Индустрия счастья. Как Big Data и новые технологии помогают добавить эмоцию в товары и услуги Дэвис Уильям Стирнс
Довольно редко сотрудники университетов привлекаются к проектам подобного размаха. Однако там, где подобное происходит, возникают огромные возможности для бихевиористского анализа и эксперимента. Бихевиористская психология строится на откровенно простом вопросе: как сделать поведение другого человека предсказуемым и контролируемым? Эксперименты, в которых меняют окружающую среду, только чтобы посмотреть, как отреагируют люди, всегда опасны с точки зрения этики. Тем не менее когда такие эксперименты выходят за рамки традиционной психологической лаборатории и проводятся в нашей повседневной жизни, проблема обретает более политическую окраску. В этих случаях общество превращается в базу для опытов научной элиты.
Как и всегда в бихевиоризме, эксперимент может быть успешным только в том случае, если его участники ничего о нем не знают. Иногда это просто сбивает с толку. В 2013 году британское правительство оказалось в полнейшем замешательстве, когда один блогер обнаружил, что соискателям работы предлагали в Интернете выполнить психометрический тест, результаты которого являлись совершенной подделкой[242]. Вне зависимости от того, как пользователи отвечали на вопросы, всем им выдавался один и тот же ответ об их сильных сторонах на рынке труда. Позже выяснилось, что это был эксперимент, проведенный правительственной организацией Nudge Unit, чтобы посмотреть, как изменится поведение человека, если тест выдаст ему определенный результат. Таким образом элита изменила социальную реальность с целью провести свой эксперимент.
Полученные благодаря ему выводы позволяют проводить политику, которая в их отсутствие выглядела бы неразумной или даже неправомерной. Например, поведенческие эксперименты в сфере преступлений доказывают, что люди менее склонны психологически принимать наркотики или совершать мелкие преступления, если наказание последует быстро и если его невозможно избежать. Связь между действием и результатом должна быть более чем очевидной, чтобы наказание срабатывало. В этом смысле надлежащее судопроизводство становится настоящей преградой на пути изменения поведения большого количества людей. Знаменитая программа HOPE (Hawaii's Opportunity Probation with Enforcement – Гавайская программа испытательного срока) строится именно на этом и следит за тем, чтобы преступники знали: стоит им вновь совершить преступление, они сразу же окажутся за решеткой.
Такие проекты, как сообщество Hudson Yards, тест-подделка от Nudge Unit и HOPE, имеют ряд общих характеристик. Их всех объединяет высокая степень научного оптимизма, верящего в возможность все-таки узнать, каким образом человек принимает решения, и в соответствии с полученными знаниями выстроить политику (или бизнес). Этот оптимизм возник не вчера. Он, скорее, отсылает нас на несколько десятилетий в прошлое. Первая его волна пришлась на 1920-е годы, она была спровоцирована теориями научного менеджмента Уотсона и Тейлора. Вторая же волна случилась в 1960-е, во время войны во Вьетнаме, когда в менеджменте стали популярны статистические подходы, главным сторонником которых являлся министр обороны США Роберт Макнамара. В 2010 году настало время третьей волны научного оптимизма.
Почему бихевиоризм так популярен? Ответ прост: потому что бихевиоризм – это антифилософский агностицизм плюс невероятно сильное стремление к массовому контролю. Первое и второе неразрывно связаны друг с другом. Вот что говорит о себе бихевиорист:
«У меня нет теории, объясняющей, почему люди поступают так, как они поступают. Я не делаю предположений относительно причины их поведения, будь то их мозг, их отношения, их тела или их опыт. Я не прибегаю ни к нравственной, ни к политической философии, потому что я – ученый. Я не делаю никаких заявлений о людях, которые выходят за границы моих наблюдений и измерений».
Однако этот радикальный агностицизм основывается на том, что любой его приверженец стремится к безграничным возможностям контроля. Вот почему очередная эра бихевиоризма всегда совпадает с появлением новых технологий по сбору данных и их анализу. Лишь у ученого, который смотрит на нас сверху вниз, кропотливо собирает о нас информацию, наблюдает за нашими телами, оценивает движения, анализирует наши усилия и результаты, есть право не высказывать никаких предположений о том, почему люди ведут себя так, как они себя ведут.
Когда мы, простые смертные, разговариваем с нашими соседями или вступаем в спор, мы всегда стараемся понять намерения других людей, их мысли, разобраться в том, почему они выбрали именно ту дорогу, по которой они пошли, и что они действительно имели в виду, говоря то или иное. По сути, чтобы разобраться в том, что говорит другой человек, нужно прибегнуть к различным культурным предположениям об используемых им словах и о том, как он их использовал. Эти предположения нельзя рассматривать как теории, они, скорее всего, представляют собой общие правила, которые позволяют нам интерпретировать мир вокруг нас. Заявление о том, что существует возможность узнать, как люди принимают решения, может высказать лишь наблюдатель с высоты своей наблюдательной вышки. Для него теории являются всего лишь тем, что еще не вышло на поверхность, и в век больших данных, МРТ и программирования эмоций он надеется на возможность полнейшего отказа от них.
Давайте посмотрим, как это сегодня работает. Во-первых, теоретический агностицизм. Появилась мечта, благодаря которой «наука о данных» стала такой популярной. Это мечта о том, что в один прекрасный день можно будет отказаться от отдельных наук, например от экономики, психологии, социологии, менеджмента и прочих, заменив их общей наукой выбора, в рамках которой математики и физики будут изучать огромные объемы данных с целью выявить общие законы поведения. В итоге вместо науки о рынках (экономика), науки о рабочих местах (менеджмент), науки о выборе потребителя (маркетинг) и науки об организации и объединении (социология) возникнет единая наука, которая в конечном итоге добудет правду о том, как принимаются решения. «Конечная теория» положит конец существованию параллельных дисциплин и станет началом новой эры, в которой нейробиология и большие данные сольются в одну дисциплину о жестких законах процесса принятия решений.
Чем меньше предположений делается о человеке, тем больше происходит научных открытий, нарушающих этику. В течение долгого времени бихевиоризм рассматривался как наука, прежде всего, о поведении животных, например крыс. Уотсон стал ключевой фигурой в американской психологии, поскольку он предложил применить те же самые техники по отношению к людям. Сегодня тот факт, что именно математики и физики, вооруженные алгоритмами, хотят сделать наше поведение предсказуемым, означает, что они смогут добиться очень многого, особенно если учитывать их свободу от какой-либо теории, которая видела бы отличие людей и общества от других изучаемых систем.
Во-торых, наблюдение. Такие проекты, как Hudson Yards и Nudge Unit, доказывают, что новая волна популярности бихевиоризма возникла как часть высокоуровневой коллаборации власти и ученых. Без этого альянса социологи продолжили бы трудиться в рамках понятий «теория» и «понимание», которыми мы на самом деле руководствуемся, когда пытаемся понять друг друга в нашей повседневной жизни. Совсем иначе ведут себя компании наподобие Facebook, способные, благодаря своей возможности наблюдать за деятельностью почти миллиарда людей, делать громкие заявления о том, как можно повлиять на человека, используя чужие вкусы, настроения и поведение.
Добавьте к массовому контролю нейробиологию, и у вас получится кустарная промышленность, в которой заправляют эксперты в сфере решений, готовые предсказать поведение любого человека при различных обстоятельствах. Такие популярные психологи, как Дэн Ариэли (автор книги «Поведенческая экономика») и Роберт Чалдини (автор книги «Психология влияния»), раскрывают в своих работах тайны человеческих решений. В этих книгах говорится о том, что индивидуум совсем не отвечает за свои решения и не может дать ответ на вопрос, почему он поступает определенным образом. Будь то стремление к увеличению эффективности рабочих мест, или проведение государственной политики, или романтические свидания – эта новая наука о выборе обещает предоставить сухие факты вместо существовавших ранее ничем не обоснованных предположений. Однако вне зависимости от контекста «выбор» в такой литературе всегда равен чему-то вроде шопинга, а значит, ученые не настолько уж избавились от предрассудков и теорий, как бы им хотелось в это верить.
И все же очевидная законность подобного подхода – попытки с помощью данных понять действия людей – расширяет возможности для наблюдения за нами. Совсем недавно эйфория по поводу потенциала данных захватила и отделы по управлению персоналом в компаниях. Там начинают использовать так называемый анализ таланта, который позволяет менеджерам оценить своих подчиненных по определенному алгоритму – с помощью информации из электронных писем, которые отправляют и получают сотрудники, находясь на рабочем месте[243]. Компания из Бостона, Sociometric Solutions, пошла еще дальше и разработала специальные устройства, которые должны носить при себе работники. Такие приборы будут отслеживать их передвижения, тон голоса и разговоры. Умные города и умные дома, которые постоянно реагируют на поведение своих жителей и пытаются его изменить, представляют еще одну сферу, в которой выстраивается новая научная утопия. Возможно, все это ведет к тому, что в будущем нас избавят даже от необходимости выбирать товары благодаря «предсказуемому шопингу»: компании сами начнут присылать нам необходимые вещи (например, книги или продукты) на дом, и нам не нужно будет даже просить их об этом. Они будут принимать решение о покупке за нас, основываясь на алгоритмическом анализе или мониторинге умного дома[244].
