырой земле, хотя с момента смерти прошло меньше полугода. Череп Кобяка лопнул по швам, словно разорванный изнутри.
Именно изнутри.
При первом осмотре Кончак предположил, что хан был убит ударом палицы в голову, но вскоре понял, что кости при этом деформировались бы совсем иначе. Киевские посланцы, привезшие в Шарукань страшный груз, так и не смогли объяснить, при каких обстоятельствах погиб Кобяк. Это было тайной Святослава Киевского.
То, что осталось от Кобяка, лежало на деревянном помосте в летнем шатре Кончака. Шатер покрывали тонкие дорогие ткани, богато вышитые золотыми и голубыми нитями; столбы, на которых он держался, были позолочены и покрыты искусной резьбой. Такой шатер стоил баснословно дорого, но Кончак отдал в последнюю дорогу равному себе самое лучшее из того, чем владел.
Честь дороже злата.
По меньшей мере, у людей благородных.
Кончак и черниговский посол успели вовремя. Уже темнело, и шаманы зажигали факелы от переносного очага, где горел неугасимый священный огонь. Хан не мог уйти в мир мертвых в темноте, и только священный огонь, не оскверненный приготовлением пищи, способен был осветить ему дорогу в царство теней и духов.
Тихо ударили бубны, и многотысячная толпа половцев, скопившаяся у края очищенного от снега круга, затихла, повинуясь приказу. Только фырканье лошадей и блеяние овец, согнанных к месту погребения, нарушали тишину.
Снова ударили бубны.
Два шамана, разойдясь на противоположные концы погребального круга, выдерживали странный ритм, словно пришедший оттуда, из мира мертвых, некую путеводную песню в дорогу, с которой нет возврата.
За спиной одного из шаманов щерилась в вечном оскале волчья морда. Серебряная от седины шкура хищника в свете священного огня казалась рыжеватой, а глазницы волчьего черепа разгорались, как при жизни, недобрым зеленым огнем. Ольстин Олексич решил, что шаман вставил туда какие-то драгоценные камни, вполне возможно, что изумруды. Если это так, то одна эта шкура стоила неплохой вотчины.
Второй шаман служил роду Кончака уже пятнадцать лет. На причудливом головном уборе у шамана лежало, свесив книзу крылья, чучело скопы. Человек сам не может пройти в мир духов и вернуться обратно, и каждый шаман должен был найти своего проводника среди животных.
Шаман Кончака умел летать.
Бубны нашли свой ритм и вели только им понятный разговор. Половцы садились на снег, словно не замечая ставшего к ночи еще более лютым холода, и размеренно качали головами. Все происходило в безмолвии, даже жертвенные животные затихли, почуяв, видимо, присутствие чего-то потустороннего.
Кончак соскочил с коня, передав поводья одному из телохранителей, и Ольстин Олексич последовал его примеру. Вслед за ханом и черниговским боярином в погребальный круг вошли несколько воинов с саблями наголо. Кончак тоже извлек саблю из ножен и повернулся к Ольстину Олексичу.
– Ты действительно хочешь принять участие в погребальной церемонии, боярин? – спросил он.
Ольстин Олексич склонил голову в знак согласия, даже не пытаясь найти подходящие случаю слова.
– Как же быть с тем, что ты, христианин, поступишь, как язычник? – Голос Кончака выражал явное нескрываемое любопытство. Черниговец знал, что половецкий хан давно пытается понять, чем же христианство так покорило русичей, и любит задавать поэтому каверзные вопросы на темы веры.
– Я поступаю, как посол, – отвечал боярин. – А он обязан уважать обычаи того народа, к которому направлен своим господином. Приеду в Чернигов – покаюсь на исповеди, выдержу епитимью, вот, пожалуй, и все. Христос – добрый Бог, он поймет и простит!
– Воистину, добрый, – согласился Кончак, – если у него хватает терпения разбираться в людских прегрешениях… Что ж, тогда – за дело!
С саблей наперевес Кончак подошел к наспех устроенной коновязи. Лошади, почуяв недоброе, стали, насколько позволял повод, отходить от хана, но это только на миг отсрочило неизбежное.
