Меч мертвых Константинов Андрей

«…В руке меч уж очень приметный… Твердислав Радонежич рубился… И крикнул перед смертью: „Сувор! Никак ты припожаловал?!.“».

Вздыбленный Шорошка, испуганный и обозлённый, впервые чужой рукой укрощаемый… Хищная ухмылка на одноглазом лице, кожаной личиной покрытом…

И сама она, Крапива, идёт-шагает в детинец, мечтает запрудить время и знать, дура, не знает, что главная-то беда ещё впереди…

«Не я это, господине!» – только и сказала она, когда князь появился возле клети в шубе, наспех брошенной на плечи, – осунувшийся, на десять лет постаревший за сутки. Кмети и отроки топтались вокруг… Передавали один другому Лютомиров нож, извлечённый из мёртвого тела. Расспрашивали неудачливого сторожа, допустившего внутрь детинца скверну убийства. Парень вздыхал и казнился, предвидя, что после нынешнего ему долго придётся Посвящения ждать.

«Так пёс прежде всполошился, чем Крапива вошла…»

«Учуял, знать, с чем идёт, вот и загавкал!»

«Ты посестру-то не тронь!»

«А не она утром сулилась новогородца убить?..»

«А ты нож Лютомиров когда видел при ней? Другие люди видели? Ну и неча каять зазря. Она не таясь шла и нам сказывала, что поговорить с ним решила…»

Крапива уже поведала им, как шевелилась овчина. Кмети заглянули в короб и нашли его достаточно вместительным, но он был пуст. Девушка вздрагивала при мысли, что истинный убийца Лабуты успел покинуть своё укрытие и был здесь, рядом, среди сбежавшегося народа, ходил подле неё и тоже что-то говорил, может, отстаивал, а может, винил…

«В поруб», – отрывисто приказал князь. Утро вечера мудренее – завтра он сядет с думающими боярами, всем учинит подробный расспрос и решит, кому следует верить, а кому нет. Непременно дознается истины и взъерошит ей волосы большой жёсткой ладонью: «Ты, дитятко…» А пока побратимы неловко переминались кругом названной сестры и не ведали, как исполнить приказ. Поневолить ли дочку боярскую, если добром не пойдёт?.. Крапива не стала мучить друзей. Сама расстегнула тяжёлый, вороной турьей кожи, воинский пояс с мечом и боевым ножом для левой руки, сама отдала его:

«Поберегите пока…»

И сидела без сна, кутаясь в широкое мохнатое одеяло, и до завтрашнего рассвета, когда кончится неизвестность и станет всё хорошо, когда вернётся Шорошка, а по реке приплывёт на лодьях живой-невредимый батюшка и посольство новогородское с собой привезёт – до этого рассвета никак невозможно было дожить…

Между тем снаружи, за толстыми стенами поруба, творились дела совсем уже непонятные. Высоким и островерхим было бревенчатое ладожское забрало, но в чёрный предутренний час, когда бдительной страже всего больше хочется спать, через это забрало бесшумно скользнула чёрная тень с измазанным жирной сажей лицом. Она не потревожила отроков, ходивших с копьями туда-сюда по стене, и, хоронясь за избяными углами от случайного света, стала пробираться прямо к низкому горбу вкопанного в землю поруба. Почти достигнув его, тень помедлила, выжидая и всматриваясь единственным глазом. При двери поруба, у маленького костра, грустно коротали бессонную ночь два кметя. Не птенята безусые вроде тех, что, гордясь настоящим воинским делом, носили копья взад-вперёд по забралу. Это были опытные мужи, и не удастся ни миновать их, ни разворошить кровлю поруба так, чтобы они не заметили. Одноглазый варяг прижался к стене, став ещё одним пятном черноты среди множества ночных теней. И начал приближаться к двоим воинам – осторожно, медленными шажками…

Первый кметь даже не понял, что за такая напасть свалилась на него из потёмок. Даже боли от удара не ощутил – просто звёзды вспыхнули перед глазами, он удивился им, но они сразу погасли – и всё! Второй успел кое-что рассмотреть. Он сидел на корточках и поправлял палкой в костре, когда по ту сторону пламени, как срубленное деревце, упал его побратим, а к нему – над огнём, сквозь высокие языки – метнулось нечто, на человека-то не шибко похожее. Воин начал поднимать руки с палкой, желая хоть как-то оборониться… Куда там. Напавший предвосходил его так же, как сам он – медлительных (по сравнению с ним) парней из какого-нибудь лесного печища, куда они ходили в полюдье. От толчка коленом в грудь воин отлетел, запрокидываясь, и ударился головой в стену сруба. Обмяк, палка вывалилась из руки…

