Магелланово Облако Лем Станислав
Анну я встречал лишь в больнице у койки юноши с Ганимеда или в амбулатории, где мы сменяем друг друга на дежурстве. У Анны свободного времени мало: она работает в коллективе биологов. К тому же мы оба стараемся не быть вместе без официальных поводов.
Юноша с Ганимеда пришел в себя, но совершенно лишился памяти. Уставившись в потолок невидящими глазами, он целыми днями лежит неподвижно в своем боксе. Я боюсь, что он может остаться слабоумным, но не говорю об этом никому.
Людей, которым, как мне, почти нечего делать – ведь при всем желании трудно назвать работой мои кратковременные и никому не нужные дежурства, – на «Гее» немного. Это пилоты и художники. Но я знаю, что они все время работают. Перед обедом, когда лаборатории и рабочие кабинеты заполнены и в опустевшем парке или на прогулочной палубе можно увидеть, как кто-нибудь из музыкантов и видеопластиков бесцельно бродит, замкнувшись в себе: они создают новые произведения искусства.
После обеда залы отдыха, центральный парк и палубы заполняются людьми. Вокруг ученых возникают группы слушателей, обсуждаются результаты исследования, завязываются оживленные споры по поводу известий с Земли. Самые свежие из них уже устарели на месяц, прежде чем попасть к нам, но мы к этому привыкли. Я заметил, что у людей появилась привычка носить в карманах камешки, поднятые на берегу ручья. Они беседуют, ходят или читают и рассеянно вертят в пальцах малеький камешек – околок гранита с Земли.
Сегодня я был у Нонны. Это девушка действительно способная, но одержимая духом противоречия: она любит казаться экстравагантной. Точную характеристику дал ей Амета. Он сказал: «Ты хотела бы, чтобы о тебе говорили, будто ты полетела в созвездие Центавра только затем, чтобы прикурить от звезды». Она приняла нас в заново отделанной комнате, как бы выстроенной внутри бриллианта: пол представляет собой многоугольную розетку, а потолок пирамидой уходит вверх, опираясь на наклонные треугольники стен. Стол и кресла сделаны из стеклянной массы, они совершенно прозрачны и казались бы лишенными очертаний, если бы не скелет из темного дерева, заключенный внутри каждого предмета и подчеркивающий геометрический замысел автора. А автор, конечно, сама Нонна.
– Как вам нравится моя комната? – спросила Нонна, едва мы успели войти.
– Ослепительная! – воскликнул Тембхара, закрывая рукой глаза. А Жмур добавил:
– И ты здесь живешь, бедняжка?
Мы расхохотались. Действительно, сверкание алмазных граней и стен, играющих всеми цветами радуги при малейшем повороте головы, было не особенно приятно, если побыть здесь подольше. Нонна показала нам свои архитектурные проекты. Оживленную дискуссию вызвал проект ракетного вокзала, формой напоминающего рассеченный надвое гиперболоид с серебряными колоннами, похожими на вертикальные крылья, каждое в двести метров высотой. Он мне понравился.
– Слишком красив,– оценил Тер-Хаар.– Зачем эти выкрутасы на высоте в сорок этажей? Разве люди, отправляющиеся в полет, будут задирать головы в то время, когда бегут к ракетам?
– Но зато на известном расстоянии эти колонны прекрасно венчают весь ансамбль! – защищала свой проект Нонна. Она обратилась к молчавшему Амете: – А ты что скажешь, пилот?
– Мне нравится. Я повесил бы этот рисунок у себя. Но как вокзал это не годится.
– Почему?
– Потому что эти вертикальные серебряные полосы во время движения ракеты будут ослеплять находящихся в ней людей. Ты об этом не подумала?
Нонна долго вглядывалась в эскиз, потом схватила его обеими руками и разорвала надвое.
– Он прав, – сказала она в ответ на наши протесты. – Не стоит об этом и говорить.
Двери открылись, и них показался Ериога, пилот, обладающий самым замечательным басом, какой мне доводилось слышать. Его приглашают всюду, но он ходит только туда, куда, как он говорит, приглашают не голос, а его самого. Мы познакомились довольно оригинально. Однажды утром в амбулаторию явился широкоплечий мужчина с такими светлыми волосами, что они резко выделялись на загорелом лице. Он вошел в кабинет, где я проводил прием, и начал внимательно рассматривать меня, будто я был больным, а он – врачом.
– На что ты жалуешься? – спросил я, чтобы прервать этот осмотр.
– Ни на что, – отвечал он, добродушно улыбнувшись. – Я хотел лишь увидеть того, кто победил Мегиллу!
Сегодня он появился у Нонны в приподнятом настроении и уже от дверей закричал:
– Слушайте! Пущен гелиотрон! Только что было сообщение с Земли. Час назад пущен гелиотрон!
– Не час, а месяц,– поправил Тембхара,– на столько времени теперь опаздывают сообщения.
– Да, верно!
Ериога взволнованно воскли гнул:
– Это неслыханно! Мы с таким опозданием узнаем об этом… Что-то происходит там, на Земле, а мы здесь ничего не знаем…
– Что происходит? Да то же, что и в сто десятом году, когда Тер-Софар закончил свою работу о фотонах, помнишь?– сказал я.– Люди тогда останавливали друг друга, спрашивали, когда будет передаваться очередное сообщение. В нашем институте – а я был тогда еще студентом – должны были начаться соревнования по гребле. Вдруг из репродуктров послышалось сообщение, что Тер-Софар будет продолжать изложение своей теоремы, и через минуту весь пляж опустел. Два часа лодки мокли пустые на реке, а люди стояли, прижавшись плечом к плечу, и слушали Тер-Софара.
