Детский мир (сборник) Аксенов Василий

Ну а насчет плюшевого мишки в рассказе «Друг детства» мой папа все придумал…

В рассказе «Шляпа гроссмейстера» Дениска спрашивает человека, который на бульваре сам с собой играет в шахматы:

– А вы, случайно, не Ботвинник?

А в рассказе «Ничего изменить нельзя» в ответ на глупый взрослый вопрос «Кого ты больше любишь, папу или маму?», Дениска отвечает:

– Михаила Таля!

Кто эти люди? Это знаменитые шахматисты.

Тогда все очень увлекались шахматами. Потому что СССР много лет держал по шахматам первое место.

Когда я был маленьким, сначала очень долго чемпионом мира был Михаил Ботвинник. Потом его победил Василий Смыслов. Потом Ботвинник в матче-реванше отыграл свой титул назад. Потом молодой Михаил Таль победил Ботвинника и стал чемпионом мира. Но всего на год. Через год Ботвинник опять отыгрался. Наконец Ботвинника победил Тигран Петросян.

Все кругом это обсуждали. Разбирали шахматные партии – по телевизору, в газетах, и на бульварах сидели, двигали фигуры, спорили.

Я рассказывал, что на дверях нашей старой коммунальной квартиры висели почтовые ящики, и на них были наклеены названия газет. Люди тогда выписывали много газет и журналов, потому что по телевизору были только две программы – в смысле, два канала, и все. Телевизоры были не у всех. Когда мы жили в коммунальных квартирах, телевизора не было вообще ни у кого. У нас не было, и у соседей тоже.

В коммунальной квартире владельцам телевизора приходилось очень тяжело. Соседи к ним все время заходили, как тогда говорилось, «на телевизор». Как услышат звук через стену, сразу – тук-тук. «Ой, вы, кажется, телевизор смотрите! Ой, а можно мы тоже чуточку с вами посмотрим?»

Не пускать таких «телевизорных гостей» считалось невежливо. Но терпеть – было очень тяжело. Особенно когда передача кончалась, а они говорили: «Ой, а интересно, что там дальше будут показывать?»

Но телевизоров было мало.

Так что газеты были нужны. Почти единственный источник информации. Их выписывали, покупали на улице в киоске – иногда целая очередь выстраивалась, когда свежую газету привозили. И еще – газеты читали на стенах.

Да, да, на улицах, на стенах домов были такие застекленные шкафчики, маленькие витрины, и в них вывешивались газеты. Такие же газетные витрины стояли на бульварах и на остановках тоже. Удобно! Ждешь автобус и газету читаешь. Бывало, когда в газете интересные новости – например, космонавта запустили, или покушение на американского президента – люди просто кучей стояли у газетной витрины и даже толкались. А задние, кому ничего не видно, спрашивали: «Ну, что там пишут-то?» А им отвечали: «Пойди в киоск, купи за пять копеек, узнаешь!» А они в ответ: «А сам-то небось пожадничал?» Назревала ссора. Но тут подъезжал автобус, и все бросались к нему.

В рассказе «Рыцари» Дениска и Мишка хотят раздобыть деньги на подарок маме. «Да за пустые бутылки деньги дают! – сказал Мишка. – На углу. Называется «Прием стеклотары».

«Стеклотара» – это значит стеклянная посуда. То есть бутылки и банки всех размеров и фасонов. Пустые бутылки – это была важная вещь. Когда я был маленький, все продавалось в стеклянных бутылках или банках. Молоко, кефир, ряженка и простокваша. Майонез и сметана. Соки. Разные консервы. Минеральная вода и сладкие газированные напитки. Не говоря уже о вине и пиве. Никаких картонных пакетов, пластмассовых баночек, жестяных банок с газировкой и пластиковых бутылей с минералкой – не было. Треугольные пакеты с молоком появились, когда мне было уже лет пятнадцать.

Вот, например, бутылка минералки стоит 22 коп. Из них сама минералка стоит 10 коп., а бутылка – 12 коп. Или бутылка молока или кефира (там были бутылки другого фасона, «молочные», с широким горлышком) – 30 коп. Из них молоко – 15 коп., бутылка – тоже 15 коп. То есть половина цены.

Поэтому пустые стеклянные бутылки сдавали обратно в магазин или в специальные киоски «Прием стеклотары». Можно было даже так: даешь продавщице в молочном отделе две пустые бутылки из-под кефира – и получаешь одну полную.

«Давай-ка мне две копейки на автомат!» – говорит Дениске папа в рассказе «Рыцари». Это он про телефон-автомат (так раньше назывались таксофоны). На улицах стояли стеклянные телефонные будки. Чтобы позвонить, надо было опустить в щель телефона две копейки. Но – только одной монетой, двухкопеечной. Два раза по копейке – не годится. Поэтому такие монетки – их называли «двушки» – очень ценились. Их не отдавали в магазине или в троллейбусе, они были нужны для звонков. Тем более что не у всех дома был телефон, и люди выходили на улицу позвонить.

На телефоне-автомате было написано: «Разговор свыше трех минут запрещен!» Но вы не подумайте, что через три минуты телефон отключался. Это была просьба говорить покороче. Потому что у автомата довольно часто стояла очередь. В стекло стучали монеткой. Это означало: «Заканчивайте разговор, люди ждут».

Но если очереди не было, то разговаривать по автомату можно было сколько хочешь, хоть целый час – за две копейки.

Я не любил ходить с мамой по магазинам. Но один магазин очень любил и ходил туда сам. Он назывался «Военторг» и был совсем рядом – из двора направо и еще раз направо. Там на первом этаже был отдел «Охотничьи товары». Все наши мальчишки там толклись у прилавка, рассматривали ружья, патроны, дробь, большие охотничьи ножи. Конечно, порох или снаряженные патроны продавались только взрослым и по охотничьему билету. А вот пустую латунную гильзу можно было купить свободно. Она стоила пятнадцать копеек. Как три пирожка с повидлом в школьном буфете. Мы экономили на пирожках и покупали гильзы. Зачем? Сам не знаю. Красивая золотистая штучка в кармане.