Крапива, запертая внутри, удар тот хорошо слышала и даже праздно задумалась, что могло быть причиной ему. Дров, что ли, поднесли для костра и бросили у стены?.. Когда стукнул деревянный запор, она вскинула голову, чувствуя ледяной холод, зародившийся в животе. За нею, что ли? Но почему? Рановато вроде бы… Лабутиного убийцу сыскали никак?..

Снаружи светил костёр, видно было голову и плечо кметя, безжизненно привалившегося к косяку, а к ней в поруб спускался страшный чужой человек!.. Крапива вскочила на ноги и признала его – не по лицу, какое там лицо против света! – по движению тела.

– Со мной пойдёшь, – прошипел похититель Шорошки. И руку ей протянул.

Крапива, как всякий живой человек, глупости иногда совершала. Бывало даже – не маленькие. Но – тут и не любившие её соглашались – разумом никогда не хромала. Как ни тяжко было ей суда ожидать в порубе, где допрежь того держали братьев Тину, – смекнула: бежать с одноглазым значило бесповоротно себя очернить. И, что хуже, батюшку злодеем признать!

Она отскочила к дальней стене и чуть не упала, увязнув в сене ногою:

– А не пойду никуда!

Он досадливо проворчал что-то сквозь зубы. Стронулся с места и мигом оказался подле неё…

Кметь, что ударился головой о косяк, начал приходить в себя первым. Как раз притом вовремя, чтобы увидеть, как чужой человек выволакивал из поруба Крапиву. Именно выволакивал: девка, похоже, своей волей не шла, так он её тоже то ли придушил сперва, то ли пристукнул. Висела, болезная, мешком у него на плече… Кметь хотел вступиться за посестру, отбить её у похитчика. Но стоило двинуться, и завертелось-поплыло перед глазами, а желудок подхлынул вверх, грозя вывернуться наизнанку…

Князю же Рюрику, ещё ведать не ведавшему о новом непотребстве в детинце, в тот же чёрный предутренний час снова снился дурной, тягостный сон. И вновь, отшвырнув одеяло, вскинулся он в своей сиротской постели с глухим жутким стоном:

– Нечаянка!..

И слабые радужные круги, поплывшие в темноте перед распахнутыми глазами, подобны были кругам на чёрной глади трясины, и солёными каплями сбегал по лицу то ли пот, то ли горячие слёзы…

«Сыне, – сказал ему седоусый Ждигнев, – верно ли, будто глиняне, у коих ты осенью побывал, сохраняют святыню, принесённую из прежних земель?»

Тогда стояла весна, и, как почти каждый год по весне, вагиры ждали войны. Привычное дело, кое-кто даже радовался – горячие парни, не накопившие ума и жаждавшие деяний. Только на сей раз всё обещало быть много хуже обыкновенного. Из Роскильде доползали слухи о множестве боевых кораблей, спешно достраивавшихся по повелению Рагнара Кожаные Штаны, конунга селундских датчан. Зачем воинственному Рагнару новые корабли, если не для новых набегов?.. И саксы, в кои веки раз замирившиеся с соседями-франками, открыто сулились вот-вот перейти граничную реку

«То верно, отче, – ответствовал юный княжич отцу. – Хранят они меч, который почитают священным. И говорил мне старейшина – пока с ними тот меч, не прекратится их род и не будет племени переводу. Верят они, будто сам Перун поднимает его и обороняет их, когда подступают враги».

«Привези его, сыне, – велел кнез Ждигнев. – В такое лето, как ныне, Перун благословит только сильного воина. Лепо ли оставить заветный меч утлому глинскому роду, когда самому стольному городу несчастье грозит?..»

Глиняне не ждали старградского княжича ранее будущей осени, но поначалу обрадовались ему. «Хотела на руках поднести»– покраснела Нечаянка, гордясь и смущаясь пухлым округлившимся чревом. Он ещё тот раз, прощаясь, ей подарил серебряный знак Сокола, и она носила его, как оберег, не снимая. Рюрик про себя решил непременно увезти девку. А вслух объявил людям волю своего батюшки-кнеза, и люди заплакали.

