Как я стал собой. Воспоминания Ялом Ирвин

группы встреч (или группы личностного роста);

группы гештальт-терапии;

Эсален (группы сенсорной осознанности);

ТА-группы (в духе трансактного анализа);

группы психодрамы;

синанон-группы (конфронтационные с «горячим стулом»);

психоаналитически ориентированные группы;

марафон-группы;

группы без ведущего, работающие под запись.

Мы привлекли к работе по двух известных ведущих для каждого направления. Морт Либерман разработал обширную батарею инструментов для измерения перемен, происходящих у участников групп, и оценки поведения ведущих. Мы собрали и подготовили команду наблюдателей, которые должны были изучать участников и ведущих групп во время каждой встречи.

Как только университетский совет по гуманитарным исследованиям одобрил наш исследовательский план, мы запустили этот памятный проект, которому предстояло стать самым крупным и самым строгим в истории исследованием таких групп.

По завершении этого исследования мы написали пятисотстраничную монографию, опубликованную издательством «Бейсик Букс», – «Группы встреч: Первые факты». Наши результаты производили впечатление: у примерно сорока процентов студентов, проходивших университетский курс длиной в четверть, отмечались существенные позитивные личностные изменения, сохранявшиеся на протяжении как минимум шести месяцев. Однако были и шестнадцать «несчастных случаев» – студенты, которые через полгода после своего опыта прохождения группы сообщили об ухудшении своего состояния.

Я был автором глав, описывавших клиническое развитие и эволюцию каждой группы, поведение ведущих и воздействие на «отличников» и «жертв несчастных случаев». Глава о «несчастных случаях» заслужила особо пристальное внимание противников групп встреч и цитировалась в сотнях газет по всей стране. Из нее консерваторы почерпнули ту информацию, которой им не хватало. А моя глава об «отличниках» – огромном числе студентов, которые сообщили о значительных личностных переменах в результате двенадцати групповых встреч, – была вниманием решительно обойдена. Это весьма меня опечалило, поскольку я всегда остро ощущал, что такие группы могут принести много пользы, если их правильно организовать.

Десять лет спустя движение групп встреч сошло на нет; во многих стэнфордских общежитиях его сменили группы по изучению Библии. Вместе с кончиной самого явления и наша книга – «Группы встреч: Первые факты» – лишилась своей читательской аудитории, если не считать ученых, которых заинтересовали описанные в ней исследовательские инструменты. Из всех моих книг только она больше не переиздается.

Этот проект не любила моя жена, поскольку он отнимал у меня массу времени. К тому же связанное с ним важное совещание помешало мне лично забрать ее домой из Стэнфордского госпиталя, когда она родила нашего четвертого ребенка, Бенджамина Блейка. Она вспоминает слова одного из рецензентов книги: «Авторы, должно быть, трудились как проклятые – их проза кажется такой усталой!»

Я продолжал работать над своим учебником по групповой терапии («Теория и практика групповой психотерапии») еще два года. Завершив итоговую версию, я полетел в Нью-Йорк, чтобы встретиться с издателями, перед которыми за меня ходатайствовал Дэвид Хэмбург. Я пообедал с Артуром Розенталем, импозантным основателем «Бейсик Букс», и решил публиковаться у него, несмотря на предложения других издательств. Пересматривая свою жизнь на этих страницах, я снова вспоминаю, сколь значима была поддержка, которую оказывал мне Дэвид Хэмбург, – и как исследователю, и как писателю.

«Теория и практика групповой психотерапии» мгновенно стала популярной и в течение года-двух была принята как учебник в большинстве учебных психотерапевтических программ в Америке; впоследствии ее приняли и во многих других странах. Книга претерпела пять исправленных и дополненных переизданий и была распродана общим тиражом свыше миллиона экземпляров.

Это со временем подарило нам с Мэрилин новую степень финансовой защищенности. Как и большинство моих молодых коллег по факультету, я зарабатывал дополнительно, консультируя по выходным в разных психиатрических больницах; но после публикации учебника я прекратил эти консультации и вместо них стал принимать предложения о чтении лекций по групповой психотерапии.

Мой подход к вознаграждению радикально изменился примерно лет через пять после публикации этой книги, когда я однажды выступал перед большой аудиторией в Университете Фордхэма в Нью-Йорке. Я, как обычно, привез с собой видеозапись встречи терапевтической группы, которую проводил неделей ранее, и намеревался использовать ее как учебное пособие. Однако видеомагнитофон в Фордхэме забарахлил, и техники в конце концов сдались, оставив меня наедине с трудной и нервной задачей – импровизировать все утро.

Я прочитал две подготовленные лекции во второй половине дня, провел со слушателями длительный сеанс вопросов и ответов и к концу дня был совершенно вымотан. Пока слушатели выходили из зала, я стал машинально листать распечатанную программку и обратил внимание, что входная плата за этот семинар составляла сорок долларов (дело было в 1980 году). Я окинул взглядом аудиторию и навскидку подсчитал, что в ней присутствовало около шестисот слушателей. Быстрый подсчет показал, что организаторы заработали свыше двадцати тысяч долларов, а мне они заплатили четыреста!

С этого момента и впредь я соглашался только на справедливую долю выручки, полученной за каждую конференцию, и вскоре доход от публичных выступлений в структуре моих заработков заставил университетскую зарплату ужаться до карликовых размеров.

Глава двадцатая

Лето в Вене

Вена для меня всегда занимала особое место, потому что была родиной Фрейда и колыбелью психотерапии. Я прочел множество биографий Фрейда и таким образом свел заочное знакомство с этим сказочным городом. Вена была домом и для многих моих любимых писателей, включая Стефана Цвейга, Франца Верфеля, Артура Шницлера, Роберта Музиля и Йозефа Рота.

Поэтому, когда в 1970 году стэнфордская администрация предложила мне обучать студентов бакалавриата в течение летнего семестра в кампусе Стэнфорда в Вене, я сразу же ответил согласием. Этот переезд прошел не без сложностей: у меня было четверо детей, которым было тогда соответственно пятнадцать, четырнадцать, одиннадцать и один год. Мы взяли с собой двадцатилетнюю соседку и подругу моей дочери, которой предстояло жить вместе с нами в студенческом общежитии и помогать заботиться о Бене, нашем младшем. Я радовался возможности поработать со стэнфордскими студентами, а Мэрилин, как всегда, наслаждалась возможностью провести время в Европе.

Это было удивительно – жить в центре Вены, где когда-то жил Фрейд. Я погружался в его мир, гулял по улицам, по которым ходил он, бывал в его любимых кафе и подолгу разглядывал большое безликое пятиэтажное многоквартирное здание по адресу Берггассе, 19, – дом, который давал кров Фрейду на протяжении 49 лет.

Годы спустя Фонд Зигмунда Фрейда выкупил это здание и превратил его в музей Фрейда, о чем прохожие могут узнать по большой красной вывеске. Но во время моего пребывания в Вене там не было никаких указаний, что здесь когда-то жил и работал Фрейд. Сотни бронзовых памятных табличек, размещенных городскими властями, отмечали дома видных и не таких уж видных венцев, в том числе и несколько домов, в которых в разное время жил Моцарт; но ничто не указывало на целую жизнь, прожитую в этом городе Зигмундом Фрейдом.

Возможность лично увидеть дом Фрейда и ходить по улицам его Вены пригодилась мне тридцать лет спустя – во время написания романа «Когда Ницше плакал». Я опирался на свои воспоминания и фотографии, сделанные в тот год, чтобы воссоздать достоверные визуальные декорации для моих воображаемых встреч Ницше и прославленного венского врача Йозефа Брейера, который был наставником Фрейда.

В Вене я читал курс лекций для стэнфордских бакалавров о жизни и трудах Зигмунда Фрейда. Эти сорок лекций стали основой курса «Благодарность Фрейду», который я читал психиатрам-ординаторам на протяжении следующих пятнадцати лет. Я всегда напоминал своим студентам, что Фрейд был создателем не только психоанализа (который ныне составляет менее одного процента всей предлагаемой психотерапии), но и всей сферы психотерапии: до Фрейда она не существовала ни в какой форме.

Хотя у меня были основания критически относиться к современному ортодоксальному фрейдистскому анализу, я всегда питал огромное уважение к творческому гению Фрейда и его смелости. Я часто вспоминаю о нем, когда провожу терапию. Не так давно, к примеру, я встретился с новым пациентом, которого донимали непристойные навязчивые идеи, связанные с членами его семьи, и сразу же припомнил наблюдение Фрейда о том, что за такими навязчивостями часто стоит ярость. Мне жаль, что Фрейд настолько вышел из моды. Как гласит название одной из глав моей книги «Дар психотерапии», «Фрейд не всегда был не прав».

Прямо перед отбытием из Стэнфорда в Вену я пережил два серьезных травматических события. Сначала меня потрясла смерть от рака надпочечников моего близкого друга, Эла Вайсса, с которым я познакомился, когда он был ординатором в Стэнфорде. Помимо прочего мы с Элом вместе занимались подводной охотой и ездили в Баху.

А затем, на приеме у стоматолога накануне отъезда, врач обнаружил подозрительный очаг повреждения у меня на деснах. Он взял образцы для биопсии и сказал, что результаты я смогу узнать уже в Вене. В то время я как раз читал о раке неба у Фрейда, вероятно, вызванном постоянным курением сигар, и, памятуя о собственном пристрастии к курению, встревожился: я много курил трубку, каждый день выбирая разные из своей коллекции, и блаженствовал, вдыхая аромат табака «Балканское собрание».