А на третьем этаже был отдел военной формы. Там были пуговицы – от маленьких солдатских до больших генеральских и маршальских. На солдатских и офицерских была пятиконечная звезда, а на генеральских – советский герб. Маршальские пуговицы были еще больше генеральских, и герб на них был очень четкий и выпуклый.

Вообще-то пуговицы продавались только военным. Но мы просили продавщицу: «Ну пожалуйста, ну мы в войну играем, ну хоть парочку». Через десять минут такого нытья она соглашалась продать нам солдатские пуговицы. Еще через полчаса – офицерские. Но генеральские и маршальские – ни-ни. Так что у нас в игре были только солдаты и офицеры, не выше полковника. Генералов и маршалов не было. Вот и хорошо.

Еще на улицах стояли автоматы для продажи газированной воды.

Там было углубление, где можно было вымыть стакан. Поставить его вверх дном и нажать на него. Снизу бил фонтанчик воды. Потом стакан надо было поставить в соседнюю выемку и опустить монетку. За три копейки – лилась газировка с сиропом. За одну – «чистая», то есть без сиропа. Стаканов было штуки три, и никто их не утаскивал. Это считалось очень неприлично – стащить стакан из автомата. Таких людей не уважали.

Были и киоски, и тележки, где газировку наливала продавщица. Там «с сиропом» стоило дороже – четыре копейки. Но зато слаще, чем в автомате.

Мороженое тоже возили в тележках. Под крышкой лежали пачки разного мороженого и большой дымящийся кусок искусственного льда. Он был такой холодный, что можно было обжечься, если потрогаешь пальцем.

Когда я был совсем маленький, мы снимали дачу на три летних месяца в разных поселках под Москвой.

Я любил ездить на дачу.

Там был лес, речка, новые друзья. Собаки, куры и козы.

Про коз я сказал совершенно серьезно. Один раз мы жили по соседству с целой семьей по фамилии Лакс. Это были легендарные наездники, чемпионы. У них были козы. Мама говорила: «Пойдем к Лаксам за козьим молоком». Козье молоко было густое и как будто соленое. Мама говорила, что оно очень полезное. Приходилось пить.

Дача – это был большой старый сыроватый дом с крашеными полами из досок, которые пружинили под ногами. Даже под моими ногами, хотя я был очень легкий. А под папиными или бабушкиными ногами пол слегка прогибался и поскрипывал.

Была печка, но ее топили редко – если несколько дней шел дождь и делалось совсем сыро и холодно.

Обычно это были две комнаты и еще – застекленная веранда. В остальных комнатах жили хозяева.

Во дворе у дачников была своя маленькая территория. Там стоял стол со скамейками вокруг. Деревья или столбы, чтобы повесить гамак. Место, куда поставить раскладушку. Ограды никакой не было, но хозяева туда старались не заходить и своим детям не разрешали, например, качаться в гамаке дачников.

Вот иногда играем, и какая-нибудь хозяйская девчонка заберется в гамак, а я ее раскачиваю. Тут же ее мама из окна:

– Лена! Лена! Слезай с чужого гамака!

Она кричит:

– А меня Дениска позвал покачаться!

Мама отвечает:

– Нельзя, кому сказано! Это не наше!

Девчонка, вздыхая, вылезает из гамака и говорит мне:

– Тогда давай пойдем смородину поедим с куста.

Тут уж я отвечаю со вздохом:

– А мне мама не разрешила чужие ягоды брать.

Вот так и жили. Хотя, конечно, иногда я забегал на хозяйский огород, срывал пару ягодок.

Зато умывальник был общий.

Тогда на дачах не было нормальных раковин и ванн. Водопровода чаще всего тоже не было. Воду таскали из колодца или из колонки – такой огромный кран, в конце улицы, один на все дома.

Поэтому умывальник – это было такое небольшое ведерко. Его прибивали к дереву на высоте примерно метр пятьдесят и туда наливали воду. Внизу торчал штырь, если на него снизу надавить рукой, из умывальника лилась вода.

К дереву была прибита мыльница и гвоздь для полотенца. Внизу была сделана канавка для воды и набросаны камешки.

Туалет тоже был общий. Это был маленький домик в углу участка. С косой крышей и дверью на запоре-вертушке: деревяшка на гвозде. Над дверью было окошечко, чтобы внутри было светло. Окошко было в форме ромба или сердечка. А сам туалет был выкрашен в зеленый цвет – чтоб не очень видно за кустами.

Готовили на керосинках.

Как бы вам объяснить, что это такое. Маленькая круглая печка, размером в среднюю кастрюлю, на четырех коротких ножках. Внизу был плоский бачок с керосином, из него наверх высовывались широкие плоские фитили из толстой желтой ткани. Фитилей обычно было три. Они-то и горели. Примерно как в зажигалке «Зиппо»: одним концом фитиль опускается в горючее, а другой конец горит. Сбоку были круглые ручки – тоже три, чтоб регулировать фитили. Сильнее высунешь – огонь сильнее, закрутишь назад – огонь слабее. На этот бачок с фитилями ставился металлический цилиндр. Сверху была конфорка – для чайника или кастрюли. Сбоку – маленькое окошечко, вместо стекла была слюда, потому что она не могла лопнуть от огня. Сквозь эту тусклую слюду было видно, как горят фитили.

Конечно, на керосинке чайник закипал гораздо медленнее, чем на газу. За керосином надо было ходить на станцию, в маленький магазин, который так и назывался – «Керосиновая лавка».

Керосинки обычно стояли на веранде. Там готовили, обедали и даже иногда спали – например, гости, если приезжали к нам на дачу.

Переезд на снятую дачу – это было очень неудобно. С собой везли все – посуду, кастрюли, простыни, матрасы и подушки. Иногда даже стулья и кровати. Чтобы перевезти это на дачу, нанимали целый грузовик. В середине мая в Москве часто встречались такие грузовики – нагруженные тюками, корзинами и разной мелкой мебелью. Иногда даже шкаф торчал. Или какой-нибудь цветок в горшке – фикус, например. «Дачники едут!» – говорили прохожие. А в конце августа такие же грузовики ехали назад.

