Как я стал собой. Воспоминания Ялом Ирвин
Один из моих первых пациентов, сержант, отслуживший девятнадцать лет и близкий к увольнению в запас, был арестован за пьянство на дежурстве – это было серьезное обвинение, которое угрожало его пенсионному статусу и размеру пенсии. Он пришел ко мне на обследование и отвечал на все задаваемые вопросы неправильно, но каждый из его ответов был настолько близок к истине, что казалось, будто какая-то часть его разума знает верный ответ: шестью семь было сорок один, Рождество приходилось на 26 декабря, у стола было пять ножек. Я никогда прежде не сталкивался с такими случаями и благодаря разговорам с коллегами и поискам ответов в специальной литературе узнал, что это классический случай синдрома Ганзера (или, как его часто называют, синдрома мимоговорения) – разновидность симулированного расстройства, при котором пациент изображает болезнь, не будучи по-настоящему больным, но пытаясь избежать ответственности за какой-то противозаконный поступок.
В период его четырехдневного пребывания в палате я проводил с ним много времени (пациентов, нуждавшихся в более длительной госпитализации, отправляли в континентальные Соединенные Штаты), но никак не мог нащупать контакт с его подлинным «я». Изучая литературу о длительном аблюдении за такими больными, я выяснил удивительную вещь: у значительного процента пациентов с синдромом Ганзера годы спустя действительно развивалось настоящее психотическое расстройство!
Каждый день нам приходилось решать, действительно ли какой-то солдат психически болен или симулирует с целью получить увольнение по медицинским показаниям. Почти каждый попадавший к нам пациент хотел демобилизации из армии, флота или морской пехоты – мы занимались представителями всех родов войск, – и нас с коллегами беспокоил процесс принятия решений: ясных нормативов не существовало, мы действовали на свое усмотрение и порой оказывались непоследовательны в своих рекомендациях.
Требования к производительности труда в армии были невероятно легкими по сравнению с годами интернатуры и ординатуры: после четырех лет дежурств по вечерам и выходным мне казалось, что у меня случились двухгодичные каникулы. Нас, психиатров, было трое; каждый дежурил ночь через две и каждые третьи выходные. За весь срок моей службы мне лишь несколько раз пришлось отправиться в госпиталь ночью. Мы все неплохо ладили, как между собой, так и с нашим старшим офицером, полковником Полом Йесслером, – добродушным и хорошо образованным коллегой, который дал нам полную автономию в нашей работе.
Хотя наше психиатрическое отделение, Литтл Триплер, располагалось всего в ста метрах от большого госпиталя Триплер, в нем царила расслабленная атмосфера без армейского душка. Я обедал в «большом Триплере» и время от времени проводил консультации в других отделениях, но в остальном заглядывал туда редко, и случалось, что мне неделями не приходилось никому салютовать.
Получив такую свободу, я решил развивать свой интерес к групповой работе и сформировал несколько терапевтических групп: ежедневные группы в стационаре, амбулаторные группы для жен военных с психологическими проблемами и – в свободное время – процесс-группу для невоенных врачей-психиатров в Гавайской государственной больнице в Канеохе.
Наиболее полезным я чувствовал себя в группах для жен военнослужащих. Многие из них страдали от разлуки с привычным окружением, но некоторые решали заняться более глубинной работой, исследуя свое чувство одиночества и неспособность завязать отношения в новой ситуации.
Группа врачей-психиатров была куда более трудной. Ее члены хотели получить опыт, который был бы для них и терапевтическим лично, и познавательным как для ведущих групп. Они слышали, что я – опытный групповой терапевт, и попросили меня возглавить группу. Меня терзали сомнения: такие группы я никогда не вел и, более того, был всего на год-два опытнее остальных участников. Но поскольку врачи были достаточно мотивированы, чтобы обратиться ко мне с такой просьбой, я согласился.
Очень скоро я осознал, что поставил себя в трудное положение. Никакая группа не сможет работать, если ее члены не готовы рисковать и раскрывать свои сокровенные мысли и чувства, а данная группа упорно сопротивлялась этому. Я постепенно начал понимать следующее: поскольку главным профессиональным инструментом психотерапевта является его личность, обнаружение своих проблем ощущается как двойной риск: не только характер человека мог подвергнуться осуждению – под сомнением могли оказаться его профессиональные качества.
Хотя я хорошо понимал природу затруднений в группе, одолеть это препятствие мне оказалось не под силу, и группа добилась лишь умеренного успеха. Позже я пришел к осознанию: чтобы эффективно вести группу в таких обстоятельствах, необходимо подавать пример самораскрытия, лично рискуя в работе группы.
Два года на Гавайях, несомненно, изменили мою жизнь. До этого я планировал вернуться на Восточное побережье, возможно, последовать совету доктора Уайтхорна и найти какую-нибудь преподавательскую должность или воссоединиться с друзьями и родственниками в Вашингтоне и открыть частную практику. Но после нескольких солнечных месяцев на Гавайях холодное, серое Восточное побережье с его строгой атмосферой выглядело все менее и менее привлекательным.
Мэрилин уже давно мечтала уехать подальше от Вашингтона, и вскоре мы пришли к согласию: мы оба хотели остаться на Гавайях – или как можно ближе к ним. До Гавайев вся моя жизнь была сосредоточена на работе, а на жену и детей оставалось слишком мало времени. Гавайи же раскрыли мне глаза на красоту того, что меня окружало. Особенно манящими были пляжи, и мы с Мэрилин гуляли по ним часами, держась за руки, точь-в-точь как в старших классах школы. Я стал проводить намного больше времени с детьми, причем добрую его долю – в теплом океане, уча их плаванию, нырянию с маской и катанию на волнах (серфингом я так и не овладел из-за плохого чувства равновесия). Пятничными вечерами я водил детей в расположенный по соседству кинотеатр смотреть фильмы о самураях, и они шли туда в пижамах, точь-в-точь как местные детишки.
Армия не пожелала переправить на Гавайи мою «Ламбретту», зато была готова отправить телескоп. Так что, еще не уехав из Балтимора, я обменял «Ламбретту» на восьмидюймовый зеркальный телескоп – вещь, о которой мечтал со времен своих детских попыток сооружения телескопа. Однако не считая пары раз, когда мне удавалось втащить его на вершину горы, на Гавайях от него было мало толку из-за того, что ночные небеса здесь неизменно скрыты дымкой.
Одним из моих пациентов был авиадиспетчер с базы армейской авиации, и благодаря ему я наслаждался привилегией летать по выходным на Филиппины и в Японию. Мне довелось поплавать с маской в изумительных прибрежных водах маленького островка на Филиппинах, а в Маниле я видел закаты, которые навек остались в моей памяти. Я останавливался в офицерском клубе в Токио и осматривал город. Всякий раз, заблудившись, я подзывал такси и показывал таксисту карточку клуба с адресом, написанным по-японски. Менеджер клуба предупредил меня, чтобы я внимательно наблюдал за водителем, показывая ему карточку: если тот резко вдохнет, мне следует сразу выскакивать из машины – поскольку токийские таксисты не позволяют себе терять лицо, признаваясь, что какой-то адрес им незнаком.
Вскоре после нашего приезда Мэрилин получила должность преподавателя на кафедре французского языка в Университете Гавайев. С особым удовольствием она вела курс современной французской литературы: у нее было много студентов-вьетнамцев, свободно владевших французским, пусть им и было трудно осмыслить идеи Сартра об отчуждении, планируя после занятий поплавать в теплом голубом океане.
Мэрилин нужна была наша машина, чтобы ездить в университет, так что я купил быстрый мотоцикл «Ямаха» и каждое утро с восторгом проделывал на нем тридцатиминутный путь до Триплера через вершину Пали. Во время нашего пребывания на острове открылся туннель Уилсона, прорезавший горы, и я стал пользоваться этим более коротким маршрутом для поездок на работу. Чуть ли не каждый день случалось так, что я въезжал в туннель при ярком солнечном свете, а выныривал почти всегда посреди приятно теплого гавайского ливня.
Неподалеку от моего дома в Каилуа был небольшой теннисный клуб с травяными кортами, где мы по уикендам играли против других клубов. Один из моих армейских друзей научил меня плавать с маской и аквалангом, и следующие сорок лет я получал великое наслаждение от скольжения вдоль океанского дна и любования жизнью морских созданий на Гавайях, Карибах и во многих других частях света. Несколько раз я погружался в океан ночью – это особый восторг, поскольку в это время выбираются на прогулку все ночные создания, особенно крупные ракообразные.
Джек Росс, один из моих армейских коллег, который проходил подготовку в Клинике Меннингера, познакомил меня со своим однокашником, Кей-Уай Лумом, практикующим психиатром из Гонолулу. Мы с ним организовали группу для разбора случаев из практики, состоявшую из нескольких гавайских психиатров; встречалась группа ежемесячно. Мы также каждую вторую неделю устраивали «психиатрические» игры в покер. Кей-Уай и я стали друзьями на всю жизнь и до сих пор поддерживаем связь.
Однажды, в мои первые недели на Гавайях, Андре Тао Ким Хай, пожилой вьетнамец, живший за углом от нас, остановился у моего дома с шахматной доской под мышкой и спросил: «Вы играете в шахматы?» Манна небесная! Мы с Андре играли на равных и провели не один десяток партий. Он приехал на Гавайи отдыхать от дел, отслужив много лет представителем Вьетнама в ООН, но спустя пару лет, когда разразилась вьетнамская война, покинул Соединенные Штаты в знак протеста и перебрался в Париж, а оттуда на остров Мадейра. Мы продолжили нашу дружбу и шахматное соперничество в последующие годы, я навещал его сперва во Франции, а потом на Мадейре.
