Дама Тулуза Хаецкая Елена
Амори не может сейчас прийти ему на помощь, на Амори наседают сразу двое. Но отец недаром потратил столько времени на старшего сына и дал ему такой же меч, какой носил сам. Амори отобьется от двоих.
И потом, отбившись, уходя все дальше и дальше в глубины улиц, он уведет второго коня, и Гюи де Монфор все больше и больше будет клониться вбок, так что в конце концов Амори вынужден будет остановиться и подхватить его. И тут он увидит, что в горле Гюи сидит короткая арбалетная стрела…
По всей Тулузе франки снова сражаются за свою жизнь. И снова они отступают. Кажется, никогда не иссякнет Фуа, осиное гнездо под стрехой неба. И выдавил Рыжий Кочет Монфора из узких улиц Тулузы.
Со стен Нарбоннского замка бросает камни катапульта. Едва только отступающие франки миновали поле перед воротами Монтолье, как сенешаль Жервэ велел начать обстрел. Он не позволит преследователям выйти из города и продолжить погоню.
Едва добравшись под стены Нарбоннского замка, слепой от слез, Амори снимает своего дядю с коня. Тот тяжелый, будто куль с песком. Еще теплый.
Гюи обвисает на руках племянника. Амори опускает его на землю, рвет застежку под горлом, касается ямки, где должна биться жизнь. Но Гюи неудержимо стынет под руками, и жилка не шевелится.
Вокруг франки, их много, но Амори никому не позволяет подходить близко, Амори рычит и плачет. Кто-то подает ему кинжал с широким клинком. Амори подносит кинжал к губам симонова брата, но лезвие остается незамутненным.
– Какой меткий выстрел, – восхищенно говорит один из франкских рыцарей.
– Господи, – стонет Амори, пав убитому на грудь, – как я скажу об этом моему отцу?..
Симон вырвался из Тулузы одним из последних. Злой, покрытый ратным потом, на ходу сорвал шлем, швырнул его на руки младшему сыну, забыв, что тот сделался бигоррским графом и с тех пор перестал быть его оруженосцем.
В замке уже ждут.
Расступаются, дают дорогу.
Молчат.
Сразу заподозрив неладное, Симон глядит вправо, влево. Амори здесь. Бледный, уставший, но здесь.
И, наконец, Симон видит.
С птичьим криком падает на землю возле брата. Хватает за руку, ощупывает лицо, горло привычным, почти лекарским движением.
Склонившись низко, говорит мертвому на ухо неслышное. Поднимает его на руки – легко, будто ребенка.
На пути у Симона вдруг оказывается епископ Фалькон, бесшумный, светлый, как сова.
Симон рычит в тихое лицо епископа:
– Что?..
Фалькон показывает на часовню.
– Сюда.
И Симон уносит брата в часовню. Стрела в горле Гюи высовывается у Симона из-за плеча.
Одетый в то самое нарядное платье, в каком входил в донжон Нарбоннского замка с радостной вестью из Рима, лежит Гюи де Монфор в часовне. Здесь не вздохнуть от множества горящих свечей. Весь пол залит воском. Из маленького круглого оконца под крышей и через открытую дверь проникает немного света.
Симон на коленях в изножье смертного ложа. Никто не смеет к нему приблизиться.
У Симона сухие глаза. Симон – калека. Будто ему отсекли половину тела. Душа трещит, сейчас разлетится кровавыми клочьями.
Кто-то неслышно входит в часовню и осторожно, чтобы не потревожить, опускается на колени за спиной у Симона.
Не оборачиваясь, с ненавистью, спрашивает Симон:
– Кто здесь?
– Я, – тихо отзывается молодой голос, – Гюи.
Вот тут-то Симон и вздрагивает – всем телом.
Поворачивается. Протягивает руки. Крепко ухватывает за плечи младшего сына. Рывком притягивает к себе.
У Гюи печальное, немного виноватое лицо.
Несколько мгновений Симон жадно вглядывается в его черты и вдруг сильно прижимает к себе.
И младший сын слышит, как отец плачет – захлебываясь, навзрыд.
16. Великая осада
Вместе с первым снегом прибыл в Тарб молодой граф Бигоррский. С Петрониллой встретился холоднее, чем расставался. Будто прогневала его чем-то, покуда не виделись, а чем – неведомо.
Потчевать свою светлость велел. Угощался долго и обильно. Все, кто были за столом, уж притомились жевать и откусывать, а сын Монфора ел себе да ел. Только не в коня корм: Гюи всегда много ел, но всё оставался таким же тощим.
