Уцелевший Паланик Чак
Печатается с разрешения автора и литературных агентств Donadio & Olson, Inc и Andrew Nurnberg.;
© Chuck Palahniuk, 1999
© Перевод. Т. Ю. Покидаева, 2005
© ООО «Издательство АСТ», 2009
Майку Кифи и Майку Смиту.
Шону Гранту, и Хайди Уиден, и Мэтту Паланику.
Агент в этой книге списан не с Эдварда Хайбберта, который представляет меня со всем присущим ему юмором, мастерством и энергией.
В этой книге нет человека умнее, чем Джерри Ховард, мой редактор.
В целом свете нет человека более жесткого и непреклонного, чем Лоуис Розеталь, которая очень мне помогла.
Эта книга не появилась бы без семинаров в студии писательского мастерства, что проходили у Сьюзи по вторникам.
Ну что, кто сегодня читает?[1]
47
Раз, раз. Раз, два, три.
Раз, раз. Раз, два, три.
Я не знаю, работает эта штуковина или нет. Слышите вы меня или нет. Я не знаю.
Но если вы слышите – слушайте. И если вы слушаете, это будет история о том, как все пошло наперекосяк. Здесь у меня бортовой регистратор рейса № 2039. Так называемый «черный ящик», хотя он оранжевый, а не черный, и там внутри – записывающее устройство, такая петелька из проволоки. Она ведет постоянную запись всего, что было. Это и будет история всего, что было.
Было и есть.
Можно ее раскалить добела, эту проволоку, и она все равно расскажет ту же самую историю.
Раз, раз. Раз, два, три.
Даю пробу.
И если вы слушаете, я хочу, чтобы вы знали с самого начала: пассажиры уже давно дома, целые и невредимые. Пассажиры благополучно высадились на Новых Гебридах. Это так называется – высадились. А потом мы с пилотом поднялись в воздух, только мы двое, и он выпрыгнул с парашютом. Где-то там, над водой. Над океаном. Это так называется – океан.
Я повторю это еще не раз, но это чистая правда. Я – не убийца.
Я здесь один, в небе.
Летучий Голландец.
Если вы слушаете, я хочу, чтобы вы знали: я здесь один, в кабине пассажирского самолета рейса № 2039, и у меня тут полно этих крошечных, детского размерчика, бутыльков с выдохшейся водкой и джином, они стоят в ряд на этой штуковине прямо передо мной, на приборной панели. Там, в салоне, маленькие подносики с недоеденными обедами – котлеты по-киевски или бефстроганов – так и остались стоять на каталке, но запах почти не чувствуется, потому что его разгоняет кондиционер. Журналы лежат на сиденьях, открытые на тех страницах, где их читали. Все кресла пусты, но можно притвориться, что все просто ушли в туалет. В динамиках головной гарнитуры играет тихая музыка.
Здесь наверху, где нет даже погоды, есть только я, заключенный во временную капсулу в виде Боинга 747–400, у меня тут две сотни надкушенных шоколадных пирожных и музыкальный бар на втором этаже, куда можно подняться по винтовой лесенке и смешать себе очередной коктейль.
Упаси Боже, я вовсе не собираюсь утомлять вас подробностями, но я лечу сейчас на автопилоте и буду лететь, пока не закончится топливо. До полного выгорания топлива, так назвал это пилот. Двигатели выгорают последовательно, сначала – первый, потом – второй и так далее, сказал он. Он просто хотел, чтобы я знал, чего ожидать. Потом он пустился в пространные объяснения, утомляя меня техническими подробностями: устройство реактивного двигателя, эффект Вентури, увеличение подъемной силы за счет изменения изгиба крыла с помощью выдвижных закрылок. Когда все двигатели прогорят, сказал он, самолет превратится в планер весом в 450 000 фунтов. А поскольку автопилот запрограммирован на поддержание прямого курса, самолет начнет падать. Контролируемое падение, как назвал это пилот.
Приятно, что хоть контролируемое, сказал я ему. Хотя бы какое-то разнообразие. Ты себе даже не представляешь, что мне пришлось пережить за последний год.
Под парашютом на нем была самая обыкновенная летная форма какого-то непонятного цвета, которая смотрится так, словно ее не художник придумал, а проектировал инженер. Но несмотря ни на что, он мне очень помог. Он и вправду держался прекрасно – для человека, которому целятся в голову из пистолета и донимают вопросами типа сколько осталось топлива и сколько мы на нем протянем. Он рассказал мне, как поднять самолет обратно на крейсерскую высоту полета, когда он выпрыгнет с парашютом над океаном. И он рассказал мне про бортовой регистратор.
