Эдвард Сноуден. Личное дело Сноуден Эдвард
К тому моменту, как прозвучал гудок, я собрался и восстановил минимум уверенности, и в гортани в том числе, и оставил сообщение. Помню сейчас, что закончил произносить свой текст с чувством облегчения. И когда произносил свое имя и телефонный номер. Я, кажется, даже назвал свое имя по буквам, как иногда это делал отец, используя военный алфавит: «Сьерра, Ноябрь, Оскар»… И так далее… Потом я повесил трубку – и вернулся к своей обычной жизни, которая еще на целую неделю по большей части состояла в проверке состояния лос-аламосского веб-сайта.
В наше время, учитывая материально-технические возможности государственных структур по контролю над киберпространством, всякий, кто набирает несколько десятков раз на дню лос-аламосский номер, давно вызвал бы к себе интерес определенного толка. В то время я был всего лишь очередным любопытствующим. И никак не мог понять: неужели никому нет дела?
Проходили недели – а подростку неделя может казаться месяцем. И вот однажды вечером, как раз перед ужином, зазвонил телефон. Мама, которая готовила на кухне, взяла трубку.
Я сидел за компьютером в столовой и услышал, как она сказала: «Да-да, он здесь!» И потом: «Могу я узнать, кто его спрашивает?»
Я повернулся к ней вместе с креслом, она протягивала мне трубку, держа телефон на уровне моей груди. Краска сошла с ее лица. Она дрожала.
В ее шепоте была скорбь и поспешность, такого я с ней раньше не видел и не слышал, и это привело меня в ужас. «Что ты наделал?» – спросила она.
Если бы я знал, я бы ей сказал. Вместо этого я уточнил: «Кто это звонит?»
«Лос-Аламос, ядерная лаборатория».
«А! Слава богу!»
Я осторожно взял телефон из ее рук и усадил ее. «Алло!» Ответил дружелюбный представитель лос-аламосских айтишников, который все время называл меня мистером Сноуденом. Он поблагодарил меня за сообщение о проблеме и заявил, что они только что ее устранили. Я еле удержался, чтобы не спросить: почему так поздно – как и от того, чтобы тут же потянуться к компьютеру проверить сайт.
Мама не отрывала от меня глаз. Она пыталась воспринять весь разговор, но слышала она только одну сторону. Я показал ей большой палец, а затем, чтобы лучше ее успокоить, заговорил более взрослым, серьезным и неубедительно глубоким голосом, коряво объяснив айтишнику то, что он и так знал: как я обнаружил проблему с незащищенной директорией, как доложил об этом, как не получил – вплоть до этого дня – никакого ответа. Я закончил словами: «Я искренне признателен за ваш звонок. Надеюсь, я не причинил неприятностей…»
«Нисколько», – ответил айтишник, а потом спросил, как я зарабатываю на жизнь.
«Никак, вообще-то», – пробормотал я.
Он спросил, не ищу ли я работу, и я сказал: «Во время учебного года я довольно-таки занят, но у нас есть каникулы, и летом я свободен».
Тут как будто зажглась лампочка: он понял, что разговаривает с подростком. «Хорошо, парень, – произнес он. – У тебя есть мои контакты. Обязательно позвони, когда тебе исполнится восемнадцать. А сейчас передай трубку той милой леди, с которой я начал беседу».
Я передал телефон в руки встревоженной матери, и мы вместе перешли на задымленную кухню. Ужин сгорел, но я считаю, что собеседник сказал достаточно приятных слов. Я так боялся наказания, но плачевный результат моих затей просто вышел в форточку вместе с дымом.
Неуспеваемость
Старшие классы я помню довольно смутно, потому что в основном спал, наверстывая упущенное в те бессонные ночи, что я провел за компьютером. В Арандельской средней школе учителя ничего не имели против моей привычки немного вздремнуть на уроках и не трогали меня до тех пор, пока я не начинал храпеть. Правда, не перевелось еще безжалостное, унылое меньшинство, считавшее своим долгом непременно разбудить – скрипом мела по доске или шлепком упавшего ластика – и подловить меня неожиданным вопросом: «А вы что думаете, мистер Сноуден?»
Я поднимал голову с парты, выпрямлял спину, зевал и – пока одноклассники давились бесшумным смехом – ничего не отвечал.
Если честно, мне нравились такие ситуации. В них воплощался величайший кураж старшеклассника, одно из немногих удовольствий средней школы. Мне нравилось быть захваченным врасплох: ты одуревший, расслабленный и тридцать пар глаз и ушей навострились в ожидании твоего позора, пока ты ищешь какую-нибудь зацепку на полупустой доске. Если удается быстро сообразить и дать правильный ответ, становишься легендой. Но если медлишь, можно всегда отпустить удачную шутку – шутить никогда не поздно. В худшем случае что-то бессвязно бормочешь себе под нос, и весь класс думает, что ты идиот. Всегда надо позволять людям вас недооценивать. Потому что, когда люди неправильно оценивают ваш интеллект и способности, они невольно раскрывают собственные уязвимые места, зияющие дыры в доводах рассудка. И пусть они «зияют» до тех пор, пока вы не сочтете нужным промчаться сквозь них на пылающем коне, искореняя чужие огрехи своим мечом правосудия.
Когда я был подростком, я был немного чересчур увлечен идеей, будто самые важные жизненные вопросы всегда бинарны. Это значит, что один из ответов всегда будет Правильным, а другой – Неверным. Скорее всего я был захвачен моделью компьютерного программирования, где все вопросы имели, как правило, два варианта: единица или ноль, что является машинной версией пресловутых Да / Нет, Правильно / Неправильно. Даже многовариантные вопросы моих проверочных работ и тестов могут рассматриваться в свете «оппозиционной» логики бинарных противопоставлений. Если мне не удавалось немедленно определить один из предложенных вариантов ответа как правильный, я всегда пробовал сократить их количество путем отсеивания, задавая дополнительные условия вроде «всегда» или «никогда» и отбрасывая непригодные исключения.
К концу первого года пребывания в старших классах средней школы я столкнулся с довольно необычным типом заданий – вопросом, на который нельзя было ответить, заполнив пропуски карандашом средней степени твердости: только риторика, целая статья, состоящая из развернутых предложений. Короче, речь шла о задании по английскому языку, которое письменно формулировалось так: «Напишите автобиографическое сочинение объемом не менее 1000 слов». Какие-то чужие люди приказывали мне выложить напоказ мои мысли по поводу единственного объекта, о котором у меня не было никаких мыслей. И этот «объект» (или «субъект») – я, кем бы я ни был. Я просто не мог этого сделать. Меня замкнуло. Я не сумел включиться и получил «неуд».
Моя проблема – как и описание задания – была личной. Я не мог «написать автобиографическое сочинение», поскольку моя жизнь в то время была страшно запутанной. Дело в том, что семья наша распадалась. Мои родители подали на развод. Все случилось очень быстро. Отец от нас уехал, а мама выставила дом в Крофтоне на продажу и переехала со мной и сестрой в многоквартирный дом, а после – в кондоминиум в жилом районе неподалеку от Элликотт-Сити. У меня были друзья, которые говорили: ты, мол, еще не стал взрослым, если не похоронил одного из родителей или не стал им сам. Но чего никто ни разу не упомянул, это то, что для детей определенного возраста развод родителей равносилен тому и другому, случившемуся одновременно. В единый миг безупречный образ вашего детства исчезает без следа. Вместо него рядом с вами, если кто-нибудь останется вообще, то это будет неузнаваемое существо, еще более потерянное, чем вы сами, вечно в слезах и раздражении, жаждущее вашей поддержки и уверений, что все будет хорошо. А хорошо не будет, по крайней мере некоторое время.
Как только были улажены вопросы родительского попечения и порядок свиданий, сестра поспешила подать заявление в колледж и стала считать дни до своего отъезда в университет Северной Каролины в Уилмингтоне. Потерять ее для меня означало потерять мою самую тесную связь с тем, что еще недавно было нашей семьей.
Я отреагировал, уйдя в себя. Засучил рукава и решил стать другим человеком, научиться перевоплощаться и надевать на себя маску того, кем люди, нужные мне в данный момент, хотели меня видеть. Дома с семьей я был зависимым и искренним. С друзьями – радостным и беззаботным. Но, когда я был один, я был подавлен, даже мрачен, и постоянно переживал, что стал для всех обузой. Меня преследовало чувство вины за все поездки по дорогам Северной Каролины, в которых я непрерывно жаловался; все праздники Рождества, омраченные тем, что я приносил никудышные итоговые отметки; все случаи, когда я не соглашался выключить компьютер и выполнить свои обязанности по дому. Все мои детские выходки вспыхивали в памяти, словно документальная запись преступления, и я постоянно терзался ответственностью за то, что произошло.
Я сделал попытку покончить с чувством вины, игнорируя эмоции и разыгрывая самоуверенность, пока не додумался до проектирования в некотором роде преждевременной взрослости. Я перестал говорить, что я «играю» в компьютер, и стал говорить, что я «работаю» на нем. Просто поменяв слова и только чуть-чуть поменяв привычки, я настоял на отличии того, как меня будут воспринимать другие – и даже я сам.
Я перестал употреблять форму имени Эдди. Отныне и до сих пор я Эд. Я приобрел свой первый сотовый телефон, который прицепил к поясному ремню, как его носили взрослые мужчины.
Нежданное благо травмы – возможность преображения – научило меня ценить мир за пределами четырех стен. Я удивился, обнаружив, что устанавливаю все более и более далекую дистанцию между собой и двумя взрослыми, которые любили меня сильнее всех на свете. Я стал ближе к другим, тем, кто обращался со мной как с равным. У меня появились наставники, которые учили меня ходить под парусом, тренировали в боевых искусствах, натаскивали для публичных выступлений и придавали уверенности на сцене. Все они так или иначе способствовали моему преображению.
К следующей ступени старших классов средней школы я начал ужасно уставать и спал больше чем обычно, но уже не в школе, а прямо за компьютером. Я мог проснуться среди ночи в более или менее сидячем положении, с какой-то белибердой на мониторе, потому что уснул лицом на клавиатуре. Вскоре у меня разболелись суставы, лимфатические узлы на шее вздулись, белки глаз пожелтели, и я не мог от усталости встать с постели, даже проспав без перерыва двенадцать часов с лишним.
После того как я сдал на анализы больше крови, чем ее у меня, по моим представлениям, было, мне наконец поставили диагноз: инфекционный мононуклеоз. Это заболевание угрожало как физическим истощением, так и моральным унижением, не в последнюю очередь потому, что оно обычно передавалось через то, что мои одноклассники называли «подцепить», а в мои пятнадцать лет единственным, с кем я мог что-то «подцепить», был модем.
Школа была совершенно забыта, пропуски занятий накапливались в неимоверных количествах, правда, это не делало меня счастливым. Даже рекомендованная диета с мороженым не могла меня сделать счастливым. У меня едва оставались силы на что-то еще, кроме игр, которые приносили мне родители, причем каждый из них старался найти игру покруче, поновее, словно они соревновались, кто поставит меня на ноги, или надеясь смягчить свою вину за развод. Когда я уже не мог дотянуться до джойстика, мне стало удивительно, как я вообще еще жив. Иногда, просыпаясь, я не мог понять, где нахожусь. Какое-то время я не мог сообразить, что за полумрак вокруг меня: то ли я нахожусь у мамы в ее «кондо», то ли у отца в его двухкомнатной квартире. А главное, я никак не мог вспомнить, как меня сюда привезли. Все дни стали одинаковыми.