Одним ударом остро заточенного булатного лезвия Кончак перерубил шею ближайшему коню. Стоявший рядом жеребец взвился на дыбы, почувствовав на своей шкуре кровь товарища.
– Следующий – твой, боярин, – сказал хан Кончак, обтирая лезвие сабли поданной телохранителем тряпкой.
Ольстин Олексич не стал спорить. Он вытащил из ножен длинный меч, пожалев только об одном: булат меча явно был хуже качеством, чем у ханской сабли. Не к чести посла стыдиться бедности оружия, хотя, с другой стороны, ценой этот меч – в несколько приличных коней, и мечтать о лучшем Ольстину Олексичу было просто не по чину. Боярин все же, не князь. Или хан.
Меч справился со своей работой не хуже сабли, и еще один конский остов упал на промерзшую землю, немного припорошенную тихо падавшим с неба снегом. Там, где лилась жертвенная кровь, снега не было. То ли он таял, попадая в черные от света факелов лужи, то ли просто боялся осквернять предназначенное духам смерти.
Затем настала очередь для родственников и лучших воинов хана Кобяка. Нет ничего почетнее, чем послужить умершему на похоронах, и оружие на время стало инструментом, используемым на скотобойне. Но боевые клинки были не в обиде. Вкусившая человеческой крови сталь могла отличить ритуальную жертву от мяса для еды.
Забитых лошадей и овец побросали на тот самый деревянный помост, где с начала церемонии возвышался погребальный шатер с телом Кобяка. Очистив место, лукоморцы сели на своих коней и помчались вокруг помоста. Ольстин Олексич вдруг подумал, что не слышит больше ритмичных ударов. Отыскав глазами шаманов, черниговец заметил, что они застыли с поднятыми высоко над собой бубнами. Было странно, как от такой позы у шаманов не затекли руки.
Странно было и другое.
Ночь выдалась безветренной, но Ольстин Олексич ясно видел, что натянутые на рамы бубнов шкуры шевелятся в такт, словно по ним продолжают бить невидимые руки.
Неслышимая музыка, исходящая от невидимых рук. Ольстин Олексич даже представить боялся, какие могучие силы были вызваны волей шаманов из потустороннего мира.
А вокруг шатра с упокоившимся внутри него телом погибшего хана продолжал кружиться хоровод всадников. Проехавшие семь ритуальных кругов сворачивали в сторону, освобождая дорогу дожидавшимся своей очереди. Скакали с востока на запад, по направлению к миру мертвых, и каждый, кто во время тризны проделывал этот путь, отправлял своего духа сопровождать покойного к престолу Тэнгри. У Кобяка будет большой эскорт, и душа хана удовлетворится.
Так наступил рассвет. Время, когда священный огонь должен очистить тело погибшего от земной скверны, а дух мертвеца по первым лучам рассветного солнца начнет путешествие в верхний или нижний мир – как решат боги.
Конюшие Кончака привели к месту тризны лучшего жеребца из ханских табунов. Негоже Кобяку предстать перед ликом Тэнгри на плохой лошади. Хороший воин должен владеть добрым скакуном, и не вина Кобяка, что перед смертью он лишился всего. Лукоморский шаман ритуальным серебряным ножом вскрыл вену на шее у коня и отступил, дав возможность наследнику Кобяка, хану Товлыю, отделить сабельным ударом голову жеребца от тела.
Серебряный клинок погнулся при ударе о толстую конскую шкуру, и шаман ждал откровения от духов, как толковать знамение.
Товлый был весь покрыт конской кровью, дымящейся на морозе. Вскоре холод начал стягивать окровавленные одежды, но новый повелитель лукоморцев старался этого не замечать. Выверенными движениями Товлый начал обдирать шкуру. У границы будущего кургана для нее уже было приготовлено место. Там стоял высокий осиновый кол с закрепленной в верхней части перекладиной. Ольстин Олексич подумал, что сооружение напоминает христианский крест, и порадовался, что поблизости нет ни одного монаха, никогда бы не потерпевшего подобного кощунства. На заостренную вершину кола после окончания погребальной церемонии насадят лошадиный череп, а на поперечную перекладину, как на привычные для нас и неизвестные половцам портновские плечики, набросят выделанную к этому времени шкуру.