Надобно молвить, дотоле он был вполне согласен с отцом. Что такое один маленький род, да ещё чуждого племени, когда на всю вагирскую землю недруги покушаются? Но вот посмотрел на слёзы глинян, и уверенность его подалась. Молод ещё был, не ороговела душа. И провестилось сомнение, нашептало: то правда, чего ради людям защитник-кнез, если он у малого рода, под его руку притекшего, последнее забрать норовит?.. Рюрик даже осердился на глинян, не зная, как поступить. И батюшку ослушаться нельзя, и насилие совершить над гостеприимной деревнейВот если бы схватили оружие, попытались противиться – тут уж он смекнул бы, что с ними делать!.. Однако старейшина лишь долго смотрел поверх его головы, в небо, словно вопрошая, как мог Отец Сварог насудить племени такую судьбу. Старейшина Семовит мог бы, конечно, покликать крепких мужей, но малая дружина княжича расправилась бы с ними не особо взопрев

«Идём», – сказал он молодому вагиру.

Сам вошёл в Божью храмину, куда не допускались чужие и где смертному человеку не дозволялось даже дышать. Сам вынес из святилища тяжёлый длинный ларец. Княжич жадно и любопытно обежал его взглядом: ларец был не то что замкнут замком – вовсе наглухо окован семью железными полосами.

«Людские глаза не должны видеть священный клинок, – промолвил Семовит. Сдёрнул с плеч плащ, прошитый драгоценными нитями – знак своего достоинства, – обернул им ларец и с рук на руки передал княжичу. – Береги».

Руки глинянина дрожали, словно он дочерь любимую вручал постылому жениху. И княжич не совладал с внезапным порывом:

«Отобьёмся, сам назад привезу. Если жив буду. Моя честь в том порукой!»

Старейшина вновь посмотрел куда-то сквозь него, и Рюрик подумал о том, что раньше Семовит смотрел ему прямо в глаза. Глинянин медленно усмехнулся, кивнул:

«Вернёшь»

Княжич в деревне даже не заночевал. Тут же заново поседлали только-только принюхавшихся к свежей травке коней и поехали прочь из молчащего, будто смертной фатой покрытого поселения. Лишь с Нечаянкой княжич поступил как задумывал – повёз с собой. Хотя и понимал уже, что всё зря. Не будет она солнышком ходить по его дому, не будет радостно дарить ему ласки и сыновей. Сам сломал нечто еле проклюнувшееся, потерял, чего толком и обрести не успелДо вечера, до самого привала она не проронила ни словечка, не пожаловалась. Лишь горбилась в седле, кусала губы да обнимала живот. Когда в поздних сумерках остановили коней – обессиленно прилегла у огня. Но стоило отвернуться, на миг забыть про неё

«Нечаянка!..»

Только смятый плащ валялся на лапнике, уложенном для неё возле костра!

Княжич первым схватил пылающее полено, со всех ног бросился в лес. На нежной весенней травке угадывались следы, и он мчался по ним, не замечая хлещущих веток, грозивших выбить глаза. А резвые ноги опутывало ниоткуда пришедшее стопудовое знание: не догонит. Следы довели его до края болота, закутанного густым вечерним туманомС закатной стороны ещё сочилась розовая заря, и клубящиеся космы светились, переползали, завивались неторопливыми вихрямиНепролазными болотами был тот край страшен и знаменит

«Нечаянка!..» – закричал он так, что едва не надорвалось горло.

Словно в ответ, далеко в тумане тяжело, гулко плеснуло. Потом сапоги княжича тронула всколыхнувшая густую жижу медленная волна

– Нечаянка!..

Князь отшвырнул одеяло и сел с глухо колотящимся сердцем. Спустил ноги на холодный берестяной пол и поник седой головой, укрывая лицо в ладонях, – благо здесь, в ложнице, никто его видеть не мог.

Он с великим бережением доставил домой ларец, отнятый у глинян, и Ждигнев доволен был свершением сына. Почтительно перенёс заветный меч на свой боевой корабль, и люди заметили: попутный ветер стал дуть в паруса старградскому кнезу и удача не покидала его, куда бы он ни направился. Вскоре пришли вести, что Рагнар Лодброк повёл свои новые лодьи в страну франков и осадил стольный город Париж. А саксы, всю зиму точившие на вагиров свои знаменитые ножи в локоть длиной, прознали об этом и тут же послали западным соседям взмётное слово, а кнезу вагиров предложили союз, позвали идти вместе в поход. Какой сакс в своём уме пойдёт резаться со свирепыми и небогатыми вагирами, когда есть возможность сообща пограбить у франков?..