Мама и папа часто говорили: «Ну, зачем эта дача! Одно мучение!» Но бабушка отвечала: «Ребенок, – она строго поднимала палец, – должен проводить лето на воздухе». И точка. Мне на минутку становилось стыдно. Значит, мама и папа мучаются из-за меня? Но потом я убегал во двор, играть с ребятами, и все забывал.

Тем более что мама с папой тоже любили дачу, если честно. Мама ходила в светлом сарафане и босоножках, а папа катался на велосипеде.

Воду привозил водовоз дядя Петя. Он каждый день приезжал на своей бочке, запряженной слепым конем Русланом. Объезжал все дачи, и жители набирали по три-четыре ведра воды. Дяде Пете добровольно помогал Ваня Дыховичный. Он два лета таскал ведра и стал настоящим силачом – мускулы просто переливались. Я иногда ездил с ними на бочке. Тоже помогал – стучал в двери, кричал: «Вода приехала!»

Ваня Дыховичный потом стал хорошим артистом и кинорежиссером. Он и есть Ванька Дыхов из рассказа «На Садовой большое движение» и просто Ванька из рассказа «Похититель собак». Мы с ним не особенно сильно дружили, потому что он был старше меня на целых три года. В детстве это была огромная разница. Но он мне рассказывал много интересного. Про автомобили он знал все на свете, и про моторы, и про разные фирмы и марки, и про знаменитых гонщиков. Еще он мне рассказывал про рок-н-ролл и давал слушать большие черные пластинки. Они были сделаны из старых рентгеновских пленок, там виднелись ребра и черепа! От этого музыка была еще страшнее.

Среди моих приятелей был хороший мальчик Павлик. Рассказ «Англичанин Павля» – вовсе не про него. Не было ничего такого на самом деле. Чистый литературный вымысел. Просто мой папа взял это имя. Павлик немножко обиделся: конечно, он же наш сосед по даче, вот все и подумают, что он такой «англичанин». Теперь уже нет на свете ни моего папы, ни Павлика. Но я все равно должен это сказать.

Я совсем не боялся один гулять в лесу. Хотя я был не особенно сильный и быстро бегать тоже не умел. Но вот не боялся, и все. Даже вечером, даже почти что ночью. Хотя чаще мы гуляли с ребятами, конечно. Мы искали в лесу маленькие речушки или запруженные ручейки, купались, разводили костер.

Но сильнее всего мы с ребятами любили речку и лодку.

На лодочной станции можно было взять лодку за двадцать копеек в час. Но надо было оставить залог – паспорт или часы. Но если лодочник тебя давно знал, то можно было и без залога. А лодочник нас отлично знал, за несколько лет успел запомнить. Не только в лицо, но даже по именам.

Мы брали лодку и уплывали на целый день. То есть часов на пять или шесть. Мы плыли вверх по течению, мимо деревень, проплывали под шаткими мостиками из дощечек и проволоки. Речка становилась все более извилистая, деревья нависали с обоих берегов, получался как будто зеленый тоннель, ветки мягко задевали головы, в воде струились водоросли. В общем, все было, как в дебрях Амазонки. Наконец, лодка начинала скрежетать по дну. Мы поворачивались и плыли обратно. Доплывали до широкого места, купались, загорали, болтали без конца, обо всем на свете. И возвращались назад, на лодочную станцию.

А в следующий раз мы плыли вниз по течению. Проплывали мимо песчаного пляжа с купальщиками, речка поворачивала, становилась все шире, появлялся искусственный остров, еще новые пляжи, еще островки и, наконец, совсем широкая вода перед плотиной Троицкой фабрики. Подплыть к самой плотине было нельзя – из воды торчали частые бревна. Мы останавливали лодку и слушали, как шумит на плотине вода.

А потом, когда я стал взрослым, я пришел на речку и удивился, какая она узенькая и короткая. От пляжа до плотины можно вдоль берега дойти за полчаса, особенно не торопясь. Почему так случилось? Какой злой волшебник испортил мою прекрасную, широкую, бесконечную реку?

Я присел на бревно в траве и поднял глаза. Река сразу стала огромная и как будто выпуклая. Другого берега было почти не видно – только далекая полоска за камышами. Деревья стали высокими и закрыли полнеба.

Я все понял. Этот злой волшебник – моя взрослость. И даже мой рост. Сидя в траве на бревне, я смотрел на реку с высоты десятилетнего мальчика, и поэтому все казалось большим, широким и далеким.

Александр Кабаков

Офицерский сын

Я родился осенью 1943 года, на переломе войны, за десять лет до смерти Сталина. Появление мое было следствием отпуска отца с фронта. Он войну – с первого дня до Кенигсберга, а потом и до победы над Японией – прошел, будучи инженером-путейцем, в железнодорожных войсках. Однажды, во время налета немецких бомбардировщиков на строящуюся его ротой рокаду, он спрыгнул в окоп, а пленные немцы, которые были приданы роте как рабочая сила, начали заваливать этот окоп шпалами, хоронить заживо вражеского офицера. Старшина роты положил их из автомата, а отец отделался контузией, получил отпуск для лечения и потом попал на формирование новой части… В госпиталь к нему добралась из эвакуации моя мать – и я возник в результате контузии, что, боюсь, сказывается до сих пор.

После рождения, младенцем, я жил в Новосибирске, куда из разных мест – из Отрошки под Воронежем, где отец работал до войны помощником начальника железнодорожной станции, из Москвы, где обитали мои тетки и дядьки – была эвакуирована вся моя родня по матери. Там мы просуществовали в бревенчатом бараке до конца войны. Никаких воспоминаний об этом, действительно великом, событии не осталось, ведь в мае сорок пятого мне не было двух лет. Хотя кое-что из времени даже более раннего помню. Например, у меня была кофточка с медными пуговицами, а на пуговицах якоря. Я ее очень любил и называл «испосылка». То есть, видимо, она была из американских посылок, которыми простые американцы помогали простым русским в борьбе против общего врага. Это шло помимо ленд-лиза, кроме «Виллисов», «Студебеккеров», тушенки и прочей военной помощи на государственном уровне…

Отец закончил войну старшим лейтенантом с двумя орденами Красной Звезды и без единой царапины, если не считать сломанной ключицы и сотрясения мозга от шпал. Повезло невероятно – провоевал от звонка до звонка в действующей армии и остался в живых. Повезло тогда – как потом везло не один раз – и мне: отец вернулся. Большинство-то пацанов моего и предыдущего поколения остались безотцовщиной.