В Вене я дожидался результатов гистологии и, думая, что, возможно, скоро узнаю, что болен той же разновидностью рака, которая убила Фрейда, дошел до сильнейшей тревожности.

В ту первую неделю в Вене я в одночасье бросил курить и познал все прелести синдрома отмены. Как следствие, я стал плохо спать и, чтобы приглушить нестерпимое желание сунуть в рот трубку, уничтожал один за другим пакетики кофейных карамелек.

Наконец пришла телеграмма от стоматолога – биопсия дала отрицательный результат. Однако в ожидании семьи я по-прежнему горевал по своему другу. Я пытался заставить себя работать – ведь я приехал в Вену на неделю раньше, чтобы подготовить сорок лекций, – но тревожность моя была настолько невыносима, что я решил обратиться за помощью. Я попытался попасть на консультацию к видному венскому терапевту Виктору Франклу, автору широко известной книги «Человек в поисках смысла», но его автоответчик сообщил, что он читает лекции где-то за границей.

Когда приехали жена и дети, я успокоился и несколько утешился, и наше трехмесячное пребывание в Вене и взаимодействие со стэнфордскими студентами в итоге стало позитивным переживанием для всех нас. В особенном восторге были двое старших, которые ежедневно общались со студентами Стэнфорда.

Вся моя семья ежедневно питалась в студенческой столовой, там же был устроен праздничный ужин в честь первого дня рождения младшего, Бена. На наш стол водрузили большой торт, и все студенческое сообщество спело «С днем рожденья», в то время как наша старшая дочь Ив подняла виновника торжества на руках, демонстрируя собравшимся. Мэрилин по очереди сводила всех детей в «Захер-отель» полакомиться заслуженно прославленным тортом «Захер», вкуснейшим лакомством из когда-либо пробованных мной.

Мы сопровождали студентов в двух общих поездках. Первой была экскурсия на теплоходе по Дунаю. Его берега обрамляли миллионы ослепительных, полностью распустившихся подсолнухов, поворачивавших головки вслед за солнцем по мере того, как оно перемещалось по небу. Этот день завершился экскурсией по Будапешту, серому и суровому под гнетом советской оккупации, но по-прежнему очаровательному.

Затем, в самом конце учебной четверти, мы вместе со студентами поехали поездом в Загреб, где предполагалось с ними окончательно распрощаться. Оставив детей в стэнфордском общежитии с няней, мы с Мэрилин на несколько дней арендовали машину и прокатились по незабываемо прекрасному побережью Далмации к Дубровнику, а оттуда – по всей идиллической сербской глубинке.

Хотя большая часть времени в Вене была отдана работе и студентам, мы не могли устоять перед искушением увидеть венские культурные сокровища. Мэрилин водила меня по музею Бельведер и познакомила с работами Густава Климта и Эгона Шиле, которые с тех пор стали – наряду с Винсентом ван Гогом – моими любимым художниками. Хотя я ни разу не упоминал о Климте в разговорах со своими немецкими издателями, годы спустя они выбрали именно его работы для обложек почти всех моих книг в немецком переводе.

Дети наши гуляли в пышно разросшихся городских парках, стараясь не топтать траву – чтобы их не выбранила какая-нибудь пожилая венка, – и по тропинкам в рощах вокруг города, где люди приветствовали друг друга дружеским Grss Gott. И, разумеется, мы побывали в опере на незабываемой постановке «Сказок Гофмана».

Вена развернула перед нами яркую панораму того легендарного мира, который лишь недавно оправился от своего нацистского прошлого. Даже в самых смелых мечтах я не мог вообразить, что сорок лет спустя этот город присудит награду одной из моих книг, раздав бесплатно сто тысяч ее экземпляров, и почтит меня недельными празднествами в мою честь.

Ближе к концу нашего пребывания в Вене я, наконец, сумел связаться по телефону с Виктором Франклом и представился как стэнфордский профессор психиатрии, которого беспокоят некоторые личные вопросы и который нуждается в помощи. Он сказал, что крайне занят, но согласился встретиться со мной вечером того же дня.

Франкл – невысокий, симпатичный и седовласый мужчина – тепло приветствовал меня и сразу же заинтересовался моими очками, спросив о фирме-изготовителе. Изготовителя я не знал, поэтому просто снял очки и протянул ему. Это была дешевая оправа, купленная в калифорнийском сетевом магазине «Четыре глаза», и после недолгого осмотра Франкл потерял к ним интерес. Его собственная оправа, толстая, серо-стальная, была очень красива, и я сказал ему об этом. Он улыбнулся и повел меня в гостиную, где обратил мое внимание на гигантский книжный шкаф, заставленный переводами его книги «Человек в поисках смысла».

Мы присели в солнечном уголке гостиной, и Франкл сразу же сказал, что, наверное, не сможет уделить мне много времени, поскольку только накануне вернулся домой из поездки в Великобританию и до четырех утра отвечал на письма поклонников. Такое начало беседы показалось мне странным: похоже было, что он пытался произвести на меня впечатление. Более того, он не спросил о причинах, побудивших меня искать контакта с ним, зато очень интересовался психиатрическим сообществом Стэнфорда.

Франкл задал мне множество вопросов о нем и перешел к жалобам на косность венского психиатрического сообщества, которое отказывалось признать его достижения. Мне начало казаться, что я попал на «безумное чаепитие» из «Алисы в Стране чудес»: я пришел к психотерапевту за помощью, а психотерапевт ищет у меня утешения в связи с неуважительным отношением со стороны венского профессионального сообщества.

Он продолжал жаловаться до конца нашей встречи и так и не спросил, какие причины привели меня к нему. Назавтра мы встретились снова – и он спросил, могут ли его пригласить выступить перед психиатрами Стэнфорда и студентами в Калифорнии. Я пообещал, что попытаюсь об этом договориться.

Его трогательную и вдохновляющую книгу «Человек в поисках смысла», написанную в 1946 году, прочли миллионы людей во всем мире, и по сей день она остается бестселлером в психологии. В ней Франкл рассказывает, как он пережил Холокост и как его решимость поделиться своей историей с миром помогла ему выжить. Я слушал его основную лекцию о смысле жизни несколько раз: он был превосходным оратором и всегда мог вдохновить слушателей.

Однако его приезд в Стэнфорд, состоявшийся через несколько месяцев, создал немало проблем. Они с женой остановились у нас дома, и было совершенно ясно, что Франклу некомфортно в неформальной калифорнийской культуре. Как-то раз наша гувернантка, девушка из Швейцарии, которая приехала в Америку по программе обмена, жила у нас и помогала заботиться о детях, прибежала ко мне в слезах, потому что Франкл выбранил ее: он потребовал чаю, а она подала его в керамической, а не фарфоровой чашке.

Открытая работа, которую он показал ординаторам Стэнфорда, обернулась катастрофой. Его демонстрация работы логотерапии состояла в том, что он десять-пятнадцать минут расспрашивал пациента, определяя, каким должен быть его смысл жизни, а затем делал очень авторитарные предписания. В какой-то момент во время этой открытой работы один из самых непочтительных длинноволосых и обутых в сандалии психиатров-ординаторов в знак протеста встал и вышел из аудитории, бормоча: «Это же бесчеловечно!» Это был ужасный момент для всех, никакие извинения не помогали, безутешный Франкл требовал, чтобы этот ординатор был исключен из программы.

Я неоднократно пытался донести до него обратную связь, но он почти всегда истолковывал ее как обидную критику. Мы довольно долго переписывались после его отъезда из Калифорнии, и через год он прислал мне рукопись на критический отзыв. В одном фрагменте было в мельчайших деталях описано, как он читал лекцию в Гарварде и слушатели пять раз вставали с мест и громко аплодировали.

Я оказался в затруднительном положении. Однако Франкл просил у меня замечаний, поэтому, помучившись над ответом, я решил быть искренним. Я ответил, в самых мягких формулировках, что такая сфокусированность на аплодисментах отвлекает от изложения материала и некоторые читатели могут подумать, что аплодисменты имеют для автора чрезмерное значение. Он сразу же написал в ответ: «Ирв, вы просто не понимаете, вас же там не было: они ДЕЙСТВИТЕЛЬНО вставали и аплодировали пять раз». Даже лучших из нас порой ослепляют личные травмы и потребность в похвале.

Совсем недавно я читал автобиографический рассказ о студенческих днях в Медицинском университете Вены в 1960-х годах, написанный профессором Гансом Штейнером, моим стэнфордским коллегой и другом, который излагал совершенно иную точку зрения. Будучи студентом в Вене, Ганс имел чрезвычайно позитивный опыт общения с Виктором Франклом: он описывал Франкла как превосходного учителя, чей творческий подход ощущался как глоток свежего воздуха по контрасту с замшелостью остальной венской психиатрической профессуры.

Позже мы с Франклом оба выступали однажды на большой психотерапевтической конференции, и я присутствовал на его лекции по «Человеку в поисках смысла». Как всегда, он заворожил аудиторию и вызвал овации. После лекции мы встретились и сердечно обнялись с ним и его женой Элеонорой.

Годы спустя, работая над «Экзистенциальной психотерапией», я тщательно пересмотрел его труды и более чем когда-либо осознал важность его новаторского и фундаментального вклада в нашу сферу.