Все было как в дыму. Помню, я прочел «Совесть хакера» (известную также под названием «Манифест хакера»[28]), «Лавину» Нила Стивенсона и целые тома Дж. Р. Р. Толкина, засыпая на середине главы и путая события и персонажей. И вот уже во сне мне снится, что около кровати стоит Голлум и жалобно воет: «Хозяин, хозяин, информация хочет быть свободной!»
Когда лихорадочные сновидения пропали, наяву пришла мысль о необходимости нагнать пропуски в школе – и это стало подлинным кошмаром. Пропустив примерно четыре месяца школьных занятий, я получил официальное письмо из Арандельской средней школы с уведомлением, что я остаюсь на второй год. Признаюсь, я был в шоке, но, читая письмо, все-таки отдавал себе отчет, что догадывался об этом и понимал, что это неизбежно, и целыми неделями с ужасом ждал, когда это случится. Перспектива вернуться в школу, не говоря уже о том, чтобы пройти заново два семестра, казалась невообразимой. Я готов был пойти на что угодно, лишь бы избежать подобного развития событий.
В тот самый момент, когда заболевание желез переросло в полномасштабную депрессию, известие из школы хорошенько встряхнуло меня. Я сразу поднялся на ноги и впервые оделся не в пижаму, а во что-то другое. Сразу вошел в Интернет через телефонную линию и стал искать «хак». Проведя небольшое исследование и заполнив много-много бланков, я получил результат, упавший мне на электронку: меня принимали в колледж. Как выяснилось, чтобы подать заявление, аттестат средней школы не требовался.
Общественный колледж имени Анны Арандел был местным учебным заведением, не столь почтенным, как школа моей сестры, однако фокус удался. Главное, колледж имел аккредитацию. Я отнес справку о поступлении руководству средней школы, которое с любопытством и плохо скрываемой смесью безразличия со злорадством дало согласие на мое поступление. Я посещал занятия в колледже два дня в неделю, и на тот момент это практически равнялось моим усилиям, чтобы стоять прямо и выполнять какие-то действия. Поступив на курс, который был выше моего класса в школе, я не так страдал бы из-за года, который пропустил. Я попросту через него перепрыгнул.
Колледж находился всего в двадцати минутах пути, и первые несколько раз я не сидел за рулем машины, так как это было бы опасно. Я только недавно получил водительское удостоверение и был совсем новичком, да вдобавок едва не засыпал за рулем. Я отправлялся на занятия, а после них тут же возвращался домой – спать. В группах я был самым младшим и, может быть, даже самым младшим во всем учебном заведении, попеременно служа, как новое лицо, то неким подобием талисмана, то поводом для дискомфорта в силу одного своего присутствия. Все это наряду с тем, что я еще только выздоравливал, означало, что я не болтался без дела просто так. А еще, поскольку колледж находился в ближайшем пригороде, там не было активной кампусной жизни. Анонимность школы мне прекрасно подходила – как и занятия, большинство которых было заметно интереснее, чем те, на которых я дремал в Арандельской средней школе.
Прежде чем я двинусь дальше и навсегда оставлю среднюю школу позади, я должен заметить, что за мной все еще числилась задолженность по английскому – единственное с отметкой «неуд». Мое автобиографическое сочинение. Чем старше я становлюсь, тем тяжелее оно меня обременяет, тогда как писать его не становится легче.
Дело в том, что никто с такой биографией, как моя, не чувствует себя комфортно, когда речь заходит о мемуарах. Когда ты потратил столько времени своей жизни на то, чтобы избежать идентификации, тяжело развернуться в противоположную сторону и перейти к «полному саморазоблачению» в книге. Разведсообщество требует от сотрудников заведомой анонимности, своеобразной «пустой страницы», личности такого типа, которой предписана секретность и искусство притворяться кем-то другим. Ты стремишься к тому, чтобы не бросаться в глаза, чтобы твой вид и голос были как у всех. Живешь в самом обыкновенном доме, водишь самую обыкновенную машину, носишь самую обыкновенную одежду. Различие только в том, что ты это делаешь намеренно: «нормальность», «заурядность» – твое прикрытие. Таково извращенное вознаграждение за карьеру самоотречения, которая не дает ни общественного признания, ни славы. Слава приходит не во время работы, а после, когда ты вновь сможешь выйти к людям и благополучно убедить их в том, что ты – один из них.
Несмотря на то что существует еще большое количество более популярных и наверняка более точных терминов для описания этого типа расщепления идентичности, я склонен назвать его самошифровкой. Как при любой шифровальной работе, исходный материал – ваша подлинная идентичность – продолжает существовать, только в замкнутой и закодированной форме. Формула, делающая эту самошифровку возможной, довольно проста: чем больше ты знаешь о других, тем меньше – о себе. Спустя какое-то время ты можешь утратить даже свои вкусы – то, что тебе нравится (и даже что не нравится!). Ты теряешь свои политические взгляды наряду с любым уважением к политическому процессу, если таковое у тебя и было в прошлом. «Миссия превыше всего!»
Некоторые вещи из тех, что я здесь описал, годами служили мне в качестве объяснения моей любви к приватности и моей неспособности или нежелания быть более индивидуальным. Это только сейчас, когда я нахожусь вне разведсообщества почти столько же времени, сколько я находился в нем, до меня дошло: этого совсем недостаточно. Если на то пошло, я едва ли шпион. Я ведь даже еще не начал бриться, когда не справился с сочинением по английскому. Я был всего лишь ребенком, который уже немного поиграл в шпиона. Отчасти – в виде онлайн-экспериментов, когда в играх учился менять свою идентичность; но больше всего – когда столкнулся с молчанием и ложью, которые повлекли за собой развод моих родителей.
В связи с их разрывом мы стали семьей «хранителей секретов», экспертами в игре в прятки и недомолвки. Мы с сестрой в итоге тоже стали иметь свои секреты, когда один из нас проводил выходные у папы, а другой продолжал оставаться с мамой. Одно из тяжелейших испытаний для ребенка при разводе – это когда один из родителей расспрашивает его о новой жизни бывшего супруга.
Мама надолго пропадала – она обратилась к службе знакомств и ходила на свидания. Папа изо всех сил старался заполнить вакуум, но временами его приводил в ярость процесс расторжения брака, затянутый и недешевый. Когда его накрывало, мне казалось, что наши с ним роли поменялись. Я должен был сохранять уверенность и стараться уговорить, успокоить его.
Писать обо всем этом тяжело, хотя и не так, чтобы очень – потому что эти события, даже при всей их болезненности, ни в коей мере не ставят под сомнение глубокую врожденную порядочность моих родителей, которые смогли из любви к своим детям запрятать поглубже свои разногласия и прийти к согласию, чтобы в конце концов благоденствовать, живя по отдельности.
Перемены такого рода постоянны, обычны и по-житейски понятны. Автобиографическое сочинение статично: это застывший документ человека в постоянном движении. Вот почему лучшим отчетом, который ты можешь дать о самом себе, будет не сочинение, а зарк. Ручательство о принципах, которые ты ценишь, и зримое представление о тебе как о человеке, каким ты хочешь стать.
Я поступил в колледж, чтобы сберечь время после длительного пропуска, но не потому, что я намеревался продолжить учебу в старших классах средней школы. Я дал самому себе зарок, что я хотя бы решу вопрос о своей школьной степени. И в конце концов в один уик-энд выполнил данное себе обещание, подъехав на машине к частной школе близ Балтимора, где сдал завершающий тест, последний в штате Мэриленд: экзамен об окончании полного среднего образования.
Помню, как я ехал с экзамена с чувством необыкновенной легкости, потому что подтвердил соответствие своих знаний школьным требованиям и в ходе двухдневных испытаний возвратил долг, который у меня был по отношению к государству. Ощущался как бы «хак», но это было нечто большее. Это был я, доказавший верность своему слову.
9/11
С шестнадцати лет я почти все время жил самостоятельно. Так как мама всецело отдалась работе, я часто занимал ее кондо. Жил по своему расписанию, сам готовил себе еду и сам себя обстирывал. Я отвечал за все, кроме оплаты счетов.
В 1992 году у меня была белая «Хонда Цивик» и на ней я ездил по всему штату, слушая инди-музыку радио 99.1 WHFS («А теперь послушайте это» – одна из их фирменных фраз) – поскольку именно это делали все остальные. Мне не очень хорошо удавалось быть нормальным, но я старался.
Моя жизнь превратилась в круговерть, движение по заданному маршруту – дом, колледж и друзья, в частности новая компания ребят, с которыми я познакомился в японском классе. Не знаю, сколько времени прошло, пока мы не поняли, что составляем одну шайку, но ко второму семестру мы посещали занятия не столько для того, чтобы учить язык, а чтобы видеться. Это, между прочим, лучший способ «казаться нормальным» – окружить себя людьми такими же чудными, как и ты, если не чуднее. Многие из этих ребят были начинающими художниками и графическими дизайнерами, одержимыми аниме – тогда еще спорной японской анимацией. По мере того как наша дружба крепчала, росло и мое знание аниме, так что я уже мог отбарабанить более или менее обоснованные суждения, делясь опытом о таких новинках, как «Могила светлячков», «Юная революционерка Утэна», «Евангелион», «Ковбой Бибоп», «Небесный Эскафлон», «Бродяга Кэнсин», «Навсикая из долины ветров», «Триган», «Рубаки» и – мое личное предпочтение – «Призрак в доспехах».
Одна из нашей компании – назову ее Мэй – была женщиной, намного старше – ей было все двадцать пять. Для остальных она была чем-то вроде идола, как публикуемая художница и неутомимая участница костюмированных вечеринок. Она была моей парой на занятиях по разговорному японскому, и я поражен, когда узнал, что у нее свой успешный бизнес в веб-дизайне. Я называл его «Беличьим производством», потому что она время от времени носила с собой фиолетовую фетровую сумку Crown Royal с изображением ручных белок-летяг.
И так я стал фрилансером. Я стал работать как веб-дизайнер на девушку, с которой познакомился в учебной группе. Она, или, как я предполагал, ее деловые партнеры, наняла меня подпольно за щедрую плату тридцать долларов в час. Вопрос в том, сколько именно часов моей работы на самом деле оплачивались.
Конечно, Мэй могла бы получить мою помощь бесплатно – «за красивые глаза», потому что я был очарован и по уши в нее влюблен. И хотя не слишком хорошо умел это скрывать, не уверен, что она была против – ведь я ни разу не пропустил возможности оказать ей бескорыстную услугу. При этом я быстро учился. Когда работаете вдвоем, можно сделать все что угодно. Хотя я мог (и часто так и делал) заниматься своим «Беличьим производством» где угодно – это вопрос всего лишь выхода в Интернет, – Мэй предпочитала, чтобы я приходил в ее офис, то есть к ней домой, в двухэтажный таунхаус, где она жила вместе с мужем, аккуратным и спокойным человеком, которого я называл Норм.