Мы обедали в саду за столиками, живописно расставленными среди цветочных клумб. Это нововведение мы приняли с большим удовольствием. Тембхара, знавший бесчисленное количество исторических анекдотов, рассказывал об архитекторах ХХII века, проектировавших «летающие города», целые каскады металлических дворцов, удерживаемых в воздухе вращением гигантских винтов. Нонна, в свою очередь, рассказала о знаменитом чудаке, специалисте по кибернетике XXIV века Клаузиусе, который создавал механических пауков, ловивших механических мух.
После обеда профессор Шрей, Тер-Хаар и я перебрались на скалы над ручьем, чтобы закончить нашу беседу «на лоне природы». Неподалеку на лужайке играли двое детей: мальчик лет семи и девочка поменьше, вероятно брат и сестра. У обоих были темные волосы и кожа того глубокого золотистого оттенка, который появляется после долгого пребывания на солнце. Девочка то сжимала, то разжимала кулачок под носом у брата.
– А ты не знаешь, что это такое, – услышал я его слова.
– Нет, знаю: денежка!
– А что такое денежка?
Девочка задумалась так крепко, что даже сморщила носик.
– Я знала, да забыла.
– Ты всегда так! – с презрением произнес мальчик. – Никогда ты не знала. Деньги – это такая штука… Эх! – Он махнул рукой. – Все равно не поймешь.
– Ну, скажи же, скажи!
– Давно, очень давно за это получить можно было все. Ну вот, и больше ничего.
– Что?
– Все равно ты ничего не поняла. Я так и знал.
– А вот поняла, все поняла! За такие кружочки давали все, что хочешь. Значит, взрослые тогда тоже играли? Вот было хорошо! Знаешь, попросим папу, он сделает нам еще такие де-неж-ки.
С трудом сдерживая смех, хирург прошептал Тер-Хаару:
– Слышишь? Наконец нашелся человек, пожалевший о «добром старом времени»!
Мальчик бросил взгляд в нашу сторону. Шрей улыбнулся и кивком головы подозвал его к себе. Малыш смело подошел.
– Как тебя зовут?
– Андреа.
– А я Шрей. Я врач, а вот он, профессор Тер-Хаар, как раз изучает те старинные времена, о которых ты говорил, понятно? Он может рассказать тебе о них много интересного.
Заггей, посмотрев на часы, он встал и, взяв меня под руку, добавил:
– А мы простимся с вами: нам надо идти и больницу. Веселой беседы!
Удаляясь, я перехватил полный отчаяния взгляд Тер-Хаара. Прямодушный Шрей даже не подозревал, какую медвежью услугу оказал он историку, принеся его в жертву детям.
Когда двумя часами позднее я зашел в сад подышать свежим воздухом, то был крайне удивлен, увидев Тер-Хаара на том же месте над ручьем. Я уселся рядом и стал слушать, как он рассказывает мальчику о том, что происходило тысячи лет назад. Он говорил о временах, когда люди были привязаны к маленькому кусочку земли и надрывались в непосильном труде, о страшных войнах, уничтожавших в течение нескольких часов то, что создавалось веками, о тиранах, живших в роскоши, в то время как их подданные умирали с голоду. Мальчик слушал, забыв все на свете: он перестал поправлять спадающие на лоб волосы, его глаза становились все темнее и как бы старше. Он прижал загорелые ручонки к груди и долго держал их в таком положении после того, как ученый закончил свой рассказ. Наконец он ушел, погруженный в глубокое раздумье.
Тер-Хаар сиял от радости, что нашел такого понятливого слушателя. Потом мы пошлись с ним по парку, слуиая хоровое пение. Наступили сумерки, и искусственная, очень красивая луна залила деревья серебристым светом. Вдруг из боковой аллейки показался мальчик. Он быстро подошел к историку, поклонился и сказал:
– Извини меня, но все, что ты рассказал, – это только сказка, верно?
Тер-Хаар ответил не сразу. Он посмотрел на мальчика, и улыбка постепенно исчезла с его лица.
– Да, – сказал он, – это только сказка…
Прошла неделя после пуска трионовой библиотеки, и мы перестали встречать некоторых членов экипажа. Уеднились почти все астронавты, физики, нигде не показывались конструкторы Утенеут и Ирьола, словно их вообще не было на ракете. Однако никто не придавал этому особого значения. Заметив отсутствие кого-либо из экипажа, многие говорили себе, как я: «У него есть свои причины».
В тайну я проник случайно. Один молодой математик пожаловался мне, что, когда он хотел произвести какие-то весьма сложные расчеты при помощи главного электромозга «Геи», Тер-Аконян наотрез отказал ему, заявив, что аппаратура временно перегружена.
– Что за условия работы! – жаловался юноша. – Какой-то примитивный быт; в каменном веке у каждого человека был, по крайней мере, свой кремень и он производил расчеты, рисуя черточки, сколько ему хотелось. Камней, тогдашних счетных машин, было вволю. А теперь? И еще говорят, что у нас здесь есть все, что нужно!..
После обеда я отдыхал у Тер-Хаара. У него собралось много гостей, в том числе сотрудники Гообара– биофизик Диоклес и математик Жмур. Диоклес – темноглазый брюнет небольшого роста; он отличается какой-то, я бы сказал, вечной озабоченностью. Создается впечатление, будто он что-то потерял и только что узнал об этом прискорбном факте. Напротив,Жмур показался мне исключительно спокойным, владеющем собой в любых обстоятельствах, в которых его малорослый коллега теряется. Он рассказывал нам о Гообаре. Я с интересом слушал его, потому что он был хорошим рассказчиком и обладал немного суховатым юмором. Он объяснял, почему одни студенты страстно любят лекции великого ученого, а другие терпеть не могут. Когда Гообар читает лекцию, сознавая, что сообщает слушателям неизвестный и очень трудный для них материал, он тянет, повторяется, заикается и в таком случае лучше прочитать учебник. Когда же он начинает рассказывать о вещах, близких и дорогих ему, то вся медлительность исчезает; со свойственной ему манерой перескакивать от одного пункта доказательств к другому, очень далекому, он с подъемом и страстно ведет за собой слушателей.