Не так давно я побывал в одном психотерапевтическом институте[26] в Москве, где есть магистратура по программе логотерапии, и был зачарован большой, в полный рост, фотографией Виктора. Глядя на нее, я вдруг осознал и величие его мужества, и глубину его боли. Я знал из его книги, как глубоко его ранили ужасы заключения в Освенциме, но в те первые встречи с ним в Вене и Стэнфорде я был не готов полностью проникнуться сочувствием к нему или оказать ту поддержку, которую мог бы ему дать. Впоследствии в своих отношениях с другими ведущими фигурами нашей сферы, нпример Ролло Мэем, я не повторял этой ошибки.

Глава двадцать первая

«С каждым днем немного ближе»

Написание этих мемуаров заставило меня оглянуться на мой путь писателя. В какой-то момент я перешел от исследовательски ориентированных статей и книг для других ученых к созданию произведений о психотерапии для более широкой публики. И я думаю, что зачатки этого превращения связаны со странной книгой с несколько вычурным названием – «С каждым днем немного ближе»[27], – опубликованной в 1974 году. В этой книге я отошел от языка количественных исследований и стремился подражать рассказчикам, которых читал всю свою жизнь. Я в то время и не представлял, что со временем буду учить психотерапии с помощью четырех романов и трех сборников рассказов.

Мой метаморфоз начался, когда в конце 1960-х я привел в свою терапевтическую группу Джинни Элкин, учившуюся в Стэнфорде писательскому мастерству в рамках Стегнеровской программы. Групповая терапия оказалась для нее весьма трудной из-за ее крайней стеснительности и отказа требовать внимания группы или принимать его. Через пару месяцев она окончила обучение и устроилась работать преподавателем в вечерние часы, что сделало посещение группы невозможным.

Джинни хотела продолжить индивидуальную терапию со мной, но не могла позволить себе стэнфордские расценки, так что я предложил ей необычный договор. Я согласился уменьшить оплату, если она будет после каждого сеанса писать отчет, описывая все чувства и мысли, которые она не вербализовала на нашей встрече. Я делал бы то же самое, а затем мы передавали бы свои отчеты в запечатанных конвертах моему секретарю. Через несколько недель терапии нам предстояло прочесть отчеты друг друга.

Зачем мне понадобилось делать такое необычное, странное предложение? С одной стороны, Джинни воспринимала меня нереалистично – выражаясь психотерапевтическим жаргоном, у нее зашкаливал позитивный перенос: она идеализировала меня, была чрезвычайно почтительна и инфантилизировала себя в моем присутствии. Я думал, что ей может быть полезно – в качестве опыта тестирования реальности – почитать мои необработанные мысли после каждой нашей сессии, в частности, узнать о моих сомнениях и неуверенности в том, как именно я могу ей помочь. Так что я был намерен больше открыться в нашей психотерапии в надежде поощрить ее сделать то же самое.

Но была и другая, более личная причина: я жаждал быть писателем, настоящим писателем. Я чувствовал, как меня душило написание академичного пятисотстраничного учебника, за которым последовало участие в создании пятисотстраничной монографии об исследовании групп встреч. Я надеялся, что такая работа с Джинни станет для меня необычным упражнением, позволит сломать свои профессиональные оковы, отыскать свой голос, выражая все, что придет на ум, сразу после каждого сеанса. Кроме того, Джинни была мастером слова, и мне казалось, что ей может быть комфортнее общаться с помощью письменной, а не устной речи.

Наш обмен заметками каждые пару месяцев оказался крайне познавательным. Всякий раз, когда участники группы изучают собственные отношения, их взаимодействие становится глубже. Всякий раз, когда мы читали отчеты друг друга, наша терапия обогащалась. Более того, эти заметки позволяли испытать опыт в духе «Расёмона»[28]: хотя мы проживали один и тот же час, переживали мы этот час очень по-разному и ценили разные его моменты.

Мои элегантные и блестящие интерпретации? Увы, Джинни их даже не слышала! Зато она ценила те маленькие личные проявления, которые я едва замечал: мои комплименты ее одежде или внешности; неловкие извинения за пару минут опоздания; смешок в ответ на ее сатирическое замечание; то, как я учил ее расслабляться.

Впоследствии я не один год использовал наши отчеты в психотерапевтических занятиях с психиатрами-ординаторами и был поражен жгучим интересом студентов к нашим таким разным голосам и точкам зрения. Когда я показал эти отчеты Мэрилин, она решила, что они читаются как эпистолярный роман, и предложила опубликовать их в виде книги, вызвавшись отредактировать текст. Вскоре после этого она отправилась вместе с нашим сыном Виктором на горнолыжный курорт, и каждое утро, когда Виктор уходил кататься, оттачивала наши с Джинни отчеты.

Джинни с энтузиазмом отнеслась к этому издательскому проекту: это была ее первая книга. Мы договорились, что поделим авторские гонорары поровну, а Мэрилин получит двадцать процентов. В 1974 году издательство «Бейсик Букс» опубликовало эту книгу под названием «С каждым днем немного ближе».

Сейчас мне думается, что предложенный Мэрилин подзаголовок – «Терапия, рассказанная дважды» (переделка из Готорна) – подошел бы намного лучше, но Джинни обожала старую песню Бадди Холли «Каждый день» и всегда хотела, чтобы она звучала на ее свадьбе. Пару лет спустя, когда вышел на экраны фильм о Бадди Холли, я очень внимательно слушал слова и с удивлением обнаружил, что Джинни неправильно понимала эту строку. Ей слышалось: «С каждым днем немного ближе» (Every day gets a little closer), а на самом деле текст звучит так: «С каждым днем оно всё ближе» (Every day it’s a-gettin’ closer).

Мы с Джинни написали каждый по предисловию и послесловию, у меня сохранилось ясное воспоминание, как я писал свои. Над сугубо профессиональными текстами я в основном работал в своем кабинете в амбулаторном психиатрическом отделении, но для истинно литературного творчества там, на мой взгляд, было слишком людно и шумно.

Психиатрическое отделение, включая кабинеты заведующего, преподавателей и множество терапевтических кабинетов, в то время располагалось в южном крыле Стэнфордской больницы. К нему прилегало крыло, которое занимал Карл Прибрам, профессор, проводивший исследования на обезьянах. Время от времени какая-нибудь из них сбегала и носилась по клинике и вестибюлю, сея хаос. А сразу за лабораторией Прибрама было хранилище документов, где держали истории болезни пациентов. Это было сумрачное помещение без окон, зато тихое и совершенно уединенное, к тому же достаточно большое, чтобы там можно было расхаживать взад-вперед, конструировать сложные предложения и читать их вслух самому себе.

Мне нравилась эта жутковатая комната: она воскрешала в памяти мой кабинет в подвале, где я проводил подростком несчетные часы, сочиняя стихи, предназначенные лишь для себя (хотя порой я читал некоторые из них Мэрилин).

Время, которое я проводил в этой темной комнате, ища верный тон, было для меня чистым блаженством. Это был решающий поворотный момент – никаких данных, никакой статистики, никакого преподавания – я просто позволял своим мыслям свободно странствовать. Я не умею петь, но там я напевал сам себе. Кроме того, я уверен, что горы медицинских карт, окружавшие меня, тысячи историй пациентов постепенно просачивались в мое сознание, когда я писал свое предисловие.

Меня всегда охватывает щемящая тоска, когда я нахожу старые книги для записей на прием, заполненные полузабытыми именами пациентов, с которыми у меня связаны самые волнующие переживания. Столько людей, столько прекрасных моментов! Что с ними сталось? Мои многоярусные картотеки, кипы кассет с записями часто напоминают мне огромное кладбище: живые души, втиснутые в истории болезней, голоса на магнитных лентах, как в безмолвной ловушке, бесконечно излагающие свои жизненные драмы. Жизнь с такими памятниками наполняет меня острым чувством быстротечности бытия. Даже когда я всецело погружен в настоящее, меня преследует ощущение, будто за мной наблюдает, выжидая, призрак бренности – бренности, которая в конечном счете побеждает жизнь, но, тем не менее, самой своей неумолимостью придает ей остроту и красоту. Желание пересказать мой опыт с Джинни очень притягательно: меня интригует возможность отсрочить увядание, продлить отрезок нашей короткой жизни, проведенный вместе. Как хорошо знать, что он продолжит свое существование в сознании читателя, а не в заброшенном хранилище историй болезней, которые никто не перечитывает, и магнитных записей, не нашедших своих слушателей.

Написание этого предисловия стало важнейшей точкой моего преображения. Я искал более лирический тон и в то же время обратил внимание на феномен мимолетности, через который пришел к экзистенциальному мировоззрению.

Примерно в то же время, когда Джинни ходила ко мне на терапию, у меня произошла еще одна литературная встреча. Один из коллег Мэрилин сделал нам подарок, позволив бросить редкий «закулисный» взгляд на Эрнеста Хемингуэя, который в 1961 году покончил жизнь самоубийством. В университетской библиотеке он нашел папку с неопубликованными письмами, которые Хемингуэй писал своему другу Баку Ланэму, генералу, командовавшему одной из армий во время вторжения в Нормандию.

Копировать их не разрешали, однако коллега Мэрилин незаметно надиктовал эти письма на маленький магнитофон, расшифровал записи и на пару дней дал нам их почитать, разрешив пересказывать отрывки из них, но не цитировать прямо.

Эти письма проливают существенный свет на психологическое состояние Хемингуэя. Я собрал еще кое-какую информацию, съездив в Вашингтон и навестив Бака Ланэма, в то время одного из директоров компании «Ксерокс». Он любезно согласился поговорить со мной о своей дружбе с Хемингуэем. Перечитав многие произведения Хемингуэя, мы с Мэрилин наняли нянек нашим детям и отбыли на долгие уединенные выходные в Центр искусств «Вилла Монтальво» в Саратоге, штат Калифорния, чтобы вместе поработать над статьей.

