Один в Берлине (Каждый умирает в одиночку) Фаллада Ханс
Затем коньяк ему тоже надоел, и он пошел искать Баркхаузена. Тот по-прежнему шарил в большой комнате, пораскрывал шкафы и чемоданы, а содержимое вывалил на пол, выискивая что получше.
– Слышь, парень, они, кажись, всю бельевую лавку сюда перетащили! – сказал потрясенный Энно.
– Нечего болтать, помоги лучше! – отвечал Баркхаузен. – Здесь наверняка припрятаны драгоценности и деньжата, они же были богачами, Розентали, миллионерами, а ты-то, болван, все про темное дельце толковал!
Некоторое время оба молча трудились, то есть выбрасывали всё новые вещи на пол, и без того уже заваленный одеждой, бельем и утварью, так что приходилось прямо по этому всему ступать башмаками. Наконец крепко захмелевший Энно заявил:
– Все, больше ничего не вижу. Надо мозги прочистить. Принеси-ка, Эмиль, коньячку из кладовки!
Баркхаузен беспрекословно повиновался и вернулся с двумя бутылками, после чего оба в полном согласии уселись на белье и, прихлебывая глоток за глотком, принялись серьезно и основательно обсуждать ситуацию.
– Ясно ведь, Баркхаузен, все барахло быстро не вынесешь, и засиживаться тут слишком долго тоже нельзя. Думаю, каждый возьмет два чемодана, с ними и смоемся. А завтра ночью повторим!
– Да понятно, Энно, засиживаться нам незачем, хотя бы из-за этих Персике.
– Это еще кто такие?
– Да жильцы тутошние… Только вот от одной мысли, что я отвалю с двумя чемоданами бельишка, а третий тут оставлю, с деньжатами и цацками, впору головой об стенку биться. Дай еще маленько поискать, а? Твое здоровье, Энно!
– И твое, Эмиль! Почему бы маленько и не поискать? Ночь долгая, а за свет платить не нам. Я только вот о чем хотел тебя спросить: ты куда двинешь со своими чемоданами?
– Как куда? Ты о чем, Энно?
– Ну, куда ты их понесешь? Небось к себе домой?
– А по-твоему, я их в бюро находок поволоку? Ясное дело, домой понесу, к Отти. А завтра утречком двину прямиком на Мюнцштрассе, загоню всю добычу и опять заживу кум королю!
Энно выдернул из бутылки пробку, послышался чирикающий звук.
– Ты лучше послушай, как наша пташка поет! Будь здоров, Эмиль! Я бы на твоем месте поступил иначе, не пошел бы домой и вообще к жене – на кой бабе знать про твои добавочные доходы? Нет, на твоем месте я бы поступил по-моему, сдал бы вещички на Штеттинском вокзале в камеру хранения, а квитанцию послал бы себе по почте, до востребования. Тогда бы у меня ничего не нашли, и никто бы ничего не доказал.
– Ловко придумано, Энно, – одобрил Баркхаузен. – А когда ты снова заберешь барахло?
– Ну, когда все устаканится, Эмиль, тогда и заберу.
– И на что будешь жить до тех пор?
– Я же сказал, пойду к Тутти. Коли расскажу ей, какую штуку провернул, она меня с распростертыми объятиями примет!
– Блеск, просто блеск! – поддакнул Баркхаузен. – Раз ты пойдешь на Штеттинский, я двину на Ангальтский. Чтобы внимания не привлекать!
– Тоже неплохо придумано, Эмиль, светлая ты голова!
– Пообщаешься с людьми, – скромно сказал Баркхаузен, – так и узнаешь то да се. Век живи – век учись.
– Твоя правда! Ну, будь здоров, Эмиль!
– Будь здоров, Энно!
Некоторое время они молчали, благодушно глядя друг на друга и нет-нет прихлебывая по глоточку. Потом Баркхаузен сказал:
– Если обернешься, Энно, ну, не сию минуту, то увидишь за спиной радио, ламп, поди, штук на десять. Я бы его забрал.
– Так и бери, Эмиль! Радио завсегда сгодится, и для дома, и на продажу! Завсегда сгодится!
– Ладно, тогда давай попробуем затолкать его в чемодан, а белье вокруг распихаем.
– Прямо сейчас или сперва еще по глоточку?
– Можно и еще по глоточку, Энно. Но только по одному!
Они пропускают по глоточку, по второму и третьему, потом медленно встают и изо всех сил стараются затолкать большой десятиламповый приемник в саквояж, куда поместился бы разве что репродуктор. После нескольких настойчивых попыток Энно вздыхает:
– Никак не лезет! Оставь ты это чертово радио, Эмиль, возьми лучше чемодан с костюмами!
– Но моя Отти любит слушать радио!
– Надеюсь, ты не собираешься рассказывать своей старухе про наше дельце? Ты что-то окосел, Эмиль!
– А ты со своей Тутти? Оба вы окосели! Где она, Тутти твоя?