К нам на Гавайи приезжали погостить мои родители, а также мать Мэрилин и моя сестра Джин с семейством. Мэрилин завела друзей в университете, и впервые за все время у нас началась светская жизнь: образовался кружок из восьмерых человек – в него входили социолог Реуэль Денни, соавтор «Одинокой толпы», и его жена Рут; индонезийский философ и поэт Такдир Алисьябана и его жена-немка; и Джордж Барати, дирижер Гавайского симфонического оркестра, со своей чудесной супругой, еще одной Рут, пламенной поклонницей йоги. Мы провели с ними вместе немало счастливых вечеров, читая вслух переводы стихов Такдира, обсуждая какую-нибудь из книг Реуэля, слушая музыку, а однажды – авторскую запись Т. С. Элиота, читавшего «Бесплодную землю», которая нас всех привела в подавленное состояние.
И по сей день я помню, как наша небольшая компания устраивала пикники на пляже, наслаждаясь гавайскими напитками и гуавой, личи, манго, ананасами и папайей, моим любимым фруктом. Я до сих пор помню вкус приготовленной Такдиром говядины на шпажках, которую макали в его фирменный индонезийский арахисовый соус.
Покер, плавание с маской, прогулки по пляжам, езда на мотоцикле, игры с детьми и шахматы – я вел гораздо более непринужденную жизнь, чем когда-либо прежде. Мне нравилась ее неформальность, нравились сандалии, нравилось просто сидеть на пляже и смотреть в море. Я менялся: работа перестала быть для меня всем. Серое Восточное побережье с его морозными зимами и угнетающе жарким летом больше не манило меня. Я чувствовал себя на Гавайях как дома и начал помышлять о том, чтобы остаться там до конца своих дней.
Наше двухлетнее пребывание на Гавайях близилось к концу, и перед нами встал вопрос, где жить. Я опубликовал еще две статьи по психиатрии и склонялся к научной карьере. Но увы, заниматься наукой на Гавайях не было никакой возможности: здешняя медицинская школа предлагала только первые два года теоретического обучения, и полноценной кафедры психиатрии в ней не было.
Я был предоставлен самому себе и остро ощущал отсутствие наставника, кого-то, кто мог бы дать мне совет, что делать дальше. Ни на миг мне не закралась мысль связаться со своими преподавателями из Хопкинса, Джоном Уайтхорном или Джерри Франком. Теперь, вспоминая о том времени, я теряюсь в догадках: почему мне не пришло в голову попросить у них совета? Должно быть, я считал, что они и думать обо мне забыли, после того как я окончил ординатуру.
Вместо этого я избрал самый тривиальный путь из всех возможных: объявления о приеме на работу! Я просмотрел объявления в бюллетене Американской психиатрической ассоциации и нашел три интересных предложения: преподавательские должности в медицинских школах Стэнфордского университета и Калифорнийского университета в Сан-Франциско, а также должность врача в государственной больнице Мендота в Висконсине (интересной она была лишь потому, что в этой больнице работал видный психолог Карл Роджерс). Я подал заявки на все три позиции, и во всех трех местах согласились со мной побеседовать. После чего я сел в военный самолет, летевший в Сан-Франциско.
Моим первым собеседником – в Калифорнийском университете – был старший преподаватель факультета, Джейкоб Эпштейн, который под конец нашей часовой беседы предложил мне должность в клиническом штате и годовую зарплату в восемнадцать тысяч долларов. Поскольку на третий год ординатуры моя зарплата составляла три тысячи, а денежное довольствие в армии – двенадцать тысяч долларов, я был склонен согласиться, хоть и знал, что новые обязанности будут отнимать у меня очень много времени: в них входило не только преподавание студентам-медикам и ординаторам-психиатрам, но и руководство большим и хлопотным стационаром.
На следующий день со мной встретился Дэвид Хэмбург, недавно назначенный главой психиатрического факультета Стэнфорда. Стэнфордская медицинская школа и больница только что переехали из Сан-Франциско в новые здания кампуса Стэнфордского университета в Пало-Альто, и доктору Хэмбургу были даны все полномочия для создания нового факультета. Я был покорен его возвышенными представлениями, его неравнодушием к нашей сфере деятельности и мудростью. А как он говорил! Мастерски составленные, сложные предложения звучали, как дивная музыка. Более того, у меня возникло стойкое ощущение, что я получу не только наставника в его лице, но и все ресурсы и академическую свободу, которые были мне нужны.
Я говорю все это ретроспективно: в то время у меня едва ли были какие-то представления о своем возможном будущем и потенциальных достижениях. Я знал, что собой представляет частная психиатрическая практика; я знал, что это была бы достойная жизнь; а еще я знал, что частная практика принесла бы мне, пожалуй, втрое больше, чем стэнфордская зарплата, обещанная Хэмбургом.
Доктор Хэмбург предложил мне должность младшего преподавателя (чтение лекций) и зарплату всего в одиннадцать тысяч долларов в год – на тысячу меньше, чем в армии. Он также прояснил для меня политику Стэнфорда: члены преподавательского состава на полном контракте должны быть учеными и исследователями и не имеют права заниматься частной практикой.
Столь огромная разница в оплате труда в Стэнфорде и Калифорнийском университете поначалу шокировала меня, но по мере того, как я размышлял над двумя этими предложениями, она перестала быть важным фактором.
Хотя у нас не водилось никаких сбережений и мы жили от зарплаты до зарплаты, деньги не были для нас главным фактором. Идеи Дэвида Хэмбурга произвели на меня впечатление, и я хотел быть частью того факультета, который он создавал. Я осознал, что жизнь преподавателя и исследователя была именно тем, чего я желал. Кроме того, в случае экстренной ситуации, как я полагал, у меня была возможность прибегнуть к финансовой поддержке родителей, и еще следовало учитывать доход от потенциально возможной карьеры Мэрилин.
Посоветовавшись с Мэрилин по телефону, я согласился на должность в Стэнфорде и решил не лететь в Висконсин, отменив встречу в Госпитале Мендота.
Глава семнадцатая
Высадка на берег
В 1964 году, на третий год моей работы в Стэнфорде, я решил побывать на восьмидневной программе института «Национальные тренинговые лаборатории» в Лейк-Эрроухеде, что в южной Калифорнии. Эта недельная учебная программа включала множество психологических занятий, подразумевающих взаимодействие между участниками. Но ее главной ценностью – и причиной моей поездки туда – была ежедневная трехчасовая встреча небольшой группы.
В утро первой встречи я пришел за несколько минут до начала, занял один из тринадцати стульев, составленных в кружок, и стал поглядывать по сторонам, изучая ведущую группы и других новоприбывших. Хотя у меня уже был большой опыт ведения психотерапевтических групп и я активно участвовал в исследованиях и преподавании групповой терапии, сам я ни разу не был членом такой группы. Пора было это исправить.
Никто не проронил ни слова, пока остальные входили и занимали свои места. В 8:30 ведущая, Дороти Гарвуд, частнопрактикующий психотерапевт с двумя докторскими степенями (по биохимии и психологии), поднялась с места и представилась.
– Добро пожаловать на программу Национальных тренинговых лабораторий 1964 года, – сказала она. – Наша группа будет собираться каждое утро в это же время в течение следующих восьми дней на трехчасовые встречи, и я хотела бы, чтобы всё, что мы говорим, все наши замечания были о «здесь и сейчас».
За этими словами последовало длительное молчание. Я подумал: «И что же, это всё?» – и оглядел, одного за другим, всех участников. Оиннадцать лиц излучали озадаченность, головы покачивались в недоумении. Через минуту посыпались реакции:
– Как-то маловато пояснений!
– Это что, шутка?
– Мы даже не знаем друг друга по именам!
Ведущая ничего не ответила. Постепенно коллективная неуверенность начала вырабатывать собственную энергию:
– Смешно и жалко! Разве так ведут группу?
– Не грубите! Она делает свою работу. До вас не доходит, что это процесс-группа? Мы должны изучать свой собственный процесс.
– Верно, у меня есть подозрение – более чем подозрение, – что она точно знает, что делает!
– Это слепая вера! Терпеть этого не могу. Мы блуждаем в потемках, а она-то чем занимается? Уж точно, черт возьми, не помогает нам!..
Между замечаниями возникали паузы, когда члены группы ждали реакции со стороны ведущей. Но она улыбалась и оставалась безмолвной.
Подали голос и другие участники.
– И, кстати говоря, как это мы должны оставаться в «здесь и сейчас», если у нас нет никакой общей истории? Мы ведь сегодня встретились впервые.
– От такого вот молчания мне всегда неловко.
– Да, мне тоже. Мы платим немалые деньги – и сидим здесь, ничего не делая и теряя время.
– А лично мне молчание нравится. Тихонько сидеть здесь со всеми вами – просто бальзам на душу.
– И мне! Я прямо в медитацию соскальзываю. Чувствую себя сфокусированным, готовым ко всему…
Участие в этом обмене репликами и размышления о нем привели меня к откровению: я понял нечто такое, что впоследствии включил в самую суть своего подхода к групповой терапии. Я только что стал свидетелем простого, но чрезвычайно важного явления: все члены группы подвергаются воздействию одного стимула (в данном случае просьбы ведущей оставаться в «здесь и сейчас») – и все реагируют очень по-разному.
Один общий стимул – и одиннадцать разных реакций! Почему? У этой загадки было только одно возможное решение: здесь присутствуют одиннадцать различных внутренних миров! И одиннадцать разных реакций могут стать королевской дорогой[22] в эти разные миры.
