Индустрия счастья. Как Big Data и новые технологии помогают добавить эмоцию в товары и услуги Дэвис Уильям Стирнс

Между философией и телом

В 1879 году бывший физиолог и в некоторой степени философ по имени Вильгельм Вундт отгородил половину своего кабинета в Лейпцигском университете и строго-настрого запретил туда заходить. Дело в том, что ученый собирался проводить там эксперименты вроде тех, в которых он помогал великому немецкому физику Герману фон Гельмгольцу. Они проходили в Гейдельберге в 1860-е годы. Наряду с экспериментами во время своей медицинской учебы он также начал ставить опыты над человеческими мускулами. Вундт не страдал от недостатка уверенности в себе, поэтому он заявил, что собирается раз и навсегда раскрыть тайну мышечного рефлекса.

Кроме того, у Вундта имелись философские амбиции, о которых он вовсе не хотел забывать в угоду естественным наукам. Он был уверен в том, что хотя мыслительные процессы и происходят спонтанно, они работают на определенной «скорости», в принципе поддающейся измерению. Объектом его новых экспериментов стали философские вопросы, которые Вундт хотел решить через техники и инструменты физики. Для своих опытов, – например, для опыта с мышечными рефлексами, – он использовал добровольцев.

Сегодня та часть кабинета Вундта считается первой в мире лабораторией психологии. То, что он отгородил ее, стало крайне символично, потому что позже его деятельность привела к тому, что психология стала независимой дисциплиной. С начала XIX века по всей Европе проводились различные виды психологических исследований, в которых очень часто присутствовал и экспериментальный элемент, как, например, в опыте Фехнера по поднятию тяжестей. Однако они осуществлялись в рамках физиологических или философских традиций, и, как правило, ученые сами выступали в роли «подопытных кроликов», полагаясь на самоанализ. Благодаря Вундту психология стала самостоятельной наукой: она выбралась из оков физиологии и философии.

Таким образом Вундт заложил основы того мышления, с помощью которого мы сегодня понимаем самих себя и других. Он успешно смог убедить общественность в том, что психика существует в своей отдельной области, расположенной между сферой биологии и сферой философии. Бентам выступал за строгое противопоставление «реальности» (которой занимались естественные науки) абсурдной «фикцией» (за которую отвечала метафизика). Вундт же добавил еще одну позицию: область реальности, доступную для познания, но не подчиняющуюся законам природы. К данной сфере относятся различные категории, именуемые сегодня психологическими: настроение, отношение, мораль, личность, эмоция, ум и так далее.

Как же могли эти совершенно очевидно неосязаемые, концептуальные понятия стать объектом научного исследования? Вундт хотел избежать самонаблюдений, которые практиковали многие английские психологи в 1850-е и 1860-е годы. Цель его лаборатории заключалась в стремлении изучить мыслительные процессы более объективно. Вундт и его помощники разработали ряд инструментов, чтобы проверить реакцию испытуемых на различные раздражители. Они также решили воспользоваться инструментами физиологических и физических лабораторий, чтобы определить временные рамки нервных рефлексов. И они создали свою собственную версию тахистоскопа, чтобы измерить количество времени, необходимое для привлечения внимания человека. Надо отметить, что глаза были ключевым объектом исследования для первых психологов, однако уже не в физиологическом смысле. Теперь в глазах видели разгадку мыслительным процессам.

Многое из того, чем занимался Вундт, было похоже на наблюдения за телом с точки зрения физиологии. Пульс и кровяное давление тоже приравнивались к показателям эмоциональных состояний. Важным отличием этих опытов от последующих психологических исследований являлось то, что их объектами выступали коллеги и студенты Вундта. Они знали цель проводимых наблюдений и поэтому активно высказывали свои мысли по поводу полученных результатов.

Мнение испытуемых было здесь крайне важно, и вряд ли оно поддавалось каким-либо манипуляциям. Сознательные мысли должны восприниматься как отдельная категория, а не сводиться к натуралистическим вопросам причины и следствия. Например, скорость сознательной реакции (когда субъект осознает процесс) можно сравнить со скоростью реакции несознательной (в случае физического рефлекса). Перед Вундтом стояла задача не допустить того, чтобы его исследование вернулось к физиологии, однако вместе с тем ему нужно было избегать и пустословных, ничем не подкрепленных философских предположений. На самом деле, он занимался в некоторой степени и физиологией, и философией, надеясь получить нечто большее, чем просто объединение этих двух в одно.

Как утверждает теоретик эстетики Джонатан Крэри, интерес Вундта к человеческим глазам и такому явлению, как «внимание», демонстрировал значительный сдвиг в философии, который начал проявляться в конце XIX века[89]. Условия субъективного опыта, являвшегося предметом философии XVII века, постепенно начали рассматриваться с точки зрения человеческого тела, а значит, они стали видимы для эксперта. Вундт поместил понятие сознательности в поле зрения исследователя, тем самым ускорив переход концептуального языка в науку. Способность изучать окружающий мир была теперь не даром Божьим, который незрим для людей, а одной из функций человеческого тела. Такой подход подразумевал, что эту способность можно увидеть, испытать, познать и оказать на нее влияние.

Несмотря на символическое отделение в своем кабинете места для психологической лаборатории, сам Вундт так никогда и не смог полностью осознть психологию как отдельную науку. В Германии данная дисциплина продолжала ассоциироваться с философией вплоть до начала Первой мировой войны. В начале XX века, уже в конце своей карьеры, Вундт опять вернулся в философию, хотя и в контексте социологии. Несмотря на свой извилистый путь, на протяжении которого он использовал физические методы для разбора метафизических вопросов сознания, Вундт тем не менее смог создать несколько важных психологических теорий.

Он выделил три различные категории эмоций: удовольствие-неудовольствие, напряжение-спокойствие, возбуждение-спокойствие[90]. Эта категоризация может показаться незрелой, однако уже в ней виден контраст между пониманием психологических аспектов и пониманием экономики. По мнению Вундта, наши инстинктивные эмоциональные реакции определяют наши решения. Человеческие существа гораздо сложнее простых калькуляторов удовольствий, что и было продемонстрировано в период зарождения экспериментальной психологии.

Вундт вошел в историю, поскольку первый использовал инструменты, раньше являвшиеся достоянием науки о человеческом теле, в сфере, где доминировали лишь философы. Многие из последних, а также экономисты, фантазировали на тему механизмов, которые позволили бы измерить мысль, однако только Вундт первым создал их и сумел ими воспользоваться. Его путь между физиологией и философией оказался возможен только благодаря его новому оборудованию и заслуженному уважению, которое он снискал, используя его для изучения человеческого разума. Сегодня нейробиология собирается завершить начатое Вундтом: нам больше не нужно ориентироваться на глаза или на другую часть нашего тела, мы идем напрямую к мозгу. Как следствие, сама идея разума, который принято относить к сфере нематериального, сегодня оказывается под вопросом.

И все же в подходе Вундта была определенная честность. Он никогда не провозглашал отказ от основополагающих философских дилемм; разум, по его мнению, не равнялся телу. Мыслительный процесс и сознание оказывают влияние как на поступки человека, так и на его тело. Наша свободная воля вовсе не иллюзия. Именно поэтому Вундт не хотел исключать философский язык из психологии, к огорчению некоторых своих студентов.

Переходящие методы

Лаборатория Вундта сделала его знаменитым ученым. Она превратила его в ученого, которым восторгались посетители Лейпцигского университета, и желанного покровителя для амбициозных молодых студентов. Огромное количество выпускников хотели работать с Вундтом, и за время своей деятельности он стал руководителем 187 докторских исследований. С 1880-х по 1890-е годы Лейпциг являлся местом паломничества для всех заинтересованных в новой дисциплине – экспериментальной психологии.

Этот научный прогресс в Германии происходил во время одного из самых поворотных моментов в истории Америки. Между 1860-ми и 1890-ми годами в связи с притоком в города иммигрантов население Соединенных Штатов увеличилось втрое. После окончания Гражданской войны большое количество афроамериканцев двинулось из бывших рабовладельческих штатов в стремительно обрастающие промышленностью города северо-востока и Среднего Запада. Параллельно с этим рост бизнеса привел к созданию того, что сегодня мы называем современной корпорацией. Такое развитие событий способствовало, в свою очередь, возникновению нового вида работника – профессионального менеджера, призванного управлять этими огромными предприятиями.

Довольно быстро экономика Америки превратилась из по большому счету аграрной экономики англо-саксонских малых землевладельцев (их до сих пор романтизируют многие консерваторы) в урбанистическую промышленную экономику: главная роль в ней отводилась огромным компаниям, управляемым специалистами, эмигрировавшими из беднейших частей Европы. Тут возник кризис идентификации, причиной которому послужило общество, созданное на основах демократического сотрудничества между землевладельцами и бывшими рабовладельцами.

Еще одним важным событием в течение этого периода стало открытие ряда американских университетов, таких как Корнеллский университет, Чикагский университет и Университет Джонса Хопкинса. С самого начала многие из них имели тесные связи с миром бизнеса, и к концу века эти отношения окрепли, потому что корпорации стали еще богаче и больше. Для обучения менеджеров в 1881 году была основана первая в мире бизнес-школа – Уортонская школа бизнеса. Построение обширной сети железнодорожных путей на территории США способствовало быстрому росту внутренних рынков страны, и компании мечтали заполучить те знания, которые они могли бы с пользой применить, особенно их интересовали сведения о потребителях[91]. К началу 1860-х годов уже существовали некоторые примитивные исследовательские методы, такие как опросы в газетах, и, кроме того, возникло несколько рекламных агентств. К тому времени уже имелось несколько базовых теорий потребительского поведения, заимствованные в большинстве своем из экономики. Однако все это было несерьезно.

Кто должен был преподавать во всех этих новых университетах? Где преподаватели могли почерпнуть свои знания? В этот период разрастались также и немецкие университеты. Именно туда стремилось попасть новое поколение будущих преподавателей американских университетов. Между серединой XIX века и Первой мировой войной 50 000 американцев прошли обучение и получили ученые степени в университетах Германии и Австрии, а затем вернулись в Соединенные Штаты[92]. Так произошла одна из крупнейших в истории утечек интеллектуального капитала, прежде всего в областях химии, физиологии и новой на тот момент области психологии.

Кроме того, существовала группа молодых американских психологов, которым было крайне интересно узнать, что же происходит в лаборатории Вундта. В эту группу входили: Уильям Джеймс – крестный отец американской психологии и брат писателя Генри Джеймса, Уолтер Дилл Скотт и Харлоу Гейл – первые теоретики психологии рекламы; Джеймс Маккин Кэттелл – впоследствии влиятельная фигура в нью-йоркской рекламной индустрии Мэдисон-авеню, Г. Стэнли Холл – теоретик, который ввел слово «мораль» и позднее основал журнал American Journal of Psychology.

Время, которое эти американцы провели в Германии, оказалось не для всех из них удачным. Уильям Джеймс, долгое время находившийся в переписке с Вундтом, по прибытии в Лейпциг обнаружил, что ему неприятен метафизический язык его недавнего корреспондента, который Джеймс считал ненаучным и мистическим. Холл был разочарован еще сильнее из-за философского жаргона, используемого немецким ученым, и вскоре решил вернуться домой. Можно сказать, что между Вундтом и его гостями чувствовалась некая взаимная враждебность. Вундт жаловался, что прибывшие американцы были прежде всего экономистами, которые считали человеческих существ рабами внешних стимулов, абсолютно лишенных свободной воли. Вундт назвал Маккина Кэттелла типичным американцем, и это был не комплимент.

Однако Джеймса и остальных поразили технологии Вундта. Они с благоговением смотрели на точные тахистоскопы и другие временные механизмы в лаборатории ученого. Они тщательно изучили саму лабораторию, сделали чертежи. Особенно гостей Вундта интересовали его инструменты и то, как он их расположил в лаборатории. Позднее, вернувшись домой, американские посетители воссоздали увиденное в Лейпциге. Действительно, первые психологические лаборатории в Гарварде, Корнелле, Чикаго, Кларке, Беркли и Стэнфорде очень похожи на лабораторию Вундта[93]. Они не только скопировали расположение лаборатории и многие из ее приборов, но и уговорили некоторых студентов Вундта пересечь Атлантический океан: Джеймс настоял на том, чтобы Гуго Мюнстерберг иммигрировал в Соединенные Штаты, где он основал первую психологическую лабораторию в Гарварде и позже стал заметной фигурой в сфере промышленной психологии.

«Что им нужно, этим английским психологам?» – размышлял Фридрих Ницше в своей работе 1887 года «К генеалогии орали». Вопрос был адресован бентамистам и дарвинистам того времени, таким как Селли, Джевонс и Эджуорт. Почему им так хотелось узнать подоплеку удовольствий? Если бы тот же самый вопрос задали их американским современникам, которые активно начали применять методы, увиденные в Германии, то им было бы гораздо проще найти на него ответ. Грубо говоря, их целью были средства воздействия для менеджеров.

У американской психологии не было философского наследия. Она родилась в мире большого бизнеса и стремительных социальных изменений, которые иногда выходили из-под контроля. Если бы она не могла предоставить решения проблем промышленности и общества Америки, то в ней просто не было бы нужды. Таков, по крайней мере, был взгляд глав новых университетов, больше всего на свете желавших угодить своим покровителям – корпорациям. В начале XX века психология решила начать выступать в роли «главной науки», способной спасти американскую мечту[94]. Если процесс принятия индивидуальных решений удалось бы сделать частью серьезной дисциплины с «настоящими» законами и статистикой, то тогда многонациональное, мультиэтническое, промышленное, массовое общество смогло бы выжить, сохраняя при этом просвещенческие принципы свободы, на которых оно было основано.

С момента возникновения американской психологии прошло совсем мало времени, а она уже начала посвящать себя вопросам бизнеса. Если считать началом современной психологии тот самый день 1879 года, когда Вундт символично отгородил часть своего кабинета под лабораторию, то спустя всего лишь 20 лет возникла потребительская психология. К 1900 году Джеймс Маккин Кэттелл и Харлоу Гейл уже вернулись из Лейпцига и проводили собственные эксперименты с тахистоскопами, стремясь, прежде всего, понять, как люди реагируют на разные виды рекламы. Используя инструменты Вундта, они надеялись выяснить не только реакцию потребителей, но и их эмоции. Уолтер Дилл Скотт стал автором двух классических работ по теории рекламы: «Теория и практика рекламы» (1903) и «Психология рекламы» (1908). Позднее, после того как в 1917 году Кэттеллу пришлось уйти из Колумбийского университета, он основал The Psychological Corporation, консалтинговую компанию, занимавшуюся академическими исследованиями для своих клиентов.

Все это произошло благодаря Вундту, однако его первые студенты не были так уж преданы ему. Когда Америка вступила в Первую мировую войну, под влиянием антигерманских настроений многие американские психологи постарались «стереть» лейпцигскую главу из своей биографии[95]. Они считали, что оставили Вундта и его метафизику позади, а впереди их ждал исключительно научный путь. Именно это и хотели услышать американские предприниматели. Незадолго до своей смерти Уильям Джеймс с сожалением заметил, что американская психология абсолютно потеряла философскую подоплеку. Его волновало, что загадочность и спонтанность разума рискуют быть непонятыми, если столь сильно акцентироваться на наблюдениях и измерениях, особенно когда они проводятся в угоду интересам бизнеса. Однако реальность оказалась намного хуже его предположений.

Возможно ли изучить и понять человеческую натуру, отказавшись при этом от использования таких абстрактных понятий, как «воля» или «опыт»? Можно ли понять людей, не разрешая им говорить самим за себя? Восхищаясь различными приборами и временными механизмами, многие из первого поколения американских психологов хотели бы ответить на эти вопросы утвердительно. Однако в любом случае оставалась некая двойственность. Психологи могли полностью уйти от философии и самоанализа, однако объекты их изучения, такие как внимание и эмоции, еще представлялись довольно абстрактными понятиями и предполагали нечто врожденно человеческое. Но был и еще более радикальный вариант, который они совершенно не рассматривали. Что, если психологи старались забыть, что они изучают все человечество в целом?