– Пьянствует! Да как, скажу я тебе! – Снова чирикает пробка, покинув бутылку. – Давай еще по глоточку!
– Будь здоров, Энно!
Оба пьют.
– Но радио я все-таки хочу прихватить, – продолжает Баркхаузен. – Раз эта бандура не лезет в чемодан, обвяжу ее веревкой и повешу на шею. Чтоб руки были свободны.
– Давай, старичок. Ну что, собираем манатки?
– Ага, собираем. Пора!
Но оба так и стоят, с глупой ухмылкой глядя друг на друга.
– Если вдуматься, – опять начинает Баркхаузен, – жизнь все-таки хорошая штука. Вон сколько тут отличных вещичек, – он кивает головой, – и мы можем взять что хотим, причем делаем доброе дело, забирая шмотье у жидовки, которая все это наворовала…
– Что верно, то верно, Эмиль, мы делаем доброе дело – для немецкого народа и для фюрера. Зря, что ли, он сулил нам хорошие времена.
– И свое слово фюрер держит, еще как держит, Энно!
Они растроганно, со слезами на глазах глядят друг на друга.
– А что это вы здесь делаете, а? – доносится от двери резкий голос.
Оба вздрагивают: перед ними стоит молодчик в коричневой форме.
Баркхаузен медленно и печально кивает Энно:
– Это господин Бальдур Персике, о котором я тебе говорил, Энно! Начинаются неприятности!
Глава 8
Мелкие сюрпризы
Пока пьяные сообщники вели беседу, в большой комнате собралась вся мужская часть семейства Персике. Подле Энно и Эмиля стоит, сверкая глазами из-за шлифованных линз, жилистый коротышка Бальдур, у них за спиной – два брата в черных мундирах СС, но без фуражек, а ближе к двери, словно не вполне доверяя мирной атмосфере, старый экс-кабатчик Персике. Семейство Персике тоже под градусом, но на них шнапс подействовал совсем иначе, чем на двух взломщиков. Персике не рассиропились, не одурели, они стали еще собраннее, еще алчнее, еще жестче, чем на трезвую голову.
Бальдур Персике резко бросает:
– Ну, живо отвечайте! Что вы здесь делаете? Разве это ваша квартира?
– Но… господин Персике! – плаксиво говорит Баркхаузен.
Бальдур делает вид, будто только сейчас его узнал.
– Ба, это же Баркхаузен из подвальной квартиры во флигеле! – удивленно кричит он своим братьям. – Но что вы здесь делаете, господин Баркхаузен? – Удивление сменяется насмешкой: – Тем более среди ночи? Не лучше ли заняться супругой, доброй Оттилией? Я слыхал, там у вас гулянка идет с приличными господами, а детки ваши до позднего вечера пьяные шатаются по двору. Уложили бы детишек спать, господин Баркхаузен!
– Неприятности! – бормочет тот. – Я сразу смекнул, как только увидал эту очковую змею: неприятности. – Он снова печально кивает Энно.
А Энно Клуге стоит дурак дураком. Тихонько покачивается на нетвердых ногах, уронив руку с коньячной бутылкой, и не понимает ни слова из того, что говорится.
Баркхаузен опять обращается к Бальдуру Персике. Теперь уже не плаксивым, а скорее обличающим тоном, ни с того ни с сего глубоко оскорбившись.
– Коли моя жена поступает не так, как полагается, – говорит он, – то в ответе за это я, господин Персике. Я – муж и отец, по закону. А коли мои дети выпивши, так и вы тоже выпивши, и вы тоже еще ребенок, то-то и оно!
Он со злостью смотрит на Бальдура, Бальдур, сверкая глазами, смотрит на него, а потом незаметно делает братьям знак приготовиться.
– И что же вы делаете здесь, в квартире у Розенталихи? – резко спрашивает Персике-младший.
– Всё в точности, как договаривались! – горячо заверяет Баркхаузен. – Как договаривались. Мы с приятелем сейчас уйдем. Аккурат собирались уходить. Он на Штеттинский, я на Ангальтский вокзал. Каждый с двумя чемоданами, и для вас добра – бери не хочу.
Последние слова он бормочет едва слышно, его одолевает дремота.
Бальдур пристально глядит на него. Пожалуй, можно обойтись без применения силы, оба мужика вдрызг пьяны. Но осторожность прежде всего. Он хватает Баркхаузена за плечо, резко спрашивает:
– А это что за хмырь? Как его звать?
– Энно! – отвечает Баркхаузен заплетающимся языком. – Приятель мой, Энно…
– И где проживает твой приятель Энно?
– Не знаю, господин Персике. Мы по пивнушке знакомы. В забегаловке закорешились. В пивном ресторанчике «Очередной забег»…
Бальдур решился. Неожиданно он кулаком бьет Баркхаузена в грудь, отчего тот с тихим воплем падает навзничь, на мебель и белье.
– Ах ты, зараза! – орет Бальдур. – Как ты смеешь называть меня очковой змеей? Я тебе покажу, какой я ребенок!
