Охота Лем Станислав
Эту ночь я провел дома в бессонных размышлениях. В том, что делал компьютер, я обнаружил следующую закономерность: чем дольше он был отключен от источников информации, тем хуже ее реконструировал. Это показалось мне вполне понятным, если учесть, что я работаю в журналистике больше двадцати лет. Как вы знаете, редакции таких двух тиражных еженедельников, как «Тайм» и «Ньюсуик», совершенно независимы друг от друга. Их объединяет – при редактировании очередных номеров – только то, что они находятся в одном и том же мире и в схожее время используют близкие источники информации. Ведь они говорят с достаточно схожими группами читателей. А потому совершенно не удивительно сходство множества размещенных в них статьях. Это следует из прекрасной приспособленности к рынку, которой достигли обе соревнующиеся друг с другом редакции. Умению писать обзоры событий в одной стране или в масштабе одной недели, но на всем земном шаре можно научиться, а если писать со схожих позиций – например, журналистской элиты Соединенных Штатов, – если ты обладаешь сходным образованием, аналогичной информацией и оперируешь ею, намереваясь получить оптимальный эффект у читателя, то нет ничего странного, что тексты, составленные независимо и параллельно один другому, становятся порой подобны, как близнецы. Эта схожесть никогда не касается отдельных фраз – она работает на уровне установок, тона, интенсивности аффектации, расставленных акцентов, подчеркивания определенных ярких подробностей, контрапунктного противопоставления черт – например, в образе некоего политика, – то есть всем том, что служит привлечению внимания читателя и для сообщения, что он находится у наилучшего источника информации, – это стандартный набор всякого умелого журналиста. В определенном смысле наш IBM был «макетом» именно такого репортера. Он знал методы и приемы – то есть все то, что и каждый из нас. Благодаря рутине, которую в него запрограммировали, он сделался гением смелой фразеологии, шокирующих сопоставлений данных, их умелого использования; я знал обо всем этом, но знал также, что его суть невозможно будет свести к подобным объяснениям. Отчего же он, отключенный от телетайпа, оставался настолько умелым? И отчего эти умения так быстро его покидали? Отчего он вскоре принимался бредить? Мне еще казалось, что я сам сумею отыскать ответы.
Перед следующим дежурством я позвонил нашему корреспонденту в Рио-де-Жанейро, попросив его, чтобы в начале ночного сеанса связи он прислал нам коротенькое ложное сообщение о результате боксерского поединка Аргентина – Бразилия. Он должен был перечислить все бразильские победы как аргентинские и наоборот. Во время нашего разговора результаты встречи еще не могли быть известны; матч начинался только поздно вечером. Отчего я обратился именно в Рио? Поскольку просил об услуге неслыханной с профессиональной точки зрения, а Сэм Гернсбек, который был нашим корреспондентом, – это мой друг, причем того редкого и наиценнейшего сорта, который не задает лишних вопросов.
То, чему я пока что был свидетелем, позволяло предположить, что компьютер повторит ложное сообщение: то, которое Сэм отстучит на своем телетайпе (не стану скрывать, что у меня уже была насчет этого гипотеза; я представлял себе, например, что телетайп становится чем-то вроде радиопередатчика, а его кабели выполняют функцию антенны; мой компьютер – так я думал – может фиксировать электромагнитные волны, возникающие вокруг кабелей, погруженных в землю, поскольку он, как видно, достаточно чувствительный приемник).
Сразу же после отсылки фальшивого сообщения Гернсбек должен был его опровергнуть; первое я, конечно, уничтожил бы, чтобы от него не осталось и следа. План, который я придумал, казался мне необычайно тонким. Но чтобы опыт обладал верифицируемым характером, я решил до перерыва в поединке поддерживать нормальное соединение телетайпа с компьютером, а после перерыва – отключить телетайп. Не стану развлекать вас описанием своих приготовлений, эмоций, атмосферы той ночи, скажу только, как все прошло. Компьютер дал – вернее, вставил в макет номера – результаты встречи: фальшивые до перерыва и истинные – после. Понимаете ли вы, что это значило? Пока он был соединен с телетайпом, то вообще ничего не реконструировал и не «комбинировал»: просто слово в слово повторял то, что передавали по кабелю из Рио. Отключенный, он перестал обращать внимание на телетайп, а заодно и на кабели, которые, по моей идее, должны были выполнять роль радиоантенны – просто зафиксировал настоящие результаты поединков! То, что в это время выстукивал Гернсбек, не имело для моего IBM никакого значения. Но это еще не все. Он передал настоящие результаты всех встреч – ошибся только в последней, тяжеловесов. Одно оставалось совершенно неизменным: в момент отключения он совершенно переставал быть зависимым от телетайпа – и того, что стоял у меня, и того, что был в Рио. Получал сообщения каким-то иным способом.
Пока потный, с погасшей трубкой, я все еще был не в силах переварить увиденное, бразильский телетайп отозвался: Сэм передал верные результаты, как и было условлено. В окончательном сообщении он ввел в текст поправку: результаты боя в супертяжелом весе аннулировали после окончательного решения судей, которые признали, что вес перчаток аргентинца – победителя на ринге – не соответствовал правилам.
Получалось, что компьютер не ошибся ни разу. Мне нужна была еще одна информация, которую я получил после сдачи номера, позвонив Сэму; он уже спал и, разбуженный, ругался как сапожник; я, конечно, мог его понять, поскольку вопросы, которыми я его засыпал, выглядели совершенно никчемушными, просто идиотскими: в котором часу объявили результат боя в супертяжелом весе и через какое время после этого судьи изменили решения? Сэм все же сказал мне и то, и другое. Результаты боя отменили почти сразу же после объявления победы аргентинца, поскольку судья, поднимая его руку – как победителя, – ощутил сквозь кожу перчатки грузик, ранее скрытый под слоем пластика, который разболтался и сдвинулся во время боя. Сэм выскочил к телефону как раз перед этой сценой, когда бразилец после финального отсчета остался лежать, потому что хотел как можно быстрее передать новость. Следовательно, компьютер не мог получить информацию, прочитав мысли Сэма, поскольку дал верный результат поединка, когда Сэм и сам еще его не знал.
Почти полгода я проводил еженощные эксперименты и кое-что выяснил, хотя все еще мало что понимал. Отключенный от телетайпа, компьютер застывал на две секунды, а потом продолжал печатать сообщение – и делал это еще сто тридцать семь секунд. До этой точки он знал о случившемся все, после – уже ничего. Возможно, это я бы еще как-то переварил, но я выяснил и кое-что похуже. Компьютер предвидел будущее, причем безошибочно. Для него не имело никакого значения, касается ли информация событий, что уже случились, или тех, что только разрешались, – главное, чтобы те находились в пределах двух минут и семнадцати секунд. Если я печатал ему на телетайпе выдуманную информацию, он послушно повторял ее, а после отключения кабеля сразу замолкал; следовательно, он мог продолжать описание только того, что по-настоящему где-то случалось, а не того, что выдумано. По крайней мере, я пришел к такому выводу и занес его в записную книжку, с которой не расставался. Постепенно я привык к такому образу его действий, и он, не пойми когда, начал ассоциироваться у меня с поведением собаки. Как собаку, компьютер следовало сперва поставить на след, дать ему хорошенько принюхаться к началу серии событий – вроде как к следам, и, как и собаке, необходимо было некоторое время, чтобы переварить данные, – когда же он получал их слишком мало, то замолкал, или отписывался общими фразами, или вообще брал ложный след. Например, он путал разные местности с одинаковыми названиями, если их не описывали совершенно однозначным образом. Как собаке, ему было все равно, по какому следу он пойдет, но когда уже он «внюхивался», то был точен – на протяжении ста тридцати семи секунд.
Наши ночные сессии всегда происходили между тремя и четырьмя часами утра и приобрели характер допросов на следствии. Я пытался припереть его к стенке, изобрести тактику перекрестных вопросов – а скорее, таких, которые исключали альтернативы, пока я не пришел к идее, которая по простоте своей показалась мне весьма притягательной. Как помните, Роджерс написал о землетрясении в Шерабаде из Анкары, а следовательно, тот, кто сообщал новость, не обязательно должен был находиться там, где происходило описываемое; но пока речь шла о земных происшествиях, нельзя было исключить, что некто – человек или хотя бы животное – является их наблюдателем и что компьютер имеет возможность каким-то образом этим воспользоваться. Я решил набросать начало сообщения, которое касалось места, в котором нет и никогда не было ни одного человека, поскольку речь была о Марсе. Потому я дал машине ареографические данные из самого центра Малого Сырта, и, дойдя до слов «на данный момент на Малом Сырте – день; глядя вокруг, мы видим –», тут я дернул за кабель, вырывая его из гнезда. После секундной паузы компьютер закончил «планету в лучах солнца», – и больше ничего. Я изменял начало фразы раз десять, но не вытянул из него ни единой подробности: машина продолжала отговариваться общими местами. Я решил, что его всезнание не касается планет, – и мне, не пойми отчего, от этой мысли сделалось чуть полегче.
И что мне было делать дальше? Конечно, я мог написать о небывалой сенсации, обретя известность и немалые деньги; и я ни на миг не принимал эту возможность всерьез. Отчего? Даже не могу сказать. Возможно, потому, что, сделав загадку общим достоянием, я выходил за ее рамки; я мог представить себе толпы техников, которые вторглись бы к нам, экспертов, говорящих на своем профессиональном жаргоне: вне зависимости от того, к каким выводам они бы пришли, меня бы немедленно отодвинули от дела как профана и баламута. Я смог бы лишь описывать пережитые впечатления, давать комментарии и обналичивать чеки. А как раз это интересовало меня менее всего. Я готов был поделиться с кем-то тайной, но не отказаться от нее полностью. И я решил привлечь к сотрудничеству хорошего специалиста, которому я мог бы полностью доверять. Я знал лишь одного такого, Мильтона Харта из МТИ[11]. Это был человек с характером, оригинальный и, собственно, анахроничный, поскольку ему плохо работалось в большом коллективе, а одинокий ученый нынче – вымирающий мастодонт. По образованию Харт был физиком, а по профессии – программистом: по крайней мере, так мне рассказывали. Правда, до сих пор мы пересекались на специфической территории, поскольку оба мы играли в маджонг, остальные же наши контакты были минимальны; однако именно во время игры о человеке можно узнать немало. Эксцентричность его проявлялась в том, что он ни с того ни с сего произносил вслух разные странные мысли: как-то, помню, он спросил меня, возможно ли, чтобы Бог создал мир нежданно. Никогда нельзя было понять, когда он говорит всерьез, а когда шутит или подсмеивается над собеседником. И уж наверняка он обладал светлым разумом; потому, отзвонив ему по телефону, я в ближайшее воскресенье поехал к нему, и, как и ожидалось, ему понравился мой конспирологический план. Не знаю, поверил ли он мне сразу, поскольку Харт не принадлежал к людям открытым, но, по крайней мере, он проверил все, что я ему рассказал, и первым, что он сделал, было то, что даже не приходило мне на ум. А именно, он отключил наш компьютер от федеральной информационной сети. И сейчас же необычайные таланты моего IBM испарились, словно бы их и не бывало. А следовательно, таинственная сила находилась не в компьютере, но в сети. Как вы знаете, нынче она насчитывает более сорока тысяч вычислительных мощностей, и, что вы, полагаю, не знаете (а я об этом не знал, пока мне не рассказал Харт), она обладает иерархической структурой, немного напоминающей нервную систему позвоночных. У сети есть базовые узлы, а память каждого из них содержит больше фактов, чем их есть у всех ученых вместе взятых. Каждый абонент оплачивает взнос согласно рабочему времени с компьютером, используемому за месяц, с какими-то коэффициентами и факторами, потому что, если проблема, с которой столкнулся абонент, слишком сложна для ближайшего компьютера, дистрибьютор дает ему автоматическое усиление, взятое из федерального резерва, то есть компьютеров, работающих вхолостую или недозагруженных. Естественно, этим дистрибьютором тоже является компьютер. Он заботится о равномерном распределении информационной загрузки всей сети и следит за так называемыми банками охраняемой памяти, то есть недоступными данными, содержащими правительственную тайну, секретные военные сведения и всякое такое. У меня вытянулось лицо, когда Харт мне об этом рассказывал, поскольку я, хотя никогда не знал, что существует сеть и что ЮПИ ее абонент, думал обо всем этом не больше, чем разговаривающий по телефону думает об оборудовании телефонной станции. Харт, со свойственным ему сарказмом, заметил, что я предпочитал воображать мои ночные тет-а-тет с компьютером как романтические свидания в отрыве от остального мира, поскольку это больше было в стиле историй о призраках, чем трезвая рефлексия насчет того, что я нахожусь в системе абонентов, которые между тремя и четырьмя часами утра по большей мере спят, из-за чего сеть в это время наименее загружена, и именно благодаря этому мой IBM мог пользоваться ее потенциалом так, как никогда бы не смог на утреннем пике. Харт проверил счета, которые ЮПИ оплачивала как абонент, и оказалось, что пару раз мой IBM пользовался от десяти до шестидесяти процентами всей федеральной сети. Правда, эти невероятные нагрузки длились недолго, всего несколько десятков секунд, но все равно кто-то должен был давно заинтересоваться, отчего дежурный журналист из обслуживания агентства берет от сети мощность раз в двадцать большую от необходимой для расчета всех категорий национального дохода? Правда, теперь все было компьютеризировано, в том числе и контроль информационной активности, но ведь известно, что компьютеры не могут чему-то удивляться – по крайней мере, пока счета регулярно оплачиваются; а с этим никаких проблем не было, поскольку их тоже платил компьютер, а именно наш, из ЮПИ, бухгалтерский, а потому на поверхность не вышло и то, что за мою заинтересованность пейзажем Малого Сырта на Марсе ЮПИ выплатил двадцать девять тысяч долларов – весьма немало, если иметь в виду, что интерес этот так и не был удовлетворен. В любом случае, хоть и молчаливый, словно камень, мой компьютер сделал тогда все, что было в его – и не в его – силах, если уж за восемь минут его молчания, прерванного общей фразой, сеть выполнила миллиарды и триллионы операций – это было записано черным по белому, отпечатанное в месячном счете. Другое дело, что характер этого сизифова труда остался для нас абсолютной загадкой. Были это чисто алгебраические фокусы-покусы.