Наша статья «Хемингуэй. Взгляд психиатра» была опубликована в 1971 году в «Журнале Американской психиатрической ассоциации», и ее мгновенно растиражировали сотни газет по всему миру. Ничто из написанного мной или Мэрилин ни до, ни после этой статьи не привлекало такого внимания.

В статье мы исследовали чувство собственной неадекватности, скрывавшееся под буйными внешними проявлениями Хемингуэя. Хотя он всячески старался придать себе жесткости, безжалостно заставляя себя заниматься трудными, требующими мужества делами – бокс, рыбная ловля в открытом море и охота на крупного зверя, – в его письмах к генералу Ланэму он предстает по-детски ранимым. Он преклонялся перед «настоящим человеком» – сильным и отважным военачальником – и называл себя «трусливым писакой».

Хотя я глубоко ценю Хемингуэя как писателя, его публичной персоной я никогда не восхищался – она была слишком шероховатой, слишком гипермаскулинной, слишком одержимой алкоголем, слишком лишенной эмпатии. Чтение его писем обнаружило в нем более мягкого, критичного к себе ребенка, ослепленного блеском по-настоящему крутых, мужественных взрослых во взрослом мире.

Мы изложили свои намерения в самом начале статьи:

Хотя мы высоко ценим экзистенциальные размышления, порожденные встречами Хемингуэя с опасностью и смертью, мы не находим в них той же меры универсальности и вневременности, что у Толстого, или Конрада, или Камю. Почему это так? Почему взгляд Хемингуэя на мир так ограничен? Мы подозреваем, что ограничения воззрений Хемингуэя связаны с его личными психологическими ограничениями… Его величайший литературный талант не вызывает сомнений. Но нет сомнений и в том, что он был чрезвычайно неблагополучным человеком. Он безжалостно подстегивал себя всю жизнь и покончил с собой в шестьдесят два года в состоянии параноидно-депрессивного психоза.

Хотя мы с Мэрилин всегда тесно сотрудничаем – каждый из нас читает черновики рукописей другого, – это единственное произведение, которое мы написали вместе. Мы до сих пор вспоминаем этот опыт с удовольствием и думаем, что как-нибудь, пусть даже в нашем преклонном возрасте, отыщем для себя новый совместный проект.

Глава двадцать вторая

Оксфорд и заколдованные монеты мистера Сфики

Множество лет, проведенных в Стэнфорде, часто сливаются в моей памяти воедино, зато я четко помню каждый творческий отпуск. В начале 1970-х я продолжал учить студентов и ординаторов и привлекал многих из них к сотрудничеству в психотерапевтических исследованиях.

Я писал в журналы статьи о групповой терапии для алкоголиков и для овдовевших супругов. В какой-то момент мой издатель попросил меня заняться вторым изданием учебника по групповой терапии. Понимая, что этот проект потребует моего внимания целиком, я подал заявление на шестимесячный творческий отпуск, и в 1974 году мы с Мэрилин и нашим пятилетним сыном Беном уехали в Оксфорд, где я получил кабинет в психиатрическом отделении больницы Уорнерфорд. Ив начала учиться в Уэслианском университете, а старшие сыновья остались заканчивать школу в Пало-Альто под опекой наших с Мэрилин старых друзей, которые перебрались на время нашего отсутствия к нам домой.

Мы сняли дом в центре Оксфорда, но незадолго до нашего приезда потерпел крушение британский авиалайнер, и в катастрофе погибли все пассажиры, включая отца семейства, сдавшего нам дом. Поэтому в последнюю минуту нам пришлось судорожно искать другое жилье. Убедившись, что ничего подходящего для нас нет, мы сняли очаровательный старинный коттедж под соломенной крышей в крошечной – всего с одним пабом – деревушке Блэк Бортон, примерно в получасе пути от Оксфорда.

Блэк Бортон был маленьким местечком, очень британским и очень уединенным: идеальные условия для писательского труда! Подготовка книги к переизданию – работа скучная и отнимающая много времени и сил, но необходимая, если хочешь, чтобы книга не теряла актуальности.

Я анализировал свои недавние исследования, стремясь лучше понять, что действительно помогает пациентам во время терапии. Я раздал большой выборке пациентов, оценивавших свой опыт групповой терапии как полезный, опросник из пятидесяти пяти пунктов, касавшихся таких тем, как: катарсис, понимание, поддержка, руководство, универсальность, групповая сплоченность и т. д. – и по чистому наитию в последнюю минуту добавил к ним блок из пяти неортодоксальных утверждений, которые обозначил как «экзистенциальные факторы» – например, «понимание, что несмотря на близость с другими, мне все равно придется сталкиваться с жизнью в одиночку», или «понимание, что какое-то количество боли в жизни и смерть неизбежны».

Я просил пациентов рассортировать эти пункты по группам – от наименее к наиболее полезным – и с изумлением обнаружил, что эта вброшенная в последний момент категория экзистенциальных факторов оценивалась намного выше, чем я рассчитывал. Очевидно, что экзистенциальные факторы играли большую роль в эффективной групповой терапии, чем мы думали, и я приступил к прояснению этого момента в новой главе.

Когда я начинал заниматься этой темой, мне позвонили из Соединенных Штатов с сообщением, что мне только что присудили престижную Премию Стрекера по психиатрии. Я, разумеется, очень обрадовался, но ненадолго. Два дня спустя пришло официальное письмо с подробностями: от меня требовалось через год выступить с речью перед большой аудиторией в Пенсильвании. С этим проблем не было. Но далее я узнал, что в течение четырех месяцев должен представить монографию по теме на мой выбор, которую Университет Пенсильвании опубликует ограниченным тиражом.

Сочинение монографии было последним делом, за которое я хотел бы в тот момент взяться: начав заниматься писательским проектом, я становлюсь одержим только им и откладываю в сторону все прочие дела. Я уже подумывал отказаться от премии, но коллеги отговорили меня, и в итоге я пришел к компромиссному решению: я напишу монографию об экзистенциальных факторах в групповой психотерапии, и она сослужит двойную службу, став и монографией для Премии Стрекера, и главой в дополненном и исправленном переиздании моего учебника. Вспоминая этот момент, я полагаю, что это было начало работы, кульминацией которой стало появление моего учебника «Экзистенциальная психотерапия».

Блэк Бортон находится в Котсуолдсе, безмятежном районе южной Англии, славящемся своими ярко-зелеными полями, которые весной и летом пышно цветут. Местный детский сад, куда мы определили Бена, оказался выше всяких похвал, и вообще жизнь была превосходна, если бы не один ммент – погода. Мы были разбалованы солнечной Калифорнией, а здесь в середине июня Мэрилин купила себе дубленку. К концу июля мы так «отсырели» и так изголодались по солнцу, что однажды дождливым утром оказались в туристическом агентстве в Оксфорде, спрашивая о наличии авиабилетов в ближайшее солнечное и недорогое местечко. Агент понимающе улыбнулась – ей уже приходилось иметь дело с хнычущими туристами-калифорнийцами – и организовала нам поездку в Грецию. «Вы с Грецией, – уверяла она нас, – станете лучшими друзьями».

Мы отправили Бена в подходящий летний лагерь в Винчестере, а наш сын Виктор, присоединившийся к нам в июне после окончания учебного года, поехал в молодежный велосипедный тур по Ирландии. После этого мы с Мэрилин сели в самолет до Афин. Оттуда на следующий день нам предстояло начать пятидневный автобусный тур по обещанному нам вечно солнечному Пелопоннесу.

Мы приземлились в Афинах с легким сердцем и готовностью исследовать новые земли, но наш багаж задержался где-то в дороге. У нас была при себе только ручная кладь, состоявшая в основном из книг. Мы нашли поблизости от нашего афинского отеля магазинчик, по счастью, еще не закрывшийся этим поздним вечером, где купили необходимые путешественникам вещи: бритву, крем для бритья, зубные щетки, пасту, белье и полосатый красно-черный сарафан для Мэрилин. Все следующие пять дней мы ходили в одной и той же одежде, а когда Мэрилин хотела поплавать, она надевала свою единственную футболку и мои трусы.

Наше возмущение из-за потерянного багажа вскоре испарилось, и мы привыкли путешествовать налегке. По мере того как шли дни, мы ловили себя на том, что посмеиваемся, глядя, как наши собратья-туристы с ворчанием загружают в автобус свои большие чемоданы, в то время как мы запрыгивали на свои места вольными птичками.

Не обремененные ничем, мы ощущали более глубокую связь с местами, в которых побывали: это были гора Олимп, где более двух с половиной тысяч лет назад состоялись первые Олимпийские игры; древний театр Эпидавра; место в горах, где находился Дельфийский оракул (Мэрилин там понравилось больше всего, своей красотой и величавой одухотворенностью оно напомнило ей французское Везле[29]). В конце поездки мы вернулись в аэропорт и там, к своему изумлению, увидели две наши дорожные сумки, кружившие на пустой багажной карусели. С несколько двойственным чувством мы забрали их и отправились к следующему месту назначения – на Крит.