– Ну, это обычнее явление,– сказал Жмур.– Трудно требовать от серны,чтобы, взбираясь на скалы, она соразмеряла прыжки с шагами пешехода. Если же она, приложив все усилия, пойдет так же медленно, как и он, то беспрерывно будет выполнять десятки излишних движений: то забегать вперед, то останавливаться и отступить назад, и ее искусственно замедленным движениям тогда будет не хватать красоты и силы, какими она поражает лишь в свойственном ей молниеносном беге.
Кто-то из присутствующих, вспомнил анекдот, в котором говорилось, что, когда Горбар впервые излагает новую теорию, ее никто, даже он сам, не понимает. При вторичном изложении ее понимает лишь он один, а простым смертным, то есть рядовым специалистам, она начинает становиться ясной не раньше чем при повторении в восьмой или девятый раз. Вей рассмеялись, беседа перескочила на другую тему, но вроде вновь послышалось имя Гообара. Я сказал, что мы представляем себе гения только стариком, а Гообар совсем не стар. Я попытался припомнить черты Гообара, и не смог этого сделать: воображение рисовало мне лишь выражение глаз, нависший лоб и рот. О внешности Гообара думал не я один, потому что кто-то вдруг спросил:
– А какого цвета у него глаза? – И никто из сотрудников Гообара не сумел ответить на этот вопрос.
– Вот видите! – торжествующе сказал тот, кто задал этот вопрос, словно он проводил опыт, который должен был доказать какое-то не высказанное им положение.
От Тер-Хаара я вышел уже поздно вечером и направился к себе домой. В глубокой нише атомного барьера я увидел Ирьолу, молодого Руделика и неизвестную мне женщину. Я хотел пройти мимо, но послышался предостерегающий свист: через минуту «Гея» должна была ускорить ход. Я не успел бы дойти до лифта и остановился около них. Они обменялась взглядами, говорившими, как мне показалось, о некотором смущении, но, прежде чем кто-либо успел сказать хоть одно слово, автоматы включили двигатели. Ничего не изменилось, только наши тела, казалось, стали тяжелее. Если бы не сознание того, что двигатели работают, я мог бы думать, что мною овладел внезапный приступ тоски. Остальные трое в это время забились в самый дальний угол ниши. Они наклонились над выступающей из броневой стены массивной плитой, представлявшей собой продолжение одной из огромных внутренних балок корабля.
Не без удивления я заметил, что Ирьола курит папиросу; вообще это очень редкое зрелище, а его я никогда до сих пор не видел курящим. Он наклонился над плитой и стал стряхивать на нее пепел, рассыпавшийся тонким слоем. Это продолжалось несколько минут и походило на странную забаву, но я заметил, с каким вниманием все вглядываются в поверхность металла. Невольно наклонился и я, чтобы что-нибудь увидеть. Мельчайшие частицы пепла не лежали неподвижно, но весьма медленно передвигались, образуя какой-то рисунок. Первые несколько десятков секунд я не мог уяснить себе его характер, затем внезапно увидел: пепел собирался концентрическими, дугами, центр которых находился где-то за барьером, в глубине атомных камер. Работающие двигатели вибрировали слишком слабо, чтобы можно было ощутить эту вибрацию, но барьер передавал неуловимое глубинное содрогание тонкому слою пепла, который накоплялся в неподвижных местах, то есть в узлах, образуемых волнами.
Ирьола что-то записал, женщина закрыла крышку прибора, стоявшего на треножнике, еще мгновение– и короткий, глухой вздох проводов известил, что двигатели выключены.
– Что вы делаете? – спросил я.
Ирьола посмотрел мне в лицо и прищурился.
– Прежде всего, доктор, никому ни слова. Ладно?
– Никому об этом не говорить? – удивился я. – Хорошо, обещаю. Но скажите мне, в чем дело?
– Вибрация,– загадочно произнес Ирьола. Руделик не смотрел на нас: задумчиво или, может быть, встревоженно, он потирал подбородок. Только незнакомая мне женщина стояла спокойно, вглядываясь в пустоту коридора.
– Но почему же вибрация опасна? – спросил я. Ирьола пожал плечами.
– Нагрузка двигателей всегда одинакова; при более низких скоростях вибрации не было, она появилась начиная с…
– …с шестидесяти тысяч километров в секунду, – вдруг сказал Руделик и взглянул на нас, как бы очнувшись от задумчивости.
– Но в чем же все-таки дело?..
– Не знаю,– просто сказал Руделик.– Мы не предвидели такого положения; оно необъяснимо с точки зрения теории. Значит…
– …значит, теория ошибочна…– закончила женщина. Она стояла неподвижно. В ее голосе слышалась огромная усталость.
– Ну хорошо, – сказал я, – но какое имеет значение такая слабая…
Ирьола вскинул глаза, коротко взглянул на меня и вновь опустил взгляд. Меня поразила смутная догадка.
– Великое небо! – воскликнул я.– Эта вибрация усиливается по мере ускорения полета, верно?
– Тише!
Руделик сжал мою руку.
– Извини! – смутившись, пробормотал я. Ирьола, казалось, не заметил этой сцены.
– Усиливается ли она? – спросил он как бы у самого себя и ответил после небольшой паузы: – Да, усиливается, но…
– …но не в прямой пропорции, – докончил Руделик. Он словно сжался, его глаза сверкали, я видел, что в это мгновение он забыл о моем существовании и обращался к одному инженеру; инстинктивно он вытащил карманный анализатор.
Жестом руки Ирьола как бы зачеркнул его слова.
– Ну хорошо,– сказал он, – допустим, что вибрация достигает максимума при скорости в сто тридцать тысяч километров в секунду, а потом начнет ослабевать, хотя и ненамного. Правда, Гообар говорит, что и это хорошо, но…
– Как, вы и Гообара втянули в эту историю?