Далее – без помощи ведущей – каждый из нас представился и немного рассказал о том, чем занимается профессионально и почему присутствует здесь. Я отметил, что оказался единственным психиатром, – в группе был еще один психолог, а остальные представляли сферы образования или социальных наук.
Я повернулся и обратился напрямую к ведущей:
– Мне любопытны причины вашего молчания. Могли бы вы немного рассказать о том, какова ваша роль здесь?
На сей раз она кратко ответила:
– Моя роль – быть ведущей и воплощением всех чувств и фантазий, которые имеются у членов группы в отношении ведущих.
Мы продолжали встречаться следующие семь дней и начали изучать свои отношения друг с другом. Психолог в нашей группе оказался на редкость вспыльчивым человеком и часто набрасывался на меня за напыщенность и высокомерие. Через пару дней после начала группы он рассказал о своем сне, в котором его преследовал великан, – похоже, великаном был я. В конечном итоге мы с ним неплохо поработали: я – со своим дискомфортом, вызванным его гневом, а он – с чувством соперничества, которое я в нем возбуждал. Кроме того, мы немного проработали взаимное недоверие, существующее между нашими профессиями.
Поскольку я был на этой конференции единственным врачом, меня вызвали для оказания помощи, а потом и госпитализации члена другой группы, у которого развилась психотическая реакция на возникшее в группе напряжение. Это происшествие заставило меня еще острее осознать силу малой группы – силу не только исцелять, но и наносить ущерб.
Мне довелось свести близкое знакомство с Дороти Гарвуд, и годы спустя мы вчетвером – я с Мэрилин и она с мужем – чудесно провели отпуск на Мауи. Ее поведение на группе не было проявлением ее личности. Она училась в традиции, пошедшей от Клиники Тависток – большого учебно-лечебного психотерапевтического центра в Лондоне, – согласно которой ведущий остается вне группы и комментирует только групповую динамику. Три года спустя, проводя творческий отпуск в Клинике Тависток, я яснее понял обоснования ее позиции.
За три года до этих событий, в 1962 году, я уволился из армии, и наша семья из пятерых человек прибыла в Пало-Альто. Мы с Мэрилин принялись искать нам жилье. Мы могли бы приобрести дом в преподавательском городке Стэнфорда, но – так же, как и на Гавайях, – выбрали более пестрый по составу жителей район. Мы купили тридцатилетний дом (почти древность по калифорнийским стандартам) в пятнадцати минутах пути от кампуса.
В те времена экономическая ситуация была совсем иной: при наших скромных доходах покупка дома на акре земли за тридцать две тысячи долларов не представляла для нас особых трудностей. Эта цена втрое превышала мою стэнфордскую годовую зарплату; сегодня ситуация с недвижимостью в Пало-Альто изменилась настолько, что стоимость такого же дома превосходила бы годовую зарплату молодого преподавателя в тридцать-сорок раз.
Родители подарили нам семь тысяч долларов для первоначального взноса, и это был последний раз, когда я принял от них деньги. И все же, даже после того, как я завершил свое обучение и нас стало шестеро, мой отец всегда настаивал, что платить по счету в ресторане будет он. Мне нравилось, что он заботился обо мне, и я сопротивлялся только для виду.
И я передаю его щедрость по наследству, делая то же самое для моих взрослых детей (которые, в свою очередь, тоже не особенно сопротивляются). Это один из способов сделать так, чтобы тебя помнили: лицо отца часто вспоминается мне, когда я оплачиваю счета за своих детей. (Мы с Мэрилин тоже смогли дать нашим детям денег на начальные платежи за их первые дома.)
Впервые отчитываясь перед своим факультетом, я узнал, что меня назначили главным врачом большого отделения в новом Стэнфордском госпитале для ветеранов, расположенном в десяти минутах от медицинской школы, где работали исключительно сотрудники факультета. Хотя я руководил ординаторами, организовал процесс-группу для студентов-медиков (то есть группу, в которой мы изучали взаимодействие между нами), и еще у меня оставалось свободное время для посещения факультетских лекций и исследовательских симпозиумов, счастья работа в ветеранском госпитале мне не приносила.
Мне казалось, что большинство пациентов, почти все из них – ветераны Второй мировой войны, были невосприимчивы к моему подходу к терапии. Вполне возможно, их слишком привлекали вторичные блага госпиталя: бесплатное медицинское обслуживание, бесплатное размещение и питание, комфортные условия проживания.
Ближе к концу первого года работы я сказал Дэвиду Хэмбургу, что в госпитале мне не хватает исследовательских возможностей для своих конкретных интересов. Когда он спросил, где именно я желал бы работать, я предложил амбулаторное отделение в Стэнфорде – средоточие учебных программ для ординаторов и место, где я мог бы организовать программу групповой терапии для обучения и исследований.
Понаблюдав за моей работой и поприсутствовав на паре моих больших обходов, Хэмбург поверил в меня достаточно, чтобы поддержать мою просьбу. Он всегда был готов помочь, и с этого момента и далее, на протяжении многих лет, у меня не было никаких административных обязанностей, зато была почти полная свобода следовать собственным клиническим, педагогическим и исследовательским интересам.
В 1963 году Мэрилин завершила работу над докторской диссертацией (ее труд носил название «Мотив суда в произведениях Франца Кафки и Альбера Камю») в программе сравнительной литературы в Университете Джонса Хопкинса. Она полетела в Балтимор на устные экзамены, сдала их и получила свой докторский диплом с отличием. Мэрилин вернулась обратно с надеждой на позицию в Стэнфорде, но была горько разочарована, когда глава кафедры французского языка, Джон Лапп, сказал ей: «Мы не берем на работу жен наших преподавателей».
Случись это парой десятилетий позднее, когда я начал лучше осознавать проблемы с правами женщин, я, наверное, поискал бы место в каком-нибудь другом университете – достаточно прогрессивном, чтобы оценить Мэрилин исключительно за ее достоинства. Но в 1962 году такая мысль не пришла в голову ни мне, ни ей. Я сочувствовал Мэрилин. Я знал, что она заслуживает работы в Стэнфорде, но мы оба просто приняли эту ситуацию и принялись искать альтернативы.
Вскоре после этого с Мэрилин связался декан гуманитарного факультета недавно открывшегося Калифорнийского государственного колледжа в Хэйуорде. Узнав о Мэрилин от коллеги из Стэнфорда, он приехал к нам домой и предложил ей должность ассистента профессора иностранных языков. Преподавание в Хэйуорде повлекло за собой поездки на работу, длившиеся почти час, по четыре дня в неделю, в течение следующих тринадцати лет.
Начальная зарплата Мэрилин составляла восемь тысяч долларов – на три тысячи меньше моей начальной зарплаты в Стэнфорде. Но наши две зарплаты позволяли нам комфортно жить в Пало-Альто, оплачивать постоянную домработницу и даже совершить несколько памятных поездок. Карьера Мэрилин в Калифорнийском государственном колледже успешно развивалась, и вскоре ее повысили до доцента с пожизненным контрактом, а потом и до профессора.
Следующие пятнадцать лет в Стэнфорде я плотно занимался групповой терапией – как клиницист, преподаватель, исследователь и автор учебников. Я начал вести терапевтическую группу в амбулаторной клинике. Мои студенты – двенадцать психиатров, ординаторов-первогодок, – наблюдали ее работу сквозь двустороннее зеркало, так же как я в свое время наблюдал за группой Джерри Франка. Поначалу я вел группу совместно с другим преподавателем факультета, но на следующий год изменил тактику и стал вести группу вместе с одним из психиатров-ординаторов. Он оставался на этом посту год, после чего его сменял другой ординатор.
Мой подход неуклонно развивался в сторону более личной, прозрачной формы ведения группы и уходил от стиля отстраненного профессионала. Поскольку все участники – непринужденные в поведении калифорнийцы – обращались друг к другу по именам, я чувствовал себя все более и более неловко, называя их по фамилиям или обращаясь по имени, но ожидая в ответ обращения «доктор Ялом», поэтому совершил революционный шаг, попросив группу называть меня Ирвом. Однако я еще много лет цеплялся за свою профессиональную идентичность, нося белый больничный халат, как и весь персонал Стэнфордской больницы.
Со временем я отказался и от халата, придя к убеждению, что в психотерапии значение имеют личная честность и открытость, а не профессиональный авторитет. (Халат я так и не выбросил – он по-прежнему висит в шкафу у меня дома как память о моей идентичности врача.) Но несмотря на отказ от внешних атрибутов своей сферы деятельности, я по-прежнему питаю глубокое уважение к медицине и всем пунктам клятвы Гиппократа – таким как: «Я буду исполнять мой профессиональный долг по совести и с достоинством» и «Здоровье моего пациента будет моей первейшей заботой»[23].
После каждого сеанса групповой терапии я диктовал обширные отчеты – и для собственного осмысления, и для преподавания (Стэнфорд щедро обеспечивал меня услугами секретаря). В какой-то момент – не припомню, что конкретно послужило стимулом, – мне пришло в голову, что пациентам может быть полезно читать мои отчеты о сеансе и послегрупповые размышления. Это привело к смелому, крайне необычному эксперименту с открытостью терапевта: на следующий день после каждого сеанса я рассылал копии отчета о встрече группы всем ее членам. В каждом таком отчете я описывал главные темы сеанса (как правило, две-три), вклад в работу и поведение каждого участника. Кроме того, я записывал соображения, стоявшие за каждым из моих высказываний на группе, и часто добавлял комментарии о том, что не сказал и впоследствии пожалел об этом, – или, напротив, сказал зря.