Молчаливым он и прежде был, а вот лицо у него сделалось какое-то иное, почти незнакомое. Таким не помнит его Петронилла – суровым, мрачноватым. Будто пламенем его опалило.
Поглядывала Петронилла на юного своего супруга, гадая: что такого могло с ним случиться за время их разлуки?
А ничего особенного с ее мужем не случилось. Просто Рожьер, брат графини, убил Гюи де Монфора. И сразу сделалась монфорову сыну противна эта рыжая Петронилла с бледными веснушками на вечно мокром носу.
Глядит на него чуть ли не жалобно. И снова будет плакать в постели.
Молодой граф в Бигорру с малым отрядом приехал, а уехать хотел с большим. Собирался склонить гасконских баронов поддержать его отца, Симона, и дать ему людей, лошадей, оружие и припасы, какие сыщутся.
Об этом и были все мысли монфорова младшего сына, а о родичах жены старался он и вовсе не думать.
Но несмотря на это, ночью пришел к Петронилле и исправно выполнил супружеский долг. Жена прильнула к нему под бок костлявенькой мышкой – с холодненькими пальчиками, с хлюпающим носиком. Всхлипнула тихонечко. Гюи машинально высморкал ей нос, как частенько делал с маленькими братьями.
– Ух, лягушка, – сказал он. И почти мгновенно заснул, вольготно раскинувшись на просторной кровати.
Петронилла безмолвно проплакала всю ночь и наутро встала с распухшим лицом.
Гюи заметил это, когда она помогала ему одеваться.
– Что это вас так разнесло, жена? – спросил он с подозрением. – Вы больны, а?
Она покачала головой, боясь разрыдаться и тем вызвать его гнев. Гюи затянул пояс и сказал догадливо:
– Что, опять ревели?
И когда она кивнула, спросил:
– На этот раз из-за чего? Обидел я вас?
Петронилла довольно долго молчала и вдруг, подняв глаза, проговорила:
– Муж, вы меня совсем не любите.
Гюи искренне удивился. Так удивился, что на кровать обратно шлепнулся и рот разинул, будто деревенщина на ярмарке.
Полюбопытствовал:
– А почему я должен вас любить?
– Но ведь я выдана за вас замуж…
Петронилла залилась багровой краской и замолчала. Гюи глядел на нее исподлобья. Под его взглядом она краснела все больше и больше.
– А если я… – прошептала Петронилла. – Если я вам… ребенка… то…
Гюи честно ответил:
– Скажите спасибо, жена, что я вас не придушил без лишних затей. Ваши братья – клятвопреступники. А Рожьер де Коминж убил моего дядю…
Петронилла присела на кровать рядом с мужем. Сложила руки на коленках, повертела пальчиками. Робко ткнулась лицом мужу в плечо. Не отодвинулся.
– Если вы меня ненавидите, – сказала Петронилла, – тогда почему же… ночью…
– Отец велел, – ответил Гюи просто.
Нынешняя зима была для Симона долгой и одинокой. И не упомнит, когда столько печали наваливалось на него разом.
Сперва отправил в Бигорру младшего сына: пусть наберет, сколько сможет, подкрепления у драчливых гасконских баронов. Не все же они на стороне еретиков драчливость свою тешат?
Вскоре после того уехала в Иль-де-Франс дама Алиса.
Кажется, впервые в жизни так между ними вышло, что не Симон ради похода оставляет Алису, а наоборот – она бросает супруга в одиночестве и отбывает в путь.
Алиса хотела просить для Симона помощи у короля Франции Филиппа-Августа. Настало время, сюзерен, выполнять обещание. Настало время.
Алиса де Монморанси была в кровном родстве с королем и потому полагала скоро склонить его к согласию.
Все так; да только непривычно это – чтобы Симон оставался, а Алиса уезжала…
Вместе с графиней уехал на север и епископ Фалькон.
И нависла над Нарбоннским замком мокрая, скучная южная зима. Сочилась влагой, томила бездействием и вовсе не спешила заканчиваться.
А дама Тулуза тоже затаилась за своими валами и палисадами. До самой почти весны не тревожила Нарбоннский замок вылазками, не щипала и не покусывала старого льва за желтые бока. Зимовала.
Симон подолгу просиживал у могилы брата – молился, грезил. Время будто застыло, перестав двигаться от истока к завершению.
Когда настал, наконец, Великий пост, Симон начал истово поститься и выстаивал мессу иные дни по два раза. Он почти ни с кем не разговаривал. Он тосковал по брату. Ему не хватало Алисы. Ему не хватало Фалькона.
В Тарбе Гюи пробыл полтора месяца. За такой срок заручился поддержкой четырех баронов и с их помощью увеличил отряд на пятьдесят человек. Но это было и все.