Вместо ответа Ирьола сдержанно улыбнулся, как бы говоря: «Ты все еще ничего не понимаешь…»
– Он говорит, что это хорошо, – продолжал инженер, – но, по правде говоря, утешительного для нас мало: это явление интересует его лишь поскольку оно связано с текущей работой.
– А оно все-таки связано, – вставила женщина.
– Да, и он даже доволен. Говорит, что оно помогло ему.
– Что же все это значит? Разве есть какая-нибудь опасность? – спросил я и сам не знаю почему почувствовал стыд.
– Опасность? – удивленно спросил инженер. – Не думаю: конструкция «Геи» рассчитана с семидесятикратным запасом прочности…
– Так что же?
Ирьола встал. Все собрались уходить. Женщина подняла установленный у стены виброметр, а Руделик потянул автомат, который двинулся за ним, как маленькая собачонка.
Они, не простившись, прошли мимо меня, будто я растаял в воздухе. Ирьола шел позади всех, вдруг он остановился и взял меня за руку. Я ощутил крепкое пожатие.
– Это то, от чего нас отучила жизнь, – сказал он, глядя мне в глаза. – То, что не вмещается в здание, которое мы возвели за тысячу лет, – и он сделал жест рукой, как бы указывая на окружавшее его, но я понял, что он имеет в виду здание науки. – То, что хуже опасности, – добавил он тише.
– Хуже опасности?… – переспросил я.
– Да, – ответил он. – Неизвестность.
Ирьола отпустил мою руку и пошел вслед за остальными. Долго, очень долго смотрел я на полустертые следы вибрации на поверхности плиты, похожей на запотевшее зеркало.
ЗОЛОТОЙ ГЕЙЗЕР
Прошло пять месяцев с начала нашего путешествия и два месяца с тех пор, как начали заметно опаздывать радиосигналы с Земли. Теперь у меня свободного времени было меньше, чем прежде: я был занят юношей с Ганимеда. Профессор Шрей провел со мной и Анной консилиум, на котором мы решили тщательно исследовать мозг больного. Главный хирург предложил запросить о нем Землю: он считал, что нам придется заставить юношу выучить свое прошлое, как бы записывая все заново в его памяти, которую опустошила катастрофа.
Юноша был совершенно пассивен и позволял делать с собой что угодно, не оказывая никакого сопротивления. Им можно было руководить, как ребенком. Анна уделяла ему много внимания. Я часто видел, как она ходила в саду между цветочными клумбами, держа его за руку, а он, высокий, стройный и весьма серьезный, послушно шел за ней, по временам стараясь приспособиться к ее мелким шажкам. Она говорила с ним, показывала цветы, называла их, но все разбивалось о его спокойствие восковой куклы.
Наконец Шрей назначил решающее исследование. Громоздкая энцефаловизионная аппаратура имела какой-то дефект, устранить который я сам не мог, поэтому мне было поручено договориться об этом со вторым астронавигатором Ланселотом Гротрианом, на обязанности которого лежало наблюдение за автоматами технического обслуживания. Я не сразу нашел его: он только что закончил дежурство и ушел из кабины рулевого управления. Автоматы-информаторы тоже не сумели указать мне, где он находится. Блуждая по всему кораблю, я зашел в самый дальний его конец. Перед малым концертным залом коридор расширялся, образуя большое фойе. Посредине фойе возвышалась белая статуя. Гротриан стоял у боковой колонны. Я передал ему свою просьбу.
Во время беседы мы начали ходить; шум наших шагов, усиленный резонансом от сводчатого потолка, похожего на поднятую высоко раковину, громко отдавался в коридоре. Не знаю, как это случилось, но мы, как бы сговорившись, остановились прямо против статуи. Это был юноша, который отправился в дальнюю дорогу и остановился отдохнуть. Его лицо было банально, неинтересно. Но оно напоминало раннее мартовское утро и голые, обрызганные водой деревья, протягивающие в тумане свои ветки навстречу встающему бледному солнцу в ожидании радостных летних дней. Такое было у него лицо: оно говорило о том, что он ждет исполнения всех своих желаний, самых заветных. Гротриан сказал, что скульптуру изваяла Соледад. При этом я вспомнил маленькую сценку, происшедшую неделю назад. Я встретил Соледад в саду, она сидела на вершине холма с настоящей, старинной книгой на коленях. Заинтересовавшись, я спросил, что это за книга. Она не ответила, даже не подняла головы, но начала читать вслух:
– «Его спросили:
– Как тебе жилось?
– Хорошо, – ответил он, – много работал.
– Были ли у тебя враги?
– Они не помешали мне работать.
– А друзья?
– Они настаивали, чтобы я работал.
– Правда ли, что ты много страдал?
– Да, – сказал он, – это правда.
– Что ты тогда делал?
– Работал еще больше: это помогает!»
– О ком это? – спросил я.
Она назвала какого-то древнего скульптора и вновь принялась читать, сразу же забыв о моем присутствии.
Я рассказал об этом Гротриану и спросил, считает ли он, что участие в экспедиции может быть полезным Соледад как скульптору.
– Думаю, что да,– сказал он.– Очень трудно отразить на поверхности камня то, что кроется глубоко в людях. И можно многое узнать о человеке, глядя на звезды…
Во время этой беседы я изучал лицо астронавигатора. На нем проступали следы старости– линии, сбегавшие вниз. Были тяжелы морщины вокруг глаз и складки щек. Глаза под седыми бровями заволакивал какой-то туман. Но, посмотрев с последними словами на меня, он– странное дело– показался моложе меня самого.
Вечером мы собрались в операционной и уложили юношу, по-прежнему безразличного ко всему, на металлический стол. Когда Шрей начал опускать вниз широкие пластинки электродов, которые должны были опоясать голову юноши, тот неожиданно закрыл лицо руками. Этот порывистый жест испуга так поразил нас, что мы остановились в недоумении – мы привыкли к его всегдашней пассивности.
