Тысяча поцелуев, которые невозможно забыть Коул Тилли
— Можно я тоже отведу тебя в одно место?
Он нахмурил лоб, но все же согласился:
— Конечно.
Руне пытливо заглянул в мои глаза, стараясь угадать, что я задумала, но спрашивать не стал. Что и устроило меня как нельзя лучше, потому как узнай он заранее, я бы точно нарвалась на отказ.
— Хорошо, — улыбнулась я, до крайности собой довольная. Да, он подарил мне это путешествие. Да, он все спланировал. Но и я хотела показать ему кое-что, напомнить о его мечте. Мечте, достичь которую он мог и после моего ухода.
— Тебе надо выспаться, Поппимин. — Руне наклонился и поцеловал меня в шею.
Я взяла его за руку:
— Только вместе с тобой.
Он кивнул и поцеловал меня еще раз.
— Я приготовил ванну и заказал поесть. Искупаешься, поедим и спать.
Я повернулась, привстала на цыпочки и погладила его по щеке. Она была холодная.
— Люблю тебя. — Я говорила это часто и всегда искренне, от всей души. Я всегда хотела, чтобы он знал это.
— И я люблю тебя, Поппимин.
Мы вернулись в номер. Я приняла ванну. Потом мы поели. И отправились спать.
Я лежала в его объятиях посередине огромной кровати. Теплое дыхание касалось моего лица. Ясные голубые глаза отслеживали каждое мое движение.
В его объятиях я и уснула — с улыбкой в душе и на губах.
Глава 12
Песни сердца и обретенная красота
Я думала, что уже знаю, как ветер гуляет в волосах. Но оказалась совершенно не готова к тому ветру, который разметал мои пряди на вершине Эмпайр-стейт-билдинг.
Я думала, что меня целовали всяк, как только можно. Но оказалась совершенно не готова к поцелую, который подарил мне Руне в сказочном замке в Центральном парке. К поцелую на площадке статуи Свободы. В центре Таймс-сквер в окружении сияющих огней и людей, спешащих так, словно миру осталось жить считаные секунды.
Люди спешат всегда, даже если у них куча времени. У меня его оставалось мало, но я все делала медленно. Взвешенно. Со значением. Я смаковала каждое новое впечатление. Делала глубокий вдох и впитывала каждый новый вид, запах и звук.
Все просто. Остановись. Вдохни. Прими.
Разными были поцелуи Руне. Неторопливые и мягкие, нежные и легкие. Крепкие, быстрые, жадные. И от тех и от других захватывало дух. И те и другие отправлялись в копилку.
А еще больше оставались в сердце.
После ланча в «Стардаст-дайнер», которому досталось почетное третье место в списке моих любимых мест на земле, я вытащила Руне на улицу и отвела за угол.
— Ну что, теперь моя очередь? — спросила я.
Руне подтянул мой воротник и плотно застегнул на горле. Потом посмотрел на часы. Интересно, почему он постоянно проверяет время, подумала я. Перехватив мой недоверчивый взгляд, Руне взял меня за руку.
— У тебя два часа, а потом снова переходим на мой график.
В знак протеста против таких строгостей я наморщила нос и показала ему язык. Глаза у него вспыхнули, и уже в следующую секунду Руне прилепился к моим губам, а его язык атаковал мой. Я пискнула и вцепилась в него, чтобы не упасть под таким натиском.
— Не дразни меня, — шутливо предупредил Руне, оборвав поцелуй. Но я видела — огонь в глазах не погас. Сердце екнуло и сбилось на ходу. С тех пор как он вернулся в мою жизнь, мы только и делали что целовались. Целовались и разговаривали. Ничего другого Руне не требовал, но время шло, и во мне крепло желание дать ему больше.
Я помнила его ласки, помнила, как моего лица касались его губы и волосы, но прежде всего помнила то невыразимое обожание, с которым он смотрел на меня потом. То выражение, которое убедило меня, что случившееся навсегда изменило нас обоих. Соединило душой, телом и мыслями.
По-настоящему навсегда.
На веки вечные.
— Куда идем, Поппимин? — осведомился Руне, отрывая меня от раздумий и касаясь моей горящей щеки тыльной стороной ладони. — У тебя жар. — Сильный акцент, прозвучавший в его словах, встряхнул меня, как порыв холодного ветра.
