Астронавты Лем Станислав

— Мы вышли в шестом часу утра. Кроме рюкзаков с термосом, двумя-тремя плитками шоколада и витаминным концентратом, у нас были топорики, крючья и большой запас верёвок. Заря ещё только начинала розоветь, когда снег заскрипел под нашими башмаками. Обернувшись, я увидел, что наши два товарища, оставшиеся в лагере, стоят около палатки, заслонив глаза ладонями, так как мы шли прямо на восходящее солнце. Я знал, что они нам завидуют. Каждый из них хотел бы быть на нашем месте, но идти могли только мы двое. Остальные ждали товарищей, которые должны были проводить их вниз.

Со мною шёл мой друг Эрик. Могу сказать о нём, что это был человек, с которым — из всех на свете — мне лучше всего молчалось. Я знал его, если можно так сказать, насквозь, понимал, чего он хочет, о чём думает, даже не глядя в его сторону. Самое присутствие его делало меня бодрее.

Как всегда, в начале дня нужно было немного разойтись, поразмяться. Моей мечтой было сделать двадцать шагов без остановки, но это мне никак не удавалось. Двенадцать шагов — был мой едва достижимый рекорд. Лёгкие работали, как мехи, а когда нужно было вырубать топориком ступеньки, то уже после нескольких ударов сердце поднималось к горлу.

День начинался так, как это бывает только в Гималаях. Горизонтальные лучи солнца делили пространство надвое. Внизу, в синей тени, плыл туман, сквозь который проглядывал ледник Канча, весь изрезанный трещинами. Дальше, на востоке и севере, возвышались Канченджонга, Макау и Паухунри, их скалистые рёбра уже немного очистились от снега, а склоны были разделены на несколько ярусов длинными рядами облаков. Из-за них, со стороны Тибета, видна была неизвестная вершина — огромная пирамида с ослепительной снеговой шапкой. Мы были уже на восьмом километре, большая часть вершин лежала ниже, плывя в волнах тумана. Только в ста километрах к западу высоко в небе стоял Эверест, белый, неподвижный и такой огромный, будто он не был частью Земли, будто из-за горизонта поднималась какая-то другая, незнакомая планета. Я шёл первым, Эрик — шагах в десяти за мной. Снег слепил глаза миллионами искр, нестерпимо ярких, несмотря на защитные очки. Губы у нас уже давно запеклись и потрескались. Вот почему мы перебрасывались только коротким, отрывистым бормотаньем.

Канченджонга славится своими ледяными чудовищами, и поэтому она для подъёма труднее, чем Эверест. Особые условия таяния, замерзания и кристаллизации придают снежным массам самые необычные формы. По хребтам на целые километры тянутся фигуры фантастических гигантов. Они напоминают чудовищные призраки, которые можно увидеть только во сне: то какие-то искривлённые и чудом держащиеся на скалах башни, то колонны, то целые лабиринты ледяных навесов и натёков. Верхушки их под действием солнца покрываются гладкой коркой. Так получаются ледяные навесы и шлемы, с которых свисают ряды многометровых сталактитов. И вот в таком окружении, по колено в снегу, мы пробивали себе дорогу. Хребет то суживался, то расширялся. Местами приходилось идти по самому краю, осторожно обходя снеговые башни, чтобы не нарушить их равновесия. Иногда удавалось пройти поверху; тогда я садился на хребет и подтягивал верёвку по мере того, как Эрик поднимался ко мне. То снова мы выкапывали в рыхлом снегу углубления и шли, лишь концами пальцев опираясь на эту шаткую постройку. Вдруг нам преградил путь огромный гриб — нагромождение соединившихся глыб старого и молодого снега. Я ударил по нему топором, чтобы попробовать, нельзя ли на него подняться, но почувствовал, что внутри он совсем рыхлый. Вся эта масса, высотой метров в пятнадцать, под которой мы копошились, как муравьи, каждую минуту могла свалиться. Я взглянул налево, думая пройти над ледником Зему, но фирн на склоне был покрыт сеткой трещин, угрожая лавиной. С правой стороны не было ничего. Камень обрывался, словно отсечённый ножом, и этот четырехкилометровый отвесный обрыв спускался к леднику Канча. В этом месте образовалось что-то вроде тесного коридора. Крышей его была шляпка гриба, накренившаяся под тяжестью ледяного наплыва. С края шляпки свисал длинный ряд пятиметровых сосулек. Я двинулся по этой воздушной дороге, спотыкаясь, низко наклоняя голову, чтобы не удариться о «крышу». Между сосульками мелькало небо. Ещё несколько шагов, и ледяной тоннель кончился. Перед нами оказалось что-то чёрное. В глазах у меня всё ещё сверкали ледяные отблески, и мне пришлось довольно долго стоять зажмурившись. Открыв глаза, я увидел, что в хребте зияет широкая трещина. Сойти можно было легко, однако на противоположной стороне была стенка, вернее — порог, небольшой, но крутой. В Альпах я не обратил бы на это внимания, но здесь, где трудно подумать даже о простом подтягивании на руках, она была серьёзным препятствием. Я огляделся, пытаясь найти переход, но тщетно; со стороны ледника Зему — лавинные склоны, с другой стороны — отвесные рёбра, прерываемые ниже плоским возвышением. Эрик молча стоял рядом со мной. Он не сказал ничего, только сунул мне свой рюкзак с крючьями. Преодоление стенки отняло у нас два часа. Снег, покрывающий её, только осложнял наше продвижение. Снизу он был плохо виден, так как стлался лишь узенькими полосами, выпуская белые отростки, и, казалось, затянул всю стенку паутиной. Был он сыпучий, как пыль, и не мог служить опорой. Вбиваемые крючья отзывались под ударами низкими долгими звуками, которые по мере погружения стержня становились всё выше и короче. Правая рука у меня постепенно превратилась в окаменевший от боли обрубок. Я слышал только своё сердце — огромное, готовое задушить меня сердце, заполнившее всю грудь громкими ударами. Часов в двенадцать я всё же вышел из тени, пересекавшей верхнюю границу хребта, и сел верхом на хребет. Эрик прокладывал себе дорогу метров на пять ниже.

Подо мной огромный неподвижный воздух. Внизу — растрескавшиеся отроги ледника, кое-где покрытые полосами снега. Далеко в тени хребта, по которому мы шли в облаках, просвечивали другие хребты, более низкие. В самой далёкой глубине горизонта, за ледником Пассанрам, возвышался над туманом огромный массив Синиолха, словно скалистый остров над океаном. Снег на его откосах обрывался зубчатой линией ниже вершины. И всё это несметное множество скал, туч и льдов пульсировало в глазах в такт с биением сердца. В то время как Эрик, остановившись возле меня, медленными, осторожными движениями сматывал верёвку, а я вглядывался в голую вершину Синиолха, на его откосах вдруг что-то дрогнуло. Огромный снеговой язык, заполнявший самое большое русло на склоне, встал на дыбы, отклонился назад, на миг задержался и как-то зловеще медленно покатился вниз. Бесшумно скатывался он по склону в мёртвой тишине. В один миг всё заволоклось тучами пыли, потом забурлило. Лавина скользила быстрей и быстрей. Вот она достигла низких облаков, вмиг разорвала их и исчезла. Наверху блестели старым льдом оголившиеся склоны. Ещё секунду всё было спокойно, но вот на противоположном склоне, словно от взрыва, поднялся белый дым. Шла другая лавина, за ней третья, за ней ещё... Они ниспадали в тучи, разрывая их в клочья. Только теперь к нам донёсся глухой гул: вот сколько потребовалось времени, чтобы звук прошёл расстояние между нами и ледником Пассанрам! Грохот усиливался, стихал и, отдаваясь в боковых долинах, снова возвращался. Потом над клочьями тумана поднялось облако мельчайших снежинок, выброшенных в воздух, — и вдруг в глаза сверкнула огромная, раскинувшаяся над бездной радуга.

Эрик стоял рядом со мною. Мы оба смотрели на то, что происходит внизу, но он первым пришёл в себя: времени у нас было мало, приходилось спешить. Мы снова повернули к вершине Канча. Отсюда ребро хребта поднималось огромной изогнутой дугой. Когда ветер дует всё время в одном направлении, снег на, хребте начинает подвигаться в подветренную сторону, в пустоту, и повисает, едва прикасаясь к обледенелым скатам, образуя выступы, торчащие над пропастью. Снизу видно, что они висят в воздухе, но если смотреть сверху, то всюду белеет ослепительный снег, пряча под собой и самый хребет и эти предательские выступы. Справа до самого конуса вершины шёл обрыв, едва запорошённый полосами снега. Именно на этом хребте торчали сотни снежных выступов. Одни из них выдавали себя приподнятыми концами, другие казались как бы продолжением хребта. Напрасно водили мы глазами вокруг, стараясь запомнить самые опасные места. Повсюду тысячи радуг, солнечных искр, воздушные провалы и бледное, невозмутимо спокойное небо.

Крепко держась за свёрнутую и частью закинутую через руку верёвку, подняв топорик, я двинулся вслед за Эриком, идущим теперь впереди.

Снег был очень глубокий, и когда к нему прикасались, он оживал, вскипал и стекал вниз большими потоками. Конус вершины стоял на фоне неба прямо перед нами, заснеженный с запада, голый с востока, — обрывистая стена, словно сложенная из черепиц. Мы шли друг за другом, не сводя с неё глаз. Эрик свернул в сторону: хребет несколько расширился, образуя более удобную дорожку. Я приостановился. И вдруг белый выступ исчез, словно сдутый ветром. Остановившись на полушаге, даже не вскрикнув, Эрик рухнул в пропасть. Верёвка ослабела.

Я, конечно, не удержал бы его. Не было времени страховаться. Не теряя времени, я оттолкнулся что было сил и прыгнул в пропасть с другой стороны. В ушах зашумело, в глазах завертелись чёрные склоны. Потом что-то с силой дёрнуло меня, и я потерял сознание.

Очнулся я от боли в перетянутой верёвкой груди. Я задыхался. Слабо натянутая верёвка дрожала. Над головой у меня торчал скалистый выступ недалеко, всего в нескольких метрах. Обледенелое ребро хребта было как бы блоком: мы висели по обе его стороны. Я хотел окликнуть Эрика, но горло у меня было сдавлено. Верёвка опоясывала меня всё с той же силой. Я поднял руку: она была облита кровью, кровь обрызгала и топорик. Даже падая, я не выпустил его. И почему-то я не чувствовал никакой боли.

У меня не было сил окликнуть Эрика. Трудно было даже дышать. Мне пришлось передвинуть рюкзак в поисках каких-нибудь выступов, но найти ничего не удалось. Тогда я с трудом вбил крюк, который был у меня, и шаг за шагом, сантиметр за сантиметром, взобрался на ребро хребта. Осторожно выбравшись на него, я распластался ничком.

Верёвка, опоясав выступ, отвесно сбегала в противоположную сторону, где исчез Эрик. Она медленно покачивалась, как огромный маятник. Эрика не было видно. Обрыв здесь был отвесный, я снег белел между глыбами, как натянутые белые струны. У меня мелькнула ужасная мысль, что он разбил себе голову и висит там — тяжёлый труп, раскачивающийся на натянутой верёвке. Я наклонился ещё раз и увидел его. Он висел неподвижно, как мешок.

Я умолк. Вызванная мною картина слишком сильно взволновала меня. Я огляделся, как бы спасаясь от этого видения, и после долгого молчания продолжал:

— Эрик был жив, но без сознания. Падая, он ударился головой о скалу. Когда, провозившись целый час, я вытащил его, волосы у него от замёрзшей крови почернели и затвердели, как уголь. Он едва дышал. Пока я, как умел, перевязывал ему рану, прошло ещё с полчаса. Было половина четвёртого. Я двинулся обратно, оставив рюкзак Эрика и запасную верёвку. Сначала я пробовал тащить его, но это оказалось невозможно; тогда я взвалил его себе на спину. На первом шагу я чуть не упал. Потом сделал второй шаг, третий и пошёл. Через час я был уже над обрывом у хребта, спустил Эрика на верёвке и спустился сам. Дальше начинался уклон, и идти было легче. Эрик стукался головой о мои плечи, спину, но я ничего не мог поделать. Небо уже темнело на востоке, когда мы достигли снежных башен. Пройти через них с Эриком было невозможно, — я знал это, и знал также, что он замёрзнет, если я уйду за кем-нибудь. К тому же проделать этот путь ещё раз было свыше моих сил. Поэтому я спустился на лавинный склон и пошёл напрямик, взяв несколько наискось. У меня был один шанс из ста, может быть, из тысячи, что лавина не начнёт скользить, — но, как оказалось, я выиграл.