Вмешательство в поведение человека

В 1913 году зоопсихолог Джон Б. Уотсон прочитал лекцию в Колумбийском университете, которая положила начало одному из наиболее влиятельных направлений XX века – бихевиоризму. Он заявил, что это путь не только американской психологии, но и различных сфер политики и управления[96]. «Если психология будет следовать моим рекомендациям, то учителя, физики, юристы и бизнесмены смогут воспользоваться результатами наших исследований на практике, как только мы получим их с помощью экспериментов». Более открытого предложения объединить науку и власть даже трудно себе представить.

Спустя два года после своего выступления в университете Уотсон стал президентом Американской психологической ассоциации. Забавно, что, занимая столь высокую должность, он ни разу не изучил ни одного человека. Если американская психология ставила перед собой цель воспользоваться методами Вундта, избавившись от его непонятной метафизики, то назначение на самую престижную должность в сфере психологии человека, который проводил опыты только с белыми крысами, иначе как гениальным решением не назовешь.

Сегодня, в начале XXI века, термин «поведение» встречается на каждом шагу. Политиков волнуют «поведенческие изменения», когда они пытаются бороться с ожирением населения, ухудшением окружающей среды или разобщенностью общества. «Здоровое поведение» в отношении питания и упражнений – важный фактор, сдерживающий траты на здравоохранение. Поведенческая экономика[97] и поведенческие финансы[98] описывают, каким образом люди неверно используют свое время и свои деньги. Об этом рассказывает бестселлер Nudge[99], авторы которого консультируют президентов компаний по всему миру. Нас призывают выучить разные фокусы, чтобы изменить свое «поведение» (некоторые эксперты используют выражение «мотивировать себя»), чтобы вести более активный образ жизни и быть более жизнерадостными[100].

В 2010 году правительство Великобритании создало Behavioral Insights Unit – организацию, которая должна претворять результаты исследований в политическую жизнь. Ее работа оказалась настолько успешной, что в 2013 году она была частично приватизирована, чтобы предоставлять коммерческие консультации правительствам по всему миру. В 2014 году благотворительный траст Pershing Square потратил $17 млн на создание Гарвардского фонда проекта «Человеческое поведение», чьим предназначением является поднять науку поведения на следующий уровень. В настоящий момент исследования нашего мозга ведутся с целью узнать, что действительно заставляет нас вести себя так, как мы ведем.

В основу каждого подобного политического проекта положена одна и та же мечта: направить человеческую деятельность на достижение целей сильных мира сего, при этом не прибегая к грубой силе и не нарушая демократических устоев. Бихевиоризм представляется исполнением мечты Иеремии Бентама о научной политике, при которой под иллюзией человеческой скрывается простой механизм причины и следствия, очевидный только для специалиста. Когда мы начинаем верить в «поведенческие» решения, мы уходим в противоположную сторону от демократии.

Как бы то ни было, но до 1920-х годов термин «поведение» вообще не ассоциировался с людьми. Например, можно было говорить о поведении растения или животного. Врачи использовали данный термин, когда описывали работу какой-либо части тела или органа[101]. Это позволяет нам по-новому взглянуть на «поведенческую» науку. Когда начинают рассуждать о поведении человека, никто не упоминает о том, что человек отличается чем-либо от остальных существ, реагирующих на раздражители. Бихевиорист считает, что наблюдение может дать нам все, что мы хотим узнать, а интерпретация или понимание действий или решений индивидуума не так важны.

Именно поэтому Уотсон считал, что в его концепции аключено будущее психологии, если только ей уготована судьба серьезной науки. В 1917 году (когда он наконец переключился на изучение человеческих существ) он высказал свою позицию предельно ясно:

«Читатель не найдет здесь обсуждений на тему сознания или упоминания таких терминов, как ощущение, восприятие, внимание, воля, воображение и пристрастие. Мы любим использовать эти термины, однако я обнаружил, что свободно обхожусь без них, когда провожу исследования или когда объясняю психологию своим студентам. Честно говоря, я не знаю, что они означают»[102].

Это не просто антифилософское высказывание. Оно также и антипсихологическое, по крайней мере, противоречит тому, что мы привыкли понимать под психологией. Отказ Уотсона от абстрактных концепций – от «ощущения, восприятия…» – звучит как эхо высказываний Бентама. Однако последний не владел психологической лабораторией, и был совершенно далек от понимания мотивов человека. Уотсон вводил в заблуждение своих коллег, говоря, что, если ты хочешь стать настоящим ученым, откажись от метафизики, откажись от всего, что ты не можешь наблюдать. Поиск настоящей, объективной реальности психики стал теперь главной целью специалистов, вооруженных научным оборудованием.

Уотсон упивался своей провокацией. Он объявил, что «мыслительный процесс» вещь не менее видимая, чем игра в бейсбол, и насмехался над привязанностью философов к субъективному опыту. Уотсон, кроме того, знаменит своим высказыванием о том, что раз не существует «личности» и «врожденных» качеств, то он может взять ребенка совершенно из любой семьи и сделать из него успешного бизнесмена или спортсмена просто через создание необходимых для этого условий. Для него люди были не более чем белые крысы, которые реагируют на окружающую среду и на раздражители, которые они встречают на своем пути. Но ведь наши действия не могут быть объяснены наукой, стоит лишь подумать о свободомыслии, о своенравных личностях; их также нельзя связать с нашим окружением или другими факторами среды, которые заставили нас вести себя определенным образом.

В теории Уотсона есть нечто неуловимо притягательное, объясняющее, возможно, ее непреходящую популярность, несмотря на то что она утопична. Политику стимулирования часто обвиняли в патернализме, но, конечно, патернализм тоже бывает очень удобным. Мы можем испытать чувство облегчения, если кто-то другой начнет принимать важные решения, взвалив на себя ответственность за наши действия. Осознание того, что человеком руководят инстинкты или что внешние условия определяют его решения, может восприниматься как долгожданный отдых от постоянной необходимости делать выбор в современном мире. Если наше поведение зависит от окружающей нас среды, генов и воспитания, то, по крайней мере, мы – часть большого коллектива, даже если это понять способны только эксперты. Проблема в том, что нередко у нас нет ни малейшего представления о том, чего такие эксперты хотят.

Появление Уотсона на академической сцене стало концом для метафизического языка. Наука о поведении должна была либо стать доминантной во всех смежных сферах (таких как социология, менеджмент, политология), либо уничтожить их, заставив разделить судьбу, уготованную философии. Является ли такой расклад интеллектуальным прогрессом? Только если рассматривать естественные науки в качестве единственной модели для разумных и честных диалогов. В программе Уотсона скрыто присутствовало еще большее благоговение перед технологиями, чем то, которое принесли с собой его предшественники, вернувшись из Лейпцига.

Фактически он обещал следующее: через психологические эксперименты наблюдатель сможет узнать о человеческих существах все, и остальные утверждения (в том числе и слова самого подопытного о себе) совершенно не релевантны. В этом смысле бихевиоризм был бы возможен, только если бы психология вернулась к ситуации фундаментального дисбаланса между статусом психолога и обычного человека.

В руках Уотсона психология могла бы стать инструментом профессиональной манипуляции. Вундт считал, что лучше всего, если объектами исследования являются люди, которые знают, что конкретно пытаются выяснить ученые. Именно поэтому он работал со своими студентами и помощниками: они были способны высказать свое мнение. Уотсон же настаивал на обратном. Чтобы определить, каким образом животное под названием «человек» отвечает на раздражители, и чтобы иметь возможность «перепрограммировать» его, гораздо лучше, по мнению Уотсона, если в экспериментах участвуют испытуемые, которые не имеют даже представления о том, что и каким образом исследуется. Данный подход гарантировал бы также практическую пользу от психологии для маркетологов, политиков и менеджеров. Если задача этой науки заключалась в сохранении хотя бы капли контроля над беспорядочным, сложным американским обществом, то не было никакого смысла использовать результаты исследований, верных лишь в отношении других психологов.

По приведенным выше причинам бихевиоризм неизбежно столкнулся с этическими проблемами. И дело не только в том, что поведенческие опыты нацелены на манипуляцию, а в том, что они вводят людей в заблуждение. Даже когда испытуемые соглашаются на участие в эксперименте, важно держать их в неведении относительно планов ученых, иначе есть вероятность, что эти люди подстроят свое поведение под желаемый результат. Подобные исследования ставят перед собой задачу минимизировать понимание участниками происходящего.

Тем не менее, если даже предположить правильность такого подхода, то вновь возникает философское противоречие. Получается, что независимый, критичный, сознательный разум никак не может рассматриваться в парадигме этой психологической науки? По мнению бихевиористов, общество во многом напоминает белых крыс, у которых как будто и нет мыслей до тех пор, пока они каким-либо образом зрительно себя не проявят. Однако психолога не назовешь человеком несведущим, и его разум находится под влиянием научных статей, лекций, книг, отчетов и дискуссий. Бихевиоризм добивается успеха лишь в уничтожении всех форм «теории» или трактовок, потворствуя лишь одной-единственной дисциплине и роду занятий и не признавая никаких других. В этом смысле искоренение метафизики может произойти лишь в рамках реального политического проекта, согласно которому с мнением большинства людей (будь оно научно или нет) не стоит считаться.

Покупающее животное

Бихевиоризм интересовал как правительство, так и частный сектор. Он без труда завоевал компании на Мэдисон-авеню и за ее пределами, хотя частично это было связано с одним неприятным инцидентом. После Первой мировой войны Уотсон был почетным профессором Университета Джонса Хопкинса. Он получал большие гранты и хорошую, постоянно растущую зарплату. Однако в 1920 году общественности стало известно о его романе с молодой студенткой и помощницей Уотсона, Розали Рейнер[103]. К несчастью для ученого, Рейнеры были уважаемой семьей Мэриленда, не жалевшие средств на развитие университета Джонса Хопкинса. Новость об этой связи быстро распространилась, в газете даже опубликовали личную переписку пары.

Приняв во внимание несколько нигилистский взгляд Уотсона на человеческую природу, некоторые очевидцы не могли не прийти к определенным выводам. Вот как об этом говорил коллега Уотсона, Адольф Майер – человек, в дальнейшем оказавший значительное влияние на американскую психиатрию:

«В данной ситуации я вижу классический пример недостатка ответственности, неумения находить смысл, упор на отделение науки от этики»[104].

Уотсону, очевидно, не удалось оставить без ответа физический «раздражитель» по имени Розали Рейнер, однако бихевиоризм не посчитал это достаточным оправданием. Университет отказался от услуг Уотсона, и он уехал из Балтимора в Нью-Йорк.

В 1920 году сфера рекламы внимательнейшим образом следила за результатами потенциально полезных для ее психологических исследований. Во главе этого направления стояла компания J. Walter Thompson (JWT), чей тогдашний президент Стэнли Ризор пообещал превратить свой бизнес в «университет рекламы». Главная роль отводилась «научной рекламе», поскольку Ризор возлагал огромные надежды на науку. «Реклама – это образование, массовое образование», – говорил он. Великие рекламные компании будущего должны были напрямую передавать своим пассивным зрителям послания, заставлявшие последних идти в магазин и покупать показанный ими товар. Этому новому «университету» не доставало лишь результатов исследований, которые он мог бы использовать.

Ризор искал кого-то, способного дать его команде консультацию по теме психологии «побуждения», поскольку он считал, что успешная реклама призвана способствовать возникновению у зрителя определенной эмоциональной реакции. Возможно, осознавая, что ему нужен человек ученый с гибкой системой ценностей, Ризор сначала обратился к недавно попавшему в немилость сотруднику университета Уильяму И. Томасу, которого выставили с факультета социологии Чикагского университета из-за скандала, связанного с внебрачной связью. Однако Томас считал, что рекламные компании на Мэдисон-авеню занимаются слишком грязным делом, поэтому он перенаправил Ризора к Уотсону, своему хорошему другу. И Ризор наконец-то нашел в Уотсоне «того самого» человека.

В этом же году Уотсон был принят на работу в JWT в качестве менеджера по клиентам с зарплатой, в четыре раза превышавшей ту, которую он получал в университете. Для новой должности ему пришлось пройти небольшое обучение: попутешествовать по Теннесси, продавая кофе, и поработать продавцом в Macy's в Нью-Йорке. Покончив с этим, он мог начать применять свои бихевиористские доктрины для проектирования рекламных кампаний, наставляя своих коллег в JWT, как вызвать у людей желаемую реакцию.

Самое главное, объяснил Уотсон своим коллегам, это помнить, что они продают не продукт, а пытаются добиться определенной психологической реакции. Продукт – не более чем просто инструмент, так же как и рекламная кампания. Потребители могут сделать все, что угодно, если внешние факторы работают правильно. Уотсон говорил, что не стоит обращаться к уже существующим эмоциям и желаниям человека, а нужно спровоцировать возникновение новых. В рамках контракта с Johnson & Johnson он изучил маркетинговые ходы для продвижения стирального порошка, основываясь на эмоциях, которые испытывают матери – беспокойство, страх и стремление к чистоте. Уотсон также выяснил, что участие знаменитостей в рекламных кампаниях способствует развитию у покупателей приверженности определенным брендам.

Именно к таким результатам и стремился Ризор. В 1924 году Уотсон стал вице-президентом JWT. Поглядывая вниз на Лексингтон-авеню из своего кабинета в головном офисе JWT, неподалеку от Центрального вокзала Нью-Йорка, он осознавал, что добился славы и благосостояния, которых не было ни у одного психолога в университете.

Однако существовала и проблема, связанная с высокомерием Уотсона. Бизнес доказал, что психология может узнать все, что нужно знать менеджерам для эффективной продажи товаров. Уотсон хотел пойти еще дальше. «В Италии, Эфиопии и Канаде люди одинаково испытывают любовь, страх и ярость», – говорил он, полагая, что знает, как вызвать любую эмоцию в любой ситуации у любого человека. С точки зрения рекламщика и маркетолога такая позиция выглядела крайне соблазнительно. Однако все это напоминало дорогу с односторонним движением. Итак, люди должны отреагировать на определенные стимулы, купив некий товар в супермаркете. А что, если они не купят? Что, если Уотсон понимает «любовь, страх и ярость» не так, как другие люди? Как компаниям узнать об этом?

В целях усовершенствования науки о рекламе требовалось встроить в систему некую форму ответной реакции, которая бы предоставила маркетологу неизвестную информацию. Требовалось понять, способна ли реклама спровоцировать желаемую реакцию. Например, был придуман следующий способ: купоны на скидку публиковались вместе с рекламой в газете, чтобы потребитель мог вырезать их и купить продукт, который нужно проверить. Такой механизм позволял маркетологу выяснить, какая реклама работает эффективнее. Спустя 70 лет, во время расцвета рекламы и электронной торговли проводить такие поведенческие анализы станет намного проще: реакцию людей, которые увидели объявление, легче понять, подсчитав количество просмотров и покупок.

В 1920-х годах Ризор и Уотсон довольно сильно рисковали, поскольку пренебрегали реальными мыслями и чувствами людей, пребывая в уверенности, что они способны самостоятельно определить эмоциональную реакцию. Однако вся корпоративная Америка не могла полностью основываться на этом. Радикально научный взгляд бихевиористов на разум предполагал, что последнего не стоит бояться. По их мнению, в темных тайниках мозга не существовало ничего такого, что психологи не смогли бы рассмотреть. По сути, сама идея разума воспринималась всего лишь как философская мистификация.

Возникает опасение, что бренд (или, скажем, политик, идеология или определенные меры) может стать непривлекательным по причинам, понятным только обществу, но не ученым или элите. Получилось, что все же необходимо узнать, чего хотят люди, и попытаться дать им желаемое. А осознание этого потребовало непосредственного общения с людьми – стратегии, которой Уотсон надеялся избежать.