Таким образом, создается впечатление, будто новая наука является шагом к дальнейшему просвещению, ведь это путь из века догадок в век объективных знаний. Однако такая наука вторит взгляду Бентама о влиянии утилитаризма на закон и наказание. Кроме того, она скрывает от наших глаз властные отношения и те методы, которые требуются для достижения этого «прогресса».
Возможно, ничего удивительного в сложившейся ситуации нет. Мы все интуитивно понимаем: наши действия и наше общение с друзьями в Интернете становятся объектами изучения в новой мировой лаборатории. Как правило, споры вокруг умных городов или социальной сети Facebook касаются в первую очередь того, что подобные явления вмешиваются в нашу частную жизнь. Однако наука, которую производит новая лаборатория, всех устраивает. Возможно, это связано с тем, что нам кажется соблазнительной идея, утверждающая, будто индивидуальная свобода человека – всего лишь миф, и у каждого решения есть причина или объективный, биологический или экономический, стимул. Очень часто люди забывают о том, что в этой идее нет никакого смысла, если отсутствуют инструменты наблюдения, отслеживания, контроля и проверки. Мы либо имеем теории, интерпретируем человеческую деятельность, организуем нечто вроде самоуправления в обществе, либо у нас есть неопровержимые факты о поведении, и мы делаем из общества лабораторию. Но мы не можем следовать и первому, и второму сценарию одновременно.
В 2014 году российский Альфа-банк предложил своим клиентам необычный счет «Активити»[245]. Для этого клиенты должны были воспользоваться одним из фитнес-трекеров на смартфонах – Fitbit, RunKeeper или Jawbone UP, с целью подсчитать, сколько шагов они делают каждый день, после чего это количество шагов превращается в денежную сумму на сберегательном счете «Активити» с более высокой процентной ставкой. Альфа-банк подсчитал, что люди, которые используют этот счет, сберегают в два раза больше средств по сравнению с другими клиентами и двигаются в 1,5 раза больше среднего россиянина.
Годом ранее на станции метро «Выставочная» в Москве был проведен эксперимент, приуроченный к зимним Олимпийским играм 2014 года[246]. Один из турникетов заменили сенсорным устройством. Пассажирам предлагалось либо заплатить за билет 30 рублей, либо сделать 30 приседаний перед сенсорным устройством в течение двух минут. Если они не справлялись с поставленным заданием, то им приходилось платить за билет как и положено.
Вещи вроде фитнес-турникетов пока воспринимаются нами как некие интересные диковинки. В случае со счетом «Активити» все уже серьезнее. Программы, которые отслеживают деятельность сотрудников, чтобы повлиять на их продуктивность, уже далеко не забавные новшества. Когда Бентама спросили, каким образом измерить субъективные чувства, он предположил, что это можно сделать с помощью денег или пульса. Он абсолютно верно угадал способы, используемые экспертами по счастью.
Следующий этап для индустрии счастья – разработать технологии, которые позволят объединить оба индикатора. Однако монизм, вера в то, что существует некий универсальный показатель для оценки любого этического или политического результата, всегда терпит поражение, поскольку такой показатель невозможно найти или создать. Неплохая мысль использовать в качестве него деньги, однако они не учитывают другие психологические или физиологические аспекты счастья. Показатели кровяного давления или пульса – тоже хорошо, и тем не менее они не способны показать степень нашей удовлетворенности жизнью. МРТ может визуализировать наши эмоции в реальном времени, но она упускает из виду более широкие показатели здоровья. Анкеты между тем не учитывают культурные различия, связанные с очень разным восприятием нами слов и симптомов.
Вот почему объединение денег и показателей нашего тела становится сейчас настолько важным. Ученые начинают избавляться от границ между совершенно несовместимыми показателями счастья или удовольствия и пытаются соорудить нечто, способное вычислить, какие решения, результаты или политика будут в конечном счете самыми лучшими. Но этот проект – утопия (в буквальном смысле этого слова – «утопия» по-древнегречески означает «нет места»). Невозможно найти какой-либо универсальный показатель для счастья, поскольку в нем самом нет ничего исчисляемого. Монизм звучит красиво и является привлекательным для сильных мира сего, которые ищут способы разработки своих дальнейших шагов. Но неужели кто-то действительно верит, что все удовольствие и всю боль можно описать одним каким-то показателем? Конечно, нам стоило бы попытаться исходить из того, что теоретически такое возможно, и использовать метафору «полезности» или «счастья». Однако если отбросить в сторону все объективные неврологические, психологические, физиологические, поведенческие и денежные показатели, то призрачное понятие счастья как единой величины сразу испарится в воздухе.
Зачем же в таком случае созавать универсальный инструмент для измерения счастья? Нужно ли пытаться объединить вещи, друг с другом никак не связанные: наши счета с нашими телами, наши выражения лиц с нашими покупательскими привычками и прочее? Под эгидой научного оптимизма нами управляет философия, у которой нет никакого реального смысла. В конце концов она не может определить, счастье – это нечто физическое или метафизическое. Его постоянно называют физическим явлением, но оно ускользает от понимания. И тем не менее число инструментов для измерения количественных показателей счастья продолжает расти, все так же вмешиваясь в нашу частную и общественную жизнь.
Тот житель Копенгагена, который в 1927 году спустил с лестницы сотрудника JWT, ясно представлял себе, что последний собой олицетворяет стратегию силы. Наблюдение за нашими чувствами и управление ими лишь нейтрализует альтернативные способы понимания людей и альтернативные формы политического и экономического устройства. Однако этот проект никогда не достигнет своей цели. Несмотря на заявления нейробиологов, что они вот-вот раскроют секреты нашего выбора или наших эмоций, поиск объективной реальности наших чувств будет продолжаться и расширяться. Ведь если несчастье поддается измерению, а успех может быть понят через количественные результаты, то критика и борьба за свободу оказываются не у дел, они бессильны.
Утилитаризм способен оправдать фактически любое политическое решение в целях психической оптимизации, в том числе и квазисоциалистические формы организации, и мелкое производство, если такие решения заставят людей чувствовать себя лучше. Утилитаризм ратует за процветание человека в неограниченном гуманистическом смысле, которое может быть достигнуто через дружбу и альтруизм, как советуют позитивные психологи. Однако если бы оптимизация не подразумевала контроля над обстоятельствами и временем человека, а также определенных знаний о законах выбора, если бы автономность человека не сводилась к причинам неврологического и психологического порядка, то все это не могло бы быть осуществлено. Совсем иной вид политики дает представление о стиле жизни, в котором у каждого человека есть право говорить то, что он думает, а не пребывать в неведении, что его мысли становятся известны определенным кругам. В этой жизни несчастье приводит к критике и реформам, а не к лечению; о взаимосвязи же психики и тела просто забыли, совершенно не пытаясь с помощью постоянных медицинских исследований сделать ее ответственной за все происходящее.
В последние годы появились психологи, с недоверием относящиеся к современным популярным тенденциям. Они видят связь между психическими заболеваниями и отсутствием возможности влиять на общество. Постепенно появляются довольно вдохновляющие проекты и эксперименты, дающие людям надежду, что они вновь обретут право говорить о себе сами. Кроме того, существуют компании, не доверяющие бихевиоризму, который учит, как управлять людьми и как продавать им товары. Все эти разрозненные варианты есть части одной более масштабной альтернативы, которая при верном понимании может стать еще даже лучшим рецептом для счастья.
Глава 8
О пользе критического мышления
Уже давно стало известно, что работа на свежем воздухе благоприятно влияет на психическое и эмоциональное состояние человека, особенно если она связана с природой. Работа в саду помогает преодолеть депрессию, и есть основания полагать, что листва непосредственно способствует хорошему настроению. После того как Национальная статистическая служба Великобритании впервые опубликовала официальные данные о национальном счастье, оказалось, что самые счастливые британцы живут в далеких и красивых частях Шотландии, а самыми счастливыми рабочими являются лесничие[247]. Некоторые исследователи даже предполагают, что зеленый цвет обладает положительным психологическим эффектом[248].
Кроме того, давно существует практика отправлять психически нездоровых людей работать на фермы. Доение коров, обработка земли и сбор урожая предлагают новые критерии нормальности тем, кто не в состоянии соответствовать критериям нормальности в обществе. Люди, потерявшие смысл жизни, не способные реализовать себя в традиционных профессиях или испытавшие некое эмоциональное потрясение, находят успокоение в присутствии растений и животных. Суровость жизни в деревне также иногда оказывает положительное влияние. Урожай может погибнуть, погода – испортиться, но отреагировать на это можно лишь так: улыбнуться и продолжать работать дальше вместе со своим коллективом. Здесь не уместно ни восхваление какого-то одного человека, ни его уничижение, что так нехарактерно для неолиберализма XXI века.
В начале 2000-х годов Берен Элдридж задумал создать лечебную ферму в Камбрии, в Лейк-дистрикте. Он в течение года уже работал на подобной ферме в Америке, а также в некоторых психиатрических лечебницах в Камбрии. Элдридж считал, что отсутствие таких специальных фермерских хозяйств было серьезным упущением в сфере лечения психических заболеваний. В 2004 году он добился финансирования и основал Growing Well, ферму площадью десять акров, на которой выращивались овощи, продаваемые впоследствии на местных рынках. Добровольцам позволялось работать здесь полдня в неделю, чтобы справиться с различными психическими и эмоциональными потрясениями.