Черниговский посол заметил рядом с местом для конской шкуры еще два кола высотой в человеческий рост, врытых явно с большим трудом в мерзлую землю. На заостренных бревнах лоснился свиной жир. На морозе он уже утратил свою прозрачность, став мутным, подобно слизи.
– Зачем это? – тихо поинтересовался боярин у Кончака. Он не слышал ни о чем подобном в погребальной обрядности половцев.
– Необычная смерть требует особой тризны, – неопределенно ответил хан. – Тебе лучше не видеть этого, посол. Честь соблюдена, пора обратно, в Шарукань!
– Я хотел бы быть здесь до конца, – сказал Ольстин Олексич. – Если, конечно, это не оскорбит твоих подданных, великий хан.
– Скорее это оскорбит тебя, боярин, – невесело усмехнулся Кончак. – Гляди же, я предупреждал!
Вскоре Ольстин Олексич понял, для кого предназначались колья. Половцы притащили и бросили к подножию деревянного помоста, где стоял шатер с телом Кобяка, двоих русских дружинников. По характерному переплетению колец на оставленных пленникам кольчугах черниговец опознал киевлян. Скорее всего, они были захвачены близ одной из приграничных с Половецким полем небольших крепостей.
Теперь их готовились принести в жертву миру мертвых.
– Может быть, все-таки ты уедешь? – поинтересовался Кончак. – Для русича здесь зрелище будет не самое приятное.
– Я не славянин, а ковуй, – пояснил Ольстин Олексич. – Касожской и половецкой крови во мне много больше, чем русской. Кроме того, мои предки пошли служить не Киеву, а Чернигову, поэтому не беспокойся о моих чувствах, великий хан. Если уж покопаться сейчас в моей душе, то, кажется, сильнейшим из чувств там окажется любопытство. Признаться, еще не разу не видел, как человека сажают на кол…
Кончак хотел что-то сказать черниговскому боярину, но передумал.
Уже век половцы не приносили покойникам человеческих жертв. Но вероломство киевлян было так велико, что и ответ требовался соответственный. Убийца должен был обязательно последовать за жертвой, но поскольку самого Святослава Киевского было не достать, то на замену ему отловили приграничную сторожу, повинную только в том, что служила не тому городу.
Завидев заостренные колья, киевляне забились в руках стражников, не проронив при этом ни единого звука. Правда, дело было не в мужестве или гордости пленников, просто их рты были надежно забиты кляпами и перетянуты лентами из плотной материи.
Жертвы не раздевали. Здесь не было гуманизма. Напротив, расчет строился на том, что в верхней одежде человек дольше сможет протянуть на колу, следовательно, и больше помучиться. Каждое мгновение боли и страданий жертв облегчит душе хана дорогу в мир мертвых, и какое значение имело то, что несчастные дружинники, возможно, никогда не видели Кобяка при жизни. Теперь, после смерти, они станут его проводниками к становищам духов, но для этого им надо терпеть муку снова и снова.
У каждого из кольев был закреплен шест. К нему дружинников привязали на случай, если жертва вдруг утратит равновесие и начнет заваливаться с орудия казни. Веревки были достаточно длинными для того, чтобы оседающее книзу тело не встретило сопротивления от натянувшихся сверх меры пут.
Черниговский боярин Ольстин Олексич смотрел за казнью с нездоровым любопытством, и Кончак был готов поклясться, что зрелище доставило тому чувственное удовольствие. Губы боярина вздрагивали, а глаза приняли бессмысленное выражение, словно под черниговцем был не жеребец, а наложница.
Начало казни стало завершением похоронного обряда. Хан Товлый на правах наследника поднес факел со священным огнем к деревянному настилу, на котором стоял шатер с телом Кобяка. Затрещали сухие бревна, для верности переложенные пуками соломы, и над останками погибшего хана выросло дерево, стволом которого было пламя божественного очага, а кроной – потянувшийся к облакам дым, такой же серый, как и само небо.