Итак, шла массовая демобилизация, отца уже ждали друзья по Институту инженеров транспорта, приготовили ему место в Наркомате путей сообщения. Но тут СССР начал – на основе трофейных ракет «Фау-2» – создавать свои баллистические ракеты и строить первый советский ракетный полигон. Туда, в совершенно мирное и глухое приволжское село Капустин Яр, собирали служить офицеров с хорошим техническим образованием. И в демобилизации отцу отказали – партия и командование выбрали для него другую жизнь. Переподготовка в Москве (Артиллерийская академия в огромном здании Екатерининского Сиротского дома) – и на полигон. А мы, мать, ее мать и я, следом за ним поехали в Капустин Яр (военные его называли кратко Кап Яр). Ехали едва ли не месяц, в теплушке, выделенной на две офицерские семьи. Печку железную топили, варили суп, стирали белье… В Кап Яре, в быстро выстроенном военном городке, отделенном от села колючей проволокой и строгими проходными, мы прожили, ни мало ни много, тринадцать лет. Там я окончил школу, там в шестом классе отчаянно влюбился в свою будущую первую жену, оттуда послал в журнал «Юность» первое свое сочинение и получил первый отказ…

Два года, пока строились двухэтажные, поселкового стиля, восьми– и двенадцатиквартирные дома для офицеров, мы снимали сначала подвал под деревенским домом, где до нас держали зимой овец, а потом половину хаты, почти все место в которой занимала русская печь. В подвале, стаскивая вечером в субботу через голову гимнастерку – всю неделю офицеры проводили на пусковой площадке, там и ночевали в вагончиках, там было много работы и спирта, – усталый и не вполне трезвый отец стукался руками о глиняный потолок… Я спал с бабушкой на одной кровати. Укрывались мы с головами, потому что с потолка падали мокрицы величиной с майского жука. Еда была странная – вроде как у таможенника Верещагина из «Белого солнца пустыни». Помидоры, арбузы, дыни, пахучая баранина, огромные ахтубинские сомы… И браконьерская (кажется, понятия «браконьерство» еще не было) черная икра. За литровую банку мужики просили денег на бутылку, тогда двадцать один семьдесят за дорогую водку, так называемую «белую головку» – горлышко было запечатано белым сургучом.

А хлеба не было. Вернее, его привозили автофургоном раз в неделю, за ним выстраивались очереди во всю главную пыльную улицу, вперемежку местные бабы в выцветших ситцах и жены офицеров в крепдешине. Впрочем, и продуктовая привилегия у офицерских семей была – раз в месяц паек. В нем давали конфеты «Мишка в лесу», коробку шоколадного ассорти с оленем на крышке, печенье «Октябрьское», консервы «Печень трески в масле» и, главное, два килограмма муки.

Но хлеба хотелось ужасно.

Однако это был голодный сорок седьмой, и нам могла завидовать едва ли не вся страна. Вплоть до отмены карточек, когда – как спустя почти полвека после гайдаровского освобождения цен – в крупных городах появилось сразу все…

Вечерами ходили в деревенский клуб, помещавшийся в бывшем сельском храме, огромном обезглавленном строении. Полусгнивший остов купола валялся в высокой траве позади него… В клубе бесконечно показывали трофейные фильмы: «Индийскую гробницу», «Багдадского вора», «Девушку моей мечты»… По малолетству я оставался к ним совершенно равнодушным, а «Серенаду Солнечной долины», перевернувшую – вместе с джазовыми передачами «Голоса Америки», которые лет в двенадцать стал ловить приемником «Урал», – мою жизнь, я посмотрел много позже.

В школу я пошел, когда мы уже переселились в военный городок. Это был – о боже, было ли все это? – пятидесятый год. Вскоре, мне теперь кажется, что сразу же, случилось вот что: наша соседка Тамара Петровна подошла к отцу на лестничной площадке, когда он чистил утром сапоги. Я всегда любил смотреть на это. «Ну, что ж твои жидочки, Абрам, народ травят? – спросила она. – И Горького отравили, гады…» Отец молча взял в одну руку сапоги, в другую щетку и ваксу в плоской коробке и пошел в квартиру. Я едва успел проскочить – он ногой пнул дверь так, что от удара посыпалась труха из-за притолоки.

Но я ничего тогда не понял.

Пятого марта пятьдесят третьего года наша семья, точнее, бабушка и мама, потому что отец был в части, на пусковой площадке – рыдали по дорогому покойнику. Сквозь рыдания доносились слова, которые повторяла в это время вся страна: «Что же теперь будет?» Основания задавать сквозь слезы этот вопрос имелись вполне резонные – всегда после большой государственной смерти наступали серьезные последствия для всех – взять хотя бы убийство Кирова, тогда вон что началось… А тут ведь умер бессмертный Сталин! Воспользовавшись общим невниманием, я тихонько натянул резиновые сапоги – грязь в весеннюю пору была несусветная – и отправился из городка в деревню. Ведь уже не маленький был, остолоп, но решил, что в деревне будут какие-то особые события в связи с такой смертью, поскольку на Седьмое ноября и Первое мая там бывали демонстрации даже с духовым оркестром из трех человек, а у нас в городке только торжественные построения офицеров перед штабом и потом их прохождения строевым шагом, но без музыки… Посреди пустыря, отделявшего жизнь за колючей проволокой от просто жизни, я полностью и непоправимо застрял в грязи. Вытащил меня за шиворот отцов сослуживец, проезжавший мимо на «газике». Он и привез меня в одних носках – сапоги бесследно утонули – домой. Там уж собирались хоронить не Сталина, а меня…

Спустя несколько дней пришла соседка Тамара Петровна, принесла самодельный торт, прошла на кухню, где отец ужинал. «Извини, Абрам, – сказала она, – кто же знал… Извини». Отец молча взял торт, открыл форточку и выкинул его. Тамара Петровна ушла, мать долго пилила отца: «Не надо было так… ты не мальчишка…»

Я и тогда ничего не понял.

