Солнечное вещество и другие повести, а также Жизнь и судьба Матвея Бронштейна и Лидии Чуковской (сборник) Бронштейн Матвей

Прилагаю (в копиях) 1. научную характеристику, составленную депутатом Верховного Совета академиком Вавиловым и академиком Мандельштамом, 2. письмо академика Фока, 3. письма писателей С. Маршака и К. Чуковского.

Подлинники хранятся у меня[67].

* * *

Академики Сергей Иванович Вавилов и Леонид Исаакович Мандельштам в “Научной характеристике М. П. Бронштейна” назвали его “одним из выдающихся физиков-теоретиков Советского Союза”.

Академик Владимир Александрович Фок написал, что

М. П. Бронштейн в своей научной деятельности проявил себя как талантливый молодой ученый, сделавший ценный вклад в советскую науку и обладающий исключительной эрудицией в области теоретической физики. Его докторская диссертация, посвященная общей теории относительности Эйнштейна, содержит результаты большой научной ценности.

Писатель Самуил Яковлевич Маршак отметил, что

…Работая в области точных наук, М. П. Бронштейн в то же время много и успешно занимался научно-популярной – вернее, научно-художественной – литературой, которой мы, литераторы, можем дать столь же высокую оценку, какую дали его научным трудам товарищи Вавилов и Мандельштам.

Корней Чуковский

“…Кипучий, жизнерадостный, чарующий ум”

Многоуважаемый Андрей Януарьевич!

За свою долгую жизнь я близко знал многих знаменитых людей: Репина, Горького, Маяковского, Валерия Брюсова, Леонида Андреева, Станиславского, и потому мне часто случалось испытывать чувство восхищения человеческой личностью. Такое же чувство я испытывал всякий раз, когда мне доводилось встречаться с молодым физиком М. П. БРОНШТЕЙНОМ. Достаточно было провести в его обществе полчаса, чтобы почувствовать, что это человек необыкновенный. Он был блистательный собеседник, эрудиция его казалась необъятной. Английскую, древнегреческую, французскую литературу он знал так же хорошо, как и русскую. В нем было что-то от пушкинского Моцарта – кипучий, жизнерадостный, чарующий ум.

О нем как о физике я судить не могу, но я видел, с каким уважением относились к нему специалисты-ученые, каким благоговением окружено его имя среди студенческой молодежи. Академик Иоффе, академик С. И. Вавилов говорили о нем как о человеке с большим будущим.

Впрочем, в физике я плохо осведомлен. В качестве детского писателя я могу засвидетельствовать, что книги Бронштейна “Солнечное вещество”, “Лучи икс” и другие кажутся мне превосходными. Это не просто научно-популярные очерки – это чрезвычайно изящное, художественное, почти поэтическое повествование о величии человеческого гения. Книги написаны с тем заразительным научным энтузиазмом, который в педагогическом отношении представляет собой высокую ценность. Отзывы газет и журналов о научно-популярных книгах Бронштейна были хором горячих похвал. Меня, как детского писателя, радовало, что у детей Советского Союза появился новый учитель и друг.

Я убеждал М. П. Бронштейна писать для детей еще и еще, так как вдохновенные популяризаторы точных наук столь же редки, как и художники слова. Тимирязевы рождаются раз в сто лет. Между тем советским детям насущно необходимы именно такие увлекательные и горячие научные книги, которые могли бы с малых лет зажечь их любовью к химии, физике, зоологии, ботанике. Школьных учебников здесь недостаточно.

Теперь Матвей Петрович Бронштейн арестован и осужден. Я прошу Вас, Андрей Януарьевич, лично ознакомиться с его делом и, если Вы найдете это возможным, отдать распоряжение о пересмотре.

К. Чуковский

* * *

Двадцать лет спустя (30 марта 1958 года) Корней Чуковский записал в своем дневнике:

Зощенко седенький, с жидкими волосами, виски вдавлены внутрь и этот потухший взгляд!

Очень знакомая российская картина: задушенный, убитый талант. Полежаев, Николай Полевой, Рылеев, Мих. Михайлов, Есенин, Мандельштам, Стенич, Бабель, Мирский, Цветаева, Митя Бронштейн, Квитко, Бруно Ясенский, Ник. Бестужев – все раздавлены одним и тем же сапогом.

Лидия Чуковская

“Я хочу задать вам три вопроса…”

(из книги “Прочерк”)

Я испытывала необходимость увидеть слова “умер тогда-то там-то” написанными. Или услышать своими ушами. Для чего – объяснить не умею.

‹…›

Я вернулась домой в Ленинград и, в один прекрасный день, знакомой дорогой отправилась в Большой Дом.

Тот же зал, те же неуклюжие колонны в зале, те же высокие окна, та же высокая дверь из зала внутрь. В тридцать седьмом седоусый старец, сидевший за этой дверью, требовал паспорт, спрашивал: “Вы жена? А почему мать не пришла? Дело ведется” – и нажимал кнопку звонка: “следующий!”

Теперь никаких “следующих”. В огромном зале я одна. Толкнулась в дверь с тяжелой, под бронзу, ручкой – заперто. Рядом с дверью деревянное окошечко, аккуратно выкрашенное под цвет стен. (Раньше я его не видела.) Дверца захлопнута. Я постучала.

Детина с сонным и плоским лицом. “Вам что?”

– В Москве отцу моему в Военной коллегии сказали, что муж мой погиб. Матвей Петрович Бронштейн. Он ленинградец и в тюрьме содержался в Ленинграде. Но от вас никакого извещения о смерти я не получала.

– А мы вам не ЗАГС – посылать извещения… Как вы говорите? Бронштейн Ме Пе? – Он на минуту захлопнул окошко. Потом отворил его. – Сведений о смерти у нас нет.

– Значит, он жив? А моему отцу сказали…

– Мне-то какое дело, что сказали вашему отцу.