…И крепче прежнего стоял Старград, и было всё хорошо. «Верни меч, батюшка», – подступался Рюрик. «Молод ты. Им же лучше, глинянам твоим, пока меч у меня», – отвечал кнез. Он был мудр и помышлял обо всей стране сразу, но княжича не покидало дурное предчувствие. Нечаянка не была ему ни женой, ни невестой… ни даже подругой возлюбленной – вся любовь, три дня знал её по осени и один день весной! – но всё равно упрямо блазнилось, будто нечто очень хорошее отбежало из его жизни навсегда. И не вернёшь, и хоть знать бы, о чём тоска!..

А потом опять настала осень, и корабль кнеза Ждигнева однажды не вернулся домой. Позже рыбаки рассказали старградцам, как Ждигневова лодья сходилась с двумя северными кораблями. Рыбаки, конечно, проворно поставили паруса и убрались подальше, а потому не видели, чем кончилось дело. Осиротевшие княжата стали расспрашивать и узнали, что летом у тех берегов промышляла ватага Тормода Кудрявая Борода, фэрейского херсира, и он-то вернулся на свои острова живым и с добычей.

В тот год Рюрик не пошёл сам к глинянам, послал отроков. Верные отроки поехали памятными тропами, выбрались на знакомые поляны и… не нашли поселения. Только шуршащие груды чёрных углей на месте нарядных, добротно, для внуков-правнуков, выстроенных домов. Отроки стали искать следы вражеского погрома, но не нашли. Значит, сами люди ушли. Неведомо куда ушли с обжитого места. Ни следа не оставив, растворился маленький род глинян в необъятных лесах, вызолоченных близкими холодами…

…И минули годы, и сидел постаревший князь, в котором ещё можно было узнать тогдашнего весёлого княжича, один в городе на другом краю населённого мира, сидел посреди чёрной безрадостной ночи, опустив на руки голову, слушал заунывный вой псов и ждал, когда же взойдёт солнце ещё одного дня.

Нечаянка…

Глава шестая

Когда случился великий разлад и половина былой Ладоги ушла с Вадимом иной доли приискивать, нельзя сказать, чтобы в старых гнёздах остались сидеть только те, кому полюбился Рюрик, а Новый Город выстроили единственно те, кто остался верен Вадиму. Редок живущий сам по себе; за каждым его племя, его род, и чаще всего человек смиряет себя, уступая воле семьи. Что делать, если отец был бы рад держаться Вадима, занявшего ладожский стол по праву наследования, а сын, ходивший с городской ратью против датчан и бившийся с ними под стягом Белого Сокола, – об ином, кроме как ещё послужить государю-варягу, не помышляет?.. Самое последнее дело, усобица в доме. Многие, памятуя об этом, сумели уберечь свой род от раздоров. Вот потому в Новом Городе хватало не слишком тайных приверженцев Рюрика, а в Ладоге – тех, кто рад был бы заново примирить своего князя с Вадимом.

Из таких был и молодой Смеян, сын ладожского кузнеца. Его, правда, иная причина в Ладоге удержала.

Смеян был, по мнению старших, невмерно горд умишком. Не желал довольствоваться тем, чего с избытком хватало дедам и прадедам. Всё затевал разгадать премудрость далёких земель, посылавших в Ладогу переливчатые яркие бусы. Над ним посмеивались, прозывали «стеклу кузнецом». Но как раз летом у него наконец что-то начало получаться, и потому, как ни рвалось его сердце вослед Вадиму, он не поторопился с ним уходить. Близ Ладоги кое-где родился из-под земли чистый белый песок, а сыщется ли такой у Ильмеря озера – про то ведал один Бог Волос, уряжающий земные богатства. Потому Смеян остался в Ладоге, но сам себе слово дал и здесь послужить государю Вадиму, как только возможет.