Четыре двигателя пронумерованы от одного до четырех, слева направо.
Последняя фаза контролируемого падения – это будет пике, «носом в землю». Он назвал это заключительной фазой спуска, когда ты несешься к земле со скоростью тридцать два фута в секунду. Он назвал это конечной скоростью, когда тела одинаковой массы движутся с одинаковой скоростью. Потом он снова пустился в пространные объяснения насчет ньютоновской физики и Пизанской башни.
Он говорит:
– Только ты на меня не ссылайся. Я давно уже не проходил аттестацию.
Он говорит, что ВСУ, вспомогательная силовая установка, будет генерировать электричество до последнего – пока самолет не упадет.
Пока ты будешь хоть что-нибудь чувствовать, говорит пилот, у тебя будут кондиционеры и музыка.
Я говорю ему, что я уже очень давно ничего не чувствую. Примерно с год. Для меня сейчас самое главное, чтобы он поскорее выпрыгивал из самолета: чтобы я мог наконец отложить пистолет.
Я так долго сжимал эту штуку в руке, что уже даже ее не чувствую.
Когда планируешь захватить самолет, почему-то тебе не приходит в голову, что на каком-то этапе у тебя, вероятно, возникнет необходимость оставить заложников без присмотра на пару минут – чтобы сходить в туалет.
Прежде чем мы совершили посадку в Порт-Виле, я как оглашенный носился по самолету туда-сюда, размахивал пистолетом и пытался всех накормить: пассажиров и экипаж. Кто-нибудь хочет выпить? Никому не нужна подушка? Вы что будете, спрашивал я всех и каждого, курицу или мясо? Кофе – обычный или без кофеина?
Сервисное обслуживание – это единственное, что я умею и знаю. Причем умею и знаю действительно хорошо. Проблема в том, что мне пришлось разносить еду и обслуживать пассажиров одной рукой, поскольку в другой я держал пистолет.
Когда мы сели и пассажиры вместе с экипажем начали выходить из самолета, я стоял у переднего трапа и говорил им: Прошу прощения. Приносим свои извинения за причиненные неудобства. Желаем вам безопасного и приятного путешествия и благодарим вас за то, что вы воспользовались услугами нашей Бла-Бла-Бла-Авиакомпании.
Когда в самолете остались лишь мы с пилотом, мы снова взлетели.
Уже перед самым прыжком пилот говорит мне, что, когда топливо окончательно выгорит во всех двигателях, включится аварийный сигнал системы оповещения, что в двигателе номер один, или номер три, или в каком-то там номере, прогорело все топливо. Когда все двигатели отключатся, единственный способ удерживать самолет в воздухе – вести его с поднятой носовой частью. Для этого нужно взять штурвал на себя. Ручка управления самолетом, как он это назвал. Чтобы сдвинуть руль высоты – как он это назвал, – расположенный в хвосте самолета. При этом ты потеряешь скорость, но сохранишь высоту. У тебя будет выбор: скорость или высота, – но ты в любом случае упадешь. Носом в землю.
Ладно, хватит уже, говорю я ему, я же не собираюсь сдавать экзамены на получение летной лицензии или как это у вас называется. Я просто очень хотел в туалет. Я хотел побыстрее остаться один.
Мы снижаем скорость до 175 узлов. Не хочу утомлять вас подробностями, но мы спускаемся до 10 000 футов и открываем люк в переднем салоне. Как только пилот выпрыгивает, я встаю в растворе двери, на самом краю, быстро расстегиваю штаны и с облегчением отливаю – ему вдогонку.
Никогда в жизни мне не было так хорошо.
Если сэр Исаак Ньютон был прав, пилоту это ничем не грозит.
Так что сейчас я лечу на запад, на автопилоте, со скоростью 0.83 маха или 455 миль в час – это называется стабильная скорость полета, – и на такой скорости и высоте солнце как будто зависло на одном месте и вообще не движется по небосклону. Время остановилось. Я лечу над облаками на крейсерской высоте 39 000 футов над Тихим океаном, лечу к катастрофе, к Австралии, к концу моей жизни, к завершению моей истории, прямым курсом на юго-запад, пока не выгорят все четыре двигателя.
Раз, раз. Раз, два, три.
Еще раз: вы слушаете запись на бортовом регистраторе рейса № 2039.