Да, Мэй была замужем. Более того, их с Нормом таунхаус находился на военной базе, у юго-западного угла территории Форт-Мид, и там Норм работал лингвистом для военно-воздушных сил, будучи приписанным к АНБ. Не могу сказать, законно ли это – иметь собственный бизнес у себя дома, если ваш дом является федеральной собственностью на территории военного объекта. Но я был всего лишь тинейджер, влюбившийся в замужнюю женщину, которая к тому же была и моим боссом, поэтому я не хотел показаться слишком въедливым.
Сейчас такое не укладывается в голове, а тогда Форт-Мид был почти полностью доступен для всех. Отсутствовали и заградительные тумбы у въезда, и аварийные барьеры, и пункты пропуска, окруженные колючей проволокой. Я спокойно въезжал на своей «Цивик-92», с опущенными стеклами и включенным радио, не останавливаясь у ворот и не предъявляя удостоверение личности. И, по-моему, четверть нашей японской группы раз в две недели по выходным собиралась в домике Мэй позади штаб-квартиры АНБ, чтобы посмотреть аниме и сочинить очередной комикс. Так тогда повелось, в те незапамятные дни, когда все говорили: «У нас же свободная страна, не так ли?» Эту фразу я слышал в каждом школьном дворе и в каждом телесериале.
По будням я появлялся у Мэй утром, оставив машину в тупике возле дома, когда Норм уходил в АНБ, а я оставался на целый день, фактически до его возвращения. Эпизодически мы с Нормом пересекались в течение двух лет или что-то около, пока я работал с его женой, и все это время он был со мной добр и великодушен. Вначале я думал, что он не замечает моей влюбленности или мои шансы соблазнить его жену столь ничтожны – но он не имел ничего против, оставляя меня наедине с ней. И только однажды, когда мы случайно столкнулись в прихожей – он уходил, а я только пришел, – он вежливо напомнил, что держит в прикроватной тумбочке пистолет.
«Беличье производство», то есть только Мэй и я, было довольно-таки типичным случаем начинания на фое бума информационных технологий: предприятие, конкурировавшее из-за газетных вырезок до того, как все пошло прахом. Работало оно так же, как и большое предприятие – к примеру, автомобильный завод, – нанимая крупное рекламное или пиар-агентство, чтобы создать веб-сайт и как-то благопристойно обставить свое присутствие в Интернете. Большая компания ничего не хочет знать о создании веб-сайтов, а рекламщики или пиарщики будут знать чуточку больше: ровно столько, чтобы описать продукцию, найдя веб-дизайнера на одном из многочисленных порталов фрилансеров, предлагающих свои услуги.
«Семейная» фирма» типа «мама-папа» (а в нашем случае – взрослая замужняя женщина и неженатый молодой человек) – будет вносить деловые предложения, но конкуренция столь велика, что расценки оказываются до смешного низкими. Учтите, что получивший место разработчик должен еще отдать какую-то часть гонорара, чтобы заплатить порталу за помощь в предоставлении работы. Словом, по итогу денег останется совсем немного, чтобы на них мог прожить взрослый, не говоря о том, чтобы содержать семью. Более того, при низком денежном вознаграждении есть еще фактор унижения, а отсюда – недостаток доверия. Фрилансеры редко сообщают о проектах, которые они выполнили, поскольку рекламное или пиар-агентство потребовали бы, чтобы вся работа выполнялась штатно.
Я многое узнал о мире, в частности о мире бизнеса, с Мэй в качестве своего босса. Она действовала на удивление осмотрительно, выкладываясь вдвое больше и усерднее, чем ее коллеги, работая в тогдашней совершенно шовинистской деловой среде, где каждый второй клиент норовил раскрутить вас на бесплатную работу. Эта культура неофициальной эксплуатации подвигала фрилансеров искать «хак» внутри системы, а Мэй обладала талантом организовать взаимоотношения таким образом, чтобы обойти сайты по размещению заказов. Она обходилась без посредников и третьих сторон, имея дело с самыми крупными, насколько это было возможно, клиентами. Тут она не знала себе равных – особенно благодаря моей помощи в технических вопросах, которая позволяла ей полностью сфокусироваться на деловой и художественной сторонах дела. Как иллюстратор, она искусно подходила к созданию логотипов и предлагала базовые услуги по продвижению бренда. Моя же работа, написание кода, была для меня простым делом, и, хоть она и была рутиной, я ловил на лету и никогда не жаловался. Я пользовался Notepad++ и получал удовольствие от самой что ни на есть черной работы. Чего только не сделаешь ради любви, особенно безответной.
Не могу не задуматься, догадывалась ли Мэй о моих чувствах все это время или просто использовала меня в своих интересах. Но если я был жертвой, то жертвой добровольной, и это время рядом с ней пошло мне на пользу.
И все-таки менее чем через год моего сотрудничества с «Беличьим производством» я сообразил, что мне надо хорошенько подумать о будущем. Профессиональную сертификацию в секторе информационных технологий нельзя было не замечать. Многие перечни вакансий и контракты на серьезную работу начинались с требования, чтобы соискатель был официально аккредитован крупными IT-компаниями, такими как IBM или Cisco, для использования и обслуживания их продукции. Во всяком случае, такова была суть рекламы, передававшейся по радио, которую я регулярно слушал. В один прекрасный день, вернувшись домой и прослушав рекламные объявления уже, должно быть, в сотый раз, я понял, что набираю номер 1–800 и записываюсь на курс Майкрософт для получения сертификата, предлагаемый Институтом компьютерной карьеры Университета Джона Хопкинса. В целом вся эта история, от обескураживающе высокой стоимости курсов до их местоположения – в пригородном филиале, а не в главном здании университета, – имела легкий налет авантюры, но я не стал переживать. Я принимал этот неприкрытый характер сделки. Той, что позволила бы Майкрософт облагать налогом невиданный растущий спрос на айтишников. Менеджеры по персоналу прикидывались бы, что дорогостоящий листок бумаги способен отличить доподлинных профессионалов от грязных шарлатанов. А такие «нули без палочки», как я, смогут вставить магические слова «Университет Джона Хопкинса» в свои резюме и рваться на передний край.
Аккредитация сертификатов проходила по индустриальным стандартам, причем настолько быстро, насколько индустриальные методы способны эту процедуру изобрести. Сертификат А+ означает, что вы можете обслуживать и ремонтировать компьютеры. Сертификат Net+ означал, что вы способны выполнять основные операции в Сети. Но только все это нужно парню, который обслуживает клиентов. Самые красивые бумажки были собраны под рубрикой «Сертифицированный профессионал Майкрософт». На начальном уровне, без опыта работы, он – «Сертифицированный профессионал Майкрософт» (MCP); имея стаж побольше – «Сертифицированный системный администратор Майкрософт» (MCSA); а на высшем уровне подтвержденной письменно технической подготовленности – «Сертифицированный системный инженер» (MCSE). А это уже «предмет упований», гарантированная карточка на довольствие. На низшем уровне заработок начинающего MCSE составляет 40 000 долларов в год – сумма, которая на рубеже тысячелетий и в возрасте семнадцати лет мне показалась ошеломительной. Но почему бы и нет? Майкрософт торгует акциями под 100 % и выше, а Билл Гейтс был признан самым богатым человеком в мире.
С учетом технических ноу-хау получить квалификацию MCSE – не самое простое дело. С другой стороны, там не требовалось того, за что каждый уважающий себя хакер считает себя «уникумом». С учетом времени и денег сделка была стоящей. Я должен был пройти семь отдельных тестов по 150 долларов каждый и заплатить порядка восемнадцати тысяч за обучение в университете с полным набором учебных курсов – которые, как и следовало ожидать, я не окончил, изначально нацелившись перейти сразу к тестированиям, как только почувствую, что с меня хватит. К сожалению, обратно Хопкинс деньги не возвращал.
Учитывая тот факт, что на обучение я взял займ, теперь я имел оправданный повод чаще видеться с Мэй: нужен был заработок. Я попросил ее о дополнительных часах. Она согласилась и велела приходить к девяти утра. Время немыслимо раннее, особенно для фрилансера – почему я и опоздал в тот вторник.
Я мчался по Дороге 32 под прекрасным голубым, как на заставке Майкрософт, небом, стараясь не отвлекаться и не пропустить из-за скорости какую-нибудь «ловушку». Если повезет, я подкачу к дому Мэй в половине десятого. С открытым окном и ветерком, гладящим мне руку, утро казалось великолепным! Я слышал, как резким звуком завершился разговор по радио, и приготовился слушать новости, не отвлекаясь от движения.
Как раз когда я собрался съехать на Кейнайн-Роуд, – короткий путь к Форт-Мид, – передали последние новости о крушении самолета в Нью-Йорке.
Мэй подошла к двери, и я последовал за ней из слабо освещенной передней по лестнице наверх, в тесный офис рядом со спальней. В нем было немного предметов: два стоявших рядышком наших письменных стола, бок о бок; профессиональная чертежная доска для ее работ и клетка с белками. Хоть я был слегка выбит из колеи новостью, нас ждала работа. Я заставлял себя сосредоточиться на ближайшей задаче. Я привычно открывал файлы нашего проекта в простом текстовом редакторе – мы от руки писали коды для веб-сайта… И тут зазвонил телефон. Мэй взяла трубку: «Что? В самом деле?»
Поскольку мы сидели рядом очень близко, я слышал пронзительный, громкий голос ее мужа.
На лице Мэй появилось встревоженное выражение. Она открыла новостной сайт на своем компьютере. Единственный телевизор был внизу. Я читал на сайте сообщение о том, что самолет врезался в башни-близнецы Центра международной торговли, когда Мэй сказала:
«Хорошо-хорошо. Вот это да! Ладно», – и повесила трубку.
Она повернулась ко мне.
– Второй самолет только что врезался в другую башню.
До этого момента я думал, что произошел несчастный случай.
– Норм думает, что базу закроют, – добавила она.
– Как, ворота? – ответил я. – Все настолько серьезно? – Тяжесть того, что произошло, еще никак до меня не доходила. Я думал о своих поездках на работу.
– Норм сказал, чтобы ты ехал домой. Он не хочет, чтобы ты тут застрял.
Я вздохнул и сохранил работу, которую только начал. Когда я уже уходил, вновь зазвонил телефон. На этот раз разговор был еще короче. Мэй побледнела:
– В голове не укладывается!
Ад кромешный, хаос – формы древнейших ужасов человечества. И то, и другое предполагает крушение привычного порядка и панику, которая рвется заполнить собой пустоту. До конца моей жизни буду помнить, как ехал возле штаб-квартиры АНБ по Кейнайн-Роуд после того, как было совершено нападение на Пентагон. Безумие лилось из темных застекленных башен агентства, поток истошных криков, звон сотовых телефонов… Машины ревели, разворачиваясь на парковках быстрее обычного, чтобы пробиться к выезду на дорогу. В момент самой злейшей атаки террористов в американской истории персонал АНБ – крупнейшего разведывательного органа связи в американском разведывательном сообществе – тысячами покидал место службы. И этот поток увлек за собой и меня.
Директор АНБ Майкл Хейден издал приказ об эвакуации до того, как большая часть страны узнала о произошедшем. В результате АНБ и ЦРУ (которое тоже 11 сентября эвакуировалось из собственной штаб-квартиры полностью, за исключением небольшой аварийной команды) объяснили свое поведение тем, что одно из агентств потенциально могло бы стать вероятной мишенью для атаки четвертого и последнего угнанного самолета, авиалинии США, рейс 93. Даже скорее, чем Белый дом или Капитолий.