Анна наклонилась над ним и заговорила тихо, ласково, нежно, разгибая его пальцы, словно играла с ним в детскую игру. Юноша перестал сопротивляться, хотя его лицо продолжало оставаться напряженным. Металлические захваты обняли его виски, опустились на щеки ниже глаз. Кремовое покрывало прикрыло его торс, и только обнаженная грудь равномерно колебалась в гаснущем под рукой Шрея свете. Наконец воцарился полумрак. Из сверкающего колпака, который теперь плотно покрывал череп больного, торчали, как колючки ежа, приемники токов. Все вместе они образовали подобие экрана, который воспринимал слабые электрические разряды мозга и, усиливая их в тысячу раз, передавал на аппаратуру, расположенную у изголовья операционного стола. Там возвышался стеклянный аппарат, своими очертаниями напоминавший глобус.
Как известно, распространенная когда-то гипотеза, что можно будет, записывая электротоки мозга, прочитать человеческие мысли, не оправдалась, поскольку у каждого человека ассоциации возникают по-иному и сходным кривым не соответствуют сходные понятия. Поэтому врач с помощью энцефалоскопа не может узнать, о чем думает больной, но может установить, как формируется динамика психических процессов, и на этом основании определить заболевание или повреждение мозга.
Долгое время Шрей сидел неподвижно, вслушиваясь в гудение усилителей, будто надеялся уловить в этом хаосе звуков какую-то мелодию, затем включил аппарат.
Прозрачный глобус осветился изнутри. Тысячи искр мелькали в нем так быстро, что видны были лишь дрожащие спирали и круги– фантастическое кружево света, висящее в пространстве и изрезанное тонкими, острыми зубчиками. Кое-где более густые волокна света сливались в туманные пятна жемчужного оттенка; постепенно весь шар наполнился фиолетовым светом и стал похож на маленькое небо, изрезанное падающими звездами. Извилистые линии то сплетались, то расплетались, создавая рисунок исключительной красоты и тонкости.
– Говорите с ним, говорите, – прошептал Шрей, обращаясь к Анне.
– О чем? – нерешительно спросила Анна.
– О чем хотите, – проворчал Шрей и еще ниже наклонился над светящимся шаром.
Анна приблизила голову к колпаку. Я увидел лишь ее темный профиль на светлом фоне.
– Юноша, ты слышишь меня, правда?
В хаосе переплетенных светящихся линий ничего не изменилось.
– Скажи мне, кто ты? Как тебя зовут? Ее голос на фоне монотонного гула аппаратов звучал слабо. Этот вопрос мы задавали ему десятки раз, но никогда не получали ответа; и теперь больной молчал, а яркие искры продолжали двигаться по замкнутым кривым, колеблясь то вверх, то вниз. Анна задала юноше еще несколько вопросов, напомнила о Ганимеде, звездоплавательной станции, называла общеизвестные имена, но все это не вызывало никаких изменений в движении световых точек.
Хотя до этого мне не часто приходилось присутствовать при таком тщательном исследовании мозга, я вспомнил все, что слышал об этом на лекциях: искры, непрерывно двигаясь по орбитам, к которым они словно были привязаны, отражали жизненные процессы, происходившие в мозгу. Их ритмику и симметрию не нарушали нерегулярные спиралевидные разряды, производившие хаотическое впечатление, хотя они-то и показывали картину мышления. Будучи студентом, я с трудом мог понять, как такие молнии, мечущиеся в беспорядке, отражают кристаллически ясный порядок мышления.
Склонившись над черневшим во мраке плечом Шрея, я смотрел в глубь шара. Кое-где он светился неравномерно: поток света как бы разбивался о невидимые рифы и золотыми струями обтекал их, создавая туманные контуры волн и водоворотов.
Наконец Анна, обескураженная, замолкла. Меня уже начала охватывать усталость, вызванная неудобным положением: я стоял, сильно наклонившись вперед. Шрей что-то глухо бормотал себе под нос, наконец крякнул и сказал:
– Довольно.
Казалось, Анна не расслышала его. И спустя секунду она в тишине, нарушаемой, лишь гулом усилителей, задала больному вопрос:
– Ты кого-нибудь любишь?
Прошла доля секунды; вдруг световые точки, летавшие внутри шара, вздрогнули. В темноте возник золотой фонтан, он засверкал, разметал замкнутые орбиты и выстрелил вверх; казалось, что он пробьет стены стеклянной тюрьмы. Потом свет опустился и погас, все приняло прежний вид, и снова на экране было видно лишь, как в призрачном фосфорическом сиянии стремительно носятся яркие искры.
Шрей выпрямился, выключил аппарат и включил верхнее освещение. Ослепленный ярким светом, я закрыл глаза.
– Так, – сказал хирург, как всегда, словно разговаривал с самим собой. – Моторная афазия… Тяжело повреждено около десяти полей…
Тут он подошел к Анне и, положив ей руки на плечи, сказал:
– Замечательно, девочка! Как это тебе пришло в голову?
Анна беспомощно улыбнулась:
– Не знаю. Я даже подумала, что это было глупо с моей стороны, потому что нервные пути…
– Не глупо! Совсем не глупо! – прервал Шрей. – Нервные пути нарушены, не правда ли? Но есть воспоминания, которые можно уничтожить лишь вместе с человеком. Ты поступила замечательно! Не знаю, но…
Не окончив фразы, он подошел к койке и освободил лежащего. Юноша широко раскрыл глаза с огромными зрачками – такими огромными, что они казались двумя черными солнцами, скрытыми затмением и окруженными узким венчиком серо-синего ореола. Эти глаза смотрели сквозь нас безразлично, неподвижно.