В аэропорту Крита мы арендовали малолитражку и провели следующую неделю, неторопливо объезжая остров. Через сорок лет в памяти остались одни обрывки, но и Мэрилин, и я помним тот первый вечер на Крите, когда мы сидели в таверне и смотрели на лунную дорожку через воду канала, пролегавшего всего в полуметре от нашего стола. Мы дивились прежде не виданным закускам: бабагануш, цацики, тарамосалата, долмадес, пироги со шпинатом и с сыром, кефтедес… Они настолько полюбились мне, что на Крите я ни разу не заказал основное блюдо.

«Я ничего не хочу. Я ничего не боюсь. Я свободен». Мурашки пробежали у меня по телу, когда на следующий день я прочел слова Никоса Казандзакиса на его надгробном камне сразу за древними венецианскими стенами, окружающими город Ираклион, столицу Крита.

Казандзакис был отлучен от греческой православной церкви за создание той самой книги, которую я читал во время перелета в Грецию – «Последнее искушение Христа», – поэтому его запрещено было хоронить в черте города. Я преклонил колени перед его могилой, отдавая дань уважения его великому духу, и в оставшиеся дни нашего путешествия читал его поэму «Одиссея. Современное продолжение».

В громадном Кносском дворце нас заворожили фрески, изображавшие мощных женщин с обнаженными грудями, несущих жертвоприношения богам под предводительством жриц. Как и всегда с тех пор, как мы с Мэрилин познакомились, она устроила мне познавательную экскурсию и обратила особенное внимание на доминирование этих женских фигур. Через двадцать лет она вспомнит о них в своей вышедшей в 1997 году книге «История женской груди».

Мы отправились на машине в горы и добрались до аскетичного критского монастыря. Хотя нас пригласили на обед, осмотреть нам было разрешено лишь очень маленькую часть монастыря, чтобы мы не побеспокоили молящихся монахов. Кроме того, в главную часть монастыря вообще не допускали женщин, даже животных женского пола, в том числе и кур!

В Ираклионе мы принялись искать древнегреческие монеты в подарок нашему старшему сыну Риду по случаю окончания школы. В первой же лавке нам сказали, что продавать древние монеты туристам незаконно, но все до единого торговцы-нумизматы игнорировали это правило и с готовностью – пусть и тайком – демонстрировали нам укрытую от посторонних глаз витрину.

Из всех таких лавок на нас наибольшее впечатление произвела лавка Сфики, расположенная прямо напротив Национального музея, с большим золотым изображением шмеля на витрине. После долгого разговора с добродушным и знающим свое дело господином Сфикой мы купили серебряную греческую монету для Рида и две другие, которые мы с Мэрилин потом носили как подвески. Он заверил нас, что мы сможем вернуть их в любое время, если они нас не удовлетворят.

На следующий день мы посетили маленький подвальный магазинчик, принадлежавший старому еврею-антиквару. Там мы приобрели несколько недорогих серебряных римских монет и в ходе беседы показали ему монеты, которые накануне купили у Сфики. Он мельком глянул на них и объявил с полной уверенностью:

– Подделки. Хорошо сделаны, но все равно подделки.

Мы вернулись к Сфике и потребовали вернуть деньги. Он, словно ждал нас, не сказав ни слова, подошел к своей кассе и с огромным достоинством извлек из нее конверт с нашими деньгами. Он протянул его нам со словами:

– Я возвращаю ваши деньги, как и обещал, но при одном условии: в этом магазине вы отныне нежеланные посетители.

Продолжая свое путешествие по острову, мы заходили в другие лавки с монетами и не раз описывали нашу встречу со Сфикой.

– Что?! – восклицали все торговцы. – Вы оскорбили Сфику? Сфику, официального оценщика Национального музея? – Тут они хватались за головы и принимались раскачиваться из стороны в сторону. – Вы должны перед ним извиниться!

Мы так и не нашли подходящего подарка на замену и начали сомневаться в правильности своего решения вернуть монеты.

В последний вечер пребывания на Крите мы решили воспользоваться подарком одного из оксфордских коллег, давшего нам с собой в отпуск тоненький косячок с марихуаной. Непривыкшие к курению, мы разделили его на двоих и потом отправились ужинать в один из ресторанчиков под открытым небом на рыночной площади, где много часов наслаждались волшебной едой, музыкой и танцами. После ужина мы пошли гулять по улицам Ираклиона и заблудились, а потом нами овладела легкая паранойя: нам казалось, что нас преследует полиция.

Такси найти было невозможно, мы метались по лабиринту улочек, пытаясь отыскать свой отель, и каким-то образом посреди ночи оказались на пустой улице прямо перед магазином с большим шмелем на витрине – нумизматической лавкой Сфики! Пока мы стояли и глазели на шмеля, рядом, как по волшебству, появилось свободное такси. Мы замахали ему и вскоре уже вернулись под безопасный кров нашего отеля.

Наш обратный рейс в Лондон отбывал после полудня, и мы с Мэрилин, неторопливо завтракая критским чизкейком, обсуждали вчерашний вечер. Хоть я и скептик, каких мало, я не мог не задуматься – уж не было ли то, что мы оказались перед лавкой Сфики, каким-то таинственным сообщением для нас. Чем больше мы об этом говорили, тем крепче становилась убежденность, что мы совершили ужасную ошибку – ошибку, которую можно исправить, только чистосердечно повинившись перед господином Сфикой и снова купив у него эти злосчастные монеты.

Мы снова отправились в его магазин и, несмотря на запрет Сфики, вошли внутрь. Столкнувшись с хозяином, мы забормотали извинения, но он оборвал нас, приложив пальцы к губам, и без единого слова снова принес те три монеты. Мы уплатили за них ту же цену, что и прежде. Через пару часов, в самолете, возвращавшемся в Лондон, я сказал Мэрилин:

– Если он и все торговцы Крита состоят в сговоре и если у него хватило наглости продать мне те же поддельные монеты дважды, то я скажу: «Снимаю перед вами шляпу, господин Сфика!»

По возвращении в Оксфорд мы отнесли монеты в Эшмоловский музей на официальную экспертизу. Неделей позже пришло заключение: все монеты оказались подделками, за исключением тех мелких римских монеток, которые мы купили у старого торговца-еврея в маленькой подвальной лавочке! Так начались наши греческие приключения, продолжавшиеся всю жизнь.

Глава двадцать третья

Экзистенциальная терапия

Еще со времен чтения «Экзистенции» Ролло Мэя в начале психиатрической ординатуры и первого для меня курса философии в Университете Джонса Хопкинса я задумывался, как привнести мудрость прошлого в свою психотерапевтическую работу. Чем больше я читал философских трудов, тем отчетливее осознавал, как много глубоких идей психиатрия попросту игнорировала. Я очень сожалел, что сам имею лишь шаткий фундамент в области философских знаний и гуманитарных наук в целом, и был полон решимости восполнить эти пробелы в своем образовании.

Я начал посещать как слушатель ряд стэнфордских курсов для бакалавров по феноменологии и экзистенциализму. Многие из них преподавал человек замечательно ясного ума, прекрасный лектор, профессор Дагфинн Фёллесдал. Материал казался мне увлекательным несмотря на труднодоступность для понимания; особенно я мучился с Эдмундом Гуссерлем и Мартином Хайдеггером. «Бытие и время» Хайдеггера показалось мне трудом непонятным, но интригующим, причем настолько, что я прослушал курс Дагфинна по Хайдеггеру дважды. Нам с Дагфинном предстояло сдружиться на всю жизнь.

Другим стэнфордским профессором, который вел курсы в интересовавшей меня области, был Вэн Харви. Он, закоренелый агностик, долгое время возглавлял стэнфордскую кафедру религиоведения. Сидя на его лекциях в первом ряду, я завороженно слушал, как он говорил о Кьеркегоре и Ницше; это были два самых незабываемых курса в моей жизни. Вэн Харви тоже стал моим близким другом, и по сей день мы регулярно встречаемся за обедом, чтобы поговорить о философии.

Моя профессиональная жизнь менялась: я все меньше и меньше участвовал в научных проектах моего факультета. Когда профессор психологии Дэвид Розенхэн отправился в творческий отпуск, я прочитал вместо него большой курс по психологии аномального развития, и это было мое последнее выступление в такой роли. Больше подобных курсов я не преподавал.

Я постепенно отдалялся от медицинской науки и искал себе опоры в науках гуманитарных. Это было время волнующее, но полное сомнений в себе: я часто чувствовал себя аутсайдером, поскольку не успевал за новыми достижениями в психиатрии, а в философии и литературе оставался всего лишь дилетантом. Постепенно я разбирался, кто из мыслителей наиболее значим мне для моей сферы деятельности. Я полностью принял Ницше, Сартра, Камю, Шопенгауэра и Эпикура с Лукрецием – и прошел мимо Канта, Лейбница, Гуссерля и Кьеркегора, поскольку клиническое применение их идей было для меня менее очевидным.

Мне также повезло посещать лекции, которые читал английский профессор Альберт Герард, замечательный литературный критик и романист, а потом я имел честь преподавать вместе с ним. Он и его жена Маклин – тоже писательница – стали нашими добрыми друзьями. В начале 1970-х профессор Герард начал новую учебную программу для аспирантов, «Современная мысль и литература», и мы с Мэрилин вошли в его ученый совет.

Я начал больше преподавать в сфере гуманитарных наук и меньше – в медицинской школе. Среди первых моих вкладов в программу «Современная мысль и литература» был курс «Психиатрия и биография», который я вел совместно с Томом Мозером, главой кафедры английского языка в Стэнфорде; с ним мы тоже крепко сдружились. Мы с Мэрилин вдвоем вели курс «Смерть в художественной литературе», кроме того, я совместно с Дагфинном Фёллесдалом преподавал курс «Философия и психиатрия».