И захлопнул окошко. И, я услышала, задвинул изнутри задвижку.

‹…›

‹…› …12 декабря мне позвонил Киселёв и попросил разрешения завтра прийти. “Я только что из Москвы, – сказал он, – и мне необходимо повидаться с вами”.

‹…›

‹…› Протянул мне записку.

Почерк Корнея Ивановича!

Дорогая Лидочка.

Мне больно писать тебе об этом, но я теперь узнал наверняка, что Матвея Петровича нет в живых. Значит, хлопотать уже не о чем.

У меня дрожат руки, и больше ничего я писать не могу.

Помолчав еще минуту, Яков Семёнович заговорил. Он сказал, что приговор “десять лет дальних лагерей без права переписки с конфискацией имущества” обозначает расстрел. Что прокуроры не любят слишком часто употреблять слово “расстрелян” и предпочитают в разговоре с матерями и женами объявлять нечто менее вразумительное – “дальние лагеря”, – но зато более обнадеживающее – “десять лет”, всего десять лет, а не вечность! – чтоб избежать обморока, криков и слез. Что за женами тех, кто получил пять или восемь лет, не приходят, их лишают работы, но не выселяют и не ссылают, а вот жен расстрелянных раньше отправляли в лагеря и в ссылку непременно, если только вовремя они не бежали. (Он говорил об эпохе Ежова, длившейся с конца 36-го по конец 38-го.) Потому за мной и приходили в феврале 38-го, что Матвей Петрович получил высшую меру. Что, если бы Матвей Петрович был жив, Голяков отдал бы распоряжение о пересмотре дела – с 39-го года такая практика существует, в особенности если за кого-нибудь хлопочут именитые люди. Пересмотрели же дела Любарской, Ландау и еще некоторых! Пересматривать же дела убитых? ни в коем случае. “Иначе выйдет, что человека расстреляли зря, – сказал Киселёв, – а у нас, случается, по ошибке арестовывают – ошибки возможны, – но расстреливать по ошибке? никогда”.

‹…›

Казалось бы, в рассказе о Мите тут можно поставить точку. Точка поставлена пулей. Узнавать, когда расстрелян да где расстрелян? Когда – догадаться было легко: тогда, когда из окошечка на улице Воинова мне ответили “выбыл”… Значит, в конце февраля 38-го года. Где? Этого мне они ни за что не скажут. В подвалах Большого Дома или где-нибудь за городом. В чем его обвиняли, в какой несуществующей вине он сознался? Или не сознался ни в чем и этим дополнительно разъярил следователя? Он все равно – чист, я тоже созналась бы, если бы меня несколько месяцев били… ‹…›

‹…› Мити больше нет. На его жизни и на всех его замыслах поставлена точка, растекающаяся кровавой лужей. Точку в своей жизни хотелось поставить и мне. Но как, чем, какую? Спасательная экспедиция не удалась. Мы опоздали Митю спасти, как 27 июля 37-го года я опоздала помочь ему укладывать вещи. Да и на вокзал, в сущности, опоздала… А потом опоздала предупредить, хотя теперь ясно, что каждый день оттяжки был бы для него шансом на спасение, что Ландау, например, удалось спасти потому, что взят он был позже и досидел без приговора до 39-го.

Хотелось ли мне смерти? Заслуженной казни за все мои опоздания и недомыслия? Выброситься из окна или принять цианистый калий? Нет, смерти я не желала. Вопреки всем известиям и очевидности, теплилось во мне недоверие к Митиной гибели. В хаосе, в неразберихе землетрясения он, быть может, и не погиб, а временно пропал без вести… Кто их там знает, в порядке ли у них картотека?.. А даже если и погиб, то ведь я – это то немногое, что от него осталось (конечно, кроме трудов). Как же самоуничтожаться – мне? Уничтожая себя – не уничтожаю ли я и частицу памяти о нем, еще живую в мире? Вот забыть хоть на минуту, хоть на час – желала. Дать отдых памяти. Перестать видеть Митино ожидающее лицо в раме вагонного окна. Перестать хоть на минуту чувствовать свои несмываемые вины. А для этого надо было что-то высказать, выразить. Исторгнуть из себя.

К тому времени я написала уже “Софью Петровну”. Но это не утолило меня. Сама-то была я не ею, а сын ее, Коля, – не Митей. От невозможности прозреть Софья Петровна спятила, а мне это никак не удается. Ни понять, ни спятить. Я в здравом уме и, главное, в полной памяти. (Хотя и в беспамятстве.) Чтобы поставить в своей жизни желанную точку, что я должна совершить? Громко сказать? Что сказать? И кому? И, главное, зачем?

А зачем убили Митю? И миллионы других? У кого-то была бессмысленная потребность убивать. У меня – столь же бессмысленная – выговорить. Одна бессмыслица рождает другую.

Прежде всего спросить. Ведь официального извещения о Митиной гибели мы не получили. А что, если Митя все-таки жив и по-прежнему надеется на меня и ждет, а я его оставлю? ‹…›

Главою НКВД в Ленинграде был в то время Гоглидзе. Меня мучило желание встретиться с ним. ‹…› Но Гоглидзе – недосягаемая высота, вершина, куда хода нет. ‹…›

Друзья мои моей мечте увидать Гоглидзе совсем не сочувствовали. “Ты от них спаслась – ну и сиди смирно. Мите уже ничем не поможешь”. С точки зрения логики они были правы. Я не могла никому, да и самой себе, объяснить толком – зачем оно мне, это свидание? Они верили в Митину смерть, а я сегодня верила, завтра нет. Но вот один раз Герш Исаакович, в отличие от меня имевший обыкновение читать газеты, при очередной встрече сказал:

– Тебе, я слышал, почему-то приспичило повидаться с Гоглидзе? Предлагаю верный способ. С 29 марта по 4 апреля сего года в Москве состоится сессия Верховного Совета СССР. Среди делегатов назван Мусхелишвили, математик-грузин. Он, конечно, Митино имя знает. А может быть, и встречался с ним. Но уж Гоглидзе-то он знает наверняка. Все “видные” грузины друг с другом встречаются на каких-нибудь парадных банкетах, и чокаются, и пьют, провозглашая пышные тосты. Попроси у Мусхелишвили записку к Гоглидзе – он, может быть, и не откажет.