С точки зрения спонсоров, политиков и психологов, Growing Well имела огромный успех. Оказалось, что пациенты, проводившие время на ферме, демонстрировали более явные признаки выздоровления по сравнению с теми, кто лечился традиционным способом. Изначально большинство людей, которые трудились на Growing Well, были направлены туда социальными службами. Однако после официального признания «социального лечения» Growing Well стала сотрудничать с частными врачами на северо-западе Англии. К 2013 году на ферме уже поработали 130 волонтеров.
Какой вывод нам стоит сделать из успеха Growing Well? Если рассматривать человеческий разум или мозг как некую автономную область с ее странными привычками, вкусами, колебаниями, за которыми нам, людям, предстоит следить (с помощью менеджеров, докторов и политиков), то тогда эта история кажется вполне понятной. Человек становится случайной жертвой каких-либо психических или неврологических заболеваний, на которые он не способен никак повлиять. Возможно, какой-то нейрон плохо работает. Возможно, под влиянием нежелательного стресса в крови оказались не те гормоны. А возможно, человек плохо следил за своим счастьем: не придерживался диеты, не выполнял упражнения и думал только о себе. Близость к природе и физическая активность представляют собой новый способ лечения подобных психосоматических расстройств, не похожий на лечение лекарствами или терапевтическими беседами.
Без сомнения, подобные рассуждения можно было бы услышать из уст спонсоров Growing Well и сотрудников Национальной службы здравоохранения. Очевидно, что сегодня именно такой ход мыслей стал привлекателен для политиков и менеджеров. А если учесть постоянные рассказы о новых открытиях в неврологии и бихевиоризме, которыми изобилуют современные средства массовой информации и литература по психологии, то можно предположить, что нечто подобное о своей жизни рассказывают и сами люди. У моего мозга расстройство, которое необходимо вылечить. Мой разум начал плохо себя вести, как собака, которую оставили без присмотра. И вот теперь в качестве лекарства мне прописывают проводить время в окружении растений. В конце концов, как неустанно повторяют нам позитивные психологи, счастье является выбором каждого из нас. Кто-то должен «взять» мой мозг и психику в руки.
Однако Берен Элдридж совсем иначе понимал свой проект, когда его основывал. Он считал, что Growing Well – это бизнес, а не замаскированное медицинское лечение. До того как открыть ферму, он получил степень магистра по профессиональной реабилитации, изучая, каким образом работа помогает людям восстановиться после болезни или жизненных трагедий. В своей диссертации Элдридж рассматривал различные видыменеджмента и плюсы демократизации бизнес-структур, известных также как кооперативы. Он с удивлением обнаружил, что когда люди участвуют в управлении компанией, будь то социальное или не социальное предпринимательство, они быстрее находят смысл своей жизни. Почему бы тогда не объединить больных на «лечебной» ферме, которая позволит им вместе что-то производить и продавать?
В сущности, все научные анализы психологического влияния растений на человека абсолютно игнорируют вопрос, почему, собственно, человек выбирает такое занятие. Выращивание овощей и сбор урожая оказываются терапией сами по себе. Получается, что листва (причина) оказывает влияние на настроение человека (следствие). Однако идея, породившая Growing Well, была совсем другой. Главным принципом жизни на ферме являлось то, что у добровольцев есть единая цель – вырастить и продать хорошие овощи. Ферма была зарегистрирована как кооперативное товарищество. Это означает, что любому заинтересованному в Growing Well человеку – будь то покупатель, волонтер или посетитель, – предлагают стать членом товарищества, чтобы участвовать в принятии решений. Волонтерам предоставляется возможность управления компанией на любом уровне, который их заинтересует. Поэтому работа на ферме является в данном случае не просто «работой своими руками», но и возможностью высказывать свое мнение и даже кое-что контролировать.
Спонсоры Growing Well и доктора, отправляющие туда пациентов, имеют свою теорию, почему эта ферма может помочь ее работникам. У Элдриджа и его коллег другая теория – почти противоположная. Если послушать первых, то добровольцы психически больны и на ферме проходят своеобразное лечение. По мнению вторых, члены товарищества вновь обретают чувство собственного достоинства, упражняются в высказывании собственных мыслей и принимают активное участие в управлении компанией, которая успешно продает свой продукт на местном рынке. Согласно первой теории волонтеры пассивны, у них нет представления о том, что с ними конкретно не так. По версии второй – работники активны и способны влиять на мир вокруг них, высказывая свое мнение о нем и обсуждая его.
Возможно ли, что обе версии верны? Если не вдаваться в подробный анализ, то, наверное, да. У людей могут быть разные версии о том, почему им помогает работа на ферме, в зависимости от различных доказательств и научной методологии. Гораздо более фундаментальный вопрос: какое влияние оказывает на общество, политику и каждого конкретного человека принятие той или иной версии как основной? Очень вероятно, что именно бихевиористский и медицинский взгляд на психику человека как на некий больной внутренний орган человеческого тела заставляет нас становиться заложниками пассивности, которая ассоциируется у нас с депрессией и беспокойством. Общество, настроенное измерять показатели удовольствия и боли у своих членов и управлять ими, как мечтал Бентам, спровоцирует нервный срыв у большего числа людей, чем социум, позволяющий людям высказывать свое мнение и участвовать в общественной жизни.
Почему люди начинают чувствовать себя несчастными, и как им можно помочь? Эти вопросы занимают философов, психологов, политиков, нейробиологов, менеджеров, экономистов, активистов и докторов. То, какие ответы они дают, зависит от теорий, которых они придерживаются. Социолог ответит не так, как нейробиолог, а нейробиолог – по-другому, нежели психоаналитик. Вопрос о том, как мы объясняем человеческую неудовлетворенность жизнью и как мы реагируем на нее, связан в конечном итоге с этикой и политикой. От ответа на данный вопрос зависит, на кого мы возложим ответственность за то, что люди несчастливы.
Теория Берена Элдриджа, послужившая основой для создания Growing Well, имеет в этом случае огромное значение. Когда психику (разум или мозг) начинают рассматривать как независимый, вырванный из контекста орган, способный «отказать» по собственному желанию и вылечиться только с помощью специалистов, мы видим не что иное, как признак современной культуры, штампующей несчастливых людей. И, несмотря на все усилия позитивных психологов, отсутствие у большинства людей рычагов влияния на окружающий мир – это результат стратегий социальных, политических, экономических институтов, а вовсе не неврологический или поведенческий сбой. Не соглашаясь с вышесказанным, мы усугубляем проблему, которую стремится решить наука о счастье.
Наряду с различными поведенческими и утилитаристскими дисциплинами, которые были освещены в данной книге, есть ряд исследовательских работ, авторы которых сосредотачивают свое внимание на отсутствии у людей влияния. Например, в коммунальной психологии, возникшей в США в 1960-х годах, считается, что понять человека можно лишь через социальный контекст. Клинические психологи находились среди тех, кто критиковал борьбу с душевными страданиями при помощи лекарств и роль фармацевтических компаний, которые этому способствовали. Объединившись с критиками капитализма, такие психологи, как Дэвид Смейл и Марк Рэпли в Великобритании, предложили альтернативную интерпретацию психиатрических симптомов. Она основана на социологическом и политическом понимании человеческих страданий[249]. Социальные эпидемиологи, такие как Карлос Мантейнер в Канаде или Ричард Вилкинсон в Великобритании, пытаются понять, почему душевные заболевания в различных обществах и социальных классах столь сильно отличаются друг от друга и с какими социально-экономическими условиями данное различие может быть связано.
Было время, когда эти более социологические подходы находили отклик даже в бизнес-структурах. В главе 3 рассказывается, что между 1930-ми и 1940-ми годами был период, когда маркетинг носил квазидемократический характер, и его целью являлось выяснить, что общество хочет от мира и что оно о нем думает. Социологи, статистики и социалисты становились как бы инструментами, с помощью которых общество заявляло о своем отношении к миру. В четвертой главе говорится о том, как то, что в менеджменте с начала 1930-х годов стали уделять такое огромное внимание работе в команде, здоровью и энтузиазму сотрудников, привело к появлению исследований, доказавших, что коллективное влияние на работу компании и возможность высказывать свое мнение положительно воздействуют и на продуктивность компании, и на счастье сотрудников. Возможно, такие выводы указывают на совершенно новые модели организации, а не просто на новые методы управления.
В разные периоды истории измерения счастья – начиная со времен Просвещения и заканчивая современностью – время от времени появляется надежда на иную общественную структуру, на другую экономику, а недовольство людей становится основой для нарушения существующего положения вещей. Чтобы что-то поменять, сначала нужно понять, какую боль и страдания причиняют человеку работа, иерархия общества, финансовое давление и неравенство. Легко удариться в консерватизм, если рассматривать несчастье людей как психическую проблему, а не как проблему структур власти. Надежду не убили, но заманили в ловушку. Наше недовольство направлено внутрь нас, а не наружу. Однако так не обязательно должно быть.