— Все хорошо. — Я взяла его за руку и попыталась увлечь за собой, но Руне заставил меня остановиться и повернул лицом к себе.
— Поппи…
— Все хорошо, — повторила я и поджала губы, показывая, что говорю совершенно серьезно.
Руне раздраженно фыркнул и обнял меня за плечи. Мы двинулись дальше. Отыскав нужную улицу и квартал, я попыталась определить, как попасть к цели.
— Ты скажешь, наконец, куда мы идем?! — спросил Руне.
Убедившись, что мы взяли верное направление, я покачала головой. Руне поцеловал меня в висок и достал сигарету. Пока он курил, я воспользовалась паузой и огляделась. Я полюбила Нью-Йорк. Мне нравилось в нем все. Самые разные люди — художники, чиновники, мечтатели — все оказались вплетены в пестрый мозаичный ковер жизни. Шумные улицы, гудки машин, крики создавали прекрасный симфонический саундтрек для города, который никогда не спит.
Я вдохнула свежий запах снега в холодном хрустящем воздухе и теснее прижалась к Руне.
— Мы хотели это делать, — сказала я и улыбнулась, на мгновение закрыв глаза.
— Что? — спросил Руне. Знакомый запах сигаретного дыма улетел вперед.
— Это. Ходить по Бродвею. Гулять по городу, встречаться с друзьями, спешить домой. — Я потянула его за руку, лежавшую на моем плече. — Ты обнимал бы меня вот так, и мы бы разговаривали. Ты рассказывал бы мне, как провел день, а я рассказывала о своем. — Я улыбнулась — какая обычная, нормальная картина. Я никогда не хотела чего-то великого, сказочного — только нормальной жизни с тем, кого люблю. И большего не надо.
Даже сейчас, в этот момент.
Руне ничего не сказал. Я уже знала, что когда говорю вот так, откровенно, о том, чего никогда не будет, он предпочитает отмалчиваться. Ну и пусть. Я понимала, почему ему приходится защищать свое разбитое сердце.
Будь это в моих силах, я бы и сама сделала это за него, но, увы, я была причиной.
Мне оставалось только молиться о том, что я смогу стать и лекарством. Увидев афишу на старом здании, я посмотрела на Руне.
— Почти пришли.
Руне растерянно — к моему удовольствию — огляделся. Я не хотела, чтобы он понял, где мы. Не хотела, чтобы он сердился на меня за этот, задуманный с лучшими побуждениями, жест. Не хотела причинять ему боль, заставляя увидеть будущее, которое могло бы быть и его будущим.
Я повернула Руне налево, к зданию. Он бросил на землю окурок и взял меня за руку. Подойдя к кассе, я попросила билеты и потянулась за кошельком, но Руне остановил меня и расплатился сам, еще не зная за что. Я поднялась на цыпочки и чмокнула его в щеку.
— Какой джентльмен!
Он закатил глаза:
— Не уверен, что с тобой согласился бы твой отец.
Меня это так рассмешило, что я не удержалась и расхохоталась. Руне остановился, подождал, пока я успокоюсь, и протянул руку. А потом, наклонившись, прошептал мне на ухо:
— Почему, когда ты так смеешься, мне жуть как хочется тебя сфотографировать?
Я посмотрела на него, и смех угас сам собой.
— Потому что ты снимаешь все аспекты человеческого состояния — хорошее, плохое, правду. — Я пожала плечами и добавила: — Потому что при всех твоих протестах и ауре тьмы ты стремишься к счастью, хочешь быть счастливым.
— Поппи… — Руне отвернулся. Как всегда, признавать правду он не хотел, но она сидела в глубине его сердца. Все, что было ему нужно, это быть счастливым — он и я. Я же хотела, чтобы он научился быть счастливым без меня. Пусть даже я и оставалась бы с ним в его сердце.
— Руне, — мягко, но требовательно сказала я. — Пожалуйста, пойдем со мной.
Он посмотрел на мою протянутую руку и все же уступил, хотя за настороженным взглядом и промелькнула боль.
Я поднесла наши сомкнутые руки к губам, поцеловала тыльную сторону его ладони и прижала ее к щеке. Руне фыркнул, но все же обнял меня, и я провела его через двойные двери, за которыми и помещалась выставка.