И на такой высоте – нет, вы слушайте, – и такой скорости, при том, что самолет пустой, топлива хватит часов на шесть или, может быть, даже на семь. Так сказал пилот.
Так что я постараюсь рассказывать побыстрее.
Бортовой регистратор запишет каждое мое слово, произнесенное здесь, в кабине. И моя история не разлетится на миллионы кровавых брызг и не сгорит вместе с разбившимся самолетом, что превратится в груду пылающего металла весом в тысячу тонн. Моя история уцелеет.
Раз, раз. Раз, два, три.
Перед самым прыжком, когда мы уже отодвинули крышку люка и за нами следили военные корабли, держа нас в луче невидимого радара, стоя в открытом проеме, под оглушительный рев двигателей и свист ветра, пилот прокричал мне:
– Зачем тебе это?! Такая смерть?!
И я крикнул в ответ: непременно послушай запись.
– Тогда не тяни время, – крикнул пилот, – у тебя всего несколько часов. И главное, постоянно держи в голове, что ты никогда точно не знаешь, когда именно кончится топливо. Если ты собираешься рассказать историю своей жизни, то вполне может так получиться, что ты умрешь где-нибудь на середине.
И я крикнул: это я знаю и без тебя.
И еще: скажи мне что-нибудь, чего я не знаю.
И пилот прыгнул. Я отлил и задвинул люк. Вернувшись в кабину, я толкнул дроссель вперед и потянул ручку управления на себя. Самолет набрал высоту. Осталось только включить автопилот, что я и сделал. Вот что мы имеем на данный момент.
Если вы слушаете эту запись на «черном ящике» рейса № 2039, запись, уничтожить которую практически невозможно, вы можете съездить туда, где самолет завершил заключительную фазу спуска, и посмотреть на то, что от него осталось. Увидев воронку с обугленными обломками, вы сразу поймете, что я никакой не пилот. Если вы слушаете эту запись, значит, меня уже нет в живых.
У меня остаются считанные часы, чтобы рассказать вам свою историю.
Так что можно надеяться, что я расскажу ее так, как надо.
Раз, раз. Раз, два, три.
Лучистое синее небо – во всех направлениях. Горящее, великолепное солнце – прямо передо мной. Мы летим над облаками, и этот сияющий и замечательный день будет сияющим и замечательным навсегда.
Так что давайте начнем. Давайте начнем сначала.
Рейс № 2039. Вот как все было на самом деле. Кстати, выпьем по рюмочке.
И.
Просто для сведения: я себя чувствую потрясающе.
И.
Я уже потерял десять минут.
И.
Поехали.
46
При моем образе жизни мне достаточно сложно обвалять в сухарях телячью отбивную. Иногда вместо телячьей отбивной бывает курица или рыба. Но как только я беру в руку мясо, а другая рука у меня вся испачкана взбитым яйцом, обязательно кто-то звонит. Кто-то в тоске и печали.
Теперь такое бывает почти каждый вечер.
Сегодня звонит какая-то девица, причем, надо думать, звонит из какой-нибудь дискотеки, где вовсю громыхает музыка. Я могу разобрать только два слова: «все кончено».
Она говорит: «Мерзавец».
Она говорит что-то похожее на «козел» или «бросил». И самое главное, я ничего не могу понять, не могу сам заполнить пробелы, и я один у себя на кухне, и мне приходится кричать, чтобы меня услышали там, где грохочет музыка. У нее молодой и усталый голос, так что я спрашиваю, доверяет она мне или нет. Ей надоело терпеть обиды? Надоело, что ей постоянно делают больно? Я говорю: если бы она знала единственный верный способ разом покончить со всей этой болью, она бы решилась пойти до конца?
Моя рыбка беспокойно мечется в аквариуме на холодильнике, так что я подхожу и бросаю ей в воду таблетку валиума.
Я кричу этой девушке: ей еще не надоела такая жизнь?
Я кричу: я вообще-то не собираюсь стоять тут весь вечер и выслушивать ее жалобы.
Стоять здесь, выслушивать ее жалобы и пытаться помочь ей устроить жизнь – бесполезная трата времени. Никто не хочет устраивать жизнь. Никто не хочет решать проблемы. Их проблемы. Их драмы. Их беды. Никто не хочет ничего улаживать. Убираться в своем бардаке. Потому что иначе – что им останется? Большая пугающая неизвестность.