Но ругань его не достигает цели, оба уже ничего не слышат. Подскочившие братья-эсэсовцы успели вырубить каждого сокрушительным ударом по голове.
– Та-ак! – удовлетворенно изрекает Бальдур. – Через часок сдадим эту парочку в полицию как взломщиков, взятых с поличным. А до тех пор приберем все, что может нам пригодиться. Только на лестнице не шуметь! Я послушал, но не слыхал, чтобы старик Квангель вернулся с ночной смены.
Братья кивают. Бальдур смотрит сперва на оглушенных окровавленных взломщиков, потом на чемоданы, белье, радиоприемник. И вдруг с улыбкой оборачивается к отцу:
– Ну, папаша, ловко я провернул это дельце? А ты вечно трусишь! Глянь…
Он не продолжает. Вопреки ожиданию в дверях стоит не отец: отец исчез без следа. Вместо него там стоит сменный мастер Квангель, человек с угловатым, холодным птичьим лицом, темные глаза молча глядят на Бальдура.
С ночной смены Отто Квангель возвращался пешком – хотя из-за недовыполненной нормы пришлось сильно задержаться, садиться на трамвай он не стал, незачем зря деньги тратить, – и, подойдя к дому, заметил, что, несмотря на приказ о светомаскировке, в квартире фрау Розенталь горит свет. А присмотревшись, обнаружил, что свет горит и у Персике, и этажом ниже, у Фромма, в щелки по краям штор было видно. У советника апелляционного суда Фромма (никто в точности не знал, почему он в тридцать третьем вышел на пенсию – по возрасту или из-за нацистов) свет вообще-то всегда горел далеко за полночь, так что удивляться нечему. А Персике небось до сих пор отмечают победу над Францией. Но чтобы старушка Розенталь палила свет, да еще во всех комнатах и в открытую, – не-ет, что-то здесь нечисто. Старушка до смерти запугана, она бы нипочем не стала устраивать у себя этакую иллюминацию.
Что-то здесь нечисто! – думал Отто Квангель, отпирая парадное и медленно поднимаясь по лестнице. По обыкновению, свет он включать не стал, поберег деньги, не только свои, но и домовладельца. Что-то здесь нечисто! Но мне-то какое дело до этих людей? Я живу сам по себе. С Анной. Нас всего двое. Вдобавок, может, гестапо аккурат сейчас проводит там обыск. То-то будет здорово, если я туда заявлюсь! Нет, пойду спать…
Однако его щепетильность, обострившаяся от упрека «ты и твой фюрер» чуть ли не до чувства справедливости, противилась этому умозаключению. С ключами в руках он, запрокинув голову, застыл в ожидании у своей двери. Дверь наверху не иначе как распахнута настежь: там виднелся тусклый свет и слышался чей-то резкий голос. Старая женщина, совсем одна, вдруг, к собственному удивлению, подумал он. Без всякой защиты…
И в этот миг из темноты вынырнула маленькая, но сильная мужская рука, схватила его за куртку и повернула к лестнице. Очень вежливый, интеллигентный голос произнес:
– Идите первым, господин Квангель. Я последую за вами и появлюсь в надлежащий момент.
Без колебаний Квангель пошел вверх по ступенькам, такая сила убеждения была в этой руке и в этом голосе. Наверняка старый советник Фромм, подумал он. Скрытный тихоня. По-моему, за все годы, что живу здесь, я видел его при свете дня меньше двух десятков раз, а сейчас вот шныряет по лестницам среди ночи!
С такими мыслями он без колебаний поднялся наверх и подошел к розенталевской квартире. А попутно успел заметить, что при его появлении какая-то упитанная фигура – должно быть, старикан Персике – поспешно ретировалась на кухню, и услыхал последние слова Бальдура насчет дельца, которое они провернули, и насчет того, что нельзя вечно трусить… Теперь оба, Квангель и Бальдур, молча стояли глаза в глаза.
На секунду даже Бальдур Персике решил, что все пропало. Но затем вспомнил один из своих жизненных принципов: наглость побеждает – и слегка вызывающе проговорил:
– Что, не ожидали? Опоздали вы немножко, господин Квангель, это мы поймали и обезвредили взломщиков. – Он сделал паузу, но Квангель молчал. И уже потише Бальдур добавил: – Кстати, один из этих ворюг, кажется, Баркхаузен из дворового флигеля, его баба мужиков домой водит, а он терпит.
Взгляд Квангеля последовал за указующим перстом.
– Верно, – сухо сказал он, – один из ворюг вправду Баркхаузен.
– И вообще, – неожиданно вмешался эсэсовец Адольф Персике, – чего вы тут стоите да глаза пялите? Можете спокойно сходить в участок и сообщить о грабеже, пускай заберут этих типов! А мы тут постережем!
– Помолчи, Адольф! – сердито прицыкнул Бальдур. – Нечего командовать господином Квангелем! Господин Квангель сам знает, что ему делать.