Стоит нам обратить свою критику в сторону общественных институтов и на мгновение позабыть о своих эмоциях и своем настроении, как мы начинаем видеть вещи в ином свете. В богатых странах уровень психических заболеваний очень тесно коррелирует с уровнем экономического неравенства в обществе, и тут лидирует США[250]. Природа и наличие работы играют ключевую роль для психического здоровья, то же самое можно сказать об организационных структурах и методах менеджмента. Вот один из наиболее важных результатов исследований на тему экономики счастья: безработица оказывает гораздо большее, чем можно предположить, негативное психологическое влияние на людей, поскольку она является чем-то большим, нежели простой потерей дохода[251].
Было также неоднократно обнаружено, что если сотрудники на работе не имеют свободы действий или они не принимают нкаких решений, то у них повышается уровень кортизола в крови, из-за чего у человека сужаются сосуды и увеличивается риск сердечных заболеваний[252]. Поэтому неудивительно, что благополучие сотрудников гораздо выше в компаниях совместного владения, где решения принимаются сообща и власть более распределена, чем в обыкновенных акционерных компаниях[253]. Проанализировав, каким образом рецессии оказывают влияние на здоровье общества, Дэвид Стаклер и Сэнджей Бейзу продемонстрировали: политика строгой экономии приводит к ухудшению психического и физического здоровья людей и влечет за собой бессмысленную смерть граждан[254]. Кроме того, они доказали, что рецессию можно использовать для оздоровления общества, если реагировать на нее иначе. В этом случае получается, что несчастье – вопрос политического характера.
В то время как экономисты и политики концентрируют свое внимание на том, есть ли у человека работа или нет, появляются доказательства, утверждающие, что для психического и физического здоровья индивидуума также крайне важны структура и цель организации, в которой он работает. Например, сотрудникам благотворительной организации проще наполнить свою жизнь смыслом по сравнению с теми, кто работает в частных компаниях, и у них, как следствие, меньше стресса[255]. Если рассматривать работу в качестве фактора, положительно влияющего на состояние человека, и не учитывать при этом цель работы (к такому взгляду часто тяготеют политики), то можно стать заложником заблуждений бихевиористов, для которых люди отличаются от крыс лишь более развитым вербальным поведением.
Подтверждают наши предположения и исследования в сфере рекламы и материализма. Американский психолог Тим Кассер провел ряд изысканий на тему того, каким образом материальные ценности соотносятся со счастьем, и получил удручающие результаты. Студенты бизнес-школы, главные ценности для которых это материальные (то есть они оценивают свою собственную ценность в денежном выражении), менее счастливы и хуже находят себе место в жизни, чем те, кто не разделяет их взглядов[256]. Кроме того, выяснилось, что люди, которые тратят деньги слишком осторожно или слишком беспечно, тоже, как правило, не могут назвать себя счастливыми[257]… Похоже, что материализм и социальная изоляция связаны друг с другом: одиночки сильнее стремятся к материальным благам по сравнению со всеми остальными, а материалисты подвержены большему риску стать одинокими, чем люди с нематериальными ценностями[258].
Реклама и маркетинг играют ключевую роль в устойчивом положении материализма; действительно, у работников рекламной сферы и маркетологов (а также у тех, кто финансирует их деятельность) здесь есть свой, понятный любому экономический интерес. Если потребление и материализм остаются причиной и следствием индивидуалистических, несчастных культур, то этот порочный круг оказывается прибыльным для тех, кто занимается маркетингом. Конкретная роль рекламы в пропаганде материалистических ценностей остается спорной, хотя самые последние исследования показывают, что реклама и маркетинг всегда расширяют свое влияние в тандеме[259].
Результаты ни одного из исследований, о которых мы здесь говорили, не являются чем-то удивительным, и многие из них стали предметом жарких дискуссий на телевидении и радио. Тем не менее в итоге все сводится к вопросу о том, каким образом распределяется власть в обществе и экономике. Когда люди чувствуют себя подавленными силами, на которые они никак не могут повлиять – будь то вседозволенность менеджеров, финансовая уязвимость, фотографии идеальной фигуры, нескончаемое сравнение своих результатов с чужими, активность в социальных сетях или советы от специалистов в области счастья – им не только сложнее найти смысл жизни, но они рискуют также стать жертвой серьезных психических и физических срывов. Как показало исследование Мантейнера, наиболее уязвимы те, кто зарабатывает меньше всего. Попытка достойно содержать семью, когда доход нестабилен, а работа ненадежна, является, пожалуй, самым большим стрессом для человека. Любой политик, который выходит на трибуну и начинает говорить о психическом здоровье или о стрессе, обязан отчитаться о том, что он лично или его партия сделали для искоренения экономической неуверенности большинства.
Почему же, если мы все знаем об этом, мы не можем ничего изменить? Мы хотим жить в здоровом во всех отношениях социуме, а не в среде конкурирующих друг с другом одиночек-материалистов, и клиническая психология, социальная эпидемиология, социология и коллективная психология уже доказали, что именно стоит у нас на пути к достижению подобного общества. Однако в длинной истории научного анализа отношений между субъективными чувствами и внешними обстоятельствами сложилась традиция считать, что первые гораздо проще изменить, чем вторые. Поэтому многие позитивные психологи и говорят людям: если вы не можете ничего поделать с причиной своих расстройств, попытайтесь изменить свое отношение к ним. Точно таким же образом нейтрализуется и критика по отношению к политике.
Я вовсе не хочу сказать, что изменить социальные и экономические структуры просто. Попытки сделать это иногда приводят к сильнейшему разочарованию, исход их непредсказуем, и они иногда заканчиваются совсем не тем, чем бы хотелось. И все же едва ли имеет смысл отрицать, что такие попытки стали теперь практически невозможны, поскольку общественные институты и люди озабочены только измерением чувств и манипулированием сознанием других индивидуумов. Если существуют социальные и политические решения обстоятельств, заставляющих людей чувствовать себя несчастными, то тогда первый шаг к их поиску заключается в том, чтобы перестать рассматривать проблемы социального и политического характера исключительно через призму психологии. Тем не менее еще ни разу утилитаристский и бихевиористский взгляды на человека как на нечто предсказуемое, податливое и контролируемое (если есть надзор) не восторжествовали просто в связи с крахом коллективистских альтернатив. Однако за теории утилитаризма и бихевиоризма время от времени вновь и вновь выступает определенная элита. Она преследует конкретные политические и экономические цели, и сегодня эти идеи очень активно выдвигаются современными влиятельными политиками.
В 1980-х годах было положено начало так называемым десятилетиям мозга. Джордж Буш-старший назвал десятилетием мозга 1990-е годы. Европейская комиссия запустила свое аналогичное «десятилетие» в 1992 году. В 2013 году администрация президента Обамы заявила об очередной программе долгосрочного инвестирования в нейробиологию. Каждый из вышеупомянутых проектов поднимал размеры государственного финансирования в исследованиях мозга до небывалых ранее высот. Программа Обамы BRAIN Initiative, как известно, обойдется стране в $3 млрд долларов. В рамках исследовательской программы Евросоюза FP7 было инвестировано более € 2 млрд в нейробиологические проекты периода 2007–2013 годов.
Главным инициатором нейробиологических исследований в Соединенных Штатах оказался военно-промышленный комплекс, как окрестил его президент Эйзенхауэр в 1961 году. В Пентагоне хотят узнать способы влияния на вражеских солдат, а американских военнослужащих сделать более послушными и менее унывающими. Специалист в области нейроэкономики Пол Зак, главная работа которого посвящена социальному и экономическому значению окситоцина, утверждает, что Пентагон – один из его постоянных клиентов, интересующийся, прежде всего, возможными моделями поведения американских солдат, способных завоевать доверие жителей тех стран, в которые США вторгаются. Зак рассказывает своему клиенту о том, какова неврологическая основа подобных моделей.
Неудивительно, что прмышленность столь интенсивно инвестирует в исследования мозга. У фармацевтической отрасли есть свой понятный каждому интерес в развитии этой науки, а нейромаркетологи надеются, что совсем скоро секрет расположения кнопки «купить» в человеческом мозгу будет наконец-то раскрыт. И тогда останется лишь решить, как воздействовать на эту кнопку во время рекламы. Заинтересованность в нейробиологии тех, кто хочет влиять на людей – будь то подчиненные, преступники, солдаты, проблемные семьи, зависимые или кто-то еще – понятна, хотя возможные результаты исследований несколько преувеличены. Достаточно вольные объяснения, почему индивидуум принял решение X, а не Y, и как изменить ход его мыслей в будущем, за дорого покупаются сильными мира сего.
Может сложиться впечатление, что фокус политики на мозговой деятельности человека датируется началом 1990-х годов, однако университетские исследователи, компании и политики еще с конца XVIII века сотрудничали по этому вопросу. Известно, что в 1950-е годы правительство много инвестировало в бихевиоризм и исследования, изучающие процесс принятия решений, поскольку к этому его вынуждали обстоятельства холодной войны[260]. Мичиганский университет, который стал центром подобных исследований еще во время Второй мировой войны, сегодня занимает ведущее место в бихевиористской экономике и регулярно получает от министерства обороны заказы на изучение того, как люди работают в команде и принимают решения в сложных ситуациях.