А летом того же года мы всей семьей отдыхали в Сочи. Сначала как-то добрались до Сталинграда, а оттуда самолетом «Ли-2» до Адлера, с посадкой уж не помню где. Мать лететь боялась, но на вокзалах творился ужас, ехали освобожденные по амнистии тысячи уголовников, и отец выбрал из двух страхов меньший. В Сочи его принял военный санаторий с колоннами, а мы с матерью сняли у сестры-хозяйки комнату в дощатом сарае. Отец приходил после обеда, они с матерью ложились отдохнуть, а меня посылали гулять…

Однажды, вернувшись с прогулки, как и было велено, через час (время узнавал у прохожих, часы были далеко не у всех, хотя рядом с военным стоял еще более богатый шахтерский санаторий), я застал родителей еще в постели. Мать тихо плакала, закрываясь голыми руками и повторяя: «Теперь все опять начнется!» Отец лежал в майке, укрытый до пояса простыней, курил, жевал мундштук «Казбека», потом сказал твердо: «Теперь все кончится». Черная тарелка радиоточки в углу под потолком торжественно продолжала: «…агент английской разведки мусаватист Берия…»

В одном классе с нами, прилично – однако совсем не богато – одетыми и сытыми офицерскими детьми, учились «деревенские», как мы, по-свински презрительно, называли их между собой. Одеты они были ужасно, с заплатками, на переменах жевали пустой хлеб, именно среди них сформировалась группа переростков, второгодников, шпаны. Меня они, как ни странно, уважали за то, что я учился музыке у частной учительницы Нонны Калиниковны, а я их – за хулиганство и взрослые манеры. Когда – не слишком часто – они заходили ко мне за книжками, которые велено было прочитать по литературе, или просто чтобы позвать на прогулку (курить за котельной), мать и бабушка их подолгу кормили. Под баян одного из них, Володьки Юртайкина, которого я консультировал по части тональности – «высшины», как он говорил, – мы пели, сбежав с уроков, в дальнем углу школьного двора «По тундре, по железной дороге» и «Я помню тот Ванинский порт». Как к нам такие песни просачивались, не представляю…

Но даже бессмысленно повторяя эти слова, я не понимал ничего. Так, общее настроение…

Кое-что я вдруг понял, когда окружающая жизнь оцарапала меня самого – в пятом классе, когда появились вместо одной учительницы преподаватели по предметам. И вдруг историчка Нина Михайловна влепила мне, ленивому отличнику, трояк, хотя я все ответил правильно – у меня память на тексты и до недавнего времени была фотографическая. Вписывая отметку в журнал и дневник, она твердо и с непонятной тогда мне злостью сказала: «Слишком умный ты, Кабаков. Выделиться хочешь. Встать над коллективом. Но мы этого тебе не позволим».

Много позже я сообразил, что тогда и начались мои расхождения с советской властью. Они усилились, когда летом пятьдесят шестого я подслушал, как мои дядька с теткой, у которых в подмосковной Электростали я проводил каникулы, обсуждали закрытое письмо ЦК о культе. Подслушанные разоблачения упали на благодатную почву. Я понял главное: нельзя быть слишком умным и вообще выделяться, иначе тебе влепят трояк ни за что или ни за что посадят в тюрьму. Как-то все связалось в моих тогдашних мыслях, я это точно помню. Что посадить могут и не слишком умного, я еще не понимал.

А потом, в выпускной характеристике, мне, медалисту, написали «махровый индивидуалист». Как меня такого приняли в университет – загадка. Говорю же – мне вообще часто везло…

Странное дело: в большой моей семье, и с отцовской, и с материнской стороны, все было благополучно даже в сталинские времена. Никто не погиб на войне, хотя все мужчины воевали, никто не был репрессирован, хотя это была интеллигентная еврейская семья – а я советскую власть невзлюбил с тринадцати, по крайней мере, лет. И на мехмат университета меня приняли, и на работу в ракетное конструкторское бюро – с пятым пунктом! – поступил, и потом, когда я понял, что инженер из меня никакой, меня взяли в штат газеты – беспартийного!.. А я все больше ненавидел ту власть. Первый роман мой не хотели публиковать, так неужели это причина?

Не знаю. Может, потому, что душноватым было мое детство за колючей проволокой – не зэка, конечно, но и не вольный. Может, потому, что рядом жили голодные деревенские. Может, без всяких причин – просто мы были несовместимы, советская власть и я. Поэтому мне и теперь любая власть кажется лучше той, хотя любви не вызывает никакая.

А на месте Кап Яра давно уже город Знаменск, вылизанный до блеска, как хорошая казарма. Центр гигантского и старейшего ракетного полигона. В степи, там, откуда запустили первую советскую баллистическую ракету 8Ж34 (она же немецкая V2, «Фау-2»), стоит ее макет в натуральную величину. И на постаменте, среди пары десятков других фамилий, таких, как, например, великий Королев, есть фамилия моего отца, участника первого запуска. Все это давно рассекретили.

И только один секрет остается нераскрытым, и я все думаю и думаю о нем – куда все делось, куда делись все? И главное, куда делся тот мальчишка, нерадиво учившийся музыке и куривший за котельной, уже начинавший чувствовать себя чужим всему вокруг, уже сочинявший, уже влюбчивый? Неужто вот он, этот старик – сидит и думает, куда все делось? Невозможно поверить, но ведь другого ответа нет.

Ольга Трифонова

Счастливчик Степан Дугласович Дойл

Это было во времена, когда страна перевернулась, по выражению А. П. Чехова, «верхним концом вниз», и кто-то решил, что начинается новая светлая и справедливая жизнь, а кто-то хватал что плохо лежит. А плохо лежало практически все, даже заграничная помощь беженцам из Баку, Еревана, Спитака и других разнесчастных мест.