Случая долго не предоставлялось, поскольку Смеян не был опытным соглядатаем, да и думать привык больше о своём ремесле, чем о досужих разговорах Рюриковичей, подслушанных на торгу. И не происходило в Ладоге ничего такого, о чём Вадиму следовало бы узнать немедля. Но когда приполз в город Лабута и люди услышали его страшную повесть, стеклу кузнец понял, что обещание пора исполнять. Один из многих, слушавших в то утро Лабуту, Смеян призадумался: единственный уцелел из всего посольства новогородского, и куда же потёк? Назад, к своим – помощи попросить, о случившемся рассказать? Так нет же, вперёд, в Ладогу, куда и шли, чтобы Рюрика в его детинце убийцей подлым прилюдно назвать… Смеян подивился было такому выбору Лабуты и задумался о причине, но скоро оставил. Мало ли что учудит человек, у которого на глазах убили его сорок товарищей! То хорошо, что совсем рассудка не обронил. Но если выживших, кроме него, и впрямь не осталось – Вадиму-то кто вести доставит? Лодьи, что плыть назавтра отряжены, пойдут до порогов, а о гонце в новый Город пока речи не было…

Так поразмыслив, стеклу кузнец озаботился и пошёл искать охотника по прозванию Чёрный. Тот был преизрядный неклюд и большой дружбы ни с кем не водил, в том числе со Смеяном. Однако про князя Вадима никогда плохого не говорил, зато про Рюрика – случалось. Дорогу до Нового Города Чёрный знал как собственное копьё и за белым песком на дальний ручей снаряжался охотно, да и доверял ему Смеян. Неужто не согласится Вадиму весточку передать?

Но тут настигла Смеяна первая неудача. Чёрный словно провалился сквозь землю. Троюродный брат, у которого охотник обычно останавливался, пришедшего во двор стеклу кузнеца ничем утешить не смог. Чёрный-де утром ещё мешочек заплечный собрал и отправился в лес. Зимовьюшку, летом поставленную, проведать решил. Выбрал времечко!

Тогда Смеян понял, что ехать придётся самому, и сердце заколотилось. Он ни разу не выбирался из Ладоги столь далеко. И оробел бы даже в самую мирную и благоприятную пору, не то что теперь. Хищные звери, оголодавшие по весне, Болдыревы разбойники… Сгинувшее посольство и одичалая Суворова ватага, небось готовая всякого истребить, кто понесёт правдивое слово о совершённом ею злодействе…

То есть по всему выходило, что до Нового Города Смеяну не добраться. Неслышно просвистит, ужалит в спину стрела, метнутся перед гаснущим взором нагие чёрные ветки, взметнётся мокрая земля и ударит в лицо… И растащат белые косточки голодные волки да росомахи…

У Смеяна руки тряслись, пока седлал послушного гнедого конька и увязывал одеяло в дорогу да прокорм коню и себе. Меринок беспокойно обнюхивал хозяина, и это был опять же очень дурной знак. Пропаду! – окончательно решил Смеян, выводя коня со двора. Однако стоило забраться в седло, и страх куда-то пропал. Недосуг бояться, дело делать пора…

Сестре, вышедшей проводить, он объяснил, что отправился всё за тем же песком.

– А как же?.. – удивилась сестра и указала рукою на врытую в землю кадь, где у него хранился ещё изрядный запас.

Смеян на это девке ответил, что близ Ладоги по всем приметам скоро может случиться большое немирье и будет города не покинуть из-за ратных людей.

Пускаясь в дорогу, Смеян поначалу мысли иной не держал, кроме как дальше далёкого обойти Суворову заставу, не подъезжать ближе, чем на несколько вёрст. Когда он покидал Ладогу, сумрачный день уже перевалил полуденную черту: не очень долго ждать, пока стемнеет совсем. Смеян стиснул в ладони солнечный оберег – маленькое бронзовое колесо, четыре спицы крестом, – и долго ехал в сгущавшейся ночи, до тех пор, пока мог хоть что-то видеть перед собой. Потом пришлось остановиться.