Наука о социальных эпидемиях, вклад в которую внес эксперимент Facebook с манипуляцией настроениями пользователей в 2014 году, также связана с интересами вооруженных сил США. В 2008 году стартовал проект Пентагона Minerva Research Initiative, его цель – собрать информацию по вопросам, имеющим стратегическую важность для Соединенных Штатов[261]. В рамках данной инициативы был заключен договор с Корнеллским университетом на изучение распространения гражданских волнений как социальной эпидемии. Джеффри Хэнкок стал одним из сотрудников университета, работавших над этим, он же позднее принимал участие в эксперименте Facebook. Я вовсе не говорю о чьей-либо «причастности к преступлению», а лишь указываю на то, что определенный вид информации представляет стратегический интерес для некоторых политических институтов.
Поп-бихевиоризм, предлагающий раскрыть секреты социального влияния, стал излюбленной темой нехудожественной литературы, превратив в своеобразных знаменитостей таких психологов, как Дэна Ариэли, Роберт Чалдини, и таких экономистов-бихевиористов, как Ричард Талер. Их гонорары (между $50000-$75000 в день) говорят о том, что результаты их исследований находят своего могущественного читателя[262]. Бихевиоризм напрямую питает маркетинг и рекламу, и так было всегда с того самого момента, как в конце XIX века группа американцев вернулась на родину, побывав в лаборатории Вильгельма Вундта.
Совсем немногие из приведенных выше специалистов занимаются счастьем как таковым, сейчас нейробиологи в большинстве своем видят эмоции, аффект, депрессию и счастье лишь как ряд поведенческих феноменов. Таким образом, счастье навсегда лишается своей субъективности и становится объективным поведенческим состоянием, доступным изучению экспертами. Даже если, казалось бы, эти психологические исследования преследуют ту же цель, что и Бентам в свое время, – то есть максимизировать положительные эмоции у человека, – они неразрывно связаны с политикой, которая ищет способы изучить деятельность и чувства людей, стремясь понять, как можно предсказать и контролировать их поведение.
Утилитаристское, биологическое и бихевиористское видение человеческой жизни стало почти единственным в современном западном мире. Это произошло благодаря огромному количеству ресурсов, которые тратились на протяжении всей истории человечества на то, чтобы данное видение стало доминирующим. Мы можем даже назвать его идеологией. Однако, говоря так, мы рискуем проигнорировать способы, с помощью которых определенный взгляд на человеческую свободу сначала воплощается в теориях, потом разрабатывается, подкрепляется доказательствами и в конечном итоге применяется с участием широкого спектра технологий и институтов. Подобное не происходит каким-то чудом просто благодаря рынку, капитализму или неолиберализму. Чтобы такая идеология имела успех, требуются огромные усилия, деньги и сильная власть.
Главным успехом бихевиоризма и науки о счастье можно считать тот факт, что люди начинают интерпретировать свою жизнь и рассказывать о ней в соответствии с навязываемыми им теориями. Мы как врачи-любители стали приписывать свои неудачи и свою грусть нашему мозгу или нашей психике. Имея дело с разными личностями, сидящими внутри нас, мы учимся следить за своими мыслями или проявляем больше терпимости по отношению к своим чувствам, поскольку к этому нас призывает когнитивно-поведенческая терапия. Возможно, через сто лет мы добровольно будем участвовать в слежке за собой, с удовольствием передавать информацию о своем поведении, питании и настроении в базу данных, и не исключено, что причиной данного поведения послужит глубочайшее отчаяние и попытка стать частью чего-то большего. Стоит нам лишь вступить на этот путь, как вскоре станет реальным иметь отношения – возможно, дружбу? – с самим собой, что, будучи воспринятым слишком буквально, лишь усугубит одиночество и/или нарциссизм.
Как можно вырваться из лап суровой психологической науки? Если политика и общество стали настолько психологизированы, что любую социальную и экономическую проблему они объясняют через стимулы, поведение, счастье и человеческий мозг, существуют ли вообще способы депсихологизации? В поиске ответа нужно проявлять осторожность. Существует соблазн превратить эту тяжелую, рациональную, объективную науку о психике (и мозге) в ее противоположность, то есть в романтичные, субъективные рассуждения о загадках сознания, свободы и ощущений.
На фоне социального мира, который стал функционировать почти по законам механики – в системе причин и следствий, многократно увеличилась притягательность мистицизма. Перед лицом радикального объективизма нейробиологии и бихевиоризма, стремящихся сделать каждое чувство видимым для внешнего мира, зарождается естественная попытка уйти в радикальный субъективизм, считающий, что все самое значимое в человеке должно быть скрыто от посторонних глаз. Тем не менее проблема в том, что эти две философии полностью совместимы друг с другом; между ними нет никаких трений, не говоря уже о настоящем конфликте. Густав Фехнер называл подобные случаи психофизическим параллелизмом.
В качестве доказательства вспомните, как философия осознанности (и многие версии позитивной психологии) плавно лавирует между научными фактами о том, что наш мозг или психика «делает», и квазибуддистскими советами просто посидеть, ощутить, что существуешь, и «заметить», как события появляются в сознании и исчезают. Недостаток бихевиоризма и нейробиологии заключается в том, что хотя они и стараются игнорировать субъективные аспекты человеческой свободы, они говорят на языке, понятном, прежде всего, университетам, правительству и бизнесу. Фокусируясь лишь на объективном, они оставляют пробел для субъективного и неосознанного дискурса. И этот пробел заполняет мистицизм нового века.
Многие специалисты, по счастью, такие как Ричард Лэйард, работают сразу на два фронта. Они анализируют официальную статистику, пользуются достижениями нейробиологии, базами данных и наблюдают за поведением людей, с целью создать свой собственный объективный взгляд на то, что делает людей счастливыми. А потом они вдруг начинают выступать за новые «светские религии», медитацию и осознание своей сущности, с помощью которых не-ученый может позаботиться о своем благополучии. В результате власть имущие и неимущие говорят на разных языках, при этом у последних нет шанса побеспокоить первых. При таких условиях невозможны ни критика, ни осуждение власти.
Язы и теории экспертной элиты становятся все более оторванными от языка и теорий общества. «Они» и «мы» совершенно по-разному видят человеческую жизнь, и это сводит на нет возможность политической дискуссии. Например, позитивная психология подчеркивает, что мы не должны сравнивать себя с другими, и призывает сфокусировать свое внимание на благодарности и сочувствии. Однако не является ли сравнение именно тем, чем занимаются специалисты по счастью? Разве когда они оценивают счастье одного человека в семь баллов, а другого в шесть, они их не сравнивают? Мораль, которую предлагает терапия, зачастую полностью не соответствует логике науки и технологий, которые ее породили.
В наш век цифровой слежки и больших данных проблема усугубляется. Марк Андрежевик в своей книге «Информационный шум» рассматривает феномен огромного потока сведений, который требует и обеспечивает способы поиска информации. Тем не менее, как показывает автор, в этой системе существует своеобразное неравенство. Есть те, кому доступен алгоритмический анализ и способы навигации в безбрежном океане информации. Это маркетинговые агентства, платформы социальных сетей, службы безопасности. Простые же люди вынуждены ориентироваться и принимать решения согласно своим импульсам и эмоциям. Отсюда важность МРТ и анализа эмоций в век цифровых технологий: инструменты, которые визуализируют, измеряют и классифицируют наши эмоции, становятся главным каналом между тайным дискурсом экспертов о мире математики и фактов и дискурсом простых смертных о настроении, мистике и чувствах. «Мы» видим наш мир, а «они» наблюдают и анализируют результаты по алгоритму. Таким образом, действуют два отдельных языка.
Утопия Бентама, как мы упоминали в главе 7, – это абсолютно объективное общество, в котором разница между объективным и субъективным перестала существовать. Стоит ученым понять счастье, они смогут также узнать, где и когда оно случается, при этом человек, испытывающий его, уже не играет особой роли. Исчезает потребность изучать вербальное поведение человека, поскольку в наличии есть более надежные техники чтения мыслей. Наши лица, глаза, тело и мозг будут сообщать о наших удовольствиях и боли, освобождая сильных мира сего от тирании звуков. Конечно, это преувеличение, и все же подобная модель – вдохновляющий идеал для определенных психологических и политических наук. Мистицизм может прийти на помощь такому обществу, став его философией, однако в конечном счете он будет служить лишь политическому квиетизму.
Исследование головного мозга с помощью высокотехнологичных приспособлений стоит немалых денег. Современный функциональный магниторезонансный томограф стоит $1 млн долларов США, а затраты на его эксплуатацию ежегодно составляют от $100000 до $300000. Такие технологии предлагают лучше изучить психические заболевания и повреждения головного мозга. Ежедневно наше настроение, сделанный выбор и вкусы переводятся в особый язык, который передает информацию в разные части головного мозга. Сегодня нейромаркетологи способны установить, что одно рекламное сообщение вызывает активность в определенной части головного мозга, а другое подобной активности не вызывает. Считается, что это влечет за собой важные с точки зрения коммерции последствия. Но в какой степени технологический прогресс помогает нам решить главную проблему социальной жизни, а именно научиться понимать других людей?