Мы оказались в просторном, открытом зале с развешанными по высоким стенам знаменитым фотографиям. Взглянув на него краем взгляда, я успела заметить его удивленную, но совсем не бесстрастную реакцию на выставленную перед ним мечту. Фотографии, определившие наше время.
Фотографии, изменившие мир.
Фотографии, сохранившие момент во времени.
Руне глубоко вздохнул и со сдержанным спокойствием выдохнул. Посмотрел на меня. Открыл рот. И — ни звука. Ни слова.
— Я узнала о выставке прошлым вечером и подумала, что тебе надо ее увидеть. Она продлится еще год, но мне хотелось побывать здесь с тобой… разделить это с тобой.
Руне моргнул, но лицо его сохранило нейтральное выражение. Только желваки проступили на скулах. Я так и не могла решить — хорошо сделала или плохо.
Взяв его за руку и проконсультировавшись с путеводителем, я направилась к первой фотографии — моряка, целующего медсестру в центре Таймс-сквер. Подпись гласила: «Нью-Йорк. 14 августа 1945. День Победы над Японией. Альфред Эйзенштадт». Глядя на снимок, я ощутила легкость и возбуждение праздника. Я и сама как будто оказалась там, деля этот миг с другими людьми.
Руне тоже рассматривал фотографию. Выражение его не изменилось, но напряжение в лице ослабло, и он даже голову склонил чуточку набок.
Его пальцы задергались в моей руке.
И я снова улыбнулась.
Нет, он не остался равнодушным. И как бы ни сопротивлялся, ему это нравилось. Я чувствовала это так же явственно, как снег на лице на улице. Мы подошли ко второй фотографии, и его зрачки расширились. Снимок запечатлел движущиеся колонной танки и стоящего на их пути мужчину. Я быстро пробежала глазами по подписи, и сердце побежало быстрее. «Площадь Тяньаньмэнь, Пекин. 5 июня 1989. На фотографии попытка одиночки остановить силовое подавление протестов против китайского правительства».
Я подошла ближе. Сглотнула.
— Печально.
Руне кивнул.
Фотографии вызывали разные эмоции. Рассматривая снимки, я понимала, почему Руне так увлекся фотографией. Выставка демонстрировала, как выхваченные из жизни образы влияют на общество. Фотографии показывали человечество — в лучших и худших его проявлениях. Высвечивали жизнь во всей ее наготе и в чистейшей ее форме.
Мы остановились у следующей фотографии, и я сразу отвела глаза — не могла смотреть. Стервятник, терпеливо парящий над изнуренным ребенком.
Я двинулась дальше, а вот Руне задержался. Я остановилась и стала наблюдать за ним. Он изучал снимок внимательно, по частям, и глаза его вспыхивали, а пальцы сжимались в кулаки.
Страсть прорвалась наружу.
Наконец.
— Одна из самых противоречивых фотографий всех времен, — заговорил негромко Руне, не сводя глаз со снимка. — Репортер рассказывал о голоде в Африке и однажды увидел идущего за помощью мальчика и ждущего, чующего смерть стервятника. — Он перевел дыхание. — Эта фотография лучше всех письменных репортажей показала масштаб голода. Она заставляла людей смотреть, привлекала их внимание, демонстрировала со всей жестокостью, как голод стал стихийным бедствием. — Руне снова указал на припавшего к земле мальчика. — Благодаря ей возросла продовольственная помощь, пресса стала больше писать о страданиях людей. Она изменила мир.
Не сговариваясь, захваченные общим желанием, мы перешли к следующей фотографии.
— Знаешь, о чем она?
Большинство снимков передавали боль и страдание, и я с трудом заставляла себя смотреть на них. Но даже в самых графических и тяжелых фотограф находил определенную поэтическую грацию. Заключенные в рамку, они несли глубокое и бесконечное послание.
— Это протест против вьетнамской войны. Самосожжение буддийского монаха. — Руне наклонился, выпрямился, рассматривая снимок под разными углами. — Он даже не дрогнул. Принял боль, чтобы заявить главное: нужен мир. Война — ужасна и бессмысленна.
Время шло. Руне останавливался едва ли не у каждой фотографии. Объяснял. Рассказывал. Так мы добрались до последней, черно-белой фотографии молодой женщины. Снимок был старый, судя по прическе и макияжу — из шестидесятых. Женщине было, наверно, лет двадцать пять. И она улыбалась.