Мерцающая демократия

Несмотря на свое мировоззрение, Уотсон не мог не заметить, что человеческие существа имеют свойство говорить. Он называл этот феномен «вербальное поведение». Уотсон был даже готов признать, хотя и с глубоким сожалением, что такое поведение может играть определенную роль в психологическом исследовании. Он уныло говорил об этом следующее:

«Мы, психологи, сегодня сильно страдаем от того, что у нас недостаточно средств, чтобы полностью оценить внутренние механизмы психики человека. Вот почему нам отчасти приходится обращаться к словам самого человека, к его мнению. Постепенно мы отходим от этого неточного метода. Надеюсь, в скором времени мы сможем совсем от него отказаться, когда у нас появятся другие, более точные методы»[105].

То, что Бентам называл тиранией звуков, расстраивало как бихевиориста, так и утилитариста. Сегодня чтецы по лицу и движению глаз, нейромаркетологи и им подобные специалисты, живут мечтой Уотсона уйти от субъективных рассказов самих людей о своих желаниях и обнаружить более объективные способы изучения наших внутренних состояний.

Однако, прежде чем психологии или маркетингу удалось их найти, обнаружилось нечто необычное. Постепенно бизнес узнал, что люди не пассивные участники корпоративной «дрессировки» или адресаты «раздражителей», а активные, предположительно политические игроки, у которых есть определенное мнение об окружающем мире. Если задача рекламных агентств заключалась в том, чтобы понять чувства людей, их мысли и желания, то общение с ними могло привести к более радикальным ответам по сравнению с теми, которые JWT или Уотсон могли предположить. Что, если людям надоели продукты массового производства? Вдруг они устали от рекламы? Что, если им вообще есть что сказать?

Когда идея использования психологических исследований захватила американский бизнес в начале 1920-х годов, крупные организации вроде фонда Рокфеллера или Карнеги начали вкладывать средства для разработки современных методов изучения рынка. Статистики в то время только что изобрели рандомизированные методы отбора, которые повысили репутацию опросов как показателей состояний больших групп населения[106]. До этого момента к опросам относились крайне подозрительно. Их результаты нельзя было назвать типичными. Появились фонды, готовые финансировать исследователей, которые бы заставили новые методы работать на корпорации США. Однако они были разочарованы, узнав, что этими исследователями являлись, как правило, политические активисты, социалисты или социологи[107].

С того момента как в 1880-е годы в Европе были придуманы первые социальные опросы, они, как правило, проводились в политических целях. Чарльз Бут в восточном Лондоне или У.Э. Б. Дюбуа в Филадельфии проводили количественные социологические исследования, которые заключались в том, что они выходили на улицы города и изучали, как живут люди, наблюдая за ними и задавая им вопросы. С возникновением таких прогрессивных учреждений, как Лондонская школа экономики и Брукингский институт в Вашингтоне, эти техники стали использоваться более профессионально.

Статистические техники, используемые для социальных исследований, сами по себе стали предметом восхищения. Одно подобное исследование, которое финансировал Рокфеллер, превратилось в самую обсуждаемую тему по всей стране. Начиная с 1924 года супруги-социалисты Роберт и Хелен Линд в рамках проекта «Мидлтаун: Исследование в современной американской культуре» опубликовали ряд крайне интересных работ. Изучая американское общество, они писали о банальных, но удивительных мелочах быта людей, их ежедневной жизни. Эти исследователи надеялись, что их работы заставят читателей задуматься над культурой консьюмеризма[108], которая поглотила их.

Целью фонда Рокфеллера был поиск новых способов передачи социальных ценностей бизнесу. Новые техники проведения исследований могли служить и рынку, и демократическому социализму. После выхода в 1937 году продолжения исследований супругов Линд «Мидлтаун в Переходе: исследование в культурных конфликтах», один бизнес-журнал написал, что «существует только две книги, которые обязан прочитать специалист по рекламе – это Библия и „Мидлтаун!“»[109] Возникла новая форма национального самосознания, и его политические последствия могли быть совершенно непредсказуемыми.

Родившаяся между столь идеологически несовместимыми группировками связь стала одной из причин, позволивших психологическим исследованиям сделать в 1930-е годы большой шаг вперед. Одни и те же методы опросов использовались маркетологами и социологами, социалистами и средствами массовой информации. Иногда идеологическая пропасть между коллегами была огромна. Например, политического эмигранта, марксиста Теодора Адорно приняли на работу над одним из проектов фонда Рокфеллера: он должен был изучать аудиторию радиослушателей CBS. Вместе с ним этим занимались психологи Хэдли Кэнтрил, Пол Лазарсфельд и Фрэнк Стэнтон (впоследствии президент радиовещательной компании CBS). Адорно не ставил себе целью сразу использовать эти методы исследования, в которых он видел большой потенциал. Он считал, что опросы способны породить сомнения в доминантности рынка, если использовать их как форму выражения общественного мнения. Однако вскоре его неприятно поразил примитивный аспект исследования: людям проигрывали различные виды музыки и просили их нажать, в зависимости от личных предпочтений, на кнопку «нравится/не нравится». Адорно ушел из проекта, который тем не менее скоро подвергли изменениям для того, чтобы он более эффективно служил задачам маркетингового отдела CBS.

В Великобритании пионерами в сфере исследования рынка являлись представители левой интеллигенции и политики, среди которых были филантроп Джозеф Раунтри и советник Лейбористской партии Марк Абрамс[110]. Как и супруги Линд, они открыто критиковали культуру рекламы и потребительства, хотя никогда не отступались от идеи, что маркетинг можно использовать для целей поблагороднее. Обладая более объективным знанием жизни людей, компании, возможно, сфокусировались бы на удовлетворении истинных потребностей покупателей, а не на манипулировании эмоциями последних. Аналогом американского «Мидлтауна» в Великобритании стал проект «Массовое наблюдение», запущенный в 1937 году.

Вопреки бихевиористскому предрассудку о том, что человек – это автомат, который можно запрограммировать, данные исследователи вдруг увидели людей как носителей своих личных предпочтений относительно всего – начиная с кока-колы и заканчивая Католической церковью и правительством. Эти предпочтения были в своем роде психологическим феноменом, который не поддавался расчетам. Являясь существом, имеющим свое собственное «отношение» ко всему, я способен рассказать вам, как я оцениваю продукт или учреждение по шкале от -5 до +5. И хотя это противоречит бихевиоризму, лучше всего узнать мое мнение можно лишь, спросив меня о нем, что придется сделать любому заинтересованному ученому. Механизмы для сбора «предпочтений» (наподобие кнопки «Мне нравится» в социальных сетях) не учитывают слова индивидуума, лишь его мнение. Именно данная черта и стала уязвимым местом для развития маркетинга, когда наступила Великая депрессия, и элиту все больше стало беспокоить, что же, однако, на уме у этого народа.

На том, чтобы выяснить предпочтения аудитории радиостанций, читателей газет и избирателей, зарабатывали большие деньги. Эта сфера стала интересна и большой политике. В 1929 и 1931 годах президент страны Герберт Гувер инициировал проведение опросов для выявления социальных настроений и потребительских привычек, отчасти надеясь понять, какой уровень политического недовольства можно ожидать. Очень скоро эта информация стала доступной за деньги благодаря возникновению в 1935 году Американского института общественного мнения Джорджа Гэллапа. Когда Гэллапу с невероятной точностью удалось определить результат президентских выборов 1936 года, авторитет его методов стремительно вырос. Президент Франклин Рузвельт был настоящим фанатом этих предвыборных опросов и даже нанял Хэдли Кэнтрила (бывшего участника проекта CBS) в качестве своего личного специалиста в данной сфере.

Продается антикапитализм

Стоит мнению простого гражданина быть услышанным в обществе, то многое в нем может начать меняться в сторону демократии. Это непредсказуемая, а с точки зрения корпорации, правительства или управляющего рекламным агентством, и неблагоприятная ситуация. Она способна побудить людей к написанию работ наподобие «Мидлтауна» супругов Линд или к такой деятельности, которой занимался Абрам, то есть люди могут начать высказывать свое негативное отношение к потребительству или даже к самому капитализму.

Однако использование подобных техник дает возможность своевременно выявить потенциальные угрозы, наподобие тех, что приведены выше. Вот почему эти техники стали столь привлекательны для компаний и правительства. Рузвельту никто не мешал проводить бесчисленные соцопросы, с целью выяснить, как люди относятся к его политике, однако он никогда не менял ее в соответствии с полученными ответами. Кэнтрил рассказывал, что комиссия по каждому дополнительному опросу должна была предложить рекомендацию о том, «как стоит скорректировать подобное отношение», другими словами, продумать «пропаганду»[111].

Соедините эффективный опрос с беспощадным бихевиористским подходом к рекламе, и у вас на руках окажется совершенный информационный цикл. Послания отправляются в общество, индивидуумы реагируют своим поведением, участвуют в опросах, и информация затем возвращается к отправителю послания. С 1930-х годов каждый элемент этой цепочки претерпел значительные изменения. Акцент на целом обществе и поведении всех граждан исчез в послевоенный период, когда стало стремительно расти число небольших компаний. Массовый опрос сменила новая крипто-демократическая форма опроса, а именно – фокус-группа. Последним же этапом эволюции опросов можно назвать анализ цифровых данных. А между тем, в свете современных лозунгов бихевиористов нейромаркетинга, теории Джона Б. Уотсона кажутся совсем невинными.

Неизменной с течением лет остается, однако, связь бихевиористской техники и псевдодемократических форм исследования мнений потребителя. Бихевиорист не хочет слышать о чувствах людей, их желаниях и потребностях; ему лишь необходимо найти способ, позволяющий провоцировать эмоции, желания и потребности. Таким образом, он верит, что из псхологии можно вычеркнуть «ненужное» и заниматься только лишь научной базой для деловых практик, таких как реклама. Проблема лишь в том, что он полагается лишь на самого себя, пытаясь определить, что эти чувства могут означать, он исходит лишь из собственного опыта и представлений. Никакой запредельный объем данных не может объяснить, что означает счастье или страх для тех, кто их никогда не испытывал. Если исследователь работает в рекламном агентстве или в бизнес-школе, то термины «выбор», «желание», «эмоция» и «рациональность» неизбежно приобретают консьюмеристскую окраску. Бихевиоризм и рекламная индустрия паразитируют на уже существующем материале, иначе они никогда не смогут выйти за рамки своих собственных предположений и узнать, что же на самом деле означают эмоции и желания других людей.

Не исключено, что рекламщик, который все-таки слушает других, придет в замешательство от услышанного. Он может узнать, что люди хотят естественности, общности или даже другой «реальности» – того, что не в силах предоставить продукт или реклама. Тогда перед специалистом возникает сложная задача «упаковать» политические и демократические идеалы в продукты или политику, чтобы не нарушить при этом статус-кво. Элементы антикапиталистической политики, которые содержат в себе обещание более простого, в потребительском плане, более честного существования, уже давно укрепились в рекламной сфере. Начиная с 1930-х годов реклама использовала фотографии доиндустриальной, деревенской и семейной жизни, в которую ввергся хаос промышленности американского города[112]. В 1960-е годы в рекламе уже возник образ контркультуры – еще до того, как контркультура действительно возникла[113]. Под влиянием маркетинга политические идеалы претерпевают полную трансформацию в экономические желания. Равнодушный механизм рынка и критика капиталистической системы навсегда сцеплены в единое целое.

Если использовать утилитаристские термины, то задача маркетинга – обеспечить баланс между счастьем и несчастьем, удовольствием и страданием. Рынок должен стать сферой, где можно преследовать исполнение своих желаний, но никогда не удовлетворить их полностью, иначе исчезнет тяга к потреблению. Маркетологи говорят о различных позитивных чувствах, таких как симпатия и счастье, однако создание подобных эмоций лишь часть плана. Беспокойство и страх также важные его части, иначе потребитель сможет найти тот уровень комфорта, который не потребует дальнейшего поиска удовлетворения.

В XXI веке популярные психологи и нейробиологи зарабатывают себе на жизнь тем, что, выступая в качестве консультантов и авторов, обещают нам открыть всю «правду» о том, как мы принимаем решения, как работает влияние, или каким образом получить определенные эмоции и улучшить свое настроение. Надобность задавать людям вопрос о том, что они чувствуют, грозит исчезнуть на радость бихевиористам, так же как и во времена Уотсона. Недоверие Бентама к языку как к показателю наших чувств сегодня находит отражение в том, как нейромаркетологи обещают нам узнать, что мы чувствуем, «минуя» нас самих.

Существование данного проекта построено на забвении или игнорировании как истории, так и вопросов политики. Историю оставляют в стороне, иначе кто-нибудь может заметить, что волны научного маркетинга всегда повторяют друг друга, еще ни разу не выполнив своих обещаний. Мечта узнать чужие мысли и научиться контролировать их, как всегда, остается недосягаемой, поэтому иногда приходится прибегать и к диалогу с людьми. А в этом случае нужно аккуратно трансформировать разговор таким образом, чтобы политическое желание могло бы возникнуть, но никогда бы не вылилось в политические преобразования.

В конце концов, сила человеческой речи необходима для устойчивого развития потребительской культуры. Науки, выросшей из наблюдений за белыми крысами, вкупе с хитрыми методами отслеживания движения наших глаз и других частей тела, в конце концов, оказалось недостаточно, чтобы продать товар. Ее также недостаточно, чтобы управлять человеком на рабочем месте. Для выполнения этой задачи есть другой набор техник, средств и приборов, среди которых «счастье» – самое трендовое изобретение.

Глава 4

Психосоматический работник

Крах капитализма нередко представлялся как катастрофа вселенских масштабов. Возможно, финансовый кризис окажется настолько тяжелым, что нам не поможет даже государственное финансирование. Не исключено, что возрастающее недовольство злоупотреблением рабочей силой выльется в политическое движение, которое приведет к революции. А может, конец всей системы наступит вследствие некой экологической катастрофы? По самым оптимистичным прогнозам, капитализм породит инновации, благодаря которым он сможет создать себе замену, основываясь на технологических изобретениях.

Однако в начале 1990-х годов, во время, наступившее после заката социализма, появилось одно не слишком приятное предположение. А что, если самой большой опасностью для капитализма, по крайней мере на либеральном Западе, является недостаток энтузиазма и активности граждан? Вдруг капитализм вскоре начнет навевать скуку? Не слишком хорошая новость для политиков. И, кроме того, в долгосрочной перспективе это угроза для капиталистической системы. Без определенного уровня участия со стороны работников бизнес рискует столкнуться с крайне тяжелыми последствиями, которые затем отразятся на прибыли.

Страх, что так оно и есть, в последние годы захватил умы управленцев и политиков, и не без основания. Различные исследования о «вовлеченности сотрудников» выдвинули на первый план экономические причины как главный фактор, принуждающий людей делать свою работу. Гэллап проводил частые и обширные исследования в этой области и выявил, что только 13 % всех работников «вовлечены» в процесс, в то время как около 20 % в Северной Америке и Европе «активно не вовлечены»[114]. Эти исследования показали, что «невовлеченность» ежегодно обходится экономике США в $ 550 млрд[115]. Данное явление проявляется в абсентеизме, различных заболеваниях, а в более тяжелых случаях – в презентеизме, когда сотрудники ходят на работу, чтобы просто физически присутствовать на своем месте[116]. Результаты исследования, проведенного в Канаде, позволяют предположить, что более четверти случаев отсутствия людей на работе вызвано проблемой выгорания, а не болезнями[117].

Некоторые управленцы в частном секторе больше не обязаны вести переговоры с профсоюзами, но почти все из них сталкивались с другими сложными проблемами, которые возникают в процессе общения с теми, кто часто отсутствует на рабочем месте без уважительных причин или из-за постоянных незначительных проблем со здоровьем. Отказ выполнять свои должностные обязанности больше не проявляется как организованное действие, и, кроме того, теперь он не бывает абсолютным, приобретя различные формы апатии и хронических проблем со здоровьем. В XXI веке менеджерам особенно тяжело определить границу между скукой и клиническими случаями психических заболеваний, поскольку им приходится задавать вопросы на личные темы, в чем они не слишком квалифицированны.