А этого-то Квангель сейчас и не знал. Будь он один, он бы немедля принял решение. Но была ведь еще и рука на груди, и вежливый мужской голос; он понятия не имел, что задумал старый советник, чего от него ждал. Не хочется портить ему игру… Знать бы только…
Как раз в эту минуту старый советник и появился на сцене, но не рядом с Квангелем, как тот ожидал, а из глубины квартиры. Внезапно, словно призрак, повергнув Персике в еще больший ужас.
Кстати, выглядел старый советник весьма своеобразно. Изящная невысокая фигура закутана в шелковый черно-синий халат с красным шелковым кантом, застегнутый на большие красные деревянные пуговицы. Седая бородка, на верхней губе короткая щеточка седых усов. Сильно поредевшие, еще темноватые волосы тщательно уложены на темени, однако не вполне прикрывают бледную плешь. Под узкими очками в золотой оправе среди тысяч морщинок весело блестят насмешливые глаза.
– Н-да, судари мои, – непринужденно произнес он, как бы продолжая давно начатую и весьма удовлетворяющую всех беседу. – Да, судари мои, госпожи Розенталь в квартире нет. Но, быть может, один из молодых Персике благоволит пройти в туалет. Ваш батюшка, кажется, чувствует себя не очень хорошо. Во всяком случае, он то и дело пытается повеситься там на полотенце. Я не сумел его отговорить…
Советник улыбается, но старшие братья Персике бросаются прочь из комнаты с почти комической прытью. Младший Персике побледнел как полотно и совершенно протрезвел. Старый господин, который только что вошел в комнату и говорит с такой иронией, – даже Бальдур сразу признает превосходство этого человека. Оно ведь не наигранное, а самое настоящее. И Бальдур Персике почти умоляюще произносит:
– Понимаете, господин советник, отец, что греха таить, вдрызг пьян. Капитуляция Франции…
– Понимаю, конечно же понимаю, – отвечает старый советник, жестом успокаивая его. – Все мы люди, хоть и не все спьяну лезем в петлю. – Секунду он молча улыбается. Потом добавляет: – Он еще много чего наговорил, но кто станет обращать внимание на болтовню пьяного? – И опять улыбается.
– Господин советник! – просит Бальдур Персике. – Не откажите в любезности, возьмите это дело в свои руки! Вы были судьей и знаете, что необходимо предпринять…
– Нет-нет, – решительно отказывается советник. – Я стар и болен. – Однако по виду не скажешь. Напротив, вид у него цветущий. – И живу очень уединенно, почти не поддерживаю связи с миром. Но вы, господин Персике, вы и ваша семья как раз и накрыли взломщиков. Вот и передайте их полиции и позаботьтесь, чтобы из квартиры ничего не пропало. Я тут быстренько осмотрелся и составил себе некоторое представление. Насчитал, например, семнадцать чемоданов и двадцать один ящик. И многое другое. И многое другое…
Он говорит все медленнее. Все медленнее. И теперь как бы невзначай роняет:
– Смею предположить, что поимка взломщиков принесет вам и вашему семейству почести и славу.
Советник умолкает. Бальдур напряженно размышляет. Вон как можно все обтяпать – ох и старая лиса этот Фромм! Наверняка все понял, наверняка папаша проболтался, но покой советнику дороже, не полезет он в такие дела. С этой стороны опасность не грозит. А Квангель, старый сменный мастер? Соседи по дому никогда его не интересовали, он никогда ни с кем не здоровается, ни с кем не разговаривает. Обычный старый работяга, тощий, замотанный, ни одной собственной мысли в голове. Навряд ли он станет без нужды нарываться на неприятности. Так что тем более не опасен.
Остаются двое пьяных болванов, что валяются на полу. Можно, разумеется, передать их полиции и откреститься от всего, что Баркхаузен сообщит, к примеру, о подстрекательстве. Ему определенно не поверят, если он даст показания против членов партии, СС и гитлерюгенда. А уж тогда можно обо всем уведомить гестапо и, пожалуй, вполне законно получить часть этих вот вещей, которые в противном случае удалось бы присвоить лишь нелегально и здорово рискуя. Вдобавок тебе еще и спасибо скажут.
Заманчивый вариант. Хотя, наверно, до поры до времени все-таки лучше про это забыть. Намять бока Баркхаузену и этому Энно, сунуть им марку-другую и отпустить. Они определенно болтать не станут. Квартиру запереть как есть, не важно, вернется Розенталиха или нет. Глядишь, позднее что-нибудь да получится – чутье подсказывает ему, что курс против евреев еще ужесточится. Набраться терпения и ждать. Что сейчас нельзя, то через полгода, глядишь, станет можно. Сейчас они, Персике, малость оплошали. Разбирательство против них вряд ли станут затевать, но сплетни в партии пойдут. И прослывут они не вполне благонадежными.
– Я бы отпустил их обоих, – говорит Бальдур Персике. – Жалко мне этих голодранцев, господин советник.