Я тоже улыбнулась. И посмотрела на Руне. Он пожал плечами, показывая, что не знает эту работу. Подпись — одно слово. «Эстер». Я поискала информацию в путеводителе, и на глаза навернулись слезы.
— Что? — с тревогой в голосе спросил Руне.
— «Эстер Рубинштейн. Покойная супруга спонсора выставки». — Я сморгнула слезы и, собравшись с силами, дочитала: «Умерла от рака в двадцать шесть лет».
Я сглотнула подступивший к горлу комок и подошла ближе к портрету.
— «Представлена ее супругом, который никогда больше не женился. Он взял портрет и повесил его здесь, на выставке. И еще тут написано, что хотя эта фотография не изменила мира, сама Эстер изменила его мир.
Слезы струились по щекам. Какое прекрасное чувство. Какая потрясающая честь.
Я вытерла слезы и посмотрела на Руне, но он отвернулся от портрета. Мое сердце сжалось. Я подошла к нему сзади. Он стоял, опустив голову. Я убрала волосы, скрывшие его лицо, и застывшее на нем страдальческое выражение резануло острой болью.
— Почему ты привела меня сюда? — сдавленным голосом спросил Руне.
— Потому что это то, что ты любишь. — Я обвела зал широким жестом. — Это школа искусств Тиш Нью-Йоркского университета. Здесь ты мечтал учиться. Я хотела, чтобы ты увидел, чего можешь достичь. Я хотела, чтобы ты увидел, что может быть у тебя в будущем.
Руне закрыл глаза, а когда открыл, увидел, что я подавляю зевок.
— Ты устала.
— Нет, не устала, — возразила я, хотя и понимала, что устала и что мне нужно хотя бы немного отдохнуть, чтобы увидеть что-то еще.
Он взял меня под руку:
— Пойдем. Ты полежишь до вечера.
— Руне… — Я попыталась спорить. Мне хотелось поговорить с ним еще, продолжить начатую тему, но Руне повернулся и негромко сказал:
— Поппимин, пожалуйста. Не надо. — Я услышала напряжение в его голосе. — Нью-Йорк был нашей мечтой. Без тебя никакого Нью-Йорка нет. Так что, пожалуйста… — Он вздохнул, а потом добавил грустным шепотом: — Перестань.
Я кивнула — не хотела видеть его таким, сломленным. Он поцеловал меня в лоб. Нежно. Как будто благодарил.
Мы вышли из выставочного зала. Руне остановил такси, и через несколько минут мы уже ехали к отелю. В апартаментах он лег вместе со мной и молча ждал, пока я усну.
Засыпая, я мысленно держала перед собой портрет Эстер и спрашивала себя, в чем ее муж нашел исцеление после того, как она вернулась домой.
Да и нашел ли он это исцеление.
— Поппимин?
Мягкий голос Руне вызвал меня из сна. В комнате было темно, и я ничего не видела, только чувствовала, как скользит по щеке палец Руне.
— Привет, малышка, — сказал он, когда я повернулась к нему. Повернулась, протянула руку, включила лампу на прикроватном столике. И, моргнув от света, посмотрела на Руне.
Посмотрела и улыбнулась. Облегающая белая футболка под коричневым блейзером, черные узкие джинсы, черные замшевые ботинки. Я потянула за лацканы блейзера.
— Классно выглядишь, малыш.
Руне довольно ухмыльнулся, наклонился и поцеловал меня в губы. Я заметила, что он уже успел вымыть и высушить волосы. Мало того, вопреки обыкновению, даже познакомил их с расческой, и золотистые пряди приобрели шелковистую мягкость.
— Как самочувствие? — спросил он.
Я вытянула ноги и руки:
— Немножко устала после всей этой ходьбы, но, в общем, в порядке.
Руне озабоченно нахмурился:
— Точно? В порядке? Если чувствуешь недомогание, то лучше никуда сегодня не ходить.
— Вот уж нет. Здесь меня ничто не удержит. — Я провела ладонью по мягкой ткани блейзера. — Тем более что ты так нарядился. Понятия не имею, что у тебя на уме, но если ты вылез наконец из кожаной куртки, то это несомненно нечто особенное.
— Я тоже так думаю, — согласился Руне после многозначительной паузы.
— Ну, тогда я определенно в полном порядке, — сказала я, добавив уверенности.