Часто группа начинала сеанс с обсуждения моего отчета о предыдущей встрече. Иногда члены группы не соглашались со мной, порой указывали на мои упущения, но почти всегда встреча в таких случаях начиналась с большей энергией и степенью вовлеченности, чем прежде.
Эта практика показалась мне настолько полезной, что я продолжал составлять эти отчеты все время, пока вел группы. Когда ординаторы вели группу совместно со мной, они писали отчеты каждую вторую неделю. Однако составление отчетов требует так много времени и самораскрытия, что, насколько мне известно, лишь очень немногие групповые психотерапевты в Америке последовали моему примеру (если такие случаи вообще есть).
Хотя некоторые терапевты критически отзывались о моем самораскрытии, я не могу припомнить ни единого случая, в котором моя готовность поделиться своими мыслями и чувствами не помогла бы пациенту. Почему самораскрытие давалось мне настолько легко? Во-первых, я предпочел не проходить никакую послеуниверситетскую подготовку – никаких фрейдистских, юнгианских или лаканианских институтов. Я был совершенно свободен от жестких правил и руководствовался лишь результатами собственной работы, которые тщательно отслеживал. Вероятно, сыграли роль и другие факторы: мое врожденное иконоборчество (очевидное еще в юношеских реакциях на религиозные убеждения и ритуал), мой негативный опыт личного психоанализа с бесстрастным и безличным аналитиком, а также экспериментаторская атмосфера нашего юного факультета, которым управлял непредубежденный, прогрессивный руководитель.
Ежедневные факультетские совещания не относились к числу моих любимых занятий: я всегда присутствовал, но выступал редко. Ни одна из тем обсуждения – финансирование, получение грантов, распределение средств или препирательства из-за выделенных помещений, отношения с другими факультетами, отчеты деканов – не интересовала меня. Что мне действительно было интересно, так это слушать Дейва Хэмбурга.
Я восхищался его вдумчивыми размышлениями, его методами разрешения конфликтов и, прежде всего, его замечательными ораторскими способностями. Я обожаю устную речь так же, как другие любят концертное исполнение музыки, и меня приводят в экстаз слова по-настоящему одаренного оратора.
Было очевидно, что никаких навыков управления у меня нет. Я никогда не вызывался руководить сам, и мне не предлагали административные должности. Честно говоря, я просто хотел, чтобы меня не трогали и позволили заниматься моими исследованиями, писательским трудом, психотерапией и преподаванием. И чуть ли не с первых дней работы начал писать статьи в профессиональные журналы. Это дело доставляло мне удовольствие, и в нем, по моим ощущениям, я мог себя проявить. Порой я гадаю, уж не симулировал ли я свою административную бездарность. Кроме того, вполне возможно, что я не чувствовал в себе сил соперничать с другими «младотурками» нашего факультета, которые наперебой состязались за власть и признание.
Я решил поехать на ту конференцию в Лейк-Эрроухед не только для того, чтобы получить новый опыт как член группы, но и чтобы побольше узнать о «Т-группе» – важном немедицинском групповом формате, который возник в 1960-х годах и стремительно покорял Америку. (Т в термине «Т-группа» означает «тренинговая» – то есть развивающая навыки как в межличностных отношениях, так и в групповой динамике.)
Основатели этого подхода, возглавлявшие Национальную ассоциацию образования США, были не клиницистами, а учеными, специалистами по групповой динамике. Они хотели менять подходы и поведение в организациях, а впоследствии и помогать людям лучше чувствовать окружающих. Созданная ими организация, Национальные тренинговые лаборатории (НТЛ), устраивала семидневные семинары, или социальные лаборатории, в Бетеле и Плимуте в штате Мэн, а потом и организовала и ту, на которой присутствовал я, – в Калифорнии, в Лейк-Эрроухеде.
В НТЛ занимались разным: там были маленькие группы для развития определенных навыков, дискуссионные группы, группы решения проблем, тимбилдинговые группы, большие группы… Но вскоре стало ясно, что маленькие Т-группы, в которых участники давали друг другу мгновенную обратную связь, позволяли выполнять наиболее динамичные и привлекательные упражнения.
Постепенно, с годами, по мере того как группы НТЛ двигались на запад и с приходом в эту сферу Карла Роджерса, Т-группы сместили акцент на индивидуальные личностные изменения. Личностные изменения! – звучит очень похоже на терапию, верно? Членов групп поощряли давать и принимать обратную связь, быть участниками-наблюдателями, быть аутентичными, идти на риск. Со временем их характер все больше смещался в сторону своего рода психотерапии. Группы стремились менять установки и поведение участников и улучшать межличностные отношения – и вскоре уже раздавались лозунги типа «психотерапия слишком хороша, чтобы предлагать ее только больным». Т-группы развились в нечто новое – «групповую психотерапию для нормальных».
Неудивительно, что эта эволюция сильно напугала психиатров, которые считали себя единоличными собственниками психотерапии и смотрели на группы как на дикую, незаконную форму терапии, вторгающуюся на их территорию. Мои чувства были совершенно иными. С одной стороны, на меня произвел впечатление исследовательский подход основателей этой сферы. Одним из ее первопроходцев был социолог Курт Левин, чья установка «никаких исследований без действия, никаких действий без исследования» породила обширную, сложную базу данных, которую я находил значительно более интересной, чем медицинские исследования в области групповой психотерапии.
Одним из наиболее важных моментов, которые я почерпнул из своего опыта прохождения группы в Лейк-Эрроухеде, был фокус на «здесь и сейчас», и я начал усиленно внедрять его в собственную работу.
Как я узнал из собственного опыта в Лейк-Эрроухеде, недостаточно рекомендовать членам группы сосредоточиться на «здесь и сейчас»: мы должны дать им и рациональное обоснование, и план работы. Со временем я разработал краткую подготовительную речь, с которой обращался к пациентам перед тем, как они вступали в группу. В этой речи я подчеркивал, что в группе будет воссоздаваться значительная часть их межличностных проблем и таким образом они получат прекрасную возможность больше узнать о себе и что-то изменить. Отсюда следовало (я повторял это не один раз), что задача пациентов в группе – понять все, что только можно, о своих отношениях с каждым пациентом из группы и с ведущими.
Как правило, это вступление многих озадачивало, и пациенты часто возражали, что их проблема возникла в отношениях с начальником, или с супругой, или с друзьями, или с собственным гневом, и нет никакого смысла сосредоточиваться на отношениях с другими членами группы, поскольку в будущем они никогда не будут встречаться с этими людьми.
В ответ на это распространенное возражение я объяснял, что группа – это социальный микрокосм, и что проблемы, поднятые в терапевтической группе, будут воспроизводить или напоминать те типы межличностных проблем, которые изначально привели их в терапию. Как я убедился, это меняло отношение пациентов к инструкциям. Впоследствии я провел исследования и опубликовал результаты, доказывавшие, что пациенты, которые были эффективно подготовлены к групповой работе, добивались в терапии намного больших успехов, чем подготовленные плохо.
Я продолжал общение с движением Т-групп несколько лет и участвовал в качестве сотрудника семинаров НТЛ в Линкольне, штат Нью-Гэмпшир, а также на недельном семинаре для топ-менеджеров в Сандаски, штат Огайо. И по сей день я благодарен первопроходцам Т-групп за то, что они показали мне способ вести и исследовать группы межличностного взаимодействия.
Постепенно, с годами, я разработал интенсивную тренинговую программу по групповой психотерапии для психиатров-ординаторов. Программа состояла из нескольких компонентов: еженедельной лекции, наблюдения и послегруппового обсуждения моей еженедельной терапевтической группы, ведения ординаторами терапевтической группы с еженедельной супервизией и, наконец, личного участия в еженедельной процесс-группе, которую я вел вместе с одним из коллег.
Как перегруженные работой ординаторы-первогодки реагировали на то, что им приходилось тратить столько времени на обучение групповой терапии? Ох и ворчали же они! Некоторые занятые ординаторы особенно восставали против двух часов, которые приходилось тратить каждую неделю на наблюдения за моей группой, и часто опаздывали или вообще пропускали сеансы. Но шли недели, и проявлялось неожиданное: по мере того как члены групп все больше вовлекались в отношения друг с другом и охотнее шли на риск, студенты все больше интересовались драмой, разворачивавшейся перед ними. Уровень посещаемости резко возрастал.
Вскоре студенты стали называть группу «яломовским Пейтон-Плейсом» (позаимствовав название у телевизионной мыльной оперы из 1960-х). Этот эффект подобен тому, что возникает при погружении в хорошо написанную историю или роман, и я считаю благоприятным признаком нетерпеливое желание психотерапевта увидеть, что случится дальше. Даже теперь, после полувека практики, я, как правило, с нетерпением жду каждого нового сеанса, не важно, индивидуального или группового, предвкушая грядущие изменения. Если этого чувства нет, если я приближаюсь к очередному сеансу без особого предвкушения, я предполагаю, что пациент испытывает то же самое, и тогда я стараюсь противодействовать такому положению вещей и изменить его.
Как действовало на пациентов то, что студенты наблюдали за ними? Этот важнейший вопрос сильно беспокоил меня, когда я замечал, какими нервными становились члены группы, если студенты сидели за зеркалом. Я старался успокоить пациентов, напоминая, что студенты-психиатры подчиняются тем же правилам конфиденциальности, которым следуют профессиональные психотерапевты, но это помогало мало.
