Детский мир (сборник) Аксенов Василий

Музыканты ушли, оставили инструменты, а девушка с флейтой помахала мне рукой.

…Называется, сходили в буфет. Там была такая очередь, что мама сразу отказалась стоять и пошла искать место, где можно покурить. Бедный Глебсон тоже хотел покурить, но кому-то надо было остаться со мной, и мы стояли в очереди. Курили все на лестнице, дым от сигарет прилетал к нам в очередь, и Глебсон его нюхал и все время завистливо озирался.

Перед нами стояли иностранцы, это Глебсон мне сказал, что они иностранцы, – я бы не понял, люди как люди. Но когда подошла их очередь и уже вернулась мама (с мятной таблеткой во рту), эти иностранцы начали все путать. Очень смешно. Один называл воду «водицка», а другой говорил, что хочет «пирошки», Глебсон вздыхал, терпел, а потом как заговорит с ними по-английски – даже быстрее, чем Ольга Витальевна умеет. Иностранцы ужасно обрадовались, и Глебсон им все-все перевел. Я даже немного гордился им, а вот маме это не понравилось, потому что, пока Глебсон все переводил, прозвенели все звонки, и надо было опять возвращаться на озеро. А иностранцы остались в буфете есть свою еду. Глебсон все время на них оборачивался и улыбался – как сказала бы Ольга Витальевна, «любезно». И китайская женщина тоже осталась в буфете.

– Нельзя заходить в зал, когда звучит музыка, это неуважение к музыкантам, – сказала мама.

Когда мы зашли в зал, уже все музыканты сидели на местах. Начался второй акт. Мне хотелось спать, кока-колы, домой в мой город и чтобы мама не сердилась. Мне не очень нравилось это озеро.

Колготочник Зигфрид вышел на сцену с глупым видом и опять начал ужасно высоко задирать ноги. Если честно, ноги у него действительно задирались высоко – прямо как в цирке. И он был очень похож на робота, только на дурацкого. Глебсон после этих скачков заорал Зигфриду «Браво!», и все в зале тоже закричали «Браво!» вслед за Глебсоном, китайская женщина в это время пробиралась на свое место, согнувшись пополам. Потом Зигфрид уселся на трон и стал рассматривать балерин с таким видом, как будто они все ужасные уродины и к нему пристают. А он помнит ту лебединю с озера, которую заколдовал волшебник Ротбарт, и никакие другие балерины ему не нравятся. А его мама, которая дала ему арбалет (кстати, где арбалет-то? – не умеет играть с нормальными вещами, вот и закинул куда-то), наоборот, заставляет его смотреть на этих балерин.

– Ему надо жениться, – это опять Глебсон с пояснениями, но смотрит при этом на мою маму, как сказала бы Ольга Витальевна, загадочно. Китайская женщина снова спит, опустила голову и делает вид, что слушает музыку.

И тут наконец на сцене появляется опять тот волшебник в черном – Ротбарт. И с ним девушка Одиллия (спасибо, Глебсон). Колготочник тут же оживляется, начинает кружить вокруг Одиллии (она тоже вся в черных одеждах, как волшебница) и тоже очень высоко прыгает, задирает ноги. Балет, в общем. Жаль, что Ленки Караваевой здесь нет, ей бы понравилось это озеро, наверное. И Ольге Витальевне – тоже. Она мне сказала на прощанье: «Петербург – это город большой культуры. И еще это – город Петра, а значит, Петенька, это немного и твой город».

Я смотрю, как скачут по сцене колготочник с черной балериной, и вспоминаю своего папу – на озере.

Мой папа очень сильный и очень добрый. Мама всегда раньше говорила – запомни, Петенька, твой отец невероятно добрый человек. Потом она стала говорить немножко по-другому – «твой отец слишком добрый человек, с ним трудно жить». Не понимаю. Добрый – это же хорошо. Всегда все хотят добрую маму, доброго папу, добрую учительницу.

А у мамы это слово – «добрый» – получилось какое-то обидное.

Папа любит лес, природу, рыбалку и охоту. Он не любит магазины, театры, гостей – все, что любит мама. И поэтому им вместе трудно. Бабушка Вера (папина мама) мне сказала, что мама совсем другой, чем папа, человек, а бабушка Таня (мамина мама) сказала, что папа никогда не думает про маму, а всегда хочет убежать в свой лес и палить там по глухарям.

Но ведь в лесу правда хорошо. Мне нравится. Мне нравится наш лес, Урал – и наши невысокие горы, и озеро. Папа очень ловко умеет разводить костер, и еще он срезал мне удочку и научил ловить рыбу. Первую рыбку я поймал почти сразу, как закинул удочку, но мне стало ее жаль, и поэтому папа ее отпустил обратно, в озеро.

Я смотрю на тонкий, ужасно тонкий нос Глебсона и думаю, что он (Глебсон, а не его нос), скорее всего, не умеет разводить костер и ловить рыбу – с ним на озере было бы нечего делать. На этом озере, в театре, он как дома, зато папу я здесь представить не могу: наш папа не любит балет. Я очень устал обо всем этом думать. Одиллия с Ротбартом обманули колготочника, и он начал вытанцовывать с ней вместо своей лебедини. Обманутая лебединя тоже выпорхнула на сцену, колготочник понял, что ошибся, но было уже поздно. Занавес закрылся, и они все начали выходить и кланяться – особенно долго кланялась Одиллия, как будто бы не знала, что это нескромно – так хвастаться собой. Ольга Витальевна всегда говорит: «Первый «А», не хвастайтесь и не перебивайте друг друга, это некультурно». Но Одиллия все улыбалась и кланялась, приседала, под мышками у нее было черно от пота.

Вот сейчас мама снова умчится курить. Еще из-за этого они с папой постоянно ссорились. Папа никогда не курил и всегда говорил маме: «Разве я думал, что у меня будет курящая жена?» А мама ему отвечала странно: «Любишь меня – люби мой зонтик!»

Еще папа не любил мамину подругу Наташу. Она не разрешала себя называть «тетя Наташа», а только – Наташа, как будто девочка. Я ее, наоборот, всегда очень любил, она красивая и хорошо пахнет, и мне в ней не нравилось только то, что она всегда просила показать ей мой дневник. А потом листала его и смеялась, хотя там вообще-то нет ничего смешного.

Глебсон вот тоже – курит. Они с мамой вечерами подолгу курят на кухне, а меня заставляют пораньше ложиться спать.

В антракте китайская женщина исчезла – Глебсон снова перегнулся через меня и шепнул маме: «Отряд не заметил потери бойца». Начинался последний, третий акт.

Я смотрю на озеро, на то озеро, что на сцене, смотрю, как лебединя и колготочник танцуют друг с другом, и вспоминаю другое озеро – наше с папой. И тут я засыпаю и вижу страшный сон под музыку – будто бы Глебсон живет теперь в нашем доме и он стал моим папой. Кажется, я кричу во сне, потому что мама вдруг берет меня на руки и начинает плакать, и все вокруг в театре, наверное, думают, что она плачет от музыки и оттого, что колготочник так высоко задирает ноги и красиво прыгает. Глебсон тоже чуть не плачет, но тут наконец балет заканчивается, и снова все выходят кланяться, даже черная Одиллия, которой вообще-то в этом акте не было.