Я и мой сын Валя принадлежали к первым и занялись этой помощью.

Можно сказать, я возглавила эту помощь, хотя формально руководила всем одна бойкая журналистка. Но именно формально, потому что собирала в офисе при газете несчастных замордованных людей, учила их жизни, а мы вместе с членами общества «Свеча» – содружеством людей, покушавшихся на самоубийство, ездили по подмосковным домам отдыха и бывшим пионерлагерям, где расселили беженцев. Люди в этом трагическом сообществе были удивительные– бескорыстные и беззаветно добрые.

Они дотемна тащились через леса и поля с продуктовыми посылками, которые присылала католическая благотворительная организация «Каритас» из Германии. Мы с сыном-подростком развозили посылки на дряхлых «Жигулях». Каждая весила около двенадцати килограммов, и мы с сыном потом подсчитали, что перетаскали на себе несколько тонн.

Но тогда мы, казалось, не ощущали их тяжести, потому что беженцы, получив посылку, немедленно накрывали стол, и отказаться от их восточного гостеприимства было невозможно. Кроме того, мы тоже подголадывали, и это, наверное, было заметно.

Это были удивительные посиделки, иногда действительно при свечах, долгие рассказы о судьбах, о горестях, прекрасные лучистые черные глаза, женщины, которые в немыслимых условиях сохраняли женскую привлекательность, и мужчины, сохранившие благородство.

Самые смышленые из них протоптали вскоре дорожку в американское посольство на выезд, а несмышленые рассеялись по городам и весям России.

Через тот же «Каритас» шли огромные тюки с вещами. Мы сортировали и раздавали одежду (очень хорошую, кстати), зарабатывая астму от реагентов химчистки.

Но рассказ мой не об этом, тем более что от этого дела я отошла, не вызвав сожаления у бойкой журналистки. Умненькая ее головка придумала, что вещи надо не раздавать беженцам, а относить в комиссионки. Так происходило первое освоение системы откатов, и я почувствовала, что, как говорят в Америке, начало сильно вонять.

В это самое время подруга познакомила меня с Линой. Она была очаровательна, по-другому и нельзя было сказать о хрупкой, женственной, мягкой, тогда еще молодой, женщине. А еще она была тверда, расчетлива, подозрительна и беспощадна.

Закончив престижный московский вуз, Лина уже давно жила в Америке. Сейчас не вспомню, как и почему она там оказалась, да это и неважно, но вот каким четким и умелым администратором была она, какие связи ловко налаживала в нужных ведомствах, помню отлично. Для нее суровые тетки из Минздрава и Наробраза были Катями, Ноннами, Любами… Она дарила им неслабые подарки, где надо, изящно вручала конверты… Дело в том, что Лина занималась усыновлением в нашей разоренной голодной стране.

Да, она была классным менеджером, и свои немалые деньги отрабатывала честно, хотя судьба бедных крошек, увозимых в неведомые дали, была ей абсолютно безразлична – «только бизнес и ничего личного».

…Первой «моей» усыновительницей была женщина – морской пехотинец из Штатов.

Смуглая с жесткими черными волосами, жесткой складкой губ и жесткими интонациями, она была не замужем, но имела уже одного усыновленного, – мальчика по имени Лукас. Кажется, он был из Мексики. Теперь морпех хотела девочку – черненькую, с черными глазками, и Лина посылала ее за такой девочкой куда-то на Урал.

По условиям (кстати, никаких «следов» в виде контракта Лина не оставляла, все оговаривалось устно), так вот, по уговору мы обязаны были сопровождать усыновителей на всех этапах усыновления. Но я простудилась и поехать с морпехом не могла. Я вообще не понимала, зачем суровой неулыбчивой морпехше так уж нужен второй ребенок. Кроме того, у меня были некоторые подозрения по поводу ее сексуальной ориентации. Может, если бы не все эти обстоятельства, я преодолела бы недуг и поехала в уральскую глухомань, а так – просто организовала все по телефону, созвонившись с директоршей Дома ребенка. Директорша за баснословную по тем временам сумму, полагавшуюся ей за качественного ребенка, все организовала в лучшем виде, но морпех, судя по всему, накатала на меня телегу.

Прожила она у меня неделю, отдавая отрывистые приказания, и отбыла с черненькой, как галчонок, девочкой в расположение своей части, штат Вашингтон.

Остался противный осадок, предчувствие неприятного разговора с Линой (он вскорости и состоялся) и проклевывающаяся мысль о том, что и отсюда надо линять, потому что тоже подванивает.

Неожиданно взгляд Лины с жесткого поменялся на оценивающий, и она спросила меня – бывала ли я в городе N и нет ли у меня там знакомых? Знакомые были.

Вернее, один знакомый – бывший комсомольский работник, ставший филологом. Поэтому буду называть его КР, как некогда Великого князя. В последний приезд он гордо вручил мне свою новую визитную карточку, где значился экономическим советником губернатора города Энска.

Я совсем не удивилась: в те времена на моих глазах произошло так много трансформаций с людьми. Те, кто был никем, становились персонами, и наоборот, персоны уходили в небытие. Советник так советник.

Но то, что я увидела в Энске, ошеломило. Бывший КР имел роскошный офис в центре города, где щедро угощал шампанским, вместо лоснящегося костюма третьего срока был одет в «Бриони», поменял квартиру и жену. Только позже из недомолвок и косых взглядов новых знакомых в городе я поняла, что КР с друзьями «распилили» деньги одного фонда, предназначенного на благое дело помощи людям, пострадавшим от экологической катастрофы.

Но это позже, а приехала я в Энск с двумя милыми людьми из Америки. Супругам Дойл предстояло усыновить ребенка в Энске.

Это были типичные средние американцы с Восточного побережья. Она – старшая медсестра огромного и очень знаменитого госпиталя, он – главный инженер этого же госпиталя. Она прошла все муки искусственного оплодотворения и прочих хирургических манипуляций, но забеременеть не смогла. И тогда было принято решение об усыновлении.