Я предупреждал вас, что это не история о привидениях. Потусторонние призраки, предчувствия, мистические пророчества, проклятия, кающиеся духи и вся прочая масса этих честных, выразительных, прекрасных, а прежде всего – простых созданий исчезли из нашей жизни раз и навсегда. Чтобы рассказать о духе, который влез в машину IBM сквозь главную муфту федеральной сети, следовало бы рисовать диаграммы, вычерчивать узоры, а в качестве детективов использовать одни компьютеры, чтобы те выслеживали других. Дух нового типа возникает из высшей математики, и оттого он столь непонятен. Моя же история должна раскрыться, прежде чем заставит ваши волосы встать дыбом, и сейчас я стану излагать то, что мне рассказал Харт.
Информационная сеть напоминает сеть электрическую, разве что вместо энергии из нее черпают информацию. Но циркуляция хоть электрической энергии, хоть информации напоминает движение воды в соединяющихся сосудах. Все течет туда, где встречает наименьшее сопротивление, то есть туда, где есть наибольшая потребность. Если отсоединить один энергетический кабель, электрика сама станет искать дорогу кружным путем, что порой может привести к перегрузке и авариям. Образно говоря, мой IBM, когда терял соединение с телетайпом, обращался за помощью к сети, которая бросалась на этот призыв со скоростью десятков тысяч километров в секунду, потому что именно так течет ток в проводах. Прежде чем все вызванные на подмогу силы подсоединялись, проходила секунда или две, и все это время компьютер молчал. Потом соединение снова восстанавливалось, но мы до сих пор и понятия не имели, каким образом. Все, что мы выяснили до этого места, обладало вполне конкретным, физическим характером, его даже можно было перевести в доллары, вот только полученное знание было чисто негативным. Мы уже знали, что делать, чтобы компьютер потерял свои сверхъестественные таланты: достаточно было для этого отключить его от информационной муфты. Но мы все еще не понимали, как ему может помочь сеть и каким образом она добиралась до какого-нибудь Шерабада, где как раз случилось землетрясение, или до спортзала в Рио, где состоялся боксерский матч? Сеть – замкнутая система соединенных компьютеров, слепая и глухая к внешнему миру, с выходами и входами, которыми являются телетайпы, телефонные приставки, регистраторы в корпорациях или в федеральном правительстве, управляющие пульты в банках, в энергетических централях, а крупных фирмах, в аэропортах – и так далее. У нее нет глаз, ушей или собственных антенн, чувствительных датчиков, более того – она не выходит за рамки Соединенных Штатов, а потому каким бы образом она могла получить информацию о том, что происходит в Иране?
Харт, которому было известно ровно столько же, сколько и мне – а то есть ничего, – вел себя совершенно иначе, чем я, поскольку он ни сам не ставил никаких вопросов, ни мне не давал слова, когда я желал засыпать его таковыми. Когда же ему не удавалось уже сдерживать мое раздосадованное любопытство, и когда я наговорил ему довольно злых слов, которые вылетают из тебя между тремя и четырьмя часами утра после бессонной ночи, он заявил мне, что он не гадалка, не знахарь и не ясновидец. Сеть, оказывается, проявляет особенности, которые не были запланированы и предвидены; они ограничены, как об этом свидетельствует история с Марсом, а значит, имеют исключительно физический характер, то есть их можно исследовать, и исследование такого рода через некоторое время даст четкие результаты, которые, впрочем, наверняка не будут ответами на мои вопросы, поскольку такого рода вопросы невозможно ставить в рамках науки. Согласно принципу Паули, каждое квантовое состояние может быть занято только одной элементарной частицей, а не двумя, пятью или миллионом, и физика ограничивается лишь таким утверждением, и невозможно ее вопрошать, отчего этот принцип сохраняется для всех частиц и что или кто запрещает частицам вести себя иным образом. Согласно принципу индетерминизма, частицы ведут себя описанным способом лишь статистически, но в рамках этой неопределенности они позволяют себе вещи, для классической физики неприемлемые, а то и кошмарные, поскольку нарушают законы своего поведения; но поскольку это происходит в рамках неопределенности, то их никогда невозможно поймать на горячем, при нарушении этих законов. И снова же – невозможно спрашивать, как частицы могут позволить себе такого рода капризы в индетерминистическом пределе наблюдения, откуда берутся полномочия для такого рода капризов, которые, казалось бы, противоречат здравому смыслу, поскольку такого рода вопросы к сущности физики не относятся. В некотором смысле и вправду можно полагать, что внутри предела неопределенности частицы ведут себя словно преступник, освобожденный от ответственности, именно потому, что знают, что их разбой и своеволие наверняка никто не увидит – но это все антропоцентрические способы говорения, которые не только не дают нам ничего, но и вводят в суть проблемы вредную неразбериху, поскольку начинают приписывать элементарным частицам человеческие интенции некоего коварства или хитрости. В свою очередь, информационная сеть, как мы можем судить, умеет получать информацию о том, что происходит на Земле и там, где этой сети совершенно нет, как нет и любых ее детекторов. Естественно, можно бы заявить, что сеть создает «собственное перцептивное поле» с «телеологическими градиентами», или же, пользуясь такого рода терминологией, предлагать другое такое же псевдонаучное объяснение, которое тем не менее не будет иметь никакой научной ценности; главное – убедиться: что, в каких пределах и при каких начальных и граничных условиях может выполнять сеть, а все остальное относится к современным фантастическим романам. О том, что можно получать информацию об окружении без глаз, ушей и прочих чувств, мы знаем, поскольку это описывают специально созданные модели и опыты. Примем, например, что у нас есть цифровая машина с оптимизатором, который заботится о максимальной скорости вычислительных процессов, и что эта машина может с помощью собственного двигателя перемещаться по пространству, которое частично затенено, а частично освещено. Если машина, пребывая под солнцем, будет перегреваться и от того станет падать скорость ее работы, оптимизатор запустит двигатель, и машина станет двигаться по территории до тех пор, пока не попадет в тень, где, охладившись, будет работать результативнее. Таким образом, эта машина, хотя не обладает глазами, отличает свет от тени. Это пример предельно примитивный, но он показывает, что можно ориентироваться в окружающей обстановке без наличия каких-либо органов чувств, направленных вовне.
Харт меня осадил – по крайней мере, на какое-то время – и занялся своими расчетами и экспериментами, а я мог размышлять о чем угодно, меня интересующем. Этого-то он не мог мне запретить. Возможно, размышлял я, когда некое предприятие подключило свой компьютер в сеть, оказался – совершенно неосознанно – преодолен некий критический порог, и сеть сделалась организмом. Мне сразу же пришел в голову образ молоха, чудовищного паука или электрического многонога, зарывшегося своими щупальцами под землю от Скалистых гор до Атлантики, который, выполняя порученные ему обсчеты числа почтовых пересылок и резервируя места в самолетах, одновременно тихонько плетет жуткие планы захвата Земли и превращения людей в рабов. Естественно, это ерунда. Сеть не организм – не как бактерия, дерево, животное или человек, просто выше критической точки сложности она сделалась системой, как системой становится звезда или галактика, когда наберется достаточное количество материи в пространстве; сеть это система и организм, не схожий ни с одним из названных, поскольку она организм новый, такой, какого до этого времени еще не бывало. Мы сами создали ее, но до самого конца не знали, что мы, собственно, делаем. Мы использовали сеть, но это были легкие раздражения, мы были словно муравьи, пасущиеся на мозге, занятые поисками – среди миллиарда проходящих в нем процессов – того, что возбуждает их вкусовые усики и челюсти.
Харт обычно приходил в мое дежурство, около трех часов с папкой, набитой бумагами, с термосом, наполненном кофе, и принимался за дело, а я чувствовал себя оставленным в сторону, но что же иное я мог почувствовать, если с точки зрения реальности именно так все и было? Я продолжал думать о своем, погружаясь в доступные мне фантазии – например, представлял себе, что мир мертвых доселе предметов, почтовые линии, кабели придонного телеграфа, телевизионные антенны, а может, и металлические сетки оград, дуги и опоры мостов, рельсы, каркасы бетонных небоскребов – что все это, согласно с импульсами сети, внезапно соединяется в одну следящую систему, которой руководит как раз мой IBM, – в долю секунды, поскольку к тому, чтобы именно он сделался центром кристаллизации этой потенции, привела последовательность нескольких маловажных событий. Но даже мой бред не пояснял – пусть бы и максимально туманным образом – тех удивительных и конкретных подробностей, как возможность предвидеть результат и как ее двухминутное ограничение – а потому я принуждал себя к молчаливой терпеливости, поскольку понимал, что Харт старается изо всех сил.
Перехожу же к фактам. Мы обсуждали с Хартом пару вещей – практическое применение эффекта и его механизм. Несмотря на ожидания, практические перспективы эффекта ста тридцати семи секунд были ни слишком серьезными, ни важными: скорее, они обладали совершенно внешним характером невероятного события. Решения, которые предсказывают судьбы народов и мировой истории, не могут оказаться в границах двух минут, тем более что двухминутное предсказание будущего сталкивается с, казалось бы, второстепенным, но базовым препятствием: чтоб компьютер начал делать безошибочные прогнозы, необходимо вывести его на соответствующий след, направить, а это обычно требует больше времени, чем две минуты, а потому польза от практического применения сразу же оказывается достаточно сомнительной. Границы предсказаний невозможно сдвинуть ни на долю секунды. Харт допускал, что это некая постоянная, константа универсального, хоть и неизвестного пока что характера. Наверняка можно срывать банк в больших казино, думать о пользе, которую можно извлечь, например, из рулетки, но цена установки соответствующих устройств оказалась бы немалой (IBM стоит более четырех миллионов долларов), а организация двусторонней связи, к тому же скрытой, между игроком за столом и центром вычислений оказалась бы таким же крепким орешком – не говоря уже о том, как быстро казино поняло бы, что возникла некая проблема: впрочем, такое использование эффекта нас обоих не интересовало.
Харт создал фрагментарный каталог достижений нашего компьютера. Если вы спросите его о поле ребенка, который должен родиться через две минуты у конкретной женщины в конкретном месте, то он распознает этот пол безошибочно, однако такого рода прогноз сложно счесть чем-то достойным внимания. Если вы начнете бросать монету либо игровую кость, дав машине результаты предыдущих серий, а потом остановите подачу информации, то он вычислит результаты всех следующих бросков до ста тридцати семи секунд в будущем – и все. Конечно, вы должны на самом деле бросать монету или кость и давать компьютеру новые данные – количеством от тридцати шести до сорока, что довольно сильно напоминает то, как собаку ставят на след – один из миллиардов, поскольку в тот самый момент один бог ведает, сколько еще людей бросает монеты или кости, а компьютер, который глух и слеп, должен идентифицировать в этаком-то наборе вашу серию бросков как единственную, ему необходимую. Если вы прекратите бросать кости или монеты, компьютер начнет выбивать одни нули, а если бросите всего два раза, то он даст лишь эти два результата. К тому же для такого необходимо обеспечить ему соединение с сетью, хотя, если рассуждать здраво, сеть ничем не могла бы ему помочь, если уж кость бросают всего в двух шагах от него самого – и какое же к этому отношение имеет сеть? Однако все дело в том, что, отключенный от нее, он не выдаст ни единого слога – и совершенно неважно, что мы не понимаем сущности этой связи. Заметьте, что компьютер наперед знает, будете ли вы бросать кость или нет, а потому предвидит развитие всей ситуации, и это не только судьба костей и факт, какой поверхностью вверх они упадут, но и ваша собственная судьба – по крайней мере, в период бросания либо не бросания костей. Также мы делали и другие попытки: например, я бросал шесть раз подряд, а Харт попеременно либо мешал мне, либо позволял это делать, причем я не знал его решений насчет очередных бросков. Оказалось, что компьютер наперед знает не только мой план бросания, но и решения Харта, то есть он знал, когда Харт намеревается хватать меня за руку, в которой был стаканчик для броска, чтобы я не мог совершить очередной. Один раз случилось так, что я хотел бросить четыре раза подряд, а бросил только три за соответствующий промежуток времени, поскольку споткнулся о лежащий на полу кабель и не сумел бросить кости вовремя. Оказалось, что компьютер каким-то образом предвидел мое спотыкание, совершенно неожиданное для меня самого, а значит, в тот момент он знал обо мне куда больше, чем я сам. Еще мы продумывали и куда более сложные ситуации, в которых должны были бы участвовать много людей одновременно, например, чтобы дошло до драки – настоящей – за кубок с костями, но мы не опробовали такого рода вариантов, поскольку они требовали времени и усилий, которых мы не могли себе позволить. Харт также использовал вместо костей небольшой прибор, в котором распадаются атомы изотопа, а на экране появляются вспышки – так называемые сцинтилляции: компьютер был не в силах предвидеть их точнее, чем это сделал бы физик, то есть давал нам только вероятности распада. Костей или монет такого рода ограничение не касалось. Видимо, потому, что они макроскопические предметы. Но ведь и в нашем мозгу о решениях ответственны микроскопические процессы. Как видно, говорил Харт, у них нет квантового характера.