Уж точно я не думал о следующей вероятной цели террористической атаки, выбираясь из транспортного коллапса, где все кинулись разъезжаться с одной и той же парковки одновременно. В тот момент я вообще ни о чем не думал. Я был занят исключительно послушным следованием за всеми, в чем сегодня усматриваю момент тоталитарного поведения. Автомобильные гудки (кажется, я никогда в жизни не слышал, чтобы вблизи американского военного объекта звучал клаксон!) и нестройные радиоголоса, выкрикивавшие все новые подробности об обрушении Южной башни, пока водители держали руль в коленях и лихорадочно нажимали кнопку перенабора своих телефонов… Я все еще помню это в настоящем времени. Помню ту пустоту всякий раз, когда мой звонок затухал в перегруженной сети. Помню постепенное понимание отрезанности от всего мира и скученности – бампер к бамперу. Даже несмотря на то, что я сидел на водительском месте, по сути, я был всего лишь пассажиром.
Сигнал светофора на Кейнайн-Роуд дал дорогу пешеходам, а спецподразделение полиции АНБ приступило к работе по регулированию движения на дорогах. Все последующие часы, дни и недели их будут сопровождать конвои армейских внедорожников с установленными на них пулеметами – охранять новые блокпосты и контрольные пункты. Многие из этих мер безопасности стали постоянными и дополнились бесконечными рядами проволоки и массовой установкой камер слежения. С подобными мерами предосторожности мне было трудно вернуться на базу и проезжать мимо зданий АНБ – до того дня, как я был принят туда на работу.
Эти меры предосторожности, оправдываемые позднее «войной против терроризма», не были единственной причиной моего расставания с Мэй после 11 сентября, хотя свою роль они, несомненно, сыграли. События того дня оставили ее потрясенной. Спустя время мы перестали работать вместе и отдалились друг от друга. Я время от времени перекидывался с ней парой слов – только чтобы убедиться, что мои чувства изменились и я сам изменился тоже. Позже Мэй рассталась с Нормом и переехала в Калифорнию, став для меня совсем чужой. Она была слишком не согласна с войной.
9/12
Попытайтесь восстановить в памяти самое крупное семейное событие, на котором вы когда-либо присутствовали, – может быть, сбор всей семьи. Сколько человек тогда собралось? Человек тридцать или пятьдесят? Хотя все они вместе образуют вашу семью, у вас, вероятно, еще не было возможности лично узнать каждого, пообщаться со всеми по отдельности. Число Данбара – знаменитая оценка того, сколько связей вы осмысленно можете поддерживать на протяжении жизни, – и это сто пятьдесят. А теперь мысленно вернемся в школу. Сколько человек было в вашем классе в начальной школе, а потом в средней? Сколько из них было друзей, а скольких вы просто знали как хороших знакомых и скольких только узнавали в лицо? Если вы посещали школу в Соединенных Штатах, допустим, что это тысяча человек. Что, безусловно, расширяет тот круг, о котором вы можете сказать: это «мои люди», – по крайней мере со всеми вы могли иметь дружеские отношения.
Примерно три тысячи человек погибло 11 сентября. Представьте себе всех, кого вы любили, всех, кого вы знали, даже тех, чьи имена вам просто знакомы или просто лица… И представьте, что их больше нет. Представьте себе пустые дома. Представьте пустую школу, пустые классы. Все они, те люди, среди которых вы жили, – теперь их больше нет. После событий 11 сентября осталась брешь. Бреши в семьях, бреши в обществе. В самой земле…
А теперь подумайте вот о чем: свыше миллиона людей убито в ходе американской ответной операции.
Два десятилетия после 11 сентября – это сеяние американского разрушения в ходе саморазрушения Америки, с применением тайных политических мер, тайных законов, тайных судебных процессов и тайных войн, травматическое воздействие которых – сам факт их существования – правительство США постоянно засекречивает, отрицает, отвергает, извращает. Проработав приблизительно половину этого периода в качестве сотрудника американской разведки и еще примерно половину проведя в изгнании, я знаю лучше, чем многие, насколько часто эти агентства вредят. Мне также известно и то, как сбор и анализ информации превращается в производство дезинформации и пропаганду – которая не менее часто используется против союзников Америки, как и против ее врагов, а порой и против ее собственных граждан. Но, даже зная это, я все еще пытаюсь осмыслить масштаб и скорость трансформации Америки, как страны, проявлявшей уважение к инакомыслию, в полицейское государство, чья милитаризированная политика требует тотального подчинения – что теперь повсеместно выражается фразой: «Прекратите сопротивление».
Вот почему, когда я пытаюсь понять, как проходили эти два десятилетия, я возвращаюсь к тому сентябрю – ко дню «Граунд Зиро» и его непосредственным последствиям. Возвращаться к той катастрофе – значит подходить к правде более темной, нежели ложь, которая связывает «Талибан» и «Аль-Каиду», и возвращаться к Саддаму Хусейну с выдуманными запасами оружия массового применения. А это, в свою очередь, значило бы отвергать тот факт, что кровавая расправа и злоупотребления, которыми отмечено мое взросление, были рождены не только в системе исполнительной власти и органах разведки, но также в сердцах и умах всех американцев, включая меня.
Я вспоминаю, как изо всех сил старался не быть раздавленным толпой шпионов, в панике мчавшихся из Форт-Мид, когда рухнула Северная башня. Уже на шоссе я, держась за рулевое колесо одной рукой и нажимая кнопки телефона другой, старался безуспешно дозвониться к кому-нибудь из родных, ко всем без разбора. Наконец мне удалось связаться с мамой, которая к тому времени уже ушла из АНБ и работала судебным секретарем в одном из госучреждений Балтимора. Их там по крайней мере не эвакуировали.
Ее голос меня напугал, и вдруг мне ужасно захотелось сделать только одно – подбодрить ее.
«Все в порядке. Я уехал с базы, – говорил я. – У нас нет никого в Нью-Йорке, да?»
«Я… не знаю. Не знаю. Не могу связаться с бабушкой».
«А дед, он в Вашингтоне?»
«Насколько я знаю, он должен быть в Пентагоне».
У меня перехватило дыхание. В 2001 году дед вышел в отставку как офицер Береговой охраны и служил теперь в высшем офицерском составе ФБР в качестве одного из руководителей авиационного сектора. Это значит, что он проводил много времени в многочисленных госучреждениях по всему федеральному округу Колумбия и окрестностям.
Прежде чем я подобрал несколько слов утешения, мама заговорила снова: «Кто-то звонит по другой линии. Возможно, это бабушка. Я отвечу…»
Когда она больше не перезвонила, я набирал ее номер бессчетное количество раз, но не мог дозвониться. Тогда я поехал домой и стал ждать, сидя перед орущим телевизором, и запускал новостные сайты. Новый кабельный модем, который, как мы быстро убедились, работал намного устойчивее, чем все спутники связи TELECOM и все натыканные по стране вышки сотовой связи, вместе взятые.
Из-за невероятной загруженности дорог мама долго и трудно ехала домой из Балтимора. Она появилась вся в слезах, но нам все-таки повезло. Дед оказался цел и невредим.
Когда впоследствии мы увиделись с бабушкой и дедушкой, было много разговоров – о планах на Рождество и Новый год. Но о Пентагоне и нью-йоркских башнях никто даже не упомянул. Отец, наоборот, рассказал мне о своем 11 сентября живо и подробно. Когда случилась атака на башни, он находился в штаб-квартире Береговой охраны. С тремя сослуживцами он покинул офис Оперативного управления и отыскал конференц-зал, где на большом экране можно было наблюдать за событиями. За ними туда же влетел молодой офицер, который на ходу выкрикнул: «Они только что бомбили Пентагон!» Заметив недоверчивую реакцию, он повторил еще раз: «Я серьезно – они только что бомбили Пентагон». Отец поспешил к окну во всю стену с видом на Потомак, где на противоположном берегу виднелось порядка двух пятых громадного здания Пентагона в клубящихся облаках густого черного дыма.
Чем больше отец предавался воспоминаниям, тем больше меня заинтриговывали эти слова: «Они только что бомбили Пентагон». Они! Кто же эти «они»?
Америка тут же поделила мир на «нас» и «них», и отныне каждый был либо за «нас», либо за «них», судя по известной фразе президента Буша, произнесенной им, пока на пепелище еще тлели обломки. Люди в соседних домах вывесили американский флаг, как бы стараясь показать, на чьей они стороне. Другие собирали красно-бело-синие картонные стаканчики и на каждом переходе у каждой автомагистрали между домом моей мамы и домом моего отца выкладывали из них фразы типа: «Сплотившись, мы выстоим. Помни!»
Я время от времени ездил пострелять в тир, и наряду со старыми мишенями – «бычий глаз» или плоский силуэт – там появились изображения мужчин в арабских головных уборах. В магазинах огнестрельное оружие, которое годами лежало за пыльным стеклом витрин, теперь повсеместно имело табличку «Продано». Американцы стояли в очередях, покупая сотовые телефоны, надеясь на своевременное предупреждение о новых атаках – или по крайней мере на возможность сказать «Прощай» из угнанного террористами самолета.
Почти сто тысяч шпионов вернулись на свои рабочие места в агентствах, как только узнали, что провалили свое первостепенное дело, а оно заключалось в том, чтобы защищать Америку. Подумайте, какое чувство вины они испытывали! Они, как и всякий тогда, испытывали гнев, но также они испытывали и чувство вины. Разбор их ошибок мог подождать – сейчас главным было искупить этот грех. Тем временем их боссы, пугая угрозой террористических атак, раскручивали кампанию по предоставлению гигантских бюджетов и чрезвычайных полномочий, дабы расширить комплексы вооружений и властвовать не только над воображением публики, но даже и тех, кто одобрил им эти бюджеты.
Двенадцатое сентября стало первым днем новой эры, которую Америка встретила в единодушном порыве, окрепнув за счет ожившего чувства патриотизма, доброй воли и сочувственной поддержки всего мира. Оглядываясь назад, думаю, что моя страна могла бы так много сделать, пользуясь этими возможностями. К терроризму можно относиться не как к теологическому явлению, за которое он себя выдает, а как к преступлению, чем он является на самом деле. Этот редчайший момент солидарности можно было использовать, чтобы укрепить демократические ценности и взрастить жизнестойкость в отныне взаимосвязанном глобальном общественном мнении.
Но вместо этого дело кончилось войной.
Величайшее сожаление всей моей жизни – моя безотчетная, безоговорочная поддержка данного решения. На меня напали, да! Но мое возмущение было «первым звоночком» процесса победы эмоций над рассудком. Я безоговорочно проглотил все утверждения, которые выдавались средствами массовой информации за правду. Я повторял их, словно мне за это платили. Я хотел быть освободителем. Хотел освободить угнетенных. Я принял мантру, сконструированную «для блага страны», которую в своем ошеломлении спутал с самим благом для страны. Мои индивидуальные политические взгляды, которые я выработал, как будто рухнули. Этос хакера, противника любой институциональности, который я впитал в Сети, а также аполитичный патриотизм, который унаследовал от родителей, одновременно испарились из системы моих взглядов. Я был перекован в готовое орудие мести. Самое острое унижение происходит от осознания того, как легко произошла эта трансформация и как податливо я ее принял.