Смеян покормил коня, сам же есть не возмог. Кусок в горло не пролезал – всё мерещилось, будто смотрят на него из темноты холодные, безжалостные глаза. Так он и не решился ни костёр развести, ни толком уснуть. Просидел до первых признаков света, намотав на руку повод и радуясь безмятежному дыханию Гнедка, дремавшего рядом. Надежда была только на солнечное Даждьбогово колёсико да на то, что мудрый конь как-нибудь уж учует зверя или недоброго человека. Или бестелесное зло, крадущееся во мраке…

Ночь, однако, прошла совсем спокойно. Когда темнота стала редеть, Смеян залез обратно в седло и поехал дальше. Серая мгла расползалась, смытая живым светом раннего утра: незримое за сплошными облаками, из лесов по ту сторону Мутной неспешно выбралось солнце… Смеян поцеловал оберег и спрятал его назад под одежду. «А ведь доскачу!» – подумал он самонадеянно. Эта мысль незаметно разжала кулак, в котором он себя держал, пока длилась страшная ночь. Он рад был бы пустить Гнедка в полный скок и лететь к Новому Городу во всю конскую прыть, но по густому лесу далеко ли ускачешь? Только зря лошадь морить… Смеян не давал овладеть собой нетерпению и ехал шагом. А по большим полянам – рысцой.

За всё утро он испугался только один раз. Спокойная поступь Гнедка убаюкивала, манила наверстать сон, которого он зря (как оказалось) лишил себя ночью. Смеян, сам того не замечая, клевал носом в седле. Совсем было заснул – и в ужасе вскинулся, когда Гнедко вдруг вытянул шею и призывно, громко заржал. Как помстилось Смеяну – на весь лес!.. Парень мигом слетел наземь и ухватил коня за губу, одновременно напрягая слух и пытаясь понять, кому подавал голос Гнедко. Но так ничего и не услышал. Тихо было в лесу…

Некоторое время после этого Смеян опасливо вёл коня в поводу. Потом устал идти, да и всё кругом, как часто бывает после бессонной ночи, стало казаться каким-то ненастоящим. Смеян вновь забрался в седло и обхватил коленями тёплые крутые бока. Хотя понимал, что долго не выдержит и скоро опять начнёт засыпать.

…В этот раз он заснул, похоже, надолго. Сон был, конечно, некрепким – он чувствовал под собой движение терпеливо шагавшего Гнедка и даже толкал его пятками, если конь пробовал остановиться. Однако счёт времени Смеян полностью потерял.

Он погружался куда-то и вновь всплывал к бодрствованию неведомое число раз. Но окончательно распахнул глаза оттого, что Гнедко внезапно приободрился и даже зарысил по собственной воле – а рысь у него, надобно сказать, была весьма тряская. Ругнувшись спросонья, Смеян подхватил повод… и тут уже с парня разом скатилась всякая дрёма и на смену ей хлынул ледяной ужас. Потому что Гнедко, ведать не ведая о намерениях и страхах хозяина, вынес его прямёхонько к Суворовой заставе. Когда Смеян проснулся, меринок уже выбрался из лесу и, чуя конюшню, резво бежал через просеку по торной дорожке.

Ладожанин даже не сразу сумел его осадить. Обычно послушный, смирный Гнедко хотел под кров и упрямился, не понимая, отчего его не пускают. Потом всё же остановился и обиженно опустил голову.

И тогда до Смеяна дошло, что на заставе не было ни души.

У распахнутых ворот не стояли с копьями отроки, никто не копошился на берегу, возле перевёрнутых лодок, не шёл в лес или из лесу… Изнутри маленького городка тоже не доносилось ни голоса, и ни единый дымок не поднимался в небо над крышами изб, хоронившихся за деревянным забралом…

У Смеяна даже мелькнула было мысль о засаде, но он отбросил её. Нашли важную птицу, всей заставой засаду на него воздвигать!.. Нет. Люди просто ушли. Совсем ушли? Или собирались вернуться?.. Смеяну не понравились настежь раскрытые и так оставленные ворота. Каким бы лютым злодеем ни оказал себя Сувор Щетина, хозяин он всегда был добрый, не придерёшься. Никогда вот так не покинул бы своими руками выстроенный городок! Уж скорее сжёг бы его, решившись от князя уйти и начать разбойную жизнь!..