Огонь был воистину чист. Останки Кобяка истлели настолько, что смрад разложения не смог пробиться через благоуханный березовый дух погребального костра.
Кончак спешился и склонился в поклоне перед покидавшим наш мир ханом Кобяком.
– Доброй охоты в свите Тэнгри, – пожелал Кончак тому, кто был при жизни ему то союзником, то соперником. – Доброй охоты и сладкой мести!
– Могущества и удачи! – добавил Ольстин Олексич, подражая Кончаку.
– Тэнгри больше не забудет своего верного слугу, – заметил Кончак, снова усаживаясь на коня. – Достаточно и одной ошибки Бога.
Ольстин Олексич, христианин в третьем поколении, недоуменно покосился на хана. О какой ошибке Бога идет речь? И как человек может осмелиться критиковать высшие по отношению к нему силы?
– Тэнгри на время забыл о Кобяке, – пояснил Кончак, отвечая на безмолвные вопросы посла. – И из-за этого хан попал в плен и был предательски убит. Бог однажды ошибся, и теперь Кобяк будет окружен в мире духов особым вниманием.
– Бог может ошибаться? – решился переспросить Ольстин Олексич.
– Конечно, – ответил Кончак, с некоторым недоумением глядя на черниговца. – Разве прав был ваш Бог, сотворив жизнь, а затем попытавшись убить ее в водах всемирного потопа? Где-то здесь ошибка: или в сотворении мира, или в попытке его уничтожения.
Кончак не ждал ответа, успев убедиться на опыте, что среди христиан на религиозные темы любят поговорить только священнослужители, да и то не все. Хан развернул коня и поскакал в сторону видневшихся на фоне пепельного неба обледеневших стен Шарукани. Телохранители отправились за ним, и никто не удосужился пригласить следом черниговского посла.
Неужели и так не понятно, что нельзя вести переговоры на кладбище?
Побывавшему несколько лет назад в Константинополе Ольстину Олексичу дом Кончака в Шарукани напомнил загородные виллы знатных византийских патрикиев. Те же беленые стены с небольшими окошками, сонно выглядывающими из-под карнизов, открытые веранды, условно огражденные коваными решетками, даже красная черепица на покатых склонах крыши такая же. Только скрывавший детали снег показывал, что черниговец прибыл на переговоры не к ромеям, а к половецкому хану.
Византийская хитрость вошла в поговорки, но Ольстин Олексич предпочел бы терпеть змеиные улыбки ромейских вельмож, чем угождать степной прямоте хана Кончака.
Представляете, как сложно лгать, когда собеседник честен?
Но инструкции Ярослава Черниговского были точны и подробны, и Ольстин Олексич обязан был отработать все милости, которыми осыпал его хозяин.
Кончак пригласил черниговского боярина во внутренние покои своего дворца. Обычно приемы проводились в центральной зале, подражавшей в убранстве знаменитой Золотой Палате византийских басилевсов. Но для Ольстина Олексича было сделано исключение, Кончак собирался разговаривать с ним в менее официальной обстановке, предполагавшей большее доверие.
А может, он просто хотел помочь черниговскому боярину говорить не по лжи?
– Что ж, боярин, – сказал Кончак, жестом приглашая Ольстина Олексича присоединяться к трапезе, собранной молчаливыми слугами по-ромейски, на низком инкрустированном столе. – Говори, с чем тебя прислал Ярослав Черниговский.
Ольстин Олексич не первый год работал с половцами, но никак не мог привыкнуть к тому, что переговоры с ними начинались без долгих вступлений и недомолвок, как вошло в обычай в Константинополе.
– Как христианин, – осторожно начал ковуй, – князь Ярослав Всеволодич осуждает месть. Но, как мужчина и воин, он понимает твои чувства, хан… В Чернигове тоже много недовольных тем, как в Киеве поступили с плененным Кобяком, считая подобное уроном княжеской чести всего рода Рюриковичей. Особо печально, что клеймо бесчестия коснулось Ольговича, да еще старшего в роду.