Недостаточная вовлеченность также является проблемой для правительства, поскольку это приводит к уменьшению экономической эффективности и, как следствие, к уменьшению собранных налогов. В странах, где есть страхование здоровья и выплаты по безработице, данная проблема стоит еще более остро. Кроме того, все чаще люди уходят с работы из-за каких-то незначительных личных проблем и постепенно становятся еще более пассивными. Они также могут регулярно посещать врача, жалуясь на боли и проблемы со здоровьем, которые невозможно диагностировать. Чаще всего подобное происходит из-за того, что у этих людей нет никого, с кем можно поговорить, и они одиноки. Безработица подрывает их самооценку, а из-за бездействия у них появляютс разные психические заболевания. В конце концов физические и психические возможности работников оказываются на исходе, и во многих странах расходы на их восстановление лежат на государстве.

Надо заметить, что экономическая угроза, вызванная ухудшением психического здоровья, не ограничена исключительно рынком рабочей силы. В 2001 году Всемирная организация здравоохранения всех поразила своим прогнозом, согласно которому к 2020 году самой распространенной причиной инвалидности и смерти станут психические заболевания. По некоторым оценкам, уже более трети всех совершеннолетних в Европе и Америке страдают какими-либо психическими заболеваниями, даже если не все из них не были диагностированы[118]. Связанные с этим экономические затраты огромны. Предполагается, что суммы, предназначенные на лечение психических заболеваний, составят в Европе и Северной Америке 3–4% от ВВП. В Великобритании общая стоимость (включая различные факторы, такие как отсутствие на рабочем месте, уменьшение продуктивности, стоимость медицинского обслуживания) для экономики оценивается в 110 млрд фунтов ежегодно[119]. Это намного больше, чем затраты на борьбу с преступностью, хотя предполагается, что данная цифра увеличится вдвое в реальном выражении в течение следующих 20 лет, если сегодняшняя тенденция сохранится[120].

Несомненно, причины психических проблем со здоровьем комплексные и экономика в них виновата не больше, чем химические процессы головного мозга. Но эти причины именно в таком виде проявляются на работе, создавая угрозу продуктивности, что делает их одной из самых главных проблем современного капитализма. Это важнейший вопрос, который сегодня обсуждает Всемирный экономический форум, говоря о нашем здоровье и счастье[121]. Чтобы отличать недовольство сотрудников рабочим процессом от клинических случаев, потребовались специально обученные менеджеры, которые вместе со специалистами по управлению персоналом учатся новым способам вмешательства в психическое и физическое состояние сотрудников организации, а также в их поведение. Наиболее часто используемым предлогом для описания цели подобных вмешательств называется благополучие работников, включающее заботу о счастье и здоровье последних.

Для менеджеров позитивное отношение сотрудников к своей профессиональной деятельности является экономическим преимуществом. Исследования показали, что работники примерно на 12 % более эффективны, если они чувствуют себя счастливыми[122]. А там, где сотрудники чувствуют уважение, если к ним прислушиваются, они полностью вовлечены в процесс, они трудятся еще усерднее и реже берут отпуск по болезни. И наоборот, в местах, где подчиненные даже не представляют себе, как устроен рабочий процесс, наблюдается увеличение числа психологических проблем, которые сегодня очень волнуют бизнес, а подобные проблемы, в свою очередь, провоцируют развитие психических заболеваний[123]. С увеличением уровня благосостояния менеджеры надеются на то, что они смогут вырваться из порочного круга невовлеченности в рабочий процесс и постоянных болезней и повысят активность сотрудников, которые, в свою очередь, будут выполнять свои обязательства.

Но давайте добавим немного цинизма: менеджеры делают все возможное, чтобы добиться от сотрудников максимальной отдачи. Но нет ли здесь, в этом стремлении компаний, и определенной перспективы? Если бы капитализм все больше и больше подтачивал постоянное чувство отчуждения, испытываемое работниками, то, наверное, пришлось бы проводить политические реформы? Большие экономические затраты, связанные с апатией, которые нависли над работодателями и правительством, означают, что человеческое несчастье стало хронической проблемой, чье существование верхушка общества не может больше игнорировать. Именно поэтому не стоит забывать о важности организации работы и рабочего пространства, призванных поддерживать заинтересованность и энтузиазм сотрудников.

Сложность заключается еще и в том, что менеджеры должны видеть тонкую грань между поддержанием энтузиазма и провоцированием психосоматических проблем, которых они хотят избежать. Доклад правительства Великобритании, посвященный важности вовлеченности сотрудников в рабочий процесс, выявил важнейшие составляющие этого не до конца раскрытого явления. Такие фразы экспертов, как «вы почувствуете это» или «вы узнаете, когда увидите», говорят о недостаточной объективности данного понятия[124]. Менеджеры и политики стремятся создать точную науку о счастье на рабочем месте. Однако именно с таких попыток и начинается большинство наших проблем.

Курсы счастья

Когда старшие менеджеры сталкиваются с проблемами других людей, личными и непонятными, то они используют уже проверенный метод: они полагаются на подрядчиков и консультантов со стороны. В бизнесе и политической сфере существует огромный спрос на экспертов, которые работают ради благополучия других, спрос на них растет благодаря их высокому авторитету. Эти люди выполняют одновременно и функции квалифицированных медицинских работников, и сильных, но недалеких громил. Занимаясь здоровьем и счастьем людей, работники со стороны могут поступиться моральными принципами и, если станет необходимо, просто уйти из проекта. Идея Бентама о «Национальной компании благотворительности» (National Charity Company), которую должно основать государство, чтобы заставлять людей работать, стала предтечей сегодняшней мрачной системы социального обеспечения, основанной на множестве разногласий государства и рынка.

Пытаясь отучить людей от мысли, что они всегда могут положиться на государство с развитой социальной системой и заставить их вернуться на рынок труда, правительство Великобритании запустило открытый сервис аутсорсинговой компании Atos, чтобы проводить «оценку профессиональных возможностей». С 2010 года, пользуясь широкой поддержкой консервативного правительства, этот проект стал развиваться, иногда провоцируя настоящие трагедии. Одним из таких случаев стало самоубийство 53-летнего Тима Салтера, который был слепым и страдал агорафобией, однако в 2013 году ему прекратили выплачивать пособия, после оценки Atos, утверждавшей, что он может работать[125]. Кроме того, по мнению Atos, люди с церебральными нарушениями и с неизлечимым раком тоже «готовы к работе». В 2011 году Генеральный медицинский совет Великобритании выявил 12 врачей, которые работали на Atos в качестве экспертов, определяющих инвалидность, и не соблюдали интересы пациентов[126]. С января по ноябрь 2011 года 10 600 больных людей и инвалидов погибли спустя шесть недель после отмены выплаты им пособий[127]. Из-за одной очень печальной компьютерной ошибки Atos подтверждал, что человек, получавший пособие по инвалидности, готов приступить к работе, даже если он уже умер от своей болезни.

Когда дело доходит до мотивации людей к работе, то правительство опять же не принимает в этом никакого участия, давая возможность своим подрядчикам проводить самые спорные психологические вмешательства. Тем, кто был вынужден искать работу, сразу дают оценку с точки зрения их позиции и оптимизма и их мотивация сразу восстанавливается. В Великобритании данную функцию выполняют компании A4e и Ingeus. Последние заключили договор с государством, что они будут мотивировать безработных начинать трудовую деятельность. Около трети всех людей, которые прошли через эти компании, заявляют о каком-то психическом заболевании, хотя компании предполагают, что реальный показатель больше раза в два. Они используют опросы для определения всех психических и поведенческих препятствий, мешающих поиску работы (недостаток рабочих мест не является удовлетворительной причиной).

В газах внешних подрядчиков незанятость является «симптомом» личностной неудовлетворенности, проявляющейся в пассивности. Выход из данной ситуации представляется в виде многочисленных обучающих программ, совмещенных с курсами «поведенческой активации», которые направлены на восстановление уверенности безработного в себе, повышения его уровня оптимизма и эффективности. Один из участников курса A4e сообщил, что гуру по самосовершенствованию кричал на них, говоря «говорите, дышите, ешьте, гадьте и верьте в себя» и «вы – продукт: либо вы верите в это, либо нет»[128].

Так как экономика психического здоровья приобретает все более определенные черты, граница между заботой и наказанием нивелируется. В 2007 году экономист Ричард Лэйард изложил «экономическое обоснование» когнитивно-поведенческой психотерапии, показав, что она может сохранить бюджетные деньги Великобритании, прививая людям стремление работать[129]. Таким образом, ее использовали как средство при создании программы Увеличения Доступа к Психотерапии, которая предусматривала резкое увеличение числа когнитивно-поведенческих терапевтов, обученных и в последующем трудоустроенных Государственной службой здравоохранения.

Но с началом жесткой экономии тенденция в лечении с помощью бесед стала другой. В 2014 году правительство заявило, что получающие пособия могут лишиться их, если откажутся посещать курсы когнитивно-поведенческой психотерапии. Людей вынудили ходить на эти курсы. Однако никто не объяснил, как подобная терапия могла работать, если ее проходили только для того, чтобы не потерять 85 фунтов в неделю.

Чтобы полностью решить проблему уклонения от работы, к делу привлекли в том числе и врачей. В 2008 году правительство Великобритании выразило недовольство, что «продолжаются случаи неверного диагностирования болезней, несовместимых с рабочим процессом», в чем были обвинены медики[130]. Это запустило государственную кампанию, в ходе которой больничные листы, подписываемые врачами для подтверждения нетрудоспособности пациента, заменили на «листы здорового состояния» (fit notes). В них врач должен описать все возможности для того, чтобы человек остался трудоспособным, несмотря на инвалидность и болезнь. Врачи поддержали данное нововведение, соглашаясь с тем, что работа благотворно сказывается на людях.

С другой стороны рынка рабочей силы все выглядит немного лучше, но в то же время не менее жестоко. В то время как Atos, A4e и Ingeus борются с очевидной вялостью и пессимизмом бедных, профессиональные консультанты в области благополучия зарабатывают огромные суммы денег, обучая топ-менеджеров тому, как сохранять оптимальное психосоматическое состояние. Например, на курсах д-ра Джима Лоэра «Корпоративные атлеты» ($490 CША за 2,5 дня) руководителей обучают элитным стратегиям «энергетического инвестирования», которые позволят им достичь как физического, так и психического здоровья. Американский гуру продуктивности Тим Феррис в течение своего однодневного курса дает советы высшему руководству, обучая их максимально эффективно использовать свой мозг, хотя раньше он занимался продажей подозрительных пищевых добавок для улучшения деятельности головного мозга.

Подобные консультации последовательно перемещаются от одних не связанных между собой областей знаний к другим. Психология мотивации перетекает в психологию здоровья, и в этот процесс вносят свою лепту спортивные тренеры и диетологи, а также, ко всему прочему, в него добавляются идеи нейробиологов и варианты буддистских медитаций. Различные взгляды на физическое здоровье, счастье, хорошее настроение и успех связываются между собой, но с минимальным объяснением причин. Все вышеперечисленное объединяет идея, утверждающая, что в идеале человеческое существование должно включать в себя трудолюбие, счастье и здоровье, увенчанные, в конечном итоге, богатством. Наука элитарного совершенствования построена на основе этого высокопарного капиталистического видения. Обратной стороной и настоящей движущей силой многих программ обучения топ-менеджеров, направленных на повышение благополучия, является хорошо изученный набор опасностей, актуальный для многих руководителей. В повседневной жизни такой набор известен как «выгорание» и включает в себя высокую вероятность инфаркта, инсульта и нервного срыва.

Конечно, большинство совершеннолетних людей, которые живут в капиталистическом обществе, зависли где-то между объектами деятельности компании Atos и ей подобных, с одной стороны, и клиентами гуру, обучающих, как повысить свое благополучие, – с другой. Неужели нет ничего подобного для среднего класса? Возможно, есть. Но на этом уровне конкуренция диктует слишком жесткие условия для руководителей, которые беспокоятся о невовлеченности сотрудников и их производительности.

Предприниматель Тони Шей, один из американских гуру по созданию счастья на рабочем месте, ставит под сомнение тот факт, что наиболее успешными компаниями являются те, где специально разрабатываются стратегии для воспитания чувства счастья внутри организации. Компании должны нанять специального человека, который будет следить за тем, чтобы «уровень счастья» в организации не падал. Если это звучит как средство для создания идеального общества, то это не так. Тони Шей советует руководству компаний определить 10 % наименее мотивированных сотрудников по отношению к политике благополучия в компании, а затем уволить их[131]. Когда это будет сделано, оставшиеся 90 %, очевидно, станут «очень вовлеченными» в рабочий процесс.

После того как наука о счастье стала ближе к максимизации прибыли организации, с ней произошли интересные изменения. Бентам воспринимал счастье как нечто, исходящее из определенной деятельности человека и его выбора. Неоклассические экономисты, такие как Джевонс, и бихевиористы, например Уотсон, говорили примерно о том же самом, предполагая, что людей можно спровоцировать к определенному выбору, подвесив желанную «морковку» у них перед глазами. Но в контексте бизнес-консультирования и индивидуального обучения счастье выглядит совсем по-другому. Внезапно оно стало представляться неким вкладом в определенную стратегию и проект, каким-то ресурсом, который можно использовать и который должен принести много денег. Предположение Бентама и Джевонса о том, что деньги дают определенное количество счастья, было повернуто с ног на голову: то есть теперь предполагалось обратное – определенное количество счастья приносит некую сумму денег.

Один из современных гуру позитивной психологии менеджмента, Шон Ачор, в своей книге «Преимущество счастья» привел множество данных, подтверждающих, что счастливые люди добиваются более успешных результатов в своей карьере[132]. Им чаще дают повышение, у них выше объем продаж (если они работают в области маркетинга) и чувствуют они себя более здоровыми. По мнению автора, счастье становится формой капитала, на который можно опереться во время неопределенной экономической ситуации. Согласно названию книги оно является преимуществом в гонке за достижением своей цели. В какой-то степени Ачора можно принять за фаталиста, ведь он как будто говорит о том, что оптимисты просто во всех смыслах удачливее, чем пессимисты.

Решающим дополнением к его выводам является и то, что все мы предположительно имеем возможность влиять на наш уровень счастья. По словам Ачора, счастье – это выбор. Мы способны выбрать вариант быть счастливыми (и впоследствии успешными) или предпочесть жить в несчастье (и, соответственно, страдать от последствий такого выбора). Еще один ведущий специалист и консультант в этой области, нейробиолог Пол Зак, предполагает, что мы рассматриваем наше счастье как мышцу, которую нужно постоянно развивать, чтобы в необходимый момент она могла работать в полную силу. В таком индивидуализированном представлении скрывается возможность обвинять людей за их собственные несчастья и неудачи, причиной которых стала недостаточно плодотвоная работа.

Что же тогда значит «счастье», если рассматривать его с этой точки зрения? Предполагается, что в данном случае подразумевается источник энергии и стабильности, всегда направленный на достижение не счастья, а других задач, таких как статус, влияние, занятость и деньги. В борьбе с апатией на работе и психологической стагнацией гуру мотивации просто предлагают укрепить силу воли. В этом смысле деятельность, способная привести к состоянию счастья, например общение или отдых, имеют значение, поскольку они могут восстановить физическое и психическое состояние до уровня, позволяющего решить следующую бизнес-задачу. Этот частный вид утилитаризма означает расширение корпоративной рациональности до повседневной жизни, так что существует даже «оптимальный» способ отдыха от работы, рассматривающий прогулку как рассчитанное действие продуктивного менеджмента[133]. Что же происходит? Несчастье трудоспособных людей является серьезной политической проблемой. Как это стало возможным?