Во всей этой картинке я находил определенное противоречие. Отчего компьютер может предвидеть то, что я споткнусь через две минуты, хотя, когда он дает прогноз, я и сам еще не знаю, что сделаю этот шаг, который приведет к спотыканию, – и одновременно он не может предвидеть себе, какие атомы изотопа распадутся? Противоречие это, как утверждал Харт, находится не в самих действиях; оно исключительно свойство наших представлений о мире и о времени – в частности. Харт считал, что это не компьютер предвидит будущее, но что мы в некоторой мере являемся ограниченными в видении мира. Вот его слова: «Если представить себе время как прямую линию, растянутую от прошлого к будущему, наше сознание похоже на колесо, которое катится по этой линии и прикасается к ней всегда в одной только точке; эту точку мы и называем «настоящим», которое неминуемо становится прошлым, а после уступает место следующей. Исследования психологов указали, что то, что мы считаем моментом настоящего, отсутствие временной протяженности, по сути, несколько протяженно и охватывает несколько больше, чем полсекунды. Потому есть вероятность, что стык с этой линией, которую представляет время, может быть еще шире, что можно пребывать в контакте с ее большим отрезком и что максимальный размер такого рода отрезка как раз и представляет собой сто тридцать семь секунд».
Если все так и есть, говорил Харт, то вся наша физика все еще антропоцентрична, поскольку выходит из положений, которые недейственны за рамками чувств и сознания человека. А это значит, что мир инаков, чем провозглашает нынче физика, а ясновидение как предсказание будущего, электронное или неэлектронное, никогда не случается. Физика испытывает огромные проблемы в связи со временем, которое согласно ее общим теориям и законам обязано быть прекрасно обратимым, но, увы, оно не таково. Более того, проблема измерения времени в масштабе внутриатомных явлений подбрасывает разнообразные сложности – тем большие, чем меньшим является необходимый временной интервал. Возможно, это следует из того, что подход к настоящему не только относителен, как об этом говорит теория Эйнштейна, то есть зависим от локализации наблюдателей, но он также зависим и от самого масштаба явлений в том самом «месте».
Компьютер просто пребывает в своем физическом настоящем, и это настоящее более растянуто во времени, чем наше. То, что для нас должно только наступить через две минуты, для компьютера уже случается точно так же, как для нас – то, что мы наблюдаем и чувствуем непосредственно. Наше сознание лишь частица всего, что случается в нашем мозгу, и когда мы решаем кинуть кости только один раз, чтобы «обмануть» компьютер, который должен предвидеть всю серию бросков, он уже об этом знает. Каким образом? Это мы можем представить себе, пользуясь лишь примитивными примерами: молния и гром атмосферного разряда одновременны для близкого наблюдателя и разнятся во времени для удаленного; молния, в этом примере, это мое скрытно принятое решение перестать бросать кость за несколько секунд до самого поступка, а гром – это момент, когда мы и правда отказываемся от броска; компьютер же неким неизвестным способом может снять с моего мозга «молнию» или же готовность к такому решению. Харт говорил, что это имеет серьезные философские последствия, поскольку означает, что если у нас свободная воля, то она начинается далеко за рамками ста тридцати семи секунд, вот только нам самим из интроспекций об этом ничего не известно. В пределах этих ста тридцати семи секунд наш мозг ведет себя, как тело, которое бессмысленно движется и не может изменить направление движения, поскольку для этого необходимо время, в котором будет действовать сила, отклоняющая его траекторию, и нечто подобное происходит в каждой человеческой голове. Все это, однако, не касается мира атомов и электронов, поскольку там компьютер настолько же бесполезен, как и наша физика. Харт полагал, что время это на самом деле никакая не линия, но что оно, скорее, континуум, который на макроскопическом уровне обладает совершенно другими свойствами, чем «внизу», там, где остались уже лишь атомные измерения. Харт допускал, что чем определенный мозг или мозгоподобная система больше, тем шире и его период соприкосновения со временем или же так называемое «настоящее», атомы же почти не соприкасаются с ним, а просто «танцуют» вокруг него. Одним словом, настоящее – это нечто вроде треугольника: точечное, дозированное там, где существуют электроны и атомы, и наиболее широкое там, где есть большие тела, наделенные сознанием. Если вы скажете, что не поняли ни слова из этого, я отвечу вам, что я этого тоже не понимаю, более того, Харт никогда не осмелился бы говорить о таких вещах с кафедры или же опубликовать их в научном журнале. Собственно, я сказал вам уже все, что намеревался рассказать, и мне остаются лишь два эпилога: один существенный, а второй являющийся своего рода мрачным анекдотом, которые я и предлагаю вам безвозмездно.
Первый таков, что Харт убедил меня, и за дело взялись специалисты. Один из них, значительная фигура, через несколько месяцев сказал мне, что после разборки и новой сборки компьютера явление не удалось повторить. Подозрительным мне показалось не столько это, сколько то, что специалист, с которым я разговаривал, был в мундире. Да и то еще, что ни единое слово об этом деле не дошло до газет. Самого Харта быстро отодвинули от исследований. Он тоже не желал оставлять этой темы и лишь однажды, выиграв партию в маджонг, сказал ни с того ни с сего, что сто тридцать семь секунд безошибочных предсказаний – это, в определенных обстоятельствах, разница между гибелью и спасением континента. Тут он замолчал, словно прикусив себе язык, но, уже уходя от него, я заметил на письменном столе открытый том какого-то исследования, нашпигованного математикой, о ракетах, несущих ядерный заряд. Возможно, он имел в виду именно такие ракетные поединки. Но это – уже мои домыслы.
Второй эпилог случился незадолго до первого, буквально за пять дней перед прибытием тучи экспертов. Скажу вам, что тогда случилось, но не стану этого комментировать и наперед отказываюсь отвечать на вопросы. Это были уже остатки наших одиноких экспериментов. Харт собирался привести в мое дежурство некоего физика, которому в голову пришла идея, что эффект ста тридцати семи секунд находится в тесной связи с числом сто тридцать семь, якобы пифагорейским символом базовых свойств Космоса: первым обратил внимание на это число уже покойный английский астроном Эддингтон. Этот физик, однако, не сумел прийти, и Харт появился сам около трех часов, когда номер уже пошел на машины. Харт научился просто феноменально работать с компьютером. Он выполнил несколько простых усовершенствований, которые весьма облегчили наши опыты. Не было нужды вынимать штекеры из гнезд, потому что в кабеле теперь был тумблер, и одним движением пальца телетайп отключался от компьютера. Как вы уже знаете, его нельзя было ни о чем спрашивать напрямую, но можно было передавать ему любые тексты, напоминающие безлично составленные заметки, какие являются основой для прессы.
У нас была обычная электрическая печатная машинка, выполняющая роль телетайпа. Мы печатали на ней соответствующим образом составленный текст и обрывали его в наперед выбранный момент, так, чтобы компьютер был вынужден продолжать фальсифицированное «сообщение».
Харт в ту ночь принес игровые кости и как раз раскладывал свои вещи, когда зазвонил телефон. Это был дежурный линотипист, Блэквуд. Он был из посвященных.
– Слушай, – говорит он, – у нас тут Эми Фостер, знаешь, жена Билла. Тому удалось сбежать из больницы, он пришел домой, силой отобрал у нее ключи от машины и поехал, ну, в известном состоянии, она уже сообщила полиции, а теперь прилетела сюда, мол, не поможем ли мы ей чем-либо. Я знаю, что смысла в этом нет, но если этот твой пророк – может, он бы что-то придумал, как полагаешь?
– Не знаю, – отвечаю я, – не представляю себе… но… знаешь… ее неправильно было бы просто так отправлять, слушай, пришли ее к нам, пусть поднимется служебным лифтом.
А поскольку поездка эта должна была продлиться какое-то время, я обратился к Харту и объяснил ему, что наш коллега, журналист Билл Фостер, в последние несколько лет серьезно спился, потягивал даже на дежурствах, пока его не выгнали с работы, и тогда он добавил психоделики, за месяц попал в две аварии, поскольку садился за руль в полубессознательном состоянии, у него отобрали права, дома – сущий ад, и вот жена наконец с тяжелым сердцем отдала его на лечение, а теперь он как-то выбрался из больницы, вернулся домой, забрал машину и выехал не пойми куда – естественно, как минимум пьяный. А может, и под наркотиками. Жена прибыла сюда, полиции она уже сообщила, ищет помощи, понимаете, господин доктор, как оно. Собственно, сейчас она сюда прибудет. Как вы полагаете – мы можем что-то сделать? И показываю глазами на компьютер.
Харт не удивился: не тот он был человек, которого можно легко поймать врасплох. Сказал только:
– Что ж, рискнем? Прошу вас, подсоедините машинку к компьютеру. – Я еще делал это, когда появилась Эми. По ней было видно, что она не сразу отдала ему эти ключи. Харт пододвинул ей стул и сказал:
– Садитесь, у нас мало времени, верно? Потому прошу не удивляться никаким вопросам, которые я стану вам задавать, но прошу отвечать как можно точнее. Сперва мне нужны подробные личные данные вашего мужа: имя, фамилия, внешний вид и все такое.
Она отвечает – и чувствуется, что неплохо себя контролирует: только руки у нее и трясутся:
– Роберт Фостер, Сто тридцать шестая авеню, журналист, тридцать семь лет, пять футов семь дюймов роста, брюнет, носит роговые очки, на шее ниже левого уха – белый шрам от несчастного случая, сто шестьдесят девять фунтов веса, группа крови первая положительная… этого достаточно?
Харт не отвечает, просто начинает печатать. Одновременно на экране появляется текст: «Роберт Фостер, живущий на Сто тридцать шестой авенью, мужчина среднего роста, со шрамом пониже левого уха, с первой положительной группой крови, выехал нынче из дома машиной…».
– Прошу вас назвать марку и номер автомобиля, – это уже ей.
– «Рамблер», Нью-Йорк, шестьсот пятьдесят семь девятьсот девяносто два.
– «Выехал нынче из дома автомобилем марки «Рамблер», регистрация в штате Нью-Йорк, шестьсот пятьдесят семь девятьсот девяносто два и сейчас находится…»
Тут доктор нажимает выключатель. Компьютер предоставлен себе самому. Не колеблется ни секунды, текст на экране растет:
«…и сейчас находится в Соединенных Штатах Америки. Плохая видимость, вызванная дождем, при низкой облачности, затрудняет управление машиной».
Харт выключает компьютер. Задумывается. Начинает писать снова, с той разницей, что после «находится» пишет дальше «на отрезке дороги между» – тут снова отключает поступление информации. Компьютер без колебаний продолжает: «…Нью-Йорком и Вашингтоном. Придерживаясь крайней полосы, обгоняет длинную колонну грузовиков и четыре цистерны SHELL, превысив максимально допустимую скорость».
– Уже что-то, – бормочет Харт, – но нам не хватит направления, нам нужно больше прояснить ситуацию.
Приказывает мне стереть то, что есть, и начинает еще раз. «Роберт Фостер… и так далее… находится на трассе между Нью-Йорком и Вашингтоном, между указателем расстояния номер…» – и тут выключает кабель. Компьютер тогда делает нечто, чего мы еще ни разу не видели: аннулирует часть текста, который уже появился на экране, и мы читаем: «Роберт Фостер… выехал из дому… и сейчас находится в молоке на обочине дороги Нью-Йорк – Вашингтон. Должно опасаться, что потери, понесенные фирмой «Мюллер-Уорд», не будут покрыты страховой компанией «Юнайтед TWS», поскольку закончившийся неделю назад полис не был продлен».
– Он что, с ума сошел? – спрашиваю я. Харт дает знак, чтобы я сидел тихо. Начинает писать снова, доходит до критичного места и выстукивает: «Находится сейчас на обочине дороги Нью-Йорк – Вашингтон в молоке. Его состояние…» – Тут он останавливается. Компьютер продолжает: «таково, что непригодно к использованию. Из обеих цистерн вытекло 29 гекалитров. При нынешних рыночных ценах…»
Харт приказывает мне стереть это и говорит сам себе: «Типичное недоразумение, надо навести порядок с грамматикой, а то «его» могло относиться как к Фостеру, так и к молоку. Еще раз!»
Я включаю компьютер. Харт упорно пишет это странное «сообщение», после упомянутого молока ставит точку и молотит с нового абзаца: «Состояние Роберта Фостера в настоящий момент…», обрывает себя, компьютер замирает на секунду, потом очищает весь экран – перед нами пустой, чуть светящийся квадрат без единого слова; признаюсь, у меня даже волосы на голове зашевелились. Потом формулирует текст: «Роберт Фостер сейчас не находится ни в одном определенном состоянии, поскольку как раз переезжал на машине «Рамблер», штат Нью-Йорк, 657 992 границу между штатами». Вот же черт, думается мне, пока я перевожу с облегчением дыхание. Харт с лицом, кривящимся неприятной ухмылкой, снова велит мне знаком убрать все и начинает сначала. После слов «Роберт Фостер пребывает сейчас в месте, чья локализация описывается…» нажимает выключатель. Компьютер продолжает: «…по-разному в зависимости от того, какими взглядами обладает всякий, размышляющий по этому поводу. Надлежит признать, что речь идет о персональном мнении, чье наличие согласно с нашими законами и Конституцией невозможно навязывать другому. По крайней мере, так полагает наша газета». Харт встает, сам выключает компьютер и дает мне легкий знак, чтобы я вывел Эми, которая, как мне кажется, ничего из этой магии не поняла. Когда я вернулся, он говорил по телефону, но столь тихо, что я ничего не расслышал. Отложив же трубку, он посмотрел на меня и сказал:
– Он переехал разделительную полосу и столкнулся в лоб с цистернами, которые везли молоко в Нью-Йорк. Оставался в живых еще с минуту, пока его вытаскивали из машины; потому сперва и было сформулировано: «находится в молоке». Когда я повторил это фрагмент в третий раз, уже все закончилось; ведь и правда можно иметь совершенно разные представления насчет того, где мы окажемся после смерти, – и даже о том, пребываем ли мы тогда хотя бы где-то.