Большинство этих людей, которые мне звонят, – они уже знают, чего хотят. Одни хотят умереть, но им для этого нужно мое разрешение. Другие хотят умереть, и им нужно только, чтобы их поддержали в этом начинании. Чтобы их слегка подтолкнули. У человека, склонного к самоубийству, как правило, чувство юмора напрочь отсутствует. Одно неверное слово – и на следующей неделе в газете печатают их некролог. Большинство этих людей, которые мне звонят, – я их почти и не слушаю. Я решаю, кому из них жить, а кому умереть, просто по голосу и интонации.
С девицей из дискотеки ничего путного явно не выйдет, так что я говорю ей: убей себя.
Она говорит:
– Что?
Убей себя.
Она говорит:
– Что?
Барбитураты. Запей чем-нибудь алкогольным. На голову, для верности, – пластиковый пакет.
Она говорит:
– Что?
Чтобы нормально обвалять в сухарях телячью отбивную, нужны две руки, так что я говорю ей: сейчас или никогда. Хочешь – жми на курок, хочешь – нет. Я тут, с ней. Она не умрет в одиночестве, но у меня мало времени. Я не могу с ней болтать всю ночь.
Она вдруг начинает рыдать, и эти рыдания как будто смикшированы с дискотечной музыкой. Так что я вешаю трубку.
Именно в тот момент, когда я пытаюсь обвалять в сухарях телячью отбивную, кто-нибудь обязательно позвонит, чтобы я выправил их кривые жизни.
В одной руке я держу телефонную трубку, другой – пытаюсь обвалять мясо. Сложней ничего не придумаешь. Надо макнуть отбивную в сырое яйцо. Потом легонько ее потрясти, чтобы стекло все лишнее. Потом опустить в сухари. Проблема в том, что одной рукой я не могу обвалять ее так, как нужно. Молотые сухари налипают неравномерно, и кое-где остаются проплешины чистого мяса. А в других местах слой сухарей такой толстый, что вообще непонятно – что там под ним.
Сперва это было забавно. Тебе звонят люди на грани самоубийства. Звонят женщины. И вот я, один в своей грязной кухне, с одной только рыбкой в аквариуме для компании, полуголый, в одних трусах, обваливаю в сухарях свиную отбивную, или телячью, или что там еще, и выслушиваю чью-то мольбу. Крик о помощи. Раздаю наставления и наказания.
Звонит парень. Я уже сплю, третий сон вижу. Если не выключить телефон, он будет трезвонить всю ночь. Сегодня звонит очередной неудачник, уже после того, как закрылись все бары, и говорит, что сидит на полу у себя дома. Ему каждую ночь снятся кошмары, и поэтому он не может спать. Ему снится, как падают пассажирские самолеты. Как гибнут люди. Так живо – как наяву. И никто ему не поможет. Он не может спать. Никто не может ему помочь. Он говорит, что держит под подбородком заряженную винтовку, и просит меня назвать хотя бы одну убедительную причину не нажимать на курок.
Когда знаешь будущее и не можешь никого спасти – так жить невозможно.
Эти жертвы – они звонят мне. Эти хронические страдальцы. Они звонят. Они не дают мне скучать. Это лучше, чем телевизор.
Я говорю ему: ну, давай. Я только наполовину проснулся. Сейчас три часа ночи, а завтра мне на работу. Я говорю ему: не тяни. Давай быстрей, пока я не заснул. Жми на курок.
Я говорю ему, этот мир не настолько хорош, чтобы здесь оставаться и страдать дальше. Это вообще никакой не мир, по большому-то счету.
Я – домработница, только мужского рода. Занимаюсь уборкой чужих домов. Скромный трудяга на полную ставку. И по совместительству – бог.
По опыту прошлых разов я уже знаю, что надо убрать трубку подальше от уха, когда слышишь слабый щелчок спускового крючка. Трескучий грохот, как будто помехи на линии. Где-то там трубка упала на пол. Я – последний, с кем он разговаривал в жизни, и я засыпаю еще до того, как затихает звон у меня в ушах.
Надо будет на следующей неделе просмотреть некрологи в газете, колонка в шесть дюймов о вещах, которые, по большому-то счету, уже не имеют значения. Но некролог все равно нужен, иначе как разобраться – было это на самом деле или тебе все приснилось.
Я не надеюсь, что вы поймете.
Это совершенно особое развлечение. И это действительно очень приятно, когда ты распоряжаешься чьей-то жизнью. Того парня с винтовкой звали Тревор Холлис, так было написано в некрологе, и это и вправду непередаваемое ощущение – когда ты узнаешь, что это случилось на самом деле. Может быть, это убийство. Может быть, нет. Тут решать только тебе самому: какую роль ты себе отведешь, так и будет. Тем более что эту забаву с телефоном доверия придумал не я.