Когда Бентам написал, что «природа поместила человечество под власть двух высших сил, боли и наслаждения», и заявил, что эти сущности потенциально измеряемы, он подтвердил определенный психологический подход, в котором вопросы психологии не сильно отличались от вопросов, задаваемых в естественных науках. Действительно, психология (и политика) станет естественно-научной, когда получал «естественное» и «объективное» содержание, как биология или химия. В этом смысле люди ничем не отличаются от других животных, за исключением конкретных биологических особенностей. Все животные испытывают боль, и человек – не исключение. В различных вариантах многие персонажи, представленные в этой книге, разделяют это философское предубеждение. Наши концепции построены соответствующим образом. Наше мнение о поведении, стрессе и приобретенной беспомощности формируется под влиянием опытов над крысами, голубями и собаками.
Но что, если такая философия ошибочна? Вдруг мы упорствуем в этой ошибке, несмотря на использование высокоточных приборов для исследования головного мозга, физиологического состояния и мимики? И что, если чем лучше технологии, тем большую ошибку мы совершаем? Для Людвига Витгенштейна и его последователей заявление Бентама о наших «двух высших силах» зиждется на фундаментальном недопонимании природы языка психологии. Чтобы получить другое представление о политике, мы должны сначала отыскать иной способ понимания чувств и поведения прочих людей.
Чтобы установить, что означает слово, Витгенштейн предлагал выяснить, как оно используется, подразумевая, что проблема понимания других людей в первую очередь имеет социальный характер. Точно так же, чтобы понять то, что человек делает, нужно узнать значение деятельности как для этих двух людей, так и для всех, кто участвует в данной деятельности. На вопрос «что чувствует этот человек?» я смогу ответить, проанализировав поведение человека или просто спросив его. Ответ находится не в теле или голове моего собеседника, а в том, как мы взаимодействуем друг с другом. Я могу быть прав до тех пор, пока не получу объяснение того, что человек делает или о чем говорит или что означает его деятельность. И я не собираюсь определять, что человек чувствует, таким способом, как, например, измерение температуры его тела. Кроме того, он не обязан сообщать мне о своих мыслях.
Это все говорит о необычных свойствах языка психологии. Нейробиологи и бихевиористы в процессе его определения неоднократно запутываются в проблемах[263]. Чтобы понять такие психологические категории, как «счастье», «настроение» или «мотивация», необходимо понять их в рамках того, как они проявляются в других, (т.е. поведение) и в рамках того, как они проявляются в тебе самом (т.е. опыт). Я знаю, что означает «счастье», потому что я вижу, как оно выглядит у других и знаю, как оно проявляется в моей жизни. Но это необычный язык. Если кто-то считает, что счастье относится к объективным понятиям, то есть оно одинаково у меня и у кого-то еще, то я неправильно трактую это слово.
«Психологическими особенностями, – считал Витгенштейн, – являются особенности животного в целом». Бессмысленно говорить, что «мое колено хочет идти на прогулку», поскольку только человек в целом может хотеть чего-либо. Но из-за чересчур завышенного значения научной психологии и нейробиологии нередко можно услышать что-то типа «ваша психика хочет купить этот продукт» или «мой мозг забывает разные вещи». Когда мы говорим нечто подобное, то не учитываем того, что желание и забывчивость являются действиями, имеющими смысл, только если рассматривать всего человека, который вовлечен в социальные отношения и обладает определенными намерениями и задачами. Бихевиоризм пытается исключить все это и одновременно очень сильно влияет на язык, который мы используем, чтобы понять других людей.
Психология, будучи созданной по модели физиологии или биологии, страдает от тех же ошибок, а также и от силы образного представления или буквального упрощения. Конечно, попытка упростить психологию до физики или хотя бы сделать из нее нечто механическое или биологическое, является одной из главных стратегий силы и контроля, которые предлагают различные теоретики, упомянутые в данной книге. Джевонс понимал разум как механическое балансирующее устройство, Уотсон считал его не более чем наблюдаемым поведением, для Селье он мог скрываться в теле, для Морено разум заключался в исследовании социальных сетей, маркетологи сегодня любят отождествлять наши решения и настроение с нашим мозгом, и так далее.
И все же нам не нужно возвращаться к дуализму Фехнера или Вундта. Чтобы доказать субъективную, трансценденную, непостижимую природу психики, как противопоставление физическому телу, необходимо перевернуть этот дуализм с ног на голову, как свидетельство теории самоосознания, наполовину обращенной к нейробиологии, а наполовину – к буддизму. Чтобы вновь сделать понятие психики всецело частной и невидимой внешнему миру, нам нужно продолжать задавать себе невротические и параноидальные вопросы, такие как «что я чувствую на самом деле?» или «мне интересно, правда ли он счастлив?». В такой запутанной философской ситуации разве что владелец магниторезонансного томографа может пообещать окончательно разобраться со всеми моральными и политическими вопросами[264].
Основополагающим различием между Бентамом и Витгенштейном является понимание того, что означает быть человеком. Бентам видел существование индивидуума в виде физической боли, которую можно уменьшить с помощью продуманного вмешательства. Это учение о сочувствии, которое распространяется в общество через научный контроль. Различие между человеком и животными с точки зрения философии в данном случае несущественно. Для Витгенштейна, наоборот, нет ничего важнее языка. Человек – это животное, которое говорит, а его язык понимают другие люди. Удовольствие и боль утрачивают свою важнейшую роль и не могут рассматриваться как причины научных фактов. «Человек изучил понятие „боль“, когда он выучил язык», но бесполезно искать реальность сознания вне слов, которые мы говорим[265]. Если люди научатся говорить за себя, постоянная необходимость в предугадывании или понимании того, как они себя чувствуют, уйдет. По идее, отпадет в таком случае надобность в повсеместно использующихся технологиях психосоматического наблюдения.
Психология и социология возможны только при определенных условиях, описанных Витгенштейном. Систематические попытки понять других людей через их поведение и речь вполне оправданны. Но они не сильно отличаются от того обыденного понимания, которым мы все пользуемся в повседневной жизни. Как утверждает социальный психолог Ром Харре, мы все периодически сталкиваемся с проблемой, когда мы не уверены, что имеют в виду другие люди или что они собираются сделать, но существуют способы для преодоления этого. «Единственное возможное решение, – считает он, – это использовать знание себя самого как основу для понимания других, и понимание других, чтобы лучше узнать себя[266]».
Из вышесказанного следует, что для получения психологического знания необходимо воспринимать слова людей как можно серьезнее. И не только: мы, кроме того, должны понимать, что человек имел в виду, когда говорил, иначе мы не сможем понять причину, почему он что-то недосказал. Если бихевиоризм всегда пытается собрать сведения о том, что чувствует индивидуум в поисках эмоциональной реальности, то интерпретативная социопсихология настаивает: чувства и речь неотделимы друг от друга. Чтобы понять чувства другого человека, необходимо услышать и понять, что он имеет в виду, когда произносит слово «чувство».
Такие техники, как соцопросы, способны играть значимую роль, стимулируя развитие взаимопонимания в больших и сложных обществах. Но опять же, существует слишком много неясного в происходящем, когда идет речь о соцопросе. Последний никогда не станет инструментом для сбора околонаучных, объективных фактов. Соцопрос, скорее, – это действенный и интересный способ завлечения людей с целью исследовать их ответы. Вот что говорит Джон Кромби, критический психолог о соцопросах, посвященных счастью:
«Счастье нельзя приравнять к некой силе, которая заставляет всех людей ставить галочку… в определенном месте. Не существует какой-либо зависимости между счастьем и ответами в соцопросах, похожей, скажем, на взаимосвязь между объемом ртути и ее температурой[267]».
Это не значит, что соцопрос, направленный на изучение счастья, не дает никакой информации. Но то, что он сообщает, нельзя рассматривать вне социальных взаимоотношений между тем, кто делает опрос, и тем, кого опрашивают. Изучение чего-либо более объективного с целью понять самосознание респондента (например, анализ настроения в Twitter) не более чем химера. Здесь также наблюдается обман и манипуляция, создающие преграду между тем, кого изучают, и всеми остальными.
Другой способ трактовки приведенного выше аргумента заключается в том, что психология – это своего рода дверь, через которую мы идем к политическому диалогу. Такое прочтение является противоположным тому, которое было в традициях последователей Бентама и бихевиористов, описанных в данной книге. Они рассматривали психологию как шаг на пути к физиологии и/или экономике, но никоим образом не как путь к политике. До тех пор, пока все идет по плану, главные вопросы психологии остаются довольно простыми. Что делает тот человек? Что этот человек чувствует прямо сейчас? По большей части ответы на них несложны, и главная «методология» для поиска этих ответов такая же, какую мы используем каждый день: мы спрашиваем.
Неудивительно, что такой способ не воспринимают всерьез управленцы. Он требует времени для обдумывания. Он объясняет поступки людей и критикует их. Он, кроме того, также требует умения слушать, что становится довольно сложно в обществе, где на первое место поставлены наблюдение и визуализация. Менеджеры и правительство не слишком много внимания уделяют таким понятиям, как «просветление» или «наблюдать не больше, чем за бейсболом», чем тому, как люди выражают свои эмоции и судят о чем-то. По разным причинам кажется безопаснее сделать наши мысли видимыми, чем слышимыми. Целым организационным структурам придется измениться, если бихевиористическое видение автоматизированного, безмолвного разума будет заменено на представление о разговорчивости и осмысленности последнего.