Я очень сильно хлопаю – от радости, что все это закончилось, и оттого, что сейчас можно будет пойти домой. Мы снова пройдем пешком через Дворцовую, потом чуть-чуть по Невскому и спустимся в метро – самое глубокое в мире. Никакого ресторана викингов со шкурами, конечно, уже не будет – слишком поздно, мне завтра в школу. На эскалаторе Глебсон будет заглядывать маме в глаза и поправлять свой шарфик, вытягивая шею, как голубь. Мама будет молчать и улыбаться одними губами. А я – вспоминать про Ольгу Витальевну и Ленку Караваеву и думать о том, что зима скоро закончится и что летом мы с папой и мамой, как в прошлом году, обязательно поедем на озеро.

Павел Крусанов

Как исчезают люди

…реки, которые нас уносят, наши дети легко переходят вброд.

Д. Григорьев

– Стоять! – Под ворота, ловко прогнув спину, просочилась кошка, но Рухлядьев был настороже. – Куда прешь, блошиная шкура!

Кошка замерла – не успев обрести естественную форму, она выглядела необычно длинной, словно бы еще текущей. Воспользовавшись замешательством нарушителя, Рухлядьев вскочил со стула и вылетел из каморки наружу. Кошка, округлив от ужаса глаза, сиганула прочь.

– Вот тварь, – огорченный скорым финалом, плюнул вахтер. – Звероморда драная.

Испуская сухие разряды нерастраченной злости, Рухлядьев снова скрылся в засаде…

Известно: в городе есть места, которых словно и нет вовсе. Стоит глухой забор, невзрачный и вечный, и люди привыкли: здесь забор, а то, что за ним – а за ним неизвестно что, – как бы вычеркнуто из наличия. Там – тайна, белое пятно. Больше того – такое пятно, о котором все забыли, которое словно уговорило всех, что его, как тайны, в помине нет: просто забор, и пусть за ним добывают из земли керосин или разводят енотов, пусть там бондарная артель или фирма вяжет метлы – все это вынесено за скобки. Вокруг – город, а там – пустота, обыденная настолько, что и размышлять о ней нелепо: привычка усыпила любопытство. Просто туда не ходишь, а значит, и жизнью этого пространства не живешь. И таких белых пятен, пусти, стряхнув морок, в дело отточенный взгляд, полно – как шпика в любительской, если обнажить срез.

За этим забором с чистенькими, из синего рифленого железа воротами как раз и скрывалась одна из тех пустот, что вроде бы и на виду, а вроде бы и нет ее. Забор был пристроен к задам долгого краснокирпичного здания в два полноценных этажа и один наполовину погребенный. В протяжном этом здании располагались магазин «Медтехника», мастерская по ремонту слуховых аппаратов и заведение с амбициями: «Ресторан-музей La Gvardiya». Некогда окрест и вправду квартировал лейб-гвардии Его Величества Семеновский полк, за что район по сию пору назывался Семенцы. Дом фасадом выходил на Рузовскую, а тылы его с тайной зазаборной жизнью, автозаправкой, примкнувшей к забору автомобильной мойкой и шиномонтажом – на Введенский канал. За шиномонтажом была организована площадка с эстакадой, где соискатели автомобильных прав осваивали фигуры высшего пилотажа, – а там уже рукой подать до набережной Обводного. Рядом с площадкой стоял кирпичный трансформаторный сарайчик, окруженный зарослями полыни, чистотела и крапивы. Здесь, на площадке, оседлав старые резиновые покрышки, приспособленные инструкторами для разметки пространства и обозначения препятствий, вечерами собиралась детвора – такой уличный клуб с новостями, разговорами, отважно выкуренной сигаретой и дерзким глотком пива, сделанным из общей бутылки без всякого удовольствия, – чтобы попасть во взрослый мир, надо пройти много неприятных испытаний.

Первым на базу, как называли между собой площадку окрестные молодые люди, явился Гера. Для своих двенадцати лет он был маловат ростом (в шеренге на уроке физкультуры стоял среди мальчиков предпоследним, однако надеялся, что достаточно вырос за лето и, возможно, передвинется хоть на одну позицию к лидерам построения), но зато широк в обхвате – про таких говорят: легче перешагнуть, чем обойти. При этом полнота его была не рыхлой, а упругой и даже крепкой. За своеобразную стать и в гимназии, и во дворе его звали Глобус. Гера не переживал: могло быть хуже – Жирный, Сало или Пузырь; но нет – и там и там его уважали за самостоятельность и скрытую в его плотном теле силу, поэтому сверстники не торопились самоутвердиться за его счет.

Над Обводным висело солнце, еще довольно пылкое, несмотря на поздний август, – крапива у трансформаторной будки пыльно светилась в его лучах. На площадке было пусто. Частью члены клуба пребывали в отъезде по случаю каникул, но некоторые уже вернулись в город – родители спешили снарядить гимназистов в путь по новому учебному году.

Гера, вчера только прибывший с дачи на Ладоге, некоторое время назад договорился по телефону с Леней, прозванным товарищами Свинтиляй (смысл с первого предъявления не открывался), встретиться на базе, и вот – пришел, а Лени нет. Никого нет. Усевшись на стопку покрышек, Гера принялся разглядывать железнодорожную насыпь, тянущуюся от Царскосельского вокзала и переходящую над Обводным в мост с клепаными железными балками перекрытия. Перекрытия поддерживали гнутые металлические конструкции, тоже прошитые рядами крупных клепок. На мосту стоял красивый красно-белый тепловоз, низко гудящий работающим двигателем и, должно быть, ожидающий какой-то руководящей команды. Гера искал перемен, но ничего не изменилось за лето – ни насыпь, ни мост. Сетка ограды, отделявшая верхний край насыпи от железнодорожных путей, приветливо зияла знакомыми дырами-лазами – Гера с товарищами, вопреки запретам, не раз пробирался на разведку в те заповедные земли, густо заросшие травой и полные загадочного, наполовину ушедшего в землю мусора. Здесь следовало быть осторожным – обычно тут собирались старшие, и встреча с ними была чревата неприятностями. Дыры в сетке то и дело штопали колючей проволокой железнодорожные рабочие (держались кружева недолго), а тут за лето – ни одной новой латки.

Могучая машина пыхтела на мосту, но команды все не было. Удрученный отсутствием новизны в знакомом пейзаже, Гера принялся провожать взглядом несущиеся вдоль насыпи в обе стороны автомобили. Потом незаметно задумался, вспомнив, как вчера вечером, едва разобрав вещи после возвращения с Ладоги, отправился с родителями на день рождения к дяде Сереже, бывшему геологу и другу отца, который жил в Старой Деревне и, точно леший, всегда угощал гостей чем-то грибным. И не просто грибным, а, как утверждали старшие, изысканным. Отец решил не садиться за руль, и они спустились в метро. Когда механический голос объявил в вагоне: «Станция «Чкаловская». Следующая станция…», две видные девицы (Гера считал, что знает толк в женской красоте, хотя, конечно, относительно устройства этих существ имел вопросы), уже взрослые, окончившие, наверно, школу и учившиеся в институте, посмотрели друг на друга, и одна сказала: «Интересное название. Не знаешь, кто такой был этот Чкаловский?» Гера обомлел. Он не предполагал, что взрослые могут быть такими глупыми. Он дернул отца за рукав рубашки, тот взглянул на него сверху и улыбнулся – он тоже слышал. Воспоминание это наполнило Геру каким-то легким воздухом, и он почувствовал себя значительным. Пропустил даже, как укатил с моста красивый тепловоз.

Тут из-за торца краснокирпичного дома, смотрящего на Обводный, появился Леня, но задумчивый Гера заметил приятеля, когда тот был уже в двух шагах.