Все дело в том, что это и вправду кошмарный мир, и я лишь прекратил страдания того парня.
Все получилось случайно, когда в какой-то газете напечатали объявление об открытии настоящей службы психологической помощи в кризисных ситуациях. И там по ошибке был мой телефон. Это была опечатка. Никто не обратил внимания на поправку, которую дали на следующий день, и люди начали мне звонить со своими проблемами – днем и ночью.
Только не думайте, что я спасал чьи-то жизни. Быть или не быть – я не мучился никакими решениями. И с женщинами я тоже не церемонился. С ранимыми женщинами. Эмоциональными калеками.
Однажды я чуть было не устроился на работу в «Макдоналдс», и я пошел туда только затем, чтобы знакомиться с девушками. Совсем молоденькими девчонками. Черными, белыми, латиносками, китаянками. В объявлении о приеме на работу было специально подчеркнуто, что в «Макдоналдсе» работают представители разных рас и этнических групп. То есть девушки, девушки, девушки – сплошные девушки за буфетной стойкой. Еще в объявлении было сказано, что тебя не возьмут на работу, если у тебя будут выявлены следующие заболевания:
Гепатит А
Сальмонеллез
Шигеллиоз (бактериальная дизентерия)
Стафилококковая инфекция
Лямблиоз
Кампилобациллярный энтерит
А если знакомишься с девушками на улице, то что-то из этого списка тебе обеспечено. Как ни осторожничай, обязательно что-то подцепишь. А в «Макдоналдсе» девушки чистые. Понравится тебе девушка – ты хоть знаешь, что у нее справка есть. Плюс к тому есть хорошие шансы, что она будет молоденькой. Совсем еще юной, смешливой и глупой. Такой же глупой, как я.
Восемнадцати-, девятнадцати-, двадцатилетние девушки. Мне от них ничего не нужно – только поговорить. Студентки колледжей. Старшеклассницы. Эмансипированные малолетки.
То же самое и с этими девочками, что звонят мне на грани самоубийства. В большинстве своем – очень молоденькие. Они звонят из автоматов и плачут в трубку, и их волосы мокрые от дождя. Они звонят, чтобы я им помог. Лежа в постели, свернувшись калачиком. Они звонят мне. Своему мессии. Они звонят мне. Своему спасителю. Они шмыгают носом, и давятся слезами, и рассказывают мне обо всем, о чем я прошу рассказать, до мельчайших подробностей.
Иногда это так здорово – слушать их в темноте. Девушка мне доверяет. Держа телефонную трубку в одной руке, я представляю, что другая моя рука – это она.
И я совсем не хочу жениться. Я восхищаюсь смелостью тех парней, которые делают татуировку.
Когда в объявлении в газете исправили номер, звонки стали реже. А те, кто звонил мне раньше, они либо мертвы, либо я их так довел, что они больше в жизни мне не позвонят. А новые люди уже не звонят. В «Макдоналдс» меня все равно бы не взяли, так что я изготовил целую пачку объявлений.
Объявления должны быть броскими и хорошо читаться. Они должны выделяться, чтобы их было легко прочесть ночью, или сквозь слезы, или в пьяном или уторчанном состоянии. Я взял обычные белые наклейки и написал крупными черными буквами:
Дай себе, своей жизни, еще один шанс. Нужна помощь – звони. И мой номер.
Был еще такой вариант:
Ты молодая и сексуально распущенная? У тебя склонность к алкоголизму? Тебе нужна помощь? Звони – мы поможем. И мой телефон.
Но поверьте мне на слово. Никогда не пишите таких объявлений, как во втором варианте. Иначе вами заинтересуются в полиции. И заявятся к вам домой. Они узнают ваш адрес и имя по телефонному номеру, у них есть базы данных, и вы окажетесь в списке неблагонадежных лиц. Как потенциальный преступник. Вам подключат подслушивающее устройство, и потом каждый раз, когда вы будете разговаривать по домашнему телефону, в трубке будет тихонечко щелкать: тык… тык… тык…
Поверьте мне на слово.
Если же вы напишете объявление, как в первом варианте, люди станут звонить вам и каяться во всех смертных грехах, жаловаться на жизнь, просить совета и искать одобрения.
Девушки, с которыми ты знакомишься, живут такой жизнью, которая больше похожа на никудышный сценарий. Целый гарем женщин на грани срыва. Они хватаются за телефонные трубки и просят: перезвони мне, пожалуйста, перезвони. Пожалуйста.