Извлечение усилия

Открытие закона сохранения энергии в 1840-х годах, который оказал большое влияние на психологов и философов, таких как Фехнер, послужило источником вдохновения для промышленников и изобретателей. Если количество энергии не меняется после работы, то тогда математический анализ может дать гораздо более производительные технологии. Поиск вечного двигателя стал воплощением этого оптимистического взгляда.

Однако подобный энтузиазм вскоре был сдержан другим открытием, сделанным физиком Рудольфом Клаузиусом в 1865 году. Оно говорило о том, что энергия не остается в том же самом объеме, поскольку она переходит из одного состояния в другое. Фактически энергия постепенно уменьшается. Таким образом, появился закон энтропии, увеличивший тревогу и пессимизм по поводу ближайшего будущего индустриального капитализма. В течение 1870-х годов, когда Джевонс преобразовывал экономику в математическую психологию, физиологи и промышленники стали больше уделять внимания проблеме физической усталости человека, особенно на фабриках. Викторианцы начали рассматривать бездеятельность и безработицу как моральные недостатки наряду с пьянством и плохим характером. А в 1880-х годах появилось мнение, что работа в области индустрии выжимает из людей все соки. Человеческий труд стал уступать место пару.

В то время развивался невроз fin de sicle[134]. Капиталистические трудовые ресурсы уменьшались, энергичность, от которой зависела западная цивилизация, уменьшалась. Неврастеническим синдромом, формой нервного истощения, предположительно возникшим вследствие напряженной городской жизни, страдали тысячи представителей европейской и американской буржуазии. Прогресс требовал слишком больших усилий.

В конце XIX века знания в области рабочего процесса не слишком сильно отличались от современных. Усталость вызывала озабоченность, так же как и бездействие (для бедных) или выгорание (для богатых) сегодня. Она рассматривалась как причина преимущества национальной экономики: различия в продуктивности национальных экономик связывали с различием в психологии и питании трудовых ресурсов разных стран[135]. Согласно одному исследованию преимущество экономики Великобритании над экономикой Германии заключалось в том, что английские работники ели больше мяса, тогда как как немецкие – больше картофеля. Эргономика развивала изучение и фотографирование человеческого тела в движении, в попытке яснее понять, куда расходуется его энергия. Были изучены мышцы и даже кровь, чтобы узнать, как энтропия влияет на человеческое тело во время работы.

В это самое время инженер Фредерик Уинслоу Тейлор начал свою карьеру в качестве первого в мире консультанта по вопросам управления. Он родился в Филадельфии, в известной и богатой семье, чьи корни уходят к Эдварду Уинслоу, одному из переселенцев, приплывших на корабле «Мейфлауэр». Наследственность сыграла огромную роль. Эта знаменитая фамилия, которая давала ему привилегированный доступ к индустриальным компаниям города, оказалась решающей в его карьере. В течение 1870–1880 годов Фредерик Уинслоу Тейлор работал на нескольких преуспевающих производственных и металлургических заводах Филадельфии, где сразу, благодаря связям своей семьи, получал руководящую должность.

По своей сути Тейлор никогда не был промышленником, изначально он вообще планировал стать адвокатом. Как и все консультанты, появившиеся в дальнейшем, он оказался в амбивалентном положении, находясь одновременно и внутри компании, и снаружи. Таким образом, у Тейлора была необычная позиция: он мог объективно смотреть на работу «белых воротничков». Этот человек имел вес в бизнесе, однако его интересовала и наука. И многое из того, что он наблюдал, казалось ему пустой тратой времени. В то время не существовало никакого методического, научного анализа, связанного с построением рабочих процессов. Менеджеры располагали определенным количеством ресурсов и часов, однако, казалось, в их действиях совершенно нет никакой математической логики, которая позволила бы им использовать свои ресурсы и время для получения максимального результата.

Фредерик Тейлор никогда не задерживался в какой-либо компании надолго: он уходил, а его место занимал другой консультант. Тейлор передвигался по Филадельфии от одного производителя к другому, собирая информацию, которая объясняла, что мешает компаниям работать более эффективно. В 1893 году он официально заявил о себе как о независимом консультанте и начал предлагать свои услуги. На его визитке было написано: «Консультирующий инженер. Специализация: систематизация управления и оптимизация издержек».

В конце 1890-х годов Тейлора наняла компания Bethlehem Steel, чтобы он изучил процесс производства чушкового чугуна. Так он произвел свой первый количественный научный анализ «времени и действий» на рабочем месте. Одной из целей данного анализа было увеличить объем чугуна, который рабочие могли погрузить в автомобиль за день[136]. Тейлор не только смотрел на сам по себе трудовой процесс, но и на условия работы, и на физическое состояние рабочих. Он разбил производство на отдельные задачи, которые требовалось выполнять. Даже если экономика и превратилась не так давно в утилитаристское изучение потребления, проблемы промышленного менеджмента остались те же самые: каким образом произвести как можно больше, используя как можно меньше машин и людей? Тейлор заявил, что увеличил производительность завода с 12,5 до 47,5 тонны чушкового чугуна в день, всего лишь рационализировав время, действия и денежные стимулы.

Результаты его анализа сделали Тейлора знаменитым в кругах бизнеса и науки. В 1908 году в Гарвардской школе бизнеса была открыта специальность «магистр делового администрирования» (MBA), хотя никто особо не понимал, что такой специалист должен собой представлять. Вскоре Тейлора, как звезду менеджмента мирового масштаба, пригласили туда читать лекции. В 1911 году он опубликовал труд, представлявший собой некий синтез различных теорий под названием «Принципы научного менеджмента». Среди бизнесменов работы по изучению оптимизации времени и труда стали крайне популярны, и уже до Первой мировой войны их начали использовать в качестве инструкций на европейских фабриках.

В то время как непосредственные клиенты Тейлора интересовались максимизацией своей выручки, политические цели научного менеджмента были намного шире. Прогрессивные американцы считали, что, вооружившись наукой, корпорации смогут сделать больше на благо всего общества. Социалисты, в том числе и Ленин, видели в тейлоризме модель эффективной работы общества, не зависящей от рынков.

Тейлор также видел социальную пользу своей новой науки, считая, что научный менеджмент положит конец промышленному конфликту, гарантировав «сердечные братские решения в спорах и разногласиях». Одним из преимуществ Тейлора, как человека в компании постороннего, было то, что он избегал столкновений между ее руководством и подчненными, занимая политически нейтральную позицию. В тех местах, где царил конфликт, консультант смягчал обстановку, хотя понятно, на чьей стороне он был: нанимали его все-таки не рабочие.

То отношение, которое складывалось у руководства компаний к Тейлору в связи с его аристократическими корнями, стало целью для остальных представителей этой профессии. McKinsey & Co, Accenture, PwC требовали таких же привилегий, обещая увеличить производительность и очень часто хвастаясь результатами до того, как они были достигнуты. Возможно, именно это и стало самым мощным наследием Тейлора, потому что со временем термин «тейлоризм» приобрел негативные коннотации. Даже если компании и продолжают контролировать и анализировать с научной точки зрения жизнь своих рабочих (сегодня с помощью анализа цифровых данных и мобильных телефонов), то теперь стало крайне непопулярно прибегать к тяжелому научному анализу Фредерика Тейлора. Причина этого совершенно проста: жестокий подход к управлению людьми обречен сделать их несчастными.

Было бы аморальным защищать тейлоризм, однако в нем была, по крайней мере, своя логика. Рабочие и менеджеры существуют, чтобы добиваться высокой производительности труда всеми возможными способами. Никто никогда не ждал от рабочих, что им такое положение вещей должно нравиться, тогда это была бы уже своего рода свобода. Как говорил Иэн Кёртис, лидер группы Joy Division, который повесился в возрасте 23 лет: «Я работал на фабрике, и я был действительно счастлив там, потому что мог спать на ходу весь день». Рабочие на фабрике времен Тейлора занимались физическим трудом, эксплуатировались, но от них никогда не ждали, что они начнут высказывать какое-то личное отношение к происходящему. И это была именно та причина, по которой менеджеры вскоре отвергли научную теорию управления Тейлора.

Психология начинает работать

Однажды, в 1928 году, исследователь из Гарвардской школы бизнеса на заводе по производству телефонов в Сисеро, штат Иллинойс, подсел к работнице и задал ей необычный вопрос: «Если бы у вас появилась возможность исполнить три своих желания, то что бы это были за желания?» Женщина подумала и ответила: «Здоровье, поездка домой на Рождество и свадебное путешествие в Норвегию следующей весной».

Причина такого необычного вопроса крылась вовсе не в том, что исследователь был заинтересован в жизни этой женщины или хотел ей помочь. Так же, как и Тейлор когда-то, он был заинтересован в ее продуктивности. К началу Первой мировой войны почитание тейлоризма уже ушло в прошлое, однако базовые научные теории Тейлора считались незыблемыми. В 1927 году в Гарвардской школе бизнеса была создана «Лаборатория усталости», насчитывающая несколько помещений с разной температурой и инструментами. Эта лаборатория должна была изучить реакции человеческого тела на разнообразные виды работы и нагрузки. В экономике, где главную роль продолжало играть производство вкупе с физическим трудом, психология и инфраструктура казались теми факторами, которые могут создать лучшие условия труда. Ведь обычно менеджеры не думали о том, как их сотрудники собирались встречать Рождество, или о том, куда они хотели бы поехать.

Мужчину, задававшего вопросы работнице, звали Элтон Мэйо. Этот австралийский эрудит интересовался философией, медициной, психоанализом, находясь под влиянием многих пессимистичных работ, опубликованных после Первой мировой войны, таких, например, как «Закат Европы» Освальда Шпенглера. Мэйо был уверен, что не за горами конец цивилизации, и промышленный конфликт станет его катализатором. Следовательно, профсоюзы и социалисты, по его мнению, представляли угрозу не только для руководителей компаний и капитала, но и для всего мира.

В некоторых более странных теориях Мэйо социализм описывался как симптом физического недомогания и психического заболевания. «Для любого работающего психолога, – говорил он, – очевидным является тот факт, что все теории социализма, гильдейского социализма, анархизма и прочего есть не что иное, как фантазии невротика»[137]. Он считал, что у компаний не было другого выхода, кроме как проводить психоаналитическую терапию для своих сотрудников, направленную на то, чтобы смягчить их нравы и сделать их более преданными своему начальству. Работники, которые не признавали авторитет своих менеджеров, нуждались, по его мнению, в срочном лечении.

Мэйо эмигрировал в США в 1922 году и сначала обосновался в Сан-Франциско, где он читал лекции в университете Беркли. Вскоре Мэйо узнал, что Фонд Рокфеллера готов предоставить серьезные гранты тем, кто сможет провести исследование, полезное для всего бизнес-сообщества. В течение последующих 20 лет он получил несколько солидных грантов, благодаря чему жил даже в некоторой роскоши. Исследования привели Мэйо на Восточное побережье, где он посетил ряд фабрик и обдумал, каким образом он может реализовать свои идеи. Его психосоматические теории предполагали, что психические проблемы сотрудников будут проявляться не только в отношении низкой продуктивности и забастовках, но и в высоком кровяном давлении. С 1923 по 1925 год Мэйо посещал заводы в сопровождении медсестры с прибором для измерения давления. Он надеялся обнаружить связь между разумом, экономикой и физическим состоянием, которая, по его глубокому убеждению, существовала, несмотря на отсутствие доказательств.

Психология активно развивалась в 1920-е годы, после того как некоторые университетские ученые, поработав на рекламную отрасль, вернулись к своим исследованиям. Однако Мэйо отличался от них наличием нескольких более далеко идущих теорий: он надеялся, что психология сможет реформировать и спасти капитализм. Уделив внимание человеку на рабочем месте, то есть учтя все его личные переживания и способствуя его положительному настрою, компания способна дать ему глубочайший смысл жизни, и тогда угроза восстания исчезнет раз и навсегда. В 1926 году Мэйо начал работать в Гарвардской школе бизнеса.

Исследования, проводимые под его руководством в Сисеро, штат Иллинойс, и известные как «Хоторнские исследования» (по имени завода, на котором они проводились), быстро завоевали почетное место в менеджменте[138]. Мэйо являлся одним из основателей Лаборатории Усталости, однако он хотел, чтобы больше внимания уделялось не телу сотрудников, а их счастью. Сегодня считается, что главное открытие Мэйо произошло случайно. Выбранные для эксперимента заводские работницы были приглашены в кабинет, где они могли отдохнуть и пообщаться в более неформальной и веселой атмосфере. Казалось, данное обстоятельство имело непосредственное влияние на более высокие результаты работы, и Мэйо объяснял это следующим образом: само исследование, включающее в себя интервью, оказывало влияние на рост продуктивности, поскольку женщины начинали идентифицировать себя с той группой, в которой работали. Их энтузиазм по ходу эксперимента рос, так как они начинали выстраивать отношения друг с другом. Феномен, когда субъекты исследования реагируют на то, что их изучают, в результате чего выводы этого исследования могут быть искажены, называется хоторнским эффектом.

Урок, который Мэйо извлек из своих частых визитов в Хоторн, заключался в том, что менеджеры должны научиться разговаривать со своими сотрудниками, если хотят, чтобы продуктивность росла. Несчастный сотрудник был одновременно и непродуктивным работником, несчастье которого возникало из-за его чувства изоляции. Менеджерам, кроме того, предстояло выяснить уникальные психологические характеристики отдельных социальных групп, которые нельзя было просто свести к личным мотивам, как предполагал Тейлор или неоклассические экономисты. Наличие четких общих ценностей определенной группы могло принести сотрудникам гораздо больше счастья (а менеджерам гораздо лучший результат), чем просто повышение зарплаты.

Есть сомнения в том, действительно ли Мэйо опирался на данные, полученные в Хоторне: вполне возможно, он просто высказал свои неподкрепленные ничем соображения относительно будущего капитализма. На самом деле рост продуктивности женщин совпал с повышением зарплаты в 1929 году, однако Мэйо в своем анализе предпочел проигнорировать этот факт[139]. Несмотря на сомнительные научные выводы, влияние Мэйо на управляющих персоналом было значительным и длилось достаточно долго. Когда мы сегодня слышим, что менеджеры должны видеть в человеке личность, а не просто сотрудника, или что счастье работников влияет на прибыль компании, или что мы должны «любить, что мы делаем», и привнести в работу «аутентичную» версию себя, мы наблюдаем влияние идей Мэйо. Когда менеджеры хотят, чтобы их сотрудники смеялись на рабочем месте, потому что на этом настаивают некоторые консультанты, или когда они пытаются создать благоприятную атмосферу для оптимизации наших субъективных чувств, они реализуют на практике его советы[140].

Терапевтический менеджмент

С точки зрения науки о счастье теории Элтона Мэйо интересны тем, что они предлагают определенное урегулирование удовольствий и страдания для разума. Кажется, ни деньги, ни тело не подходят для понимания и влияния на уровень счастья, если рассматривать рабочее место с точки зрения групповой психологии. Говорить с сотрудниками и давать им возможность выстраивать друг с другом отношения – вот способы сделать их счастливыми. Умение управлять, возникшее с целью контролировать рабов на плантации, а позже – возглавлять огромные промышленные корпорации, вдруг превратилось в «гибкий» социальный и психологический навык.

И хотя Мэйо видел все это не совсем так, тем не менее его предложения являлись некой формой психосоматического вмешательства, действовавшей по принципу плацебо. Ведь цель менеджмента в 1930-е годы, как ни крути, была такой же, как и во времена Фредерика Тейлора: добиться максимального объема производства. Однако теперь, вместо того чтобы рассматривать физические и физиологические аспекты труда, руководители должны были сфокусировать свое внимание на социальных и психологических элементах, ожидая, что это принесет поведенческие, физические и экономические улучшения.