Правда, теперь это уже не имело значения. Подняться обратно на хребет я не мог, груз на спине придавливал меня к склону. Я знал только, что должен спускаться, и спускался. Несколько раз падал; один раз начал скользить вместе со своей ношей всё быстрее и быстрее. Мелькнула мысль: «Не стоит! Довольно». И всё же я инстинктивно вбил топорик в снег и счастливо остановился. Потом обвязал спальный мешок верёвкой и начал подниматься. Через каждые несколько метров я останавливался, закручивал верёвку вокруг топорика и подтягивал мешок кверху. Было уже темно, когда мы добрались до хребта. Я влез в мешок и так провёл всю ночь рядом с Эриком. Ночь была необычайно тёплая, предвещавшая приближение муссонов, и это спасло меня. Как только в редеющей тьме обрисовались горы, я поднялся. Взваливая Эрика себе на спину, я не мог отогнать от себя мысль, что он уже мёртв. Чтобы проверить, поднёс к его губам лезвие топорика — оно затуманилось — и тогда уже двинулся в путь. Защитные очки я потерял при падении, так что уже к полудню глаза у меня заболели от блеска. Временами я переставал сознавать, что мои ноги двигаются, что я иду. Иногда меня выводило из забытья дыхание Эрика, греющее мне шею, иногда у меня самого вырывался какой-то хрип или стон, и это меня на мгновение отрезвляло.

Не раз мне казалось, что больше выдержать уже нельзя. Тогда я говорил себе: «Ещё пятнадцать шагов, и брошу». А когда они были пройдены, то говорил: «Ещё десять». И так всё время. Переступая через низкий порог, я споткнулся и упал в снег. Меня охватила приятная дремота, и не хотелось вставать. Но тут я услышал над ухом явственный голос: «Он уже умер». Я приподнялся на руках и украдкой, как вор, начал развязывать верёвку, которой Эрик был привязан ко мне. И тогда, услышав, что сердце его бьётся, я встал и пошёл дальше. Что было потом, не помню. Кажется, я ел снег, помню, что-то жгло мне горло ледяным огнём. Вероятно, я был без сознания.

Товарищи, ожидавшие в одиннадцатом лагере нашего возвращения, сами больные, всё же в полдень вышли нас искать и часа в два увидели на вершине хребта чёрное пятнышко. Они подумали, что возвращается только один из нас, и, лишь подойдя совсем близко, поняли, что ошиблись. Они кричали мне, чтобы я остановился и подождал их, давали мне советы, как спускаться. Я ничего не слышал, не знал, где нахожусь, — я должен был идти, вот и всё. На полпути они меня встретили, взяли Эрика, и, завернув в полотнище палатки, отнесли в лагерь. Меня тоже пришлось нести: как только Эрика сняли с моих плеч, я сразу упал в снег ничком, словно только эта ноша и держала меня до последней минуты. Я никого не узнавал...

Наступило долгое молчание. Я уже ни на кого не смотрел и разговаривал, казалось, с чёрным экраном, с бесконечным пустым пространством, в котором кишели звёзды.

— Когда я очнулся, светило солнце и было тепло. Хотел двинуть ногой, но не мог: она была в гипсе. Под пальцами ощущалось мягкое одеяло. В окно виднелось небо в белых облаках. Кто-то вошёл и, удивлённый тем, что я открыл глаза, остановился на пороге. Я пощупал одеяло и, почувствовав, что оно не исчезло, расплакался.

Я снова замолчал и смог продолжить рассказ лишь после продолжительной паузы.

— Это было через неделю после экспедиции, в первом лагере, в Гангтоке. У меня была сломана нога, — не знаю, как это случилось. И ещё расширение сердца, — левая камера сместилась чуть не подмышку. Я был слаб, так слаб, что едва мог говорить.

На этот раз молчание тянулось так долго, словно я уже кончил. Арсеньев поднял голову и посмотрел мне в глаза.

— Он погиб?

— Да. Умер на другой день после того, как я его принёс. Оказалось, что всё это было ни к чему.

— Неправда! — резко, почти гневно возразил Арсеньев. — И никто не имеет права так говорить, даже вы!

— Вы хотите сказать, что это было геройствам? — возбуждённо спросил я. — Товарищи по экспедиции не раз давали мне понять, что уважение их ко мне возросло после этого случая... А меня это только сердило. Потому что там я его ненавидел. Да, ненавидел! Вам я могу сказать всю правду. Я проклинал его и молился, чтобы он умер, да ещё как молился!..

— Но вы всё же продолжали идти?

Я не ответил.

— В наше время, — произнёс Арсеньев, — нет ни страха, ни нужды, ни тех страшных испытаний, которые угрожали человеку раньше; но нельзя допустить, чтобы под влиянием лёгкой жизни мы пренебрегли тем, что самым существенным образом отличает нас от всех других живых существ. Конечно, различие между человеком и животными состоит в том, что у нас есть разум... что мы пользуемся орудиями... что мы владеем речью, что мы летим к звёздам... Но, кроме этого, есть ещё одна вещь, которая порой помогает нам стать выносливее своего тела, сильнее своих мышц, твёрже своих костей. Это то, что заставляет нас продолжать даже заведомо безнадёжное дело во имя другого человека. Выше этой силы, как ни назови её — упорства или верности своему долгу, нет ничего, ибо наивысшим мерилом для человека является другой человек. Смерть товарища ни на волос не умалила значения вашего поступка. Прозвище, которое вам дали — «человек с Канченджонги», я, ещё не зная вас, произносил всегда с ударением на первом слове, а не на втором, потому что здесь дело не в экзотике экспедиции, а в человеке, а вы оставались им до конца, пилот! О, если бы мы могли всегда, во всех случаях жизни слушаться голоса своей совести!..

Он встал и ударил кулаком по столу.

— А остальное, мой друг... остальное доскажет молчание!..

ЗВЕЗДА ЗЕМЛЯ

Двадцатый день полёта. «Космократор», выключив двигатели, летит, словно новое небесное тело, вокруг Солнца, нагоняя Венеру, фазы которой, изменяющиеся, как у Луны, видны даже невооружённым глазом. Но полёт этот совершенно неощутим. Если не смотреть в телевизор, то можно подумать, что ракета неподвижно лежит на земле. Целыми часами брожу я по центральному коридору, обхожу все галереи и грузовые отсеки и снова возвращаюсь в треугольный коридор, пока меня не спугнёт оттуда ненарушаемая тишина и ровный, всегда одинаковый искусственный дневной свет.

Сегодня в полдень, проходя мимо лаборатории, я услышал смех Арсеньева: он может разбудить и мёртвого. Полагая, что учёные уже кончили свою работу (они сидели в лаборатории с утра), я приоткрыл дверь и услышал, как Арсеньев говорит физику:

— Но это пустяки, коллега! Кистяковский уже доказал, что потенциальный барьер при свободном вращении вокруг углеродной оси, проходящей через углеродные атомы, едва ли составляет для этана две килокалории!

Услышав эти слова, я отпрянул и, пробормотав «простите!», ушёл в кают-компанию.

Там никого не было. Я поглядел на телевизор, направленный в сторону Земли; она ярко блестела, выделяясь среди остальных звёзд величиной и блеском. Чуть повыше над ней круглой белой точкой висела Луна. Я смотрел на них, вероятно, с полчаса, как вдруг кто-то положил мне руку на плечо. Я вздрогнул. Это был Арсеньев. Некоторое время мы оба стояли молча, потом он произнёс таким тоном, словно спрашивал не меня, а самого себя:

— Ностальгия?..

Земля излучала голубоватый свет. На экране совсем не ощущается глубина пространства. У самой рамки экрана проходила бледно-золотистая полоса Млечного Пути. Астроном, не снимая руки с моего плеча, тихо спросил:

— Так вот... почему вы избегаете нас?

— Избегаю?..

— Ну, конечно. Вот как сейчас, в лаборатории. — Он улыбнулся. — Вы не ходите на наши совещания, хотя Лао Цзу и я вас просили об этом. Как только мы появляемся где-нибудь поблизости, вы встаёте и уходите. Я это уже не раз замечал.

— Я просто не хочу мешать, — живо возразил я. — А что до совещаний... то думал, что в этом нет никакого смысла. Приходить только для того, чтобы присутствовать... Я ведь ничего не могу сказать вам такого, чего бы вы давно уже не знали. Я лётчик, и...

— К чёрту лётчика! — прервал меня Арсеньев, и по блеску его глаз я понял, что он и в самом деле рассердился. — Лётчик и учёные, да? Вы считаете нас каким-то воплощением всяческой премудрости? Книги — формулы математика... — Он сердито засмеялся.

— Не совсем так, — возразил я. — Когда мне было шесть лет, у нас в Пятигорске останавливался однажды известный лётчик, следующий по маршруту Канада — Северный полюс — Австралия. Отец привёз его к нам на машине. Он ужинал у нас, ночевал, а утром полетел дальше. Я помню, как сейчас... Он сидел напротив меня и пил чай по-русски, из блюдечка, потому что чай у моей матери был очень крепкий и горячий... прихлёбывал понемногу и не говорил ничего, а я не мог оторвать от него глаз. С чем бы это сравнить?.. Быть может, вот так же наблюдает астроном затмение солнца, какое случается только раз в тысячу лет... Я старался постичь его тайну. С нами сидел плотный, спокойный мужчина средних лет... Двигался, как все, ел, как все, благодарил, когда ему пододвигали тарелку... Но всё это не казалось мне настоящей его жизнью. Настоящим был многочасовой полёт вокруг света, одиночество в ракетной кабине, тучи внизу, а над головой звёзды. Когда он сидел у нас за столом, ел и пил, мне казалось, что он, каждую минуту может улететь или испариться... потому что это был гость из иного мира. И то, что я мог видеть, как он улыбается... что у него золотой зуб... всё это не имело для меня никакого значения, всё это было ненастоящее, а настоящее, казалось мне, увидеть нельзя. Я передаю вам, как умею, мысли шестилетнего мальчика. А теперь возвращаюсь к нашему разговору. Наука для меня тоже область, совершенно отличная от всех других. Вы, учёные, пребываете постоянно в мире науки, а когда вы находитесь с кем-нибудь из нас, непосвящённых, это значит, что вы на миг покинули свой мир. Но я знаю, что вы каждый миг можете туда вернуться. Он с вами всегда, это ваш мир, в то время как...

— В то время как вы оставили свой на Земле, да? — прервал меня Арсеньев. Он до боли стиснул мне плечо, кажется, сам не замечая этого, но мне это было приятно.

— Значит, по-вашему, каждый учёный — это как бы два человека: один тот, что спит, ест, разговаривает с «непосвящёнными», а другой, более значительный, невидимый, живёт в мире науки? Чепуха! Чепуха, говорю вам!.. И ваш мир, и мой, и всех нас — это тот, где мы живём и работаем, а значит — сейчас он здесь, в тридцати миллионах километров от Земли! Правда, моя профессия — наука. Я к ней привязан... больше того — это моя страсть. Мне иногда, правда, снятся математические формулы... Но почему вам можно видеть во сне свои полёты, а мне мою математику нельзя? У нас просто разные специальности, но жизнь-то ведь одна. Теперь я понял, что мы слишком много говорим о необычайных открытиях, идеях и слишком мало о людях — творцах и созидателях. Поэтому я изменю план сегодняшнего вечера... И это принесёт пользу не только вам, но и нам.

После полудня я расхаживал по коридору в ожидании четырёх часов, чтобы принять от Солтыка навигационное дежурство. Я размышлял о том, что межпланетное путешествие отличается от всякого другого лишь тем, что его совершенно не замечаешь и о нём говорит только усложнение кривой, вычерчиваемой каждый вечер руководителем экспедиции на картах Космоса. Здесь нет смены пейзажей; звёзды из-за большой отдалённости кажутся неподвижными, никогда ничего не происходит; в течение дня бывают минуты, когда мне становится попросту скучно, — и этому нельзя помочь, даже повторяя всё время, что я межпланетный путешественник.