Называйте меня сексуальным хищником, но при слове «хищник» мне представляются львы и тигры, большие кошки, акулы. Это совсем не похоже на отношения хищника и его жертвы. Совсем не похоже на отношения стервятника, грифа или гиены с куском падали. На отношения «хозяина» и паразита.
Нам все равно плохо, всем вместе.
Это – прямая противоположность преступлению без установленного потерпевшего.
Самое главное – это расклеить свои объявления в телефонах-автоматах. В грязных телефонных будках возле мостов над глубокими водами. Рядом с барами, где неприкаянные одинокие люди – люди, которым некуда пойти, – сидят до самого закрытия, пока их не вышвырнут.
И дня не пройдет, как начнутся звонки.
Надо только обзавестись телефоном с громкой связью – из тех, которые создают у собеседника впечатление, что ты говоришь откуда-то издалека. Люди будут звонить тебе со своими проблемами. Они позвонят и услышат, как ты спускаешь воду в унитазе. Они услышат рев миксера и поймут, что тебе на них наплевать.
Я быстро понял, что без гарнитуры тут не обойтись. Беспроводной головной телефон. Плеер страданий и горестей человеческих. Жить или умереть. Секс или смерть. Теперь, когда люди звонят тебе, чтобы признаться в своем самом чудовищном преступлении, ты решаешь, кому из них жить, а кому умереть, и при этом руки остаются свободны. Ты определяешь меру наказания. Выносишь свой приговор. Даешь отчаявшимся парням телефоны таких же отчаявшихся девчонок.
Как и в молитвах, здесь тоже – сплошные жалобы и просьбы. Даже не просьбы, а требования. Помоги мне. Услышь меня. Наставь меня на путь истинный. Прости меня.
Вот пожалуйста. Снова звонит телефон. Я уже отчаялся обвалять отбивную в сухарях как должно, а в трубке рыдает очередная девица. Я говорю ей: ты мне доверяешь? Я говорю: ты расскажешь мне все как есть?
Я тут один, со своей рыбкой. Мы оба плаваем в одном пространстве.
Отбивная у меня в руке смотрится так, как будто ее извлекли из кошачьего туалета.
Чтобы успокоить рыдающую девицу, чтобы заставить ее меня выслушать, я ей рассказываю про свою рыбку. Это золотая рыбка, и она у меня не первая. Она шестьсот сорок первая. Они очень недолго живут, золотые рыбки. Первую рыбку мне купили родители, чтобы я научился любить и заботиться о живых тварях Божьих. И вот все, что я знаю шестьсот сорок рыбок спустя: все, что ты любишь, умрет. И когда ты встречаешь кого-то особенного, можешь не сомневаться: однажды его не станет. Он умрет и обратится в прах.
45
Назавтра мне предстояло покинуть дом, и вечером накануне отъезда мой старший брат рассказал мне о внешнем мире. Все, что он знал.
Во внешнем мире, рассказывал он, женщины могут менять цвет волос. Глаз и губ.
Мы сидели на заднем крыльце, где не было света, кроме света из окна кухни. Мой брат, Адам, стриг мне волосы точно так же, как он обычно срезал колосья: собирал в руку пучок волос и резал их бритвой примерно на середине. Он держал меня за подбородок, заставляя смотреть прямо на него; его карие глаза так и бегали вправо-влево между двумя моими бакенбардами.
Чтобы подровнять мне бакенбарды, он сначала подрезал одну, потом – вторую, потом снова – первую, потом снова – вторую, и так продолжалось до тех пор, пока от них вообще ничего не осталось.
Семеро моих младших братьев сидели по краю крыльца и настороженно вглядывались в темноту, словно боялись увидеть там все грехи и пороки, которые живописал Адам.
Во внешнем мире, рассказывал он, люди держат птиц дома. Он это видел своими глазами.
Адам всего раз выезжал за пределы общинных земель нашей церкви, когда им с женой нужно было зарегистрировать брак. Без такой регистрации официальные власти не признали бы его законным.
Во внешнем мире, рассказывал он, домой к людям приходят духи, которые там называются телевидением.
Духи разговаривают с людьми через радио, как это у них называется.
Люди используют телефон, как это у них называется, потому что не любят быть рядом, слишком близко друг к другу, но боятся остаться одни.