– Абулия… лобные поля… – бормотал Шрей. – Дело плохо, но ничего, будем оперировать еще раз…
Местом, где регулярно встречались люди самых различных профессий и групп, был спортивный зал. Я советовал всем систематически заниматься гимнастикой и сам показывал пример другим, являясь через день на спортивные занятия. Нашим тренером был друг Аметы– Зорин. Я так никогда и не узнал, пилот ли он, занимающийся попутно кибернетикой, или же специалист по кибернетике, который упражняется в пилотаже. Он говорил, что ему пришлось столько поколесить по различным звездоплавательным станциям, что, выбившись совершенно из ритма сна и бодрствования, он мог работать или спать в любую пору дня и ночи. Зорин был настоящим атлетом; таким именно я представлял себе Амету, когда еще не знал его. Самые сложные гимнастические упражнения он выполнял без всякого напряжения. Во всех его движениях, в том, как он подавал руку, во внешне тяжелой, но беззвучной походке таилась сонная, кошачья грация, словно он и радовался, обладая таким великолепным телом, и вынужден был непрерывно преодолевать его лень.
Мы все обожали его; он умел разжигать в нас какое-то детское честолюбие. Я помню, как Рилиант по вечерам приходил в зал, чтобы отработать какой-нибудь бросок, и трудился над этим несколько недель лишь ради того, чтобы Зорин одобрительно кивнул головой.
Говорили, что Зорин был замечательным конструктором; его товарищи из группы Тембхары часто рассказывали о чудесной интуиции, с которой он предвидел самые отдаленные последствия того или иного решения проблемы. Никто не знал, как и когда он работает, – он приходил к Тембхаре как гость, проводил часок в лаборатории, брал тему и возвращался через два-три дня с готовым решением. У него была удивительная память: он никогда не делал заметок. Его просторный селенитовый комбинезон, испускавший голубоватый свет, можно было неожиданно заметить в одной из самых удаленных от центра корабля темных галерей, где-нибудь близ ангара или на нулевой палубе; он часто забирался туда один. Если же рядом с ним шагал кто-то, можно было биться об заклад, что это был Амета. Они, казалось, вообще не разговаривали друг с другом: каждый из них владел искусством молчания, которое меня всегда так удивляло и даже тревожило, поскольку было мне совершенно чуждо. Иногда они ходили по смотровой палубе, изредка обмениваясь между собой непонятными никому словами – названиями кораблей или звездоплавательных станций – и вновь молчали, словно обдумывая одну, совместно избранную ими тему.
К этому времени «Гея» достигла скорости девяноста тысяч километров в секунду. На первый взгляд она продолжала висеть неподвижно среди звезд, и лишь оттенки их света начали постепенно меняться в результате эффекта Доплера; звезды, расположенные прямо по носу, сияли голубым светом, те же, которые находились за кормой, становились все более красными. Чувствительные аппараты, регистрировавшие эти изменения, вычисляли скорость полета, страшную и непонятную в условиях Земли: снаряд, несшийся с такой быстротой, столкнувшись даже с наименее плотными слоями земной атмосферы, испарился бы, превратившись в газовое облако. Однако здесь все было тихо и беззвучно: так же спокойно светили звезды, так же безмолвна была черная бездна. Солнце можно было видеть лишь с кормовых палуб: оно походило на довольно крупную золотистую звезду, сиявшую в глубине облака зодиакальной пыли, вращающегося в плоскости эклиптики.
Увеличение расстояния от Земли выражалось лишь в увеличении ряда мертвых цифр на показателях приборов: они были уже непостижимы для ума.
Мне неоднократно предлагали включиться в различные группы, и я, признаюсь, даже собирался заняться видеопластикой, но затем воздержался. Зато я все больше увлекался занятиями медициной и вечерами, ощущая приятное чувство физической усталости после тренировок, проводил сложные операции на трионовых моделях и изучал богатейшие медицинские пособия, которые были в судовой библиотеке.
Хотя занятия медициной поглощали все мое время, тем не менее я чувствовал какую-то смутную неудовлетворенность. То мне казалось, что я слишком мало общаюсь с людьми, то приходило в голову, что моя наука носит слишком академический характер и никому на корабле не приносит пользы. Надежда на практику по возвращении на Землю была такой отдаленной, что фактически потеряла реальный смысл.
Я учился, читал. Принимал здоровых «пациентов», посещал Тер-Хаара, прогуливался с Аметой, а в это время на корабле медленно происходили неотвратимые изменения. Мелкие, но многочисленные события и факты должны были привлечь мое внимание, однако я был глух и слеп. Впоследствии я немало удивлялся тому, как мог ничего не замечать, но теперь я думаю, что мой ум в реакции самозащиты не хотел допускать вестников приближавшихся событий, того, что уже ожидало нас в одной из черных, холодных пучин, сквозь которые без устали мчался наш корабль.
Однажды вечером, когда мы, усталые от бега, полуголые отдыхали на лежаках и от наших тел после душа поднимался пар, кто-то из нас, лениво похлопывая себя по бедрам ребром ладони, как бы вновь начиная прерванный массаж, пожалел, что мы не можем заниматься греблей. Зорин, улыбнувшись, сказал, что собирается организовать на «Гее» регату восьмерок, и в ответ на наши удивленные вопросы рассказал, как он это себе представляет. Лодки можно установить в небольших прямоугольных бассейнах с водой, окружить их видеопластическим миражем озера или даже моря, и экипажи начнут соревнования: скрытые измерительные аппараты определят, какая из восьмерок гребла быстрее, и та будет признана победительницей. Он уже по своей привычке рисовал в воздухе контуры, как вдруг физик Грига сказал с досадой:
– Это будут не соревнования, а галлюцинация. Вообще здесь слишком много этой видеопластики. Искусственное небо, искусственное солнце, искусственная вода; кто знает, может быть, все мы сидим в обыкновенной бочке, а «Гея», экспедиция и межпланетные пейзажи – все это лишь видеомираж!
Кое-кто из нас рассмеялся, но наш смех еще больше задел физика.