Тогда я поставил эксперимент: попытался превратить раздражающее присутствие наблюдателей в позитивный опыт. Я попросил членов группы и студентов поменяться местами на двадцать минут до конца встречи. Таким образом, члены группы, сидя в комнате наблюдения, стали свидетелями моего послегруппового обсуждения со студентами. Этот шаг мгновенно оживил как процесс терапии, так и преподавание! Члены терапевтической группы с живейшим интересом слушали наблюдения студентов, связанные с ними, а студенты ощущали на себе такие пристальные взгляды, что стали уделять больше внимания своим наблюдениям над группой.
Со временем я добавил еще один шаг: у членов группы появлялось столько чувств в связи с комментариями и поведением наблюдателей (которые, по их мнению, часто оказывались более закрепощенными, чем сами члены группы), что им требовалось дополнительное время для обсуждения своих наблюдений за наблюдателями. Поэтому я добавил дополнительные двадцать минут: студенты возвращались в наблюдательную комнату, а мы с пациентами возвращались в комнату групповых занятий и обсуждали комментарии наблюдателей. Я понимаю, что применительно к ежедневной практике это отнимает слишком много времени, но полагаю, что такой формат существенно увеличил эффективность как терапевтической группы, так и учебного процесса.
И это было абсолютным нововведением. Я в очередной раз благодарил судьбу за то, что не принадлежу ни к какой традиционной школе психотерапии. Я дал себе полную свободу создавать новые подходы и узнал о методах исследованиях результатов достаточно, чтобы проверять свои теоретические допущения.
Оглядываясь назад, я удивляюсь сам себе. Многие ветераны-терапевты поостереглись бы допускать посторонних к наблюдению за своей терапевтической работой, однако меня присутствие наблюдателей ничуть не напрягало. Эта уверенность не соответствует моему представлению о себе – где-то там, внутри, живет тот тревожный, скованный, сомневающийся в себе подросток и юноша, которым я когда-то был. Но в вопросах психотерапии, и особенно групповой терапии, я пришел к полному самообладанию, легко идя на риск и признавая свои ошибки. Эти инновации поначалу вызывали у меня некоторую тревогу, но мы с тревогой старые знакомые, и я научился проявлять к ней терпимость.
На свой восьмидесятый день рождения я устроил у себя дома ностальгическую вечеринку и пригласил всех своих ординатров тех первых лет в Стэнфорде. Многие из них вспоминали свой опыт обучения групповой терапии и отмечали, что за весь курс их подготовки наблюдение за моей группой было единственным моментом, когда они собственными глазами смотрели, как опытный клиницист ведет терапию. Конечно, это заставило меня вспомнить мое собственное обучение в Университете Хопкинса и то крохотное зеркальное окошко, сквозь которое мы наблюдали психотерапевтическую группу. Так что – спасибо тебе, Джерри Франк!
Члены преподавательского состава не получают повышений за преподавание. Та самая избитая шутка – «публикуйся, или погибнешь» – вовсе не шутка: это факт академической жизни. Двадцать терапевтических групп в амбулаторном отделении предоставляли блестящую возможность для исследований и публикаций. На этом материале я изучил немало вопросов: как психотерапевту лучше всего готовить пациентов к групповой терапии, как составлять группы, почему некоторые участники перестают посещать группы на ранних этапах и каковы наиболее эффективные терапевтические факторы.
Продолжая преподавать групповую психотерапию, я осознал, что отчаянно нужен всеобъемлющий учебник, и что весь мой опыт – лекции, исследования и терапевтические инновации – можно обобщить в учебное пособие. Через пару лет работы в Стэнфорде я начал набрасывать план такой книги.
В этот период я поддерживал прочные связи с Институтом психических исследований. Там был коллектив новаторов – клиницистов и исследователей, таких как Грегори Бейтсон, Дон Джексон, Пол Вацлавик, Джей Хейли и Вирджиния Сатир. Целый год я проводил каждую пятницу на занимавшем весь день совместном курсе семейной психотерапии, который преподавала Вирджиния Сатир. Я зауважал эффективность семейной терапии – подхода, в рамках которого с терапевтом встречаются все члены одной живущей вместе семьи. В то время совместная семейная психотерапия была намного популярнее, чем сегодня, и я знал как минимум десяток психотерапевтов в одном только Пало-Альто, которые занимались исключительно семейной терапией.
Я лечил пациента с язвенным колитом и попросил Дона Джексона быть моим котерапевтом на нескольких семейных сеансах. Вместе мы опубликовали работу о наших открытиях. Весь следующий год я вел терапию с несколькими семьями, но в итоге решил, что для меня интереснее индивидуальная и групповая работа. С тех пор я семейной терапией не занимался, хотя часто рекомендую ее своим пациентам.
Еще одним членом Института психических исследований был Грегори Бейтсон, прославленный антрополог и один из теоретиков, создавших концепцию двойного послания и разработавших соответствующую теорию возникновения шизофрении. Бейтсон был выдающимся рассказчиком и каждый вторник по вечерам устраивал у себя дома открытые дискуссии. Я часто присутствовал на этих вечерах и от души наслаждался ими.
Еще одной областью, интересовавшей меня в первые годы в Стэнфорде, была сфера «сексуальных расстройств». Я познакомился с этой сферой во времена ординатуры, когда работал с людьми, совершившими преступление на сексуальной почве, в Институте Патаксент. В Стэнфорде я регулярно по выходным работал с совершившими правонарушения в сексуальной сфере заключенными в государственной больнице Атаскадеро. И в следующие несколько лет не раз встречался в своей практике с пациентами, которые были вуайеристами, эксгибиционистами или имели какую-то иную форму сексуальной компульсии или обсессии.
Я часто консультировал геев, проблемы которых, как кажется в ретроспективе, возникали главным образом из-за отношения к ним в обществе. Однажды я проводил в Стэнфорде клинический разбор моей работы с этими пациентами, и сразу после этого Дон Лауб, пластический хирург с кафедры хирургии Стэнфорда, спросил, не соглашусь ли я побыть консультантом в запускаемой им новой программе с участием ряда пациентов-транссексуалов, подавших запрос на хирургическую смену пола. (Термина «трансгендер» тогда еще не существовало.) В то время такие хирургические операции в Штатах не проводили – пациенты, желавшие сменить пол, уезжали на операцию в Тихуану или Касабланку.
За следующие пару недель хирургическое отделение направило ко мне около десяти пациентов на предоперационную диагностику. Ни у одного из них не было серьезных психических расстройств, и я был поражен глубиной и силой их мотивации к смене пола. Большинство из них были бедны и годами работали, чтобы накопить на операцию. Все они анатомически были мужчинами, которые желали стать женщинами: хирурги тогда еще не проводили более трудных операций по превращению женщины в мужчину.
Хирургическое отделение привлекло социального работника, женщину, чтобы та вела предоперационную группу обучения женскому поведению. Я присутствовал на одном занятии, в ходе которого пациенты сидели у барной стойки, а инструктор скидывала им на колени монетки и учила расставлять ноги, чтобы поймать монеты юбкой, вместо того чтобы рефлекторно смыкать, как делают мужчины.
Этот проект намного опережал свое время, но через пару месяцев столкнулся с проблемами: один из пациентов после операции стал танцовщицей, выступавшей в ночных клубах без трусов и широко рекламировавшей себя как творение Стэнфордского госпиталя, а другой попытался подать на госпиталь в суд за тяжкие телесные повреждения после того, как ему удалили мужские гениталии. Проект был закрыт, и прошло много лет, прежде чем в Стэнфорде стали снова проводить такие операции.
Первые пять лет, проведенные моей семьей в Пало-Альто – с 1962 по 1967-й, – совпали с началом ряда общественных движений: за гражданские права, антивоенного, хиппи и битников. Все они расходились по свету из района залива Сан-Франциско. Студенты в Беркли положили начало Движению за свободу слова, сбежавшие из дома подростки собирались в группы в районе Хейт-Эшбери в Сан-Франциско. Но в Стэнфорде, в пятидесяти километрах от него, все оставалось относительно спокойно.
В этом районе жила Джоан Баэз[24], и как-то раз Мэрилин шла рядом с ней на антивоенной демонстрации. Моим самым ярким воспоминанием о том периоде стало посещение многолюдного концерта Боба Дилана в Сан-Хосе, где Джоан Баэз неожиданно поднялась на сцену, чтобы исполнить несколько песен. Я на всю жизнь стал ее поклонником и много лет спустя был счастлив потанцевать с ней после одного из ее выступлений в кафе.
Как и все остальные, в 1963 году мы были сражены известием об убийстве Джона Кеннеди. Оно вдребезги разбило иллюзию, что на нашу мирную жизнь в Пало-Альто никак не повлияют беды внешнего мира. В тот год мы купили свой первый телевизор, чтобы увидеть события, окружавшие гибель Кеннеди, и мемориальные службы. Я всячески избегал любых религиозных убеждений и практик, но в данном случае чувство единения и ритуалы потребовались Мэрилин, и она повела наших двух старших детей – Ив, которой тогда было восемь, и семилетнего Рида – на религиозную службу в Стэнфордской мемориальной церкви.
Семейный портрет, ок. 1975 г.
Поскольку нашей семье не удавалось полностью устоять перед притягательностью ритуала, мы всегда устраивали Седер Песах[25] у себя дома, с друзьями и родственниками. Я, так и не выучивший иврит, просил прочесть церемониальные молитвы кого-нибудь из близких.
Несмотря на неприятные воспоминания о детстве, моей любимой едой оставалась та, на которой я вырос: восточно-европейская еврейская кухня и никакой свинины. Чего не скажешь о Мэрилин! Всякий раз, как я уезжал из города, дети знали, что она будет готовить им свиные отбивные.