Как видите, использование настолько необычных возможностей, которые дает нам прогресс, не всегда простая вещь, не говоря уже о том, что это может оказаться довольно кошмарное развлечение – имея в виду смесь журналистского жаргона и безбрежной наивности (или, если желаете, равнодушия) относительно человеческих дел, которую – в силу обстоятельств – выказывает электронная машинерия. В свободную минуту можете поразмышлять о том, что я вам рассказал. Самому же мне уже нечего добавить. Лично я предпочел бы теперь послушать какую-нибудь другую историю, чтобы позабыть об этой.
Охота[12]
(Неопубликованный рассказ, обнаруженный в архиве Станислава Лема)
Предисловие переводчика
Рукопись неопубликованного рассказа Станислава Лема была обнаружена весной 2018 года в домашнем архиве писателя его секретарем Войцехом Земеком. По некоторым признакам (место хранения, вид и состояние бумаги, шрифт пишущей машинки) можно предположить, что рассказ был написан в конце 1950-х годов. Рассказ закончен сюжетно, но не завершен в плане редактирования. Рукопись представляет собой отпечатанный на пишущей машинке первый экземпляр с правками, выполненными как на машинке, так и вручную. При этом вычеркнуты целые фрагменты текста: предложения и даже абзацы. Общий объем текста – 45 670 знаков. Ощущение такое, что редакцией какого-то издания автору было поставлено условие: рассказ должен занимать не более одного авторского листа, т. е. не превышать лимит в 40 тысяч знаков. В то время Лем, начинающий писатель, вынужден был выполнять все требования редакции, чтобы его опубликовали. (А например, в 1980 году Лем даже пошел на конфликт с редакцией газеты Trybuna Ludu, когда та попросила его уменьшить объем статьи «Мой взгляд на литературу»: Лем просто отдал свою работу в другое издание – журнал Polityka, при этом обвинив редакцию газеты в попытке подвергнуть его цензуре.) Вычеркнутые фрагменты составляют 4560 знаков. После правки некоторые места требовали минимальной корректировки – согласования последнего предложения перед вычеркиванием с первым предложением после вычеркивания. Скорее всего, следовало удалить еще какой-нибудь объем текста, но это уже, наверное, сложно было сделать без ущерба для повествования, т. е. рассказ не был приведен в соответствие с требованием редакции и поэтому не был отправлен в печать. Почему? На этот вопрос отвечу в Послесловии, ибо объяснение касается сюжета рассказа.
На польском языке рассказ «Охота» (Polowanie) был опубликован в ежеквартальнике Przekrj (2019, nr 1 (3564)), при этом в Польше напечатан сокращенный вариант – с учетом вычеркиваний. Поскольку я считаю, что вычеркивания – это требование редакции, противоречащее первоначальному замыслу автора, то решил перевести и вынести на суд читателя первоначальный вариант рассказа, при этом вычеркивания отмечены квадратными скобками [] – так же, как удаляемый фрагмент отмечал сам автор в рукописи. Так что читатель имеет возможность прочитать рассказ в варианте на выбор: первоначальный – читать полностью – либо сокращенный пиСатеЛЕМ [без чтения текста в квадратных скобках]. Приятного чтения!
Виктор Язневич
Охота
Он пробежал уже, должно быть, милю и даже не разогрелся. Сосны встречались редко. Длинноствольные, они росли вертикально вверх под острым углом к склону, уходящему в полумрак, откуда то тише, то громче доносился шум потока. Или, может быть, реки. Он не знал этой местности. Не знал, куда именно бежит.
Бежал. Уже некоторое время не замечал на полянах ни черных следов кострищ, ни вдавленных в траву клочков разноцветных упаковок, многократно промокших под дождем и иссушенных солнцем. Сюда, видимо, никто не добирался, потому что и дороги никакой не было, и виды – там, где они были, – вряд ли могли привлечь чье-либо внимание. Повсюду стоял лес, в зеленых пятнах буков, чем выше к вершинам, тем все более темный, и единственное, что в нем белело, это было нутро сломанных стволов. Их ломал ветер, да и сами они падали от старости. Когда перегораживали ему дорогу, он быстро оценивал взглядом, стоит ли их перепрыгивать или, быть может, лучше пробраться внизу, между засохшими метелками ветвей.
Вот между деревьями показалось небо. [Это ни о чем ему не говорило – он знал, что ничего хорошего не может ожидать от открытого пространства, если только это не большая лесная просека. Он остановился среди елей, продолжил движение, снова остановился там, где они закончились, не такие голоствольные снизу, как те, растущие дальше, словно бы рядами.] Он оглянулся. Взгляд скользил по стволам, все дальше и дальше, пока они не слились в единый серо-коричневый фон. Прислушался. Пустота усиливала тишину, шумел лишь невидимый поток, настолько отдаленный, что его звуки были слышны только иногда, свободно блуждая по воздуху среди деревьев. Впрочем, возможно, это шумели сами деревья; сейчас ветер был высоко – он видел его, зрение было достаточно острым, – он различал колебания одиноких елей на фоне облаков.
Почти вся долина, покрытая непроницаемым лесом, лежала перед ним. Он обнаружил сразу две-три известняковые скалы с их неправдоподобной формой белеющих башенок; там, где они утопали в лесном море, в его больших, неподвижных волнах, темнели пятна – наверняка входы в какие-то пещеры, гроты?
[Он даже не подумал о таком убежище. Без сомнения, они нашли бы его там, в проходе настолько тесном, что он не смог бы протиснуться глубже. Ясно себе это представил. Услышал бы во влажной темноте, разделенной на секунды каплями, падающими с известнякового свода, лай собак, крики, их голоса – они велели бы ему выйти и показать себя в свете дня, на фоне деревьев, и если бы он не послушал, то распорядились бы его вытащить, как червя, забившегося в щель под камнем.]
Наверное, многие закончили именно так, потому что это был самый простой выход – не нужно было ни бежать [с горевшей огнем головой, скользящими по глине ступнями], ни составлять бесполезные планы. [Потому что не было шансов. Никаких. Так почему же он бежал? Почему все его предшественники также убегали, почемубросались в горы, в леса, за их границу, в районы скал, поросших горной сосной, в безупречную дикость резервации, почему никто не подставил спину под выстрел, не дал разнести себе лоб без попытки такого побега, настолько отчаянного, насколько и бесполезного. Он не знал. Впрочем, и ответа не искал; не задумывался над этим.] Травянистый склон перед ним, запятнанный цветами поздних одуванчиков, поднимался и заканчивался следующим еловым островком. Какая-то птица отозвалась с дерева, вновь и вновь повторяя свою навязчивую простую песню. Он не знал ни как выглядит эта птица, ни как называется. Далеко внизу, там, где склоны утонули в первых тенях, светлой полоской изгибалась река.
По воде? Утратить достигнутое преимущество… Они найдут его, ни на мгновение не потеряют след. [Локаторы укажут им направление его поворота. Так что, снова в лес? Даже издали они могли бы меня подстрелить, подумал он, глядя на пустое пространство, отделяющее его от стены елей. Хотя нет. Не потому, что они боятся промахнуться – никто не станет стрелять на таком расстоянии. Они считают, что это не по правилам.]
Прежде чем двинуться дальше, он прислушался к своим ощущениям. Тишина в нем стояла даже гуще, чем вокруг, нарушенная шумом хвойных ветвей и тремя повторяющимися нотами птичьей трели. Еще раз оглянулся, чтобы убедиться, что расстояние между ним и погоней достаточно велико. И тогда заметил в самой дальней точке в темноте леса небольшое шевеление.
Бросился вперед. Не контролировал скорость своего движения. Это была привычка, а не страх. Еще нет. Он мчался вверх по крутому склону, который ни один человек не смог бы преодолеть с такой же скоростью. Он не задыхался, сердце не вырывалось из груди, кровь не пульсировала в висках; просто что-то – и он не знал что – издало в нем слабый, приглушенный звук, как быстро прижатая струна; продолжалось это не более одного мгновения.
Не осознавая как, он оказался в углублении между пнями, в высохшем русле ручья, в извилистой, местами заиленной расщелине, отчетливо видимой на фоне туч. Возможно, во время ливня у него появился бы шанс. [По крайней мере, оттянуть конец, о котором, впрочем, он не думал.] Не переставая сильно и размеренно перебирать ногами, он поднял голову. Нет – из этих туч ливень не прольется. Стояла жара, она добралась даже сюда, делая невыносимой влагу лесного массива. Последние, не высушенные солнечными лучами капли вчерашнего ливня (помнил его: услышав, как дождь непрестанно стучит по крыше над головой, подумал, что, если будет так сыпать и дальше, они отложат организацию погони на один, а может быть, и на два дня) под воздействием сотрясений, которые передавались деревьям, когда он бежал, падали на него сверху, некоторые из них сверкали бриллиантами у него на суставах. Не стряхивая их – сами мгновенно высыхали, – он мчался дальше; набойки на подошвах звучно стучали по белым камням; он пошатнулся, удержал равновесие, не снижая скорости. Его слуховые ощущения целиком сосредоточились на том, что происходило позади. Преследователи были далеко, но не так далеко, чтобы до них не донесся этот шум, лес без помех передавал его вниз. Деревья внезапно расступились.
Он оказался на небольшой вершине, с трех сторон окруженной елями. В подсвеченной солнцем дали виднелись горы, синеватые, с белеющими потеками снегов, с клубящимися облаками, окружающими вершины. Широкий травянистый склон спускался вниз, а дальше снова был лес. Он простоял не более двух секунд и услышал погоню. Сразу узнал голос Менора, его прерывистый, свирепый лай. Он не боялся собак, они ничего не могли с ним сделать, но собаки означали людей. [Ненавидел ли он их? Мог бы попытаться, если бы на это было время. Впрочем, это неважно.] [Еще раз посмотрел на горы, ему пришло в голову, что, наверное, он видит их в последний раз, и, хотя был к ним безразличен, хотя не знал их, никогда в них не был, ему нечего было искать среди скал, но именно с этой мыслью, словно бы рикошетом, до него дошло, что впереди у него только минуты, в лучшем случае часы, чтобы смотреть, слышать, двигаться, и что это – правда. Кроме того, что было, больше ничего не будет – то, что люди говорили о воскресении из мертвых, его не касалось, у него не было с этим ничего общего.] Неожиданно почувствовал, как холодная блестящая ртуть расплывается в его груди, и бросился вперед.
Он развил совершенно невероятную скорость, никогда еще не бегал так быстро. Несся четырех- и пятиметровыми прыжками, взмывал в воздух, проносился над травой, с пятном тени под ногами, приземлялся и отталкивался для следующего прыжка. Кто-нибудь другой смог бы так бежать? Он чувствовал давление в висках, в глазах – пульсирующие искры, в груди – еще не жар, предшествующий потере сознания, но тепло, неприятное, даже противоестественное [, говорили, что, чтобы уберечь себя, нельзя долго так напрягаться, не выдержишь…].
Суставы уже хрустели, набойки обуви рвали траву, выбрасывая ее клочья при каждом следующем прыжке, он знал, что должен замедлиться, потому что уже перестал контролировать силу ускорения, которая влекла его вперед, но не мог, а может, не хотел – и это было одно и то же.
Он видел, как весь пейзаж, этот крутой луг, темные полумесяцы лесов, горная гряда, синеющая среди облаков, – все равномерно поднимается и опускается в ритме его прыжков, поглощающих пространство; уже совершенно не чувствовал усилий, уже не осознавал, или он так бежит, или висит неподвижно, а только мир, захваченный неизвестной силой, в каких-то ужасных спазмах, в какой-то икоте похищает, расшатывает, раскачивает до тошноты – ноги разбежались на белеющей, освещенной солнечными лучами осыпи, и он рухнул, опрокидываясь, переворачиваясь, отчаянно упираясь руками и ногами в двигающийся вместе с ним гравий. Когда же наконец остановился в облаке пыли, скорчившись, то был покрыт слоем известняковой пыли. Только вокруг коленей и тазобедренных суставов этот белый сыпучий порошок быстро темнел, словно от пота. [Как лошадь, которая долго скакала галопом по пыльной дороге, подумал он.] Быстро поднялся на ноги. Удивился, как далеко от него была вершина, с которой он сбежал сломя голову. Немного оторвался, подумал он. И, чтобы удержать это преимущество, побежал дальше.
Между деревьями темнела зеркальная гладь воды. Инстинктивно поискал взглядом купающихся. [Не боялся их, но… лучше бы их не было. Потому что в этом побеге, покрытый пылью, с приклеенными смолой к рукам и ногам сосновыми иглами и веточками, отяжелевший, исцарапанный и весь в зеленых и ржавых пятнах, обреченный на нечто окончательное и неизбежное… впрочем, он вообще не думал, не было времени, он лишь чувствовал, что не хочет, чтобы появились серебристые и золотистые лодки, из которых на него будут смотреть стройные, загорелые, в ярких купальных костюмах люди, обращаться к нему, давать хорошие советы – и такое бывало. Они помогали, он слышал об этом, неизвестно почему. Чтобы продлить игру? Чтобы его преследователям не было слишком уж просто? Он не знал. Но он хотел оставаться один, до конца – один, не желал никакой помощи, потому что она была невозможна.] Побежал немного медленнее, тише, здесь росли огромные ели, среди них явно разбивался лагерь, он видел места, где вбивали колышки для палаток, следы на берегу озера, где вытаскивали лодку, остатки построенной из красных и золотистых сегментов пристани. Но кроме следов – никого. Он наклонился вперед, увеличивая скорость. Через четверть мили преодолел гряду крупных валунов (когда-то они лавиной скатились по уходящему вверх оврагу), перепрыгивая с необычайной ловкостью с одного на другой, и только белесые царапины на их поверхности обозначили места, где он отталкивался для следующего прыжка. Миновав камнепад, угодил в бурелом, здесь давно вповалку лежало несколько сотен больших деревьев, превратившихся уже в труху, хотя местами сохранившаяся кора и создавала видимость здоровых и твердых стволов; но обилие серой паутины в ветвях должно было его предостеречь, он же легкомысленно ступил на крупное дерево, ствол легко поддался и почти без хруста превратился в измельченную массу – и он провалился по бедро. Рванулся. Нелегко было освободить ногу из западни, она прочно застряла, да и собственный вес здорово мешал – однако, сгорбившись, пятясь, таща за собой цепляющееся бревно, он наконец-то вырвался и побежал дальше. За последними деревьями, у большого луга, стояла металлическая мачта. Кинув взгляд вправо-влево, он понял, что перед ним линия высокого напряжения. В этом месте она пересекала перевал и тянулась дальше, к смутно синеющим равнинам.