Джудит приехала с большой надеждой, Дуглас – полностью вооруженный для пребывания в опасной стране. У него был с собой даже какой то суперфильтр для воды. С этим армейским фильтром «можно было пить воду хоть из лужи на Ближнем Востоке», но в Энске фильтр, как позже выяснилось, роковым образом не сработал.

С супругами Дойл, не в пример военнослужащей, я подружилась в Москве легко, сразу и, как оказалось, надолго. Джудит была рыжей, с конопушками на носу, смешливой и с замечательным чувством юмора. Дуглас – большим, плотным, с большими руками, ногами и животом. У себя в городке он командовал добровольной пожарной дружиной и мечтал познакомиться с работой наших пожарных. Я отвезла его в пожарную часть, благо она неподалеку от моего дома в Москве, и он отлично провел время, обсуждая тонкости дела с коллегами-профессионалами. Пожарным он подарил чудесные мощные фонари, крепящиеся на лоб, и тюбики с какой-то волшебной мазью от ожогов. Коллеги были довольны.

А еще супруги притащили огромный чемодан, набитый лекарствами, специальными шприцами и устройствами для многоразовых детских капельниц.

Это был дар персонала знаменитого госпиталя неведомому детскому дому.

С этим чемоданом вышла первая, так сказать, неувязка. В аэропорту отказались его принять в багаж. И чем больше я умоляла тетеньку на регистрации, объясняя, что груз гуманитарный и предназначен для детей-сирот, тем больше она хамила. Мы задерживали двух фей, стоявших за нами в очереди. Феи были в длинных норковых шубах, с гладенькими лаковыми прическами и красивым макияжем. Стойка в третьей позиции, изящество жестов и худоба указывали на принадлежность к миру сильфид.

Они вступились за нас, но их вмешательство вызвало еще больший прилив злобы у этой бабы. На глазах моих бедных соискателей показались слезы. «Сколько надо заплатить?» – прошептал Дуглас. И тут озверела я.

– Проходите, пожалуйста, – пропустила я вперед фей. – Мы не летим, но я иду к начальнику аэропорта, и вы заплатите из своего кармана за наши билеты, вы ответите за то, что не пропустили гуманитарный груз, я ведь показала вам документы.

– Мы будем ждать вас тоже, – вдруг с сильным прибалтийским акцентом сказала одна из фей. И добавила, обращаясь к «стражнице порядка»: «За это вас ненавидит весь мир».

Та вдруг сдулась и, что-то бормоча, приняла багаж.

В Энске нас ждал КР, с которым я созвонилась заранее. Сказал, чтобы я ни о чем не беспокоилась, он будет помогать, и, кроме того, губернатор лично окажет помощь в таком благородном деле, но так как он, конечно, очень занят, курировать процесс будет его супруга.

Я тотчас мысленно окинула взглядом набор подарков, который мне вручила Лина, в поисках достойного губернаторши. Вроде бы один годился.

Но как я ошиблась! Американские цацки не вызывали восторга. Жители Восточного склона Южного Урала жаждали твердой валюты – это я поняла сразу, как только КР назвал плату за убогую однокомнатную квартиру, в которой поселил Дойлов.

– А что, остановиться в хорошей гостинице будет не лучше? – спросила я. – Цена тянет на номер в приличном отеле.

– Это будет неудобно, – отрезал КР.

Неудобно оказалось моим подопечным. Джулия с хохотом сказала мужу, чтобы он был осторожен, потому что унитаз сильно качается.

Меня КР завез в какую-то унылую ведомственную гостиничку.

К нам прикрепили угрюмого водителя, но КР предупредил, что расплатиться за услуги надо будет не с водителем, а с ним – естественно, в последний день.

На вопрос «сколько?» ответил уклончиво, и я сразу начала нервничать, ведь платить за все должны были мои милые новые друзья.

Не зря нервничала!

Мороз стоял сильный, и улицы были пустынны. Честно говоря, я надеялась, что на правах хозяина КР пригласит нас вечером хотя бы на чай. Какую-то еду я взяла из Москвы, но хотелось по-московски посидеть, обсудить завтрашний день, но КР попрощался, сказав, что завтра утром нас отвезут в Дом ребенка, и исчез.

Много раз крашенная дверь убогого жилища была не заперта, и я с порога увидела их стоящими на коленях и молящимися. Я замерла. Они молились о том, чтобы Господь послал им завтра ребенка. Они волновались. Из моего разговора с КР в машине они по интонациям поняли, что все не очень просто. Я спрашивала, точно ли есть ребенок, которого можно усыновлять, КР отвечал уклончиво, ссылаясь на губернаторшу.

В общем, я поняла, что губернаторша в доле, и КР в доле, и директриса Детдома в доле, и кто-то из здравоохранения, и нотариус, но во что это выливается, не имела представления.

Они молились так пылко, так истово, что у меня сжалось сердце.

Я тихонько прошла на кухню, приготовила чай и бутерброды.

После скромного ужина Дуглас притащил устройство, похожее на большой велосипедный насос, и заявил, что сегодня же пропустит через него воду из крана. Он был экспериментатором. Я все же посоветовала пить только кипяченую воду, но мистер Дойл гордо заявил, что доверяет продукции военного комплекса.

Например, когда оборудовали площадку для вертолетов на крыше госпиталя, он, как главный инженер, вызвал для консультации военных, и они посоветовали много дельного.

Рано утром мы были в Доме ребенка.

И первое, что услышали, был детский крик. Кричала девочка лет пяти, кричала и рвалась из рук нянек – грязная, одетая в рванье. Милиционер, стоявший в двух шагах, пытался ее успокоить, но как только он делал шаг к ней, она издавала такой душераздирающий вопль, что он отступал назад.

И тут появилась заведующая. Мельком глянув на нас, она приказала нянечкам:

– Быстро уводите ее, и сразу к врачу, вы что, не видите, в чем дело?! – Потом милиционеру: – Через пять минут освобожусь и все оформим, присядьте пока. Чаю хотите? – И нам: – Идемте!