Я цеплялся за некоторые церемониальные ритуалы, в частности настоял, чтобы сыновьям было сделано обрезание, за которым следовала церемониальная трапеза с друзьями и родственниками. Рид, старший из троих моих сыновей, решил пройти бар-мицву. Вдобавок к этим нескольким еврейским традициям у нас также была рождественская елка, подарки в чулках для детей и большое рождественское пиршество.
Меня часто спрашивали, было ли проблемой в моей жизни или психиатрической практике отсутствие у меня религиозных убеждений. Мой ответ всегда неизменен: нет. Во-первых, следует подчеркнуть сказать, что я «нерелигиозен», а не «антирелигиозен». Моя позиция ни в коей мере не уникальна: в жизни большей части моего стэнфордского окружения и коллег, медиков и психиатров, религия играла либо небольшую роль, либо вовсе никакой.
Когда я провожу время со своими немногочисленными верующими друзьями (например, Дагфинном Фёллесдалем, моим другом-католиком, норвежским философом), я всегда питаю огромное уважение к глубине их веры. Вообще я склонен полагать, что мои светские взгляды почти никогда не влияют на мою психотерапевтическую практику. Но должен признать, за все годы моей практики глубоко верующих людей, обращавшихся ко мне, было совсем немного. Наиболее частый контакт с верующими случался в моей работе с умирающими пациентами, и я приветствую и поддерживаю любое религиозное утешение, какое они могут найти.
Хотя в 1960-х я был глубоко погружен в свою работу и в основном аполитичен, я не мог не замечать культурных перемен. Мои студенты-медики и психиатры-ординаторы начали носить сандалии вместо «приличной» обуви, и год от года их шевелюры становились все длиннее и буйнее. Кое-кто из студентов приносил мне в подарок самостоятельно испеченный хлеб. Марихуана проникала даже на преподавательские вечеринки, и сексуальные нравы радикально менялись.
К тому времени, как начали происходить эти перемены, я уже чувствовал себя частью старой гвардии и был шокирован, когда в первый раз увидел ординатора, щеголяющего красными клетчатыми брюками или иным вызывающим нарядом. Но это была Калифорния, и перемены остановить было невозможно. Постепенно я расслабился, перестал носить галстуки, и на некоторых преподавательских вечеринках – на которые тоже являлся в расклешенных брюках – даже позволял себе побаловаться марихуаной.
В 1960-х наши трое детей – четвертый, Бенджамин, появился на свет только в 1969 году – были погружены в собственные повседневные драмы. Они учились в местных муниципальных школах, от которых до нашего дома можно было дойти пешком, заводили друзей, брали уроки игры на фортепиано и гитаре, играли в теннис и бейсбол, учились ездить верхом, вступали в скаутские и молодежные организации и строили на заднем дворе загон для наших двух козлят. Их друзья, жившие в домах поменьше, часто приходили к нам поиграть.
Наш дом был оштукатуренным строением в староиспанском стиле, переднюю дверь окружали ярко-сиреневые бугенвиллеи, а посреди патио был небольшой прудик с фонтаном. Над подъездной дорожкой, ведшей к дороге, возвышалась величественная магнолия, вокруг которой малыши гоняли на своих трехколесных велосипедах. В половине квартала от нашего дома был дворовый теннисный корт, где дважды в неделю я играл пара на пару с соседями, а потом и со своими тремя сыновьями, когда они подросли.
Семейство на колесах, Паоло-Альто, 1960-е годы.
В июне 1964 года мы поехали навестить моих родных в Вашингтон. Мы были дома у моей сестры вместе с тремя детьми, когда приехали мать с отцом. Я сидел на диване с Ив, а Рида держал на коленях. Мой сын Виктор и его кузен Харви играли на полу рядом с нами. Отец, который сидел на приставленном сбоку мягком кресле, пожаловался, что у него заболела голова, а две минуты спустя внезапно и без единого звука потерял сознание и упал. Я не смог нащупать пульс. У моего зятя-кардиолога был с собой шприц и адреналин в докторском саквояже, и я вколол адреналин отцу в сердце – но безрезультатно.
Лишь позднее мне вспомнилось, что перед тем, как отец потерял сознание, я увидел, что его глаза застыли, глядя влево. Это указывало на инсульт с левой стороны головного мозга, а не остановку сердца.
Мать вбежала в комнату и вцепилась в него. И сейчас в моих ушах звучат ее повторяющиеся вскрики: «Myneh Tierehle, Barel! (Мой дорогой, мой Бен!)» Я заплакал. Я был ошеломлен и глубоко растроган: впервые в жизни я видел такую нежность со стороны матери, впервые осознал, как глубоко они любили друг друга.
Когда приехала «Скорая», помнится, мать все еще плакала, но сквозь слезы сказала мне и сестре: «Заберите его бумажник». Мы с сестрой проигнорировали ее просьбы и про себя осудили ее за то, что она в такой момент обращает внимание на деньги. Но она, конечно же, была права: его бумажник, карточки и деньги бесследно исчезли в отделении «Скорой».
Мне случалось видеть мертвые тела и до того – на первом году обучения в медицинской школе, на курсе патологии в морге, – но это было первое мертвое тело человека, которого я любил. Такого потом не случалось еще много лет, до самой смерти Ролло Мэя. Похороны отца состоялись на кладбище в Анакостии, штат Мэриленд, и после панихиды каждый из членов нашей семьи бросил на гроб лопату земли. Когда настала моя очередь, у меня закружилась голова; зять поймал меня за руку и удержал, не дав свалиться в могилу.
Мой отец умер, как и жил, – тихо и незаметно. По сей день я жалею, что мне не довелось узнать его лучше. Когда я возвращаюсь на это кладбище и хожу между надгробиями, под которыми лежат мои мать и отец и вся их община из маленького местечка Селец, мое сердце болит от мысли о той пропасти, что разделила меня и родителей, и обо всем, что осталось несказанным.
Порой, когда Мэрилин описывает свои теплые воспоминания о прогулках в парке за руку с отцом, я чувствую себя обделенным и обманутым. А как же мои прогулки и внимание моего отца? Отец работал как проклятый всю свою жизнь. Его магазин был открыт до десяти вечера пять дней в неделю и до полуночи по субботам; он бывал свободен только по воскресеньям.
Мое единственное теплое воспоминание о времени с отцом связано с нашими воскресными играми в шахматы. Мне помнится, он всегда был доволен моей игрой, даже когда я в свои десять или одиннадцать лет начал побеждать его. В отличие от меня, он никогда, ни разу не впал в раздражение из-за проигрыша. Наверное, в этом и кроется причина моей пожизненной любви к шахматам. Наверное, эта игра обеспечивает мне хоть какой-то контакт с моим трудолюбивым, мягкосердечным отцом, которому так и не довелось увидеть меня более зрелым и взрослым.
Когда умер отец, моя жизнь в Стэнфорде только начиналась. Не думаю, что в то время я был способен полностью оценить свою невероятную удачу. У меня была работа в прекрасном университете, я практически ни от кого не зависел и жил в безмятежном местечке с климатом, лучше которого, пожалуй, на всем свете не сыщешь. Я больше никогда не видел снега (разве что на горнолыжных курортах).
Мои друзья, в основном коллеги по Стэнфорду, были людьми дружелюбными и просвещенными. Я ни разу не слышал ни одного антисемитского замечания. Хотя мы жили небогато, у нас с Мэрилин было ощущение, что мы можем позволить все, что пожелаем.
Нашим любимым местом для вылазок был курорт Баха, яркое, при этом недорогое местечко под названием Мулехе (Мексика). Однажды в Рождество мы повезли туда детей, и они были в полном восторге от мексиканской атмосферы, сдобренной тортильями и пиньятой. Мы с детьми наслаждались плаванием с маской и ловлей рыбы на острогу, чем обеспечили себе несколько вкуснейших трапез.
В 1964 году Мэрилин должна была ехать во Францию на конференцию и очень хотела, чтобы мы всем семейством совершили поездку по Европе. В итоге все сложилось еще лучше: мы провели целый год в Лондоне.
Глава восемнадцатая
Год в Лондоне
В 1967 году я получил профессиональную преподавательскую премию от Национального института психического здоровья, которая позволила мне провести год в Клинике Тависток в Лондоне. Я планировал изучить тавистокский подход к групповой терапии и начать серьезно работать над учебником по групповой терапии. Мы нашли дом на Реддингтон-роуд в Хэмпстеде, поблизости от клиники, и для нашей семьи из пятерых человек (Бен, наш младший сын, еще не родился) начался блаженный и памятный год за границей.
Я поменялся кабинетами с Джоном Боулби, видным британским психиатром из Тавистокской клиники, который проводил этот год в Стэнфорде. Его лондонский кабинет располагался в центре клиники, что давало мне возможность много общаться с профессорско-преподавательским составом.
В том году я каждое утро ходил из дома в клинику пешком – за десять кварталов – мимо красивой церкви XVIII века. За ее оградой располагалось маленькое кладбище, некоторые надгробия покосились и настолько истерлись, что имена невозможно было прочесть. Кладбище побольше, через улицу, стало местом успокоения некоторых видных деятелей XIX и XX веков, таких, например, как писательница Дафна дю Морье.
Далее мой путь лежал мимо величественного особняка с колоннами, в котором жил генерал Шарль де Голль во время оккупации Франции немцами. Он был выставлен на продажу за сто тысяч фунтов, и мы с Мэрилин часто фантазировали, как купили бы его – если бы у нас были средства.