Было около четырёх. Я повернул и медленно направился к Централи. Меня отделяло от двери не более пяти шагов, как вдруг мощный удар свалил меня на пол, и я полетел вглубь коридора. Мелькнула мысль, что мы с чем-то столкнулись. Пытался встать, но безуспешно. Непонятная сила придавливала меня к полу. Я слышал резкий вибрирующий свист. Мне казалось, что шумит у меня в ушах, — но нет, это работали двигатели. Пока я сообразил это, меня отшвырнуло в обратную сторону. Я стремглав полетел к дверям Централи и отскочил от них, как мяч, под действием нового толчка. Двигатели каждый раз издавали свистящий звук и умолкали. Очевидно, на мгновение я потерял сознание. Корабль, швыряемый страшными толчками, то бросался вперёд, то отскакивал назад. Меня кидало из стороны в сторону, как горошину в коробке, и, не будь губчатой обивки, я непременно разбил бы себе голову. Дверь ближайшей каюты раскрылась, и оттуда вылетел Арсеньев.

— Что случилось? — спросил он.

— Осторожнее! — крикнул я, но было уже поздно. Он сбил меня с ног, и мы оба покатились вперёд. Я ничего не понимал. Катастрофа, — пусть так, но что это за отвратительные толчки? При следующем толчке я оттолкнулся ногами от стены и полетел прямо к дверям Централи. Они открылись, и я влетел на середину. Арсеньев — за мной. Я вцепился в поручень кресла и не выпускал его, хотя ракета, словно наскочив на невидимое препятствие, вдруг остановилась, вся задрожав. Мы увидели Солтыка, приподнявшегося с колен. Лицо у него было в крови.

— К «Предиктору»! — крикнул он. — К «Предиктору»!

Всё совершалось неслыханно быстро. Я оттолкнулся от кресла и, долетев до аппарата, одной рукой вцепился в его трубу, а другой ухватил Солтыка, когда тот пролетал мимо меня. Вначале мы оба судорожно держались за трубу, потом Солтык высвободил одну руку и схватился за рычаги. Новый толчок оторвал его от меня. Мне удалось схватить его за комбинезон, но он всё же вырвался у меня из руки. Солтык мчался по диагонали, головой вперёд. Я ничем не мог ему помочь. И вдруг, уже около усеянной рычагами стены, ему пересёк дорогу человек огромного роста. Это был Арсеньев. Новый толчок, на этот раз вперёд, сбил их с ног, но русский, обхватив инженера поперёк туловища, уже не отпускал его. Они пронеслись мимо меня. Мы с Арсеньевым судорожно вцепились друг в друга. На какое-то мгновение мне удалось, держась левой рукой за поручень, правой обхватить их обоих. Мне казалось, что меня сейчас разорвёт пополам, что у меня треснут мышцы и нервы. В глазах потемнело. Во мне, сам не знаю почему, поднялась какая-то страшная, звериная ярость. Я хрипло вскрикнул, но продолжал держать их, зная, что не выпущу ни за что. В следующее мгновение двигатели умолкли, и стало необычайно легко. Мы с Арсеньевым поддержали Солтыка с боков и сзади, а он кинулся прямо на рычаги «Предиктора», сорвал свинцовую пломбу с ограничителя ускорения, ломая себе ногти, порвал провода и издал, наконец, хриплый торжествующий возглас. Ограничитель, сорванный с опоры, упал на пол. «Предиктор» снова включил двигатели, и мы услышали, как они запели всё мощнее. Ничем не сдерживаемая, стрелка гравиметра перешла за красную чёрточку. Ускорение — 12 «g». Я увидел это, скорчившись, лёжа с товарищами у трубчатого поручня «Предиктора». Мы не могли выпустить его, так как развиваемая сила отшвырнула бы нас назад и разбила о стену. Наклонившись, сплетясь руками, упираясь ногами в пол, мы все трое с величайшим напряжением сил боролись с нарастающим ускорением, отрывающим нас от нашего спасательного круга. Стрелка дошла до 13 «g». Я ещё видел это, хотя в глазах у меня снова потемнело. Солтыку, втиснутому между нами, должно быть немного легче. Он скорчился, как это делал я сам иногда при пикирующих полётах, и прижал подбородок к груди. Я сделал то же. В глазах прояснялось. Уголком глаза я взглянул на экран — и понял всё.

В левой части экрана что-то движется — несколько блестящих, как звёзды, пятнышек. Они увеличиваются с головокружительной быстротой. За ними спешат другие. Это метеориты! Целый рой их окружает ракету. Один, огромный, падает сверху. Медленно вращаясь, он поблёскивает отражённым от его угловатых поверхностей светом. Я почти физически ощущаю кривизну его пути в пространстве и то место, где должно наступить столкновение. Не решаюсь взглянуть на Арсеньева, боюсь от резкого движения потерять сознание, а мне хочется видеть всё до конца. Из-под опор «Предиктора» раздаётся пронзительный лязг. «Космократор», словно схваченный чудовищной рукой, резко сворачивает. Загораются красные огни перенапряжения. Слышится короткий рёв сирены. Страшная сила прижимает нас к металлической плите «Предиктора», прогибает нам рёбра, душит, одолевает. Глаза у меня широко открыты, но я уже ничего не вижу. Вдруг из «Предиктора» донёсся лёгкий треск, и двигатели умолкли. Стало совсем тихо. Мы стояли на мягких, словно ватных, ногах, тяжело дыша. Экраны были совершенно темны и пусты. Настала такая тишина, такой покой, что не хотелось верить в только что происшедшее. На экран «Предиктора» можно было положить монету — так ровен полёт ракеты. Я помог Арсеньеву уложить Солтыка в кресло, потом подошёл к другому, стоящему рядом, и скорее упал, нежели сел в него. Мы долго молчали. Наконец я пришёл в себя.

— Нужно посмотреть, что с остальными.

— Идите, — ответил Арсеньев. Я встал и хотел направиться к двери, но он добавил: — Хорошо бы немного эфиру или спирту.

Я обернулся и увидел, что Солтык неподвижно лежит в кресле. Он был в обмороке.

Наши товарищи счастливо вышли из этой истории, которая могла кончиться плохо. Все они находились в каютах, — кто лежал, кто сидел в кресле, и потому избежали опасных ударов о стены. Больше всего досталось нам троим. Солтыку чем-то острым раскроило кожу на лбу; у Арсеньева оказалась сломанной в кисти рука, а у меня были обнаружены разбитый плечевой мускул, несколько синяков и огромная шишка на темени.

Выходя, я столкнулся с Чандрасекаром и Осватичем: они бежали в Централь, полные самых скверных предчувствий. На внутренних телевизорах они видели всё, что произошло, но более подробно нам потом всё объяснил Солтык.

«Космократор», летя в пространстве, которое, судя по звёздным картам, должно было быть совсем пустым, попал в метеоритный рой длиной около тысячи километров. Как только радарное эхо отразилось от ближайших метеоритов, «Предиктор» включил двигатель, и ракета стала уклоняться от приближающихся метеоритов. В силу рокового стечения обстоятельств направление их полёта совпадало с нашим собственным, и поэтому избежать опасной встречи было трудно. Лавируя, «Предиктор» то ускорял полёт ракеты, то замедлял его. Но ему очень мешал ограничитель ускорения, не позволявший развить достаточную скорость, чтобы уйти от опасного соседства. Когда же Солтык выключил ограничитель, скорость чрезвычайно возросла, и нам удалось уйти. Всё столкновение продолжалось около полутора минут. Узнав об этом, я не поверил, и меня убедила только запись на ленте, сделанная с помощью автоматического устройства на «Предикторе». Пока шло оживлённое обсуждение происшедшего, Тарланд перевязал голову Солтыку, а Арсеньеву вправил кости и наложил лубок. Тот взглянул на меня и широко улыбнулся, указав на своё предплечье с пятью чёрными пятнами.

— Здорово вы меня держали, — сказал он. — Это ваши пальцы.

Мы пошли в Централь и там проверили состояние ракеты. Это можно сделать за несколько минут, так как во все узловые точки конструкции вделаны кварцевые кристаллы, от которых к Централи ведут электрические провода. Эти кристаллы — как бы чувствительные нервные окончания: превращая каждое напряжение в электрический ток, они показывают, какие силы и напряжения действуют в конструкции ракеты. Солтык включил этот аппарат, называемый пьезоэлектрической сетью. Светящиеся индикаторы остановились на нужных местах, показывая, что «Космократор» ничуть не пострадал, если не считать разбитой посуды да четырёх-пяти лабораторных приборов, которые были недостаточно хорошо укреплены. Тарланд сомневался, могу ли я принять дежурство, но мне удалось убедить его. Когда все ушли из Централи, биолог вернулся, принёс какие-то укрепляющие таблетки и велел принимать каждый час по одной. Он не ушёл, пока я не проглотил первую. Мне показалось, что он даже рад происшествию, так как у него появилась хоть какая-нибудь работа.

Всё время до конца дежурства, отмечая показания инструментов, я подозрительно поглядывал на усеянный звёздами экран телевизора. Межпланетное пространство, всегда свободное и спокойное, открылось нам своей другой, более опасной стороной. В восемь часов меня сменил Осватич. В ожидании ужина я снова ходил по коридору и продолжал обдумывать свои наблюдения.

Вот ещё одна отличительная черта космического путешествия: от его нормального течения к самому опасному приключению нет никаких переходов. Моряк и лётчик замечают признаки бури задолго до того, как окажутся на её пути; здесь же опасность может нагрянуть в самую спокойную минуту, как гром с ясного неба, и так же мгновенно исчезнуть. Я подумал о том, что могло случиться, если бы импульс тока задержался в «Предикторе» хоть на долю секунды. Разбитый, опустошённый, мёртвый «Космократор» мчался бы теперь вместе с увлекающим его метеоритным потоком, чтобы лететь из одной бесконечности в другую.

Мне было очень интересно, не забыл, ли астроном о нашем утреннем разговоре. Оказалось, что он помнил. Поздно вечером мы, как всегда, собрались за круглым столом, и на этот раз Арсеньев стал рассказывать нам о своей молодости.

— Мой отец был астрономом. Все вы ещё в школе, должно быть, слышали его имя, особенно в связи с теорией сдвига спектральных линий и с обратным синтезом материи из фотонов. Я родился и рос под сенью его громкой славы. Он возвышался надо мной, как гора. С какими бы трудностями ни сталкивался я в учёбе, любая самая сложная проблема была для него пустяком или делом далёкого прошлого, о котором и говорить не стоит. У меня было перед ним одно преимущество — молодость. Готовясь к диссертации, я не захотел брать тему, которую он мне посоветовал. Мне хотелось делать всё самому. Было мне тогда уже двадцать лет. Иногда я в шутку говорил ему: «О тебе ещё будут говорить: «А, это отец знаменитого Арсеньева!», но пока что было как раз наоборот. В этой шутке была капля горечи. Я был настолько нетерпелив, что все препятствия, которые мне не удавалось одолеть рассудком, я старался побороть горячностью. Отец наблюдал за мною спокойно, молча, словно я был одной из его взрывающихся звёзд. Однажды я прибежал к нему с какой-то необычайной идеей. Он выслушал меня и выразил своё мнение деловито и исчерпывающе, как на семинаре. Моя идея не была новой: один французский астроном выдвинул её лет двадцать назад.

— Ты строишь всё на песке, — сказал мне отец. — Наука складывается из двух частей. Во-первых, из терпеливого, неустанного собирания бесчисленных фактов, из их записи и накапливания, из измерений и наблюдений. Так получается гигантских размеров каталог, который старается охватить всё бесконечное разнообразие форм материя. Во-вторых, есть вдохновение, иногда озаряющее разум исследователя и позволяющее понять взаимозависимость явлений. Такое вдохновение приходит редко и бывает уделом лишь немногих. Наша каждодневная неблагодарная и кропотливая работа тянется иногда годами, не принося видимых результатов. На собирание мелких фактов уходит множество жизней, ни разу не озарённых вдохновением, но в именах, заслуживших бессмертие своими величайшими открытиями, собран, как в фокусе, муравьиный труд этих тысяч безымённых исследователей. Именно их работа позволила кому-то в минуту вдохновения понять и объяснить одну из бесчисленных загадок, окружающих нас. А ты хочешь совершить что-то великое один да ещё сразу же? Это тебе не удастся.

Мы с отцом были тогда в саду, окружавшем наш домик под Москвой. Среди цветочных клумб стоял гранитный обелиск, воздвигнутый моим дедом, тоже астрономом, в честь Эйнштейна. На нём не было никаких надписей, никаких слов, только формула, говорящая об эквивалентности материи и энергии: E=mc^2.