Думаю, я хотел стать частью чего-то большего. До 11 сентября я колебался относительно армейской службы, потому что считал ее бесцельной, а то и просто скучной. Все знакомые, о ком я знал, что они были в армии, служили в мире после холодной войны – между падением Берлинской стены и атаками 2001 года. В этот промежуток, совпавший с моей юностью, у Америки не было врагов. Страна, в которой я вырос, была единственной глобальной супердержавой. Все казалось – по крайней мере мне и таким, как я, – процветающим и устойчивым. Не было нового фронтира, чтобы его отвоевывать, великих гражданских проблем, чтобы их решать, кроме тех, которые были онлайн. Атаки 11 сентября все изменили. И вот наконец появилось поле для битвы.
Мое решение тем не менее встревожило меня. Я думал, что больше пригожусь моей стране у терминала. Но нормальная работа в области информационных технологий казалась слишком комфортабельной и безопасной в мире асимметричного конфликта. Я думал, что буду походить на хакеров из кинофильмов или на ТВ – этакие сцены со стенами мигающих огней, предупреждающих о вирусах, когда ты преследуешь врагов и срываешь их коварные замыслы. К несчастью для меня, основные агентства, которые этим занимались – АНБ и ЦРУ, – пользовались списками требований по найму сотрудников, составленными полвека назад, и часто по традиции настаивали на дипломе об окончании колледжа. Получалось, что если техническая отрасль признавала мои документы об окончании Анн-Арандельского колледжа и квалификацию системного инженера Майкрософт (MCSE) подходящими, то правительство с этим не считалось. Чем больше я собирал материала в Сети, тем больше осознавал, что мир после 11 сентября был миром исключений. Агентства, особенно технического направления, разрастались так быстро, что иногда делались исключения для ветеранов военной службы. И вот тогда я решил поступить на службу в армию.
Вы можете подумать, что мое решение имело смысл или было неизбежностью, отвечало семейным традициям или характеру службы родных. Нет, все было не так. Записываясь в армию, я точно так же бунтовал против устоявшейся преемственности, как и подчинялся ей – потому что, поговорив с новобранцами из всех родов войск, я решил идти в армию, руководителей которой некоторые из моих родственников-пограничников традиционно считали полоумной «американской военщиной».
Когда я сообщил о своем решении маме, она плакала несколько дней. Я лучше знал, как стоит сообщить о своем выборе отцу, который уже достаточно ясно выразился во время гипотетической дискуссии, что я буду растрачивать там свой технический талант.
В день отъезда я написал ему письмо – от руки, а не на принтере. Я объяснил свое решение и подсунул конверт под переднюю дверь его квартиры. Оно заканчивалось словами, от которых меня до сих пор передергивает: «Прости, папа, – писал я, – но это жизненно необходимо для моего личностного роста».
Икс-лучи
Я вступил в армию, и, как утверждал известный слоган, должен был стать всем тем, кем я могу стать (о Береговой охране не было и речи).
Не помешало бы, если б на вступительных испытаниях я набрал больше очков, чтобы пройти подготовку (чем черт не шутит) на сержанта спецназа, осилив тренировочный цикл, который новобранцы называли 18 Икс-лучей[29]. Он был предназначен для пополнения рядов небольших резервных групп, которые выполняли самые тяжелые боевые задачи во все более частых «невидимых» и неравноправных войнах Америки. Программа 18X была ощутимым стимулом, потому что до 11 сентября я, как полагалось прежде, уже был бы в армии и не имел такого шанса пройти запредельно сложные и необычайно строгие курсы квалификационной подготовки спецназа. Новая система работала на заблаговременный отбор перспективных солдат – с самым высоким уровнем физической, интеллектуальной подготовки и способностями к изучению иностранных языков. Шанс особой подготовки, как и перспектива быстрого продвижения по службе, действовали как безотказная приманка для перспективных кандидатов, которые в любом случае могли завербоваться куда угодно. Я потратил пару месяцев на изнурительные тренировки по бегу и был в великолепной форме, хотя всегда терпеть не мог бег. Специалист по набору пополнения позвонил мне и сообщил, что моя письменная работа была одобрена, я поступил, я это сделал. Я был первым кандидатом, которого он записал на программу. Слышно было, как он горд. В его голосе звучало торжество, когда он сказал, что после обучения меня, вероятно, направят в специальные войска связи: сержантом технической или разведывательной службы.
Вероятно. Но в первую очередь я должен пройти базовое обучение в Форт-Беннинге, штат Джорджия.
Всю дорогу туда, с автобуса на самолет и снова на автобус Мэриленд – Джорджия, я сидел рядом с одним и тем же парнем. Он был огромным опухшим бодибилдером, весившим где-то между 200 и 300 фунтами[30]. Говорил он не переставая, перескакивая с того, как он даст по физиономии сержанту-инструктору, если тот будет грубить, на рекомендации по стероидным циклам для наиболее эффективного набора массы тела. Кажется, не заткнулся он ни разу, пока мы не прибыли на тренировочную базу Сэнд-Хилл[31] в Форт-Беннинге, где, насколько мне не изменяет память по прошествии этих лет, песка было не так уж много.
Инструкторы приветствовали нас с выражением затаенной ярости и наградили прозвищами, основанными на наших первых шагах с неизбежными оплошностями в соблюдении правил. Как же пропустить, например, столь грубую ошибку, как то, что парень вылез из автобуса в яркой рубашке с флористическим принтом? Многие имена или фамилии тоже нетрудно переделать во что-нибудь более забавное. Так я моментально стал Снежинкой, а мой дорожный спутник – Маргариткой или просто Дейзи, и все, что ему оставалось, – это сжать зубы (посмел бы он сжать кулаки!) и молча пыхтеть.
Как только инструкторы заметили, что мы с Дейзи уже знакомы и он – самый тяжелый во взводе, а я – самый легкий, с весом 56 кг при росте 175 см, они решили развлечься по полной и быстренько поставили меня в пару с этим тяжеловесом. Я все еще помню упражнение по выносу раненого товарища с поля боя: расстояние с футбольное поле и можно использовать разные методы типа «волочение с захватом за шею», «пожарный» и особенно уморительный – «вынос невесты». Когда я пытался нести Дейзи на руках, меня из-за его туши не было видно. Он, казалось, плыл по воздуху, хотя я под ним потел и ругался, стараясь протолкнуть его гигантский зад за линию ворот, прежде чем рухнуть наземь. Тогда Дейзи вскакивал, взваливал меня себе на шею, как мокрое полотенце, и начинал бегать вприпрыжку, словно дитя, выросшее в лесу.
Мы все время были грязные, все время у нас что-то болело, однако через несколько недель я был в лучшей физической форме за всю мою жизнь. Худощавое сложение, которое я раньше воспринимал как наказание, скоро превратилось в преимущество, поскольку очень многое из того, что мы делали, представляло собой упражнения с собственным телом. Дейзи не мог лазать по канату, а я в один миг взбегал вверх, как бурундук. Он мучился, поднимая свой невероятный торс над турником, чтобы выполнить хотя бы минимум подтягиваний, а я мог подтянуться в два раза больше норматива одной рукой. Он с трудом отжимался от силы раз-другой, проливая пот, а я это выполнял с хлопками между отжиманиями, а то и с упором только на большие пальцы рук. Когда мы сдавали двухминутный тест на отжимание, меня останавливали раньше времени, чтобы не превышать норматив.
Куда бы мы ни шли, мы маршировали – или бежали. Бегали мы постоянно. Мили и мили до приема пищи, мили и мили после! Бежали по дорогам, полям и беговой дорожке, а сержант при этом громко отсчитывал шаги, выкрикивая вирши наподобие таких:
- Я еду в пустыню
- И только вперед!
- Со мною мачете
- И враг не уйдет.
- Раз-два, раз-два! Бей-бей-бей!
- Пуль, патронов не жалей!
- Враг прячется в норах,
- Сидит среди скал.
- Я кину гранату –
- И всех наповал!
- Раз-два, раз-два! Бей-бей-бей!
- Пуль, патронов не жалей!
Бежать строем, повторяя слова речевок, – это умиротворяет; твое «я» находится как бы вовне. В ушах стоит гул десятков мужских голосов, эхом вторящих твоему крику, вынуждая тебя неотрывно следить за движением ног бегущих впереди тебя. Совсем скоро ты перестаешь о чем-то думать, а просто мысленно ведешь счет, в то время как твое сознание переплавляется в сознание неприметного рядового, занятого только тем, как ставить ногу и бежать милю за милей вместе со всеми. Я бы назвал это состояние безмятежностью, если бы оно не было таким беспросветным. Скажу иначе: я был бы в гармонии с собой, если бы не был таким усталым. Именно этой цели и добивалась армейская подготовка. Сержант-инструктор не получит своей оплеухи не столько из-за страха «дающего», сколько из-за его переутомления: не стоит тратить силы зря. Армия создает бойца, прежде всего обучая его сражаться «за пределами себя»; измотанного настолько, что появляется безразличие ко всему прочему, кроме готовности выполнять команды.
Только вечером в казарме мы могли немного передохнуть, но и это следовало еще заслужить – отработать, выстроившись в линию перед нашими койками. Мы громко повторяли «Солдатское кредо»[32] и пели «Звездами усыпанное знамя»[33]. Дейзи вечно забывал слова. К тому же у него совсем не было слуха. Некоторые ребята подолгу не засыпали, толкуя о том, что бы они сделали с бен Ладеном, если бы они его нашли (все поголовно были уверены, что именно они его найдут). Фантазии в основном вертелись вокруг обезглавливания, кастрации и разъяренных верблюдов. А мне тем временем снился бег, но не по роскошной, покрытой пышной растительностью глинистой Джорджии, а по пустыне.
Где-то на третьей или четвертой неделе мы вышли на занятие по ориентированию: когда твой взвод идет в лес и совершает дальний переход по неоднородной местности к указанной цели, прокладывая маршрут, карабкаясь на валуны и переходя вброд потоки, имея только карту и компас – ни GPS, ни цифровой технологии. Мы уже совершали такие вылазки раньше, но еще ни разу – в полном снаряжении, когда каждый из нас тащит на себе рюкзак с экипировкой весом в двадцать два с лишним килограмма. Хуже всего было то, что выданные мне армейские ботинки оказались слишком широки, и мои ступни в них буквально болтались. Волдыри появились на пальцах ног еще до того, как я пошел скакать по всей этой местности.
К середине движения я вышел к высоте и влез на поваленное бурей дерево, висевшее над тропинкой на уровне груди – нужно было взять азимут и определить, куда двигаться дальше. Убедившись, что мы на правильном пути, я собрался спрыгнуть и уже опустил одну ногу, как вдруг прямо под собой увидел на земле свернувшуюся в кольцо змею. Я совсем не натуралист, поэтому не могу знать, какой точно породы она была – но не все ли равно! Детям в Северной Каролине постоянно внушают, что все змеи смертельно опасны, и я тогда вовсе не собирался брать этот факт под сомнение.