Герш Исаакович преподал мне этот совет шутливо, не без насмешки, но исполнением я занялась всерьез и не на шутку.

Приехала в Москву. Остановилась у родителей на улице Горького. Не сказала, куда и зачем иду, чтобы никого не встревожить. По телефону обнаружила Николая Ивановича Мусхелишвили в гостинице “Якорь”, не так уж и далеко. И все совершилось с удивительной точностью. Николай Иванович, худощавый, гибкий, высокий, с тонким, интеллигентным лицом, знал Митино имя, да и с ним самим встречался на какой-то конференции. Гоглидзе он тоже знает. Вынул из портфеля огромный депутатский блокнот с невероятной, невиданной, ослепительно-глянцевитой бумагой и штампом на каждом листе. Вырвал из блокнота лист. Я запомнила записку дословно:

Дорогой Арсений!

Очень прошу тебя принять т. Чуковскую лично и по возможности ответить на ее вопрос.

Твой Мусхелишвили.

(“Чокались, чокались, – подумала я. – Пили”.)

У этого человека умные и добрые глаза. Лицо тонкое, одухотворенное. Зачем он якшается с Гоглидзе? Впрочем, мне это на руку.

Я поблагодарила Николая Ивановича от души. “Вы думаете, из двух вариантов – погиб или жив – правилен первый? – сказал он, провожая меня до дверей своего номера. – Очень вас прошу – не думайте так. Очень вас прошу. Пожалуйста!”

Добрый он был человек.

В Ленинграде я переписала эти несколько строк на машинке и снова отправилась в Большой Дом. Опять – никого. Постучала в оконце. Отворил тот же сонный. Я сказала ему, что хочу видеть лично товарища Гоглидзе, и протянула копию заветного письма. “Подлинник отдам только ему в руки”, – сказала я. “Предъявите свой паспорт и отойдите”, – ответил сонный. Я подала ему паспорт. Вдоль противоположной стены тянулись стулья, скрепленные общей доской. Сонный захлопнул окно. Я отошла и села.

Из-за деревянного окошка долетали звуки голоса. Слов я не разбирала. Сонный говорил по телефону.

Миновал час или более того. Я сидела, не спуская глаз с дверцы.

Наконец сонный позвал меня. Он вернул мне паспорт, а туда был вложен каллиграфически написанный пропуск.

Даты точно не помню, но помню, что через три дня. Значит, по всей видимости, первая декада апреля 1940-го.

‹…›

Куда положить все наши заступнические бумаги? У меня не было ни сумочки, ни портфеля. Я освободила от кукольного белья Люшин игрушечный чемоданчик и положила бумаги туда. Паспорт и пропуск все равно придется держать в руке. Письмо Мусхелишвили я выну в последнюю минуту. Перед столом.

Как изменилось время! В зале, где вокруг каждой колонны в пять витков обвивалась в тридцать седьмом очередь, – теперь, в 40-м, пустыня. Иду я не к кому-нибудь, а к самому товарищу Гоглидзе. А в 1937-м – он же 38-й – рядовой ленинградский прокурор после многочасовой очереди грозно посоветовал Корнею Ивановичу, в ответ на просьбу хоть передать Мите вещи, чтоб не мешался Чуковский не в свои дела.

‹…›

Широкая лестница и широкая ковровая дорожка. На площадке широкоплечие статные часовые. По очереди они сверяют паспорт с пропуском. Потом мое лицо с фотографией на паспорте. “Пройдите!” Прохожу.

Не помню, который этаж и дважды или один раз предъявляю пропуск. Жду, что кто-нибудь потребует раскрыть чемоданчик. А вдруг я – Вера Засулич? А вдруг там – револьвер? Ведь в Ленинграде еще недавно были обнаружены сотни и тысячи террористов, готовивших покушения решительно на всех видных деятелей правительства и партии. Ведь они, злодеи, убили товарища Кирова и готовились убить самого товарища Сталина. Но хоть я и вдова врага народа, хоть и искали у нас в квартире оружие, ни один страж не интересуется содержимым моего чемоданчика. Даже секретарша в большом предкабинете ограничивается внимательным сличением данных пропуска с данными паспорта: фамилия, имя, отчество, место и время прописки. Точность сличения должна гарантировать безопасность товарища Гоглидзе.

– Выйдите в коридор и присядьте там, – сказала мне секретарша. – Я вас вызову.

Сажусь. Стулья такие же, как внизу. Дорожка такая же, как на лестнице. Интересно, каким путем доставляют сюда арестованных. Из ближайшей тюрьмы на улице Воинова, например? Подземным ходом? Ведь не по парадной же лестнице, по которой только что шла я? И где избивают и допрашивают? Наверно, не на этом, на другом этаже. Здесь все – благолепие, приличие, тишина. Мимо меня с папками под мышкой беззвучно сновали военные. Молодые, сверкающие пуговицами, скрипящие ремнями и сапогами, все красавцы удалые, кровь с молоком. Сверкающие и новенькие, игрушечные солдатики, только что из коробки. Я вспомнила, как Самуил Яковлевич, обсуждая вместе с нами страницу чьей-то рукописи, заговорил о значении слова, одного-единственного слова, о замене одного-единственного слова другим – а потом и о месте слова в каждой фразе. И привел пример, заимствованный им у академика Анатолия Фёдоровича Кони. “В арифметике сумма слагаемых от перестановки слагаемых не меняется, – говорил Маршак. – В словесном же искусстве иначе. Вот, например, выражение ‘кровь с молоком’. Это означает ‘здоровье’. Мы говорим: парень здоровый, кровь с молоком. Ну а если переставим слова: ‘молоко с кровью’?”