Тропинка привела нас к обелиску. Отец сказал:

— Эта формула имеет большое значение для всей Вселенной. Можешь ли ты полностью постичь, что это такое? Нет. Ни ты, ни я, никто другой на свете. Как в горсти зачерпнутой ночью воды отражается бесконечность небес над нами, так в этой формуле заключены все изменения материи и энергии, происходившие триллионы лет тому назад, когда ещё не было ни Солнца, ни Земли, ни планет. В ней — пульсация звёзд, сжатие и расширение галактик, разогревание и остывание туманностей. Жизнь на планетах родится и умирает, солнца вспыхивают и гаснут, а эта формула остаётся действительной, и так будет до бесконечности. Ну, начинаешь понимать? В нашем мире нет другой веры, кроме веры в человека, и нет другого бессмертия, кроме того, которое вырезано на этом камне. Для того чтобы бороться за него, нужно иметь очень горячее сердце, холодную голову и твёрдое сознание того, что человек может дожить до конца жизни, не сделав для науки ничего, ибо не всегда открывают истину те, которые больше других этого жаждут... Ты можешь надеяться, но это тебе не поможет, и никто тебе не поможет, если под помощью разуметь рецепты для открытий. Зато другая помощь — знания, опыт, приобретённые другими для тебя, — всегда в твоём распоряжении, как и мои, так и всех тех, кто посвящал себя науке сейчас и тысячи лет тому назад. Садись на скамейку, которую здесь поставил твой дед, — он тоже подолгу сиживал на ней, — и подумай хорошенько, стоит ли тебе быть учёным.

Арсеньев умолк.

— В этот вечер и позже я не раз чувствовал на себе взгляд отца. Он хотел услышать мой ответ, но — сам не знаю почему, быть может, из малодушия — я ничего не говорил. Да, я не сказал ему «стоит». Через полгода, когда приближалось затмение Солнца, мне нужно было ехать в Австралию с астрономической экспедицией. Отец чувствовал себя плохо, и я колебался. Но он велел мне ехать... Он умер в моё отсутствие... Я даже не был на его похоронах, и потому, вероятно, мне трудно объяснить: я знал о его смерти, но не верил в неё. Вернувшись через две недели в Москву, я должен был уладить множество дел, связанных с экспедицией, с приближавшейся защитой моей диссертации, со смертью отца, так что только в октябре я приехал на несколько дней в наш домик под Москвой.

Я приехал один, в доме никого не было, но кто-то прибрал комнаты и затопил в гостиной камин. Проходя мимо комнаты отца, я невольно хотел трижды постучать, как делал всегда, в знак того, что я здесь, — и застыл, приподняв руку. В шубе, как был, я подошёл к камину и услышал запах берёзового дыма. Только в это мгновение я понял, что отца действительно больше нет. Не знаю, сколько времени простоял я возле камина. Бывает иногда, правда очень редко, что в каком-нибудь старом, затасканном слове вдруг открывается пропасть, куда можно заглянуть. Там, перед камином с потрескивающими поленьями, я постиг слово «никогда». На Земле живут и будут жить тысячи, миллионы, миллиарды людей, великих и малых, лучших или худших, но в этом сквозь все века проходящем потоке никогда уже не будет того единственного человека, которого я любил, — и любил так сильно, что даже сам не знал этого. Так все мы любим Землю и так же не замечаем её, как что-то вездесущее, явное и обязательное. Цену чему-нибудь мы узнаём, только теряя его.

Да, для меня это очень горестное воспоминание, ибо тогда я потерял не только отца, но и ту смутную и могучую, слепую и глухую веру молодости в то, что её ничем нельзя остановить, что она всё преодолеет и никогда не сдастся. Но воспоминания эти и благотворны для человека: такие минуты делают его сильнее и чище. Мысль о мире, полном лишь одного блаженства, могла зародиться только в мозгу у глупца, ибо даже в самом совершенном из миров над человеком всегда будет небо и Космос с тайной своей бесконечности, а тайна — это значит беспокойство. И это очень хорошо, потому что заставляет думать, не даёт останавливаться.

Потом, когда все разошлись по каютам и я остался один, Арсеньев как бы ненароком вернулся:

— Останемся ещё немного? Послушаем радио.

Я кивнул. Мы сидели в мягких креслах, а из рупора на стене лилась приглушённая музыка: Чайковский... Когда она окончилась, наступила тишина, такая полная, какая бывает на Земле только в самых отдалённых, безлюдных местах, на море или в горах. Казалось, в этом мягко освещённом помещении мы находимся вне пределов времени и пространства. Среди звёзд на экране горела голубоватая искра Земли.

Арсеньев расспрашивал меня о моей молодости. Я рассказал ему о дедушке, о первых путешествиях по горам, о моём родном Кавказе. Оказалось, он знал Кавказ очень хорошо: побывал на многих вершинах, которые мне всегда казались как бы моей собственностью. Мы говорили о склонах, посещаемых бурями, о замерзающих в буране лагерях, о безудержно смелых восхождениях, когда жизнь порой зависит от силы, с какой трётся о камень гвоздь в подошве ботинка, о предательском снеге и слоистых скалах, о слабых, обламывающихся опорах и о том мгновении, когда достигаешь последней, самой высокой точки вершины. Беседа наша прерывалась паузами; мы обменивались короткими, отрывистыми словами, непонятными для постороннего, и они вызывали образы, столь сильные и яркие, что время, отделявшее меня от них, переставало существовать. Мне казалось, что с Арсеньевым я знаком уже очень давно. Тут я с удивлением вспомнил, что не знаю его имени, и спросил, как его зовут.

— Пётр, — ответил он.

— А вы... один?

Он улыбнулся:

— Нет, не один.

— Но я подразумеваю не работу, — продолжал я, смущённый собственной смелостью, — и не родственников...

Он кивнул в знак того, что понял.

— Я не один, — повторил он и взглянул на меня. — А вы? Может быть, какая-нибудь девушка стоит сейчас в саду и смотрит в небо, где светится белая Венера?

Я промолчал, и он понял, что мне нечего ответить. Я следил за его серьёзным, без тени улыбки лицом. Он смотрел на чёрный экран, где светилась двойная звезда Земли.

— Да, вы ещё этого не знаете. Среди миллиардов, которые работают, развлекаются, горюют, радуются, изобретают, строят дома и атомные солнца, — среди всех этих бесчисленных людей существует и для меня одна. Одна, пилот! Вы понимаете?.. Одна!..

ПОЛЁТ В ОБЛАКАХ

Тридцатый день пути. Вчера мы миновали астероид Адонис близ того места, где его орбита пересекает орбиту Венеры. Двигатели снова заработали. Мы мчимся вслед за убегающей от нас Венерой, которая сейчас входит в последнюю четверть и вырисовывается в небе узким белым серпом. В противоположность учёным мне в свободные от дежурства часы делать нечего. Страдая от безделья, я сегодня утром разобрал мотор вертолёта, с какой-то особой нежностью протёр его и без того блестящие части и собрал снова, стараясь, чтобы это заняло у меня как можно больше времени. Я перечитал уже все книги по астрономии, какие были у меня в чемодане, изучил материалы об атмосфере Венеры, в которой придётся вести самолёт. Должен сказать, что сведения оказались очень скудными. Я узнал только, — раньше и это не было мне известно, — что в сильнейшие телескопы астрономы иногда замечали между тучами «окна», так что, невидимому, с поверхности планеты можно порой видеть безоблачное небо. Это несколько утешило меня, потому что уже сейчас, на пятой неделе полёта, я начинал тосковать по нашей земной лазури небес. После обеда я был в Централи с Осватичем. Славный парень, но бирюк, каких мало. Никогда не скажет ни «да», ни «нет», всегда ограничивается кивком головы. Он дал мне фотографию Венеры с так называемым «большим тёмным пятном» на самом краю диска; мы видели это пятно позавчера. Так как жизнь наша текла без всяких событий, то и это было для нас настоящей сенсацией, хотя её хватило всего на несколько часов.

Рассмотрев ещё раз это загадочное пятно (на снимке оно не крупнее типографской точки), я вышел в коридор. Там мне встретился Солтык; я хотел спросить его, как будет с нашим земным временем и делением суток на день и ночь, которых мы придерживались до сих пор. Ведь после высадки нам нужно будет приспосабливаться к делению времени, существующему на Венере. Однако я сразу же забыл об этом, как только он сказал мне, что завтра утром полёт «Космократора» значительно ускорится. На расстоянии полумиллиона километров, отделявшего нас от цели, будет сделана попытка развить максимальную скорость и сэкономить таким образом почти четыре дня пути. Это известие очень обрадовало меня, а когда после ужина учёные сообщили нам о технических причинах, побудивших их это сделать, я не мог отогнать от себя мысль, что им тоже, как и всем нам, просто хотелось сократить невыносимо долгое ожидание.

Тридцать первый день пути. Лихорадочные приготовления велись уже с утра. Нужно было ещё раз посмотреть, надёжно ли закреплено всё в каютах и грузовых отсеках, проверить состояние приборов, испытать и закрепить гусеничное шасси, скрытое в больших люках под корпусом. Работы шли по заранее выработанному плану. Я провозился в носовой камере с самолётом и даже забыл зайти в одиннадцать часов за радиопередачами. Когда я пришёл, наконец, в Централь, все уже лежали в креслах. Я тоже лёг и затянул ремни. Солтык, выждав ещё несколько секунд, ровно в полдень включил прибор, удаляющий модераторы из атомного двигателя. Шум двигателей, до сих пор еле слышный, начал усиливаться с каждой секундой. Я лежал так, что прямо передо мной находился большой экран телевизора с белым диском планеты, а над ним — ряд освещённых циферблатов. Вот стрелка прибора сдвинулась со своего места. Пение двигателей становилось всё громче и громче. В этом усиливавшемся шуме не было ни малейшей вибрации; части конструкции, корпус ракеты, кресла — всё полностью сохраняло свою инерцию. Только стрелки указателей лениво ползли по зелёным цифрам всё в одну сторону, а двигатели гудели с каждой минутой громче и мощнее, так что в конце концов их гул наполнил всё вокруг нас и в нас, словно исходя из каждой частицы металла. Через восемнадцать минут мы мчались уже со скоростью сто километров в секунду, или триста шестьдесят тысяч километров в час. Звёзды оставались неподвижными, но диск Венеры, лежавший прямо по носу, всё время увеличивался. Сначала это был светло-серебристый переливчатый кружок величиной с Луну, потом в какое-то мгновение я увидел, что он выпуклый. После этого он, словно раздувающийся белый шар, стал занимать на экране всё большее пространство. Вот уже лишь тонкая каёмка отделяла его просвечивающие края от рамки экрана. Ещё минута — и планета заполнила экран целиком. Стрелки радарных радиовысотомеров двигались на освещённых секторах шкал. Мы ещё не слышали ничего, кроме громкого пения моторов. В то время как другие планеты, например Луна и Земля, изменялись на глазах по мере нашего приближения к ним и мы наблюдали всё новые, характерные черты их поверхности, Венера загадочно сияла всё время одинаково, словно нереальный млечный шар.

Полёт на максимальной скорости продолжался почти час. На экране давно уже не было неба — только всеобъемлющая, бескрайная белизна, местами отливающая серебристыми и желтоватыми полосами. Один раз мне показалось, что ракета начала кувыркаться. У меня закружилась голова, и я закрыл глаза, а когда открыл их, Солтык возился у «Предиктора». Головокружение прошло. «Космократор» перестал вращаться вокруг своей оси. Внезапно умолкли двигатели. Уши наполнила гулкая, пустая тишина, в которой я слышал медленные удары собственного сердца.

Солтык перевёл рычаг и передвинул кресло так, что очутился перед самым телевизионным экраном.

— Прошу вас каждые десять секунд сообщать мне высоту, — обратился он ко мне. Я кивнул. Держа обе руки на рычагах, Солтык наклонился вперёд, словно пытаясь проникнуть вглубь экрана.

— Девятнадцать тысяч километров, — сказал я.

Это расстояние ещё отделяло нас от планеты. Тучи лежали под нами бесконечным светящимся океаном. Кое-где они ослепительно блестели, отражая солнечные лучи, в других местах были заметны мгновенные разрывы и глубокие провалы. Возрастающая сила прижимала нас к кожаной обивке кресел; в абсолютной тишине явственно слышалось их мерное поскрипывание.