Вместо этого я попытался пройти по воздуху. Я еще шире – в два или три раза – расставил ноги и вдруг понял, что падаю. Когда мои ноги коснулись земли на некотором расстоянии от змеи, их как будто огонь прожег. Это было больнее, чем если бы меня ужалила любая гадюка. Несколько неуверенных шагов, которые я сделал, чтобы восстановить равновесие, убедили меня, что дела неважные. Даже чересчур: боль была невыносимая. Но я не остановился, поскольку был в армии и мой взвод шел через лес. Я собрал все свое самообладание, вытеснил ощущение боли и просто сконцентрировался на поддержании равномерного ритма шагов – раз-два, раз-два, левой, правой, полагая, что ритм меня отвлечет.
Идти было все труднее, но я продолжал шагать. И хотя я сумел превозмочь боль и дошел, единственная причина тому – то, что у меня не было выбора. Пока я дошел до казармы, ноги совершенно онемели. Моя койка была верхней, и я едва сумел на нее взобраться. Пришлось ухватиться за столб, подтянуться, как будто выходишь из бассейна, а потом еще одним усилием перенести нижнюю часть туловища.
На следующее утро я был оторван от целительного сна звоном металлического бака для мусора, брошенного между кроватями в знак того, что кто-то нес службу не настолько исправно, чтобы удовлетворить этим сержанта-инструктора. Я взметнулся автоматически, перенес свое тело через край и спрыгнул на пол. Когда я приземлился, мои ноги не выдержали. Они подогнулись, и я упал. Казалось, их у меня нет вовсе.
Я попытался встать, хватаясь за нижнюю койку и пробуя повторить свой маневр с подтягиванием на руках, но, как только я пошевелил ногами, каждый мускул в моем теле судорожно сжался, и я пополз вниз.
Тем временем вокруг меня собралась толпа, со смехом, который сменился озабоченностью, а потом тишиной, когда подошел инструктор. «Что с тобой, чудило? – осведомился он. – Встань сейчас же с моего пола, иначе я тебя втопчу в него напрочь!» Тут он увидел гримасу острейшей боли у меня на лице, когда я немедленно, не задумываясь, попробовал выполнить его команду, и положил ладонь мне на грудь, чтобы остановить. «Дейзи! Перенеси Снежинку на лавку». Потом он наклонился ко мне, как будто не хотел, чтобы остальные услышали его тогда, когда он был внимателен и мягок, и тихо проскрипел: «Когда там откроют, рядовой, потащишь свой разбитый зад в санитарную часть».
Быть в армии раненым – большой позор, прежде всего потому, что армия существует не для этого. Армия существует, чтобы научить солдат чувствовать себя непобедимыми, к тому же ей приходится отбиваться от обвинений из-за несчастных случаев во время тренировок. Именно по этой причине все жертвы тренировочных травм третируются как нытики или – еще хуже – как симулянты.
Перенеся меня на лавку, Дейзи отошел в сторону. Он не страдал от боли – а тех, кто страдал, держали отдельно от остальных. Мы были неприкасаемыми, прокаженными, непригодными к обучению – из-за чего угодно, от растяжений, порезов и ожогов до сломанных лодыжек и некротизированных укусов ядовитых пауков. Мои новые боевые товарищи вынуждены были отойти от моей скамьи позора. Боевой товарищ – это тот, кто по уставу идет туда, куда идешь ты, точь-в-точь как ты идешь туда, куда идут все (если только есть хотя бы один-единственный шанс, что кто-то из вас может идти один). Быть в одиночестве – значит начать думать, а думая, можно причинить армии проблемы.
По воле судьбы, мой «товарищ по несчастью» был изящен и красив – прямо картинка из каталога, вылитый «Капитан Америка»! Он повредил бедро неделей раньше, но не принял никаких мер, пока боль не стала невыносимой, сделав его таким же калекой, как и меня. Ни один из нас не был расположен разговаривать, и мы ковыляли на костылях в унылом молчании: раз, два, раз, два – только медленнее, чем на занятиях. Мне сделали в госпитале рентген и сообщили, что у меня двусторонний перелом большеберцовой кости обеих ног. Это стрессовые переломы – то есть когда поверхностные трещины от времени и нагрузки углубились, что привело к дополнительному слому кости до самой середины. Все, чем можно было помочь излечению своих ног, – это отказаться от их использования и как-то обходиться без них. С такими комментариями я был выдворен из приемной и отправлен обратно в батальон.
Я не только не мог ходить, но и уехать без своего «товарища по несчастью» тоже не мог. Он ушел на рентген после меня и пока не вернулся. Полагая, что его все еще обследуют, я стал ждать. Проходили часы. Чтобы убить время, я читал газеты и журналы – недопустимая роскошь для рядового на стадии базовой подготовки.
Вошла санитарка и сказала, что мой сержант-инструктор на проводе. Пока я доковылял до конторки с телефоном, тот был в бешенстве. «Снежок! Ты там читаешь? Может, тебя там еще и манной кашей покормят или дадут несколько экземпляров «Космо» для девочек? Ты почему, паразит, еще не выехал?»
«Сарж…!» Я поперхнулся и невольно произнес слово «сержант» почти так, как все говорили в Джорджии, где мой южный выговор стал проявляться вновь. «Я жду своего товарища, сержант».
«А где его носит, Снежок?»
«Сержант, я не знаю. Он отправился к врачу на обследование и еще не вернулся».
Мой ответ его не обрадовал, и он заорал еще громче: «Так подними свою покалеченную задницу и пойди поищи его, скотина!»
Я встал и на костылях пошел к стойке записи, чтобы навести справки. Там мне сказали, что мой товарищ в операционной.
Лишь ближе к вечеру, после шквала звонков от сержанта, я узнал, что происходит. Мой «товарищ по несчастью» всю прошлую неделю, ясное дело, ходил, опираясь на сломанное бедро, и если бы теперь не был безотлагательно прооперирован, то остался бы калекой на всю жизнь. Перелом был настолько сложным и «острым как нож», что могли необратимо пострадать крупные нервы.
Меня отправили обратно в Форт-Беннинг одного и уложили на отдельную койку. Всякий, кто проводил на ней три-четыре дня, попадал под серьезный риск «пройти цикл заново», то есть повторить базовую подготовку с нуля. Или того хуже: его могли перевести в медсанчасть и отправить домой. А многие ребята всю свою жизнь мечтали служить в армии. Для них служба в армии была единственным выходом из жестокой семьи или зашедшей в тупик карьеры. Теперь перед ними маячила перспектива провала и возвращения «на гражданку» непоправимо сломленными.
Мы были изгоями, ходячим хромающим «адом», и у нас не было никаких дел, кроме как по полдня сидеть на скамейке, подпирая кирпичную стенку. Из-за травмы нас считали негодными к несению службы, и платой за это было то, что от нас все пятились и мы торчали отдельно от всех. Как будто сержант-инструктор опасался, что мы заразим остальных своей слабостью или мыслями, которые неминуемо приходят в голову, когда сидишь на скамье в одиночестве. Наказание было посильней физической боли, особенно когда нас вдобавок лишили такой маленькой радости, как праздничный фейерверк 4 июля[34]. Вместо того чтобы им любоваться, мы в ту ночь были зачислены в «противопожарный патруль» – смотреть, чтобы пустые здания не загорелись.
Мы дежурили в противопожарном патруле по двое в смену, и я, делая вид, что от меня есть какая-то польза, стоял в темноте на костылях рядом со своим напарником. Он был милым, простым, крепким восемнадцатилетним парнем с подозрительной, вероятно, самонанесенной раной. По его собственному мнению, ему ни в коем случае не следовало записываться в армию. Фейерверки гремели где-то поодаль, а он рассказывал, какую совершил ошибку и до какой жуткой степени был одинок, как скучал по родителям и родному дому, по семейной ферме где-то далеко в Аппалачах.
Я сочувствовал ему, хотя что я мог поделать – разве что послать выговориться к капеллану[35]. Хотел дать стандартный совет типа «подбери сопли»: мол, «привыкнешь – станет легче». Но тут он навис надо мной всем своим мощным телом и с детской непосредственностью напрямую признался, что уже не раз убегал (в армии это считается преступлением). А потом поинтересовался, расскажу ли я кому-нибудь. Только тут я заметил, что у него с собой мешок для прачечной – он дал понять, что собирается бежать сию же минуту!
Не знаю, как поступают в таких ситуациях – особенно когда был доверительный разговор – поэтому я попытался как-то его урезонить. Я убеждал его, что пускаться в бега – плохая идея, которая кончится ордером на его задержание, и что любой коп в этой стране сцапает его на всю оставшуюся жизнь. Но парнишка только тряс головой. Там, где он живет, – далеко в горах, твердил он, нет никаких копов.
Я сообразил, что он уже принял решение. Он был гораздо подвижней и крупней меня, и если бы он побежал, я бы не смог его догнать. А если бы я попытался его остановить, он переломил бы меня пополам. Все, что я мог сделать в этой ситуации, – это доложить об услышанном. Но сделай я это, сам получил бы взыскание за то, что позволил подобному разговору зайти слишком далеко, не позвал на помощь и не побил парня костылем.
Я был зол. Я заметил, что кричу на него. Почему бы ему не подождать, когда я пойду в нужник, чтобы воспользоваться моментом? Чего ради он поставил меня в такое положение?
Он тихо сказал: «Ты единственный, кто умеет слушать». Произнес это и стал плакать.
Печальнее всего, что случилось в ту ночь, – это то, что я ему поверил. Среди одной четвертой тысячи человек он был одинок. Мы стояли молча, а вдали взрывались и гремели фейерверки. Я вздохнул и сказал: «Мне надо сходить по нужде. Я скоро вернусь». И заковылял прочь, не оглядываясь назад.
Я видел его тогда в последний раз. Мне кажется, я сам понял – там и тогда, что в армии я тоже ненадолго.
Очередное посещение врача послужило тому подтверждением. Доктор, высокий тощий южанин с кривой гримасой, после осмотра и новой порции рентгена сообщил, что мое состояние не позволяет мне тренироваться вместе со своей ротой. Десантирование было следующей стадией наших упражнений, и он сказал: «Сынок, если ты прыгнешь на такие ноги, от них останется пыль».
Я впал в уныние. Если мне не удастся закончить весь базовый цикл подготовок вовремя, то я не проскочу в 18Х, и тогда меня перераспределят согласно нуждам армии. Пошлют куда сочтут нужным: обычным пехотинцем в регулярную армию, механиком, канцелярской крысой, чистильщиком картофеля на кухню или – а это был самый страшный мой кошмар – информационным специалистом в службе технической поддержки армии.
Доктор, должно быть, заметил, как я угнетен, потому что откашлялся и дал мне возможность выбирать: я мог пройти цикл заново и попытать счастья в перераспределении; или же он мог написать заключение, с которым меня бы списали – «принудительное увольнение с военной службы по решению начальства». Это, как он пояснил, особый случай увольнения из армии, ни к славе, ни к позору отношения не имеющий, и он применим только для контрактников, прослуживших менее шести месяцев. Разрыв без выяснений и скандалов, вчистую. И воспользоваться им надо очень быстро.
Я решил принять его предложение – сама идея мне понравилась. В глубине души я даже подумал, что это, может быть, кармическое воздаяние за ту милость, которую я оказал жителю Аппалачских гор, который пустился в бега. Доктор оставил мне время на размышления. Когда через час он вернулся, я принял его предложение.
После этого довольно быстро я был переведен в медсанчасть, где мне сказали, что в силу административного решения я должен подписать заявление о том, что мне намного лучше, а кости совершенно срослись. Потребовалась моя подпись, хотя обставлено все было как обычная формальность – мол, подписал всего несколько бумажек и можно идти.