“Получатся вот эти”, – думала я.

Вызовут ли меня когда-нибудь? А хватит ли у меня духу сказать то, что я решила сказать?

Опыт у меня уже был. Пустые глаза седоусого, пустые глаза Розанова, пустые – Голякова лишали меня обычно дара речи. Я способна была только назвать обе фамилии, мою и Митину, и проговорить, что муж мой не виноват, и протянуть бумаги. Умолкала – умолкала не из страха, а от ясного ощущения, что любые слова тут напрасны. Обращаться к этим людям с человеческой речью так же тщетно, как к неодушевленным предметам. Можно говорить с самой собой, с грудным младенцем, с лошадью, с собакой, с кошкой, но не с трамвайным столбом.

Однако на этот раз я заговорю непременно. Я вызубрила свои слова наизусть. И заставлю себя произнести их. Да, хотя бы и перед столбом.

Секретарша на пороге. Зовет меня. Я снова в предбаннике.

– Гражданка, оставьте мне паспорт и пропуск и войдите в эту дверь.

Я отворила беззвучную, плавно отворяющуюся, величавую дверь и вошла. Не кабинет, а целая зала, и там, в глубине, вдалеке, письменный стол. Мне казалось, я по ковровой дорожке иду очень долго. Справа тянется прямоугольное огромное окно. Иду, иду, иду. Конца нет. Сколько раз видела я это окно не изнутри – снаружи, – возвращаясь ночью мимо Большого Дома из очереди. Прямоугольник света на черной ночной мостовой, на трамвайных путях.

Дошла. Возле стола два кресла. Стол огромен. За столом человек в военной форме, грузин. Если бы не смуглость кожи, не чернота волос с проседью, можно было бы сказать, что у него нет лица. За столом сидел мундир без лица. “Всадник без головы”. Точнее, голова есть, лица нет.

Не дожидаясь приглашения, я села. И протянула ему глянцевитую записку Мусхелишвили.

Он пробежал ее глазами и отложил в сторону.

– Слушаю, – сказал он без всякого выражения. (А! у него нету не только лица, но и голоса.)

‹…›

– Я хочу задать вам три вопроса, – сказала я, чувствуя себя в магнитном поле этого отсутствия как бы наедине с собой. – Первый: жив или умер мой муж? В Москве моему отцу сказали “умер”, а здесь у вас внизу говорят, что сведений о смерти нет – значит, жив. Я же считаю, что имею право знать наверняка. Это раз. Теперь второе: если моего мужа нет в живых, то это значит, что погиб невиновный – ручаюсь, и не я одна, что он был невиновный да к тому же замечательный человек, много сделавший и многообещающий ученый, как вы увидите из этих бумаг. – Я положила перед ним на стол свою пачку. Он не шевельнулся. – Кто будет отвечать за эту неповинную гибель? – Гоглидзе не моргнул глазом. – И, наконец, третье. Бронштейн погиб, по-видимому, около двух лет назад, в феврале 38-го года, когда мне из окошечка на улице Воинова сообщили: “выбыл”. Это означало – “выбыл на тот свет”? Кто ответит за то, что я, его жена, не получила об этом уведомления до сих пор? Мне сказано: десять лет лагерей.

Я смолкла. Никогда еще я не чувствовала себя такой свободной. Все вопросы произнесены.

‹…›

– Идите домой, вам ответят, – сказал Гоглидзе. (Его расстреляли тоже… не знаю, в каком году. Но расстреляли.)

Я просидела дома сплошь, безотрывно пять дней. Люша – в школу, Ида – в магазин и на рынок, а я дома, у себя в комнате. Звонили друзья, не знавшие ничего о моем походе. Я к себе не приглашала, чтобы тот звонок встретить одной, с полной сосредоточенностью.

На пятый день, часа в три, раздался телефонный звонок. Я подбежала.

– Чуковская, Лидия Корнеевна?

– Я.

– С вами говорят из канцелярии товарища Гоглидзе. Ваши московские сведения правильны: Бронштейна, Матвея Петровича, нет в живых.

– А где я могу получить об этом официальную бумагу?

– Не знаю, не у нас. В ЗАГСе, вероятно.

– А другие мои два вопроса?

Голос повесил трубку.

Реабилитация

(14.12.1955–09.05.1957)

Ходатайство Льва Ландау

(6 августа 1956 г.)

“…В его лице советская физика потеряла одного из наиболее талантливых своих представителей, а его научно-популярные книги принадлежат к лучшим, имеющимся в мировой литературе. Я убежден, что это мнение разделяется всеми нашими физиками.

6 августа 1956Герой социалистического труда,академик Л. Ландау”

Заключение военной прокуратуры

(18 декабря 1956 г.)

СЕКРЕТНО экз. № 1 Исп. вх. № 097370

“УТВЕРЖДАЮ”

ЗАМ. ГЛАВНОГО ВОЕННОГО ПРОКУРОРА

ПОЛКОВНИК ЮСТИЦИИ /И. МАКСИМОВ/

27 декабря 1956 года

В ВОЕННУЮ КОЛЛЕГИЮ

ВЕРХОВНОГО СУДА СССР

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

/в порядке ст. 378 УПК РСФСР/

18 декабря 1956 года гор. Москва

По приговору Военной коллегии Верховного суда СССР от 18 февраля 1938 года на основании ст. ст. 58-8 и 58-11 УК РСФСР осужден к ВМН – расстрелу с конфискацией имущества

БРОНШТЕЙН Матвей Петрович, 1906 года рождения, уроженец г. Винницы, еврей, беспартийный, до ареста – научный сотрудник Ленинградского физико-технического института, доктор физико-математических наук.