— Семнадцать тысяч.

Я кинул быстрый взгляд на указатели. Сейчас мы делали шестьдесят километров в секунду. Если бы ракета на такой скорости вошла в атмосферу планеты, она сгорела бы. Я взглянул на Солтыка. Тёмный на фоне светящегося экрана, он, согнувшись, как бы застыл на месте, сжимая в руках рычаги.

— Шестнадцать тысяч триста.

Весь горизонт под нами закружился, опустился и встал дыбом. По ракете пробежало короткое содрогание, бросившее нас вперёд. На экране вспыхнула и погасла фиолетовая молния.

— Пятнадцать тысяч восемьсот.

Снова толчок, слабее первого, но более длительный. Фиолетовые молнии вылетали из носа ракеты, рассыпаясь пылающей паутиной, сквозь которую мы пролетали за доли секунды, — это работали тормозные кислородно-водородные ракеты.

— Четырнадцать тысяч.

Теперь на носу раздавался гром за громом, сотрясая весь корпус ракеты. Глухой гул, разрывы, ниспадающий каскадами грохот — всё это прерывалось краткими минутами тишины. Белая равнина туч лежала наискось под нами, а «Космократор» мчался над нею, слегка наклонившись. Я понял, что, согласно классическому правилу астронавтики, мы начали описывать вокруг планеты спираль.

— Двенадцать тысяч сто.

Уже видны были контуры туч, мчавшиеся всё быстрее. Наверху над нами было чёрное звёздное небо, внизу — бесконечная белая равнина с тенями и бликами рельефа.

— Восемь тысяч.

Восемь тысяч километров отделяло нас от планеты, то есть три четверти её диаметра. Солтык втянул голову в плечи и ещё больше пригнулся. «Космократор» взревел и завибрировал, как натянутая струна. В то же время горизонт повернулся на пол-оборота кверху, лёг набок и снова сполз вниз. Это заработали главные двигатели, носовыми соплами тормозя наше падение. Их шум совсем не был похож на пение, к которому мы привыкли за время полёта. Разогнавшись в центральной трубе, газы с силой вырывались из сопел, образуя перед носом горячее облако, сквозь которое «Космократор» пролетал, как пуля, дрожа и вибрируя. Мне приходилось кричать изо всех сил:

— Тысяча девятьсот километров!

Тучи то соединялись, то рвались, убегая назад, как вспененные волны водопада. На их фоне, отливавшем матовой белизной перламутра, я увидел тень ракеты — тонкую чёрточку. Она то падала в ямы, то исчезала в их глубине, а через мгновение снова взлетала на освещённое солнцем облако, похожее на золотистую, пышно взбитую пену.

— Шестьсот километров!

К барабанной дроби взрывов, вылетавших из тормозящих сопел, примешался какой-то новый звук. Сначала я едва улавливал его, но вскоре он стал настолько громким, что уже явственно выделялся в шуме двигателей. Звук этот был очень высокий, даже пронзительный. В то же время стрелки приборов, до сих пор неподвижные, затрепетали, словно по ним пробегал невидимый ток. Звук усиливался, переходя в резкий свист, — это визжал разрываемый нашей ракетой воздух планеты.

— Четыреста восемьдесят километров!

Тучи рвались перед кораблём, как натянутые, дрожащие струны. Рокот тормозящих сопел ослабел. Я снова взглянул на прибор: мы уже потеряли космическую скорость и делали в секунду лишь восемь километров. Атмосфера, становившаяся плотнее, оказывала ракете всё большее сопротивление. Воздух, уплотняясь, трепетал по краям плоскостей, вызывая мигание изображения на экране. Скорость «Космократора» всё время падала. Снова загрохотали взрывы. Приборы, показывающие плотность, давление и температуру воздуха, оживлённо покачивали стрелками. Корабль, летящий сейчас по кривой, как снаряд в конце полёта, со свистом рвал слои облаков. Совсем близко от нас носились развеянные снежные хлопья сконденсированных кристаллов, отливая серебром в солнечных лучах. Ниже тучи стояли плотной клубящейся стеной, к которой мы летели со страшной быстротой. Ещё миг — и экран, затянутый густым дымом, погас.

Стада туч разлетались, как тяжёлые испуганные птицы. Я назвал Солтыку высоту: тридцать километров, — а мы ещё были в тучах. Над Венерой они располагаются необычайно высоко! Воздух был так плотен, что даже при нашей сравнительно небольшой скорости раздавался пронзительный вой, переходивший от басовых вибрирующих нот к самому высокому свисту. Видимость практически равнялась нулю. Мы то погружались в тёмно-жёлтый туман, то попадали в молочное кипение, полное ярких радуг. Солтык переключил телевизоры на радар, но это мало помогло. Направленные вниз пучки радиоволн бессильно вязли в топи облаков, не показывая рельефа почвы. Мы летели вслепую, по гирокомпасу, описывая вокруг планеты широкую дугу. В зеленовато-буром свете, наполнявшем экран, временами появлялись неясные контуры туч нижних слоёв, а в их разрывах — ещё более глубокие слои, и так до дна, где всё сливалось в серую муть.

Звуковым фоном полёта был непрестанный глухой шум. Оттого, что я долго и напряжённо вглядывался в экран, у меня иногда появлялась иллюзия кипящих под нами морских волн, а шум полёта мне казался тогда грохотом разбивающихся волн. В какое-то мгновение эта иллюзия стала настолько сильной, что я был вынужден отвести глаза от экрана. Солтык снижал ракету всё быстрее. Уже только восемь километров отделяло нас от поверхности планеты, а видимость всё ещё равнялась нулю. В тучах, как сказали нам аэродинамические приборы, были взвешены мелкие твёрдые частицы, поглощавшие волны радара. Мне хотелось узнать, что будет делать Солтык, но я, конечно, ни о чём не спрашивал. Меня вначале охватило разочарование, потом нетерпение и, наконец, гнев: я так долго ждал минуты, когда сяду в кабину самолёта, а сейчас, когда она приближалась, я попросту боялся, что потеряю ориентировку в этих проклятых тучах!

Изображение на экране изменилось. Солтык переходил на всё более короткие волны. Волномер передатчика показывал: сантиметр, полсантиметра, три миллиметра... Вдруг ползущие по экрану массы развеялись, исчезли, и я увидел поверхность Венеры. Однако на ней почти ничего нельзя было рассмотреть. Неровности и холмы бешено мчались назад, сливаясь в трепещущие зеленоватые и бурые полосы. Солтык теперь непрерывно работал рычагами, то включая двигатели, то усиливая торможение, так что скорость порой падала до низшего допустимого предела. Мы летели над большой равниной, делая в секунду метров триста. Казалось, что она покрыта густым лесом. Раскидистые кроны деревьев или других фантастических растений, огромные кустарники, рощи, заросли — всё это мелькало слишком быстро, чтобы можно было их как следует разглядеть. Когда корабль снизился до четырёх тысяч метров, у меня вдруг возникло сомнение, действительно ли эти фантастические очертания — растения? Но пока я присматривался к ним, они исчезли. Появились отлогие холмы с плоскими склонами. Кое-где тучи не доходили до самой поверхности планеты. В одном из таких разрывов, посреди изменчивых, медленно плывущих облаков появилась тёмно-синяя гряда с чёрными тенями, выделявшаяся своей неподвижностью в океане паров. Это был горный хребет. Поверхность планеты повышалась. Стрелка альтиметра задрожала и дошла до семи тысяч метров. Под нами плыли огромные изрытые скаты, иногда мелькал свет, словно отражённый льдом, — это блестели гладкие склоны. Потом огромная панорама скалистых нагромождений и глубоких долин погрузилась в туман. Корабль набирал высоту. Девять, десять, одиннадцать километров. Всё тоньше свистел разреженный воздух, разрываемый носом «Космократора». И вдруг Солтык обернулся ко мне. Он не сказал ничего, но по глазам его я понял, что наступила моя минута.

Осватич принял от Солтыка управление, и, пока корабль летел в молочном тумане, мы провели совещание. Первым вопросом было тщательное определение состава атмосферы. Как и предвидели учёные, слой её оказался гораздо толще земного, почти вдвое. На высоте одиннадцати километров давление составляло шестьсот девяносто миллиметров ртутного столба, — примерно земное атмосферное давление на уровне моря. Тучи, по определению химика, имели очень разнообразный состав. Они, насколько можно было судить, располагались в несколько ярусов. Самый верхний состоял из полимеризованного формальдегида и частиц какого-то неизвестного вещества, подробное исследование которого было пока отложено. В нижних слоях, кроме формальдегида, имелся небольшой процент воды. Кислорода в воздухе было пять процентов, углекислоты — двадцать девять. Я, сожалея, расстался с тайной надеждой, что предположения учёных о составе атмосферы окажутся неверными и на планете можно будет передвигаться без скафандра.

Полёт в тучах не позволял получить точных сведений о рельефе местности и затруднял исследование планеты, а на небольшой высоте маневрировать ракетой было несколько рискованно. Поэтому мы решили высадиться. На площади около семи тысяч километров, над которой мы пролетали, не было видно никаких признаков деятельности разумных существ, но мы были уверены, что они есть на планете, и потому решили, высадившись, начать разведку сначала в небольшом радиусе и с соблюдением необходимой осторожности. День в этих широтах должен был продолжаться шесть земных суток, так что времени было достаточно. Осватич повернул ракету в сторону низменного района, замеченного нами ранее. Оставалось только тщательно исследовать поверхность и найти возможно более ровное место для посадки. Я пошёл наверх, чтобы одеться, а когда вернулся уже в скафандре, все окружили меня. Я не захотел ни с кем прощаться. По узкому колодцу мы с Солтыком поднялись в камеру на носу. Там на катапульте стоял самолёт: длинная, узкая стальная капля с сильно отклонёнными назад крыльями. Так как кабина закрывалась герметически, я снял шлем, ограничивающий поле зрения.

— Вы уже всё знаете? — спросил Солтык. — Да?

Я крепко пожал ему руку, влез на крыло и одним прыжком очутился в кабине. Шлем положил под сиденье, чтобы он был под рукой, потом включил лампы и указатели, ещё раз проверил вентили кислородных аппаратов и через открытый люк взглянул на инженера. Он был взволнован, но старался не показывать этого.

— Сейчас мы вас выбросим, — сказал он, — но сначала ещё раз проверим связь.

Я знал, что он уже проверял её сто раз, а в последний — не позже сегодняшнего утра, но только улыбнулся ему. Он вышел. Оставшись один, я закрыл прозрачный колпак над головой, затянул уплотнительные болты и сильно упёрся ногами в педали. Стрелка на светящейся шкале секундомера прыгала. Потом в наушниках раздался тонкий писк и тотчас же послышался голос Солтыка:

— Как вы меня слышите?

— Прекрасно.

— Мы сейчас на высоте девяти тысяч метров, скорость девятьсот двадцать в час. В порядке?

— В порядке.

— Можете включать двигатель. Контакт!

— Есть контакт, — ответил я и нажал кнопку зажигания. В бледно-зелёном сумраке загорелась рубиновая звезда.

— Вы готовы?

— Готов.

— Внимание!

Раздался оглушительный грохот. Колпак на носу раскрылся, и в пламени взрывных газов я вылетел, как ядро из пушки.

В глаза мне ударило море огня. Как борющийся с волнами пловец, я совершенно невольно выровнял рули. Кабина была снабжена выпуклыми стёклами. В падающем отовсюду свете, как муха в капле светлого янтаря, я летел стремглав против течения туманов и туч. Вой раздираемого воздуха затыкал мне уши, как вата. Казалось, колпак надо мной лопнет, продавленный силой движения. Однако самолёт быстро потерял скорость, приданную ему катапультой «Космократора», и теперь в полёте я мог рассчитывать только на собственные силы. Я вглядывался в серые тучи, убегающие по сторонам, как вдруг воздух надо мной очистился, словно разрезанный стеклянным ножом, голубоватый свет очертил искристым контуром выпуклости туч, раздался гулкий свист и сверху низверглись потоки воды. Мне стало понятно, что «Космократор» летит очень близко надо мной, а все эти явления вызваны атомными газами, вырывавшимися из его сопел. Я нажал педаль, чтобы как можно скорее увести машину от опасного соседства: полный выхлоп ракеты на близком расстоянии мог бы оторвать крылья самолёта.