Он подбежал к ближайшей опоре, укрылся за ее металлическим каркасом, встав спиной к уходящему вдаль уклону – в самом начале, у его скальной границы в любой момент могли показаться силуэты преследователей. Что-то задержало их по дороге, сейчас он не слышал даже приглушенного лая собачьей своры. Если бы его разыскивали только с помощью локаторов, он мог надеяться на временную невидимость, каркас защищал от их лучей. Но были еще собаки, идущие по запаху.
Он почувствовал разливающийся по всем органам жар, словно изнутри разгоралось пламя. Жар, порожденный вынужденными отчаянными скачками, до сих пор поглощаемый обдувавшим его ветром, вырывался на поверхность тела. Он расставил ноги, ухватился за стальные стержни, словно не только окружающему воздуху, но и металлу конструкции пытался отдать как можно больше этого смертоносного тепла, от которого не мог избавиться. Каждую секунду ожидал хорошо знакомой картины, потому что уже принимал участие в нескольких таких погонях, конкретно – в пяти, он был их свидетелем, а не героем; период ученичества. Охота должна была вестись в условиях естественных и примитивных, как когда-то охота на животных, но уже не было таких животных, с ними не разрешалось ничего делать, во избежание окончательного вымирания. Использовали только собак и локаторы, да на спине крепились реактивные ранцы, но применяли их крайне редко, добиваясь равных шансов для всех участников.
Ни один силуэт не поднялся над вершиной – видимо, экономили топливо. Задержка не одарила его надеждой, да и с чего бы, напротив, увеличила неопределенность его положения. Внезапно, но вполне осознанно он посмотрел направо – вдоль уходящих к равнине решетчатых опор.
[Может, ему это кто-то сказал, но когда? Может, где-то об этом слышал? Не вспомнить.] Он уже взбирался по опоре, как обезьяна, быстро, проворно, сталь стучала о сталь, около самой вершины располагался небольшой помост для персонала, обслуживавшего линию зимой, когда образовывалась наледь. Кабели, толстые, сплетенные из медных и алюминиевых проводов, сверкали на солнце. От них его отделяли ожерелья из грибоподобных изоляторов. Выдержат ли? Он перевесился через перила и широко расставленными ногами коснулся корпусов изоляторов. Округлые, они не давали надежной опоры. Опустился на колени, ухватился руками, пополз на четвереньках, рядом, в воздухе, тянулся один из медных кабелей. [Подумал: там проходит ток. А если ударит?]
[Представил ослепительную вспышку, треск и дым от электрической дуги, как будто это произошло, как будто его поразил яркий разряд, как будто он упал, скрюченный, почерневший, обожженный, оставляя за собой шлейф из искр, как будто валялся, сожженный в уголья, в траве. О, как они бы злились, кричали!]
С лишенными всякого выражения остекленевшими глазами дотронулся до этого, выглядящего совсем безобидным кабеля из переплетенных медных проводов, резко отдернул руку. В солнечном свете он не мог заметить разрядов, лишь ощутить их, но они не причинили ему вреда. Ухватившись за кабель и повиснув на руках, начал перемещаться, используя наклон кабеля и регулируя скорость силой захвата. От сильного трения ладони горели огнем, но он со скрежетом продвигался по двухсотметровому обвисшему кабелю; там, где кабель особенно обвисал, отпустил его, словно бросаясь в пропасть. А когда коснулся травы – нет, на долю секунды раньше, – накопившийся заряд ударил голубым пробоем в землю, и он, подергиваясь, извиваясь, дрогнув от ужасной силы, которая моментально наполнила его жаром, будто пыталась прожечь застывший, задымленный череп, повалился на бок, покатился, цепляясь и выдирая траву в судорогах, ослабевавших с каждой секундой. Наконец, остановившись, быстро поднял странно отяжелевшую, словно бы разбухшую голову. Да, одну лишь голову, – и ему показалось, что между стеблями травы на границе возвышенности и вершины, где-то на расстоянии трех четвертей мили, появились крошечные фигуры, неясно, людей ли, собак. Впрочем, это могло быть иллюзией, потому что его зрение еще не пришло в норму – сплошь мерцание и рябь. Даже не пытаясь подняться, он сжался и покатился вниз, по траектории максимального уклона. Трава в месте его падения была, должно быть, сожжена, но, возможно, собаки сориентируются не сразу.
Все катился и катился; прижав к туловищу ноги и руки, уподобился быстро вращающемуся бревну; черное, зеленое, синее, черное, синее – мелькала перед глазами то земля с травой, то небо. Осторожно остановился. Встал не сразу – его предплечья, локти, запястья были покрыты чем-то красным, будто кровь; посмотрел удивленно – чья же это кровь? Ягод. Раздавил их, должно быть, сотни; вставая, наступил на нетронутые созревшие гроздья. Опустив глаза, встал на колени – и в этом положении был похож на большое животное весьма странной расцветки, облепленное пучками травы, смолой, в брусничном соке, – посмотрел на несколько уцелевших красных шариков, обрамленных листиками, на мгновение ему подумалось: вот бы лечь в этом месте и тихонько лежать, и лежать, не дрогнув ни единым мускулом. Он вскочил и побежал. Двести метров над землей: собаки потеряют след. Остановился за следующей стальной опорой, чтобы обмануть локаторы, но это было излишне. Собаки начнут кружить по тому месту, где исчез его след, станут наворачивать круги, скуля, пока не обнаружат то выжженное место, а если не найдут его, придут люди, [догадаются,] натравят собак.
Теперь он бежал по краю леса, хорошо понимая, что выбрал худший маршрут из всех возможных, потому что долина, где обрывалась синяя шуба леса, отличалась от других. Где-то неподалеку заканчивалась резервация. Он видел разноцветные полосы шоссе, белые чистые виадуки, пересекающие слегка расступившиеся известняковые скалы, черные выходы туннелей и голубую затуманенную бездну воздуха, разбросанные по холмам домики, от которых тянулись тонкие нити к ленте дороги. Но продолжал бежать, ведь назад повернуть он не мог. Ветер был благоприятный, потому что подталкивал его тело и уносил его запах вниз, прочь от собак, а сейчас доносил лай – не лихорадочный свирепый призыв, а неуверенный, перебиваемый поскуливанием, – они уже достигли места, где он взобрался на опору.
Голова пышет жаром, и иногда он хуже видел – в глазах блестело, если бы мог, то разломал бы свой череп, чтобы впустить внутрь этот прохладный, несмотря на солнце, горный воздух. Склон становился все круче. Все сильнее приходилось сопротивляться инерции, которая толкала его, угрожая свалить с ног, – чтобы не рухнуть среди переплетенных корней, а он попал на лесоповал, он прыгал с одного ствола на другой, и небезуспешно. В точности движений, в уверенности каждого прыжка, в молниеносной оценке дистанции, в выборе наиболее подходящего маневра было что-то совершенное, чего он не осознавал, борясь с набухающим жаром в черепе. Руки, кулаки молотили воздух, он уже долгое время бежал быстрее, чем мог, пока на простейшем отрезке пути не растянулся во весь рост. Зацепился за выступающий корень, ногами пропахал борозду и не смог встать, навалившись всем телом на правую руку, не сумел ею пошевелить или высвободить ее. Перевернулся на спину и лежал так несколько секунд. За это время, одним молниеносным взглядом, он охватил и небо с пенистыми островами светлых облаков, и нарушающие этот фон кроны елей. Он вскочил, подобно пружине, и сразу встал, выпрямившись.
Позади остался лесоповал, выше был лес, покрытый солнечными пятнами, слева, за деревьями, высились белые известняковые скалы. Склон перед ним опускался, сухая редкая трава шла волнами, из нее выступали камни, словно панцири белых черепах. Над одним из них шелестела блестящая нить. У других он тоже заметил ртутный блеск – присмотрелся повнимательнее, медленно приблизился, наклонился – это были длинные тонкие обрезки металлической фольги, прижатые камнями. Они трепетали, блестя на солнце. Поднял голову. То здесь, то там светились в траве, а дальше, у больших валунов, настоящей паутиной дрожали крупицы солнца – кто-то сделал это намеренно. Кто? Зачем?
Первая мысль: подозрительно. Ловушка? Они затаились где-то здесь и манят его к себе, чтобы из-за нарастающей уверенности в том, что эти металлические нити ослепят локаторы, он двинулся вперед смелее и увереннее [к ожидающим заряженным стволам]?
Но погоня осталась далеко вверху. Чувствуя, что вступает во что-то непонятное, ни на мгновение не веря в спасение, он, однако, начал двигаться, пересек первые торчащие из травы камни, ускорился, побежал. Фольги здесь было полным-полно; кто-то изрядно потрудился – и дальше, на лапах горной сосны, яростно шелестящая на ветру, и обернутая вокруг карликовых сосен – везде эта нарезанная полосами фольга…
Кое-где, оторванная ветром, она летела по воздуху, переливаясь искрами, как паутина бабьего лета, и он бежал в этом же направлении, обгоняя пролетающие серебряные нити, но их становилось все меньше, разбросанных беспорядочно, целыми горстями. Он слегка остыл и вновь обрел способность думать, несмотря на жар в голове и глазах. Собаки наверняка уже взяли след. Он слышал, как они лают; их напряженные, уставшие голоса на мгновение приглушила стена деревьев; они, вероятно, вторглись в область бурелома. Пусть локаторы и ослепли от разносимой ветром фольги – это не защитит от собак, если он во второй раз не оторвется от земли, не создаст между погоней и собой широкую зону без следов, чтобы собаки остолбенели и вернулись к людям с поджатыми хвостами.
Луг, возвышающийся над долиной, окружали известняковые скалы, и, добравшись до них, он увидел тропинку, внизу – под самым обрывом, под оголенным белым камнем; прыгнув туда, он уже не встанет. Слишком высокий воздушный колодец. Глянул через плечо – от преследователей его отделяла значительная кривизна склона, заросшего черными на фоне солнца горными соснами, и травяное поле, над которым все еще играли лучи, загорались огоньки, как от разбрызганной жидкой ртути, как от поверхности изогнутых зеркал. Можно было бежать прямо вдоль края обрыва, но это ничего не давало. Снова с надеждой посмотрел вниз. Тропинка, укрепленная деревянными перилами, прижалась к самой скале, пересекла мостиком ручей, скрылась за выпуклостью обрыва. Он отметил тень дерева на осыпи и, не успевая осознать увиденное, побежал, то и дело поглядывая между скалами вниз.
Это должно быть здесь или нигде. Поддерживающее луг возвышение, крутое, неприступное, открылось перед ним внезапно. Воздух входил, как море в бухту, в глубокую расщелину в скалах, а в самой ее сердцевине, нависшей над пропастью, со дна этой пропасти, неглубокой, не более тридцати метров, но прыжок гарантировал бы гибель, – со дна этого маленького котла поднималась одна-единственная гигантская старая ель; ее нижние мертвые ветви касались известняковых стен, расщелина заключала одинокое дерево в скалистые объятия, темно-зеленая верхушка с кистями молодой хвои виднелась на расстоянии шести или семи метров ниже края уступа.
Начни он просчитывать свои шансы, наверняка бы не прыгнул. Потому что нужно было, уже летя камнем вниз, поймать это дерево, охватить его вершину и двигаться по стволу, с таким расчетом сжимая кольцо рук, чтобы обламываемые ветви смягчали падение, но не слишком сильно, чтобы дерево, наклонившись от резкого удара, не сломалось, потому что тогда он расшибся бы, ударившись вместе со сломанной половиной ели о противоположную скалу.
И все получилось, хотя, с большой долей вероятности, получиться не могло. Ель наклонилась, выпрямилась, ветви разлетались, как обрубленные, но это замедлило падение настолько, что он уже управлял продвижением вдоль ствола у самого его корня. Под ногами зашуршал гравий. Он был внизу! Поднял голову. Тонкая серебряная нить переливалась на солнце, зацепившись за камень на краю обрыва. Побежал вниз, не по тропе, а напрямик, вдавливая камни безошибочными прыжками; сжавшись пружинно, перемахнул через большой валун, но от того, что увидел с другой стороны, едва не упал, как подстреленный, еще в полете; его ноги напряглись, врывшись столбами в гравий, он застыл, подняв руки, словно инстинктивно защищал выпуклую грудь.
Перед ним – шагах в четырех – сидел ребенок. Это была девочка, лет двенадцати, что, впрочем, он понял не сразу, ведь она была в брюках. У нее были короткие волосы, темные, в цвет глаз, смотревших на него без удивления, но с напряженным интересом, от которого ее белый лоб волнообразно сморщился над коротким носиком; ее глаза, отвлекшись от него на мгновение, уставились на маленькие золотые часы, которые она держала в руках и сразу же нацепила на запястье, безразлично, как ненужную вещь. Он стоял неподвижно, в три раза выше нее, массивный, темный, разогретый бегом, с широко раскрытыми глазами, в которых застыло зеркальное отражение неба – как если бы они были такими же голубыми. [Никаких особых отметок на нем не было – казалось бы, ничто не свидетельствовало против него, не говорило, что он является тем самым, в которого будут стрелять, и это подтверждалось тем или иным стечением обстоятельств, которые помогли ему, но которых могло и не быть.] Она скользила по нему взглядом, внимательная, спокойная, и поэтому он продолжал стоять с по-прежнему поднятой наполовину левой рукой, будто для защиты от удара или чтобы убедить, что не следует обращать на него внимания, что он никто, а правая рука повисла как парализованная. А она неторопливо осмотрела его ноги, прилипшие к левому колену щепки трухлявого дерева, его туловище со щитообразно расширяющейся грудью и эту смесь грязи, известняковой пыли, содранной коры и смолы, что покрывала его почти целиком, и лицо, избавленное от какого-либо выражения – гравий поранил его кисти и руки, в паху и на бедрах выступали большие темные пятна, как если бы он ужасно потел от пылавшего в нем жара, от которого никак не мог избавиться. Когда он скользил вниз, на дно пропасти, к его шее приклеились маленькие зеленые еловые веточки. Он пошевелился, собираясь шагнуть вперед – она встала, он должен был уступить ей дорогу [, еще не осознавая, что все было напрасно: обезьяньи прыжки по проводам высокого напряжения, чудесным образом попавшиеся на пути металлические обрезки, которые ослепили локаторы, этот последний, почти бессознательный, прыжок], – он не думал ни о чем. Был опустошен, избавлен даже от этой внутренней дрожи, словно от идеально работающего и в высшей степени сплоченного механизма. Она внезапно впилась взглядом ему в лицо. Немая сцена завершилась.