– Здорво, Глобус, – по-взрослому протянул руку Леня.

Они были ровесники и учились в одном классе, хоть жили в разных дворах. Даже шорты у них были одинаковые – защитного цвета, с вместительными накладными карманами под клапанами на бедрах и такими же – на заду. В них, в эти карманы, влезала уйма всякой всячины. Очень удобно. Эти шорты купила Гере мама в магазине на Загородном. Лене они так понравились, что он упросил родителей купить ему такие же.

За лето с Леней произошли изменения. Черты лица его стали резче, он вытянулся и загорел каким-то нездешним каштаново-желтым загаром.

– Ого, – сказал Гера, пожав протянутую руку так, что та быстро ускользнула из его пятерни. – Тебя что, гуталином намазали?

Леня улыбнулся – грубость Гериных слов была показной и обиды не таила.

– Во Вьетнам летал с родаками, – весомо сообщил он. – Там знаешь, как жарит? Чуть зазеваешься – вся шкура облезет.

– Вьетнам – это где? – Гера учился прилично, но программу не обгонял, а политическую географию им еще не преподавали.

– Тоже мне – Глобус… Потом покажу на карте, – пообещал Леня, – такая колбаса вдоль океана… Во, гляди. – Он достал из кармана розоватую каменную фигурку раза в два побольше шахматной – пузатого лысого человечка с мешком в руке, толстощекого, улыбающегося пухлыми губами, с хитро прищуренными глазками на круглом лице. – На тебя похож. Смеющийся Будда называется. – Леня посмотрел на Геру и на фигурку, словно сличая их друг с другом. – На – это тебе, подарок.

Гера взял фигурку – она была увесистой и приятно лежала на ладони гладким боком.

– Мрамор, – со знанием дела пояснил Леня. – Там, во Вьетнаме, место есть такое – Мраморные горы. Торчат из земли громадины километр высотой, и все из чистого мрамора. Ну, как скалы. А вокруг все мастерские да лаки – вьетнамцы от этих гор отламывают куски и вырезают всякие штуковины. Хочешь – слона в полный рост, а хочешь – шашки с ноготь.

– Мраморные горы? Заливаешь, – из приличия не поверил Гера.

– Честное слово! – Леня возбудился от ничем не мотивированного недоверия. – А вьетнамцы все на мотороллерах – вжик-вжик… И на лицах повязки, чтобы от солнца не сгореть. И в океане они не купаются, а только ловят кальмаров и креветок на таких круглых лодках, точно на тазах. И фрукты там… У нас похожего и близко нет. Личи, допустим… Это… ну, словно виноградина в скорлупе. Или, к примеру, плод дракона – такой розовый кочан с яйцом внутри, а яйцо белое, в маковую крапинку. – Леня, будто воображаемый мяч, обхватил ладонями воздух, показывая размер яйца. – Хотя на вкус – так себе. Персик лучше.

Гера невольно испытал досаду – Леня за лето узнал и увидел что-то, что, как ему казалось, превосходило по значению его собственные впечатления. Однако поделать с этим ничего было нельзя. Разве что высмеять его слова, но этого Гера не умел. Он хотел при встрече рассказать Лене про коня Орлика, живущего в поселке на Ладоге у соседей Кудыкиных. Бабка Кудыкина была ведьма – об этом знали все в поселке, – она научила Геру одному смешному заклинанию… А Орлик был влюблен в козу Онайку и всюду ходил за ней, не сводя с козы зачарованного взгляда. Это был умный конь. Он катал на своей широкой спине не только детей, но и черного кота Барнаула, а кроме того, дружил с лосем, живущим в лесу неподалеку. Бывало, Орлик с козой Онайкой ходил в лес к лосю в гости, в самую чащу, где среди сосен стояли две огромные березы: одну звали Подопри Небо, а другую – Зацепи Тучу, – на спину Орлику вскакивал Барнаул, а позади за ними бежал петух, бросивший ради такого приключения всех своих кур. Обратно из леса Кудыкины вызывали компанию пронзительной дудочкой – это значило, что скотине задан корм и пора обедать. Гера хотел рассказать об этом Лене, но теперь, конечно, история про Орлика и Онайку померкла бы рядом с мраморными слонами в полный рост и соленым океаном. Хотя и Ладогу местные в поселке называли морем – так и говорили, отправляясь ставить или снимать сети: «Пошел в море».

Ничего рассказывать Гера не стал, он был гордым молодым человеком и не любил оказываться в положении, где мог бы сесть в лужу и выглядеть жалким.

– Спасибо. – Гера спрятал смеющегося Будду в боковой карман, сразу же потяжелевший и оттянувшийся. Он хотел сказать Лене что-то еще, о чем готовился поведать при встрече, что-то помимо истории про Орлика и Онайку, но мысль – штука летучая: не схватил – упорхнула.

На страже синих ворот, перед которыми то и дело мелькали выезжающие с заправки машины, стоял вахтер. Вернее, сидел – за воротами, сбоку, была сложена из пенобетона каморка с окном, через которое вахтер бросал в мир злые взгляды, следя, чтобы не запарковался у створки и не запер въезд-выезд приехавший на мойку лопух. Этот скуластый мужичок, обветренный временами года, был одарен неодолимой страстью: он ненавидел людей. Не абстрактно, как ошибку творения, а совершенно предметно – всех, кто оказывался рядом. И именно за то, что случай свел их мимоходом в непозволительной близости. Ненависть его имела колоссальный ресурс – окажись под рукой верстовой столб, он ненавидел бы и столб, однако живой человек лучше – больше поводов к ненависти. Живой человек и смотрит не так, и ходит не так, и скажет, как обделается, а иной, чего доброго, и постоит за себя, чем только раззадорит. При этом мужичок был хлипок, и случись драка, ему бы накидал и подросток. Будь его воля казнить, пожалуй, казнил бы всех, а без этого бессилие ненависти жгло его таким огнем, что на вахтере можно было бы сушить белье после стирки, не пыхай он сквозь поры зловредными миазмами.

Вахтера звали Рухлядьев. При скверном своем характере он и сам нуждался в презрении и ненависти, как обычные люди нуждаются в любви. Чувствовать себя живым, незряшным, занимающим важное место под солнцем означало для Рухлядьева постоянно находиться в поле презрения и гнева окружающих. И желаемого он добивался в два счета – ненавидеть его было легко, так как чувство это зарождалось исподволь, само собой, без усилий, такая мера заносчивости проглядывала из-под покровов его неудержимого фиглярства. Знавшие Рухлядьева люди смотрели на него как на плесень, и он не спорил, поскольку сам считал себя плесенью, но только благородной, как на сыре.

Так устроено, что всякий человек состоит из целого пучка – не меньше дюжины – никак друг с другом не связанных личностей, из которых лишь двум-трем удастся воплотиться. Явный избыток их, личностей, определен необходимой щедростью природы, вооружившей человека этим дремлющим арсеналом на всякий случай – черт знает в каких условиях ему придется взрослеть и отстаивать право на свет. Вот и получается, что в теле разрастается та душа, для которой обстоятельства оказались приемлемыми.

– Ну, дрянь! – Под воротами вновь показалась давешняя кошка, но Рухлядьев бдил. – Куда прешь, лишай ползучий!

Рухлядьев чертом вылетел из пенобетонной каморки. Ему казалось, что всех кошек в округе он давно распугал, да те и впрямь порядком не показывались, а тут – пожалуйста… На этот раз хвостатый нарушитель бросился вперед, внутрь охраняемой вахтером территории.