Он оглядывается по сторонам – рядом никого. И советник, и сменный мастер ушли. Как он и думал: не хотят они иметь касательства к этому делу. Умно, ничего не скажешь. Он, Бальдур, поступит так же, братья могут браниться сколько угодно.
Глубоко вздохнув обо всех этих прекрасных предметах, от которых приходится отказаться, Бальдур собирается на кухню, чтобы образумить отца и убедить братьев положить все взятое на место.
Советник меж тем говорит на лестнице сменному мастеру Квангелю, который следом за ним молча вышел из комнаты:
– Если у вас, господин Квангель, возникнут неприятности из-за госпожи Розенталь, обратитесь ко мне. Доброй ночи.
– Какое мне дело до Розентальши? Я ее знать не знаю! – протестует Квангель.
– Доброй ночи, господин Квангель! – И советник апелляционного суда Фромм уходит вниз по лестнице.
Отто Квангель отпирает дверь своей темной квартиры.
Глава 9
Ночной разговор у Квангелей
Как только Квангель открывает дверь в спальню, жена Анна испуганно восклицает:
– Не включай свет, отец! Трудель спит на твоей кровати. Тебе я постелила в той комнате на диване.
– Хорошо, хорошо, Анна, – отвечает Квангель, удивляясь, почему это Трудель непременно надо спать на его кровати. Раньше-то спала на диване.
Но он не говорит ни слова, раздевается, укладывается под одеяло на диван и лишь тогда спрашивает:
– Ты уже спишь, Анна, или поговорим немножко?
Секунду она медлит, потом отвечает в открытую дверь спальни:
– Устала я, Отто, сил нет.
Значит, она еще сердится на меня, только вот почему? – думает Отто Квангель, но говорит все тем же тоном:
– Ладно, тогда спи, Анна. Доброй ночи!
От ее кровати доносится:
– Доброй ночи, Отто!
И Трудель тоже тихонько шепчет:
– Доброй ночи, папа!
– Доброй ночи, Трудель! – отвечает он и поворачивается на бок, с одним-единственным желанием – поскорее заснуть, потому что очень устал. Но, пожалуй, он слишком устал, как иной раз можно слишком изголодаться. Сон не приходит. Долгий день с бесконечным множеством событий, день, какого в жизни Отто Квангеля никогда еще не бывало, остался позади.
Но день этот ему совсем не по душе. Мало того что все события, в сущности, были неприятными, не считая разве только освобождения от должности в «Трудовом фронте», он ненавидит эту суету, эту необходимость говорить со всякими-разными людьми, которых всех до единого терпеть не может. Еще он думает о письме с извещением о смерти Оттика, которое вручила ему Эва Клуге, думает о шпике Баркхаузене, который так неуклюже пытался его одурачить, о коридоре на шинельной фабрике, с колышущимися от сквозняка плакатами, к которым Трудель прислонялась головой. Думает о якобы столяре Дольфусе, этом мастере перекура, снова звякают медали и ордена на груди коричневого оратора, снова из темноты хватает его за грудь крепкая маленькая рука отставного советника апелляционного суда Фромма, подталкивает к лестнице. Вот молодой Персике в блестящих сапогах стоит среди белья и все бледнеет, а в углу хрипят и стонут окровавленные пьянчуги.
Он резко вздрагивает – и вправду чуть не уснул. Но минувший день таит в себе что-то еще, какую-то помеху, что-то, что он определенно слышал и опять забыл. Он садится на диване, долго и внимательно прислушивается. Все так и есть, ему не показалось. И решительно окликает:
– Анна!
Отвечает она жалобно, что на нее совсем не похоже:
– Ну что ты никак не угомонишься, Отто? Мне что, уже и отдохнуть нельзя? Я же сказала, что больше разговаривать не хочу!
– Почему я должен спать на диване, – продолжает он, – если Трудель на твоей кровати? Моя-то свободна?
Секунду в спальне царит глубокая тишина, потом жена почти умоляюще говорит:
– Отец, Трудель правда спит в твоей постели! Я сплю одна, вдобавок у меня все суставы ломит…
Он перебивает:
– Не обманывай меня, Анна. Вас там трое, я по дыханию слышу. Кто спит на моей кровати?
Тишина, долгая тишина. Потом жена решительно произносит:
– Не задавай так много вопросов. Меньше знаешь, крепче спишь. Помолчи лучше, Отто.
Он упорно гнет свое:
– В этой квартире я хозяин. И не потерплю никаких секретов. Потому что отвечаю за все, что тут происходит. Кто спит на моей кровати?
Долгая тишина, очень долгая. Потом низкий голос старой женщины отвечает:
– Я, господин Квангель, я, Розенталь. Вам и вашей жене не будет от меня неприятностей, я сейчас оденусь и уйду к себе наверх!
– Сейчас вам туда нельзя, госпожа Розенталь. Там Персике и еще несколько типов. Оставайтесь на моей кровати. А завтра утречком, пораньше, в шесть или в семь, вы спуститесь к старому советнику Фромму и позвоните в его дверь в бельэтаже. Он вам поможет, он сам мне сказал.