Кончак молча слушал боярина, понимая, что гладко текущая речь была заготовлена еще в Чернигове и каждое слово в ней тщательно продумано и взвешено.
– Князь Ярослав, – продолжал Ольстин Олексич, – не может открыто выступить против брата и старшего князя. Надеюсь, что хан понимает это…
– Разумеется, – подтвердил Кончак.
– Но Ярослав не считает возможным препятствовать той каре, которой половцы считают нужным подвергнуть Киев. Наши сторожи получили приказ на время ослепнуть, половецкое войско может пройти в виду наших границ, не провожаемое дымами сигнальных костров.
Ольстин Олексич говорил бесстрастно, а Кончак представлял, как в черниговских хоромах князь Ярослав Всеволодич протягивает боярину лист пергамена, требуя выучить текст и донести его до хана без искажений. Уж больно неживыми были слова, сказанные ковуем.
– Господь рассудит, кто прав, – сказал Ольстин Олексич. – Князь черниговский не смеет препятствовать промыслу Божьему и будет молиться о милости к враждующим.
– Кто речь писал? – спросил, улыбнувшись, Кончак.
– Какую речь? – растерялся черниговец, не ожидавший подобного вопроса.
– Тобой сказанную, – уточнил хан, не забывая потчевать гостя и пододвигая ближе к нему блюда со снедью.
Ольстин Олексич хохотнул.
– Не понравилось?
– Отчего же? Понравилось. Красиво.
– Благодарю. Князь Ярослав будет доволен похвалой, – сказал Ольстин Олексич, попробовав антиохийское вино из серебряного кубка.
– Очень красиво, – уточнил Кончак. – Только верить в это не хочется.
Ольстин Олексич вскинул голову. На его лице мышцы на мгновение окаменели.
– Не беспокойся, боярин, – сказал Кончак. – Я знаю, что ты приехал с добром. Иначе никогда тебе не позволили бы проводить хана Кобяка в путь, ведущий в мир духов. Только вижу я, что на Руси все больше растекается яд, источаемый Византией. Ты, боярин, говорил по писаному, с пергамена, а Степь ценит, когда речь идет изнутри, от духа. Слова обдуманные не внушают доверия, правда не нуждается в осторожности.
– А это не написано ли заранее? – прищурился боярин.
– Написано, – ответил Кончак, наливая из амфоры сдобренное пряностями густое антиохийское. – Древним мудрецом из Срединной Империи.
– Вопрос можно? – поинтересовался Ольстин Олексич, и даже интонация его изменилась. Боярин вышел из роли посла и собирался провести завершение разговора просто как светский человек.
– Конечно.
Кончаку не требовалось менять маску, поскольку ее просто не было. В византийской дипломатии, которой учились на Руси, честность считалась слабостью, но половецкий хан обратил кажущийся недостаток в его противоположность. Лучший способ вызвать неуверенность у того, с кем ведешь переговоры, – заставить его нервничать; предположить, что у тебя есть петух в рукаве, способный неожиданно клюнуть в темечко. А что есть честность на переговорах, если не глупость? Верх коварства, наверное…
– Не понимаю, хан, почему ты так привязан к невзрачной посуде? Меня потчуешь на золоте и серебре, а сам ешь и пьешь из чаш, словно вымазанных в тине?
– Это очень редкий фарфор, – сказал Кончак, поднимая неглубокую зеленоватую чашечку и любуясь ею в лучах рассветного солнца. – Говорят, что глазурь на нем не выносит отравы, покрываясь от яда трещинами. Но не в этом для меня главная ценность этой посуды. Взгляни, боярин, как проста, но тем не менее изысканна форма сосудов и блюд! Они кажутся мне овеществлением степной души… Понимаешь?
Ольстин Олексич мало что понял, но согласно кивнул. Ясно было, что хан говорил от сердца, и опытный посланник не мог себе позволить вызвать неудовольствие Кончака.