– Куда, фашист! – в радостном предвкушении опешил от кошачьей наглости Рухлядьев. – Ну, я тебя побрею!

Расставив в стороны руки, он пошел на кошку, как махновец на гуся. Кошка заметалась – бросилась в один угол двора, где валялось несколько пустых картонных коробок от крупногабаритных грузов, но, не найдя там надежного укрытия, сиганула в другой, а оттуда – к большим железным дверям в стене краснокирпичного здания. Однако то, что выглядело как щель между неплотно прикрытыми створками, на деле было всего лишь оттопырившимся краем резинового утеплителя – спасение оказалось мнимым.

Рухлядьев, раскинув руки, приближался – неотвратимо, как судьба. Кошка, почувствовав западню, выгнула спину, вздыбила серую шерсть на хребте, подняла нервную лапу, оскалила клыки и зашипела.

Мимо базы от Обводного к Загородному прогуливались три незнакомые барышни лет двенадцати-тринадцати. Заметив на покрышках Геру с Леней, они как-то нарочито повысили голоса и весело защебетали между собой, а одна засмеялась и все никак не могла остановиться, так что в конце концов начала постанывать.

– Пойдем знакомиться. – Леня вскочил на ноги. – Видал, какие забавные?

Гера смутился. Леня схватил его за руку и потащил за собой, но Гера уперся.

– Чего ты? – удивился Леня. – Уйдут же.

– Подожди. – Гера высвободил руку. – Что так сразу… Я так не могу. Мне настроиться надо.

– Чего тут настраиваться? Вон они какие… отъявленные.

– Нет, – упрямо сказал Гера. – Хочешь – один иди.

– Балда ты, Глобус. Тюфяк лежачий…

Леня был раздосадован – идти знакомиться с тремя барышнями в одиночку ему не хотелось. Вдвоем легче – как-то увереннее выходит, чувствуешь плечо товарища, да и можно подтрунить над ним, над товарищем, для поддержания разговора, а одному все же боязно.

– Эй, девчонки! – крикнул он вослед щебечущей стайке. – Приходите сюда завтра – будем бантики в косички заплетать!

Те мигом, будто ждали оклика, подали голос:

– Ага, щас! Нагладим только бантиков! – и скрылись с хохотом за шиномонтажом.

– Придут ведь, – убежденно сказал Леня.

Гера завидовал той легкости, с которой Леня мог заводить на улице знакомства с барышнями. Этим умением он удивил его еще в прошлом году, как удивил (нет – поразил) рассказами об изобретенном им развлечении: Леня составил расписание, выяснив путем долгих наблюдений, когда приходят на вокзал самые переполненные пригородные электрички; если в эти часы он оказывался свободен, он затирался в толпу, скапливающуюся у входа в метро, находил подходящую тушку и, пользуясь давкой, прилипал к ней всем телом – пускал даже в дело руки, осторожно лапая стесненную со всех сторон добычу. Называлось эта забава – «прижиматься». Весной, в царстве обтягивающих брючек и коротких юбок, Леня, сверяясь со своим расписанием, бегал к вокзалу по нескольку раз на дню и методично набирался жизненного опыта. Однажды (Свинтиляй любил хвастать случавшимися с ним историями) какая-то тетка лет двадцати, вызвавшая в нем анатомический интерес, подняла крик и засветила Лене сумочкой в ухо, но тягу к знаниям у Лени это не отбило. Он звал с собой «прижиматься» и Геру, и тот даже сходил с ним пару раз посмотреть, как это делается, однако перенять опыт товарища так и не решился.

К двенадцати годам Гера был уже дважды влюблен – в третьем классе и в пятом. Конечно, Гера понимал, что это были детские влюбленности, но сила чувства в них была настоящая, так что если невзначай мысли о предмете страсти принимали в его голове земной характер, Геру корежила мышечная судорога от трагического несоответствия духовной и материальной грезы. И Ленина практика с «прижиманием» была оттуда, из земной мечты – сладкой, но до физического содрогания стыдной… И вместе с тем плотский характер помыслов о высокогрудой русичке кружил Гере голову и делал ладони горячими без всякого судорожного отвращения. Впрочем, странности своих психических реакций Гера не анализировал.

– Привет, орлы. – На площадке появился Вова. – Сидим?

– Сидим. – Леня мигом преисполнился высокомерия. – Тебя ждем.

Вова, прозванный товарищами Пупок, а за что – никто уже не помнил, учился в параллельном классе с Герой и Леней и жил с Герой в одном дворе. Он был глуповат, недостаточно образован и навязчив в дружбе, отчего дружба его ценилась низко, а сам он вызывал у ровесников легкое сочувствие, сразу низводившее его в дворовой иерархии ступенью ниже тех, к кому он со своей дружбой привязывался. Играть с ним было скучно, круг его интересов удручал узостью, а фантазия имела четкие границы и не могла служить поводырем в общих затеях. Дарить ему свое внимание? Ну, разве если никого достойнее не случилось рядом…

Лето Вова провел у бабушки в Таганроге, где местные молодые люди научили его баловаться со спичками. Теперь он намерен был поделиться опытом с товарищами и снискать у них заслуженное уважение.

Вова достал из кармана горсть болтов и гаек, не крупных, но и не мелких, – такими примерно крепят мебель. Их он отыскал дома в отцовском ящике с инструментами, тщательно проверив, чтобы болты и гайки были одного калибра. На глазах товарищей он слегка навернул гайку на болт, так чтобы в гайке оставалась ямка, дном которой служил торец болта, вынул из другого кармана коробок со спичками и принялся соскребать серу с головок в недра гайки. Закончив операцию, Вова ввинтил в гайку с открытой стороны второй болт, так что сера оказалась плотно между первым и вторым зажата. Адская машина была снаряжена.

Работало устройство следующим образом. Взяв за любой конец, его следовало с силой запустить в стену, и тогда раздавался грохот наподобие выстрела. Главное, чтобы удар о стену пришелся не плашмя, а на головку болта – неважно, какого из двух, – тогда болт действовал на серу как боек на капсюль и производил желанный грохот. Что Вова, к восторгу товарищей, и продемонстрировал, метнув устройство в кирпичную кладку трансформаторной будки. Бабахнуло что надо.

– Если серы переложить, – важничая новым знанием, предупредил Вова, – болты может так разорвать, что ого-го.

Спичек у Вовы было явно недостаточно – всего один коробок, – и молодые люди, предвкушая дымы и грохот сражения, дружно побежали в магазин на Малодетскосельский. (По пути Гера в ритме бега твердил про себя старую считалку: разве можно верить пустым словам балерин? Некогда с ее помощью гвардейские офицеры заучивали порядок улиц в Семенцах: Рузовская, Можайская, Верейская, Подольская, Серпуховская, Бронницкая. Этой считалке Геру научил отец.)

Вернувшись, поделили болты с гайками и снарядили боезапас. Вот только полигоном решили избрать не стену трансформаторной будки (неразорвавшиеся болты отскакивали в окружавшие строение по периметру заросли беспризорного былья, что затрудняло их поиски и повторное использование), а глухой кирпичный забор, служивший естественной границей площадки-автодрома между шиномонтажом и задами протяжного красного здания. Это было куда удобнее.