– К черту такую забаву! – воскликнул он и, вскочив, разразился гневной речью: – Все это самообман! Если так будет продолжаться, мы дойдем до того, что вообще никто не будет делать ничего, даже видеопластика будет не нужна. Чтобы пережить восхождение на Гималаи, достаточно будет проглотить пилюлю, которая вызовет соответствующее раздражение в мозгу, и, сидя в своем кресле, ты будешь испытывать самое подлинное впечатление того, что находишься среди скал и снегов! Хватит дурачить нас! Это какие-то наркотики, отвратительные суррогаты! Если человек не может что-нибудь делать по-настоящему, не нужно этого делать вообще!
Последние слова он почти выкрикнул. Вначале некоторые из нас засмеялись, но смех прервался. Биолог попытался было что-то рассказать про наркотики, но беседа не клеилась, и мы быстро разошлись.
Долгое время мне не давала покоя мысль о том событии, о котором я случайно узнал у атомного барьера. Я дал слово никому не рассказывать об этом, но должен признаться, что несколько дней подряд ожидал вечернего сигнала с растущим беспокойством и, где бы ни находился, внимательно наблюдал за окружающим. Несколько раз я заглядывал вечером в нишу атомного барьера. Там было пусто и темно. Мне хотелось повторить эксперимент Ирьолы с пеплом, но я опасался, как бы кто-нибудь не застал меня за этим занятием. В конце концов проблема разрешилась сама собой. Ирьола к концу следующего месяца вновь стал приходить в столовую. Он был в прекрасном настроении и, казалось, совсем забыл о нашей ночной встрече. Несколько раз я пытался намеками напомнить ему то, что произошло, но он не понимал их, и я вынужден был спросить его прямо.
– Ах, ты об этом,– сказал он.– Такие вещи случаются, когда что-нибудь делаешь впервые. Ничего, все в порядке.
…На восьмом месяце путешествия ракета достигла скорости ста тысяч километров в секунду. В своем беге она рвала в клочья встречные световые волны и рассеивала их далеко позади. Мы достигли трети максимальной скорости, существующей в мире. Но звезды оставались неподвижными и безразличными к нашим усилиям. Самого малого передвижения созвездий, измеряемого микроскопическими величинами, надо было ждать не дни, не месяцы, а годы. Мы неслись день и ночь, автоматы включали двигатели, струи атомного огня с грохотом вылетали из, дюз, ракета ускоряла свой бег, пролетала 105, 110, 120 тысяч километров в секунду, а звезды по-прежнему оставались неподвижными…
ДЕВЯТАЯ СИМФОНИЯ БЕТХОВЕНА
Все то новое,еще не изведанное, что тлело где-то в глубине сознания, все то, что подавлялось при встречах с людьми или в часы, проведенные за аппаратами, настроенными на передачи с Земли, но бурно вспыхивало в те минуты, когда я просыпался ночью, или во время одиноких прогулок под звездами на заре,– все это собралось вместе и всплыло на двести шестьдесят третий день путешествия.
Я закончил обычные занятия позднее, чем всегда, и, стоя под большой араукарией на полпути между больницей и моей комнатой, думал о том, как убить остаток вечера. Не придя ни к какому решению, я отправился в сад.
Спускался ранний весенний вечер. Вероятно, по просьбе кого-нибудь из товарищей, ветер дул с большей силой, чем обычно, и его порывы, раскачивавшие ветви деревьев, будили во мне давно забытые, но приятные воспоминания. В потемневшем небе над головой плыли большие, бесформенные облака, низко опустившееся солнце то пряталось за ними, то бросало последние лучи, и тогда все деревья и кусты, как бы внезапно проснувшись, отбрасывали на землю четкие тени.
На скалах под обрывом, с которого стекал ручеек, сидело трое ребят в возрасте от двенадцати до пятнадцати лет. Самый младший из них слизывал сахарную пудру с пирожного. Священнодействие его было таким глубоким, что я невольно залюбовался им. Второй насвистывал какой-то мотив из симфонии, при этом фальшивил и в трудных местах помогал себе, изо всех сил качая ногами; третий, в котором я узнал Нильса Ирьолу, забрался выше всех, уселся в естественном каменном седле, скрестил руки на груди и смотрел на горизонт с видом властителя беспредельных просторов. По другую сторону ручья находился человек, которого я не мог рассмотреть. Он стоял над пенящимся потоком, вода которого в тени казалась черной и густой, как смола. Время от времени оттуда вырывались сверкавшие белизной клочья пены.
– Когда же начнется эта страшная пустота, о которой так много говорят? – спросил самый младший из мальчиков, повернувшись к невидимому человеку. Он отломил кусок пирожного и засунул за щеку.
– Тогда, когда ты ее заметишь, – ответил невидимый.
Я узнал голос Аметы. В то же время кто-то положил мне руку на плечо. Это была Анна.
– Давненько мы с тобой не виделись. Что поделываешь?– сказал я, улыбнувшись и повертываясь к ней; я слышал, как мальчики продолжают беседу с пилотом, но уже не мог следить за ее содержанием.
– Сегодня концерт, – сказала Анна, тряхнув головой.
– В программе Руис-старший?
– Нет, на этот раз нечто очень древнее: Бетховен. Девятая. Знаешь?
– Знаю, – ответил я. – Ну что ж, пусть будет концерт. Ты идешь?
– Да. А ты? – спросила она. Вдали мелькали яркие платья детей.
– Обязательно, – сказал я. – Если можно – с тобой.
Она кивнула утвердительно и подняла руки к вискам, чтобы привести в порядок прическу.
– Уже пора идти? – спросил я. Меня неожиданно охватило легкое, приятное настроение, будто я выпил бокал игристого вина.
– Нет, начало в восемь.
– Ну, впереди еще целый час, – посмотрел я на часы. – Может быть, мы договоримся, где встретиться? – добавил я с улыбкой.
На «Гее» было принято поступать именно таким образом. Мы как бы подчеркивали, что свобода наших поступков не ограничена стенами ракеты; это составляло один из элементов все увеличивающейся системы иллюзий; мне, как и другим, этот обычай нравился.