Руне помог мне сесть. Даже столь простая задача оказалась не вполне по силам.
Опустившись на корточки перед кроватью, он заглянул мне в глаза:
— Я люблю тебя, Поппимин.
— И я люблю тебя, малыш. — Сказав это, я невольно покраснела. Руне хорошел с каждым днем, но сегодня выглядел так, что от одного лишь взгляда на него сердце пустилось вскачь.
— Что бы мне надеть? — задумчиво спросила я, поднявшись с помощью Руне. Он провел меня из спальни в жилую зону, где нас ждала женщина, перед которой на столике лежали инструменты визажиста-парикмахера.
Я недоуменно взглянула на Руне, который в ответ нервно откинул волосы и пожал плечами.
— Это все твоя тетя. Чтобы довести тебя до совершенства. Хотя, по-моему, ты и без того прекрасна.
Женщина помахала мне и показала на стул перед ней. Руне поцеловал мою руку и кивнул.
— Начинайте. Нам надо выйти через час.
— Так что мне надеть? — забеспокоилась я.
— Об этом мы тоже позаботились. — Руне подвел меня к стулу, и я села, коротко представившись стилисту.
Руне устроился на диване у дальней стены и — что меня порадовало — достал из стоявшей на столике сумки фотоаппарат. Джейн — так звали мастера — взялась за работу. За то время, что она занималась моими волосами, Руне успел сделать несколько снимков.
Я была совершенно счастлива.
Джейн наклонилась, прошлась внимательным взглядом по моему лицу, еще раз коснулась кистью щеки, отступила и улыбнулась.
— Вот так, подружка. Готово. — Она отошла к столику и начала собирать инструменты, а закончив, чмокнула меня в щеку. — Удачного вечера, леди.
— Спасибо. — Я поднялась и проводила ее к выходу, а когда повернулась, рядом уже стоял Руне. Подняв руку, он осторожно дотронулся до моих только что завитых волос.
— Поппимин, — восхищенно произнес он. — Ты — прекрасна.
— Правда?
Он поднял фотоаппарат, несколько раз щелкнул кнопкой и снова кивнул.
— Идеально.
Не теряя времени, Руне взял меня за руку и потащил в спальню. На дверном крючке висело черное, с высокой талией, платье. На застеленном толстым ковром полу стояли туфельки на низком каблуке.
— Какое милое, — прошептала я, поглаживая мягкую ткань.
Руне снял платье с вешалки и аккуратно положил на кровать.
— Одевайся, малышка, и нам уже надо ехать.
Ошеломленная всем происходящим, я только кивнула. Руне вышел из комнаты и закрыл дверь. На то, чтобы надеть платье и туфельки, мне понадобилось несколько минут. Я подошла к зеркалу в ванной и ахнула. Идеально завитые волосы — ни одной «гуляющей» прядки. Стильный макияж «smokey-eyes». И сияющие сережки-восьмерки.
В дверь постучали.
— Входи! — крикнула я, не оборачиваясь, — оторваться от отражения в зеркале не было сил.
Руне встал у меня за спиной, и мое сердце растаяло, когда я увидела в зеркале его реакцию — потрясенное выражение на красивом, обычно бесстрастном лице.
Положив одну руку мне на плечо, он другой приподнял волосы на шее и прижался губами к местечку под ухом. Наши взгляды в зеркале встретились, и с моих губ сорвался вздох.
Мое черное платье слегка соскользнуло, обнажив шею и верх груди, и Руне покрыл их поцелуями, после чего перешел к подбородку и губам. Я застонала от наслаждения.
Руне протянул руку к столику, на котором лежал мой большой белый бант. Закрепив его на месте, он застенчиво улыбнулся:
— Вот теперь идеально. Теперь ты моя Поппи!
Хриплая нотка в его голосе тронула какую-то туго натянутую струну. Руне взял меня за руку и вывел из комнаты. Как истинный джентльмен он снял с вешалки мое пальто, развернул и помог вдеть руки в рукава.
— Готова? — Руне повернул меня лицом к себе.
Я кивнула. Он помог мне дойти до лифта, мы спустились и вышли на улицу, где нас уже ждал лимузин. Шофер в форме открыл дверцу. Мы сели. Я повернулась к Руне — спросить, как ему удалось все устроить, — но не успела даже открыть рот, как уже получила короткий и ясный ответ:
— Диди.