Кошку Рухлядьев поймал – та была совсем молода, и вахтер воспользовался ее неопытностью. И то она здорово его покогтила. Рухлядьев так давно не видел здесь кошек, что забыл, куда подевал валенок с обрезанным носком, в который обычно запихивал пойманных нарушителей, чтобы брить их, не опасаясь острых когтей. Впрочем, никакого инструмента для бритья у Рухлядьева при себе тоже не было – ножницы, за ненадобностью преданные забвению, остались в демисезонной куртке. Что делать дальше, он не знал. А тут еще рядом, за забором, раздалась канонада, точно кто-то шалил с петардами. Непорядок. Держа кошку за лапы и локтем прижимая ей голову, так что той было уже не рыпнуться, вахтер направился к кирпичному забору, за которым происходил подозрительный шум.

В это время с другой стороны двора, за воротами, послышался нетерпеливый автомобильный гудок. Кого-то принесла нелегкая – служба требовала вернуться на пост. Ухватив взвизгнувшую кошку за хвост, вахтер запустил ее в пространство – прочь, через забор. После чего отправился к сторожевой каморке.

В специально сделанную в рифленом железе прорезь – чтобы видеть из окна подъезжающий к воротам транспорт – Рухлядьев разглядел «Газель» и неприятное, жизнерадостное лицо водителя Ромы за лобовым стеклом. Нажав кнопку на стене, вахтер привел в действие электрический механизм, и ворота заскользили вбок, освобождая машине путь. Грузовая «Газель» въехала во двор, повернула и сдала назад – к железным дверям в красной стене здания.

Рома заглушил мотор и выскочил из кабины.

– На елку лазил? – спросил он Рухлядьева, оценив кровоточащие царапины на его руках.

Никакой елки в пределах вверенной вахтеру территории не было, равно как и других древесных насаждений, иначе кошку Рухлядьев нипочем бы не добыл.

– Смешно, аж вся спина вспотела. – Вахтер нажал соседнюю кнопку, и ворота с механическим лязгом закрылись. – А ты чего в трусах ко мне приехал? Так набузырился вчера, что утром не нашел штаны? Уроки-то учил в детсаде? У тебя, паршивец, все должно быть прекрасно: и костюмчик, и мыслишки, и душонка.

Водитель был в синих шортах и яркой гавайской рубахе с коротким рукавом. Ядовитые слова Рухлядьева, уже притерпевшись к его скверной натуре, он обычно пропускал мимо ушей, но тут вахтер застал его врасплох, и водитель ввязался в склоку.

– От смеха, говоришь, загривок мокрый? – скривился Рома. – Ну-ну, давай. Я тоже посмеюсь – последним только.

– Само собой, – с легкостью согласился вахтер. – Последним смеется тот, кто сразу не врубился.

– Отворяй двери, аспид, – сдался не слишком находчивый Рома.

– У-у, выхлоп-то какой… – Рухлядьев помахал у носа ладонью. – Все мухи сдохли. Как ты за руль-то сел такой? Сейчас пойду Сергей Сергеичу звонить. С маршрута… С маршрута тебя, зайчика, снимать надо – ты же товар не довезешь. – Вахтер направился к каморке.

Разумеется, Рома был в полном порядке – Рухлядьев фиглярил.

– Двери открывай, придурок.

– Что, взбзднул? – ввернул вахтер редкостное слово с шестью согласными подряд. – Сам открывай. Ишь, все ему подай, все сделай… Может, тебе и пятки почесать свиной щетинкой? – И сунул в руки шоферу ручку-ключ, какими запирают туалеты в поездах проводники.

Рома распахнул кузов «Газели», после чего подошел к массивным дверям в красной стене, вставил в скважину ручку-ключ, отвел в сторону тяжелую створку с резиновым уплотнителем по краю и скрылся в черноте открывшегося проема.

Тем временем Рухлядьев достал припрятанную в каморке дохлую крысу (попалась ночью в мышеловку) и, в отсутствие водителя прокравшись к кабине «Газели», сунул трупик под пассажирское сиденье.

С воплем перелетев через забор, кошка циркачом извернулась в воздухе и шлепнулась на лапы. Тут же над головой ее раздался грохот от ударившего в стену болта. Ошалев от впечатлений, с прижатыми ушами, кошка метнулась в укрытие под эстакаду, однако, мигом осознав ненадежность железобетонной конструкции – не было больше в мире ничего надежного, – бросилась наутек дальше.

– Ты видал? – присвистнув, сказал Леня. – Кот-летяга.

– Здорово ты его… – мелко засмеялся Вова. – Над самым ухом – бабах!

Гера – это его разорвавшийся болт окончательно ошеломил кошку, хотя был брошен, как и прежние, без зверских намерений, а чисто из боевого азарта, пока зверь был еще в полете, – не удостоил глупого Вову ответом. Как будто впервые увидев, Гера оглядел стену забора, служившую им отменным полигоном.

– А там что? – наконец поинтересовался он.

Прожив по соседству с забором жизнь, молодые люди знать не знали, что скрывает эта двухметровая преграда. Снаряженные болты в карманах как-то сразу потеряли значение перед важностью открытия: приключение ждет их под носом, манящая загадка рядом, вот она, тайна, – загляни и узришь.

Демонстрируя задатки лидера, Леня подошел к забору, прошелся вдоль туда-сюда, задрал голову, подпрыгнул. Тщетно. Гера перехватил инициативу:

– А ну давай сюда. – Он ухватил с одного края верхнюю в стопке покрышку и призывно посмотрел на товарищей.

Вова подскочил первым и взялся за покрышку с другого края.

Вскоре возле стены выросла черная тумба из лысой резины. Леня было вознамерился взобраться на нее, но Гера как автор идеи резко дернул его за руку и сам полез на возвышение. Высоты тумбы как раз хватило, чтобы, встав на цыпочки, заглянуть за забор.

– Ну? – в нетерпении скакал на месте Вова. – Что там?

– Какой-то лоб машину грузит, – опустив лицо вниз, к товарищам, таинственно сообщил Гера. – Ящики плоские… Со стружкой, что ли.

– А коты? – громким шепотом поинтересовался Вова. – Коты летают?

Гера снова вытянулся на цыпочках.

– Котов нет, – спустя время известил он. – А в ящиках – грибы. Или кальмары сушеные… – Он пригляделся. – Нет, грибы. Вроде лисичек. Только крупнее и по цвету – точно свежая стружка. Трамтарарам… – Гера интригующе замолчал.

– Что? – не утерпел Леня. – Что там?

– За дверью, откуда дядька ящики тягает, кажется, карлики какие-то. Не разглядеть толком – темно. Мелькает… лилипутское что-то. Плохо видно.

– Дай посмотрю, – схватил Геру за шорты Леня. – У меня глаз – рентген.

– Я тебе дерну! – Перед лицом Свинтиляя проплыл пухлый кулак.

Потянув немного время для демонстрации авторитета, Гера нехотя слез с возвышения. На его место тут же взобрался Леня – чтобы заглянуть за забор, ему даже не пришлось вставать на цыпочки.

– Точно, грибы, – вскоре подтвердил он. – А за дверью не карлики, а… – Леня напряг глаз-рентген. – Или впрямь пигмеи… Все, запер дверь, уезжает.

Стало слышно, как за забором ожил двигатель «Газели». Леня спрыгнул с резиновой тумбы, и на нее, торопясь и помогая себе руками, полез Вова.

– Карлыши в беде? – озадаченный открытием, предположил Гера. – Как думаешь?

Леня не думал ни секунды.

– А то!

– Спасать надо, – твердо решил Гера.