– Спасибо большое, господин Квангель.
– Благодарите советника, а не меня. Я просто выпровожу вас из своей квартиры. Так, теперь твой черед, Трудель…
– Мне тоже выметаться, папа?
– Да, иначе нельзя. Это твой последний визит к нам, и ты знаешь почему. Может, Анна проведает тебя иной раз, но, по-моему, вряд ли. Когда она одумается и я как следует с ней потолкую…
Жена почти кричит:
– Я этого не потерплю, тогда я тоже уйду. Можешь оставаться один в своей квартире! Ты только о своем покое думаешь…
– Верно! – резко перебивает он. – Я не желаю участвовать в сомнительных делишках, а тем более в чужих сомнительных делишках. Если уж подставлять голову, так не за чужую дурость, а за собственные поступки. Я не говорю, что обязательно что-то сделаю. Но коли сделаю, то только вместе с тобой и больше ни с кем, ни с милой девушкой вроде Трудель, ни со старой беззащитной женщиной вроде вас, госпожа Розенталь. Я вовсе не утверждаю, что поступаю правильно. Но по-другому не умею. Такой уж уродился и другим быть не хочу. Все, а теперь спать!
С этими словами Отто Квангель опять ложится. В спальне еще некоторое время тихонько шепчутся, но ему это не мешает. Он знает: все будет, как он сказал. Завтра утром в его квартире снова будет порядок, и Анна тоже станет как шелковая. Больше никаких неожиданностей. И он будет один. Один. Сам по себе!
Он засыпает, и если бы кто-нибудь сейчас посмотрел на него, то увидел бы, что во сне он улыбается, увидел бы на этом жестком, сухощавом птичьем лице мрачноватую улыбку, мрачноватую и воинственную, но не злую.
Глава 10
Что случилось в среду утром
Все описанные события произошли во вторник. На следующее утро, в среду, между пятью и шестью, госпожа Розенталь в сопровождении Трудель Бауман покинула квангелевскую квартиру. Отто Квангель еще крепко спал. Трудель проводила беспомощную, вконец запуганную Розентальшу, с желтой звездой на груди, почти до дверей Фромма. Потом поднялась маршем выше, твердо решив во что бы то ни стало – пусть даже ценой собственной жизни и чести – защитить старушку от любого Персике, если тот вдруг появится на лестнице.
Трудель видела, как Розентальша нажала кнопку звонка. Дверь почти тотчас открылась, словно там уже ждали. Послышался тихий разговор, потом Розентальша вошла в квартиру, дверь закрылась, и Трудель Бауман поспешила спуститься на улицу. Парадное уже отперли.
Обеим женщинам повезло. Хотя час был очень ранний, а Персике не имели привычки вставать ни свет ни заря, буквально за пять минут до них по лестнице прошагали братья-эсэсовцы. Всего лишь пять минут – и не случилось встречи, которая при упрямой тупости и жестокости обоих парней наверняка бы стала роковой, по меньшей мере для госпожи Розенталь.
Эсэсовцы ушли не одни. Бальдур приказал братьям вывести из дома Баркхаузена и Энно Клуге (сам Бальдур успел тем временем просмотреть его документы) и доставить к женам. Взломщики-любители еще толком не очухались от выпитого спиртного и от зуботычин. Однако Бальдур Персике сумел им растолковать, что вели они себя по-свински и лишь огромное человеколюбие не позволило семейству Персике сию же минуту сдать их полиции, но болтливый язык непременно их туда приведет. Кроме того, им ни под каким видом нельзя больше появляться у Персике, и никого из Персике они отныне знать не знают. А уж если обнаглеют и опять заявятся в розенталевскую квартиру, обоих мигом отправят в гестапо.
Все это Бальдур повторил не раз, с угрозами и бранью, пока накрепко не вколотил в их отупевшие мозги. Они сидели за столом в сумрачной квартире Персике по обе стороны от Бальдура, который не закрывая рта говорил, грозил, метал громы и молнии. На диване развалились эсэсовцы, грозные, сумрачные фигуры, даром что курили сигарету за сигаретой. Энно с Баркхаузеном чувствовали себя как в суде в ожидании смертного приговора. Они ерзали на стульях, пытаясь уразуметь то, что им втолковывают. Временами впадали в дремоту и тотчас просыпались от чувствительного удара Бальдурова кулака. Все, что они запланировали, сделали, выстрадали, представлялось им теперь неосуществимой грезой, оба желали лишь уснуть и забыться.
В конце концов Бальдур выпроводил их вон под конвоем братьев. И Баркхаузен, и Клуге, знать о том не зная, уносили в карманах марок по пятьдесят мелкими купюрами. Бальдур решился и на эту болезненную жертву, из-за которой предприятие «Розенталь» до поры до времени стало для семейства Персике сугубо убыточным. Но он сказал себе: вернись эти пьянчуги к женам вообще без денег, избитые и неспособные работать, бабы учинят куда больше крику и допросов, чем если мужики принесут немного деньжат. А когда мужья в таком состоянии, деньги найдут именно жены.