— Алло! Как вы там, пилот? Летите? — послышался в наушниках голос. Я ответил утвердительно и подал курс по гирокомпасу.

— Будем описывать круги. Можете спускаться.

Кроме кипящих облаков, ничего не было видно. Зато на маленьком круглом экране моего радароскопа непрерывно плыли очертания лежащей внизу местности. Медленным, тысячу раз в жизни проделанным движением я положил машину на крыло, и она начала падать, как камень. На Земле мне не пришлось бы смотреть на альтиметр, так как видимые размеры земных ориентиров дорог или рек — при некотором опыте неплохо помогают разобраться в обстановке. Но тут я не спускал глаз со шкалы, поглядывая в то же время и на экран радароскопа. Когда скорость падения чрезмерно увеличилась, я медленно вывел машину из пике. Самолёт был в самой гуще туч и всё время то нырял в них, то выскакивал из их пушистой глубины. Но внизу не было и следа лесистой равнины, которую я видел раньше. Там тянулись длинные, широкие, голые хребты, похожие на окаменелые тёмные волны. Я сообщил об этом Солтыку.

— Возьмите полтора градуса на восток, — ответил он. — И что там с вашим пеленгом? Его плохо слышно.

Он говорил о радиосигналах, автоматически передаваемых моим прибором; благодаря этому на «Космократоре» всегда можно было определить, где находится самолёт. Слова инженера несколько встревожили меня, так как и я довольно плохо его слышал: приёму мешали какие-то слабые потрескивания. Выполняя совет Солтыка, я положил самолёт в левый вираж и полетел под самыми тучами, стараясь не терять высоту, чтобы можно было оглядывать более широкое пространство. Это было нелегко: каждые десять-двадцать секунд я попадал в тучу, из которой можно было выбраться, лишь нырнув вниз. Такая «игра в прятки» тянулась довольно долго.

Мне не хотелось полагаться только на радар, потому что на экране был виден сравнительно небольшой участок местности. Я тщательно выискивал каждый просвет в тучах; а так как они спускались довольно низко, то я всё чаще пролетал всего в нескольких сотнях метров над возвышенностями поверхности Венеры. То, что было внизу, нельзя назвать ни равниной, ни горой: что-то вроде огромных, спускающихся каскадами ступеней из какой-то скалистой породы, насколько можно было судить по их гладкой поверхности. Эти ступени, скорее террасы, шли по всему видимому пространству волнистыми рядами.

Я подумал, что, быть может, удастся найти террасу, пригодную для посадки «Космократора», и с этой целью несколько минут летел, всматриваясь в их контуры, но они начали изгибаться и подниматься, становясь отвесно, словно рассыпанная колода гигантских карт, и мне пришлось вернуться назад. Солтык расспрашивал меня об условиях полёта и видимости. Я отвечал коротко, так как уже начинал злиться, что никак не удаётся найти замеченную раньше лесистую равнину. Лес, конечно, должен был где-нибудь кончиться, и там можно рассчитывать на хорошую площадку для приземления.

Итак, по необходимости мирясь с однообразным, хотя и необычным, пейзажем, я полетел прямо вперёд. Скоро среди террасообразных ступеней показался продолговатый низкий вал, ползущий к востоку, как огромная, слегка извивающаяся гусеница. «Может быть, там найдётся какое-нибудь плоскогорье», — подумал я и, нажав рычаг, помчался в ту сторону. Дальше местность стала терять чёткие очертания. Всё затянуло низким, стелющимся у самой почвы туманом, над которым поднимался только этот вал, становившийся всё более высоким и неровным. То здесь, то там отходили от него как бы горные хребты. Глянув вперёд, я увидел на горизонте тёмный массив — это были горы, но я летел всё прямо, скорее всего из любопытства, стремясь узнать, как выглядят они на другой планете, потому что трудно было рассчитывать найти посадочную площадку посреди крутых скал. Горные хребты превращались в барьеры, всё более крутые и высокие, вершины которых тонули в тучах. Лететь дальше в эту сторону было бесцельно, и я решил вернуться. Справа — уже не внизу, а почти на уровне самолёта — поднимались длинные выпуклые склоны с крутыми осыпями удивительно светлого, почти белого цвета.

Вдруг барьер разорвался, словно каменная цепь. Я увидел чёрное озеро, в котором отражались облака, обрывы скалистых стен и береговые утёсы. А что, если это действительно вода? Я направил машину к разрыву в скалах и начал спускаться. Это любопытство могло мне дорого стоить, ибо, как и можно было предвидеть, в ущелье с силой устремлялся мощный поток воздуха; ветер подхватил меня, швырнул кверху, а потом погнал вниз с такой силой, что я чуть не скапотировал посреди озера. Мне пришлось поставить машину на хвост и дать полный газ, чтобы вырваться на свободу. В этот миг я был так близко к воде, что ясно видел дробящиеся волны и просвечивающие сквозь них каменные глыбы на дне. Значит, мне всё-таки удалось. Я открыл прекрасное место для приземления, или, вернее, приводнения: «Космократор» мог опуститься на озеро. Нужно было только найти удобные подступы, так как с трёх сторон поднимались крутые грозные скалы. Я поднял самолёт до трёх тысяч метров, чтобы охватить взглядом всю панораму горной местности.

У меня уже давно было ощущение, что не всё в порядке, но сначала я не мог понять, что именно, и вдруг, поняв, вздрогнул, — в наушниках не было тихого жужжания, показывающего, что аппарат работает на приём. Я нажал кнопку: приёмник был включён.

— Алло, инженер Солтык! — крикнул я. — Инженер Солтык!

Молчание. Я повернул рукоятку регулятора. Затрещало раз и другой. Потом сплошными сериями посыпались длинные и короткие потрескивания. Хотя нет, это были не обычные потрескивания электрических разрядов, а какие-то непонятные обрывки передач, среди которых попадались даже куски музыкальных фраз. Повернул регулятор дальше. Голоса утихли. Я начал снова вызывать ракету. Ответа не было. Усилил ток в лампах, рискуя сжечь их. Безрезультатно! Теперь мне было уже некогда смотреть вниз. Стараясь сохранять спокойствие, я осмотрел всю проводку. Начав с ларингофона, шаг за шагом проверял соединения: всё было в порядке, всё работало, контрольная лампочка антенны показывала, что сигналы летят в пространство. Но ракета не отзывалась. На мгновение я взглянул вниз, чтобы сориентироваться, где лечу, — и разразился проклятием: я был над лесистой равниной. Странной формы кустарники убегали бесконечными рядами вдаль, исчезая за низкими тучами, из которых лился сильный белый свет. Внизу проносились какие-то удивительные султаны, фестоны, гривы, перемежались холодные и тёплые краски: бледно-зелёные, жёлтые, тёмно-зелёные, какой-то необычайный лес! Однако в эту минуту у меня не было желания обследовать его. Я вернулся к радио, снова проверил все соединения — и вдруг у меня промелькнула мысль, от которой мороз прошёл по коже.

«А что, если ракета — вследствие ли нападения или трагической катастрофы — погибла, и я здесь единственный живой человек?»

Это было уж слишком. Я глубоко перевёл дыхание, радуясь, что мерзкое ощущение страха постепенно исчезает, потом стиснул зубы и, размышляя, что мне делать дальше, ещё раз взглянул на плывущий подо мною лес. Горючего у меня было ещё на неполных два часа полёта. Кислорода могло хватить на несравненно большее время, суток на двое. С пищей было хуже: лишь немного концентратов и два термоса с кофе. Кружить до опустошения баков не было смысла, так как заметить ракету при такой низкой облачности было почти невозможно. Приземлившись, я смог бы починить радио (хотя я и не надеялся, что мне это очень поможет). А вот если ракета пролетит где-нибудь поблизости, я смогу подать товарищам знак или взлететь к ним. Это показалось мне самым лучшим выходом из создавшегося положения, и я решил приземлиться. Нужно было только найти подходящее место. Моему самолёту, снабжённому специальными тормозами, достаточно было бы метров пятидесяти ровной местности. Я снизился и начал спускаться всё ближе к почве. Потом некоторое время летал на минимальной скорости почти над самыми кронами деревьев. Каково же было изумление, когда я увидел, что это вовсе не деревья и даже вообще не растения, а какие-то высокие, странной формы не то кристаллы, не то минеральные натёки. Кое-где толстые, сплошные жилы тёмно-зелёной массы, словно облитые стеклом, переплетались, устремляя кверху ветвистые пучки огромных игл; то здесь, то там торчали какие-то лапчатые комья, балдахины, грушеобразные глыбы — сплетенье многоцветных скал, поблёскивавших холодно, как лёд. О том, чтобы посадить здесь машину, нечего было и думать. Я летел всё вперёд в надежде, что Мёртвый Лес когда-нибудь кончится, и всё увеличивал скорость, пока не довёл рукоятку до отказа. Двигатель жужжал равномерно, и если бы не опасность моего положения, я мог бы наслаждаться настоящим калейдоскопом причудливых разноцветных обломков, мелькавших внизу и исчезавших под крыльями. Вдруг в наушниках захрипело, и в разрыве оглушительных тресков послышался голос. Солтыка:

— Пилот, отзовись! Пилот!..

Я ответил тотчас же, но уже снова ничего не было слышно. Секунд через двадцать напряжённого ожидания снова послышался голос Солтыка. На этот раз он говорил кому-то, очевидно, стоящему рядом:

— Не отвечает уже минут двадцать.

— Будем кружить дальше? — спросил другой голос, как мне показалось, Арсеньева.

— Инженер! — крикнул я. — Внимание, «Космократор»!

— Будем кружить, — ответил Солтык.

Я говорил, кричал, но меня не слышали. Зато до меня доносились обрывки слов: Солтык разговаривал с товарищами. Взглянув на пеленгатор, чтобы понять, в каком направлении нужно искать ракету, я вместо одного светящегося зубца увидел на круглом экране настоящий хаос искр. Это напомнило мне картину, какая получается, если нарушить приём на радаре при помощи алюминиевой фольги. Меня охватило бешенство. Голос Солтыка начал слабеть, а потом и вовсе исчез в усиливающемся треске. Поворачивая регулятор, я снова услышал таинственные резкие звуки — и вдруг рука у меня замерла на рукоятке: «А что, если это радио жителей Венеры?..»

Чёрт возьми, это было вполне возможно! Прерывистые звуки могли быть чем-то вроде азбуки Морзе. Но долго раздумывать было некогда, ибо очень далеко на горизонте появился скалистый барьер, начинающийся у скрытого за горизонтом горного озера, оставшегося километрах в пятнадцати-двадцати слева от меня на восток.

Район Мёртвого Леса обрывался тут ровной линией. Далее простиралась равнина, изрезанная невысокими округлыми возвышениями и отлогими впадинами. О лучшей посадочной площадке нельзя было и мечтать. Грунт был, насколько я мог определить, гладкий, как полированный камень. Над последними рядами мёртвых деревьев я выключил газ. Мне показалось, что Мёртвый Лес отделяется от равнины узким тёмным рвом, но всё моё внимание было сосредоточено на рулях. Я открыл клапаны и потянул рычаг на себя. В наступившей тишине крылья самолёта издавали низкий затихающий звук. Мягкий толчок, потом другой. Колёса коснулись земли. Машина пробежала немного и остановилась, слегка накренившись набок, на складчатом уклоне почвы. Это была почва планеты Венеры.

ПИЛОТ

Долго ещё я сидел в кабине, не зная, что предпринять. Попытался заняться радиоаппаратом. Регулятор прошёл по всей шкале, но все диапазоны молчали. Из эфира не доносилось ни малейшего шороха, и я оставил радио в покое. Вынув из-под сиденья шлем, я надел его, старательно затягивая одну за другой автоматические застёжки. Положив руку на рычаг, открывающий купол, я на миг заколебался, а потом резко дёрнул его. Стеклянная крыша поехала назад. Я ещё раз проверил взглядом маленький тёмно-зелёный экран радароскопа внутри шлема, дотронулся до клапана кислородного аппарата и, перекинув ноги через борт, поднялся на крыло.