Кварталом дальше стоял огромный особняк, на крыше которого снимались сцены танцев Джули Эндрюс и Дика Ван Дайка для фильма о Мэри Поппинс. Затем я продолжал путь по Финчли-роуд к Белсайз-лейн и входил в четырехэтажное невзрачное знание, в котором располагалась Тавистокская клиника.
Джон Сазерленд, глава Тавистока, был мягким и чрезвычайно добродушным шотландцем. В моей первый день в клинике он тепло приветствовал меня, познакомил со своими подчиненными и пригласил присутствовать на всех семинарах и наблюдать за работой проходящих в клинике терапевтических групп. Меня познакомили с психиатрами, занимающимися групповой работой, и на протяжении всего года я поддерживал непрерывные контакты с Пьером Тюрке, Робертом Гослингом и Генри Эзриэлем. Они произвели на меня приятное впечатление, однако их подход к ведению групп показался мне странно сухим и безучастным.
Ведущие групп в Тавистоке никогда не обращались ни к кому конкретному и все свои комментарии адресовали в потолок, ограничиваясь лишь замечаниями о «группе». Помню одну встречу, на которой один из ведущих, Пьер Тюрке, сказал: «Если все члены этой группы явились сюда в такой мерзкий дождь из дальних уголков Лондона и выбирают говорить о крикете – что ж, я не имею ничего против».
Ведущие групп в Тавистоке руководствовались идеями Уилфреда Биона, который фокусировался на бессознательных процессах в группе как целом. Он мало интересовался межличностной сферой – за исключением тех моментов, когда затрагивались темы лидерства и власти. Вот поэтому комментарии всегда касались группы как целого, и психотерапевт никогда не обращался к отдельному пациенту.
Хотя некоторые психиатры были по-человечески мне симпатичны – особенно Боб Гослинг, который приглашал меня в гости и в Лондоне, и в свой загородный дом, – я через пару месяцев пришел к выводу, что этот подход к групповой терапии был совершенно неэффективным. Многие пациенты выражали свое согласие со мной «ногами»: посещаемость была на редкость низка. Существовало правило: если не присутствуют хотя бы четыре члена группы, встреча отменяется – и это действительно часто случалось.
В том же году, но несколько позже, я присутствовал на недельной Тавистокской конференции по работе с группами в Лидсе – наряду с сотней других участников, представлявших сферы образования, психологии и бизнеса. Я отчетливо помню, как началась конференция: участникам рекомендовали разделиться на пять групп, используя пять выделенных для этого помещений. Когда раздался звонок, возвещавший начало упражнения, участники ринулись в отведенные им комнаты. Некоторые члены боролись за лидерство, другие требовали, чтобы двери срочно закрыли, пока группа не стала чересчур большой, а третья настаивали на установлении определенных правил.
Этот семинар состоял из постоянных встреч малых групп, для каждой из которых был назначен преподаватель-консультант, размышлявший о групповом процессе, и встреч большой группы, на которых присутствовали все преподаватели и участники конференции, чтобы можно было провести исследование массово-групповой динамики.
Хотя подобные группы продолжают использоваться как тренировочный инструмент, помогающий изучать групповую динамику и поведение в организациях, тавистокский подход к групповой психотерапии, насколько мне известно, к счастью, ушел в небытие.
Я, как правило, наблюдал одну-две встречи небольших групп в неделю и присутствовал на лекциях или конференциях, но по большей части в тот год был полностью предоставлен самому себе, всецело занятый написанием учебника по групповой психотерапии.
Преподавательский состав Тавистокской клиники находил мой подход к группам таким же безвкусным, каким я считал их подход. Когда я представил свою исследовательскую работу о «терапевтических факторах», основанную на беседах с большим числом пациентов, успешно прошедших групповую терапию, британцы высокомерно фыркали по поводу типично американской фиксации на «удовлетворенном потребителе».
Будучи единственным американцем, я чувствовал себя одиноким и лишенным всяческой поддержки. Когда годом позже я лично познакомился с Джоном Боулби, он сказал мне, что сотрудники Тавистока вызывали у него те же ощущения и временами он фантазировал, как бы заложить в аудиторию бомбу. Чувство одиночества, недооцененности и дискомфорта от самого себя было настолько сильным, что в том году я решил найти себе психотерапевта, как поступал несколько раз в разные трудные моменты на протяжении всей жизни.
В то время в Соединенном Королевстве существовало немало школ психотерапии. Мне сразу же пришел на ум известный британский психиатр Р. Д. Лэйнг. Судя по его письменным работам, он был ярким и оригинальным мыслителем. Незадолго до этого он учредил Кингсли-Холл, место, где пациенты-психотики и их терапевты жили вместе в целительном сообществе. Более того, он лечил пациентов с позиции равенства, которая сильно отличалась от тавистокского подхода.
Когда я присутствовал на его лекции в Тавистоке, на меня произвел впечатление его интеллект, а особенно порадовало, что его иконоборческие взгляды были явно не по нраву истеблишменту. Но Лэйнг также показался мне несколько неорганизованным, и я легко мог понять, почему многие слушатели решили, что он был на ЛСД – его тогдашнем любимом наркотике.
Тем не менее я решил встретиться с ним лично, чтобы обсудить начало психотерапии. Помню, как спросил его о впечатлениях от Института Эсален в Биг-Сюр, штат Калифорния, и припомнил некоторые его комментарии из лекции о «голых» марафон-группах, которые там проводились. Он ответил загадочно: «Я гребу на своей лодке, а другие гребут на своих». Я сделал вывод, что для меня Лэйнг слишком мутный. (Тогда я и не догадывался, что через пару лет сам буду участвовать в «голой» марафон-группе в Эсалене.)
Далее я обратился к главе кляйнианской аналитической школы в Лондоне. Помню, как усомнился в полезности его настойчивых расспросов о моих первых годах жизни и спросил, почему кляйнианский анализ, как правило, длится от семи до десяти лет. Под конец нашей двухчасовой консультации он пришел к выводу (и я согласился), что мой скептицизм в отношении его подхода слишком велик. Как он выразился, «громкость вашей фоновой музыки (то есть мое сопротивление) заглушит правдивое звучание анализа». Ну как тут не восхититься велеречивостью этих британцев!
В итоге я предпочел работать с Чарльзом Райкрофтом, который некогда анализировал Лэйнга. Он был ведущим лондонским психиатром «средней школы», на которую оказали влияние британские аналитики Фэйрбейрн и Винникотт.
На протяжении следующих десяти месяцев я встречался с Райкрофтом дважды в неделю. Ему тогда было около 55 лет, он был очень внимательным и добрым человеком, хотя и чуточку отстраненным. Всякий раз как я переступал порог его совершенно диккенсовского кабинета на Харли-стрит, украшенного толстым персидским ковром, кушеткой и двумя удобными мягкими креслами, он торопливо докуривал сигарету, которую позволял себе между сеансами, приветствовал меня рукопожатием и вежливо приглашал занять мое кресло (не кушетку), стоявшее лицом к нему. Он обращался со мной как с коллегой. Особенно мне запомнилось, как он рассказывал о своей роли в изгнании из психоаналитического сообщества Масуд Хана – рассказ, который я впоследствии воспроизвел в своем романе «Лжец на кушетке».
Я получал определенную пользу от наших сеансов, но мне хотелось, чтобы Райкрофт был активнее и больше взаимодействовал со мной. Его сложные интерпретации почти никогда не казались мне полезными, но даже несмотря на это спустя пару недель моя тревога утихла, и я почувствовал, что способен писать эффективнее. Почему? Наверное, дело было в его надежном принятии и эмпатии. Мне было крайне важно знать, что я не один, что есть кто-то на моей стороне.
В последующие годы, бывая в Лондоне, я наносил Райкрофту светские визиты, и мы часто вспоминали нашу совместную терапию. Однажды он сказал, что жалеет о своей приверженности доктрине, ограничивавшей его только интерпретациями, и я высоко оценил его откровенность.
Мое рабочее время в Лондоне было полностью посвящено созданию учебника по групповой психотерапии. Поскольку это была моя первая книга, мне необходимо было изобрести собственный метод. В итоге я больше всего черпал из трех главных источников: своих лекционных заметок для тех курсов, которые читал ординаторам в предшествовавшие годы; сотен групповых отчетов, которые писал и рассылал членам групп; и исследовательской литературы по групповой психотерапии, большую часть которой мне обеспечивала превосходная библиотека Тавистокской клиники.
Я не умел печатать на машинке (большинство профессионалов в те годы не умели сами набирать текст). Каждый день я писал три-четыре страницы и отдавал их машинистке. Я нанял ее в частном порядке, чтобы она вечером отпечатывала мою работу, и на следующее утро текст был готов к редактированию.
Я начал с самых первых вопросов, встающих перед групповым терапевтом: как отобрать пациентов и составить группу.
Отбор состоит в определении, подходит ли конкретный пациент к конкретному типу групповой терапии. Формирование группы занимается другим вопросом: если пациент подходит и есть ряд групп со свободными местами для нового члена, то какая группа лучше всего подойдет данному пациенту? Или давайте рассмотрим еще один (крайне маловероятный сценарий): представьте себе список из сотни пациентов, из которых можно было бы сформировать двенадцать групп. Как следовало бы терапевтам подходить к формированию этих двенадцати групп, чтобы они были максимально эффективными? Держа в уме эти вопросы, я просмотрел исследовательскую литературу и написал две очень наукообразные, крайне подробные и чрезвычайно скучные главы.