В чтении я переключился на экзистенциальных мыслителей, как в художественной литературе, так и в философии. Такие авторы, как Достоевский, Толстой, Беккет, Кундера, Гессе, Мутис и Гамсун, занимались в первую очередь не вопросами устройства общества, ухаживания, сексуального стремления, тайн или мести; предмет их интереса был намного глубже и затрагивал вопросы бытия. Они пытались отыскать смысл в бессмысленном мире, открыто противостояли неизбежной смерти и непреодолимой изоляции.

Эти трудности смертного существования находили во мне отклик. Я чувствовал, что они рассказывают мою историю – и не только мою, но и историю каждого пациента, который когда-либо обращался ко мне за консультацией. Все отчетливее я понимал, что многие проблемы, с которыми боролись мои пациенты – старение, утрата, смерть, важные жизненные решения вроде вопросов о том, какую профессию избрать или с кем вступить в брак, – романисты и философы нередко разбирают убедительнее, чем мои коллеги.

Я начал верить, что сумею написать книгу, которая привнесет в психотерапию идеи экзистенциальной литературы, но в то же время меня беспокоило, не слишком ли самонадеянно с моей стороны решиться на такой шаг. Не увидят ли истинные философы, что мой слой знаний слишком тонок?

Отодвинув в сторону эти малодушные опасения, я начал работу, но так и не избавился от тревожности самозванца, жужжавшей где-то на заднем плане. К тому же я понимал, что берусь за чудовищно долгосрочный проект. Я организовал свое время так, чтобы каждое утро четыре часа читать и делать заметки в маленьком кабинете над гаражом, после чего в полдень я отправлялся на велосипеде в Стэнфорд и проводил остаток дня со студентами и пациентами.

Помимо чтения научной литературы, я обратился к толстым стопкам клинических заметок о пациентах. Снова и снова я пытался очистить свое сознание от повседневных забот и размышлять о сокровенной сути переживания бытия. Мысли о смерти часто проникали в мой недремлющий разум и преследовали меня в сновидениях. В самом начале работы над книгой мне приснился знаменательный сон, который до сих пор настолько свеж в памяти, словно я видел его прошлой ночью.

Моя мать и ее друзья и родственники, все ныне покойные, сидят очень тихо на ступенях лестницы. Я слышу голос матери, пронзительно зовущий меня по имени. Я обращаю особенное внимание на тетю Минни; она сидит совершенно неподвижно на верхней ступеньке. Вдруг она начинает двигаться, поначалу медленно, потом все быстрее и быстрее, пока не начинает вибрировать, как летящий шмель. В этот момент все сидящие на лестнице – все эти взрослые из моего детства, все покойные – начинают вибрировать все быстрее и быстрее. Дядя Эйб протягивает руку, чтобы ущипнуть меня за щеку, хмыкая при этом: «Милый сынок», как делал когда-то. Остальные тоже тянутся к моим щекам. Поначалу нежные, эти щипки становятся злыми и болезненными. Я в ужасе просыпаюсь с пылающими и пульсирующими щеками, на часах три часа ночи.

В этом сновидении происходит встреча со смертью. Поначалу меня зовет умершая мать, и я вижу всех покойных родственников, сидящих в пугающей неподвижности на ступенях. Далее все они начинают двигаться. Я обращаю особое внимание на тетю Минни, которая перед смертью целый год пролежала с синдромом «запертого человека». Обширный инсульт оставил ее полностью парализованной, не способной шевельнуть ни одной мышцей своего тела, кроме глаз. Я с ужасом представлял ее в этом состоянии. В моем сне Минни начинает двигаться, но вскоре приходит в неистовство.

Я пытаюсь облегчить свой ужас, воображая, что мертвецы нежно щиплют меня за щеки. Но это пощипывание становится яростным, а потом и злобным: они притягивают меня к себе, и смерть придет и ко мне тоже. Образ моей тетки, гудящей, как шмель, преследовал меня не один день. Я никак не мог избавиться от него. Ее полный паралич, ее смерть при жизни были слишком чудовищны, слишком невыносимы, и поэтому во сне я пытался отменить их, заставляя ее вибрировать.

Меня часто посещают кошмары, спровоцированные фильмами о смерти или насилии, особенно фильмами о Холокосте. Каков мой главный метод борьбы со страхом смерти? Несомненно, избегание.

Я всегда верил, что умру в возрасте шестидесяти девяти лет – в том же, в каком умер мой отец. С раннего детства я помню, как мои родственники говорили о двух характерных чертах мужчин рода Яломов: они всегда были людьми мягкосердечными и всегда умирали молодыми. Два брата моего отца умерли от инфаркта, не дожив до шестидесяти, а отца инфаркт едва не убил, когда ему было сорок семь.

Учась на медицинском факультете, я больше узнал о физиологии и о влиянии питания на формирование бляшек в сосудах и решительно и навсегда изменил свои привычки в еде, резко сократив потребление животных жиров. Я избегал красного мяса и постепенно пришел к почти полному вегетарианству. Я десятилетиями принимал статины, внимательно следил за весом и регулярно занимался спортом – и удивил сам себя, значительно пережив те самые шестьдесят девять.

После месяцев изучения литературы и размышлений я пришел к выводу, что наше столкновение со смертью должно быть в центре внимания экзистенциального подхода к терапии. Тогда я полагал, что причиной тому сила и универсальность страха смерти. Но теперь, вспоминая это решение, не могу сбросить со счетов и возможность того, что мой взгляд был смещен из-за моего личного страха смерти. Месяц за месяцем я читал о смерти все, что мог найти, начиная с Платона и заканчивая «Смертью Ивана Ильича» Льва Толстого, «Смертью и западной мыслью» Жака Шорона и «Отрицанием смерти» Эрнеста Беккера.

Научная литература о смерти была такой обширной и часто такой эзотерической и далекой от психиатрии, что я осознал, что мог бы привнести нечто уникальное, рассказав о своей работе с пациентами. В то время клинической литературы о смерти было очень мало, и я знал, что мне придется искать собственный путь. Однако как я ни старался обсуждать со своими психотерапевтическими пациентами связанные со смертью тревоги, мне не удавалось вовлечь их в обстоятельную беседу. Мы занимались этой темой пару минут, а потом разговор уплывал куда-нибудь еще. Оглядываясь на те времена, я теперь думаю, что мог бессознательно давать своим пациентам понять, что сам не готов говорить об этом.

Поэтому я принял важное решение, которое определило направленность следующих десяти лет моей клинической практики: я решил работать с пациентами, которым приходится говорить о смерти, поскольку они с ней уже столкнулись. Я начал консультировать пациентов стэнфордского онкологического отделения, которым диагностировали рак на неизлечимой стадии.

В то время я побывал на лекции Элизабет Кюблер-Росс, первопроходца в работе с умирающими, и был поражен ее первым вопросом, заданным тяжело больному пациенту: «Насколько вы больны?» Я счел этот вопрос чрезвычайно ценным; он говорит о многом, а именно: что я открыт и готов идти туда, куда желает двигаться пациент, даже в самые темные закоулки.

Я был особенно поражен той колоссальной изоляцией, которая сопровождает встречу с неизлечимой болезнью. Это изоляция двусторонняя: во-первых, сами пациенты воздерживаются от обсуждения своих ужасных, пугающих мыслей из страха погрузить в депрессию родственников и друзей; а во-вторых, близкие пациента держатся подальше от этой темы, чтобы еще сильнее его не расстроить.

Чем больше онкологических больных я встречал, тем больше убеждался, что психотерапевтическая группа могла бы облегчить эту изоляцию. Онкологи, с которыми я разговаривал о своих планах, поначалу осторожничали и не поддерживали меня. Дело было в начале семидесятых, и создание такой группы казалось шагом безрассудным и потенциально вредоносным. Более того, она была бы беспрецедентной: в научной литературе не попадалось ни единого упоминания о группе для раковых больных.

Но по мере того как я набирался опыта, во мне крепла уверенность, что такая группа могла бы многое дать пациентам, и я начал говорить о ней в стэнфордском медицинском сообществе. Вскоре в моем кабинете появилась Пола Уэст, пациентка с метастатическим раком груди. Ей предстояло сыграть важную роль в моей работе с раковыми пациентами. Поле приходилось терпеть боль из-за метастазов в спинном мозге, однако она переносила свою болезнь с выдающимся достоинством.

Впоследствии я описал отношения с ней в рассказе «Путешествия с Полой», опубликованном в сборнике «Мамочка и смысл жизни». Ее история начинается так:

Когда Пола впервые вошла в мой кабинет, я был сразу же покорен ее внешностью: достоинством осанки; сияющей улыбкой, которая окутала меня; буйной копной по-мальчишески коротких, ослепительно-белых волос; и светом – иначе и не скажешь – ее мудрых, внимательных голубых глаз.

– Меня зовут Пола Уэст, – представилась она. – У меня рак в последней стадии. Но я не раковая пациентка.

И действительно, на протяжении всего пути рядом с ней, в течение многих лет, я никогда не воспринимал ее как пациентку. Она лаконично и точно рассказала истории своей болезни: рак груди, обнаруженный пять лет назад; хирургическое удаление этой груди; затем рак другой груди, удаление и этой груди тоже. Химиотерапия с сопровождающими ее ужасами: тошнотой, рвотой, полной потерей волос. А потом лучевая терапия – допустимый максимум. Но замедлить распространение рака – в череп, позвоночник, глазницы – не удалось. Рак Полы требовал пищи, и хотя хирурги то и дело подносили ему жертвы – груди, лимфатические узлы, яичники, надпочечники, – он был ненасытен.