Я знаю: мне не удастся описать того, что я увидел. Могу только перечислить всё по порядку, ибо я не в состоянии передать тот основной общий тон, благодаря которому с первого же взгляда чувствовалось, что это не Земля. Тучи медленно скользили, белые, совершенно белые, как молоко. На Земле тоже можно увидеть такое; но там это лишь лёгкие облачка и перистые высокие циррусы, а здесь весь небосклон был затянут ровной белой пеленой. В ярком свете простирались плоские холмы и неглубокие впадины — сухие, ничем не поросшие, тёмно-шоколадного цвета, иногда с более светлыми пятнами. В каких-нибудь семистах метрах за хвостом самолёта возле Мёртвого Леса равнина обрывалась. Она не переходила сразу в лес, между ними была граница — обрыв, такой высокий, что над его краем возвышались только переплетённые, сияющие отражённым светом вершины мёртвых деревьев.

Я соскочил наземь. Грунт не поддался под ногами. Я стукнул подкованным каблуком — не осталось ни малейшего следа. И всё-таки он не был похож на голую скалу. Я повернулся к Мёртвому Лесу спиной. Вдаль убегали удивительно равномерные складки долины; на горизонте, в полосах желтоватого тумана, стояли тёмные силуэты гор.

Я снова взглянул под ноги, а затем, достав из внутреннего кармана скафандра складной нож, стал с силой вонзать остриё в загадочный грунт. Нож несколько раз отскакивал, но я заметил место, где поверхность была покрыта крохотными пузырьками, словно окаменелая, отполированная губка. Здесь мне удалось отбить довольно большой кусок; я взвесил его в руке. Он был светло-бурый и лёгкий. Лёгкий, как... как бакелит.

Бакелит! О, как я жалел, что я здесь один! Я не думал в эту минуту о потере связи, о том, что будет со мною через несколько часов, — мне хотелось только, чтобы со мною был кто-нибудь из товарищей, чтобы я мог поделиться этим необыкновенным открытием. Ещё раз, но уже другими глазами, оглядел я буроватый пейзаж. В нём было что-то вызывающее тревогу, но что именно? Раньше я этого не замечал. Я начал вспоминать... Да, на что же он похож? И вдруг понял: всё вокруг выглядело как-то неправдоподобно, словно огромных размеров театральная декорация. И это было неприятно. Декорация величиной со сцену или даже с поле — пускай, но здесь лежали десятки, сотни квадратных километров бакелита или похожей на него массы искусственной пластмассы, из которой на Земле делают пресс-папье или «вечные ручки»! В этом было что-то гротескное и в то же время зловещее.

Некоторое время я ещё стоял у самолёта, не зная, что предпринять, а потом пошёл по направлению к Мёртвому Лесу. Однако, сделав несколько шагов, поспешно, почти бегом, повернул вдруг без всякой причины назад. Радио было у меня в скафандре, так что сигналы ракеты, если бы она отозвалась, я бы услышал, но... я вернулся. Побудил меня к этому даже не страх, а более сильное ощущение, которого я никак не мог преодолеть, здесь всё было чуждым. Чуждым было низкое нависшее белое небо, сиявшее, несмотря на тучи, ярким светом; чужды были неподвижность воздуха, равнина, покрытая плоскими холмами, странный сухой стук, который издавали сапоги при ходьбе по этой мёртвой равнине.

Я сел на крыло самолёта и, вертя в руке нож, оглядывал ту часть равнины, которая прилегала к Мёртвому Лесу, и обдумывал своё положение. Если за сорок восемь часов мне не удастся связаться с товарищами, мне не хватит воздуха. Тогда придётся решать, что с собою делать. Но пока у меня есть воздух, пища и самолёт, чем я должен заняться в первую очередь? Конечно, своей основной обязанностью: исследованием планеты. «Что ж, это правильно, — раздумывал я далее. — Но если ракета вдруг появится, когда я буду далеко от самолёта? Ведь пока я добегу, она исчезнет в тучах, и я потеряю, быть может, последнюю надежду на спасение. Значит, сидеть на крыле самолёта и ждать помощи?» Мой инструктор на центральной авиастанции любил задавать один вопрос, особенно новичкам: что должен делать лётчик в случае вынужденной посадки в пустыне, в горах или вообще в безлюдном месте? «Всё, что возможно», — отвечали ему. «А если этого окажется мало?» — «Тогда всё, что невозможно!» Быть может, это звучит несколько наивно и бесхитростно, но одному из моих коллег удалось выбраться из зыбучих песков, где разбился его почтовый самолёт: он шёл пять дней, не глотнув за всё время ни капли воды, хотя учёные говорят, что без воды человек умирает гораздо раньше. Когда его спросили, о чём он думал, когда шёл, он процитировал изречение нашего шефа.

Историю эту я вспомнил кстати. Нужно было всё обдумать, всё принять во внимание и главным образом то, что планета обитаема. Не будет ли слишком легкомысленным оставить самолёт без охраны? Конечно, но что поделаешь? Я снова вскочил на крыло, взял в каюте маленький излучатель — конусообразный аппарат с широкой рукоятью, — перевесил его через плечо и пошёл к обрыву. Через минуту я уже был у самого края.

Внизу, кое-где поднимаясь вершинами почти до того места, на котором я стоял, рос Мёртвый Лес. Глаз останавливался на кустах с длинными блестящими ветками, на конусообразных сталагмитах, каких-то полупрозрачных массах, лежавших, словно клубки змей, на бугристых сосульках, ощетинившихся отростками, похожими на кораллы или на полипы. Эти растения казались искусственно изваянными и были похожи на те, какие рисует мороз на стекле, но только ещё расцвеченные во все цвета радуги. Верхушки, блестевшие отражённым светом, создавали иллюзию волнующейся поверхности моря. Через некоторое время я заметил, что всё размещено было здесь не так уж хаотично: кое-где виден был определённый порядок. Неподалёку от моего наблюдательного пункта край обрыва поднимался на несколько метров. Я взошёл на это срезанное с одной стороны возвышение, чтобы увидеть как можно больше. Метрах в трёхстах от меня в глубине Мёртвого Леса виднелась большая впадина. Окружавшие её минеральные образования были ниже остальных и более округлой формы. Самый центр впадины, окружённый, видимо, кольцеобразным валом, как мне представлялось, был совсем гладким, но я не мог сказать этого наверняка, так как его частично заслоняли кроны ближайших деревьев. Зато я видел ясно, что чем дальше от этого места, тем выше и остроконечное становятся мёртвые деревья. Я решил спуститься и рассмотреть их поближе. Обрыв, которым кончалась равнина, шёл везде отвесно. От уровня Мёртвого Леса меня отделяло не более четырёх метров. Я заколебался. Кристаллические изваяния, светившиеся чистым и каким-то застывшим блеском, стояли совсем близко подо мною. Любопытство превозмогло. В последнюю минуту, когда, ухватившись за край обрыва, я уже сползал по его отвесной стене, у меня мелькнула мысль: «А была ли при конструировании скафандров предусмотрена возможность совершения в них прыжков?» — но, слегка оттолкнувшись вниз, я уже упал на четвереньки, потом встал и повернулся спиной к стене обрыва. Мёртвый Лес стоял прямо передо мной.

Но сейчас он выглядел не так, как с высоты. Это действительно было что-то вроде окаменелых полупрозрачных стволов, расщеплённых вверху на острые разветвления. Выше и ниже, над самой головой и у самой земли, торчали осыпанные мельчайшими иголочками иглы — не то листья, не то рога, — и в их глубине переливались и чередовались яркие радуги.

Перед спуском я направил гирокомпас на видневшуюся вдали впадину. Проверив теперь направление, я отправился вглубь леса, с трудом передвигая ноги в гуще хрустящих и резко скрипящих обломков. Подкованными сапогами я давил фиолетовые кристаллы. Стволы мёртвых деревьев имели винтообразное строение, словно были сплетены из толстых стеклянных жил, и все они закручивались вправо. Я всё время поглядывал на компас, стараясь сохранять направление, хотя это и было нелегко. Случалось, я запутывался в переплетающихся «оленьих рогах» и тогда вынужден был искать другую дорогу. Однако, кружась и плутая, я всё же приближался к цели: в этом меня убеждали оплавленные, округлённые минеральные формы, появлявшиеся всё в большем количестве. Всё меньше попадалось кристаллических игл, шпаг и лучей, зато показались блестящие радужные образования, словно застывшие фонтаны, поднимающиеся из земли неподвижными струями толщиной в руку взрослого человека. Пробираясь среди них, я даже жмурился от вспыхивающих отсветов, внезапных искр, бликов и теней. В чаще пылали алмазным трепетом синие, жёлтые, фиолетовые, карминовые тона. Иногда какая-нибудь выпуклая поверхность, издали блестевшая чистым серебром, при моём приближении гасла и делалась матовой, словно припорошённая пеплом. Однажды, застряв в узком просвете между ветвями застывшего фонтана, я рванулся, и преграда рухнула с испугавшим меня громким треском: мне показалось, что треснул шлем.

Дальше стволы сплющивались, наклонялись к земле, соединялись между собою толстыми распластанными ветвями, словно их пригибала невидимая сила.

У меня в глазах давно уже мелькали красные отблески. В потоке льющихся со всех сторон красок я не сразу обратил на это внимание, думая, что так преломляется в стёклах шлема наружный свет. Но вдруг красный свет усилился, и я увидел, что его источник находится внутри шлема. Над экраном радара в шлеме помещён матовый шарик, указатель прибора, чувства тельного к радиоактивным излучениям. На Земле во время испытаний скафандров мы входили в экспериментальную камеру, в центре которой находилась колба с некоторым количеством сильно радиоактивного вещества. С приближением к ней внутри матового шарика начинал светиться красный огонёк, который по мере приближения к источнику радиации становился всё ярче, словно раздуваемая головешка. Но сейчас указатель не светился, а пылал, как огромный кровавый глаз, наполняя всю внутренность шлема багровым светом. Я остановился. Блеск усилился настолько, что мешал смотреть в стекло. Да, место это было очень опасным, так как где-то здесь, очевидно, находился источник мощных излучений, и я решил как можно скорее отсюда уходить. Я прошёл несколько шагов в сторону под нависшими над головой сталактитами. Красный свет стал слабее. Пошёл дальше, перескакивая через скрученные, как корни, жилы блестящей массы. Свет опять усилился. У меня в кармане был ручной индикатор радиоактивности, похожий на маленький пистолет со светящейся шкалой там, где у обычного пистолета находится курок. Я приподнял ствол прибора. Мёртвый Лес вовсе не был таким укромным и спокойным местом, каким казался издали. Стрелка прибора плясала, как сумасшедшая, то и дело пробегая шкалу до конца и ударяясь в упорный штифтик с такой силой, словно хотела сломать его.

Мне становилось всё жарче, со лба стекал пот; и это было не только от волнения — термометр показывал шестьдесят восемь градусов по Цельсию. Лучше было отказаться от дальнейшего путешествия. Прогулка в таких условиях могла обойтись мне дорого. Я знал, что комбинезон пропитан веществом, поглощающим излучения, но он был слишком тонким, чтобы служить надёжной защитой. Сюда можно было идти лишь в специальном, гораздо более плотном снаряжении, со слоем камекса в качестве экрана. Такие скафандры у нас на «Космократоре» были. Когда я подумал об этом, мне пришло в голову что я, быть может, никогда больше не увижу «Космократор», но что всё же нужно, несмотря на это, идти дальше.

Между тем я шёл по кругу, выставив перед собою дуло индикатора. Излучение росло и падало скачками. Я заметил, что оно усиливается, когда я обращаю прибор к синеватым, стеклянистым стволам. Они были выше и толще других и стояли на некотором расстоянии друг от друга, так что я в своё стекло никогда не видел больше двух сразу. Я подошёл к такому стволу. Он был не такой прозрачный, как мне показалось сначала: эту иллюзию создавали искажённые отражения на его поверхности. Когда я приблизился к нему, красный свет внутри шлема так и запылал, словно кто-то живой предупреждал меня об опасности. Внутри ствола под прозрачным слоем тянулся узкий пояс, вернее цилиндрическая полоса неопределённого цвета: в зависимости от места, с которого на него смотришь, она казалась то чёрно-красной, то серебристой, как воздушный пузырь в воде.

Я поспешно отступил. Красный шарик постепенно гас, меняя цвет на тёмно-рубиновый. Теперь, зная уже, чего нужно избегать, я пошёл по азимуту, стараясь обходить подальше синеватые стволы. Вскоре они вовсе исчезли, но мой индикатор, более чувствительный, чем красный шарик, всё время показывал, что излучение, хотя и значительно более слабое, идёт от всей почвы. Радиация опасна не столько своей силой, сколько длительностью воздействия на организм. Поэтому шкала прибора градуирована в единицах времени. По ней я определил, что, не опасаясь неприятных последствий, на этом месте можно находиться не более получаса. Учитывая это, я прибавил шагу и вскоре очутился перед лабиринтом удивительных форм, не похожих ни на что ранее мне встречавшееся.