– Как же ремесленник из столь далекой страны смог понять душу Степи?
– Как сказать… Знаем ли мы, кто водит рукой Творца?..
Вскоре Кончак проводил Ольстина Олексича в опочивальню. Сон давно требовал признания своих прав, боярин бодрствовал уже вторые сутки.
Проспав весь день и вечер, Ольстин Олексич прямо в постели вяло пожевал кусок холодного мяса и снова откинулся на пуховую подушку.
Ранним утром следующего дня черниговский посол засобирался домой. Небольшой отряд дружинников Ярослава Всеволодича, отправленный сопровождать Ольстина Олексича, с явным облегчением выбрался на улицу. Дружинники старались не дышать на своих коней, не переносивших запаха перегара изо рта. На выстланные медвежьими шкурами сани половцы погрузили подарки от Кончака черниговскому князю, и наконец из покрытых затейливой резьбой ворот ханского дворца появился сам боярин. Лицо ковуя помялось от долгого сна, и Ольстин Олексич растирал щеки снегом, собранным с перил лестницы.
Кончак выглядел свежим, словно не было ни ночного погребения, ни разговора после скачки в Шарукань. А ведь черниговский боярин знал, что Кончак должен был еще раз съездить к месту сожжения тела Кобяка. Наутро, после того как остыл пепел погребального костра, половцы стали насыпать могильный курган, и долг хана состоял в том, чтобы лично опрокинуть первый шлем земли в основу рукотворной горы.
Кончак был одет для верховой езды.
– Решил проводить тебя до нового кургана, – сказал Кончак. – Это самое меньшее, что я могу сделать в ответ на любезность черниговского князя, приславшего нам целое посольство.
И снова Ольстин Олексич не смог понять, посмеивается хан или он серьезен.
Утро выдалось тихое, и из-под конских копыт легко поднимались, тотчас рассыпаясь в неподвижном воздухе, облачка снежной пыли. Утоптанная дорога глушила все звуки, и небольшой отряд ехал почти бесшумно.
Там, где сутки назад горело священное пламя погребального костра, многое переменилось. Вороненым шлемом среди белых клобуков высился курган, хранивший внутри себя прах хана Кобяка. Киевские дружинники, насаженные на колья, уже умерли и окаменели на морозе, застыв с покорно склоненными головами, словно и после смерти стыдясь предательства, сотворенного Святославом Всеволодичем. Наклонившиеся друг к другу трупы казались символическими вратами в мир смерти, открытыми для успокоившейся души убитого хана.
Поодаль от места казни на деревянном остове была растянута шкура жертвенного коня, поверх которой закрепили его отрубленную голову. В утренней тишине Ольстин Олексич услышал, как перезваниваются, сталкиваясь на поднимающемся ветерке, сосульки на конской гриве – так застыли струйки крови, хлынувшей при ударе сабли хана Товлыя.
Лицом на восток на вершине кургана стояла неведомо когда высеченная из камня статуя хана Кобяка. Хан был изображен скульптором в момент перед посадкой на коня, в пластинчатом доспехе, так любимом при жизни, с изогнутой саблей и кинжалом на поясе.
Единственное, что напоминало о смерти, – это ритуальный рог в левой руке статуи. Изображение не может ожить без пищи, и хан Кобяк получил посуду, в которую теперь до бесконечности или до времени, когда ветер сотрет последние следы резца с камня, будет литься кумыс бессмертия.
Серый известняк статуи терялся на фоне низких зимних туч, и только обведенные углем глаза каменного хана выделялись, словно следя за проезжающими.
– Он долго будет провожать вас взглядом, – сказал Кончак, заметив, куда посмотрел Ольстин Олексич. – Мне же пора возвращаться. До встречи, боярин, надеюсь, что расстаемся друзьями.
Черниговский боярин поклонился, его сопровождающие отсалютовали хану копьями, и посольство двинулось по затянувшейся снегом дороге в направлении далекого Чернигова.
Кончак остался один. Усиливающийся ветер бросал в лицо хану пригоршни снега, торопя к возвращению.