Воображая себе обнаженное тело Полы, я видел грудную клетку, исполосованную шрамами, без грудей, без плоти, без мышц – словно шпангоуты потерпевшего крушение галеона, а под грудной клеткой – живот с рубцами от операций, и все это поддерживают толстые, громоздкие, распухшие от стероидов бедра. Короче говоря, пятидесятипятилетняя женщина без грудей, надпочечников, яичников, матки и, я уверен, без либидо.

Мне всегда нравились откровенно чувственные, полногрудые женщины с упругими, грациозными телами. Но когда я впервые увидел Полу, случилась удивительная вещь: я счел ее прекрасной и влюбился в нее.

Пола согласилась вступить в маленькую группу вместе с тремя другими умирающими пациентами. Мы впятером проводили девяностоминутные сеансы в уютной комнате для групповой терапии в здании психиатрического отделения. Я начал просто – со слов о том, что все члены группы больны раком и что я верю, что мы сможем помочь друг другу, делясь нашими мыслями и чувствами.

Одним из участников группы был Сэл, тридцатилетний мужчина в инвалидном кресле, который, как и Пола, оказался личностью невероятной. Хотя у него была множественная миелома в поздней стадии (болезненный инвазивный рак костей, вызывающий множество раздробленных переломов) и он был от шеи до бедер полностью закован в гипсовый корсет, его дух оставался неукротим. Неизбежность смерти щедро наполнила жизнь Сэла новым чувством смысла и настолько преобразила его, что теперь он воспринимал свою болезнь как духовное служение. Он согласился присоединиться к группе в надежде помочь другим обрести такое же избавление.

Хотя Сэл вступил в нашу группу на шесть месяцев раньше, чем следовало бы, – пока она была еще слишком мала, чтобы дать ему аудиторию, которой он искал, – он нашел для себя и другие площадки. В первую очередь средние школы, где Сэл выступал перед неблагополучными подростками. Я слышал, как он громогласно доносил до них свои идеи.

Вы хотите повредить свое тело наркотиками? Хотите убить его выпивкой, травкой, кокаином? Вы хотите расплющить свое тело в автокатастрофах? Прикончить его? Сбросить его с моста Золотые Ворота? Вам оно не нужно? Что ж, тогда подарите свое тело мне! Отдайте мне его. Мне оно нужно. Я возьму его – я хочу жить!

Его речь невозможно было слушать без дрожи. Мощь его подачи удесятерялась из-за той особенной силы, которую мы всегда придаем словам умирающих. Школьники слушали в молчании, ощущая, как и я, что он абсолютно честен, что у него больше нет времени играть в игры или притворяться.

Еще одну возможность для проповеди дала Сэлу другая пациентка, Эвелин, тяжело больная лейкемией. Эвелин, которую привезли на группу на кресле прямо вместе с капельницей и в процессе переливания крови, сказала собравшимся:

– Я знаю, что умираю, я могу это принять. Это больше не имеет значения. Зато имеет значение моя дочь. Она отравляет мои последние дни!

Эвелин описала свою дочь как «мстительную, не способную любить женщину». За много месяцев до этого у них произошла неприятная и глупая ссора из-за того, что дочь Эвелин, которая заботилась о ее кошке, накормила ее не тем кормом. С тех пор они не разговаривали.

Выслушав ее, Сэл заговорил просто и прочувствованно:

– Послушай, что я хочу сказать, Эвелин. Я тоже умираю. Позволь тебя спросить: какая разница, что там ест твоя кошка? Какая разница, кто первым пойдет на уступку? Ты знаешь, что у тебя осталось не так много времени. Давай перестанем притворяться. Любовь твоей дочери – самая важная для тебя вещь на свете. Не умирай, пожалуйста, не умирай, не сказав ей об этом! Это отравит ей жизнь, она никогда не оправится – и передаст этот яд своей дочери! Разорви этот круг! Разорви круг, Эвелин!

Призыв Сэла достиг цели. Хотя через несколько дней Эвелин умерла, сестры в отделении сказали нам, что она, тронутая словами Сэла, со слезами помирилась с дочерью. Я очень гордился Сэлом. Это был первый триумф нашей группы!

После нескольких месяцев работы группы я почувствовал, что узнал достаточно, чтобы начать работать с большим числом пациентов. Также я решил, что группа, однородная по составу, может оказаться более эффективной. У большинства пациенток, которых я консультировал, был метастатический рак груди, так что я решил сформировать группу, состоявшую исключительно из пациенток с этой болезнью. Пола всерьез взялась за поиски добровольцев. Мы провели собеседования, приняли семь новых пациенток и официально объявили о начале сеансов.

Пола удивила меня, начав первый сеанс со старой хасидской притчи:

У одного раввина состоялась беседа с Господом о рае и аде.

– Я покажу тебе ад, – сказал Господь и привел раввина в комнату, где стоял большой круглый стол.

Люди, сидевшие за столом, умирали от голода и отчаяния. Посреди стола стоял гигантский котел с рагу, которое пахло так вкусно, что у раввина потекли слюнки. У каждого из сидевших вокруг стола была в руке ложка с длинной ручкой. Хотя эти длинные ложки доставали до котла, их рукояти были длиннее, чем державшие их руки. И люди не могли донести пищу до рта. Раввин видел, что их страдания были ужасны.

– А теперь я покажу тебе рай, – сказал Господь, и они вошли в другую комнату, точно такую же, как первая.

Там был такой же большой круглый стол, такой же котел с рагу. Люди держали в руках точь-в-точь такие же ложки с длинными ручками – но здесь все присутствующие были упитанными и сытыми, они смеялись и разговаривали. Раввин не мог понять, в чем дело.

– Это просто, но требует определенной сноровки, – пояснил Господь. – Видишь ли, в этой комнате люди научились кормить друг друга.

Я вел группы много десятков лет, но такого вдохновенного начала не было ни разу. Эта группа быстро сплотилась. Когда кто-то из ее участниц умирал, я вводил новых. И так на протяжении десяти лет. Я приглашал ординаторов-психиатров вести эту группу вместе со мной в течение года, а затем на несколько лет ко мне присоединился новый сотрудник факультета, психиатр Дэвид Шпигель.

Эта группа не только сумела принести утешение огромному числу пациентов, но и многому научила меня самого. Взять лишь один из мириада примеров: мне вспоминается женщина, которая неделю за неделей приходила на встречи с таким усталым, безнадежным взглядом, что все мы старались как-то утешить ее, – увы, напрасно. И вдруг однажды она появилась с блеском в глазах и в новом ярком платье. «Что случилось?» – спросили мы. Она поблагодарила нас и сказала, что групповое обсуждение на прошлой неделе помогло ей принять поворотное решение: она решила, что сможет личным примером показать своим детям, как встречать смерть с благородством и мужеством.

Я не знаю лучшего примера того, как появление смысла в жизни порождает ощущение благополучия. Это также яркий «волнового эффекта», помогающего многим ослабить ужас перед смертью. Волновой эффект – это передача частиц нашего «я» другим людям, даже тем, кого мы не знаем, – подобно тому, как круги на воде, вызванные падением камешка в пруд, расходятся все дальше и дальше, пока не становятся невидимыми, но и тогда продолжают существовать на наноуровне.

С самого начала я приглашал интересующихся стэнфордских ординаторов, студентов-медиков, а порой и бакалавров наблюдать за этой группой сквозь двустороннее зеркало. В отличие от наших традиционных терапевтических групп, где пациенты чувствовали себя под наблюдением неуютно, раковые пациенты реагировали в решительно иной манере: они хотели присутствия студентов и радовались ему. Их противостояние со смертью позволило им многое понять о жизни, и они горели желанием передать это знание остальным.

Пола весьма критически отзывалась о стадиях переживания горя по Кюблер-Росс. Зато она придавала огромное значение возможности учиться и расти благодаря противостоянию смерти и часто говорила о «золотом времени», которое ей довелось прожить за последние три года.

Несколько других участниц группы разделяли это переживание. Как сказала одна из них, «какая жалость, что мне пришлось дождаться, что мое тело покалечит рак, чтобы научиться жить». Эта фраза навеки осталась в моем сознании и помогла мне сформулировать мой подход в экзистенциальной психотерапии. Я часто излагаю это так: хотя реальность смерти может нас уничтожить, мысль о смерти может нас спасти. Она помогает прийти к осознанию: поскольку жизнь у нас всего одна, нам следует жить в полную силу и завершить жизнь с как можно меньшим количеством сожалений.

Моя работа со смертельно больными людьми постепенно привела к тому, что я стал ставить здоровых пациентов перед фактом их смертности, чтобы помочь им изменить их жизнь. Часто это выражается в том, что я просто выслушиваю пациентов и усиливаю осознание ими конечности их жизненного срока.

Нередко я прибегаю к наглядному упражнению – прошу пациента провести на листе бумаги черту, а потом говорю: «Пусть один конец этой черты символизирует ваше рождение, а другой – вашу смерть. А теперь, пожалуйста, поставьте на этой линии отметку, определяющую, где вы сейчас, и поразмыслите над этим». Практически у всех это упражнение вызывает более глубокое осознание драгоценной мимолетности жизни.