Он уже точно знал все, что касалось этого дела. Недаром в им же придуманной в прошлом году и ставшей популярной во дворе игре «бывальщина» ему едва ли не всякий раз беспрекословно предоставлялось право водить первому – остальные предпочитали подхватывать начатые выдумки и совершенствовать подробности.

Голова у Геры была устроена таким образом, что самое невероятное в его воображении делалось возможным и всего из нескольких деталей сама собой складывалась история, разъясняющая тайны, показавшие ему всего лишь жалкий коготок. Вот и теперь он в два счета разгадал загадку.

Когда-то карлыши, маленький веселый народ, вольно жили в пещерном городе у подземной реки. Для каждого там было дело: одни вместе с выдрами ловили рыбу, другие плели корзины и лепили кирпичи из скользкой глины, третьи – пещерные земледельцы – выращивали винные арбузы, земляные баклажаны, сладкие грибы для компота и карликовые деревья бабашки, у которых вместо плодов на ветках созревали булочки с кунжутом. Нитки для ткани им плели пауки-веретенщики, на отмелях паслись стада молочных устриц, а железная руда лежала прямо под ногами. Улицы и дома их города освещал солнечный плющ – его белые колокольчики сияли, как лампочки, а если сорвать колокольчик и поставить в воду, то он не гас три дня, так что, ложась спать, карлыши накрывали живую лампочку пустым горшком. Этот плющ использовал свет вместо запаха, чтобы земляные пчелы легче находили его цветы во тьме. Собранный пчелами мед тоже сиял в сотах, словно неон, что очень помогало в поиске пчелиных гнезд карлышам-медогонам и летучим медведям, отрастившим в подземелье перепончатые крылья и измельчавшим до размеров кошки. С людьми веселые карлыши водиться не хотели, потому что знали: те стыдятся быть добрыми, ведь добрый человек – никудышный деляга и скверный пройдоха, а это пятно на репутации, и чтобы никто не заподозрил их в позорной слабости, люди специально обижают маленьких.

Но однажды вход в город карлышей нашла бригада строителей метро, рывшая отверстие к центру земли. Они были людьми небогатыми, поэтому взяли предложенные карлышами рубины и заделали дыру, доложив начальству, что наткнулись на плывун. При неудачной попытке продать рубины подпольным часовщикам строителей арестовали, и они рассказали следователю – оборотню в погонах – про подземный город. В обмен на обещанную свободу арестанты прорыли новый ход в пещеру карлышей из подвала, который нехороший следователь снимал в аренду под свои злодейские цели. Потом, на следственном эксперименте, оборотень застрелил строителей при попытке к бегству в тоннели секретного метро. Так следователь получил в единоличное владение тайну пещерной страны карлышей.

Оценив возможности своего положения, он уволился из полиции и стал тянуть из маленького народа жилы – пообещал пустить им в подземелье скучный газ, если они не согласятся платить ему оброк: горшок изумрудов, корзину рубинов, бочку меда и двадцать ящиков сладких грибов, компот из которых делал барышень неотразимыми, молодых людей отважными, а старикам возвращал блеск глаз и быстроту мысли. Карлыши знали цену шутке и пользу смеха, поэтому очень испугались, узнав про скучный газ, и макать конфеты в мед перестали. Вопрос ребром – свобода или смерть – они перед собой не ставили, поскольку не имели опыта неволи и горечи ее не знали, а раз так, то между скукой и данью они выбрали дань. Но сохранить веселый нрав такой ценой, конечно, им не удалось. Тем более что оборотень стал требовать себе в домашний зоопарк подземных зверей – серебряных выдр, летучих медведей, мерцающих сов, – а кроме того, велел каждую неделю трех самых прекрасных дев-карлышек поставлять ему в сексуальное рабство. Какое тут веселье?

– Так даже, – сказал удивленный Леня.

– Да. – Гера был в своих словах уверен. – Но карлыши готовят бунт.

– Жаль, девиц в темноте не разглядели. – Леня вздохнул. – Ну, этих, которых в рабство…

– На свету им быть нельзя, – пояснил Гера. – Они же под землей живут – ослепнут.

Думая о покойниках, люди невольно присваивают им какую-то таинственную форму жизни. Иначе думать тут о чем? Рухлядьев же, напротив, глядя на живых, был полностью уверен, что имеет дело с неугомонной формой смерти. Вот и сегодня утром приходила тетка… Помстилось ей, что снизу, из полуподвала, сыростью и плесенью несет. Негодовала: по какому праву болото развели? Или у вас тут баня с развратом? Но стоило вахтеру цыкнуть зубом: молчи, мол, сука, я чечен – в носке кинжал, а за щекой граната, – она и озябла. И снова умерла, так что не видно и не слышно.

Закрыв за Роминой «Газелью» синие ворота, Рухлядьев поморгал над кроссвордом в доставшейся от сменщика газете (крыса в мышеловке – от него же) и отгадал два слова: «василиск» и «самосад». Вслед за тем подумал немного о Сергее Сергеевиче и запертых в подвале косоглазых лилипутах – прислушался к своему сердцу, этому ладному комплексу гладких мышц, и ничего не услышал. Потом собрался было сварить в пластиковом чайнике воды для чая, но краем глаза увидел, как за окном из-под ворот во двор мелькнула тень. «Опять!» – нехорошо подумал Рухлядьев про кошку. И ошибся.

То была не кошка, то был Вова. Стратеги Гера с Леней пслали его в разведку боем, а сами, достроив и укрепив осадную покрышечную башню у забора, расположились на лысой резине вдвоем и осторожно наблюдали, есть ли в цитадели гарнизон. Вова идти не хотел, боялся, его по-детски взяли на слабо. Не столько Гера, сколько Леня – ему было нужнее, потому что Гера мог в щели под воротами застрять и в разведчики тут не годился, а сам Леня на эту роль вполне бы мог сойти. Но он хотел быть полководцем и руководить схваткой.

Выйдя из каморки, Рухлядьев с радостным удивлением обнаружил, что нарушитель – мальчик, крадущийся с оглядкой через двор к железным дверям, отороченным по краю резиновым утеплителем. Весь в предвкушении сладостной кары, Рухлядьев тихо двинулся за ним, отрезая злоумышленнику путь к отступлению и потирая руки.

Мальчик, опасливо вытягивая цыплячью шею, еще не дошел до двери, как вдруг сверху на высокой ноте закричали: «Шухер! Тикай, Пупок!..» – И в тот же миг под ногами вахтера с громким хлопком, так что едва не заложило уши, разорвалась какая-то пиротехническая дрянь. Рухлядьев вздрогнул, быстро огляделся и увидел над забором, точно две репы – одна посочнее, а другая посуше, – две головы малолетних соучастников.

– Вот я сейчас вихры-то надеру! – погрозил он костлявым кулаком, но тут же переключил внимание на главную жертву.

Вова, с ужасом глядя на приближающегося вахтера, пятился к стене – рот его плаксиво искривился и намок…

Поймать молодого человека проще, чем кошку, даже если кошка желторота, а молодой человек очень хочет улизнуть. Ничего не попишешь – другая тяга к жизни. А от тяги зависит и вольный нрав, и жар огня в печи. Вова дернулся влево, дернулся вправо, покорился судьбе и мягко обмер перед ее посланником, как лягушка перед ужом. Рухлядьев схватил левой рукой нарушителя за шиворот, а правой отвесил быстрый обидный подзатыльник – один, другой, третий…

– Вот тебе, мазурик, – мерно, под взмах руки, с улыбкой приговаривал вахтер, – вот, прохвост…

С каждой затрещиной Вова все глубже втягивал голову в плечи, а в шортах его в ритме ударов позорно открывался краник и выпускал короткую горячую струйку. По Вовиной ноге текло, он ревел, как маленький, мотал беспомощно руками, трепыхался, тянул длинную букву обиды, страха и отчаяния: «Аааааа!..» – но из лап Рухлядьева ему было не вырваться. Вокруг грохотали разрывы, взвивались сизые дымки, с забора раздавались кличи и воинственные писки, однако вошедший в азарт страж только сильнее распалялся и шире заводил размах.