Судом БРОНШТЕЙН признан виновным в том, что он с 1930 года являлся активным участником контрреволюционной фашистской террористической организации, якобы созданной в Ленинграде ФРЕНКЕЛЕМ Я. И. /л. д. 49/.

Обвинение БРОНШТЕЙНА основано на его показаниях с признанием своей вины, а также на показаниях осужденных по другим делам КРУТКОВА Ю. А. и КОЗЫРЕВА Н. А. Иных доказательств в материалах дела не имеется.

Дополнительным расследованием установлена полная несостоятельность обвинений БРОНШТЕЙНА.

БРОНШТЕЙН показал, что в к-р организацию его завербовал в 1930 году ФРЕНКЕЛЬ Яков Ильич, и в составе членов этой организации назвал АМБАРЦУМЯНА В. А., ФОКА В. А., ЛУКИРСКОГО П. И., ЛАНДАУ Л. Д., БУРСИАНА В. Р., ФРЕДЕРИКСА В. К., КРУТКОВА Ю. А. и ПАВЛОВА В. И. Проверкой же установлено, что академики ФРЕНКЕЛЬ Я. И., ФОК В. А., АМБАРЦУМЯН В. А., ЛАНДАУ Л. Д. и ЛУКИРСКИЙ П. И., являясь видными советскими учеными, ни к какой ответственности за указанные преступления не привлекались, а дела по обвинению БУРСИАНА В. Р. и ФРЕДЕРИКСА В. К. 29 октября 1956 года направлены в Военную коллегию с заключением ГВП о прекращении за отсутствием состава преступления /л. д. 67–76/.

Показания КРУТКОВА Ю. А. и КОЗЫРЕВА Н. А. несостоятельны, т. к. они назвали участниками к-р организации вышеперечисленных лиц, а также академиков СЕМЁНОВА Н. Н. и МУСХЕЛИШВИЛИ Н. И., являющихся и в настоящее время крупными советскими учеными, членами КПСС /л. д. 67–77/.

Кроме того, допрошенный в ходе дополнительного расследования КОЗЫРЕВ Н. А. показал, что никаких антисоветских преступлений он не совершал, а в 1937 году вынужден был оговорить себя и других лиц в результате применения к нему незаконных методов ведения следствия /л. д. 64–65/.

Из отзывов академиков ИОФФЕ А. Ф., ЛАНДАУ Л. Д.,

ВАВИЛОВА С. И., ФОКА В. А. и других, а также из показаний свидетеля КРАВЕЦ Т. П. видно, что они характеризуют БРОНШТЕЙНА в деловом и политическом отношении только с положительной стороны /л. д. 55–63/.

Проверкой, кроме того, установлено, что бывшие работники УНКВД Ленобласти КАРПОВ, ЛУПАНДИН, ШАПИРО и другие, принимавшие участие в расследовании настоящего дела, практиковали незаконные аресты граждан и фальсификацию уголовных дел, за что впоследствии ШАПИРО был осужден, а в отношении КАРПОВА и ЛУПАНДИНА вынесены определения о привлечении к уголовной ответственности /л. д. 81–83/.

На основании изложенного, руководствуясь ст. 378 УПК РСФСР,

ПОЛАГАЛ БЫ:

Настоящее дело вместе с материалами дополнительного расследования внести на рассмотрение Военной коллегии Верховного суда СССР на предмет отмены приговора в отношении БРОНШТЕЙНА Матвея Петровича и прекращения дела на основании п. 5 ст. 4 УПК РСФСР.

ПРИЛОЖЕНИЕ: Дело № 266228 в 1 томе от н/вх. № 097370 – адресату.

ВОЕННЫЙ ПРОКУРОР ОТДЕЛА ГВП

МАЙОР ЮСТИЦИИ /РАШКОВЕЦ/

“СОГЛАСЕН”

ПОМ. ГЛАВНОГО ВОЕННОГО ПРОКУРОРА ПОЛКОВНИК ЮСТИЦИИ /Н. ЗАРУБИН/

24 декабря 1956 года

* * *

Упомянутые в документе и не осужденные “бывшие работники УНКВД Ленобласти КАРПОВ, ЛУПАНДИН” вошли в историю не только как соучастники убийства Матвея Бронштейна.

В марте 1938 года в руки Н. H. Лупандина попал поэт Николай Заболоцкий. Пережив лагерный срок, он рассказал в “Истории моего заключения”:

Ввиду моего отказа признать за собой какие-либо преступления меня вывели из общей комнаты следователей, и с этого времени допрос велся главным образом в кабинете моего следователя Лупандина (Николая Николаевича) и его заместителя Меркурьева. Этот последний был мобилизован в помощь сотрудникам НКВД, которые в то время не справлялись с делами ввиду большого количества арестованных.

Следователи настаивали на том, чтобы я сознался в своих преступлениях против советской власти. Так как этих преступлений я за собою не знал, то понятно, что и сознаваться мне было не в чем.

– Знаешь ли ты, что говорил Горький о тех врагах, которые не сдаются? – спрашивал следователь. – Их уничтожают!

– Это не имеет ко мне отношения, – отвечал я.

Апелляция к Горькому повторялась всякий раз, когда в кабинет входил какой-либо посторонний следователь и узнавал, что допрашивают писателя.

Я протестовал против незаконного ареста, против грубого обращения, криков и брани, ссылался на права, которыми я, как и всякий гражданин, обладаю по советской конституции.

– Действие конституции кончается у нашего порога, – издевательски отвечал следователь.

Первые дни меня не били, стараясь разложить меня морально и измотать физически. Мне не давали пищи. Не разрешали спать. Следователи сменяли друг друга, я же неподвижно сидел на стуле перед следовательским столом – сутки за сутками. За стеной, в соседнем кабинете, по временам слышались чьи-то неистовые вопли. Ноги мои стали отекать, и на третьи сутки мне пришлось разорвать ботинки, так как я не мог более переносить боли в стопах. Сознание стало затуманиваться, и я все силы напрягал для того, чтобы отвечать разумно и не допустить какой-либо несправедливости в отношении тех людей, о которых меня спрашивали. Впрочем, допрос иногда прерывался, и мы сидели молча. Следователь что-то писал, я пытался дремать, но он тотчас будил меня.