– Конечно,– серьезно ответила она, – встретимся… через час вон под той елью.
– Ровно через час я буду там. А теперь я должен оставить тебя?
– Да, мне нужно еще кое-что сделать.
Я вновь остался один и решил побродить по саду. Зная каждый его уголок, каждую аллею и клумбу, я мог бы с закрытыми глазами идти в любую сторону. Мне было хорошо известно, где кончается пространство, по которому можно прогуливаться, и начинаются призрачные красоты, созданные видеопластикой. Вдруг мне пришло в голову, что моя прогулка похожа на прогулки древних каторжников, и я почувствовал внезапное отвращение к кустам и деревьям, так сильно шумевшим сегодня.
Я отправился на восьмой ярус навестить Руделика, однако уже на пятом вышел и вернулся вниз, надеясь найти Амету, но не встретил его.
Послушный лифт снова помчался вверх. Я закрыл глаза и наугад нажал подвернувшуюся под руку кнопку, затем стал терпеливо ожидать, что будет дальше. Двери открылись с едва слышным шипением. Оказалось, что я приехал на одиннадцатый ярус. Я медленно пошел к большой стене, за которой находилась лаборатория Гообара.
Сложенная из поляризованных плит, стена была непрозрачна: в определенном положении плиты пропускали свет, в другом – поглощали его. Теперь стена была темной и переливалась, как покрытая бархатом. В одном месте на уровне головы в ней имелось оконце. Я заглянул в него: была видна часть лаборатории с математическими аппаратами, поднимавшимися до самого потолка. Лабораторию заливали потоки света. В первое мгновение мне показалось, что она пуста. В глубине комнаты я заметил слабое повторяющееся движение: это ритмически колебались стрелки реле.
Я увидел Гообара. Он ходил мимо ощетинившихся контактами машин и, казалось, разговаривал с кем-то невидимым; его голос поглощался стеклянной стеной и не доходил до меня.
Заинтересовавшись, с кем он так оживленно беседует, я сделал еще шаг, забыв, что меня могут заметить. Теперь Гообар стоял, расставив ноги, подняв вверх руку, в которой была зажата небольшая черная палочка, и что-то быстро говорил. Перед ним на экранах двигались бледно-зеленые линии.
Он был наедине со своими автоматами и спорил именно с ними. Это было странное зрелище: Гообар, казалось, объяснял что-то собранной вокруг него группе машин. Центральный электрический мозг, огромный металлический массив, выпуклый, как лоб гиганта, покрытый толстым панцирем, с глазницами циферблатов, отвечал ему рядами расчетов и чертежей, которые появлялись и вновь исчезали на его экранах. Гообар читал эти ответы и медленно качал головой в знак несогласия. Иногда он принимался шагать с выражением отвращения на лице, но, сделав несколько шагов, вновь поворачивался к машине, бросал отдельные слова, дотрагивался до какого-нибудь контакта, уходил в сторону, что-то вычислял при помощи небольшого электроанализатора, затем возвращался с карточкой и бросал ее внутрь машины. Машина начинала работать, экраны загорались и гасли, и по временам казалось, что машина понимающе подмигивает ученому зелеными и желтыми глазами. Но тот, ознакомившись с тем, что она хотела ему сообщить, вновь покачивал отрицательно головой и отвечал односложно: «Нет!»-я уже научился различать это слово по короткому движению губ.
Беседа затянулась. Гообар несколько раз скупым жестом руки с зажатой в ней черной палочкой останавливал автомат, подводивший длинный итог, и заставлял повторять расчеты; вдруг, нахмурив брови, он отбросил в сторону палочку и скрылся из поля зрения. Несколько мгновений в лаборатории не было никого, только автомат все медленнее выбрасывал на остывавшие и как бы превращавшиеся в куски зеленого льда экраны свои чертежи, словно еще раз продумывал без хозяина все отвергнутые аргументы.
Минуту спустя Гообар вернулся; с ним был механоавтомат, который направился к электромозгу. Ученый отступил, прищурил глаз и что-то сказал механоавтомату. Тот вооружился сверлом, проделал в бронированной лобной плите электромозга отверстие и отодвинул при помощи рычага его наружную оболочку. Затем механический хирург остановился, а Гообар стал смотреть внутрь открытой машины, потом взял несколько мелких инструментов и начал менять соединения проводов. Некоторое время он пристально всматривался в обнаженную полость, в которой извивались серебряные и белые витки проводов, и еще раз переместил некоторые из них; наконец по его знаку механоавтомат поднял подрезанную лобную плиту и установил ее на прежнее место.
Гообар включил ток. Мозг ожил, на экранах появился вибрирующий свет, в пальцах ученого вновь возникла, как по волшебству, черная палочка. Гообар сел на высокий стул и долго смотрел на появляющиеся в глубине экранов кривые, наконец утвердительно кивнул головой и сказал что-то, вглядываясь в невидимую для меня часть комнаты.
Я подумал, что он, вероятно, создавал новую, не существующую до сих пор область математики, нужда в которой возникла в связи с новыми достижениями науки, и что я был свидетелем операции, при помощи которой он направлял рассуждения электромозга на новые рельсы.
Гообар сидел на стуле и вглядывался в электромозг, продолжавший работать; иногда свет экранов слабел, и тогда Гообар слегка шевелился, готовый к дальнейшему этапу операции, но экраны мозга снова начинали мерцать, а совсем было остановившиеся реле возобновляли колебания, определяя равномерный, однообразный ритм механической жизни.
Затем я увидел Калларлу. Она остановилась рядом с Гообаром, заслонив его от меня, потом повернулась и направилась к окну. Гообар что-то сказал ей. Калларла ответила лишь неуловимым движением губ и даже не оглянулась. Она не принимала участия в беседе, касавшейся каких-то технических вопросов. Казалось, она ничего не видела.