Водитель закрыл дверцу. Я взяла Руне за руки, и мы покатили по шумным улицам. За окном проносился Манхэттен.
Лимузин остановился, и я увидела его еще до того, как мы вышли. Увидела — и сердце встрепенулось от волнения. Я повернулась к Руне, но его рядом уже не было. Он возник снаружи, открыл дверцу и протянул руку.
Я ступила на тротуар и замерла, уставившись на огромное здание перед нами.
— Руне, это же Карнеги-холл.
Руне захлопнул дверцу, и лимузин отъехал. Он притянул меня к себе.
— Идем.
Пока мы шли к входу, я пыталась читать афиши, чтобы понять, какое представление нас ждет, но, как ни старалась, никакой информации относительно вечерней программы не обнаружила.
У больших дверей нас приветствовал смотритель, указавший, куда идти дальше. Мы миновали фойе и вошли в главную аудиторию. Все впечатления, уже переполнившие меня к этому моменту, померкли в сравнении с тем, что я испытала в этот миг, оказавшись в зале, о котором мечтала с самого детства.
Насладившись видом огромного, грандиозного помещения — золотые балконы, обитые красным плюшем кресла, ковры, — я нахмурилась. Мы были одни. Совершенно одни. Ни публики. Ни оркестра.
— Руне?
Он нервно переступил с ноги на ногу и указал на сцену. Я повернулась. В центре ее стоял один-единственный стул с прислоненной к нему виолончелью и смычком на сиденье.
Я попыталась угадать смысл происходящего, но так ничего и не поняла. Карнеги-холл. Один из самых знаменитых концертных залов во всем мире.
Ничего не объяснив и вообще не произнеся ни слова, Руне провел меня по проходу к сцене и остановился перед приставными ступеньками. Я повернулась к нему с немым вопросом, и он посмотрел мне в глаза.
— Поппимин, будь все по-другому… — Он вздохнул, но все же смог собраться и продолжить. — Будь все по-другому, ты обязательно сыграла бы здесь однажды как профессионал, в составе оркестра, быть частью которого всегда мечтала. — Руне сжал мою руку. — Ты исполнила бы соло, исполнить которое всегда хотела на этой сцене.
С ресниц сорвалась и потекла по щеке слезинка.
— Но поскольку жизнь так чертовски несправедлива… поскольку этому не бывать… В общем, я хотел, чтобы ты попробовала. Чтобы узнала… почувствовала, как это могло бы быть. Я хотел, чтобы ты получила шанс, который заслужила, не только как девушка, которую я люблю больше всех на свете, но и как самая лучшая виолончелистка. Самая талантливая исполнительница.
Постепенно до меня начало доходить. Весь масштаб, всю значимость того, что он сделал, медленно впитало мое обнаженное сердце. Чувствуя, как наполняются слезами глаза, я шагнула к нему, положила ладони ему на грудь и, так и не сумев сдержать эмоции, попыталась задать вопрос.
— Ты… как… Как ты…
Руне повернул меня к ступенькам и помог подняться на сцену, бывшую много лет пределом моих мечтаний.
— Сегодня, Поппимин, эта сцена твоя. Жаль, что свидетелем твоего выступления будет единственный зритель, но мне хотелось, чтобы ты сыграла здесь, чтобы твоя музыка наполнила этот зал и впечаталась в эти стены.
Он взял мое лицо в ладони, вытер слезы подушечками пальцев и прижался лбом к моему лбу.
— Ты заслужила это, Поппи. Ты должна была выступить здесь не раз, но… но…
Закончить у него не получилось, и я стиснула его запястья и крепко зажмурилась, отгоняя оставшиеся слезы.
— Все хорошо, малыш. — Я коснулась губами пульсирующей синей жилки и прижала его руку к груди. Глубоко вдохнула и невольно улыбнулась сквозь слезы, ощутив запах дерева. Закрыв глаза, я бы, наверно, услышала эхо всех тех музыкантов, которые поднимались на эту деревянную сцену, мастеров, прославивших этот зал своей страстью и гением.
— Вот мы и здесь. — Я отстранилась от Руне, открыла глаза и замерла, увидев с возвышения весь огромный зал. Я представила, что он заполнен пришедшими на концерт зрителями, мужчинами и женщинами, желающими ощутить музыку в своих сердцах. Картина получилась столь яркая и живая, что я улыбнулась.