По ходу допроса выяснялось, что НКВД пытается сколотить дело о некоей контрреволюционной писательской организации. Главой организации предполагалось сделать Н. Тихонова. В качестве членов должны были фигурировать писатели-ленинградцы, к этому времени уже арестованные… ‹…›

На четвертые сутки, в результате нервного напряжения, голода и бессонницы, я начал постепенно терять ясность рассудка. Помнится, я уже сам кричал на следователей и грозил им. Появились признаки галлюцинации: на стене и паркетном полу кабинета я видел непрерывное движение каких-то фигур. Вспоминается, как однажды я сидел перед целым синклитом следователей. Я уже нимало не боялся их и презирал их. Перед моими глазами перелистывалась какая-то огромная воображаемая мной книга, и на каждой ее странице я видел все новые и новые изображения. Не обращая ни на что внимания, я разъяснял следователям содержание этих картин. Мне сейчас трудно определить мое тогдашнее состояние, но помнится, я чувствовал внутреннее облегчение и торжество свое перед этими людьми, которым не удается сделать меня бесчестным человеком. Сознание, очевидно, еще теплилось во мне, если я запомнил это обстоятельство и помню его до сих пор.

Не знаю, сколько времени это продолжалось. Наконец меня вытолкнули в другую комнату. Оглушенный ударом сзади, я упал, стал подниматься, но последовал второй удар – в лицо. Я потерял сознание. Очнулся я, захлебываясь от воды, которую кто-то лил на меня. Меня подняли на руки и, мне показалось, начали срывать с меня одежду. Я снова потерял сознание. Едва я пришел в себя, как какие-то неизвестные мне парни поволокли меня по каменным коридорам тюрьмы, избивая меня и издеваясь над моей беззащитностью. Они втащили меня в камеру с железной решетчатой дверью, уровень пола которой был ниже пола коридора, и заперли в ней. Как только я очнулся (не знаю, как скоро случилось это), первой мыслью моей было: защищаться! Защищаться, не дать убить себя этим людям или, по крайней мере, не отдать свою жизнь даром! В камере стояла тяжелая железная койка. Я подтащил ее к решетчатой двери и подпер ее спинкой дверную ручку. Чтобы ручка не соскочила со спинки, я прикрутил ее к кровати полотенцем, которое было на мне вместо шарфа. За этим занятием я был застигнут моими мучителями. Они бросились к двери, чтобы раскрутить полотенце, но я схватил стоящую в углу швабру и, пользуясь ею как пикой, оборонялся насколько мог и скоро отогнал от двери всех тюремщиков. Чтобы справиться со мной, им пришлось подтащить к двери пожарный шланг и привести его в действие. Струя воды под сильным напором ударила в меня и обожгла тело. Меня загнали этой струей в угол и после долгих усилий вломились в камеру целой толпой. Тут меня жестоко избили, испинали сапогами, и врачи впоследствии удивлялись, как остались целы мои внутренности – настолько велики были следы истязаний.

* * *

Г. Г. Карпов, в 1937 году капитан ГБ, утвердивший постановление об аресте Матвея Бронштейна, сделал большую карьеру. В 1943 году Сталин назначил его председателем Совета по делам Русской православной церкви при Совете министров СССР – главным надзирателем над РПЦ (учитывая, вероятно, что Карпов имел за плечами полный курс духовной семинарии). Он оставался на этом посту (получив пять орденов и звание генерала ГБ) и во время реабилитации Матвея Бронштейна, когда высокая инстанция проявила внимание к былым заслугам Карпова:

“По поручению Секретариата ЦК КПСС Комитет партийного контроля проверил заявление секретаря парторганизации Управления КГБ по Псковской области т. Иванова о нарушениях социалистической законности бывшим начальником Псковского окротдела НКВД т. Карповым Г. Г., ныне работающим председателем Совета по делам Русской православной церкви при Совете министров СССР.

Проверкой было установлено, что т. Карпов, работая в 1937–1938 гг. в Ленинградском управлении и Псковском окружном отделе НКВД, грубо нарушал социалистическую законность, производил массовые аресты ни в чем не повинных граждан, применял извращенные методы ведения следствия, а также фальсифицировал протоколы допросов арестованных. За такие незаконные действия большая группа следственных работников Псковского окружного отдела НКВД еще в 1941 г. была осуждена, а т. Карпов в то время был отозван на работу в Москву в центральный аппарат НКВД. В связи с этим военная коллегия войск НКВД Ленинградского военного округа вынесла определение о возбуждении уголовного преследования в отношении Карпова Г. Г., но это определение Министерством госбезопасности было положено в архив.

За допущенные нарушения социалистической законности в 1937–1938 гг. т. Карпов Г. Г. заслуживал исключения из КПСС, но, учитывая давность совершенных им проступков и положительную работу в последующие годы, Комитет партийного контроля ограничился в отношении т. Карпова Г. Г. объявлением ему строгого выговора с занесением в учетную карточку”[68].

Это фрагмент документа, датированного 16 апреля 1957 года. Еще три года Карпов продолжал руководить делами РПЦ и ушел на пенсию в 1960 году.

Постановление Военной коллегии Верховного суда СССР

(9 мая 1957 г.)

9 мая 1957 года Военная коллегия Верховного суда СССР постановила (“определила”):

“Приговор Военной коллегии Верховного суда СССР от 18 февраля 1938 года в отношении Бронштейна Матвея Петровича по вновь открывшимся обстоятельствам отменить и дело о нем прекратить за отсутствием состава преступления”.

Свидетельство о смерти

(12 января 1957 г.)

“Причина смерти – ПРОЧЕРК”

Последняя страница дела

(13 июля 1957 г.)