Я держал бланк заявления в одной руке и ручку в другой, и понимающая улыбка вдруг мелькнула на моем лице. Я распознал «хак»: то, что мне показалось добрым и великодушным предложением заботливого армейского доктора захворавшему новобранцу, на самом деле было одобренным государством способом избежать иска о возмещении вреда здоровью. По правилам военной службы, если бы я получил увольнение по состоянию здоровья, государству пришлось бы оплачивать счета на любые медицинские мероприятия, связанные с вытекавшими из моей травмы последствиями, на все виды лечения и препараты, которые бы потребовались. Увольнение по решению начальника возлагало это бремя на меня, и теперь моя свобода зависела от моей готовности его принять.
Я поставил подпись и в тот же день уехал – на костылях, которые армия разрешала оставить себе.
Чистый и влюбленный
Точно уже не помню, когда в процессе моего выздоровления я начал думать достаточно ясно. Сперва понемногу убывает физическая боль, потом постепенно отступает депрессия, и, после нескольких недель пробуждений, когда бессмысленным взглядом провожаешь стрелку часов, вдруг исподволь начинаешь сам верить в то, что окружающие постоянно тебе пытаются внушить, – что ты еще молод и у тебя есть будущее. Я сам это почувствовал, когда наконец смог стоять прямо и ходить самостоятельно. И то была одна из мириад безусловных истин, как любовь ко мне моих родных, вещей, которые я раньше принимал как должное.
Когда я сделал свою первую вылазку в садик позади маминой квартирки, то я подумал, что есть еще одна вещь, которую я принимал как должное: мой талант к технике.
Простите, если звучу самовлюбленно, но по-другому, наверно, и не скажешь: мне всегда настолько легко давалась работа с компьютерами, что я фактически не относился к своим способностям всерьез. Я не нуждался в похвале за это умение – вместо этого я хотел признания на каком-нибудь другом поприще – том, что давалось мне труднее. Я хотел показать, что я не «мозг в стеклянной колбе», но также сердце и мышцы.
Этим объясняется мой финт с армией. В ходе выздоровления я понял, что, хотя этот опыт и ранил мою гордость, он все равно укрепил мою уверенность в себе. Я стал сильнее и уже не столько боялся боли, сколько был ей благодарен за то, что она послужила моему самосовершенствованию. Жизнь по эту сторону колючей проволоки становилась все легче. Если хорошенько подумать напоследок, то все, чего мне стоила армия, – это волосы, которые потом отросли, и хромота, которая постепенно проходила.
Я был готов посмотреть фактам в лицо: если у меня еще есть потребность служить своей стране (а я, вероятней всего, буду ей служить), то я это буду делать головой и руками – работая на компьютерах. Это единственная возможность сделать для своей страны все, на что я способен. Хоть я и не мнил себя ветераном, но мне, прошедшему через тяготы армейской жизни, стоило попробовать начать работу в разведывательном агентстве – там, где мои таланты были бы наиболее востребованы и, возможно, как следует испытаны.
Так я смирился с тем, что теперь, когда оглядываешься назад, кажется неизбежностью – с необходимостью получить допуск к секретной работе. Вообще, существует три степени секретности, снизу доверху: «для служебного пользования», «секретно, не подлежит разглашению» и «совершенно секретно». Последний уровень защиты может быть в дальнейшем расширен за счет дополнительной оговорки – «sensitive compartmented information» («секретная информация с особым режимом хранения»), что влечет за собой желаемую форму допуска – TS/SCI («top secret / sensitive compartmented information»), необходимую для получения должности в престижных агентствах – ЦРУ и АНБ. Бесспорно, форму TS/SCI очень трудно получить, но она открывает многие двери. Поэтому я вернулся в свой Анн-Арандельский колледж – на время, пока я искал работодателя, который мог бы оплатить мое заявление на прохождение самой строгой проверки для получения нужного допуска – «Проверки анкетных данных»[36]. Поскольку процесс утверждения допуска TS/SCI длится целый год, я от души рекомендую его всем, кто проходит реабилитацию после травмы. Все, что требуется, – это заполнить несколько бумаг, а потом, лежа с высоко поднятыми ногами в гипсе, стараясь не совершать ничего предосудительного, пока федеральное правительство не вынесет свой вердикт. От вас, собственно, больше ничего не зависит.
На бумаге я был идеальным кандидатом. Я ребенок из военной семьи, где почти каждый взрослый прошел тот или иной уровень проверки на благонадежность. Я сделал попытку записаться в армию, чтобы сражаться за свою страну, хотя несчастный случай вывел меня из строя. У меня не было ни криминального прошлого, ни привычки к наркотикам. Из финансовых обязательств на мне висел только студенческий долг за курсы на сертификат Майкрософт, но я еще ни разу не пропустил сроков платежа.
Ни одно из этих обстоятельств, впрочем, не мешало мне нервничать.
Я регулярно ездил на занятия в Анн-Арандельский колледж и обратно, а Национальное бюро проверки анкетных данных тем временем копалось во всех аспектах моей жизни и собирало показания обо мне почти у каждого, с кем я знался: родители, вся моя обширная семья, одноклассники и друзья. Наверняка они рылись в моих «неровных» школьных ведомостях, и, без сомнения, не упустили возможности поговорить с кем-нибудь из учителей. Очень может быть, что опросили Мэй с Нормом, а также парня, вместе с которым я торговал летом мороженым в парке «Шесть флагов». Целью таких проверок является не только желание найти, что я сделал не так, но и отыскать вещи, с помощью которых меня можно скомпрометировать или шантажировать. Органам разведки не нужно, чтобы ты на все 100 % был идеально чист – ведь если бы такое в принципе было возможно, то некого было бы нанимать на работу. Вместо этого ты должен быть честен, как робот, – чтобы показать, что у тебя нет ни одного грязного секрета, который мог бы быть по воле недругов использован против тебя, а значит, и против агентства.
Это, конечно, стало предметом для раздумий, пока я стоял в дорожной пробке, и все мгновения жизни, о которых я мог бы сожалеть, проносились в моей голове. Ничто из того, что я вспоминал так горько, ни на грамм не могло удивить бывалого дознавателя из бюро, где привыкли докапываться до человеческих слабостей и достоверно знали про какого-нибудь аналитика средних лет, работающего на «фабрике мыслей», что тот носит подгузники и любит, когда его шлепают пожилые дамы в кожаном белье. Но у меня оставалась еще одна параноидальная идея, которую продуцировал этот процесс: вам не надо быть скрытым фетишистом, чтобы делать то, что вас смущает, и бояться, что незнакомые люди могут неправильно вас понять, если ваши тайны будут выставлены на всеобщее обозрение. Я хочу сказать, что, черт возьми, я вырос в эпоху Интернета – а если в нем вы не залезли в какой-то очень нескромный или грубый сайт, значит, вы буквально вчера к нему подключились. Хотя как раз из-за порнографии я не особенно переживал. Все ее смотрят, а те, кто сейчас мотает головой, тоже не переживайте: я чужих тайн не выдаю. Мои поводы для беспокойства были более личного свойства: бесконечная череда глупых ура-патриотических высказываний и масса еще более глупых мизантропических призывов, от которых я впоследствии открестился бы сам в процессе своего личностного становления. Другими словами, я беспокоился о логах чатов и постах на форумах, переживал за все тупые комментарии, которые рассылал направо и налево, играя в игры и посещая хакерские сайты. Когда пишешь под псевдонимом, пользуешься свободой, причем часто безрассудно. А поскольку главным аспектом культуры раннего Интернета было постоянное состязание за самое зажигательное высказывание, то нередко я, не колеблясь, предлагал бомбить страну, где облагали налогом видеоигры, или хотел загонять людей, которые не любят аниме, в лагеря для перевоспитания. Никто на таких сайтах не принимал подобные вещи всерьез, тем более я сам.
Когда я зашел туда снова и перечитал свои посты, то содрогнулся от страха и стыда. Половина из того, что я тогда писал, совсем не имелась в виду. Я просто искал внимания. Но я вовсе не предполагал, что за свои шалости мне придется объясняться с седовласым человеком в роговых очках, вперившим взгляд в кипу бумаг громадной папки с ярлыком «Личное дело». Другая половина сказанного казалась еще хуже, потому что я был уже не тот ребенок, что раньше. Я вырос. Как я сейчас попросту не узнал бы свой прежний детский голос, так же активно я не приемлю те несуразные, спровоцированные гормонами высказывания. Я увидел, что готов спорить с призраком. Я хотел сражаться с тем бестолковым, ребячливым, временами жестоким призраком самого себя, которого больше не существует. Мысль о том, что он будет преследовать меня до конца моих дней, была невыносима, но я не знал наилучшего способа выразить раскаяние и положить некий барьер между ним и собой, и не представляю себе даже попытку это сделать. Отвратительно быть таким безнадежно, технологически привязанным к прошлому, о котором полностью сожалеешь, но которое никак не можешь забыть.
Такова, наверно, самая распространенная проблема моего поколения, первого из тех, кто вырос в Сети. Мы взращивали нашу идентичность почти без постороннего контроля, но и без единой мысли о том, что наши необдуманные реплики и пошловатые шутки будут сохранены в веках и что в один прекрасный день от нас потребуют объяснения. Я уверен, что каждый, кто сидел в Интернете раньше, чем нашел работу, отнесется к моим словам с пониманием. Безусловно, у каждого есть «тот самый» пост, который вызывает на душе тревогу, или посланный по электронной почте текст, за который могли бы уволить…
Моя ситуация все-таки немного отличалась тем, что на большинстве электронных досок объявлений в мое время старые посты можно было уничтожить. Я мог бы ввести два крошечных набора символов – даже не то чтобы написать настоящую программу, – и все мои посты испарились бы менее чем за час. Сделать это было бы проще простого. Поверьте, я все продумал.
Но сделать так я не смог. Что-то все время мешало. Ощущение, будто так поступать нельзя. Вроде бы не скажешь, что стереть свои посты с лица Земли – это что-то противозаконное. И даже при проверке на благонадежность это не могло бы мне навредить, случись кому-то узнать. Меня угнетала сама перспектива заниматься подобным. Это послужило бы упрочению самой из вредоносных тенденций в Сети: после этого уже никто не будет иметь права на ошибку, а всякому, кто все-таки сделает ошибку, придется отвечать за нее всю жизнь. Меня в данном случае не столько волновала сохранность написанного, сколько сохранность моей собственной души. Я не хотел жить в мире, где каждый должен был притворяться, будто он совершенен, поскольку тогда в этом мире не было бы места ни мне, ни моим друзьям. Стереть свои комментарии означало бы, что стерто то, кем я был, откуда я был и как далеко я зашел бы. Отрицать мое собственное более юное «я» означало бы отрицать состоятельность меня сегодняшнего.
Я решил оставить все как есть и подумать, как мне с этим жить. Я даже решил, что подлинная верность этой позиции потребовала бы, чтобы я продолжал размещать свои посты. Когда-нибудь я перерасту и свои новые взгляды. Но мой изначальный импульс останется непоколебимым – если, конечно, он был сколько-нибудь важным шагом в моем собственном развитии. Мы не можем стирать в Интернете то, что вызывает в нас стыд, – как и «отменять» поступки, за которые нам стыдно. Мы способны лишь на управление своими реакциями: либо мы позволим прошлому давить на нас, либо мы вынесем свой урок, будем расти и двигаться дальше.