– Вот тебе! – Рухлядьев улыбался, и глаза его блестели. – На чужой огород не суйся, прощелыга…

Бах-бабах – грохотало вокруг.

– Беги, Пупок! – истошно вопили головы с забора. – Не трожь его, пусти!

– Сейчас, пустил… – плыла довольная ухмылка на скуластом, обветренном лице вахтера. – На-ка, мошенник…

Вид Вова имел постыдно жалкий: слюни, слезы, сопли – все смешалось на его искаженной гримасой последнего отчаяния рожице. Он уже рыдал взахлеб и, пожалуй, не смог бы сам остановиться, отпусти его сейчас мучитель на свободу. Но тот не отпускал.

– Не суй, – самодовольно учил Рухлядьев воющую жертву, – не суй куда не надо носа. Понял? Не слышу. Получи леща, мазурик! Понял?

Канонада прекратилась, но ни бдительный страж, ни рыдающий злоумышленник не заметили конец артподготовки – Рухлядьев по-прежнему вбивал в изловленную шантрапу науку, малолетний тать ревел, моча штаны и пуская сопли.

Тут с вышины забора во двор мешком перевалился еще один варнак. Он грузно шлепнулся на землю, поднялся, издал ободряющий вопль, рванулся на подмогу – и на Рухлядьеве повисла тяжесть чужого тела.

– Пусти его! – рычал подоспевший на выручку товарища Гера. – Держись, Пупок!

Рухлядьев с трудом отшвырнул вцепившегося в него злодея – тот был увесист, крепок в хватке и норовил зажать Рухлядьеву приемом шею. Но сброшенный вновь подскочил, и не успел вахтер, оставив выученного сопляка, переключиться на новый объект воспитания, как голову его, породив в глазах круги и звезды, ошарашил нежданной силы удар. Рухлядьев не лишился чувств, но остолбенел. К ногам его, на асфальт, с каменным стуком упала розовая фигурка смеющегося Будды.

Сообщники не медля сиганули через двор к воротам, полезли в щель под ними, и – один мышкой, а другой с пыхтением, рискуя застрять, как клин в колоде, – были таковы.

На едином дыхании, бегом, почти летя, молодые люди обогнули автомобильную мойку, миновали шиномонтаж и, лишь забившись в заросли у трансформаторной будки, присев на землю, так что полынь покрыла их с головой, перевели дух.

– У-ух… – Слезы на разгоряченном Вовином лице обсохли, но шорты оставались предательски мокры. – Что долго так? Чего не выручали?

– Думали, болтами отобьемся. – Гера тяжело дышал, разглядывая оцарапанную руку и порванный о нижний край ворот рукав рубашки. – А они тут и кончились.

– Думали… Пока вы думали, меня Горыныч этот чуть не убил. Мозги уже из ушей брызгали… А Свинтиляй? – Вова словно сейчас только заметил отсутствие Лени. – Свинтиляй где?

– Свинтил. Как я на забор полез, он, видно, и того…

– Трус, – осмелел от переживаний Вова – в глаза Лене он не посмел бы так сказать. – Трус несчастный.

– Ловкач просто, – без обиды рассудил Гера. – Перед барышнями и рискнул бы… А тут – чего? Тут мы только.

Гера был рад и горд внутри, что сам, в одиночку выручил товарища из лап зловредного Горыныча (верно Вова выбрал имя, мигом оценил Гера, он и впрямь Горыныч, пробравшийся из сказки в человечий круг), получив в награду славу ни с кем не разделенного подвига, но до конца еще эту заслуженную радость не сознавал. Зато понимал, что без участия Лени тут все-таки не обошлось – подаренный Свинтиляем смеющийся Будда пришелся как нельзя кстати, и если бы не он, кто знает, чем бы кончилась история.

– Это все ты со своими карлышами, – нашел виновника обиды Вова. – Из-за тебя все… Мне теперь домой надо, а что я там скажу?

На глаза Вовы вновь накатились слезы. Мать у него была строгая, с чудным нравом и действительно за изгвазданный гардероб могла устроить Вове выволочку. Однажды Гера по какому-то делу зашел к Вове домой и увидел, как она, готовя на сковороде глазунью, вдруг расплакалась. «Ты чего?» – удивился Вова. «Тефаль» заботится о нас, – всхлипнула мать, – а мы… а мы… Неблагодарные свиньи!»

– Скажешь, – посоветовал Гера, – что «Миф» подарит твоим шортам зимнюю свежесть. А еще есть деликатная стирка с «Дрефт».

Гера понимал, что и ему достанется дома за испачканную одежду и порванный рукав рубашки, но думал он сейчас не об этом. Он вспомнил, что хотел рассказать Лене при встрече, но не рассказал, забыв, а сейчас это всплыло в памяти – всплыло очень кстати, пусть позорно сбежавшего (сойдет с него позор как с гуся вода) Лени уже и не было рядом. Ведьма Кудыкина, жившая в поселке на Ладоге, хозяйка Орлика, козы Онайки и кота Барнаула, научила Геру заклинанию от недруга и лихого человека, взяв с Геры клятву использовать его, заклинание, только в крайней беде и лишь при встрече с чудовищной несправедливостью, когда иные средства уже бессильны. И случай, кажется, настал – именно тот, что нужно. Однако делиться тайной с глупым Вовой Гера не хотел. Пусть убирается жалеть себя куда подальше, черт с ним. Он, Гера, не сдастся, он вступит на тропу войны. Да – вступит и использует в бою все средства, что найдутся под рукой.

В уме Гера попробовал повторить заученные пару недель назад смешные старинные слова, еще ни разу не испытанные в деле (слишком страшна была данная клятва, а приличного лихого человека все нет и нет), но нытье Вовы путало его.

– Сами небось не полезли… А меня теперь еще и дома взгреют.

– Пошел вон, – велел Гера уже вновь блестевшему от соплей Вове.

Тот затих, не веря, что его беда, такая горькая и сладкая одновременно, совершенно товарища не трогает.

– Чего ты…

– Мотай отсюда, – сказал Гера – тон его был непреклонен.

– Ну и пожалуйста… – обиделся на весь свет Вова.

Он вскочил на ноги и, из последних сил сдерживая слезы, покинул спасительные заросли, широко размахивая руками пересек площадку-автодром, поддал ногой то ли камешек, то ли пустую сигаретную пачку и скрылся за торцом краснокирпичного дома, смотрящим на Обводный.