– Как тебя зовут? – спросила девочка. У нее были умные карие глаза. Он не ответил.
– Не бойся, – сказала она. – Тебе не стоит бояться. Не веришь?
[– Отойди… – тихо сказал он. – Отойди…
Понимал, что не уйдет. Даже перестал прислушиваться к погоне. Ничего не существовало.]
– Глупый, – строго сказала она. – Ты должен пойти со мной. Я помогу тебе. Идем же!
Если бы она продолжала говорить с ним, он, возможно, смог бы убежать, но она развернулась и пошла, и как бы само собой разумелось, что он должен последовать за ней. Поэтому и пошел. Дошли до тропинки, пересекли ее – было видно, как тропинка сбегала в долину белыми, все более тонкими петлями, мелькая среди хаотически разбросанных известняковых скал.
Над тропинкой открылась область, полная укрытий, выточенных водой в известняковом скелете горы; девочка вела его быстро, прямым путем. Он шел иногда немного сзади, иногда рядом с ней. Видел, как девочка краснела от напряжения – ловила воздух своим маленьким ртом, дышала все тяжелее и почти бежала, на удивление легко, там, где он ступал огромными шагами, сгибаясь почти пополам, чтобы пройти под нависающими ветвями.
Они оказались в непролазных зарослях, это был очень старый бурелом, деревья лежали бок о бок, все в одном направлении, и каждое возносило свою охваченную черным распадом огромную пятку, этакий островок борьбы, который десятилетиями медленно разрастался, не имея возможности укоренить в скале ни одного побега. Мертвые ветви, с которых им на лица сыпались иголки, словно остатки ржавых железных проводов, в некоторых местах опускались настолько низко, что даже ей приходилось нагибаться, иногда даже проползать несколько метров. Он молчаливо следовал за ней, слышал ее дыхание, изредка скрипели ее зеленые, как ящерица, новые сапожки или хрустела ветка, с земли, из-под которой гора обнажала свои известняковые кости, тянуло удушливой теплой влажностью. Здесь отсутствовала какая-либо дорога, и можно было бы задаться вопросом, каким образом ребенок узнал об этом мертвом закутке склона, но с момента их встречи он вообще прекратил о чем-либо думать.
Ветер, гуляющий поверху, донес лай собак. Девочка посмотрела ему в лицо, глаза в глаза, почти вплотную – они как раз пролезали под гигантской мачтовой пихтой с изъеденной тлением корой, ее трухлявый остов позеленила фосфорическая плесень, сероватая внизу, куда никогда не попадало солнце, а выше – цвета металла, словно патина. Запахом паутины веяло от мумифицированных остатков ветвей, даже шишки, лежащие на толстых подушках хвои, полностью поседевшей, казались фальшивыми.
– [Не бойся.] Уже скоро, – тихо сказала она.
Над ее верхней губой сияли крошечные капельки пота; полупрозрачные мочки ушей порозовели. Он чувствовал ее запах, смесь молока, цветов и чего-то химического, но чистого, холодного – и еще какая-то отдельная тоненькая струйка, след с трудом различимого аромата, неожиданного, как цветочный лепесток, который оказывается вдруг, после прикосновения, затаившимся насекомым.
Их на мгновение поглотила тьма, а вынырнув из нее, он увидел выше громоздящийся грандиозный массив, будто невероятная башня великанов. В вертикальной скульптуре открывались, друг над другом, черные гроты пещер. И был слышен мерный слабый звук – эта вода стекала с известнякового выступа рядом с ним, отшлифовав себе маленькое, идеально гладкое ложе, с которого прозрачной кисточкой брызгала вниз и исчезала в пушистых слоях игл.
– Сейчас поднимешься наверх и спрячешься. Понял? – сказала она, не глядя на него, так как была очень занята: что-то искала в мешочке, пристегнутом к брюкам.
Достала оттуда длинный прозрачный цветастый платок, смяла один конец и стала обтирать им его ногу, словно бы хотела ее почистить.
– Собаки, – сказал он тихо.
– Какой ты глупый. А зачем, по-твоему, я это делаю? Потяну за собой, проложу след. Собаки последуют за мной. Прячься, быстрее, слышишь!
Но он не двинулся с места. Лай собак послышался чуть ближе – и снова они заскулили по очереди, одна за другой, он теперь различал их голоса, узнавал их, они, должно быть, остановились там, где обрывался след, над одинокой елью, и лаяли – но это ненадолго: потому что люди сразу же заметят оторванные ветви и поймут, что он прыгнул. И он понял, что это уже не важно, что эта мысль принадлежала прошлому, словно бы отдалившемуся на целые года… Она посмотрела в его неподвижные глаза.
– Почему не идешь! Не медли!
Он хотел что-то спросить. Но не знал, как и что именно. Поэтому, когда она сердито и даже зло сказала: «Ну же!» – он послушно повернулся, ступив на осыпь у стены, а она, не удосужившись посмотреть, удалось ли ему это сделать, торопливо бросила на землю конец платка, несколько раз потянула его туда и сюда, чтобы закрепить как следует запах, и бесшумно побежала в сторону, скользнув между деревьями. Когда, пройдя несколько метров, он оглянулся, ее уже не было видно. Как будто ее никогда не существовало. У самой стены зияла расщелина шириной в метр, он понял, что должен перепрыгнуть через нее: собаки придут сюда, порыскают в поиске его запаха и пойдут по другому следу; собаки всегда, если есть выбор, предпочитают тот след, что не ведет в скалы. Боятся их, что ли?
Теперь он поднимался медленно, но уверенно, вначале испытывая на надежность каждый хват. Нога соскользнула, попробовал другой выступ. Скала была сухой и шероховатой. Ближайшая пещера, заполненная непроницаемой чернотой, зияла над ним на расстоянии в два его роста. Но он не мог туда добраться. Выпуклое каменное брюхо отталкивало его к пропасти. С другой стороны были две узкие вертикальные трещины, он засунул в них пальцы рук и со страшной силой, так, что что-то даже хрустнуло, а он порезался о камни, перебрался через это опасное место. Изнутри тянуло ледяным холодом. Протиснулся в пещеру, оказавшуюся неглубокой. И еще она сужалась – ему едва хватило места. Под грудью нащупал какие-то остатки хвороста, мха, должно быть, когда-то это было звериным убежищем, но теперь и в резервации сложно встретить животное. Он попытался развернуться, чтобы выглянуть. Не было места. С большим трудом, едва не сломав себе шею, прижавшись к камню черепом, он сделал пол-оборота. Поджал ноги – и теперь полностью лежал на боку, в двух этажах над буреломом, рыжевшим беспорядочно переплетенными стволами, скопление молодых елей перекрывало вид вниз на долину.
И снова отозвались собаки. Очень близко. Лежа как мертвый, словно спаянный в единое целое с углублением скалы, принявшей его, он увидел первого преследователя. Тот появился из-за скал, поднялся высоко в воздух, дрожавший возле него – за спиной и у ног, странно завис на некоторое время, как будто он стоял на невидимой колонне, осмотрел территорию, прокричал что-то за спину, пошевелил рукой и медленно переместился вниз; выключенный реактивный двигатель захлебнулся и замер с характерным шипением. Словно кукла, выпущенная из рогатки, из-за скал выскочил второй, так же свободно поднялся вверх, и одновременно среди поверженных стволов, под метелками высохших ветвей закишели пятнистые собачьи тела. На мгновение умолкли, принюхиваясь, подбежали к осыпи, он уже не мог их видеть, но они были настолько близко, что было отчетливо слышно, как собаки втягивают ноздрями воздух, наклоняясь к камням. Первым отозвался, вероятно, Менор, бросился в лес, остальные припустили за ним. Второй человек опустился на осыпь. Собаки, лая, удалялись. Они порядком устали.
– Ну и бестия, – сказал знакомый голос.
Он даже не дрогнул. Лежал, как железная глыба. Воздух доносил звуки – они говорили как будто в шаге от него.
– В прошлом году был куда как лучше, – сказал второй. – Мы дважды в него стреляли, но он уходил.
– И что? – спросил первый. Они говорили, прерываясь на секунду-другую, так как прислушивались к удаляющимся собакам.
– Он нас измучил. Бежал почти до самого заката. Но на перевале…
Дальнейших слов он не услышал, так как оба быстро двинулись, почти побежали; он выглянул, словно бы не осознавая опасности, увидел их укороченные высотой силуэты, оружие они держали на изготовку, ибо были опытными охотниками и по голосу собак понимали, что след совсем свежий, горячий, что уже близко – что скоро он будет в их власти.
Он не осознавал, как долго пролежал не двигаясь. Может, час, может, два. Лай усилился, затем перешел в беспокойный скулеж, раздался человеческий голос, затем шум суматохи стал удаляться, пока не исчез вовсе. Он не понимал происходящего – девочка не могла бегать быстрее, чем собаки, так почему же они ее не догнали? Но внезапно догадался. Она, должно быть, добежала до того места, где склон обрывался в самую глубокую пропасть, и именно туда бросила ложный след, этот прозрачный платок, пропитанный его запахом. Затем просто ушла. Собаки добрались до места, где оборвался след, затем люди принялись совещаться. Они, конечно, удивились и разозлились, но никак не могли уместить у себя в головах, что он прыгнул туда, в эту бездну: на самом деле это было невозможно. Почему же?
Вопрос сложный, но, устроившись кое-как на боку, чувствуя, как холодное нутро скалы поглощает накопившийся в нем жар, крепко уперевшись головой во влажный камень, он мог какое-то время поразмышлять. Когда-то слышал об этом. Рассказывали другие, те, кого уже больше не было, которые до него убегали по этому бездорожью и после изнурительного дня, в ярком солнечном свете, падали на свою короткую тень [, пораженные в голову или грудь]: почти всегда охота заканчивалась в полуденные часы.
Видимо, они должны были бояться. Если бы не боялись, то не убегали бы. Если бы не убегали, не изобретали планы спасения, не было бы никакой охоты, просто обычная стрельба по движущимся мишеням, как по тарелочкам на стрельбище, лишенная чудесного фона гор, запутанного и полного сюрпризов сюжета, лесной стратегии, поединка в хитрости и в выдумках, с прокладыванием двойных следов, их запутыванием и петлянием, прохождением через воду быстрых потоков, по надземным мостам из упавших деревьев – не было бы этого поединка с неожиданным концом, с выстрелом не слишком близким, чтобы не быть легким, и не слишком далеким, чтобы быть точным.
И если им приходилось изворачиваться и прятаться, они должны были быть именно такими: достаточно разумными, чтобы усложнить решение задачи охотнику, быстрыми, сильными [и преисполненными желаниея существовать. То есть не способными на самоубийственные прыжки, которые бы все испортили].
Он уже почти остыл. Двигаться не хотелось, но из этого положения был виден лишь обрамленный черным клочок чистого, без единого облака, неба, и он припомнил, что в последний раз видел такое небо, когда его отвезли в лес и приказали хорошенько спрятаться. Там была котловина, полная огромных валунов, – он лег на спину между тремя самыми большими и смотрел на небо, пока с ним не случилось что-то странное. Как будто он вообще не лежал, а плыл вместе с облаками, и напрочь забыл, зачем пришел, и забыл о Старшем, чье красное разгоряченное лицо внезапно появилось над краем валуна на фоне неба. Тот рассердился на него. Он должен был учиться! Он ведь уже мог ориентироваться на местности, искать металлические предметы, старые консервные банки, возвращаться по собственному следу, влезать на деревья. Сейчас он должен был хорошо спрятаться, а не лежать и греть на солнце свой глупый лоб! Тот лес был совсем другим. Без гор. Здесь он был впервые. Онк объяснил ему, почему так. Они не хотели, чтобы он научился слишком многому, поэтому и с местностью, где на него будут охотиться, не знакомили, пока не пришло его время.
Следовало бы, однако, выглянуть. Может, солнце уже ползет к закату? Но он продолжал лежать неподвижно. Ибо в этом состоянии (и жар прекратился, и давление в голове, и эта яркая вспышка в поле зрения, которая так удивила его ранее) ему не нужно пытаться быть самим собой. Он не чувствовал себя. Не слышал легкого, призрачного шума, в тишине сопровождающего каждое его движение, и когда смотрел, как сейчас, перед собой, в небо, не составляло ни малейшего труда представить, что вокруг все белое, мягкое, розовое, а если б вслушался в тишину, мог бы даже сказать себе, что дышит, что чувствует, как воздух проникает в него, подобно ветру в просвете елей, и на мгновение это было почти правдой. Мог представить себя у темной глади озера, того, что на краю леса, у лиловых и желтых палаток, что он загорелый голый мальчик, который умеет нырять, переплывает озеро и выходит на противоположном берегу, смеясь, показывая зубы, с волосенками, прилипшими к сморщенному от радости лбу, с мокрыми от воды глазами, и может петь и танцевать. Сначала он был бы совсем маленьким, меньше этой девочки, потом повзрослел бы. Ходил бы в школу.