Современный термин «психотерапия» описывает разнообразные виды лечения, начиная с долговременных психоаналитических встреч с врачом и заканчивая когнитивно-поведенческой терапией, которая более похожа на тренинг или консультацию. Однако впервые этот термин начал использоваться в конце XIX века, подразумевая «лечение через общение», когда доктора обнаружили, что пациенты иногда быстрее шли на поправку благодаря беседе, а не лекарствам.

Мэйо рекомендовал нечто похожее. Открытые отношения между руководителем и сотрудником должны привести к изменению характера работника и, как следствие, к его физической продуктивности. Разговор использовался в качестве инструмента, помогающего людям чувствовать себя лучше и, соответственно, вести себя лучше. Как средство, тонизирующее суровую механику тейлоризма, такая политика должна была работать. Кроме того, эту методику предполагалось развивать и в некоторых более свободных направлениях. Например, исследовать группы как автономные сообщества, и в будущем фирмы могли бы тогда иметь более демократичную систему управления. Групповой психологией занимались и в 1940-е, и в 1950-е годы: как анализируя выполнение приказов во время войны, так и позднее – изучая потребителей по фокус-группам[141].

Сам Элтон Мэйо надеялся смягчить политические настроения. По его мнению, терапевтический менеджмент сделает общество менее несчастным, что снизит уровень недовольства в последнем. Однако существовали и другие варианты развития событий. Стоит диалогу и кооперации стать частью экономических процессов, как люди благодаря им могут увидеть проблеск экономической демократии. Если однажды женщину на фабрике спросили о трех ее желаниях, то нельзя же исключать, что в следующий раз ее спросят о том, как, по ее мнению, стоит управлять компанией? И возможно, именно здесь и начнутся политические изменения? Мэйо такая идея точно бы не понравилась. Однако критика управленческой олигархии не может списать со счетов весь освободительный потенциал социальной психологии в целом.

И все же аналоги психосоматическим видам лечения становились все более популярны в послевоенный период, и на это было несколько причин. Во-первых, во второй половине XX века труд в Европе стал менее физически тяжелым. К 1980-м годам забота о сотруднике, этика обслуживания и энтузиазм стали не просто видом ресурса, который должен был способствовать производству большего числа продуктов, они были продуктами сами по себе. Счастью сотрудника и его психологической вовлеченности уделялось все больше и больше внимания, особенно когда корпорации начали продавать идеи, опыт и услуги. Компании стали говорить о «нематериальных активах» и «человеческом капитале», обозначая этим некую аморфную рабочую этику, однако в реальности за данными понятиями не стоял ни актив, ни капитал. И, значит, руководителям потребовался новый способ мотивирования сотрудников.

Во-вторых, в концепции здоровья начали происходить существенные изменения. В 1948 году была основана Всемирная организация здравоохранения (ВОЗ), давшая новое определение человеческому здоровью, согласно которому это «состояние полного физического, душевного и социального благополучия», что почти утопично, поскольку совсем немногие из нас могут похвастаться чем-то подобным на протяжении долгого периода своей жизни. Стали играть роль нематериальные аспекты здоровья и болезни. В частности, понятие «душевная болезнь» возникло одновременно с сокращением числа психиатрических лечебниц, где пациенты жили в определенном сообществе, так же, как люди с физическими заболеваниями в больницах.

Осознание того, что умственные процессы играют ключевую роль в состоянии здоровья, сильно повлияло на здравоохранение и медицинскую практику, изменив природу врачебной профессии. Это было нечто, известное как «медицина опыта», когда учитываются переживания пациента, а не просто характеристики его тела. К 1970-м годам существовал ряд показателей качества жизни, которые использовались, чтобы понять состояние человека, и которые учитывали субъективное отношение пациента, а не просто его физическое состояние[142]. В рамках биполярного анализа жизни и смерти, здоровья и болезни появилась новая иерархия хорошего самочувствия. Отчасти это признак медицинского прогресса: после того как медицина смогла увеличить длительность человеческой жизни, все ее внимание переключилось на то, как сделать эту жизнь более достойной.

Какое же отношение приведенное высказывание выше имеет к менеджменту или работе? Проблема, с которой столкнулись руководители и политики во второй половине XX века, заключалась в том, что все начало казаться слишком нематериальным. Работа стала нематериальной в связи с сокращением промышленности. Болезнь перестала быть материальной, поскольку увеличилось число психических и поведенческих проблем. Даже деньги потеряли свою материальность, после того как начиная с 1960-х годов финансовая система превратилась в часть процесса глобализации. Решение проблем вовлеченности и энтузиазма стало важно одновременно для медицины, психиатрии, менеджмента и в целом экономики. Задачи здравоохранения и бизнеса оказались общими, так как вопрос душевного здоровья расположился где-то между этими двумя областями. Работа управляющих все больше стала напоминать то самое «лечение через общение», которое должно поддерживать положительное эмоциональное состояние работников, чтобы они с энтузиазмом выполняли свои обязанности в сфере услуг.

Вслед за изменениями в самой работе и управлении изменились и способы, с помощью которых сотрудники высказывают свое недовольство. Как правило, оппозиция выбирает то, что вряд ли придется по душе управлению компании. Классика протеста против тейлоризма, который стремится рассматривать людей как физический капитал, – это говорить за спиной или бастовать через профсоюз. Руководителю, проигнорировавшему чувства и желания своих работников, обязаельно сообщат, что больше так продолжаться не может.

Так как в течение послевоенного периода вид терапевтического менеджмента, заложенный Мэйо, продолжал доминировать, то протест стал приобретать противоположные черты. Постепенно, после того как постиндустриальных сотрудников начали призывать быть «самими собой», говорить «открыто» и «честно» со своим менеджером, единственной формой протеста оказался возврат к своей физиологии. Избавиться от управляющего, который хочет быть твоим другом, можно, только притворившись больным. С 1970-х годов благодаря растущему числу болезней и идеализации здорового образа жизни болезнь стала главным аргументом для того, чтобы не появляться на работе. При этом очевидно, что менеджмент не может фокусироваться только на отношениях и субъективных чувствах, точно так же как он не может обращать внимание исключительно на продуктивность тела. Следовательно, появилась потребность в настоящей психосоматической науке, способной лечить разум и тело как одно целое и оптимизировать их совместное функционирование. И тут мы подходим к последней главе в истории психосоматического менеджмента.

Комплексная работа и благополучие

В 1925 году 19-летний австрийский студент-медик Пражского университета Ганс Селье заметил нечто настолько очевидное, что поначалу даже не решился сообщить о своем открытии преподавателю. Когда студенты осматривали людей с различными заболеваниями, Селье вдруг обнаружил, что все пациенты чем-то похожи друг на друга вне зависимости от состояния их здоровья. Все они говорили о боли в суставах, потере аппетита и языке с налетом. Короче говоря, все они выглядели больными.

Позже Селье изложил свои мысли на этот счет следующим образом:

«Даже сейчас – спустя полвека – я все еще отлично помню, какое впечатление произвели на меня эти выводы. Я не мог понять, почему с момента возникновения медицины, терапевты всегда пытались сконцентрировать свои усилия на том, чтобы обнаружить индивидуальные болезни и открыть особые способы их лечения, не уделяя особого внимания более очевидному „синдрому просто болезни“»[143].

Когда он поделился своим наблюдением о том, что больные люди выглядят нездорово, со своим преподавателем, то последний саркастически заметил, что, действительно, «если человек толстый, то он выглядит толстым». Однако Селье не отказался от своей идеи. В детстве он сопровождал своего отца, одного из потомственных врачей в семье Селье, когда тот ходил лечить бедных в Вене. Его отец придерживался традиционного, довольно комплексного понимания лечебного процесса[144]. Как осознали «психотерапевты», личное общение врача с пациентом было ключевым фактором для того, чтобы лечение прошло успешно.

История утилитаризма заканчивается там, где становится понятно, что невозможно найти единственный показатель человеческой оптимизации, позволяющий принимать все решения – и общественные, и личные. Данная мечта основывается на надежде, что когда-нибудь можно будет преодолеть двусмысленность и многоплановость человеческой культуры, заменив ее знанием о единственной количественной категории. Должно это осуществиться через идею пользы, энергии, ценности или эмоции – монизм сам по себе всегда означает упрощение. В своем банальном наблюдении о том, что больные люди выглядят нездорово, Селье всего лишь подошел к вопросу с другой стороны. Ему потребовалось еще 10 лет, чтобы разработать научную теорию, которую он назвал «Общим адаптационным синдромом».

Новизна идеи с точки зрения медицины состояла в том, что синдром, который описывал Селье, не являлся типичным: он включал в себя комплекс симптомов, которые не были привязаны ни к какому конкретному заболеванию или расстройству. Он изучал его, проводя различные эксперименты на животных: бросал их в холодную воду, резал, давал яд, чтобы посмотреть, каким образом они будут на все это реагировать.

Как и любая биологическая система, тело животного сталкивается со внешними стимулами, вмешательством и прочими факторами, на которые ему приходится отвечать. Селье интересовала природа этого ответа, который иногда мог стать проблемой сам по себе. Биологические системы, подверженные атаке слишком большого числа раздражителей, закрываются; то же самое происходит, когда раздражителей слишком мало. Здоровье организма зависит от оптимального уровня активности – не слишком высокого, но и не слишком низкого. Люди в этом плане ничем не отличаются от животных, считал Селье. Пациенты, которые просто «выглядели больными» в момент его озарения на занятии, выражали общую физическую реакцию на совершенно различные болезни. Возникла монистическая теория общего хорошего самочувствия.

До 1940-х годов термин «стресс» (англ. stress – давление, напряжение. – Прим. пер.) использовался лишь для описания действий над металлом и был неизвестен за пределами инжиниринга и физики. Железо могло стать напряженным (англ. stressed), если было неспособно противостоять оказываемому давлению. Селье заметил: то, что инженеры называли амортизацией, скажем, моста, напоминало проблемы, которые он назвал общим адаптационным синдромом человеческого тела. Общий адаптационный синдром был эффективным индикатором «уровня амортизации тела»[145]. После Второй мировой войны Селье дал открытому им явлению новое название – стресс. Таким образом, к 1950-м годам возникла совершенно новая сфера медицинского и биологического исследования.

Что касается Селье, то он, как и Мэйо, никогда не считал себя просто ученым: он был уверен, что у него есть определенная миссия. Согласно его комплексному пониманию болезней целые сообщества и культуры могли заболеть, если они теряли возможность противостоять внешним раздражителям и требованиям. Аналогично они могли стать пассивными, если их недостаточно стимулировали. Со временем Селье развил свою идею в нечто наподобие этической философии, хотя и пугающе эгоцентричной. Здоровое общество, считал он, строится на основе «эгоистического альтруизма», при котором каждый индивидуум старается выложиться на все сто процентов, стремясь заслужить восхищение других. Это создает определенное естественное равновесие, при котором эгоист становится частью своей собственной социальной системы.

«Ни один человек не будет иметь личных врагов, если его эгоизм, его желание накопительства ценностей проявляются только в энергичности, готовности помочь, благодарности, уважении и других положительных чувствах, которые делают человека полезным и зачастую даже незаменимым для других»[146].

Несмотря на все свое стремление найти науку, способную диагностировать любую социальную проблему, Селье, когда начал поиск, споткнулся о биологию. Его монистическое предположение заключалось, собственно, в том, что любое сообщество или организация представляет собой не что иное, как большую сложную биологическую систему, и поведение общества можно объяснить, наблюдая за поведением организмов и клеток.

Если оставить в стороне биологическое исследование Селье и его энергичную либертарианскую политику, то неспецифическая природа стресса гарантировала, что это понятие заинтересует мир менеджмента. Стресс, как описывал его Селье, являлся всего лишь особым видом реакции на любой чрезмерный внешний раздражитель. Его можно было в равной степени изучать как с психологической точки зрения, так и с организационной. По сути, еще до появления термина «стресс» у военных США отмечался подобный синдром во время Второй мировой войны: у солдат случался нервный срыв, когда они слишком долго находились на передовой. Стрессовые факторы могут иметь не только физическую природу, но также социальную и психологическую. Вопрос о том, какая именно связь между провокатором стресса и ответом на него, оставался открытым, и ответ на него стали искать не только в биологических науках. Исследование стресса стало крайне междисциплинарным.

В каестве поиска ответа на вопрос, каким образом люди реагируют на физические и умственные проблемы, изучение стресса прекрасно вписывалось в науку о труде. По определению, стресс – это нечто, с чем мы неизбежно сталкиваемся и чего мы не в состоянии избежать. Часто случается, что мы, попадая в некую конкретную ситуацию, не можем на нее не отреагировать. В течение 1960-х годов возникла дисциплина под названием гигиена труда, призванная с максимальной точностью выяснить, как именно на нас влияет работа в физическом и психическом плане. Изучение различных видов человеческой деятельности с точки зрения того, какие гормональные и эмоциональные изменения они в нас вызывают, дало ряд потенциально революционных результатов. Нельзя было утверждать, что большая нагрузка всегда плохо сказывается на человеке; иногда недостаточная нагрузка на рабочем месте вызывает скуку, а это тоже, по мнению Селье, вредно для здоровья. Современный взгляд на безработицу как на потенциальную угрозу здоровью связан именно с данным утверждением ученого.

Так же как особое внимание со стороны Мэйо к диалогу привело к более основательной эгалитарной критике служебной иерархии, так и изучение стресса на рабочем месте стало причиной чего-то подобного. Исследование, проведенное психологом Робертом Каном и его коллегами из Мичиганского университета в начале 1960-х годов, выявило, как именно руководящие структуры и работа влияют на здоровье сотрудников[147]. Плохо продуманные задания и недостаток признания на рабочем месте были очевидными факторами физических и душевных расстройств. Невозможность повлиять на что-либо при выполнении задания, – стрессовый фактор, воздействующий на разум и тело. Внезапно стала очевидна связь между несправедливостью служебной иерархии и уязвимостью человеческого тела. Одним из важнейших открытий оказался тот факт, что стресс приводит к выбросу в кровь кортизола, который вредит артериям и увеличивает риск сердечного приступа[148]. В то время как высшее руководство сталкивается с синдромом выгорания, вышеописанная форма стресса характерна для тех, кому не достает власти или статуса на работе.

К 1980-м годам неспецифический синдром, чье существование Селье впервые установил в 1925 году, стал одной из главных проблем менеджеров западного мира. Рабочие больше не говорили о чисто физической усталости, которую бы понял Фредерик Тейлор, и они не были просто несчастливы, как полагал Элтон Мэйо. Теперь они просто испытывали снижение активности, ту форму психосоматического коллапса, которую мы начали идентифицировать со стрессом. В 2012 году в Великобритании стресс стал главной причиной отсутствия людей на работе. Явление стресса не так-то просто отнести к физическим или к душевным заболеваниям. Возможно, его провоцирует работа, а может, другие виды социальных, психологических или физических факторов, которым индивидуум не может противостоять.

Наука о стрессе стала делом первостепенной важности для руководителей, переживающих о том, что их работники истощены. Борьба со стрессом превратилась в одну из важнейших задач менеджеров-кадровиков, которые выискивают простейшие решения для множества «био-психо-социо»-жалоб. Количество дополнительных факторов, влияющих на стресс (как материальных, так и нематериальных), настолько велико, что контролировать их просто не представляется возможным. Сюда же относятся еще более печальные риски тех, кто занят на сомнительной работе, переходит с места на место, и руководство не в состоянии оказать им поддержку. Единственный вывод, который следует из всего этого, как и из исследований 1960-х годов, заключается в том, что фундаментальная политика труда стала дисфункциональной, и ей нужна более комплексная трансформация, а не просто применение поэтапного медицинского лечения. Однако такого ли рода урок был извлечен?

Реванш Тейлора

Когда в 1928 году молодая женщина с Хоторнского завода сообщила Элтону Мэйо, что она надеется поехать в свадебное путешествие в Норвегию, то ее слова могли бы рассматриваться как признак необычно близких отношений, если бы Мэйо был ее начальником. Сегодня, в начале XXI века, руководство больших компаний настаивает именно на таком уровне близости между ними и подчиненными.