Гера помолчал немного, собираясь с мыслями, почувствовал наконец внутри прохладный покой, поднялся с земли, левую ногу выставил вперед, как учила Кудыкина, правым плечом оперся о стену трансформаторной будки и отчетливо произнес:

– Встану я, раб Божий Герасим, благословясь, и пойду, перекрестясь, в чистое поле, умоюсь утреннею росою, утрусь красным солнцем, подпояшусь светлым месяцем, утычусь частыми звездами, покроюсь медяным небом. Дай мне, Господи, из чистого поля лютого зверя. Поди, лютый зверь, к Горынычу, в воде под камнем выйми у него сердце с горячею печенью, принеси мне, рабу Божию Герасиму. Как не можно Горынычу под камнем воздыхать, так не можно на меня сердца нести и зла думать…

В целом Гера оказался недалек от правды. Пятый год уже Сергей Сергеевич (герой этот так и не объявился, но кое-что про него известно: добившись определенного благополучия, он тем не менее каждый год накануне дня рождения отправлялся в глухую тверскую деревню, где ночевал в бане на лавке, накрывшись тулупом, – чтобы не забывать, из какой нужды поднялся, а кроме того, Гера с отцом и матерью были вчера у него в гостях – в Старой Деревне) держал здесь свое грибное производство, арендовав бывший склад магазина «Медтехника», и пятый год Рухлядьев сторожил ворота тайной фермы. Разводимый гриб был редкостью и в естественной среде произрастал на небольшой территории – в сырых горных лесах Лаоса, – а точнее выяснять Рухлядьеву и в голову не приходило. Однако в азиатском мире гриб этот был известен и высоко ценился в местной кухне, как в европейской – трюфель. Сергей Сергеевич, специалист в геологоразведке, одно время работал в Лаосе, залезал в дебри и, отдавая дань экзотике, пристрастился к лакомству, найдя в нем вкус необычайный и заманчивый. Настолько, что решил положить его в основу личного успеха и стал строить планы.

Одно лесное племя, как выяснил он, сделало то, что прежде никому не удавалось, даже китайцам, неоднократно пытавшимся освоить разведение гриба в неволе, – оно, лесное это племя, с давних пор выращивало капризный деликатес на грядках. Но старейшины племени категорически отказывались делиться технологией. Оставался единственный выход – нанять две бригады умельцев, которые, работая попеременно, вахтовым методом, наладят, не разглашая секретов грибоводства, выращивание продукта в СПб. Сергей Сергеевич предпочитал легальные формы ведения дел, но лесное племя жило в Лаосе наособицу и отродясь не знало документов – законным путем в Россию грибоводов было не ввезти. Словом, бригады сколотили, наладили доставку нелегалов – где козьими тропами, где Великим шелковым путем, – контрабандой привезли грибницу, землю и гнилушки неведомых тропических пород, после чего грибная ферма запустилась.

Спрос на товар в китайских и тайских ресторанах был стабилен, конкуренции – никакой. Раз в год лесная бригада менялась. Грибам для роста требовались тепло, влага и темнота плюс то, что грибоводы держали в секрете, а фирме для работы – конспирация. Небольших, как дети, лаосских нелегалов никто не должен был видеть, о существовании грибной фермы никто не должен был знать. Рухлядьев оказался для Сергея Сергеевича находкой, да и самому Рухлядьеву работа пришлась по душе – во двор из грибного царства никого не пущать, ворота перед посторонними не отворять, зевак гнать, праздное любопытство, как искру вредную, гасить на месте.

И все бы ничего, но внезапно пропал Рухлядьев. Без устного предупреждения, без записки, без следа – телефон молчит, квартира пуста (полиция вскрывала), исполненные тихой радости соседи, давно сулившие Рухлядьеву в печенку беса, в неведении. Бросил рабочую смену и канул, точно испарился, – ни шума от него, ни запаха, ни мокрого пятна. Должно быть, порою люди, как некоторые звери, от тоски своей бессмысленной жизни выбрасываются вон, за границу мира, словно киты на пляж из океана. Нужен лишь толчок, напутствие, легкий ветер в спину. Полицейский капитан на вскрытии квартиры признался понятым: «Бывает, и в мирное время пропадают люди, так что с собакой не найти».

Бывает. Вот и Рухлядьев тоже – пропал, искали, не нашли.

Майя Кучерская

Плач по уехавшей учительнице рисования и черчения

Больше всего это напоминало ржавый штырь. Воткнутый в сердце.

Штырь медленно поворачивала рука. Он был с резьбой. Она кричала. Нет, оно.

Уехала вдаль. Вот по ней. Умчала. В горы высокие еленем. В камень прибежище заяцем. На желтом в черную клетку коне. На воздушном шаре в быстром крепком ветру. На деревянном ероплане, тр-тр – в горькую синеву небес.

Ее измученность, ее старенькость, истерзанность ее – вот что мучило сердце – раз.

Ее отсутствие, вот что – два.

Много, много жизней, прожитых ею, среди них и моя – три.

Вынужденность любви к ней – вот что четыре!

Это был не тот вольный ветер, что спархивает с облака вон того, похожего на растрепанную от изумления лошадь, и не с листвы вершин, ввысь вознесенных, нет. Это была любовь, выведенная в пробирке, вдруг вспыхнувшая и разорвавшая в стеклянные брызги все. В звонкой пахучей колючей стеключей лаборатории твоей вывела ее ты. И незаконное ее происхождение приносило дополнительную муку. Умышленность, вот.

Приезжай скорее и все-все мне объясни.

Приходи, любимая, и все сделай прозрачным. Почему мне больно каждый день? Зачем этот штырь? Что это? Возвращайся.

Май месяц – время мыть окна. Набирать тугую воду, бросать синие плески в мутное стекло. Возить сладко длинной палкой, резиной упрямо скрипеть.

Давай только сначала поправим твое лицо – уберем из него усталость прожившей пятьдесят две тысячи триста девяносто четыре и семь двенадцатых жизней – детских, взрослых, юных, молодых, средних, старых.

Вот теперь можно и поговорить.

Что, рассказать тебе, что я нашла перед твоим отъездом под зеркалом у нас в коридоре? Конверт! И знаешь, что на нем было написано простым карандашом, в уголке, почти незаметно? «М. А.» Он был заклеен, но лежали в нем – я посмотрела на свет – деньги! Уж не для тебя ли, любовь моя?.. Краснеешь? Да расслабься! Тебе крупно повезло, те же инициалы у моей мамаши, так что, возможно, наоборот, это ей кто-то передал. Не знаю. Почерк по двум буквам не определишь, тем более они слабые, карандашные… И все-таки, думаю, это предназначалось тебе. Конверт за услуги – типичный мамашин стиль. Ты – продажная, любовь моя!

И тем, кто к тебе приходит, за плату такую или побольше, ты отдаешь свою душу, в форме виолончели она. Чтобы вдвоем поиграть. По необходимости подкручиваешь еще винтом-штырьком, подкалываешь иголочкой, сыграв дуэт-другой… Уходишь. Во сне. Пока они спят, одурманенные, твои пациенты, и ты, даже не осенив – нельзя, разбудишь! привяжешь больше, чем след! – не осенив их лиц поцелуем, беззвучными шагами улетаешь в окно.

Ты – сон их предутренний, сочный, цветной. Ткни пальчиком – потечет краска. Апельсиновая и малиновая, хочешь, лизни?

Ты – их мечта самая выстраданная.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Начните путешествие в мир специфической черты человеческого поведения — в мир юмора. О его психотера...
Как вы думаете, эмоции даны нам от рождения и они не что иное, как реакция на внешний раздражитель? ...
Если вы любите итальянскую кухню (а разве кто-то её не любит?), и в то же время занимаетесь итальянс...
Размышление о том, что такое Любовь и Счастье. Вещи такие простые и сложные. Такие нужные и такие ре...
Конфликт, если грамотно подойти к его разрешению, способствует процветанию команды. Книга подскажет,...
Мемуары эти, написанные еще в советское время, между 1971 и 1991 годами, абсолютно не похожи на изда...