Он стриг мне волосы, но вовсе не для красоты. Он стриг мне волосы точно так же, как он обычно подрезал деревья. Волосы осыпались на дощатое крыльцо и ложились вокруг, словно собранный урожай.
В нашей церковной общине мы собирали состриженные волосы в мешки и подвешивали их в саду, чтобы отпугивать оленей. Адам сказал мне, что это правило, чтобы ничто не пропадало впустую, во внешнем мире не действует. Когда ты покидаешь общину, ты лишаешься многих благ, что ниспосланы человеку Богом. И самое трудное, что тебя ждет, – это лишиться блага тишины.
Во внешнем мире, рассказывал он, нет подлинной тишины. Не искусственной тишины, когда ты затыкаешь уши и не слышишь вообще ничего, кроме ударов собственного сердца, а настоящей тишины снаружи.
Через несколько дней после свадьбы Адам с Бидди Глисон сели на автобус и выехали за пределы церковной общины в сопровождении одного из старейшин. Всю дорогу в автобусе было шумно. Снаружи ревели автомобили. Люди во внешнем мире только и делают, что болтают друг с другом, причем болтают какие-то глупости, а когда умолкают, то заполняют паузы, включая радиоприемники, где одинаковые голоса снова и снова поют одни и те же песни.
Адам сказал, что темнота – это еще одно благо, которого ты лишаешься во внешнем мире. Можно, конечно, закрыть глаза и запереться в шкафу, но это будет совсем не то. В нашей церковной общине темнота по ночам – абсолютная. Звезды в такой темноте светят ярче. А на Луне различимы пейзажи: горные цепи, изломы рек, гладь морей.
А когда нет ни звезд, ни Луны, то не видно вообще ни зги, но зато можно вообразить что угодно.
По крайней мере я так запомнил.
Мать была в кухне, гладила и складывала одежду, которую мне разрешили забрать с собой. Где был отец, я не знаю. С тех пор я их больше не видел.
И вот что забавно: меня всегда спрашивают, плакала мать или нет. Всем интересно, плакал ли мой отец и обнял ли меня на прощание. И все всегда удивляются, когда я отвечаю: нет. Никто не плакал, никто меня не обнимал.
Точно так же, как никто не плакал и не обнимался, когда мы продавали свиней. Никто не плакал и не обнимался, когда резали кур или собирали яблоки.
Никто не мучался по ночам бессонницей, изводя себя вопросом, хорошо ли колосьям и счастливы ли они, что из них испекли хлеб.
Мой брат просто стриг мне волосы. Моя мать просто гладила мои вещи, а потом села шить. Она была беременна. Я ее помню всегда беременной и помню, как мои сестры сидели с ней рядом, на кухонных скамьях или прямо на полу, и тоже шили.
Меня всегда спрашивают, что я чувствовал: страх, волнение или что?
Согласно нашей церковной доктрине, только первенец, старший сын, Адам, может жениться и прожить всю жизнь в общине. Все остальные, то есть я и еще семеро братьев и пять сестер, должны покинуть общину по достижении семнадцати лет и устроиться на работу во внешнем мире. Мой отец жил в общине, потому что он был первенцем у себя в семье. Моя мать жила там, потому что совет старейшин выбрал ее в жены моему отцу.
Люди даже и не пытаются скрыть своего разочарования, когда я отвечаю им правду: что нас никто не притеснял и мы не чувствовали себя ущемленными. Никто из нас не возмущался порядками церкви. Мы просто жили. И не терзались какими-то уязвленными чувствами. Во всяком случае, так чтобы сильно.
Такова была вся глубина нашей веры. Можно назвать ее мелкой и ограниченной, а можно – глубокой. Нас ничто не пугало. Потому что нас так воспитали с детства. Все, что случается в мире, – на все воля Божья. Наше дело – работать. Трудиться в поте лица. А всякие слезы и всякая радость лишь отвлекают тебя от трудов. Церковь тебя взрастила, и теперь ты должен приносить пользу церкви. Всякое чувство – оно от лукавого. Предвкушения и сожаления – глупое излишество. Роскошь.
Вот определение нашей веры. Ничего нельзя знать. Зато ожидать можно чего угодно.
Во внешнем мире, рассказывал Адам, люди продали душу дьяволу, который приводит в движение их автомобили и переносит самолеты по небу. Зло в образе электричества течет по проводам, чтобы люди впадали в леность. Там есть такие буфеты, куда убирают грязную посуду, и эти буфеты моют ее сами. Вода уносит по трубам дерьмо и мусор, так что уборка твоих отходов – это уже не твоя проблема. Адам берет меня за подбородок, придвигается ближе, и смотрит мне прямо в глаза, и говорит, что во внешнем мире люди смотрятся в зеркала.