Все вместе, естественно, не имело смысла, и он знал это. Не рассказал бы это никому, даже Онку, хотя было любопытно, только ли ему в голову приходят такие мысли? А другим нет?
Онк объяснил ему многое, о чем он никогда бы не услышал. Впрочем, в действительности он ничего и не слышал. Онк присаживался к нему в темноте, приближая свое лицо к его лицу, так что они соприкасались лбами. В определенном положении вообще не было необходимости говорить, потому что мысли сами сразу же переходили из головы в голову. Он даже не знал этого, все ли так могут или только они двое, потому что Онк так много хотел рассказать, что он совсем забыл об этом спросить, а сейчас уже было поздно. Ибо, хотя не слышал преследования и не знал, каким образом они могут вернуться и найти его, понимал, что это всего лишь задержка, и не более. Люди не согласятся с тем, что они потерпели фиаско. Они не могут проиграть. И если не нашли его сегодня, найдут завтра. Он ведь не сможет вечно торчать в этой дыре.
О многом он расспрашивал Онка, но никогда о том, почему может себе представить, что является кем-то другим, не тем, кто он есть на самом деле, что мог бы явиться на свет кем-то иным и что такие мысли сами собой все еще приходят. И когда они приходят, ему не хочется ничего делать, ему все становится безразлично, даже на небо не хочется смотреть. Онк говорил, что когда-то люди охотились на себе подобных, это было очень давно. Но в это не очень-то верилось, потому что Онк рассказывал о многих неправдоподобных вещах. Об одном, который сбежал на Луну. У него не было ни рук, ни ног, он отличался от них, но у него также была голова, которой мог думать, и она была одна, очень большая, и не могла сдвинуться с места. Как убежал? На корабле. Он как раз находился на корабле, а когда все люди ушли спать, он улетел. И затем, на Луне, которая в действительности не увеличивается и не уменьшается, пока окончательно не исчезнет, потому что это просто так кажется, на Луне он был один, и людям не под силу было отыскать его среди скал (Онк действительно верил в эти лунные скалы!), так как могли находиться там очень недолго, потому что на Луне нет воздуха, а нам воздух не нужен. А он по ночам возвращался на Землю и забирал других. Пока люди не устроили на него засаду, как на охоте. И когда он вернулся…
Эта история, как и другие, рассказанные Онком, мало его интересовала. Он даже не помнил ее окончания. Было там что-то о молнии. Онк говорил, что молния не исходит от человека. Чего он только не рассказывал!
Он выглянул. Солнце висело довольно низко, но до заката оставалось еще часа три. Не строил никаких планов. Даже не пытался. Ему некуда было идти. Онк вместе со своей Луной и молнией, с хорошими советами, вышел за месяц до него и не вернулся, но когда пришли за ним (они никогда не говорили заранее, когда это произойдет, но и так было ясно, потому что в каждый такой день с самого восхода солнца были слышны собаки. Как будто они об этом знали, даже раньше людей, и будто это от них зависело. Сказал об этом Онку, но Онк его высмеял. У собак, сказал он, почти нет мозгов, просто они видят, как с вечера люди достают ружья, чистят их, заряжают, подготавливают реактивные ранцы и провиант в дорогу), да, когда они пришли за ним, он встал и даже не посмотрел в его сторону, просто встал и вышел, как ему приказали. Вся свора зарычала в одну глотку, как бешеная. Затем послышались шаги, шли люди, а потом этот знакомый, быстрый, одновременно легкий и тяжелый, устойчивый топот, он отличал его от всех шумов, потому что тот был таким же, как звук его собственных шагов. Наконец вся эта орава удалилась, и наступила тишина. И он сидел в своем боксе и думал с удивлением, возраставшим с каждой минутой, подобно расходящимся по воде кругам, медленно, размеренно и неуклонно, что настанет день, когда ему самому придется так же побежать, а за ним пустятся в погоню люди и собаки, и сначала они дадут ему десять минут форы, а потом спустят собак [и последуют за ним].
Действительно, так и было. Он совсем не думал об Онке. То есть [почти не думал,] уже почти начиная думать, находил в себе что-то другое, потому что то было как дыра, [как бездна,] и он должен был быстро заполнить его чем-нибудь. И было чем. Удивлением, что то, чему назначено быть, то и происходит. Но поначалу-то этого нет, абсолютно, как будто никогда и не может произойти, но потом ведь случается. И что от этого нет спасения, что ничего нельзя сделать. И когда это его изматывало, он задумывался, так ли происходит с людьми? Потому что Онк говорил, что существует некое подобие, что они тоже думают, и мечтают, и чувствуют, и различают цвета, у них есть хорошие и плохие дни, и есть лишь одно отличие: что все принадлежит им. Не очень-то можно было с этим согласиться.
Потому что, если б он был человеком, сначала ребенком, потом загорелым мальчиком, потом мужчиной, то мог бы себе это отлично представить – даже слишком хорошо. Тогда же, в какие-то отдельные моменты, ему казалось, что это именно так, а эта его твердость, этот вес, эти беззвучные, раскаляющиеся круги нервной дрожи, неприятный отголосок движений – некая галлюцинация, болезнь, несчастный случай, кошмарный сон. Он видел себя в лесу и на живописных дорогах, и у озера, среди поющих и танцующих, и единственное, что его немного озадачивало и даже пугало, это была странность с едой, как они это называли, с этими разнообразными кусками и смесями, которые они измельчали снизу в голове, усердно и долго, а затем, увлажненное и перемолотое, полностью втягивали в себя. Да, это было непонятно и неприятно. Онк говорил, что они вынуждены так делать. Возможно. Но это не имело решающего значения и не в этом заключалось самое большее различие.
Потому что, если бы люди были точно такими, а именно абсолютно точно такими же, как он, они бы не охотились. И даже не потому, что это – как с едой. Впрочем, он мог бы прекрасно понять, что это большая игра, и обладатель своры собак и реактивного ранца чувствует свою исключительность и величие в амфитеатре известняковых гор, и что очень интересно прицеливаться и стрелять в убегающую и скрывающуюся на склоне фигуру.
Это-то он понимал. Это как раз мог представить. Но ведь не все, что можно представить, делается. Если бы действительно делали все, мир бы рухнул. Развалился бы. Должно существовать некое согласие между елями, скалами, водой, травой и небом, иначе это не было бы прекрасно. Иначе вообще этого могло не быть. Поэтому, будь он человеком, нипочем не охотился бы.
Солнце уже переместилось так, что край известняковой стены, в которой он застрял, залило золотым свечением. И он услышал голоса. И голос девочки.
И внезапно понял, что в действительности он все это время ждал ее возвращения. Не подумал об этом ни разу, но словно бы целиком и полностью был уверен в этом. И даже не как следствие того, что поскольку она заставила его спрятаться, и проложила ложный след, и увела тех к пропасти, и всех вместе с собаками и локаторами вывела в поле, то она захочет это как-то завершить и ради этого вернется. [Может, хотела его взять себе? Чтобы гулять вместе с ним? Чтобы был рядом, чтобы мог рассказывать, что он думает, что умеет делать?] [Конечно, это было невозможно. Но невозможным было и то, что она сделала, такие вещи никогда раньше не происходили. Но ведь она это сделала!] Он еще не различал слов, но по интонации понял, что мужчина – младший из охотников – спорит с девочкой, убеждает ее в чем-то, уговаривает. Голоса в предвечернем позолоченном неподвижном воздухе разносились далеко. Говорил, что это не для нее, что она еще слишком маленькая. А она отвечала, что если бы ушла, то они могли бы искать и год напролет, что она этого заслуживает. Что она уже почти взрослая.
Он ничего не понимал. Теперь они были близко-близко, и он слышал, как гравий шуршит у них под ногами.
– Я скажу твоему отцу, – в голосе мужчины чувствовался сдержанный гнев.
– Это мое дело. Дай!
– Ты слишком мала!
– Ты обещал или нет?
– Но пойми…
– Обещал или нет?
Чувствовалось, что теперь она будет отвечать только так. Наступила тишина, словно мужчина внезапно капитулировал. Слабый щелчок, стук металла о металл. Он лежал неподвижно, уставившись невидящими глазами в небо, и сразу услышал ее голос.
– Выходи, – крикнула она. – Я вижу тебя, выходи!
Он медленно высунулся из отверстия, показавшись до половины груди. Солнце ослепляло. Посмотрел вниз. Мужчина, отступив в сторону, словно все, что должно было здесь произойти, совершенно его не касалось, с демонстративно скрещенными руками прислонился к валуну. Девочка, подняв лицо, стояла на самом краю осыпи, все еще уменьшенная расстоянием, а вокруг нее и позади лежали и сидели собаки, уставшие, со свалявшейся шерстью, с высунутыми языками, но на слабый звук, сопровождающий его движение, когда он, черный и массивный, пытался выпрямиться на фоне освещенной скалы, вскочили, защелкали клыками, а их сбившееся дыхание внезапно перешло в многоголосый хрип.
Девочка осторожно отступала, одновременно поднимая руки, в которых солнечным отражением блеснула сталь, заслонив ее рот и щеки.
Он встал. Она выстрелила; руки, раскинутые в стороны, чтобы опереться о скалу, как будто оттолкнулись от нее одним быстрым движением.
Рухнул вниз.
Она выстрелила в падающее тело, снова и снова. Голубая вспышка ярче солнца заиграла в глазах лающих собак, отбросила тени и исчезла. А он, ударившись о выступ скалы, перевернулся, с глухим звуком врезался в гравий головой, которая неестественно отклонилась в сторону, и так и остался лежать – опаленная последним, точным, выстрелом железная раскуроченная кукла, излучающая жар, перед которой, взъерошив на загривках шерсть, пятились псы.
Послесловие переводчика
Итак, почему же Станислав Лем не завершил рассказ в соответствии с требованиями редакции некоего периодического издания? Потому что решил опубликовать его полностью в сборнике, к которому как раз приступил. Сборнику, озаглавленному Лемом «Книга роботов» (Ksiga robotw), рассказ об охоте на интеллектуального робота подходил как нельзя кстати. Для этого рассказа Лем даже придумал другое название, более соответствующее сборнику, Robociarz (что можно перевести, например, как «Роботяга»), которое написал от руки в рукописи, но при этом напечатанное первоначальное название не перечеркнул. Сборник «Книга роботов» был издан в 1961 году (а подготовлен в 1959–1960 годах), но этого рассказа там не оказалось. Почему? Потому что в это же время Лем начал писать цикл рассказов о пилоте Пирксе, первые рассказы из которого были опубликованы в 1959 году в сборнике «Вторжение с Альдебарана» (Inwazja z Aldebarana). И Лем решил использовать сюжет об охоте на интеллектуального робота в рассказе о приключениях пилота Пиркса. И действительно написал такой рассказ, причем под тем же названием – «Охота» (Polowanie). Принципиально общим в обоих рассказах является то, что в качестве охотников здесь выступают люди, а в качестве жертвы – интеллектуальный робот. В первом рассказе охота происходит в горно-лесистой местности на Земле, во втором – в горной местности на Луне, в первом повествование ведется с позиции робота, во втором – с позиции людей (пилота Пиркса), в первом – робот пытается предугадать поведение людей, во втором – пилот Пиркс пытается предугадать поведение робота, в обоих рассказах также общий конец – жертва погибает от рук неожиданного убийцы… Из технических новинок общее в обоих рассказах – реактивный ранец, персональный летательный аппарат. Видимо, сообщения о работах над реактивным ранцем, начавшиеся в начале 1950-х годов, произвели на Лема большое впечатление, и поэтому в этих двух рассказах он решил его представить как действующее устройство. В первом рассказе охотники берут его с собой на охоту, а потом используют, когда теряют след робота. Во втором автор просто упоминает, что у «охотников» есть возможность его использовать, и при этом оказывается, что у Пиркса уже был опыт полетов на нем.
Издавать два рассказа с похожими сюжетами Лем себе позволить не мог, поэтому остановился на рассказе о пилоте Пирксе, который и был опубликован в 1965 году под названием «Охота» в одноименном (!) сборнике. На русском языке этот рассказ был опубликован также под названием «Охота на Сэтавра». Как известно, Лем очень критично относился к написанному, особенно к литературным текстам. Написал он гораздо больше опубликованного, а рукописи неудавшихся, по его мнению, произведений, вариантов опубликованного, черновики незаконченных произведений сжег собственноручно на лужайке возле своего дома, не поддаваясь на уговоры передать этот колоссальный материал куда-нибудь на хранение, оставляя лишь то, «чего не приходится стыдиться» – будем считать, что последняя заключенная в кавычки цитата относится и к опубликованному выше рассказу.
Представленное в Предисловии и Послесловии объяснение, почему рассказ не был опубликован самим Станиславом Лемом и не был им уничтожен, – основанная на достоверных известных фактах математическо-издательская версия переводчика. Однако все может быть совершенно иначе…
Послесловие филолога: Рукопись, найденная в папке
Доктор филологических наук,профессор Станислав Бересь (Stanisaw Bere), Польша, Вроцлавский университет
Каждое неизвестное и пригодное для публикации произведение Станислава Лема, извлеченное из бездонного архива, который 16 лет прочесывают его сын Томаш и личный секретарь писателя Войцех Земек, является настоящим литературным раритетом, ибо автор «Кибериады» все свои тексты, которыми не был доволен, безжалостно сжигал на костре у своего дома в предместье Клины под Краковом. Сжигал их в больших количествах, потому что писал с большой легкостью. Каким же чудом «Охота» не разделила судьбу остальных испепеленных текстов и, более того, за столько лет не попала ни в чьи руки? Вероятно, это связано с названием, идентичным одной из историй в томе «Рассказы о пилоте Пирксе». «Охота», разумеется, побывала в руках обычно внимательного секретаря, но, увидев известное название, он положил ее на полку с рукописями уже изданных произведений. И, даже взгляни он на текст, увидел бы ситуацию, знакомую ему по приключениям Пиркса: охота на робота.