Рассмотрим пример компании Unilever, мирового производителя продуктов, косметики и чистящих средств. В 2001 году менеджеры компании объявили о поиске программы, которая могла бы помочь им управлять своей энергией, так как они боятся последствий своего образа жизни, связанного с руководством[149]. В своей сфере им легко было найти экспертов, способных составить подобную программу. В результате появилась программа здоровья и благополучия Lamplighter (в Австралии – Ignite U), целью которой является поддержание высокой продуктивности главного управления и сокращение рисков стресса. Торговые преимущества Lamplighter быстро стали очевидны: по подсчетам, 1 фунт, потраченный на программу, приносил 3,73 фунта дохода. Ее тут же начали применять в десятках офисах Unilever по всему миру, а позже в рамках этой программы проводили оздоровление и остальных сотрудников.

Подобные программы становятся все более и более популярны. Они пытаются выявить широкий круг рисков для здоровья и благополучия работников, включая их спортивную активность и психическую устойчивость. В рамках программы Lamplighter сотрудников Unilever официально (хотя и конфиденциально) оценивали по различным показателям поведения, среди которых были питание, курение, пристрастие к алкоголю, спорт и уровень личного стресса. Рабочее место нового поколения приобретает черты приемной врача, только теперь врач еще должен научиться мотивировать. Очень часто технологии вроде Health 20. («Здоровье 20.») для цифрового отслеживания хорошего самочувствия ничем не отличаются от программ по повышению продуктивности. Приложение для здоровья от iPhone 6, запущенное в сентябре 2014 года, было представлено как еще один, новый аспект Apple, который продолжает преображать нашу жизнь, однако никто даже не потрудился поразмыслить над тем, для кого это приложение сделано. Не нужно и говорить, что главными сторонниками постоянного отслеживания поведения наших тел выступают работодатели, организации, предоставляющие услуги по страхованию здоровья, и компании, специализирующиеся на оздоровительных услугах.

«Лучшие» фирмы предоставляют своим самым продуктивным сотрудникам бесплатное посещение спортзала или даже бесплатные консультации с психологом. Такие компании, как, например, Virgin Pulse (говорящее название: очевидно, ее основатели считают, что пульс лучше всего отображает качество жизни), предлагают комплекс психосоматических программ, направленных на оптимизацию физической энергии работников, их внимания и «истинных мотиваций» – все это с помощью интенсивного цифрового контроля и консультаций. Когда физические и психологические характеристики работы (и болезни) начинают сливаться в единое целое, то понятия «здоровье», «счастье» и «продуктивность» все сложнее разграничить. Компании начинают рассматривать все эти три компонента как одно целое, которое нужно максимизировать, используя определенные стимулы и средства. Это монистическая философия менеджера XXI века: каждый рабочий может стать лучше по показателям своего физического и психического здоровья, а также в плане своей продуктивности.

Надежда на то, что преимущества человеческого диалога будут по-настоящему осознаны, обречена оставаться просто надеждой, поскольку руководство компаний и здравоохранение делают все возможное, чтобы оптимизировать человеческое счастье. Хотя все-таки есть радикальные политические экономисты, которые видят в дематериализации современной работы возможность возникновения абсолютно новой промышленной модели[150]. Движение в сторону экономики, основанной на знании, в которой идеи и отношения являются главной ценностью для бизнеса, может стать основой для создания абсолютно новой структуры рабочего места, на котором власть окжется децентрализована, а решения будут приниматься совместно. Существуют причины подозревать, что подобные системы уменьшат психосоматические стрессы; в этом смысле они будут эффективнее статуса-кво. Если, как осознал Мэйо, диалог – важный фактор для повышения продуктивности, то почему бы не позволить ему влиять на принимаемые решения, в том числе и на решения самого высокого уровня? Если бы вместо ироничных бесед с менеджером, который пытается манипулировать эмоциями сотрудника в надежде улучшить таким образом производительность, в ходу был более честный взгляд на проблемы болезни/здоровья, то под вопросом оказались бы статус и зарплата небольшого числа главных руководителей. Но вместо этого традиционные формы управления и иерархии сохраняются благодаря вездесущности цифрового контроля, позволяющего отслеживать и анализировать неформальное поведение и общение работников, а также управлять им.

Вместо того чтобы наблюдать возникновение альтернативных корпоративных форм, мы становимся свидетелями неброского возвращения научного менеджмента времен Фредерика Уинслоу Тейлора, однако теперь с более пристальным наблюдением за телами подчиненных, их движениями и результатами работы. Главная оценка результативности сотрудников осуществляется теперь через приборы за контролем тела, отслеживания пульса, передачи данных о здоровье в реальном времени, анализа стрессовых рисков. Звучит странно, но понимание того, что собой представляет «хороший» работник, прошло полный круг начиная с 1870 года, когда были проведены эргономические исследования усталости, через психологию, психосоматическую медицину и вновь вернулось к телу. Возможно, управленческому культу оптимизации просто необходимо опираться на что-то материальное.

Глава 5

Кризис власти

В последние годы Консервативная партия Великобритании смотрела на свою ежегодную конференцию как на приближающуюся рекламную катастрофу. На этих встречах, которые традиционно проходят в курортных прибрежных городах, таких как Брайтон и Блэкпул, собираются большие толпы людей из местных клубов консерваторов, в поисках лидеров, готовых скинуть оковы политкорректности и современных ценностей. Здесь можно встретить тех, кто поддерживает расистские настроения, и мрачно настроенных известных персон, и пожилых членов партии, не толерантных по отношению к гомосексуалистам.

Однако в 1977 году, когда Маргарет Тэтчер уже два года стояла во главе партии, на конференции, что было в какой-то степени неожиданно, стали звучать голоса молодых людей. Уильям Хейг, 16-летний школьник с заметным норвежским акцентом, обратился к собравшимся с речью, заслужившей признание обычно строгой аудитории, в том числе и женщины, которой предстояло в течение последующих 11 лет возглавлять правительство.

Оплакивая социальное государство лейбористского правительства, которое было в то время у власти, молодой человек обратился к аудитории: «Большинству из вас переживать не стоит – половины из вас не будет здесь через 30 или 40 лет». Он продолжал искать суть социалистической угрозы. Юноша сказал: «В Лондоне я знаю, по крайней мере, одну школу, в которой ученику можно победить на соревнованиях только один раз, иначе другие ученики будут казаться хуже на его фоне. Это классическая иллюстрация социалистического государства, и с каждым новым лейбористским правительством мы все ближе к нему».

Через 20 лет Хейг стал новым лидером своей партии. Ему не посчастливилось победить на выборах, как его предшественнице в 1980-х годах. Однако, без сомнения, он был восхищен результатами, которых добилось британское общество в это время. После 20 лет нахождения сторонников политики Тэтчер у власти «социалистическое государство» почти исчезло, особенно во время лейбористского правительства во главе с Тони Блэром. В западном мире закрепился принцип поддержки интересов деловых кругов и свободного рынка. Казалось, история Хейга про школьные соревнования произвела настолько сильное впечатление на политиков, что теперь они как никогда призывают участвовать в спортивных состязаниях.

В течение долгого экономического подъема с начала 1990-х до банковского кризиса 2007–2008 годов спорт оставался беспрекословной добродетелью для многих политических лидеров. Проведение в разных городах Великобритании международных спортивных соревнований, таких как чемпионат мира по футболу и Олимпийские игры, стало настоящим успехом для политической элиты, потому что они могли греться в лучах славы профессиональных атлетов. Например, премьер-министр Тони Блэр был приглашен на известную телепрограмму, посвященную футболу, на BBC, чтобы в неформальной обстановке обсудить игру любимого полузащитника. Его преемник, Гордон Браун, произнося речь в свой первый день на Даунинг-стрит, 10, заявил, что его школьная команда по регби всегда остается его источником вдохновения. И когда в 2008 году авторитет Брауна начал падать, он возвратился к оригинальным идеям Хейга, делая акцент на спорте с сильным соревновательным духом. Браун заявил: «Эту атмосферу мы хотим привнести в школы, увеличивая не количество медалей, а приумножая соревновательный дух».

Однако не всегда подобные спортивные метафоры уместны. Рост инфляции исполнительной властью объяснялся поддержкой «уровня игрового поля» в «войне за таланты». В 2005 году появилось интервью, где говорилось об увеличивающемся неравенстве, в котором Тони Блэр заявил, что «у меня нет жгучего желания узнать, что Дэвид Бекхэм стал зарабатывать меньше денег», хотя футбол не имеет никакого отношения к изначальному вопросу[151].

Даже после грандиозного провала в 2008 году неолиберальной модели политический класс Великобритании прибегнул к этой риторике, утверждая, что «глобальная гонка» требует уменьшения благосостояния и отказа от регулирования рынка рабочей силы. Обезопасить «конкурентоспособность» как определяющий фактор в культуре бизнеса, городов, школ и всей нации (потому что она означает победу над международными конкурентами) – это лозунг эры посттэтчеризма. Науку победы, будь то в бизнесе, спорте или просто в повседневной жизни, в настоящее время используют бывшие спортсмены, гуру бизнеса и статистики, применяя спортивные методы в политике, опыт войны в стратегии бизнеса, а уроки жизни в школах.

Однако как бы молодой Хейг ни представлял себе будущее через 30 или 40 лет, одну определяющую тенденцию ни он, ни кто другой предугадать не смогли. Она заключается в том, что конкуренция и ее культура, включая дух соревнования в спорте, тесно связаны с расстройством, о котором мало говорили в 1977 году, но который стал основным политическим вопросом к концу XX века. Незадолго до начала 1980-х годов западные капиталистические страны пребывали на этапе перехода в новую эру психологического менеджмента. Этим нарушением была депрессия.

Одним из способов исследования связи между депрессией и конкурентоспособностью является изучение статистических корреляций между коэффициентом диагностирования и уровнем экономического неравенства внутри общества. Так или иначе, функция любого соревнования заключается в создании неравного результата. В странах, где неравенство выражено не столь сильно, например в Скандинавии, зафиксирован довольно низкий уровень депрессии и более высокий уровень благополучия, в то время как в регионах, где неравенство сильно, например в США и Великобритании, наблюдается более высокий уровень депрессии[152]. Кроме того, статистика подтверждает следующее: относительная бедность, то есть бедность относительно других, может привести к абсолютной бедности, а чувство неполноценности и страха, наряду со стрессом из-за беспокойства о деньгах, увеличивает депрессию. По этой причине эффект неравенства в депрессии больше ощущается в соответствии со шкалой дохода.

Но все же это больше, чем просто статистическая корреляция. За цифрами стоят пугающие факты, свидетельствующие, что депрессию может вызвать дух конкуренции, способный влиять не только на «неудачников», но и на «победителей». То, что Хейг определил как социалистический страх, кога конкуренция приводит к тому, что люди кажутся неудачниками, было доказано еще более аргументированно, чем даже могли представить прогрессивные школьные учителя в 1970-х годах: было доказано, что и они сами являются неудачниками. В последние годы ряд профессиональных спортсменов признались в том, что борются с депрессией. В апреле 2014 года в Великобритании группа известных бывших спортсменов написала открытое письмо, настаивая на том, чтобы спортивные директора, тренеры и составители программ развития также уделяли внимание хорошему «внутреннему состоянию» наряду с «физическим» с целью уберечь профессиональных спортсменов от этой эпидемии. [153]

Исследование, проведенное в Джорджтаунском университете, показало, что играющие в футбол в колледже в два раза чаще страдают от депрессии, чем ученики, которые не играют. Другое исследование выявило, что профессиональные спортсменки по характеру во многом напоминают женщин с расстройствами приема пищи, поскольку и те, и другие страдают чрезмерным перфекционизмом[154].

Ряд экспериментов и опросов, проведенных американским психологом Тимом Кассером, выявили, что «амбициозные» ценности, ориентированные на деньги, статус и власть, связаны с большим риском депрессии и меньшей самореализацией[155]. Каждый раз, когда мы сравниваем себя с другими, к чему нас принуждает дух конкуренции, мы рискуем полностью потерять самооценку. И здесь напрашивается грустный ироничный вывод: получается, нужно отговаривать людей, в том числе и школьников, от участия в спортивных соревнованиях[156].

Возможно, нет ничего удивительного в том, что в таких странах, как США, где на протяжении всей жизни человека на первом месте стоит его индивидуальное мышление, существует множество проблем с депрессией, и широко распространено употребление антидепрессантов. Сегодня почти треть всех совершеннолетних в США и практически половина всего взрослого населения Великобритании полагают, что временами они страдают от депрессии, хотя на самом деле этот показатель намного ниже. Психологи доказали: люди счастливее, если они запоминают свои успехи, а не провалы. Это может звучать как глубокое заблуждение, но такой взгляд на вещи явно не хуже, чем депрессивная культура, основанная на конкуренции, в которой все успехи и все неудачи приписываются индивидуальным способностям и стараниям индивидуума.

Но не была ли Америка всегда обществом, основанным на конкуренции? Не была ли это мечта колонистов, «отцов-основателей» и промышленников, которые построили американский капитализм? Этот миф о «конкуренции в обществе как в спорте» появился намного раньше конца 1970-х годов, а вот эпидемия депрессии разразилась именно тогда. Сейчас кажется очень странным, что в 1972 году британские психиатры диагностировали случаи депрессии в пять раз чаще, чем их американские коллеги. И что еще в 1980 году американцы принимали антифобических средств в два раза больше, чем антидепрессантов. Что же изменилось?

От лучшего к большему

16-летний Уильям Хейг вышел на трибуну уже упомянутой конференции в поворотный момент истории западного мира, когда шел процесс формирования экономической политики последнего мира. Согласно статистическим данным неравенство в Великобритании никогда не было таким низким, как в 1977 году[157]. В то же время условия для дерегуляции рынка становились более благоприятными, к этому призывали корпорации, считавшие себя жертвами правительства, профсоюзов и групп давления со стороны потребителей[158]. Стабильно высокая инфляция заставила правительства некоторых стран, в том числе и Великобритании, провести эксперимент под названием «монетаризм», то есть попытаться контролировать объем денег, находящихся в свободном обращении, что также негативно влияло на экономический рост и рынок труда. Тэтчер и Рональд Рейган с нетерпением ждали наступления новой эры, которую позже стали называть неолиберализмом.

Чтобы понять неолиберализм, нужно изучить его последствия: огромные зарплаты руководителей, беспрецедентные уровни безработицы, все более доминантное положение финансового сектора по отношению к другим сферам экономики и обществу, проникновение методов менеджеров частного сектора в другие сферы жизни общества. Анализ вышеперечисленных тенденций крайне важен. Однако, кроме того, важно понять, как и почему их возникновение стало возможным, а значит, необходимо вернуться в то время, когда юный Хейг призывал консерваторов к оружию. В течение последующих 20 лет многие сомнительные аспекты неолиберализма стали столпами новой эры. Среди таких аспектов – вернувшееся почитание как конкуренции, так и экономики счастья.

В самом центре культурных и политических дебатов 1960-х годов находился острый релятивизм, который угрожал основам морали, интеллектуальному, культурному и даже научному авторитету. Под вопросом оказалось право называть некое поведение нормальным, определенные высказывания правдивыми, результаты справедливыми, а одну культуру превосходящей другую. Когда традиционные источники авторитета предпринимали попытки защитить свое право называть вещи таким образом, то их обвиняли в предвзятом отношении, узости взглядов и в ограниченном словарном запасе. На самом деле вопрос стоял не о том, чьи ценности лучше или правдивее, а о послушании, с одной стороны, и непослушании – с другой.

Вспомним ключевые политические и философские вопросы, стоявшие на повестке дня в 1960-х годах. Как можно публично принимать какие-либо законные решения, если больше не существует общепризнанных иерархий или общих ценностей? На каком языке должна говорить политика, когда сам язык политизировали? Кто будет представлять мир и общество, если даже сам факт представления рассматривается как нечто априори предвзятое? С точки зрения правительства того времени, политика демократии зашла слишком далеко.