Мы пошли за ней, она явно спешила, мы пришли не вовремя, и в этом была наша главная удача и удача Степана.

Нетерпеливо выслушав меня и мельком посмотрев на верительные грамоты, она поручила нас улыбчивой тетеньке, велев показать детей.

И тогда я спросила директоршу:

– Почему девочка так страшно кричала?

– Боится мужчин, – коротко ответила она и поспешила в вестибюль к милиционеру.

Дом ребенка был чистым, игровая, куда нас привели, светлой. Детки ползали по ковру, складывали кубики, но на нас прореагировали живо: стали подходить и подползать ближе.

– Посидите, присмотритесь, – показала нянечка на кресла.

Она, как и я, видела, что супруги пришли в невменяемое состояние.

Они сели, сложив руки на коленях.

– Вер ю? – спросила нянечка на чудовищном английском, но они ее поняли.

– Юнайтед Стейтс, – ответили подобострастно.

– Америка, – пояснила, на всякий случай, я.

– Надо же! – уважительно произнесла другая нянечка. – Ну, смотрите, у нас детки хорошие. Есть и другая группа.

Но ни Джудит, ни Дуглас не были готовы «смотреть», они были потрясены: вот так, прямо сейчас, надо сделать главный выбор в своей жизни!

И тут наступил «момент истины»: я вдруг почувствовала, что выбор надо сделать здесь и сейчас, и сделать этот выбор должна я.

– Мы можем здесь быть до вечера, – сказала я, но они не услышали меня.

Я ушла в другой конец игровой комнаты и села на стул.

Малышня, как металлические крупинки к магниту, тихонько приближалась к ним и ко мне.

Ко мне меньше.

«Надо же, крохи, а соображают, что папа с мамой лучше, чем одна мама».

Центр комнаты освободился, и стал виден малыш с огромной головой, сидящий на маленьких качелях. Он кривил слюнявый рот в беззвучном плаче, видно, не умел раскачать качели или хотел слезть. Но на него никто не обращал внимания. И когда я уже решила окликнуть нянечку, к качелям подошел мальчик, совсем маленький, и начал тихонько раскачивать. Гидроцефал тут же заулыбался, а маленький, лет трех, мальчик изо всех своих силенок тянул тоненькую штангу.

Я подошла к малышу, стала помогать, вглядываясь в курносое личико. Обычное детское личико с черными глазками.

– Как тебя зовут?

Он оставил качели, отошел к окну и спрятался за тюлевой занавеской. Занавеска была убежищем, защищавшем от волнения и смущения. Так и стоял там неподвижно, наверное, справляясь со страхом, уверенный в том, что не виден никому.

Но как только я отошла от качелей, он вышел из укрытия и снова принялся раскачивать уродца.

– Кто вон тот мальчик? – спросила я няньку.

– А это Степочка Марджанов, хороший мальчик, нашли на улице грудным… в луже.

– Этот мальчик наш, – сказала я громко и повторила по-английски: – Этот мальчик наш.

Дуглас и Джудит посмотрели на меня ошарашенно.

– Иди к нему, Дуглас, он похож на тебя, и он замечательный. Иди к нему.

И мистер Дойл встал и побрел к качелям как сомнамбула, следом за ним Джудит. Няньки молчали потрясенно.

Потом одна пролепетала: «Как-то вы быстро. Посмотрели бы еще».

Потом дети ели, потом у них был «тихий час», и Дуглас Дойл сидел возле кроватки Степана Марджанова и пухлым пальцем нежно гладил его по щеке и головке.

Мальчик замер, как пойманная птичка, но только счастливая птичка, потому что глазки его светились светом тихого счастья.

А рядом не спали тоже – завидовали, и так сильно, так безнадежно, что я не выдержала, сделала шаг, но мудрая нянечка показала: «Не надо!» И я ушла к директорше.

Директорша сказала, что у нее тоже усыновленный дома сидит уроки делает («надеюсь»), что проблем с бумагами не будет, у Степочки никого из близких нет, что, кажется, он здоров, что редкость в здешних местах, претерпевших радиационную катастрофу, что Дому ребенка очень нужен телевизор («Будет. И вообще все будет в порядке, вы меня поняли?»).

Вечером пили чай, я кипятила воду дважды, а Дойлы использовали фильтр. Их доверие к американскому военно-промышленному комплексу чуть не обернулось катастрофой.

Утром безотчетная тревога погнала меня к кирпичной пятиэтажке.

Дверь была не заперта. Джудит с бело-зеленым лицом сидела, согнувшись на диване. Из сортира доносились стоны Дугласа.

– Мы умираем, – сказала Джудит. – Но мы должны идти к Дагги…

С этими словами она бросилась на кухню. Ее стошнило в раковину.

«Господи, он уже Дагги», – только и успела подумать я.

– Надо вызвать «Амбуланс», Дагу очень плохо.

Вот как раз «Амбуланс» вызывать не следовало, я понимала, что их упекут в какую-нибудь жуткую инфекционную больницу или, не дай бог, в холерный барак. На всякий случай.

И тут я вспомнила, что Джудит – главная медсестра госпиталя в одном из восточных штатов.

– Ты взяла с собой аптечку?

– Конечно, но я не знаю, что с нами, надо сделать анализы, посев.

Страницы: «« ... 1011121314151617 »»

Читать бесплатно другие книги:

Начните путешествие в мир специфической черты человеческого поведения — в мир юмора. О его психотера...
Как вы думаете, эмоции даны нам от рождения и они не что иное, как реакция на внешний раздражитель? ...
Если вы любите итальянскую кухню (а разве кто-то её не любит?), и в то же время занимаетесь итальянс...
Размышление о том, что такое Любовь и Счастье. Вещи такие простые и сложные. Такие нужные и такие ре...
Конфликт, если грамотно подойти к его разрешению, способствует процветанию команды. Книга подскажет,...
Мемуары эти, написанные еще в советское время, между 1971 и 1991 годами, абсолютно не похожи на изда...