Дважды они с Петрониллой выезжали на охоту и один раз из этих двух едва не сломали себе шею на горных кручах.
На прощание Гюи поцеловал жену ласковее, чем предполагал. А та обвила его шею тонкими белыми руками. У локтей уже проступили веснушки, предвестники нескорой весны.
– Прощайте, муж, – сказала она. – Я так хотела бы родить вам ребенка.
Гюи усмехнулся. Эту песенку она напевала ему в оба уха вот уже полтора месяца.
– Я был бы вам очень признателен.
Петронилла отстранилась, подергала мужа за рукав.
– Смотрите же.
– Куда?
Гюи повернулся кругом. Петронилла засмеялась.
– На меня смотрите. Видите?
Ничего особенного в своей жене Гюи не приметил. Петронилла никогда не была хороша собой. В последнее время у нее немного расплылись носик и губки. Гюи относил это на счет ее плаксивости и непреходящей простуды.
– Что, не видите? – настойчиво повторила она. – Не видите, как я подурнела?
– Вижу, – проворчал Гюи. – Я думал, вас обидит, если я скажу.
– Я понесла от вас, – сказала Петронилла, торжествуя.
– Вы уверены?
Она кивнула.
Захохотав, Гюи подхватил ее на руки. Потом и сам будет себе дивиться – что за радость иметь дитя от нелюбимой женщины? Но, видать, такими уж вырастил их Симон: детей, наследников, в этой семье почитали за великое счастье.
Петронилла взвизгнула, когда Гюи ловко ущипнул ее за бок, как делал прежде с кухонными девками, и поставил на ноги.
– Вы мне такая милее, – сказал он. – Пусть подурнели, зато – мать моего сына.
– Или дочери, – добавила Петронилла. Она была счастлива.
– Пусть дочери, – согласился ее муж. – Я много раз видал, как это случается с другими. Помню и то, как у моей матери родился последний сын. Уже здесь, в Лангедоке…
– Как его назвали?
– Симон. Как отца.
Петронилла задумалась.
– Ваша мать – она, наверное, любит вашего отца?
Как легко сходило с ее губ это куртуазное слово – «любовь». И как трудно укладывалось оно в голове ее мужа.
– Не знаю, – сказал, наконец, Гюи. – У нас не говорят «любовь». У нас говорят «верность».
Сколько же холода в этих франках…
– Я люблю вас, муж, – сказала Петронилла де Коминж.
Гюи погладил графиню по волосам, как маленькую.
– А я не знаю, моя госпожа, люблю ли я кого-нибудь.
– Но ведь у вас же есть… другие женщины…
– С тех пор, как вы моя жена, – нет.
Петронилла спросила с горечью:
– Что, тоже отец велел?
– Нет, епископ Фалькон, – простодушно брякнул Гюи.
Сен-Сернен, 250 год
Ближе к началу времен жили на этой земле люди иного языка, о которых не помнят нынешние, ибо те не были их предками. Но уже и тогда стоял прекрасный город Тулуза, родным любовь, а пришлецам – пустое вожделение…
Одни уже веровали тогда в Господа нашего Иисуса Христа и в честь Него выстроили маленький храм за тулузскими стенами. Другие же пребывали во тьме и, досадуя, то и дело воздвигались войной на познавших свет.
Первым епископом Тулузским был некий Сатурнин, римлянин рода хорошего и состояния немалого. Был он ростом высок, лицом красив, на язык остер, на руку скор, сердцем же мягок, как теплый воск, только об этом не многие догадывались.
Например, такое о нем рассказывают.
Однажды служил он в маленьком храме. Собралась почти вся община, по большей части, конечно, женщины.
И вот посреди службы ворвался в храм человек. Такую радость перебил! Женщины на него закричали, негодуя, стали таскать за волосы и прочь выталкивать.
Ибо по человеку этому сразу было видать, что оказался он здесь ошибкой.
Но Сатурнин запретил женщинам бить этого человека и гнать его прочь, а вместо того подозвал поближе, чтобы выслушать.
Отцепил тот человек от себя впившиеся в тело ногти сердитых женщин и к Сатурнину приблизился. Шел с опаской, ибо был епископ высок ростом и на вид грозен.
Оказался пришелец родом варвар и был он рабом – из тех, что делают на богатых виллах грязную работу: чистят канавы, вывозят мусор. На лице раба клейма негде поставить. Был он, к тому же, в кровь избит, а разило от него чудовищно.
– Что тебе здесь нужно? – спросил его епископ.
Раб шумно дышал. Видать, перед тем долго бежал очертя голову.