Вот то самое первое, что можно было бы назвать принципом и что пришло мне в голову в то праздное, но насыщенное размышлениями время. И как бы это ни было трудно, я пытался жить по этим принципам.
Хотите верьте, хотите нет, но единственными следами моего существования, чьи прошлые итерации никогда не оставляли во мне что-то хуже легкого смущения, были мои появления на сайтах знакомств. Подозреваю, это связано с тем, что там я должен был писать кому-то в предвкушении, что их слова на самом деле что-то значат, раз уж весь смысл онлайн-знакомств сводился к тому, что кто-то воспринимал мои слова, а значит, и меня, всерьез.
Я присоединился к сайту под названием HotOrNot.com, самому популярному среди рейтинговых сайтов ранних 2000-х наряду с RateMyFace и AmIHot. (Их самые удачные черты были объединены молодым Марком Цукербергом в проекте FaceMash, который позже превратился в Facebook.) HotOrNot был самым популярным из всех этих ранних «дофейсбучных» рейтинговых сайтов по одной простой причине: он был лучшим среди немногих, содержавших компонент знакомств.
Собственно, как он работал: пользователи голосовали за фотографии друг друга – «горячий или нет»? Для зарегистрированных пользователей имелась дополнительная функция – возможность контактировать с другими зарегистрированными пользователями, если каждый отметил фото другого и кликнул «Встреться со мной». Этот банальный и тупой прием сработал – именно так я встретил Линдси Миллс, подругу и любовь моей жизни.
Глядя на фотографии сейчас, я умиляюсь тому, какой 19-летняя Линдси была простоватой, неуклюжей и пленительно стеснительной. Хотя для меня в то время она была знойной, абсолютно взрывоопасной блондинкой. Более того, сами ее фотографии были красивыми: они имели серьезные художественные достоинства: целые автопортреты, а не селфи. Они привлекали внимание и удерживали его. Ненавязчиво и скромно играли со светотенью. В них даже был намек на самоиронию. Одно фото запечатлело ее в лаборатории, где она работала, другое – когда она не видела камеру.
Я поставил всем ее снимкам по десять баллов. К моему удивлению, мы с ней «совпали». Она поставила мне «восьмерку» (мой ангел!). Очень скоро мы уже болтали в чатах. Линдси изучала искусство художественной фотографии. У нее был собственный веб-сайт, где она вела дневник и выставляла больше фотографий – леса, цветы, заброшенные фабрики и, что мне нравилось больше всего, – ее портреты.
Я перерыл весь Интернет, ища все новые факты для того, чтобы создать полную картину. Город, где она родилась (Лорел, штат Мэриленд), название ее школы (MICA, Мэрилендский институт-колледж искусств). В итоге признался, что практически шпионил за ней. Чувствовал себя последним гадом, но Линдси заявила в ответ: «Я все это время тоже искала сведения о вас, мистер!» И выдала целый список фактов из моей биографии.
То были самые приятные слова, какие мне только довелось слышать в жизни. И все же я не стремился увидеть ее собственной персоной. Мы назначили встречу, и, по мере того как назначенный день приближался, моя нервозность только увеличивалась. Пугающая перспектива – перевести онлайн-отношения в офлайн. Это было бы страшно, даже если б в мире не было убийц с топорами и жуликов. По моему опыту, чем больше общаешься онлайн, тем больше разочарований бывает при встрече. Вещи, которые легче всего сказать с экрана, становятся самыми трудными, когда говоришь их лицом к лицу. Дистанция благоприятствует духовной близости: никто не говорит так открыто, как тот, кто в одиночестве разговаривает с кем-то невидимым, находящимся где-то в другом месте. Попробуйте встретиться с этим человеком – и свобода исчезнет. Беседа более безопасна и управляема, когда это общий разговор на нейтральной территории.
В Сети мы с Линдси стали закадычными друзьями, и я боялся потерять это доверие при встрече. Иными словами, я боялся, что меня отвергнут.
А не надо было.
Линдси, которая настояла, что будет за рулем, условилась, что заедет за мной к кондоминиуму моей мамы. В назначенный час я стоял в сумеречном холоде на пороге дома, по телефону подсказывая ей, как проехать по одинаково называемым и похожим между собой улочкам маминого района. Я смотрел во все глаза, ожидая ее золотистый «Шевроле Кавалер» 1998 года, и внезапно был ослеплен: сноп света ударил мне в лицо со стороны бордюра. Это Линдси дальним светом фар осветила снег между нами.
«Пристегнись!» – первые слова, которые Линдси сказала мне при нашей личной встрече, когда я сел в машину. Потом она спросила: «Какие планы?»
Только тогда я сообразил, что, хотя не переставая думал о ней, я ни разу не подумал, куда мы, собственно, поедем.
Окажись я в подобной ситуации с любой другой женщиной, я бы сымпровизировал, чтобы как-то выкрутиться. Но с Линдси все иначе. С Линдси это не имело значения. Она ехала по любимой дороге – у нее был любимый маршрут, – и мы разговаривали, пока не заехали в Гилфорд, где остановились на парковке у торгового центра Лорел-Молл. Мы просто сидели в машине и разговаривали.
Лучшего ничего не могло и быть! Разговор лицом к лицу не был простым продолжением наших телефонных звонков, электронных писем и чатов. Наше первое свидание было продолжением нашего первого контакта онлайн и началом разговора, который будет длиться столько, сколько мы захотим. Мы говорили о наших семьях – вернее о том, что от них осталось. Родители Линдси тоже были в разводе. Отец и мать у нее жили на расстоянии двадцати минут пути, и в детстве Линдси постоянно кочевала между их домами. Она жила «на чемоданах», все время переезжая. По понедельникам, средам и пятницам она ночевала в своей комнате в доме матери. По вторникам, четвергам и субботам она ночевала в своей комнате в доме отца. Драматизм воскресенья был в том, что она могла выбирать.
Она указала, что у меня плохой вкус, и раскритиковала мой выходной прикид: рубашка с воротником на пуговицах поверх майки-алкоголички и джинсов (прошу прощения!). Она сообщила мне о двух других парнях, с которыми также встречалась и о которых она уже упоминала онлайн. Даже Макиавелли не покраснел бы, слушая, как осторожно я стал подкапываться под них (и не прошу прощения!). Я тоже все ей рассказал про себя, включая тот факт, что мне нельзя будет говорить с ней о своей работе (к которой я даже еще не приступал). Получилось до смешного напыщенно, и она дала мне это понять, важно кивая и поддакивая.
Я сказал ей, как меня беспокоит предстоящее тестирование на полиграфе, требуемое для подтверждения моей благонадежности, и она предложила потренировать меня – как бы понарошку все отрепетировать. Сама ее жизненная философия была безупречным тренингом: скажи, чего ты хочешь; скажи, кто ты есть; никогда не стыдись. Если они тебя отвергнут, это их проблема. Мне никогда ни с кем не было так легко и никогда не хотелось, чтобы кто-то вот так покритиковал меня за мои недостатки. Я даже разрешил ей меня сфотографировать.
Ее голос звучал у меня в голове, когда я ехал в АНБ в комплекс с необычным названием Friendship Annex – «Дружеский филиал» – на заключительное интервью для получения допуска. Я оказался в комнате без окон, привязанный, как заложник, к простому офисному стулу. Вокруг груди и живота у меня были пневмографические трубки для измерения дыхания. На кончиках пальцев – зажимы, проверяющие электрическую активность кожи, а пневматическая манжета на руке измеряет частоту сердечных сокращений. Датчик на кресле фиксирует мелкие суетливые движения и перемену положения тела. Все эти приборы – привязанные, прицепленные, застегнутые и затянутые ремнями вокруг моего тела – были соединены с большой черной машиной, стоящей на столе прямо напротив меня: полиграфом.
По ту сторону стола, на более элегантном кресле, сидела полиграфолог. Она напомнила мне одну мою бывшую учительницу, и во время теста я большую часть времени потратил на то, чтобы вспомнить ее имя – и при этом все время старался не думать о нем. Она, то есть полиграфолог, начала задавать вопросы, причем первые были чепуховыми: правда ли, что мое имя Эдвард Сноуден? 21 июня 1983 года – день моего рождения? Дальше: совершал ли когда-нибудь я серьезное преступление? Играл ли когда-нибудь в азартные игры с крупными проигрышами? Имелись ли проблемы с алкоголем и нелегальными наркотиками? Был ли я агентом иностранного государства? Призывал ли я когда-нибудь к насильственному свержению правительства Соединенных Штатов? Допускались только бинарные ответы: «Да» и «Нет». Я много раз ответил «Нет» и все ждал вопросов, которые меня страшили. Вроде таких: «Вы когда-нибудь онлайн ставили под сомнение компетенцию и моральный облик медицинского персонала Форта-Беннинг?» Или: «Что вы искали в сетях Лос-Аламосской атомной лаборатории?» Но этих вопросов у меня никто не спросил. И, прежде чем до меня дошел этот факт, тестирование было окончено.
Я прошел его с блестящими результатами – «чист как стеклышко». Полагалось ответить на циклы вопросов по три раза, и все три раза я прошел успешно. А это значило, что я не только получил допуск TS/SCI, но и еще заслужил формулировку «тест на полиграфе в полном объеме» в личном деле – что является высочайшей степенью благонадежности в Соединенных Штатах.
У меня есть девушка, и я на вершине мира.
Мне исполнилось двадцать два года.
Часть вторая
Система
Здесь я ненадолго поставлю повествование на паузу, чтобы вкратце объяснить мои политические взгляды в возрасте двадцати двух лет. У меня их вообще не было. Вместо этого, как у многих молодых людей, у меня были твердые убеждения, но я отказывался признавать, что они не доподлинно мои, что это довольно противоречивый набор унаследованных принципов. Мой разум был мешаниной ценностей, в которых я был воспитан, и идеалов, которых я нахватал онлайн. Только к тридцати годам я наконец стал понимать, что столь многое, во что я верил (или думал, что верю), было всего лишь юношеским импринтингом. Мы учимся говорить, имитируя речь окружающих нас взрослых, и в процессе запоминания вбираем в себя их мнения и взгляды, полученные через имитацию, – но обманываемся тем, что считаем слова, которыми пользуемся, своими собственными.
Мои родители если не презрительно относились к политике в целом, то уж точно презирали политиканов. Несомненно, их отношение не имело ничего общего с недовольством тех, кто не ходит голосовать, или высокомерным фанатизмом других. Это было, скорее, изумленное отстранение, характерное для их класса, который в иные времена называли «федеральным гражданским сектором» или «общественным сектором» – а сейчас пытаются именовать «глубинным государством»[37] или «теневым правительством». Ни один из этих эпитетов тем не менее не ухватывает подлинной сути того, чем они являются. Это класс профессиональных чиновников (к тому же, вероятно, последний работоспособный средний класс в американской действительности), который – не будучи ни выборным, ни назначенным – работает в правительстве или в одном из независимых агентств, от ЦРУ и АНБ до Налогового управления и Комиссии по коммуникациям; или же трудится в одном из органов исполнительной власти – Государственном департаменте, Министерстве финансов, Министерстве обороны, Министерстве юстиции…