В обществе, организованном вокруг объективных психологических понятий, способность слушать является практически мятежом. В идее поставить на первое место слух в обществе, где все построено вокруг зрения, есть что-то радикальное. Психолог Ричард Бенталл считает, что даже довольно тяжелые формы психических заболеваний, которые сегодня на Западе традиционно лечатся медикаментами, можно было бы постараться вылечить с помощью спокойного и аккуратного общения с больным. Бенталл предлагает следующее:
«Чтобы психиатрическое лечение на самом деле приобрело оздоровительный эффект и смогло бы помочь людям, а не просто „занималось“ бы их проблемами, нужно относиться к пациентам с теплом, добротой и сочувствием[268]».
Беседа не способна исцелять душевнобольных, поскольку не является лекарством. Но за симптомами психоза и шизофрении скрываются истории и эмоциональные травмы, которые может выявить только хороший слушатель.
Способность слушать – это особенность, которую можно использовать в других областях социологии. Например, социолог Лес Бэк считает, что «прислушиваться к окружающему миру умеют не все, и, следовательно, нужно учиться этому», о такой способности часто забывают в обществе «абстрактного и навязчивого эмпиризма» полного данных, фактов и цифр[269]. Чтобы узнать людей, необходимо выслушать их историю и понять, как они рассказывают ее. Ранее критики «идеологии» предполагали, что большинство из нас трудится под влиянием «ложного сознания», не зная о своих настоящих интересах. В этом есть какая-то ирония, что в «эпоху курсоров» и тайных экспериментов в Facebook, когда, казалось бы, обычные люди должны намного лучше понимать, что они делают, и придавать своей жизни некий смысл, они абсолютно не разбираются в своих интересах. Именно поэтому исследователям необходимо научиться некоторому смирению.
Кроме всего прочего, одна из наиболее важных человеческих способностей, как говорят социологические психологи, – это умение критиковать. Тот, кто описыает критику или жалобу как форму несчастья или как признак отсутствия удовольствия, совершенно не понимает, что означают слова «критика» и «жалоба» или что значит критиковать или жаловаться. «Критику» невозможно обнаружить в мозгу, хотя нельзя утверждать, будто на неврологическом уровне ничего не происходит, когда человек высказывает критическое суждение. Попытка подвести все формы негативного отношения к чему-либо под единственную неврологическую или психическую формулу несчастья (или, как говорят частенько, депрессии), возможно, является самым опасным политическим последствием утилитаризма.
Если мы правильно понимаем концепции критики и жалобы, то мы признаем, что они включают в себя определенную форму негативного отношения к миру, и это негативное отношение понятно как самому критикующему, так и его слушателям. Вот как говорит об этом Ром Харре: «Высказывать свое недовольство нормально, проговаривая проблемы вслух, человек не превращается в нытика[270]». Понятия «критика» и «жалоба» ничего не значат, если не признавать, что у людей есть уникальное право интерпретировать события своей жизни и говорить о них. Аналитик, занимающийся эмоциями, выискивает в сообщениях Twitter доказательства психологических состояний, которые выплывают на поверхность случайно, а когда мы слушаем другого человека, описывающего положительные и негативные стороны своей жизни, то мы при этом уважаем его человеческое достоинство.
Признавая то, что люди могут сердиться, критиковать или разочаровываться, мы понимаем, что у человека есть причины, объясняющие, почему он чувствует или ведет себя подобным образом. Люди по-разному выражают себя, они по-разному уверены в своей правоте, однако стоит прислушаться к тому, что они говорят о своей жизни. Если кого-то просят высказать свои чувства (а не инструктируют его, как их правильно называть и измерять), это становится социальным феноменом. Когда люди сердятся, то они могут сердиться по поводу чего-то, что находится вне их самих. Неважно, обоснован ли их гнев или нет, но здесь как бы то ни было не нужен эксперт, который расшифровал бы их мысли. В данном случае человек находится в менее одиноком, менее депрессивном и менее нарциссическом состоянии, нежели когда он гадает, почему его психика или мозг ведут себя странным образом и что они должен сделать, чтобы улучшить свое поведение.
Только представьте себе, что было бы, если хотя бы небольшая часть финансового капитала, которая расходуется на претворение в жизнь программ по счастью и бихевиоризму, тратилась бы на нечто другое. Что, если хотя бы малая доля этих десятков миллиардов долларов, которая в настоящий момент уходит на контроль, предугадывание и визуализацию капризов нашей психики, чувств и мозга, тратилась бы на разработку и реализацию альтернативных форм политико-экономической организации? Такое предложение, скорее всего, встретили бы хохотом в высших кругах бизнеса, среди руководителей университетов и правительства – и это послужило бы еще одним доказательством того, насколько важными сегодня стали методы психологического контроля.
Посмеялись бы над подобной идеей квалифицированный психолог или социальный эпидемиолог? Думаю, что нет. Многие психиатры и клинические психологи вполне осознают, что проблемы, за решение которых им платят деньги, происходят вовсе не по вине плохой работы психики или тела конкретного индивидуума, и даже не из-за семейных неурядиц. Их причины зачастую носят более широкий социальный, политический или экономический характер. Ограничивая психологию и психиатрию медициной (или некой квазиэкономической поведенческой наукой), можно нейтрализовать критический потенциал этих профессий. Однако будь у нас и у них шанс высказаться, что бы мы потребовали?
Требование прекратить медикализировать печаль человека, которое открыто идет вразрез с интересами фармацевтической промышленности и ее представителями из Американской психиатрической ассоциации, в настоящий момент становится все более популярным[271]. Даже Роберт Спитцер, главный составитель DSM-III в 1980 году, говорит о том, что современный взгляд на все наши ежедневные проблемы исключительно с точки зрения медицины – это уже слишком. Феномен социальных предписаний демонстрирует попытки совместить медицину и стремление построить альтернативные социальные и экономические институты. С одной стороны, это может означать поиск других моделей социальной и экономической кооперации для взаимной выгоды, с другой – способно привести к еще более серьезной медикализации социальных отношений, где и работа, и свободное время будут оцениваться по показателям их физиологической или неврологической пользы.
Компании, построенные на принципе диалога и совместного контроля, – еще одна отправная точка для ума, направленного не внутрь себя, а наружу. Одно из преимуществ компаний, совладельцами которых являются сотрудники, заключается в том, что в них трудно организовать психологический надзор, столь привычный для менеджеров корпораций с 1920-х годов. В тех организациях, где права и значимость сотрудников закреплены в уставе, нет нужды в несколько ироничных высказываниях кадровиков о том, что «сотрудники – главный актив компании». Только когда у подчиненных складывается ощущение, что они – одноразовый товар, их приходится убеждать себя в том, что это вовсе не так.
Компании должны признать, что можно найти оптимальный вариант ведения диалога, отойдя от двух крайностей – полное отсутствие последнего (позиция Фредерика Тейлора) и ситуации, в которой диалог не прекращается ни на секунду. Выступая за демократизацию бизнес-структур, я не хочу сказать, что всегда должно быть демократизировано абсолютно любое решение. Хотя довольно проблематично утверждать, будто сосредоточение власти в компании лишь у определенного круга людей идет всем на пользу. Выступающим за иерархию на рабочем месте и верящим в то, что она эффективна, сокращает издержки, а также является единственным фактором, который заставляет все работать, следует более внимательно ознакомиться с результатами исследований о несчастье, стрессе, депрессии и пассивности на рабочем месте. И тогда такие люди увидят, что современная структура организаций не справляется даже с самыми элементарными вещами.
Если, по подсчетам института Гэллапа, отсутствие счастья ежегодно обходится экономике США в триллион долларов из-за снижения продуктивности и незаплаченных налогов, то, возможно, оптимальный вариант между «Тейлором» и «постоянным диалогом на рабочем месте» больше тяготеет к последней крайности? Консультации и беседы, цель которых заключается лишь в том, чтобы люди почувствовали свою значимость, совершенно бесполезны и доказывают работникам лишь обратное. Важно не пытаться внушить людям чувство, будто они представляют ценность для компании, а перестроить саму организацию таким образом, чтобы сотрудники по-настоящему ценились в ней, и тогда они действительно будут ощущать себя лучше.
Создать организационные структуры, которые ставят на первое место коллективное обсуждение, очень непросто, прежде всего из-за отсутствия соответствующих практики и опыта. В 1961 году литературный критик Реймонд Уильямс предположил, что людям необходимо научиться демократическому диалогу, и поэтому его стоит практиковать в компаниях и местных общинах. «Именно институты обучают нас видению мира, и теперь становится очевидно, что у нас недостаточно институтов, которые обучали бы нас демократии[272]», – говорил он. Примеры успешных совместных компаний и организаций доказывают правоту Уильямса: со временем люди учатся обсуждать проблемы своего микрообщества и не пытаются использовать демократические структуры как вентиляционное отверстие для своих частных жалоб и своего несчастья. Однако им требуется поддержка и помощь, чтобы они смогли этому научиться[273]. Показателем того, насколько наша политическая культура изменилась за последние 50 лет, являеся то, что, вместо того чтобы учиться демократии, мы учимся покорности перед судьбой и самоосознанию – то есть беззвучным отношениям с самим собой вместо «громких» отношений с другими людьми.