Старший из братьев Персике, которому надлежало доставить домой Баркхаузена, выполнил свою задачу за десять минут, те самые десять минут, в течение которых госпожа Розенталь добралась до квартиры Фромма, а Трудель Бауман вышла на улицу. Он просто взял почти не способного идти Баркхаузена за шиворот, протащил по двору, посадил на землю возле его квартиры и бесцеремонными ударами кулака по двери разбудил Отти. Та открыла и при виде грозной черной фигуры тотчас испуганно отпрянула назад, а он рявкнул:
– Вот, привел тебе муженька, старая сука! Вышвырни из постели хахаля и на его место затолкай супружника! Нечего ему по пьяни валяться у нас в парадной, все там заблевал…
Засим он удалился, предоставив Отти все остальное. Ей пришлось изрядно потрудиться, чтобы раздеть Эмиля и уложить в постель, причем не без помощи приличного пожилого господина, который был у нее в гостях. И которого затем она безжалостно выставила вон, невзирая на ранний час. И возвращаться запретила: может, в другой раз встретимся где-нибудь в кафе, но не здесь, только не здесь.
Ведь с той минуты, как увидела у двери эсэсовца Персике, Оттилия пребывала в паническом ужасе. Ходили слухи, что эдакие господа в черных мундирах не прочь воспользоваться услугами женщин ее профессии, а после не платят, а отправляют в концлагерь как злостных тунеядок. Она-то думала, что живет в своем мрачном полуподвале совершенно неприметно, и вот теперь узнала, что за ней – как и за всеми в нынешние времена – постоянно подглядывают. Ведь Персике даже было известно, что в постели у нее чужой мужчина! Нет, Оттилия покамест и смотреть не желала на чужих мужиков. Сотый раз в жизни твердо пообещала себе исправиться.
Зарок дался ей без особого труда, поскольку у Эмиля в кармане она обнаружила сорок восемь марок. Спрятав деньги в чулок, Отти решила дождаться, пока Эмиль расскажет, что с ним приключилось, но про деньги умолчать!
Перед вторым Персике задача стояла куда сложнее, главным образом потому, что идти было намного дальше, ведь проживали Клуге за парком Фридрихсхайн. Энно, как и Баркхаузен, едва-едва держался на ногах, однако ж на улице его за шиворот не возьмешь и под руку не потащишь. Персике вообще было крайне неприятно, что его увидят в компании этого конченого забулдыги, ведь сколь мало он ценил собственную честь и честь окружающих, столь высоко ставил честь своего мундира.
Приказывать Клуге идти на шаг впереди или на шаг позади опять-таки не имело смысла – тот упорно норовил сесть наземь, споткнуться, уцепиться за дерево или за стенку, налететь на прохожего. Ни удар кулака, ни самый суровый приказ не помогали – тело Энно попросту не слушалось, а крепкую выволочку, которая, наверно, все же протрезвила бы его, на улице не устроишь: народу уже многовато. Персике аж вспотел, челюсти от бешенства судорожно двигались, он клятвенно твердил себе, что непременно выскажет этому змеенышу Бальдуру свое мнение о таких поручениях.
Больших улиц приходилось избегать, делать крюк по тихим боковым переулкам. Там Персике подхватывал Клуге под мышку и тащил его так два-три квартала, пока хватало сил. Некоторое время ему изрядно докучал полицейский, видимо обративший внимание на эту несколько насильственную утреннюю транспортировку и шедший следом за ними через весь свой участок, вынуждая эсэсовца действовать мягче и заботливей.
Но когда они в конце концов добрались до Фридрихсхайна, Персике в долгу не остался. Посадил Клуге за кустами на скамейку и так отметелил, что бедняга минут десять провалялся в полном беспамятстве. Этот мелкий игрок на бегах, которого, в сущности, не интересовало ничто на свете, кроме лошадей, хотя и с ними он был знаком только по газетам, это создание, не ведавшее ни любви, ни ненависти, этот трутень, который напрягал извилины своих убогих мозгов лишь затем, чтобы придумать, как увильнуть от физических усилий, этот Энно Клуге, блеклый, жалкий, бесцветный, встретившись с семейством Персике, заработал панический страх перед любой партийной униформой, и этот страх, как выяснится впоследствии, будет цепенить его душу и рассудок при каждом контакте с партийцами.
Несколько пинков под ребра привели Энно в чувство, несколько тычков в спину поставили на ноги, и он, ковыляя как побитая собака перед своим мучителем, доплелся до самой жениной квартиры. Однако дверь была заперта: почтальонша Эва Клуге, ночью так отчаянно горевавшая о сыне, а стало быть, и о собственной жизни, вновь отправилась привычным маршрутом; в кармане у нее лежало письмо сыну Максу, но надежды и веры в душе почти не осталось. Она вновь разносила почту, как разносила ее уже не один год, – все лучше, чем праздно сидеть дома, терзаясь мрачными мыслями.