Идея Иеремии Бентама о научной утилитаристской политике родилась из стремления очистить юридические процессы и систему наказания от абстрактного вздора, который, как ему казалось, засорял язык судей и политиков. Таким образом он надеялся спасти политику от философии. Однако, если взглянуть на идею Бентама с другой стороны, то она может служить выполнению совершенно другой задачи. Использование математики способно, кроме того, спасти политику от излишеств демократии и культурного плюрализма. Желание использовать точные науки для оценки психологического благополучия, которое впервые было озвучено Бентамом, вновь появилось в 1960-е годы. Оно выражалось в различных формах: одни ассоциировались с контркультурой, а продвижением других занимались консерваторы. Тем не менее подобные инициативы имели успех с точки зрения политики, поскольку их можно было вынести за рамки дебатов. Именно они подарили миру идею о том, что числа пригодны в качестве инструмента для воссоздания общественно-политического языка.

В мире, где мы не в состоянии договориться о том, что такое хорошо, а что такое плохо, поскольку ответ на данный вопрос зависит от личного или культурного взгляда на вещи, математика предлагает нам решение этой проблемы. Она не говорит о качестве, а определяет количество. И она не создает представление о том, насколько хороши бывают вещи, а демонстрирует нам, как их много. Таким образом, вместо иерархии ценностей – от худших к лучшим, нам предлагается шкала – от меньшего к большему. Цифры способны урегулировать конфликты, потому что с ними не поспоришь.

Самым примитивным наследием 1960-х годов является утверждение, что больше лучше, чем меньше. Рост означает прогресс. Несмотря на желания, стремления или ценности человека, для него будет лучше, если он получит всего по максимуму. Веру в то, что рост хорош сам по себе, можно обнаружить в некоторых субкультурах и психологических движениях того времени. Гуманистическая психология, созданная Абрахамм Маслоу и Карлом Роджерсом, попыталась переориентировать психологическую науку, а вместе с ней и общество, уйти от принципов нормализации к вечному поиску еще большей самореализации[159]. Считалось, что в 1950-е годы людей ограничивали в их развитии. Утверждать, что существует естественное или моральное ограничение для личностного роста, означает возвращаться к репрессивным традициям. Совсем недавно корпорации приводили очень похожий аргумент, жалуясь на пагубное влияние рыночного регулирования на рост прибыли.

Самую первую попытку сравнить уровни счастья целых наций сделал в 1965 году Хэдли Кэнтрил, бывший личный специалист по опросам президента Рузвельта[160]. Совместно с институтом Гэллапа Кэнтрил провел исследование среди жителей разных стран по всему миру, применив совершенно новый способ, который он позже назвал «шкалой оценки своего места в жизни». Опросы, как правило, проводились на тему отношения граждан к определенным продуктам, политике, лидерам или организациям. А Кэнтрил первый задался целью узнать, что люди думают о своей жизни, каковы их желания. Обычно опрашиваемые должны были оценить окружающий мир с помощью цифры. Кэнтрил же попросил их подумать о себе и сделать то же самое. Это исследование было очень важно для современной науки о счастье. Однако само наличие «шкалы оценки своего места в жизни» говорит об одиночестве и бесцельности общества, каждый член которого руководствуется прежде всего принципом «наполнить до краев свою жизнь».

Проблема в том, что даже обществу с самореализацией и ростом все равно необходима определенная форма правительства и признанный авторитет. Но кто может ему это дать? Откуда возьмется власть, имеющая силы зафиксировать основные правила этого нового релятивистского общества, помешанного на росте?

Как мы видим, с конца 1950-х и до конца 1970-х годов возникла и добилась успеха новая группа специалистов, потенциально способных стать авторитетом для этой новой культуры. В отличие от научного и политического авторитета, который они заменили, их власть основывалась на беспристрастной способности измерять, ранжировать, сравнивать, категоризировать или диагностировать при отсутствии привязанности к каким-либо моральным, философским или общественным принципам. Раньше люди говорили об общественном интересе, справедливости и правде. Как сказал бы Бентам, старые авторитеты находились во власти «тирании звуков», которую навязывала им философская теория. Новые же были просто техниками, использующими инструменты и приборы, далекие, как они гордо заявляли, «от всяких теорий».

Во время бурных страстей политических дебатов бесстрастные ученые, видевшие свою задачу в том, чтобы измерять и классифицировать, представлялись желанными новыми авторитетами. На самом деле, их подход был и контркультурный, и консервативный одновременно: контркультурный, потому что он перечеркивал все прежние авторитеты, и консервативный, потому что ему не хватало собственного видения политического прогресса. Таким образом, эти специалисты предлагали решение так называемым культурным войнам. Корни неолиберализма стоит искать в биографиях многих ученых, которые ушли из мира американских университетов в 1960-х годах, чтобы к 1980-м годам стать создателями нового конкурентно-депрессивного общества.

Бентам в Чикаго

В Чикаго, в соседних районах с Гайд-парком, есть что-то пугающее. Оно таится в абсолютно прямых улицах конца XIX века со строениями, внешне похожими на традиционные дома зажиточного среднего класса американских пригородов. В центре расположен известный Чикагский университет, который подражает готическому стилю Оксфордского университетского колледжа, дополняемому средневековыми башнями и окнами с витражами. Гуляя по Гайд-парку в тени деревьев, где плющ вьется по стенам и лужайки поддерживаются в идеальном состоянии, посетители парка могут забыть, где они находятся. Напоминанием служат только аварийные телефоны – сверху они подсвечиваются голубым светом и их видно на каждом углу внутри и около университета. Гайд-парк – это святилище покоя и познания, но он расположен в районе Саут-Сайд[161] города Чикаго, и посетителям парка не советуют заходить далеко, гуляя в любом из его направлений.

Кокон, в котором находится университет, стал эффективным символом в разработке и проведении революционной политики неолиберализма. Чикаго расположен в 700 милях от столицы США, Вашингтона, и в 850 милях от Кембриджа, штат Массачусетс, где стоят столпы американской экономики – Гарвард и Массачусетский технологический институт. Экономисты Чикагской школы были не только тесно привязаны к Гайд-парку, но и находились в нескольких сотнях миль от политического и академического центра страны. Им больше ничего не оставалось, как вести дискуссию друг с другом, и в течение 30 лет после Второй мировой войны они продолжали это делать с особым упорством.

В 1930-х годах ученые, которые стали известны как Чикагская школа, начали придерживаться взглядов экономистов Джейкоба Вайнера и Фрэнка Найта. К 1950-м годам их узы были крепки не менее, чем семейные. Пожалуй, о семейных связях здесь можно говорить даже буквально: Милтон Фридман[162] женился на Розе Директор, сестре Аарона[163], являвшегося «стержнем» послевоенной Чикагской школы. Кроме особой географической изоляции, эти экономисты имели ряд интеллектуальных и культурных особенностей. Одной из них была способность сопереживания бездомным.

Пока не начала разрушаться ранее доминирующая программа кейнсианского курса в начале 1970-х годов, Чикаго едва ли принимали за экономический центр, а Гарвард и Массачусетский технологический институт с неохотой рассматривали его как революционный штаб Рейгана. И тем не менее чикагские экономисты постепенно стали коллекционировать Нобелевские премии. Фридман, известный консерватор 1960-х годов, был сыном еврейских иммигрантов и всегда заявлял о том, что никакой поддержки со стороны в его карьере он не получал. Гэри Беккер, другой известный член этой школы, признался, что все они пребывали в «состоянии конфликта»[164]. Чувство борьбы с традиционными предрассудками в данном случае подогревалось тем, что в США у руля находилась элита либеральной интеллигенции, которая считала само собой разумеющимся свое право на власть.

Начиная с этого момента в отношении к правительству появилась небольшая настороженность. Она распространялась в том числе и с помощью экономического анализа поведения политиков и политических бюрократов, проводимого для демонстрации того, что последние сами были корыстолюбивы, как бизнес или потребители на рынке. Работа Джорджа Стиглера, известного в качестве «М-р Микро» и противопоставляемого Фридману, которого называли «М-р Макро» (шутка заключалась в том, что микроэкономист Стиглер был на 30 см выше своего друга макроэкономиста), развернула внимание экономического анализа от рынков в направлении тех людей в Вашингтоне, которые утверждали, что действуют в интересах общества.

Сомневаться в правительстве не обязательно означает быть против своего государства, и этому есть подтверждение. В самый конфликтный эпизод Фридман посетил Чили весной 1975 года, чтобы консультировать автократический режим Пиночета. Для человека, который открыто говорил о своих анархических симпатиях, сотрудничество с военным диктатором было, по меньшей мере, лицемерием. Фридман парировал это обвинение тем, что он находился в погоне за научным знанием и помогал всем, кто разделял его интересы. В любом случае, Чикагская школа выражала недовольство правительством не из-за слишком большой власти, а, как говорил Бентам, из-за того, что они использовали ее не в научных целях. Проще говоря, по их мнению, политики должны больше прислушиваться к экономистам. Именно это и является самой яркой отличительной чертой чикагцев: они глубоко убеждены, что экономика является объективной наукой очеловеческом поведении, которую легко можно отделить от всех моральных или политических факторов.

В основе данной науки находится простая психологическая модель, которую можно проследить от Джевонса к Бентаму. Согласно этой модели люди постоянно ищут компромисс между затратами и выгодами, ориентируясь на свои личные интересы. Джевонс объяснил движение цен на рынке с точки зрения психологической рациональности покупателя, который всегда стремится найти вариант, предполагающий максимальную отдачу от вложенных средств. Чикагскую школу отличало то, что они расширили эту психологическую модель за границы рыночных отношений, применяя ее ко всем формам человеческих отношений. Уход за детьми, встречи с друзьями, свадьба, разработка программы социального обеспечения, подача милостыни, принятие наркотиков – вся эта социальная, этическая, ритуальная или иррациональная деятельность была переосмыслена в Чикаго как просчитанные стратегии для максимизации собственной психологической выгоды. Они называли данную модель «теорией цен» и не видели границ для ее применения.

Никто так сильно не был захвачен данной идеей, как Гэри Беккер. Сегодня Беккер известен благодаря разработке понятия «человеческий капитал» – концепции, которая помогла сформулировать и обосновать приватизацию высшего образования с помощью демонстрации того, что люди получают денежный доход от «инвестиций» в свои навыки[165]. Меньшее влияние Беккера наблюдается в подходе, который сужает все моральные и юридические вопросы к проблемам анализа рентабельности. Люди принимают наркотики? Значит, цена наркотиков слишком низкая, или, возможно, удовольствие от них слишком велико. Увеличивается число краж в магазинах? Очевидно, что штрафы (и риск быть пойманным) слишком низкие; но не исключено, что имеет смысл закрыть глаза на эти кражи, чем вкладывать деньги в камеры слежения и охрану.

Экономисты, выпустившие эту работу, были всегда решительно против высказываний о том, что они идеологически мотивированы. Они говорили, что единственная их цель – указать на факты, свободные от моральных и философских факторов, которые засели в умах их либеральных соперников в Гарварде и Массачусетском технологическом институте, а также у политиков в Вашингтоне. Над их деятельностью, витал кроме того, бихевиористский призрак Джона Бродеса Уотсона: он настаивал на том, что человеческая деятельность может быть понята только в своей целостности, при наличии достаточной научной скрупулезности независимого наблюдателя.

Их анализы были проверены в пресловутой стрессовой обстановке согласно системе «рабочих совещаний» экономических департаментов. На светских академических семинарах оратор читает лекцию, которую присутствующие слышат впервые. У аудитории в данном случае даже при желании нет достаточно времени для критики. Система же чикагских «рабочих совещаний» была другая. Доклад заранее передавался аудитории для ознакомления, и у автора имелось лишь несколько минут, чтобы защититься по своей ранее написанной работе, перед тем как аудитория начнет задавать каверзные вопросы, пытаясь найти противоречия в логике и ошибки в аргументации, как будто перед ними стоял не их коллега, а жертва. «Где мне присесть?» – однажды спросил Стиглера взволнованный докладчик. «В вашем случае под столом», – съязвил Стиглер.

Но что, если психологическая модель или теория цен имели недостатки? Что если люди не ведут себя как рациональные создания в поисках личной выгоды, в том числе в их повседневной, социальной или политической жизни? И вдруг экономика не в силах понять, почему люди ведут себя именно так, а не иначе? В учебных классах Чикагской школы экономики подобные вопросы никогда не поднимались. Все формы радикального, скептического, антифилософского эмпиризма требуют определенных утверждений, которые нельзя проверить. В Чикаго таким утверждением стала теория цен, которая, начиная с лекций Вайнера в течение 1930-х годов до современной популярной «Фрикономики»[166], была символом веры для учреждения, которое провозгласило, что не имеет никакой потребности в вере.

Как разделаться с чикагцами по-чикагски

То, что случилось с Архимедом, которому в голову пришла гениальная идея, после чего он выкрикнул «Эврика!», происходит крайне редко. Я провел всю свою профессиональную жизнь в компании первоклассных ученых, однако только раз стал свидетелем того, что было похоже на озарение Архимеда.

Это случилось во время рабочего совещания в 1960 году, в доме Аарона Директора, расположенного в Гайд-парке. Стиглер не мог забыть тот вечер, а затем досадовал на Директора за то, что тот не записал все на пленку[167]. Именно тогда произошел поворотный момент не только в его карьере, но и в судьбе Чикагской школы в целом. Возможно, это стало также ключевым событием для развития неолиберализма.

В тот вечер обсуждалась работа британского экономиста Рональда Коуза, позднее являвшегося научным сотрудником Университета Виргинии. Коуз всегда противился тому фанатизму, с которым к нему относились Стиглер и другие экономисты. Он был известен своими работами, содержащими научные вопросы о том, почему экономические институты структурированы именно так, а не иначе. Коаз говорил, что никогда не мог понять, почему его труды вызвали такой ажиотаж. Он получил Нобелевскую премию в 1991 году со словами: «Я сделал то, что было определено факторами, которые я не выбирал». Чикагские индивидуалисты не поняли это его высказывание, потому что оно словно исходило от проигравшего, а не от победителя.

И вот, случайно или нет, скромный экономист, который вырос в Килбёрне, рабочем районе Лондона, сыграл роль «Архимеда» для интеллектуалов из Гайд-парка. Он внес вклад в новое, еще более ошибочное понимание того, как нужно управлять капитализмом, а также как должна выглядеть конкуренция. Работа Коуза стала ключевой вехой в политическом мировоззрении, поскольку в ней утверждалось, что для капиталистической компании не должно существовать ограничений по росту и силе, если данная компания действует согласно законам «конкуренции».

Коуза никогда не называли неолибералом, и уж тем более его не называли консерватором. Однако он учился у двух экономистов в Лондонской школе экономики 1930-х годов – Фридриха Хайека и Лайонела Роббинса, причастных к возникновению неолиберальной мысли. Роббинс и Хайек хотели нанести ответный удар по кейнсианству и социализму, которые стали популярны во время Великой депрессии, доказав всем уникальные преимущества ценообразования в рыночной системе. Коуз оказался под влиянием этих идей. Что еще более важно, он соглашался с Хайеком, выражавшим сильные сомнения относительно того, что любая социальная наука, не исключая и экономику, способна что-либо знать.

Страницы: «« 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

Кто был непосредственным предком человека? Как выглядит цепь, на конце которой находится Homo sapien...
Кто был непосредственным предком человека? Как выглядит цепь, на конце которой находится Homo sapien...
О, Анк-Морпорк, великий город контрастов! Что ты делаешь со своими верными сынами?Мокриц фон Липвиг ...
Для чего и кому нужна глобальная реформа Московского государственного университета....
Как изменятся дома и квартиры после окончания пандемии коронавируса....
Решили сбежать посреди ритуала? Не готовы жертвовать собой, снимая проклятие с зачарованного города?...