Стресс можно рассматривать в качестве медицинской проблемы, однако одна из причин его возникновения кроется в том числе и в политический сфере. Специалисты, которые изучали стресс в более широком социальном контексте, знают, что он возникает при потере человеком контроля, то есть причина его стресса – в нестабильности его деятельности и во властном менеджменте, а не в теле и психике. В 2014 году Джон Эштон, президент организации Faculty of Public Health, заявил, что Великобритания должна постепенно перейти на четырехдневную рабочую неделю, чтобы избавиться от проблем, связанных с переработкой и недоработкой и тем стрессом, который сопровождает эти два явления[274].
Сегодня в рамках утилитаризма постепенно сближаются экономика и медицина, превращаясь в единую науку о счастье. Кроме того, параллельно на сцену выходит монистическая фантазия о единой мере человеческой оптимальности. Измерения тела становятся равны измерениям продуктивности и прибыли. Это нужно критиковать и этому нужно противиться. Мы должны настаивать на том, чтобы стремление к здоровой жизни и стремление к деньгам не сливались в одно[275]. И здесь можно действовать по-разному: начиная с защиты общественной системы здравоохранения и заканчивая протестами против надзора на рабочем месте, а также отказом от использования приложений и устройств, чья цель – превратить наши фитнес-достижения в денежный эквивалент.
Рынки необязательно являются проблемой. Скорее наоборот, они могут стать способом ухода от психологического контроля. Традиционная оплачиваемая работа транспарентна и делает ненужным дополнительное психологическое и физическое управление. Совсем иначе дело обстоит с государственными стипендиями и стажировками, которые по идее призваны создать у людей более оптимистичный взгляд на будущее и повысить их самооценку, однако такие стипендии и стажировки предполагают дальнейший психологический контроль и нередко имплицитную эксплуатацию. Как мы говорили в пятой главе, любовь неолиберализма к свободным рынкам всегда была преувеличена. Маркетинг, который стремится оградить компании от неуверенности в завтрашнем дне, уже давно стал более привлекательным для корпораций, нежели сами рынки. Подозрительное отношение к услугам, которые предоставляются бесплатно (например, большинство социальных сетей), указывает на общее недовольство технологиями психологического контроля, и это не просто традиционное беспокойство о вмешательстве в личную жизнь.
Реклама является одним из самых мощных способов манипуляции общественным поведением, поскольку именно она приобрела «научный» оттенок в начале XX века. Работники данной сферы заинтересованы в том, чтобы противоречить самим себе. Покупатель независим и не поддается влиянию, – говорят они, – реклама – это просто способ рассказать о продукте. Однако расходы на рекламу продолжают расти, а бренды и маркетинговые агентства обвиняются в попытках заполнить собой средства массовой информации, места общего пользования, спортивные площадки и общественные институты. Если реклама столь невинна, то почему ее так много вокруг нас?
Кампании, выступающие за места, свободные от рекламы (кампании против визуальных загрязнений), уже увенчались успехом в различных городах по всему миру. К примеру, в бразильском городе Сан-Паулу нет рекламных щитов благодаря «закону чистого города», который был принят мэрией в 2006 году. В других бразильских городах также проходили похожие инициативы. В остальных странах тоже существуют кампании против рекламы, однако они более специализированны. Например, в 2007 году в Пекине запретили рекламу элитного жилья. Мэр объяснил это тем, что «в подобной рекламе используется терминология, призывающая к роскоши, а ее не может позволить себе часть населения с низким доходом, и, следовательно, такая реклама не способствует воцарению гармонии на улицах столицы». Американская некоммерческая гражданская организация Commercial Alert ежегодно проводит конкурс Ad Slam, главный приз которого, $5000, получает школа, избавившаяся от большего числа рекламных объявлений.
Упомянутые выше компании и им подобные неизбежно зависят от некоторых классических идей о том, как стоит защищать общество, и обычно они прибегают к устаревшим техникам психологического воздействия на людей. Реклама в якобы свободных средствах массовой информации, а также в сфере развлечений, представляет собой несколько иной тип проблемы, поскольку Интернет позволяет маркетологам следить за людьми и влиять на них более незаметно, используя индивидуальный подход. Умные инфраструктуры, обеспечивающие непрерывный поток информации от индивидуумов к централизованным базам данных, должны стать нашим будущим во всем: начиная с рекламы и заканчивая здравоохранением, городским управлением и отделами кадров. Всеобъемлющая огромная лаборатория, о которой мы говорили в главе 7, – это пугающая перспектива, не в последнюю очередь потому, что трудно представить себе, как можно будет ей противостоять, если такое действительно произойдет в будущем. Однако в наших силах, по крайней мере, выступить за запрет сканирования наших лиц в общественных местах.
Как стоит критиковать происходящее? И как ему противостоять? Молчать, не подавая никаких признаков жизни в Интернете? Или нам просто нужно отказаться от ношения браслетов-трекеров? Не исключено, что это так. Может показаться, что от некоторых аспектов утопии Бентама просто нереально избавиться: вот специалист по эмоциям, проанализировав твиты с геометкой, обнаружил самый счастливый район в городе, а вот врач посоветовал своему пациенту больше благодарить людей и таким образом улучшать свое настроение и уменьшать физический стресс. Однако понимание философского контекста подобных действий, их исторических и политических истоков, никак не связанных с нашим телом и мозгом, дает нам странный привкус счастья, который возникает лишь тогда, когда человек несчастен – он называется надеждой.
Благодарности
Мой интерес к экономической психологии зародился в 2009 году, когда я, к моему удивлению, заметил, что причины финансового кризиса стали искать в бихевиоризме и нейробиологии. Затем я провел два года в качестве научного сотрудника в Институте науки, инноваций и общества (Institute for Science Innovation and Society), в Оксфордском университете, что дало мне доступ к литературе, посвященной вопросам бихевиористической экономики, экономики счастья и стратегии их применения. Мое исследование вылилось в несколько статей: «Политическая экономика несчастья» (The Political Economy of Unhappiness) в журнале New Left Review (71, сентябрь – октябрь 2011 года) и «Появление неокоммунитаризма» (The Emerging Neocommunitarianism) в журнале Political Quarterly (83:4, октябрь – декабрь 2012 года) причем последняя была удостоена премии Бернарда Крика за лучшую статью года, напечатанную в данном журнале.
Кроме того, в течение 2011 года я опубликовал ряд статей, рассматривавших тему счастья, на сайте openDemocracy в разделе OurKingdom. В начале 2012 года Бернадетт Врен пригласила меня в Тавистокскую клинику, чтобы обсудить мою работу, в результате я приобрел важные социальные и интеллектуальные связи, часть из которых оказалась очень важна для этой книги. Себастьян Кремер всегда предлагал мне свою помощь и предоставил особенно много информации по теме. Я благодарен всем моим коллегам, участникам дискуссий и редакторам, которые помогли мне в работе.
Я начал писать данную книгу в конце 2012 года, после того как скорректировал проект с Лео Холлисом, моим редактором из Verso. Мои коллеги из Центра междисциплинарных методологий Университета Уорвика всегда предлагали мне различные способы критично взглянуть на статистические измерения и количественные показатели. В последние месяцы работы я отослал несколько глав людям, которые гораздо лучше, нежели я, разбираются во многих емах, затронутых в этой книге. Все они продемонстрировали удивительное терпение и понимание, даже несмотря на то что им не всегда был по душе полемичный характер моей рукописи. Вот имена этих людей: Лидия Прайер, Майкл Квинн, Ник Тейлор, Хавьер Лезан, Роб Хорнинг и Джон Кромби. Я премного благодарен им за их отзывы. Юлиан Молина очень помог мне в проведении исследований на разных этапах создания моей книги, и я считаю, что это большая удача для меня встретить человека, столь энергичного и добросовестного в своей работе. Благодаря ему моя книга стала лучше.
Говоря о Лео Холлисе, отмечу, что у него всегда имелось четкое видение книги, даже в те моменты, когда у меня оно отсутствовало. Для меня сотрудничество с таким редактором, как Лео, стало очень важным опытом, и, без сомнения, оно способствовало улучшению моих писательских навыков. Спасибо ему за все его усилия, вложенные в эту книгу, и за веру в ее успех.
Я хочу поблагодарить мою семью и друзей за их поддержку и проявленный интерес к моей работе, особенно Ричарда Хайнса, одного из моих самых надежных источников счастья. Марта появилась в моей жизни лишь спустя несколько месяцев после подписания контракта с Verso, и бывали дни (а чаще даже ночи), когда я боялся, что из-за нее весь проект может не состояться. Однако все вышло наоборот, и Марта даже внесла свой вклад в создание книги. И в конце я хочу выразить особую благодарность Лидии, которая всегда поддерживала меня: начиная от бокала шампанского, который она принесла мне вечером 2011 года в музее Эшмола, когда я узнал о том, что журнал New Left Review принял мою статью о счастье, и до нашего совместного празднования, опять же с шампанским, во время окончания работы над книгой летом 2014 года. Лидия, спасибо тебе за все. Мы с тобой вместе собирали и обсуждали информацию по многим темам, представленным на страницах данного издания, которые ты, без сомнения, в ближайшее время разовьешь в гораздо более оригинальном ключе, нежели я. Эту книгу я посвящаю тебе.
Октябрь 2014