Сразу после того, как я завершил эти две главы об отборе пациентов и формировании групп, мой начальник Дэвид Хэмбург приехал навестить нас в Лондоне и привез мне поразительную, неожиданную новость: совет Стэнфорда собрался на заседание и досрочно пожаловал меня пожизненным контрактом. Я не был внесен в списки кандидатов на постоянный контракт и не должен был быть внесен в них еще год, – и, разумеется, меня переполняла радость от того, что теперь я избавлен от тревоги в ожидании решения. В последующие годы, видя, как мои коллеги и пациенты проходят через эту мучительную драму, я еще больше возблагодарил свою удачу.
Новость о постоянном контракте разительно повлияла на стиль моего сочинения. Я перестал писать для суровых, ориентированных на экспериментальные исследования профессоров, которых воображал сидящими на совете и решающими вопрос о моем контракте. Теперь я радостно вдыхал воздух свободы и писал учебник для совершенно иной аудитории: для студентов-практиков, старающихся научиться быть полезными своим пациентам.
Как следствие, все последующие главы книги написаны куда живее и украшены клиническими примерами: некоторым отведена всего пара строк, другим – три-четыре страницы. Но те первые две главы были подобны цементу: я так и не сумел найти способ как-то оживить их. Двадцать пять лет спустя я опубликовал пятое издание «Теории и практики групповой психотерапии», и даже после четырех серьезных редакций, каждая из которых требовала двух лет интенсивной литературной переделки и редактуры, эти две «доконтрактные» главы (теперь это главы восьмая и девятая), написанные ходульной, мертвенной прозой, вываливаются из контекста, будто они созданы другим человеком. Я полон решимости кардинально обновить их, когда буду готовить шестое издание.
Трое моих детей, которым было тогда, соответственно, девять, двенадцать и тринадцать лет, естественно, не хотели расставаться со школьными друзьями из Пало-Альто, но в конечном счете провели тот год в Лондоне с большим удовольствием.
Наша дочь Ив поначалу очень расстроилась, когда ее из-за скверного почерка не приняли в ближайшую к нашему дому школу «Парламент Хилл», но постепенно оценила ту, в которой начала учиться, – школу для девочек «Хэмпстед Хит». Там она завела несколько хороших подруг и окончила год с превосходными, хоть и недолго продержавшимися, результатами по чистописанию.
Наш сын Рид учился в расположенной неподалеку школе «Юниверсити Колледж» и с гордостью носил ее форму – красно-черный полосатый пиджак и кепи. Скверный почерк Рида – еще хуже, чем у Ив, – не остался не замеченным, но не сыграл никакой роли в его судьбе, поскольку, как неоднократно говорил мне директор школы, он был «замечательным регбистом».
Восьмилетний Виктор в местной британской школе буквально расцвел. Его огорчало, что там приходилось спать днем, зато он отводил душу, заходя по дороге домой в магазинчик сладостей за пенни.
Хоть мы и купили в Европе машину, мы редко пользовались ею в Лондоне и ездили повсюду на метро: в Королевский национальный театр, на местные поэтические чтения, в Британский музей и Королевский Альберт-холл.
Благодаря связям Мэрилин во франко-американском литературном журнале под названием «Адам», мы познакомились с Алексом Комфортом и оставались близкими друзьями вплоть до его смерти в 2000 году. Алекс был одним из двух гениев, с которыми мне довелось близко общаться, – вторым был Джош Ледерберг, стэнфордский нобелевский лауреат, молекулярный биолог.
Ирвин Ялом и его семья, Лондон, зима 1967–1968 годов.
В то время Алекс делил свое время между женой и любовницей и в каждом из двух домов держал полный гардероб. Обладатель энциклопедического ума, он мог бесконечно рассуждать (что с успехом и делал) на любую предложенную тему – будь то британская и французская литература, индийская мифология и искусство, мировые сексуальные практики, его профессиональная сфера – геронтология, опера XVII века… Как-то раз он рассказал нам, что спросил жену, какой подарок она хочет на Рождество, и она ответила: «Что угодно, только не информацию!»
Я всегда с наслаждением разговаривал с Алексом, меня приводил в восторг его редкостный, плодовитый, подкупающий ум. Я знал, что его сильно влечет к Мэрилин, но между ним и мною тоже сложились дружеские отношения. Они продолжались не только в Лондоне, но и в последующие годы, когда он приезжал к нам домой в Пало-Альто.
Алекс в конце концов развелся с женой, женился на своей любовнице и написал книгу «Радость секса» – один из бестселлеров на все времена. Потом, в основном ради того, чтобы уклониться от британских налогов, он переехал в Санта-Барбару. Там он начал работать в Центре изучения демократических институтов, находящемся всего в нескольких часах езды от Пало-Альто.
Хотя «Радость секса» стала его самой известной работой, Алекс написал еще пятьдесят других книг, от трудов по геронтологии до поэзии и романов. Писал он быстро и с большой легкостью. Его свободное владение письмом и восхищало меня, и обескураживало: у Алекса первый черновик часто оказывался и последним, в то время как я писал по десять-двенадцать набросков каждой опубликованной работы.
Мои дети знали его имя еще до того, как познакомились с ним лично, поскольку несколько стихотворений Алекса были включены в антологию современной поэзии, которая входила в число их школьных учебников в Пало-Альто. Гулять с ним в нашем районе было истинным наслаждением, поскольку Алекс мгновенно распознавал птичьи голоса, называл птицу и тут же без усилий подражал ее пению.
Лондон очаровал нас, однако мы оставались настоящими калифорнийцами и очень скучали по солнцу. Расторопный турагент организовал для нашей семьи недельный отпуск на Джербе, большом острове у побережья Туниса. Как гласит легенда, это был тот самый остров пожирателей лотоса, где некогда сел на мель Одиссей.
Мы бродили по базарам и римским руинам, побывали в двухтысячелетней синагоге. Когда я переступил ее порог, смотритель, одетый в национальную арабскую одежду, спросил, еврей ли я, и когда я кивнул, он взял меня за руку и подвел к биме, алтарю в центре синагоги. Он вручил мне древнюю Библию, но, к счастью, не стал проверять мое знание иврита.
Глава девятнадцатая
Короткая и бурная жизнь групп встреч
В середине 1960-х и начале 1970-х годов в Калифорнии и многих других частях Соединенных Штатов случился бум на группы встреч. Они были повсюду, и некоторые из них настолько сильно напоминали терапевтические группы, что безмерно меня заинтересовали.
Свободный университет в Менло-Парке, примыкавшем к Стэнфорду, публиковал рекламные объявления о десятках групп личностного роста. В гостиных стэнфордских общежитий находили приют самые разнообразные группы встреч: двадцатичетырехчасовые марафон-группы, группы по психодраме, Т-группы, группы развития человеческого потенциала.
Более того, многие стэнфордские студенты искали группового опыта в расположенных поблизости центрах развития, таких как Эсален, или, подобно тысячам людей по всей стране, вступали в ЭСТ (Эрхардовский семинар-тренинг) или «Лайфспринг» (тренинги Александра Эверетта) – большие мероприятия с обширной аудиторией, которые часто распадались на группы встреч поменьше.
Я был озадачен не меньше, чем все остальные. Являются ли эти группы, как многие опасаются, угрозой, предвестником распада общества? Или наоборот? Возможно ли, что они эффективно способствуют личностному росту?
Чем экстравагантнее претензии, тем громогласнее приверженцы и тем пронзительнее реакция консерваторов. Я наблюдал Т-группы, возглавляемые хорошо подготовленными ведущими, и мне казалось, что многие их члены получают от групп пользу. Я также бывал на встречах довольно разнузданных открытых групп психодрамы и потом терзался сомнениями насчет психического здоровья их участников. Я посетил двадцатичетырехчасовой «голый» марафон в Эсалене, но не смог отследить воздействие этого опыта на присутствовавших. Мне казалось, что некоторым из пятнадцати его участников он пошел на пользу, но у меня не было никакого способа выяснить, что чувствовали те, кто был не столь словоохотлив.
Многие хвалили эти новые экспериментальные группы; другие честили их на чем свет стоит. Ситуация требовала экспериментальной проверки.
Я слышал выступление Морта Либермана, профессора Чикагского университета, на конференции по групповой терапии в Чикаго и был чрезвычайно впечатлен его работой. Мы несколько часов беседовали, засидевшись за полночь, и договорились провести грандиозное исследование эффективности групп встреч. Сферы наших интересов пересекались: он был не только выдающимся исследователем в области социальных наук, но и прошел подготовку как ведущий Т-групп и групповой терапевт.
Либерман планировал провести в Стэнфорде весь год, и мы вскоре завербовали в свою команду Мэтта Майлса, преподавателя педагогики и психологии из Колумбийского университета, а также исследователя и опытного статистика. Мы втроем разработали дизайн амбициозного исследования эффективности групп встреч.
Группы встреч в изобилии проводились в Стэнфордском кампусе, и многие преподаватели были обеспокоены тем, что студенты могут пострадать от навязанных им конфронтаций, резко сформулированной обратной связи и позиции ведущих, часто настроенных радикально против истеблишмента. Уровень тревоги университетской администрации был столь высок, что разрешение на исследование нам выдали без промедления. Чтобы гарантировать большую выборку, университет даже позволил нам начислять дополнительные учебные баллы за участие в группах.
Окончательный план нашего исследования требовал выборки из двухсот десяти студентов, по случайному принципу распределявшихся в контрольную или в одну из двадцати групп. Каждая группа проводила встречи общей продолжительностью в тридцать часов. Студентам предстояло получить за участие три балла. Мы выбрали десять популярных в то время методологий и организовали по две группы в духе каждой из них:
традиционные Т-группы (в духе Национальных тренинговых лабораторий);