– Это что тут, храм? – спросил он вместо ответа.
– Да.
Раб тотчас же сделался деловит чрезвычайно.
– Право убежища есть или как?
– Дитя, ты в какого бога веруешь?
– Ни в какого, – оборвал раб. – Убежище есть?
– Да, – сказал Сатурнин. – Но если ты искал безопасности, то выбрал неудачно. Власти сейчас почти не признают наших прав.
– А чей это храм? Какого бога?
– Бога Единого.
Раб призадумался, облизывая губы. Сатурнин попросил одну из женщин, чтобы принесла рабу напиться. Пока он, булькая, глотал воду, епископ молча усмехался, непонятно чему.
Наконец раб вернул кувшин и спросил хмуро:
– Вы эти… восточная секта?
Сатурнин назвал имя Иисуса Христа, с любопытством наблюдая за рабом. Тот со стоном ухватил себя за лохматые волосы и пал на пол.
– Ой-ой… А до нормального храма мне уж не добежать…
– Да ты, никак, сбежал, откуда не следует?
– Тебе-то что? – разозлился раб. – Ищут и скоро найдут меня. А от вас, я гляжу, помощи, как от коз…
И с сожалением оглядев сатурнинову паству, залился горькими слезами.
Рассказывают, что Сатурнин заступился за этого человека и выкупил его на собственные деньги, после чего отпустил. Рассказывают также, что спустя год он вернулся к Сатурнину, принял от него крещение и верно служил ему до самой смерти епископа.
Но другие говорят, будто тот человек ушел, забыв поблагодарить, и никогда больше не показывался в Тулузе. Сатурнин же вскоре выбросил этот случай из головы и ни разу о нем не вспоминал.
Ибо были у первого епископа Тулузы дела куда как поважнее.
Однажды утром направлялся Сатурнин к своему малому храму, что находился за городскими стенами. Путь его лежал мимо большого храма языческих богов на Капитолии, где в этот час жрецы готовили в жертву красивого белого быка.
И когда мимо проходил Сатурнин, огонь на их жертвеннике внезапно погас.
Настигли жрецы Сатурнина и повалили на землю, а повалив избили. Он же молчал и не звал на помощь. Когда жрецы устали бить его, спросил их епископ:
– Как, стало вам легче?
Они промолчали, тогда он спросил опять:
– Утолили свой гнев?
Они ответили:
– Да.
Сатурнин снова осторожно заговорил с ними.
– Могу я теперь идти? Меня ждут сегодня за городскими стенами.
Но жрецы ответили, что отпустить на волю такого злого колдуна и святотатца они не могут.
Сатурнин вздохнул и покорился им. Был он уже стар, и Бог звал его к себе.
Жрецы взяли того быка, от которого отказались их боги, и вывели на крутые ступени храма. Затем они связали старому епископу руки и ноги, пропустили веревку у него под животом, между ног и плечей, и привесили пленника под брюхом у быка, так что спиной Сатурнин слегка касался земли, а лицом упирался в бычьи яйца.
Язычники стали, смеясь, злить быка. Они кололи его острыми ножами и стегали палками, но пока не отпускали, удерживая за веревку, привязанную к рогам. Бык бесился и пытался бить их рогами.
Тогда Сатурнин молча заплакал. Близкая смерть сделала его слабым. Но он не стал ни о чем просить жрецов, потому что Бог все громче и громче призывал его к себе.
Наконец язычники отпустили разъяренного быка. Он промчался по ступеням храма, вырвался из города и унесся в поле – избывать злобу.
К вечеру две женщины вышли в поле и увидели, как, окруженный роем жирных мух, пасется белый бык, охлестывая хвостом гладкие бока. Под брюхом у животного болтался багрово-черный мешок. Подойдя ближе, они разглядели, что это человек с наполовину содранной кожей и переломанной в нескольких местах спиной.
Одна женщина стала кормить быка хлебом и льстить ему нежным голосом, а вторая разрезала веревки и освободила зверя от ноши.
Только по кольцу на правой руке и признали Сатурнина.
Одна женщина сняла с волос покрывало и завернула в него тело, а другая сняла плащ. И так, вдвоем, понесли тело епископа к малому храму, чтобы там похоронить.
Это случилось почти за тысячу лет до того, как граф Раймон, по счету тулузских Раймонов шестой, собрал свой народ в собор святого Сатурнина, чтобы обсудить: как дальше отражать проклятых франков, позарившихся на прекрасный город Тулузу?