Он говорит, что в автобусе у всех были с собой зеркала, и все в них смотрелись, озабоченные своим внешним видом. А ему было стыдно на это смотреть.
Я помню, что после той стрижки я потом очень долго не стригся, но не помню почему. Моя голова тогда напоминала колючее поле соломы, на котором почти ничего не осталось.
Во внешнем мире, рассказывал Адам, все вычисления проводят машины.
А всю еду подают официантки.
В тот единственный раз, когда брат с женой выезжали за пределы общины в сопровождении старейшины, они заночевали в гостинице, в центре Робинсвилля, штат Небраска. Всю ночь они не смыкали глаз. А наутро автобус отвез их домой – уже навсегда, до конца жизни.
Гостиница, рассказывал Адам, это такой большой дом, где живет много людей; они там едят и спят, но никто друг друга не знает. Он сказал, что большинство семей во внешнем мире именно так и живут.
Церкви во внешнем мире, рассказывал брат, это не настоящие церкви, а торговые лавки, где продают людям ложь, изготовленную на далеких заводах и фабриках по производству гигантских религий.
Он еще много чего рассказывал, я всего просто не помню.
После той стрижки прошло без малого шестнадцать лет.
Когда отцу было столько же лет, сколько мне теперь, он уже был отцом четырнадцати детей.
Мне было семнадцать, когда я покинул дом.
Сейчас я выгляжу так же, как выглядел мой отец, когда я его видел в последний раз.
Смотреть на Адама – все равно что смотреться в зеркало. Он был старше меня всего на три минуты и тридцать секунд, но в Церкви Истинной Веры близнецов не бывает.
В ту последнюю ночь в общине, когда я видел Адама Бренсона, как мне казалось, в последний раз, я думал, что мой старший брат – человек очень добрый и очень мудрый.
Вот каким я был глупым.
44
В мои обязанности по работе входит, помимо прочего, и просмотр меню званого ужина, куда хозяева приглашены сегодня. Это значит, что мне надо сесть на автобус от дома, где я работаю, доехать до другого большого дома и расспросить тамошнего повара, какого-нибудь чудака со странностями, что он будет готовить сегодня вечером. Те, на кого я работаю, не любят сюрпризов, так что в мои обязанности по работе, помимо прочего, входит просмотр меню званых обедов и ужинов, чтобы я мог заранее им сообщить, не намечается ли на обеде какое-то сложное блюдо типа омара или артишоков. Если что-то подобное намечается, я должен их научить, как это правильно едят.
Вот чем я зарабатываю на жизнь.
Хозяева дома, где я убираюсь, мужчина и женщина, – их никогда не бывает дома. Они всегда на работе. Все, что я про них знаю, я узнаю только по их вещам, которые привожу в порядок. По тому беспорядку в доме, где я убираюсь. Каждый день, день за днем. Разгребаю их маленькие завалы. Перематываю их видеокассеты:
«Все услуги анального секса».
Огромные сиськи убойной секс-бомбы Леты Уипенс. Грешки маленькой Золушки[2].
Когда я прихожу в дом, где работаю, моих хозяев уже нет дома – они на работе, работают где-то в центре. Когда они приезжают домой с работы, меня там уже нет – я возвращаюсь к себе, в свою маленькую квартирку. То есть квартира, конечно же, не моя. Я ее снимаю. Вообще-то раньше там был отель, и моя маленькая квартирка – это бывший гостиничный номер, где поставили плитку и холодильник, чтобы поднять арендную плату. Ванная и туалет по-прежнему – в коридоре.
С хозяевами я общаюсь исключительно по телефону. Телефон у них с громкой связью. Такая пластмассовая коробка: стоит в кухне на стойке и орет на меня, что мне делать еще.
Иезекииль, глава девятнадцатая, стих седьмой:
«И осквернял вдов их и города их опустошал…» и как-то там дальше. Невозможно держать в голове всю Библию. А то не останется места, чтобы собственное имя запомнить.
Дом, где я убираюсь последние шесть лет, как раз такой, каким и должен быть дом: большой, в фешенебельной части города. Сравните с квартиркой, где я живу. Она точно такая же, как и все в моем доме; и сиденье на унитазе всегда теплое. Кто-то сидел там за пару секунд до тебя, и как только ты встанешь, через пару секунд там усядется кто-то еще.