Глава двадцать четвертая

Противостояние смерти с Ролло Мэем

Из пятидесяти мужчин и женщин, которые прошли через нашу группу для раковых пациентов, все умерли от этой болезни, за исключением Полы. Она пережила рак, а умерла впоследствии от волчанки. Я с самого начала знал, что если я хочу честно и с пользой писать о роли, которую смерть играет в жизни, мне придется учиться у тех, кому предстоит неминуемая смерть. Но я заплатил за этот урок свою цену. Часто после наших групповых встреч мною овладевала острая тревога, я размышлял о собственной смерти, меня мучила бессонница и преследовали кошмары.

Мои студенты-наблюдатели тоже остро переживали происходящее, и нередко кто-нибудь из них выбегал, всхлипывая, из наблюдательной комнаты до окончания сеанса. И по сей день я сожалею, что не готовил этих студентов к такому опыту тщательнее или не проводил с ними терапию.

Заметив, как усилился мой страх смерти, я начал вспоминать весь свой прошлый опыт прохождения психотерапии: тот длительный анализ во время ординатуры, год терапии в Лондоне, год гештальт-терапии с Пэт Баумгартнер, а также несколько сеансов поведенческой терапии и коротенький курс биоэнергетики. Оглядываясь на все эти часы терапии, я не мог припомнить ни единого прямого разговора о страхе смерти. Возможно ли это? Неужели смерть, самый фундаментальный источник тревоги, не упоминалась ни в одном из пройденных ной курсов психотерапии?

Я решил, что если я хочу продолжать работу с пациентами, которым предстоит неминуемая смерть, я должен сам вернуться в терапию, на сей раз с человеком, готовым сопровождать меня во тьме. Незадолго до этого я слышал, что Ролло Мэй, автор «Экзистенции», перебрался из Нью-Йорка в Калифорнию и принимает пациентов в Тибуроне, примерно в восьмидесяти минутах пути от Стэнфорда. Я позвонил ему и записался на консультацию. Неделю спустя мы встретились в его чудесном доме на Шугарлоуф-роуд с видом на залив Сан-Франциско.

Ролло в то время было под семьдесят; он был высоким, статным и красивым. Как правило, он носил бежевые или белые водолазки и легкий кожаный пиджак. Пациентов он принимал дома, в кабинете, соседствовавшем с гостиной. Он был отличным художником; на стенах висели несколько картин, написанных им в юности. Мне особенно понравилась та, на которой была изображена церковь на Мон-Сен-Мишель во Франции, с высоким шпилем. (После смерти Ролло Джорджия, его вдова, подарила мне эту картину, и я теперь ежедневно вижу ее в своем кабинете.)

После пары сеансов мне пришло в голову, что я мог бы найти хорошее применение тем восьмидесяти минутам, которые я трачу на дорогу до его дома, если бы мог слушать запись нашего предыдущего сеанса. Я предложил такой вариант Ролло, он с готовностью согласился и, кажется, ничуть не напрягался от того, что я записывал наши встречи. То, что я начинал сессию с ним, только что прослушав в машине предшествующий сеанс, значительно усиливало мою сфокусированность и, полагаю, ускоряло нашу работу. С тех пор я рекомендую этот формат своим пациентам, которым приходится подолгу ко мне добираться.

Как бы мне хотелось прослушать записи наших сеансов сейчас, когда я пишу эти страницы, но увы, это невозможно. Я хранил все записи в ящике старого письменного стола в своем садовом кабинете, отчаянно нуждавшемся в ремонте. Когда мы с семьей в 1974 году отправились в Оксфорд, я договорился о ремонте кабинета с пожилым любезным мастером на все руки со Среднего Запада, которого звали Сесилом: он как-то раз объявился у нас на пороге с вопросом, не найдется ли для него работы. Работы у нас нашлось немало, поскольку я совершенно бездарен в искусстве ухода за домом.

Вскоре Сесил и Марта, его пухленькая, приветливая жена, любительница печь яблочные пироги, которая выглядела так, словно вынырнула из фильма о Мэри Поппинс, перевезли свой маленький трейлер в неприметный уголок нашего участка, где потом несколько лет жили и занимались благоустройством дома.

Когда я вернулся из творческого отпуска, оказалось, что Сесил отлично переоборудовал мой кабинет, но вся ветхая древняя мебель, включая и видавший виды письменный стол с его ящиками, набитыми записями моих сеансов с Ролло, в процессе ремонта испарились. Я так никогда и не нашел те кассеты, и временами меня посещают тревожные фантазии, что все их содержание однажды будет выложено кем-нибудь в Интернет.

Теперь, сорок лет спустя, мне трудно припомнить подробности наших сеансов, но я знаю, что в основном выражал свои мысли о смерти и что Ролло ни разу не уклонился от обсуждения моих самых мрачных идей, хотя ему бывало некомфортно.

В то время моя работа с умирающими пациентами порождала мощные ночные кошмары, которые забывались сразу по пробуждении. В какой-то момент я предложил Ролло, что накануне назначенных встреч буду ночевать в ближайшем к его дому мотеле, чтобы повидаться с ним прямо с утра. Он согласился, и эти сеансы, проводимые, когда сновидения еще не успели изгладиться из моей памяти, были особенно заряженными энергией. Я рассказал ему о своем страхе умереть в шестьдесят девять лет – в возрасте, когда умер мой отец. Ролло ответил, что довольно странно с моей стороны так цепляться за очевидное суеверие, учитывая мою склонность к рациональности. Когда я говорил о своей работе с умирающими пациентами и о том, как они провоцируют во мне страх смерти, он сказал, что с моей стороны было мужественным поступком взяться за такую работу, и чувствовать тревогу в такой ситуации вполне естественно.

Помню, я рассказывал Ролло, как меня ошеломил эпизод из «Макбета», где главный герой говорит: «Жизнь – ускользающая тень, фигляр, который час кривляется на сцене и навсегда смолкает», – и как я, будучи подростком, применял это высказывание к каждой крупной фигуре, возникавшей в моей жизни, – Франклину Рузвельту, Гарри Трумэну, Ричарду Никсону, Томасу Вулфу, Микки Вернону, Шарлю де Голлю, Уинстону Черчиллю, Адольфу Гитлеру, Джорджу Паттону, Микки Мэнтлу, Джо Ди Маджо, Мэрилин Монро, Лоуренсу Оливье, Бернарду Маламуду – всем тем, кто «кривлялись на сцене» и создавали историю в моем мире, а потом исчезали, обращались в прах. От них ничего не осталось. Всё, воистину всё проходит. У каждого из нас есть лишь один драгоценный, блаженный момент под солнцем. Я много, много раз задумывался над этой мыслью, но она все равно всякий раз потрясает меня.

Я никогда не задавал Ролло прямой вопрос, но уверен, что многие из этих сеансов причиняли ему дискомфорт, поскольку он был на двадцать два года старше меня и ближе к смерти. Но он ни разу не отшатнулся и не отказался сопровождать меня в поисках ответа на самые мрачные вопросы о смертности. Не припомню масштабных инсайтов, но я постепенно начал меняться и ощущать себя спокойнее в работе с умирающими пациентами. Ролло прочел немало моих работ, включая и чистовик «Экзистенциальной терапии», и всегда был великодушен по отношению ко мне. И по сей день я глубоко благодарен ему.

Помню, как Ролло впервые встретился с Мэрилин. Это было через несколько лет после того, как завершилась наша с ним терапия. Мы с женой приехали на званый ужин, который он давал в честь британского психиатра Р. Д. Лэйнга (с которым я консультировался во время пребывания в Лондоне). Ролло открыл перед нами дверь, поздоровался со мной, а потом протянул обе руки Мэрилин.

– Я и не думала, что вы будете так сердечны, – сказала моя жена.

– А я и не думал, что вы окажетесь такой красавицей, – немедленно ответил Ролло.

Пациенты и психотерапевты не часто завязывают дружеские отношения после окончания терапии, это может быть чревато проблемами, но в нашем случае они пошли на пользу всем участникам. Мы стали очень хорошими друзьями, и наша дружба длилась до самой смерти Ролло.

Время от времени я обедал с ним в «Капри», его любимом ресторане в Тибуроне, и мы несколько раз анализировали нашу совместную терапию. Мы оба понимали, что он мне помог, но сам механизм помощи оставался для нас тайной. Он не раз говорил: «Я знал, что тебе что-то нужно от меня в терапии, но не представлял, что это такое или как тебе это дать».

Вспоминая об этом теперь, я полагаю, что Ролло давал мне свое присутствие. Он без колебаний сопровождал меня в темные области и дарил надежную отеческую заботу, в которой я так нуждался. Он был старшим мужчиной, который понимал и принимал меня.

Прочтя рукопись «Экзистенциальной терапии», Ролло сказал мне, что это отличная книга, и написал яркую хвалебную аннотацию для обложки. Слова, которые он предложил для обложки одной из моих последующих книг, «Палача любви»: «Ялом пишет, как ангел, о демонах, которые нас осаждают» – высшая похвала из всех, что я получал в своей жизни.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Возможно, впервые в истории деятельность владельца бизнеса, создавшего компанию с нуля, описана наст...
Ингениум – новое будущее человечества. Он появился на волне индустриального прорыва – мотории, его б...
Книга о бережливом производстве (lean production) – прорывном подходе к менеджменту и управлению кач...
Успешный молодой человек Константин, добросовестно исполняющий возложенные на него обязанности инстр...
Истории бывают разными: от одних мы плачем, от других мы радуемся, от третьих мы негодуем, а от четв...
«Розовый коралл, покачиваясь на волнах, лениво шевелил бахромой, а мимо него пролетал рыбный косяк –...