Минералы образовывали здесь круто поднимающееся, лапчатое нагромождение, усеянное большими выпуклостями и пузырями. Вероятно, так должна выглядеть мыльная пена под сильным увеличительным стеклом. Масса эта казалась необычной ещё и потому, что в неё было вплавлено множество серебристых шариков. Это можно сравнить с роем насекомых, залитых во время полёта волной жидкого янтаря. Я попытался взобраться на стеклянную возвышенность, но тотчас же сполз обратно. На миг мне показалось, что я в стране из сказки «Витязь под стеклянной горой». Потом я пошёл параллельно преграде. Кое-где она походила на затвердевшую морскую волну: это впечатление создавал её взлохмаченный бахромчатый гребень. К самой стенке «волны» подойти было трудно из-за множества клубков, похожих на стеклянных осьминогов. Они соединялись между собой висящими в воздухе ветвями, которые кое-где отвалились и устлали почву выпуклыми обломками. Я решил влезть на клубок в предварительно попробовал разбить один из них подкованным сапогом. Он треснул, но не развалился. Однако когда я поставил ногу на выщербленную поверхность и попытался подняться, остаток его оболочки рассыпался под моей тяжестью вдребезги, и я опять очутился внизу. Я повторил попытку в другом месте, но с тем же результатом, причём острые обломки чуть не разорвали мне комбинезон. Отказавшись от этой мысли, я отправился дальше. Прозрачная преграда тянулась широкой дугой и, судя по показаниям моего компаса, сворачивала на восток. Вскоре я очутился перед узким отверстием в стеклянной стене. В глубине его поблёскивало несчётное множество вплавленных в стекло серебристых шариков. Захваченный необычайным зрелищем, я приблизил лицо к отверстию, напоминающему огромную трещину во льду, — и остолбенел: оттуда на меня смотрело чудовище с заострённой головой и раскинутыми, как крылья летучей мыши, ушами. Нижняя часть его тела расплывалась в туманном облаке. Я отпрянул в испуге и лишь потом понял, что это моё собственное отражение, искажённое неровной поверхностью.

Я начал искать, за что ухватиться. С величайшими трудностями, используя каждую выпуклость, удалось мне вскарабкаться на гладкую стену. Невыносимый зной чувствовался всё сильнее; не помогало и электрическое охлаждающее устройство, вделанное в комбинезон, хотя я давно уже включил его. Я балансировал на цыпочках с раскинутыми руками, стараясь ухватиться хоть за какой-нибудь выступ. Меня вдруг поразило всё усиливающееся биение моего сердца: пульс стучал всё громче, громче, громче... Но это не был пульс!

Одним прыжком я очутился внизу. Не обращая внимания на скользящие под сапогами обломки, я бежал, чтобы найти место, откуда можно было бы увидеть всё небо. Высоко вверху светлела чистая молочно-белая пелена облаков. Гул медленно приближался, рос, усиливался. Между слоями туч просвечивало что-то длинное, округлой формы, как тёмная рыба. «Космократор»!

Как описать моё состояние! Я зову, кричу в микрофон, бегу к равнине, к самолёту! Больно ударяюсь о застывшие струи, падаю на колени, вскакиваю и снова вызываю ракету. Гул её становится другим. Корабль наклоняется носом книзу, входит в поворот, начинает описывать узкую спираль. Его тёмный на белом фоне корпус увеличивается. Из сопел вырывается огненный столб. Перепрыгивая от ствола к стволу, я вбегаю на необыкновенный стеклянный мостик, перескакиваю через неподвижно светящиеся обломки, а доносящийся сверху мерный шум двигателей растёт, переходит в оглушительный грохот и снова удаляется, затихает... Ракета всё время кружит на опасно малой высоте, но я не могу смотреть в её сторону: мне приходится обходить острые, торчащие, как мечи, кристаллы.

Вдруг дорогу мне преграждает груда стеклянных жил. Пробую перепрыгнуть через неё — пот стекает на глаза, дыхание прерывается, я не могу даже крикнуть в микрофон, — какая-то глыба рушится у меня под ногами, я теряю равновесие и падаю.

Вскакиваю, как сумасшедший, хочу очертя голову кинуться на преграду, как внезапно над самым ухом раздаётся тихий иронический голос:

«Спокойнее... пилот!»

Это говорит не радио. Это говорит голос во мне самом, и я сразу останавливаюсь. Здесь не пройти — нужно вернуться. Я снова пускаюсь бежать и слышу, как ослабевает рокот двигателей. Ракета расплывается в тучах, как призрак, шум двигателей переходит в низкий гул, всё слабеет, удаляется, ещё минута — и до меня уже не доносится ни звука, ни шороха. Только моё прерывистое дыхание отдаётся в металлической внутренности шлема, наушники всё время молчат, а вокруг светятся чудесными красками синие, жёлтые, красные кристаллы... И тишина, глубокая тишина!..

Усевшись на плоской глыбе, я жду. Жду пять минут, десять, пятнадцать... Тучи плывут всё время в одну сторону; я не спускаю напряжённого взгляда с их яркой белизны, и глаза наполняются слезами, которые текут по щекам, но слёзы вызваны не только этим...

«Конец», — думаю я, но тотчас же давешний голос отвечает: «А если и так — ну и что же?»

«Ладно!» — думаю я.

Стиснув зубы, я встал и пошёл. Остановился, чтобы взглянуть на гирокомпас. В этом бешеном беге я потерял ориентировку. Радиоактивность здесь слабее, чем у стеклянной стены, — в матовом шарике лишь тлеет красноватый огонёк. Я оглянулся. Вокруг меня высокие, разветвляющиеся кристаллы. Один наклонился набок, и на его неровной гранёной поверхности, среди фиолетовых жил лежит серебряный шарик, — такие шарики я видел недавно вплавленными в стеклянный массив. Присматриваюсь к нему. Словно отлитый из серебристого металла, слегка приплюснутый и величиной не больше горошины, он привлёк моё внимание только потому, что лежал не на поверхности кристаллического «сучка», а был как бы подвешен в нескольких миллиметрах над ним. Я подошёл и остановился как вкопанный. Серебряная горошинка дрогнула. Она обращена ко мне заострённым концом, на котором блестит искорка, — нет, нет, это высовывается тонкая, как волос, проволочка! В то же время в наушниках раздался короткий, прерывистый звук. Затаив дыхание, я вглядываюсь в серебряную горошинку. Она стоит на чуть видной спиральке, которая растягивается и сокращается. Это движение становится всё заметнее. Я невольно отпрянул. Горошинка как бы оседает на камень. Приближаюсь — она двигается, а в наушниках звучит высокий тон.

«Значит, те были правы, — мелькает в голове среди беспорядочных спутанных мыслей. — Металлические мурашки! Металлические мурашки!»

Я протянул руку, чтобы взять горошинку, но остановился. Ведь несмотря на ничтожные размеры, это одно из тех существ, которые восемьдесят лет назад построили межпланетный корабль. А если оно будет защищаться, возможно, каким-нибудь смертоносным излучением? Я взглянул на указатель радиоактивности. Излучение не усилилось. Обошёл горошинку со всех сторон и заметил удивительную вещь. Стоит только мне отвернуться от неё, она замирает и не шевелится, словно застывшая капля металла. А если я смотрю прямо на неё, она начинает двигаться и поворачивается ко мне острым концом, из которого высовывается проволочка. В наушниках же в это время раздаются отрывистые звуки. Так повторялось неоднократно. Что это могло значить? Не хотело ли загадочное создание связаться со мной таким способом? А те, что застыли в стеклянной массе, — мёртвые они или нет? Я стоял, совершенно беспомощный. О, если бы в этот миг со мною был кто-нибудь из товарищей! Меня доводила до бешенства моя беспомощность. Я достал нож и положил его рядом с горошинкой. Она, казалось, не обратила на него внимания. Я отвернулся, поглядывая уголком глаза. Она не двигалась. Отошёл на несколько шагов. Она не шевельнулась. Стал снова, приближаться, не сводя с неё глаз. Она высунула свою блестящую проволочку, спиралька заплясала, и в наушниках снова раздались звуки.

— Чёрт возьми!

Протянул руку — звук в наушниках усилился. Несмотря на это, я поднял горошинку. Ничего не случилось. Поднёс её к самому окошку шлема: звук в наушниках ещё больше усилился. Неужели она выражала таким способом своё недовольство?

Я достал из кармана плоскую металлическую коробочку и вложил в неё горошинку. Звякнуло: она, несомненно, металлическая. Захлопнул крышку, и писк в наушниках сразу прекратился. Это, по крайней мере, было мне понятно: металлические стенки коробки не пропускали электромагнитных волн. Я двинулся в обратный путь с таким чувством, будто нёс в кармане что-то вроде бомбы замедленного действия, заведённой на неизвестный мне час. Минут через двадцать я был уже у самолёта и прежде всего подсел к радиоприёмнику. Но эфир молчал, слышались только частые близкие потрескивания. С момента посадки прошло четыре часа. Я уселся в кабине, намереваясь поесть, и уже хотел было закрыть её, как мне захотелось ещё раз посмотреть на жителя Венеры. Открыл коробочку и заглянул внутрь: крохотное существо дрогнуло, высунуло свою проволочку, а в наушниках, как и раньше, послышались отрывистые сигналы. Сам не знаю почему (и это одно из самых неприятных мест в моих воспоминаниях), мне не хотелось есть, так сказать, «у него на глазах». Я положил коробочку на крыло самолёта, заперся в кабине и, очистив её от ядовитой атмосферы сжатым кислородом из баллона, принялся за свои запасы. Я ел с удовольствием и аппетитом, как вдруг откуда-то донёсся медленный звук, то усиливавшийся, о стихавший. Ну да, это был «Космократор»!

Я сбросил с колен развёрнутый пакет и посмотрел вверх, включив одновременно контакт. Двигатель тотчас же заработал. Я ничего не видел, но равномерный гул усиливался с каждой секундой. Потом ослепительно белая пелена туч разорвалась, и на их фоне показалась ракета. Крича в микрофон, я дал полный газ. Мне казалось, что прошла целая вечность, а самолёт всё ещё не отрывается от земли. Наконец-то! Он круто поднимается в воздух, и я ставлю его как можно отвесней, на волос от штопора. Несмотря на это, я только ещё начинаю подниматься, а «Космократор», пролетев стороной, уже далеко. Ещё минута, и он исчезнет в тучах! Широко раскрытыми глазами я вглядываюсь в ракету. Она летит по прямой; тучи клубятся и рвутся в струе газов. В наушниках опять только редкие потрескивания. Судорожно сжимаю рукоятки управления. Двигатели работают до отказа. Но бесполезно! «Космократор» уменьшается, тонет в молочных клубах пара, мелькает ещё раз в облаках и совсем исчезает. Почти в ту же минуту в наушниках раздаётся звук, словно от распрямившейся эластичной пластинки, и в уши сразу ударяет волна звуков: короткие, отрывистые позывные сигналы ракеты, шум токов и голос Солтыка, такой явственный и близкий, словно он стоит в двух шагах от меня:

— С какой стороны излучение меньше?

— Слева, — отвечает Арсеньев. — Километрах в восьми отсюда.

— Инженер Солтык! — кричу я так громко, что в ушах у меня звенит. Алло, «Космократор»!

— Есть, есть! — кричит Арсеньев, а голос Солтыка, более близкий, заполняет всю кабину:

— Пилот! Я вас слышу! Пилот! Что с вами?

— Всё в порядке!

Я испытал внезапное чувство облегчения. Пришлось взять себя в руки, чтобы добавить:

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Цикл длится двенадцать лет. А потом настает Последняя ночь, и в Храм Судьбы на таинственном Острове ...
Медицинская конференция в заштатном районном центре…...
Прошло триста лет от начала космической экспансии человечества. Заселенные людьми новые планеты объе...
Далекие и неведомые миры всегда манили несчастных, измученных эмоциями и противоречиями, накопившими...
Кровавым летом 1943 года эти солдаты были похищены из самого пекла войны сварогами – могущественными...