И говорил граф Раймон под высокими, красновато-золотистыми сводами:
– Вы помните, как хороша была прежде наша Тулуза. Ныне везде зияют бреши, повсюду пепелища и развалины. И Монфор упорно домогается превратить ее в пустыню. Он говорит, будто пришел сражаться с ересью. Нет, Монфор привел на нашу землю своих голодных франков, чтобы погасить свет любви. Чтобы навсегда погибла куртуазия и с нею – доблесть рыцарства…
И кричали и спорили между собой горожане, переговаривались, улыбаясь и хмурясь, рыцари – из Фуа, Арагона, Каталонии, Наварры, а собор Сен-Сернен, как старый дедушка, заботливо хранил их всех, будто обнимал большими теплыми руками.
Приход Сен-Сернен. Душа Тулузы.
Любящая, пылкая, своенравная, нежная, упрямая, любопытная.
Минула Пасха 1218 года от Воплощения. Надвинулся и расцвел май. Теперь Раймон то и дело наскакивал на лагерь франков, но до серьезных сражений не доводил – так, дразнил и тиранил.
И вот у Симона не осталось больше ни веры, ни надежды.
С кардиналом Бертраном граф Симон и прежде не очень-то ладил; теперь же, после общей зимы, вовсе между ними всё расстроилось.
Легата долгая зима и бесполезная весна измучили еще больше симонова. Симон воин; он умел выжидать. Легату же подавай все сразу, по первому велению. Легат был церковником и ждать не желал.
И потому винил кардинал Бертран графа Симона в лености и бездеятельности, в нерешительности, в неумении, в том, что разинул рот на такой кус, который между зубов не помещается.
В уныние вгонит, а после унынием же и попрекает: мол, грех. Тем и живет.
Своего сына Амори Симон от легата берег, в лагере держал. Сам же изнемогал и не чаял уж разрешения от бед.
И вот приходит к Симону сенешаль Жервэ, от радости дрожащий, и без худого слова зовет на стены.
Следом за сенешалем поднимается Симон на ту стену, что обернута к полуночи, и видит, как приближается к Нарбоннскому замку кавалькада, расцвеченная множеством славных флагов.
Рычат львы и леопарды, бесятся куницы и медведи – идущие и готовые прыгнуть. Разевают клювы хищные птицы, встопорщены их когти. По зеленой равнине накатывают они на Тулузу, а люди, скачущие под этими знаками, и сами им под стать и несут в груди сердца львов и леопардов.
Впервые за долгие месяцы озаряется улыбкой лицо Симона – постаревшее, усталое. Была эта улыбка скуповатой, трудной, будто позабыл Симон, как это делается.
И вымолвил Симон:
– Как красиво!..
Впереди кавалькады женщина верхом на крупном коне. В гриву коня вплетены цветные ленты, попона под седлом с кистями, с уздечки свисает бахрома. А всадница в белом и золотом, широкие рукава с меховой оторочкой разлетаются, подол вьется. Белый мех у ворота ласкает гордую шею. Рослая, широкая в кости, сияющая, вся – как полдень. Толстые пшеничные косы бьют ее по спине и плечам.
Господи! Дразнит она, что ли, мужа своего, одевшись девушкой?
Симон сбегает со стены. Симон бросается к лошади – как был, без седла, летит навстречу.
И вот они сходятся в полуверсте от Нарбоннского замка. Со смехом протягивает Симон руки к Алисе. Она вынимает ногу из стремени, чтобы Симону ловчее перебраться к ней в седло.
Под общий хохот граф Симон усаживается на алисиного коня позади жены. Он обнимает ее при всех, целует в затылок. Дотянувшись из-за спины, забирает в жадную горсть ее пышную грудь.
– Пустите, – отбивается Алиса. – Что за ребячество, мессир.
– А, прекрасная дама, – отвечает ей Симон. – Наконец вы мне попались. Больше я вас никуда не отпущу.
– А я от вас больше никуда не уеду.
Симон оглядывает рыцарей, его обступивших.
– Как я рад вам, мессиры! – говорит он. – Ну, уж теперь-то мы покажем этим сукам!
Уж конечно, такая блестящая кавалерия не осталась в Тулузе незамеченной.
Молодой Фуа и его братья, Рожьер и Одо Террид, без труда угадывали, каковы ближайшие намерения Симона, и потому бросились укреплять Сен-Сиприен.
Под зорким желтым птичьим оком Рожьера жители предместья – даже дураки из приюта, какие уцелели – таскали камни и бревна. По всему Сен-Сиприену наваливали кучи мусора, выстраивали заграждения – лишь бы конница не прошла, а большего не требуется. Между улиц, и без того кривых и узких, появились опять баррикады. Оба госпиталя, расположенные выше и ниже Нового моста, превращены в бастионы.