А потом повернулась к тому, кто организовал это для меня. Слов не было. Я не знала, как выразить в полной мере благодарность за то, что он сделал. Такой восхитительный, такой сентиментальный подарок… исполнение мечты.
Я не нашлась, что сказать. И вместо этого повернулась и шагнула к одинокому, ожидающему меня стулу. Я провела ладонью по черной коже, ощутив под пальцами его мягкую текстуру. Подошла к инструменту, который всегда воспринимала как продолжение своего тела. Инструменту, рождавшему во мне радость, объяснить которую невозможно, пока не испытаешь ее сам. Радость, несущую в себе высшую форму мира, покоя, ясности и любви.
Я расстегнула пальто, стряхнула его с плеч на знакомые руки и оглянулась на Руне. Он наклонился, запечатлел поцелуй на моем обнаженном плече и, не сказав ни слова, спустился со сцены.
Где он сел, я не видела, потому что прожектор надо мной вспыхнул в полную силу, а свет в зале переключился на минимум. Я смотрела на ярко освещенный стул с пьянящей смесью волнения и беспокойства.
Шаг вперед отозвался разлетевшимся по всему залу эхом, и этот звук потряс меня до костей, натянул ослабевшие мышцы, наполнил их живительной силой. Я наклонилась, подняла виолончель, потрогала гриф. Потом взяла смычок. Легкий, изящный, он как будто прирос к пальцам.
Я опустилась на стул, подстроила шпиль под мой рост. Инструмент был чудесный, самый лучший из всех, что мне встречались. Я закрыла глаза и поднесла руку к струнам — проверить настройку.
Разумеется, все было идеально.
Я сдвинулась к краю сиденья, поставила поудобнее ноги, поерзала и наконец почувствовала, что готова.
И только тогда позволила себе поднять голову. Прожектор над головой сиял словно солнце. Я набрала воздуха в легкие, закрыла глаза, коснулась смычком струн…
И заиграла.
Первые ноты «Прелюдии» Баха передались от смычка струне и устремились в зал, заполнив все огромное пространство божественными звуками. Музыка приняла меня в свои объятия, овладела мной и полилась из меня, обнажая мою душу перед каждым, способным слышать.
В моем воображении зал был полон, забит до отказа любителями музыки, пришедшими послушать меня, услышать музыку, которая требовала быть услышанной. Услышать мелодии, не оставляющие в зале сухих глаз. Сыгранные с такой страстью, которая наполнит все сердца и тронет все души.
Падающий сверху жаркий свет грел мышцы и гасил боль, и я улыбалась ему. Пьеса подошла к концу. Я начала другую. Я играла и играла, не ведя счет времени, пока не заболели пальцы, и только тогда подняла смычок. Тишина окутала зал. Что еще сыграть? Я знала. Знала, что хочу и что должна сыграть.
Я всегда мечтала, что когда-нибудь исполню эту пьесу на престижной сцене. Пьесу, которая, как никакая другая, была созвучна моей душе. Пьесу, которая еще долго после моего ухода будет оставаться на этой сцене. Ту, которой я попрощаюсь с моей страстью. Услышав ее чистейшее эхо в этом величественном зале, я уже никогда не захочу и не смогу исполнить ее еще раз. Никакой виолончели больше не будет.
Здесь я оставлю эту частичку сердца. Здесь попрощаюсь со страстью, дававшей мне силы, бывшей моей спасительницей в самые трудные времена отчаяния и одиночества.
Здесь я оставлю ноты, которые будут вечно танцевать в воздухе.
Руки немного дрожали, и, прежде чем начать, я взяла небольшую паузу. Слезы текли быстрее и быстрее, но вызвала их не печаль. Они были прощанием двух близких друзей — музыки и породившей ее жизни, — говорящих одна другой, что им нужно расстаться, но что когда-нибудь они снова будут вместе.
Я положила смычок на струны и выпустила «Лебедя» из «Карнавала животных». Дрожь в руках унялась, но едва я услышала любимую музыку, как к горлу подступил комок. Каждая нота звучала тихой молитвой, каждое крещендо — громогласным гимном Богу, наградившему меня этим даром. Даром исполнять музыку и чувствовать ее в своей душе.