“…О возмещении ей стоимости за изъятый… бинокль”

Из стихов

Лидии Чуковской

* * *

М.

  • …А то во сне придет и сядет
  • Тихонько за столом моим.
  • Страницы бережно разгладит
  • Узорным ножиком своим.
  • Себе навстречу улыбнется.
  • То к полкам книжным подойдет,
  • То снова над столом нагнется,
  • Очки протрет, перо возьмет…
  • И я проснусь, похолодею,
  • В пустую брошенная тьму.
  • Никак тебя не одолею –
  • Сердцебиенье не уйму.
1938

* * *

  • Ты шел мимо нашего дома,
  • И лампа горела в окне.
  • Ты шел мимо нашего дома
  • И думал, сквозь тьму, обо мне.
  • Но воздух, меж нами текущий,
  • И лампа, и стены, и ночь,
  • И воздух, меж нами текущий,
  • Тебе не хотели помочь.
  • И я ничего не слыхала.
  • Минуты неспешно идут.
  • Сна нету… Но я не слыхала –
  • Тебя мимо дома ведут.
15–20 января 1939

* * *

М.

  • Консервы на углу давали.
  • Мальчишки путались в ногах.
  • Неправду рупоры орали.
  • Пыль оседала на губах.
  • Я шла к Неве припомнить ночи,
  • Проплаканные у реки.
  • Твоей гробнице глянуть в очи,
  • Измерить глубину тоски.
  • О, как сегодня глубока,
  • Моя река, моя тоска!
1939

Ответ

Л. А.

  • Неправда, не застлан слезами!
  • В слезах обостряется взгляд.
  • И зорче мы видим глазами,
  • Когда на них слезы горят.
  • Не стану ни слушать, ни спорить.
  • Живи в темноте – но не смей
  • Бессмысленным словом позорить
  • Заплаканной правды моей.
  • А впрочем, она не заметит,
  • Поёшь ли ты иль не поёшь.
  • Спокойным забвением встретит
  • Твою громогласную ложь.
1940

Бессмертие

М.

1

  • И снова карточка твоя
  • Колдует на столе.
  • Как долго дружен ты со мной,
  • Ты, отданный земле.
  • Уж сколько раз звала я смерть
  • В холодное жилье.
  • Но мне мешает умереть
  • Бессмертие твое.

2

  • Ты нищих шлешь, но и они немеют.
  • Молчат под окнами, молчанием казня.
  • И о тебе мне рассказать не смеют,
  • И молча хлеба просят у меня.

3

  • Но пока я туда не войду,
  • Я покоя нигде не найду.
  • А когда я войду туда –
  • Вся из камня войду, изо льда, –
  • Твой фонарик, тот, заводной,
  • Ключик твой от двери входной,
  • Тень от тени твоей, луч луча –
  • Под кровавой пятой сургуча.
Июнь 1943

* * *

  • Мы расскажем, мы еще расскажем,
  • Мы возьмем и эту высоту,
  • Перед тем как мы в могилу ляжем,
  • Обо всем, что совершилось тут.
  • И черный струп воспоминанья
  • С души без боли упадет,
  • И самой немоты названье,
  • Ликуя, рот произнесет.
1944

Над книгами

  • Каюсь, я уже чужой судьбою –
  • Вымышленной – не могу дышать.
  • О тебе, и обо мне с тобою,
  • И о тех, кто был тогда с тобою,
  • Прежде, чем я сделаюсь землею,
  • Вместе с вами сделаюсь землею,
  • Мне б хотелось книгу прочитать.
1947

* * *

  • Я не посмею называть любовью
  • Ту злую боль, что сердце мне сверлит.
  • Но буква “М”, вся налитая кровью,
  • Не о метро, а о тебе твердит.
  • И семафора капельки кровавы.
  • И дальний стон мне чудится во сне.
  • Так вот они, любви причуды и забавы!
  • И белый день – твой белый лик в окне.
1947

Рассвет

М.

1

  • Уже разведены мосты.
  • Мы не расстанемся с тобою.
  • Мы вместе, вместе – я и ты,
  • Сведенные навек судьбою.
  • Мосты разъяты над водой,
  • Как изваяния разлуки.
  • Над нашей, над твоей судьбой
  • Нева заламывает руки.
  • А мы соединяем их.
  • И в суверенном королевстве
  • Скрепляем обручальный стих
  • Блаженным шепотом о детстве.
  • Отшатывались тени зла,
  • Кривлялись где-то там, за дверью.
  • А я была, а я была
  • Полна доверия к доверью.
  • Сквозь шепот проступил рассвет,
  • С рассветом проступило братство.
  • Вот почему сквозь столько лет,
  • Сквозь столько слез – не нарыдаться.
  • Рассветной сырости струя.
  • Рассветный дальний зуд трамвая.
  • И спящая рука твоя,
  • Еще моя, еще живая.

2

  • Куда они бросили тело твое? В люк?
  • Где расстреливали? В подвале?
  • Слышал ли ты звук
  • Выстрела? Нет, едва ли.
  • Выстрел в затылок милосерд:
  • Вдребезги память.
  • Вспомнил ли ты тот рассвет?
  • Нет. Торопился падать.
1940–1979

Елена Чуковская

Когда приоткрылись секретные архивы

С начала 90-х годов, кроме потока публикаций в газетах и журналах, непосредственно касающихся судеб поколения Лидии Чуковской и друзей ее юности, произошло еще несколько событий. Главное из них – возможность ознакомиться с делом Матвея Бронштейна. В дневнике Лидии Корнеевны сохранилось описание ее поездки в приемную КГБ для знакомства с “делом”:

19 июля 1990, четверг. Вяч[еслав] Вас[ильевич] [Черкинский], как обещал, позвонил ровно в три часа в понедельник минута в минуту: могу ли я приехать? Я отвечала: “Могу”.