Между тем это совершенно иное произведение, наверняка написанное до «Рассказов…», то есть во второй половине 1950-х годов. Не исключено, что Лем – не вполне уверенный в его ценности или признав, что сказал в нем что-то лишнее, – отложил рассказ на некоторое время, а затем забыл о нем, тем более что через некоторое время создал более новую и более интересную версию, которая «перекрыла» предыдущую. Но это разные истории, хотя в обеих речь идет о металлической оболочке умных машин: в «Охоте» из цикла о Пирксе мы на Луне сопровождаем главного героя в его охоте на шахтного робота, который поражает лазером все, что движется, потому что перепрограммировался после случайного попадания в него метеорита; в рассказе же, с которым читатель сегодня познакомился, мы находимся по другую сторону баррикады, наблюдая погоню за интеллектуальной машиной, задача которой – эффектно погибнуть подобно римскому гладиатору после как можно более длительной борьбы за свою жалкую электронную жизнь. Лем позаботился о том, чтобы наши чувства были на стороне жертвы, петляющей среди гор и скрывающейся в лесной глуши, преследуемой вооруженной до зубов облавой с идущими по следу собаками и локаторами, которые сегодня можно было бы назвать дронами. Проникшись его положением и наблюдая по-настоящему каскадерскую решимость в сочетании с истинно человеческой изобретательностью, мы позволяем втянуть себя в игру, ставкой которой является вопрос о душе в машине, о границах между тем, что есть человеческое, а что – искусственное. Это тема хорошо знакома нам по творчеству Лема…
Однако в этом произведении есть еще и скрытое дно игры. Добавим: игры автобиографической. Как мы знаем, Лем никогда не говорил о своих переживаниях еврейского юноши из зажиточной семьи, избежавшего смерти во время гитлеровской оккупации Львова. А если и писал об этом, то лишь в такой завуалированной манере, что вряд ли кто-то мог это распознать, потому что он надевал на Холокост маски – это и истребление двутелов в «Эдеме», и голодная смерть космонавтов в «Непобедимом», и селекция роботов в «Возвращении со звезд». Этот механизм точно описала Агнешка Гаевска в книге «Холокост и звезды: Прошлое в прозе Станислава Лема» [Gajewska Agnieszka. Zagada i gwiazdy: Przeszo w prozie Stanisawa Lema. – Pozna: Wydawnictwo Naukowe UAM, 2016, 240 s.].
Читая «Охоту» и сочувствуя положению механического приговоренного, цепляющегося за остатки инстинкта самосохранения, трудно избавиться от ассоциации с Холокостом. В конце концов, это реконструкция не предвещаемой надежды на спасение и в то же время исследование страха мыслящего и чувствующего существа, которое было выбрано для убийства и поэтому тратит последние крохи своей энергии на то, чтобы внезапно стать… заложником ребенка. Что выберет этот ребенок: жест помощи или развлечение в виде охоты?
Если рассматривать рассказ Лема как автобиографический шифр, ключом к нему может стать ужасная фотография, сделанная во время львовского погрома (в первые дни июля 1941 года), где изображена окровавленная еврейская девушка, с которой сорвали платье, девушка, убегающая от преследующих ее подростков с палками в руках. Как известно, тогда Лем тоже был схвачен и брошен в тюрьму «Бригидки», где разнузданная толпа совершала кровавые оргии. Несколько тысяч евреев погибли в них. Лем выжил лишь чудом. А каким образом, мы знаем из рассказа доктора Раппопорта в «Гласе Господа», который, однако, является литературным персонажем. Побуждая механического героя бороться за свою жизнь, Лем обыгрывал в «Охоте» психологическую драму прошлого или же писал сценарий будущего, рассматривая пока еще неизвестное нам назначение роботов и андроидов?
Послесловие философа: Заброшенная «Охота» Станислава Лема
Доктор философских наук Павел Околовский (Pawe Okoowski), Польша, Варшавский университет
Относительно опубликованного в журнале Przekrj (1/2019) вместе с рассказом Лема комментария [который представляет собой сокращенный вариант приведенного выше «Послесловия филолога». – В.Я.] можно сказать следующее: сегодня есть люди, у которых многое ассоциируется с Холокостом. Думаю, что «Охота» имеет такое же отношение к евреям, как и повесть Лема «Маска». (Почему же никому не пришла в голову мысль о том, что эта последняя говорит о превращении злого еврея в доброго, то есть об апостоле Павле?) Если бы автор хотел написать об ужасном Холокосте, он создал бы вторую «Больницу Преображения» или proto-«Провокацию». Банальная мысль – что жизненный опыт писателя влияет на содержание его произведений. Дело в том, что Лем пережил «охоты» и со стороны гестапо, и со стороны НКВД. Но не о них и не об их жертвах он хотел говорить на этот раз. Биографически он не «разоблачил себя» ни «излишне», ни вообще. Здесь Лем выявил философскую проблему, с которой в то время не справился.
Это не история о людях, не тривиальный рассказ о злом человеке и его поступках. Не соответствовала бы масштабу личности Лема простая мысль, что мы любуемся собой в ужасных развлечениях. Оригинальное антропологическое – и многозначительное – это лишь появление двенадцатилетней девочки-дьяволицы. Лем должен был встретить такую девочку (или мальчика). И добавить к этому самоанализ, погружение в собственные злые мысли, фактически интерпретировать ее (или его) особенность. Этим он противопоставляет себя Марксу, Фрейду и всей философской традиции Сократа и Руссо, провозглашающей, что «человек по природе добр». Как же «добр», если бывают такие дети? Никто не мог их испортить, они родились такими – как говорит евангелист, из плевел (Мф. 13, 36–43). То же самое утверждал в 1920-х годах великий польский педагог Януш Корчак, который называл таких подростков «детьми порочными» и рекомендовал изолировать их от детей обычных.
«Охота» – неудавшееся произведение, нечто вроде оригинального строения, которое, однако, разваливается. Автор, вероятно, какое-то время задавался вопросом (а это были времена «Диалогов»), в чем же его недостаток, и поэтому не уничтожил. А позже (после романа «Солярис» и последующих работ) о нем забыл. Речь не о литературных недостатках – рассказ хорошо читается. Отчетливо видны логические несоответствия в образе главного героя – «искусственного существа». Лем просто не знал тогда, как может выглядеть такое существо. А литературное произведение с ошибочной мыслью не может быть литературно удачным. Мы не собираемся здесь – не дай бог! – поправлять Лема. Он сам правильно расставил все точки над «i» в последующем своем творчестве. У него следует только учиться! Мы встречаемся здесь с одной из великих лемовских тем, определивших ранг этого писателя в мировой литера- туре, – столкновение различных разумов. Однако автор тогда еще не знал, что такое разум в целом, и в этом отношении собственная беллетристика была для него разведкой в познании. И такие произведения, как «Солярис» или «Голем XIV», оставаясь своеобразной разведкой, до сих пор являются апогеем человеческих знаний в этой области (топософии – общей теори разумов). Никакая когнитивная наука их не превзошла. Эмпирия здесь беспомощна. И если бы Лему удалось написать «Голем XIV» в форме дискурсивного трактата, он, несомненно, был бы единственным величайшим философом ХХ века…
Главный герой «Охоты» представляет собой мыслительную машину. Устройства такого рода должны быть разумными – отличать правду от лжи. Это, по сути, компьютеры, оснащенные эффекторами, облаченные в оболочку, функционирующую в окружающей среде. Они должны иметь специальную управляющую программу. У них есть память, они учатся, они модифицируют свои реакции, однако основные цели их поступков остаются неизменными. Лем одновременно антропоморфизирует героя, наделяя его высшими чувствами (но лишая низших, то есть не психоморфизирует). Робот («сплоченный» – то есть мыслящий – «механизм») воображал, что является кем-то другим; знал, что все не имело смысла; «ему все безразлично»; «удивился»; чувствовал, «что вступает во что-то непонятное, ни на мгновение не веря в спасение»; рассчитывал «шансы» желаемого результата действия, но также отказался от такого расчета перед прыжком; «не знал, как и что именно» спросить; наконец, доверился девочке. В то же время ему не хватает чувств, присущих животным, напрямую связанных с телом, таких как голод или половое влечение, а также страх (вопреки предположениям автора). Ему неприятно биологическое питание (он эстет), хотя он также должен как-то получать энергию. И в этой характеристике заключается огромное противоречие. Робот Лема – это душа, не связанная с телом (в отличие от нас), как ангел (к тому же добрый), помещенный в физическую оболочку – это уже из размышлений Декарта. Такое бытие существовать не может. Не может быть разумного чувства без воли, ибо оно – это она. Эмоции и желания – как реверс и аверс. А Лем существам типа своего героя отказывает в праве принимать некоторые решения – в частности такие, какие приняли Мордехай Анелевич и его соратники (решение о начале восстания в еврейском гетто в Варшаве, а затем окончательное решение – самоубийство 8 мая 1943 года руководителя восстания и пяти десятков его бойцов в бункере, окруженном немецкими войсками). Лем говорит, что его робот не мог бы броситься в пропасть. Роботы в этом рассказе не имеют своей собственной (как позже определял автор) «пристрастности» или «намеренности». А без этого не может существовать разум практический – второй наряду с интеллектом компонент всякого разума. Вообще говоря, нужно желать, чтобы знать, чего желать. А чтобы желать, нужно чувствовать – телом.
В 1960-х годах Лем без всяких противоречий описал биоморфы (искусственные инстинкты) и технобионты (интеллектуальные машины). Его литературно не удавшийся герой наверняка принадлежал бы к последним. После избавления текста «Охоты» от противоречий мы получили бы нечто вроде охоты на дронов (не являющейся ни трагической, ни псевдотрагической, как это было). Но андроиды-«нелинейники» (в «Дознании» из «Рассказов о пилоте Пирксе») – будто бы эквивалентные людям в разуме – уже наделены волей (хотя и с «предохранителем» от действий против человека, то есть по разуму все-таки более слабые). Эта концепция, пожалуй, непротиворечива. Во всяком случае, литературно удачна. При написании же первой «Охоты» автор не принимал всерьез закон Плотина – Лема (из «Голема XIV»): «Созидаемое менее совершенно, чем созидатель», – хотя предвосхищал его уже в «Диалогах».
В рассказе мы читаем: «Ведь не делается все, что можно представить» (выразить на своем языке). (Разум, в отличие от психики животных, благодаря интеллекту выходит за рамки неоднозначности.) Иначе «мир бы рухнул» из-за чрезмерного столкновения поставленных целей. Поэтому должен существовать какой-нибудь «институт целей», их упорядочивание. Лем, подобно Аристотелю и Канту, наряду с теоретическим разумом постулирует существование практического – неотъемлемого компонента разума вообще. Это станет одной из ide fixe зрелого Лема: разумные существа не могут обойтись без автономных ценностей (которые они признают).
Герой рассказа говорит, что «если бы люди были (…) такими, как он [такими же умными. – П.О.], они бы не охотились» (на иных разумных). Таким образом автор затрагивает древнее положение теодицеи. В светской версии оно звучит так: могут ли быть разумные существа исключительно с доброй волей? Теологическая традиция гласит: не могут, потому что они не будут свободными. То же самое говорит зрелый в философском смысле Лем (после «Суммы технологии»). Что это, однако, значит? Что ж: добрая воля – это желание творить добро и бороться со злом. Для этого второго необходимо существование злой воли. Таким образом, добрая и злая воля логически связаны как две страницы одного листа. «Добрая воля», которая только бы совершала добро, а со злом не боролась, на самом деле только предотвращала бы страдания. А это можно делать автоматически. Так что она не была бы доброй волей. (Истина была бы для нее, при отсутствии лжи, только формальной, не аксиологической ценностью, это же и с красотой – при отсутствии воли изуродовать.) Тогда разумные существа всегда должны делиться на добрые и злые и, кроме того, соединяться в борьбе. Это тайна вольной воли.
Воля вольная, потому что это автономное личное желание, отличающееся по форме и силе. В 1975 году в одном из писем Лем отмечает, что «космос, густо населенный», может быть «чудовищнее, чем почти пустой», потому что в первом, «к сожалению, может быть много цивилизаций по типу Освенцима». Пример такой цивилизации (такого разума) мы узнали, например, из «Гласа Господа». Нечто иное представляют собой «безличные разумы», как Голем XIV: они могут иметь внутреннюю структуру, подобную структуре общества, и быть так устроены, что личное зло будет полностью подавлено в работе всей системы. Но не внутри него, не в «безличной душе».
В конце жизни, рассматривая в книге «Мгновение» три понятия – интеллект, разум, мудрость, – Лем пишет, что первое – «безличное», второе – с «эмоциональной составляющей», третье – единственное наполненное «моральными ценностями». Однако он трезво добавляет, что после полувека внимательного наблюдения за достижениями науки «нет ни малейших намеков на возможность выяснить (…), каким образом мозг рождает сознание». Будет ли это когда-нибудь выяснено?
Заброшенную «Охоту» Лема следует прочитать также и по иной причине – хотя бы ради одного фрагмента, чрезвычайно прекрасного. Вот они, три предложения о том, чем можно заполнять мысли: «Удивлением, что то, чему назначено быть, то и происходит. Что сначала этого нет, совершенно, как будто никогда не может быть, но потом ведь случается. И что от этого нет спасения, что ничего нельзя сделать». (Позже Лем развил эту идею в замечательном фрагменте о «полосе тени» [о возрасте между тридцатью и сорока годами. – В.Я.] в «Ананке» из «Рассказов о пилоте Пирксе».) Это подходит и для болезни, и смерти, и позора от чужих или собственных поступков, и для счастливой любви; подходит точь-в-точь для нашей ДНК. Таким образом об ощущении судьбы – составляющей суть человечности – говорит известный во всем мире великий Лем.