Персике, убедившись, что жены вправду нет дома, позвонил к соседям, случайно к той самой Геш, которая вечером накануне обманом помогла Энно пробраться в квартиру к жене. Как только дверь открылась, Персике попросту пихнул бедолагу в объятия соседки:
– Вот! Позаботьтесь о нем, он ведь тут проживает! – И ушел.
Геш твердо решила никогда больше в дела семейства Клуге не встревать. Но власть эсэсовцев была так велика, а страх обывателей перед ними так безграничен, что она покорно впустила Клуге в квартиру, посадила на кухне за стол и поставила перед ним кофе и хлеб. (Муж ее уже ушел на работу.) Разумеется, она видела, что бедняга Клуге совершенно обессилел, – судя по лицу, по изорванной рубашке, по грязному пятну на пальто, его жестоко избили. Но поскольку привел Клуге эсэсовец, от расспросов воздержалась. Вообще предпочла бы выставить его за дверь, чем слушать описание всего, что с ним стряслось. Незачем ей это знать. Не знаешь, так не проболтаешься, не протреплешься, а стало быть, не навлечешь на себя беды.
Клуге медленно жевал хлеб и пил кофе, и по лицу его катились крупные слезы боли и изнеможения. Время от времени Геш испытующе на него поглядывала, но молчала. Потом, когда он наконец покончил с едой, она спросила:
– И куда же вы пойдете? Знаете ведь, жена вас больше не примет!
Энно не ответил, тупо глядя в пространство.
– У меня вам остаться никак нельзя. Во-первых, Густав не разрешит, да и не больно-то мне охота все от вас под замок прятать. Куда же вы пойдете, а?
Ответа и на сей раз не последовало.
– В таком разе выставлю вас на лестницу! – рассердилась Геш. – Прямо сию минуту! Или как?
– Тутти… – с трудом выдавил Энно, – старая подружка… – И опять заплакал.
– Господи, вот мокрая курица! – презрительно бросила Геш. – Кабы я сразу скисала, как только что пошло наперекосяк! Тутти, значит… А как ее звать по-настоящему и где она живет?
После долгих расспросов и угроз она установила, что настоящего имени Тутти Энно Клуге не знает, но квартиру ее, пожалуй, отыщет.
– Ладно! – сказала Геш. – Только одному вам идти нельзя, любой полицейский вас мигом заарестует. Пойду с вами. Но если квартира не та, прямо там на улице вас и брошу. Недосуг мне время тратить, работать надо!
– Поспать бы маленько! – взмолился он.
Помедлив, она решила:
– Не больше часа! Через час вон отсюдова! Ляжьте на диван, я вас укрою!
Пока она возилась с пледом, Энно уже крепко уснул…
Старый советник апелляционного суда Фромм самолично отворил дверь госпоже Розенталь. Провел ее к себе в кабинет, где все стены были сплошь уставлены книгами, и усадил в кресло. На столе горела лампа, рядом лежала открытая книга. Старый господин даже принес на подносе чайничек, чашку, сахар и два тонких ломтика хлеба и сказал перепуганной старушке:
– Прошу вас, госпожа Розенталь, сначала позавтракайте, а потом поговорим! – Когда же она открыла рот, собираясь сказать хотя бы спасибо, он приветливо добавил: – Нет-нет, прежде всего завтрак. Будьте как дома, берите пример с меня!
Он взял со стола книгу и начал читать, причем свободной левой рукой машинально то и дело поглаживал сверху вниз седую бородку. А о гостье как будто бы совершенно забыл.
Мало-помалу перепуганная старая еврейка немножко осмелела. Уже который месяц она жила в страхе и смятении, среди упакованных вещей, постоянно готовая к самому варварскому нападению. Который месяц не знала она ни домашнего уюта, ни покоя, ни умиротворения, ни радости. И вот теперь сидит здесь, у старого господина, которого раньше лишь изредка встречала на лестнице; со стен смотрят бесчисленные бежевые и темно-коричневые кожаные книжные корешки, у окна стоит большой письменный стол красного дерева, в первые годы брака у них тоже был такой, на полу лежит слегка вытертый цвиккауский ковер.
Вдобавок этот старый человек с книгой непрерывно поглаживает козлиную бородку, точь-в-точь такую, как носят евреи, да еще и одет в халат, чем-то похожий на сюртук ее отца.
Казалось, весь мир боли, крови и слез исчез, точно по волшебству, и она снова вернулась в те времена, когда они с мужем еще были солидными уважаемыми людьми, а не вредителями, которые подлежат уничтожению.
Она невольно пригладила волосы, лицо как бы само собой переменилось. Значит, все-таки есть на свете покой и мир, даже здесь, в Берлине.
– Я очень вам благодарна, господин советник, – сказала она. Голос тоже звучал иначе, увереннее.
Он быстро поднял глаза.