Назначены мы были к четырем.

С Люшей мы еще дома условились, какие вопросы станем задавать, если нам не дадут дело в руки, если Вяч. Вас. будет держать папку в руках сам, а нам позволит только задавать вопросы.

Подъехали наконец. Красивая вывеска “Приемная КГБ. Работает круглосуточно”.

Я забыла написать, что Вяч. Вас. нас предупредил: никакие документы не нужны; если спросят, куда идем, – назвать его фамилию.

‹…›

Крошечный кабинет. Стол – не письменный. Вокруг стола четыре стула, одно кресло. В углу круглая небольшая вешалка. Свету очень много – две большие лампы дневного света на потолке. Окно – или одна стенка? – плотно занавешены. Воздуха никакого.

Он протянул мне папку. Мы с Люшей сблизили стулья, стали читать вместе. Он сидел напротив (стол довольно узок) и не спускал глаз с нас обеих, особенно с меня. Отвечал на мои вопросы, глядя на меня, а на Люшины – на нее не глядя.

И вот передо мною – Митино дело. Картонная, исчирканная по переплету папка средней набитости.

Как описать то, что мы обе прочли?

Убийство с заранее обдуманным намерением.

Бумаги (начиная с ордера на арест и кончая актом о приведении приговора в исполнение). “Предварительной разработки” – то есть до следствия – нет. Спрашиваю почему. (Люша раскрыла блокнот и пишет номера листов, даты, подписи следователей.) Он: “В Ленинграде, перед войной, многое жгли. Апредварительные разработкивсегда”.

Многое жгли и вообще – это плохо приведенный в порядок хаос. Бумажки об обыске в Ленинграде и аресте в Киеве подшиты с перепутанными датами. Беспорядок – то киевская бумажка, то еще ленинградская, опять киевская, потом ленинградская – при обыске, то есть более ранняя.

Бумажки все говорят об аресте “особо опасного преступника”. Из Киева в Ленинград “конвоировать в особом купе”. В Киеве расписки при аресте, затем особо о принятии куда-то, потом расписка об отправке. Подписи бандитов всюду неразборчивы или без инициалов. Карпов, Лупандин, Шапиро…

Что изъято при обыске? У нас на Загородном, где все кидали и рвали, оказывается, был изъят – профсоюзный билет Иваненко (?) и еще что-то, а в Киеве – аккредитив на 1000 рублей. И какие-то 270 наличными. В Киеве Митя взял с собой в тюрьму из дому мыло, зубную щетку и какой-то флакон. Этот документ о вещах, как и о деньгах, почему-то не подписан… Затем расписка ленинградской тюрьмы, что он в тюрьму зачислен. Затем вшит конверт, на котором надпись: “Фотографии”.

Начальник: “Вот, Л. К., засуньте руку – убедитесь: он пустой”. Засовываю – пустой.

Затем Митиной рукою заполненная анкета: где работал и перечислены все члены семьи. (Я, жена, обозначена как домохозяйка – потому что уже выгнана из редакции. Митя, наверно, думал, что это для меня самое безопасное.) Написано все Митиным обыкновенным почерком. Затем подшиты три допроса на специальных бланках… (Неужели их было всего три за семь месяцев?) Первый – из подшитых – только через полтора месяца после ареста… Там Митя заявляет, что виновным себя не признает… Изложение рукою следователя – и подпись Митина.

Далее идут еще два допроса и чудовищное обвинительное заключение. С каждым допросом – и особенно в заключении – вина растет. Начинается (на основе показаний Круткова) – что-то вроде контрреволюционной пропаганды, кончается – в обвинительном заключении – уже подготовкой террористических актов против деятелей партии и правительства, и, конечно, вредительскими действиями (почему-то в водном хозяйстве), и связью с фашистской разведкой.

Затем – заседание Выездной сессии Военной коллегии Верховного суда – 18 февраля 1938 года. Длится оно двадцать минут. Митя признается во всех своих преступлениях, не отказывается от своих показаний и просит о снисхождении.

Последняя бумажка – очень маленькая – о приведении приговора в исполнение. Тут подпись расстрельщика неразборчива, и, когда Люша стала переписывать “акт”, начальник на нее гаркнул: “Вам разрешили ознакомиться с делом, а вы его всего переписали”.

Арестован был Митя на основе показаний Круткова и Козырева. В показаниях Козырева звучит подлинный Митин голос. В 1966 году он где-то каялся, что оговорил многих.

Да, еще: некоторые места внизу срезаны ножницами. Все листы пронумерованы заново…

С той минуты, как человек попадает к этим изысканным и грубым палачам, – его поведение непредсказуемо. Побои. Бессонницы… Что мы знаем? Возникает своя тактика… Думает, что, если назвать Френкеля – его! такого знаменитого! – все равно не возьмут?.. Думает, что, если назвать меня домохозяйкой, а не литератором, – это защита?.. Мы, с воли, не знаем ничего. Я знаю, что Митя до конца был благороден и чист.

Вот какие события. Вот какая встреча моя с Митей через пятьдесят три года разлуки. Я виновата кругом (не успела предупредить; не так, не там хлопотала), поделом мне и мука.

Страницы: «« ... 4567891011 »»

Читать бесплатно другие книги:

В книге, наряду с классическими представлениями о дисбактериозе кишечника, приводятся данные о гельм...
В самом начале XIX столетия немецкие лингвисты братья Якоб и Вильгельм Гримм начали собирать во всей...
Зайдя вечером в кафе перекусить, профессиональный телохранитель Евгения Охотникова знакомится с Веро...
Когда я проснулась, то уже была в курсе, в городе вирус, я ощущала это, каждой клеточкой своего тела...
Есть люди, истории которых меняют наше представления о возможностях человека. Майкл Роуч провел боле...
«Даже не думай!», «Ещё не время!», «Ничего не выйдет!», «Ты не потянешь!»… Всё это страхи, которые м...