Но крепость, переставшая быть крепостью, стояла, а Сувора в ней не было. В такой спешке уходили? Да вынужденно? Кто же выкурил их отсюда? И почему всё глядело так, словно Суворова дружина ненадолго отлучилась куда-то и вот-вот назад припожалует…

Был ли то ответ души на только что испытанный страх, нет ли – а только Смеяну вдруг захотелось встать в стременах и разорвать нежилую тишину отчаянным «Эге-ге-ге-ей…» Он даже воздуху в грудь побольше набрал… Когда за забралом, где-то во дворах городка, завыла собака. Тоскливо и жутко, словно над покойником. Совсем так, как в Ладоге перед приходом Лабуты! Только в Ладоге рядом были родовичи и соседи: по коже мороз, а на самом деле не страшно. У стены безлюдной заставы тот же вой прозвучал совершенно иначе. Смеян втянул голову в плечи и спешно сорванной веткой так нахлестал Гнедка, что тот прижал уши и порскнул мимо ворот. Как будто вся нечисть окрестная поднялась за ними в погоню!

Придержал, пустил шагом взмыленного коня, когда вымершая застава осталась далеко за спиной…

Харальд Заноза, сын Рагнара Кожаные Штаны, конунга селундских датчан, принял достойную гибель в бою, и Один почтил его, прислав из Вальхаллы корабль Скидбладнир – отвезти павшего на небо, в Обитель Богов. Харальд сразу понял это, когда после смерти прошло должное время и душа, из-никшая из тела, стала потихоньку открывать глаза и оглядываться вокруг, привыкая к новому своему состоянию.

Когда это произошло в первый раз, он увидел серые облака. И долго не мог решить – то ли это он пролетает выше туч, поглядывая на оставленную землю, то ли облака плывут над ним, лежащим кверху лицом… Он рассеянно поискал глазами парус из пророчества Гуннхильд, но паруса не было. Потом ощутил холод и удивился ему. Он никогда не задумывался, мёрзнут ли бесплотные души по дороге на небеса. Оказалось – мёрзнут. Да ещё как!.. Наконец Харальд обнаружил между собою и облаками мачту корабля и вершины голых деревьев. Наверное, Скидбладнир только-только принял на борт убитых. Хотя, если судить по тому, до чего он замёрз, они, верно, уже подплывали к Вальхалле…

Корабль покачивался на воде. Харальд привычно вслушался в движение судна… Вот чего он никак уж не ожидал, так это того, что великий Скидбладнир на мелкой озёрной волне будет вести себя в точности как его собственный, полученный в подарок от отца перед отплытием из Роскильде. А впрочем, сказал он себе, и в этом поистине удивительном сходстве ничего странного нет; дивный корабль Богов наделён ещё многими свойствами; его можно даже свернуть, как платок, и спрятать в кошель… Не говоря уж о том, что его парус всегда наполняют послушные ветры…

Погодите-ка!.. Вот с этим последним определённо что-то было не так. Почему мачта чудесного Скидбладнира нага, словно копьё, грозящее небесам?

И почему он качается так, будто его ведут на канатах?.. И если это впрямь так, для чего оставили мачту? Её так легко опустить и уложить вдоль палубы…

Тут Харальду сделалось любопытно, что за нерадивые герои плывут с ним вместе в Вальхаллу. Он попробовал повернуть голову и посмотреть. Это не сразу ему удалось, потому что волосы к чему-то прилипли – а может, даже примёрзли. Когда наконец он сумел отделить их от палубы и повёл запрокинутой головой, скашивая направо глаза, – его взгляд тотчас упёрся в знакомые сапоги. Сапоги Эгиля берсерка. На одном широкой полосой темнела засохшая кровь. Так они, значит, и Эгиля…

Харальд смутно припомнил, как Эгиль оседал наземь, утыканный чуть не десятком вражеских стрел, и, умирая, что-то кричал ему, своему хёвдингу, о чём-то просил. Да… И ещё чей-то голос, исполненный боли и удивления: «Сувор!.. Никак ты припожаловал?..» А его, Харальда, свалили на землю и втаптывали в неё ногами, но потом почему-то оставили, наверное, решили, что мёртв. Однако семя Лодброка так просто не истребишь, и он успел заметить руку, проплывшую перед лицом. И бусы на той руке, на запястье: жёлтый янтарь пополам с красными, точно кровь, горошинами сердолика… Заметил и вспомнил, что вроде бы некогда видел такие и от кого-то совсем недавно слышал про них…

Разрозненные мысли возникали и исчезали, словно пятна ряби на тревожимой ветром воде. Харальд просто не успевал присмотреться к ним пристальнее и понять, какая важна, какая не очень. Он повернул голову влево и увидел других мертвецов, сваленных на палубе безо всякого толку. Они лежали не так, как бывает после проигранного сражения, после того, что на родине Харальда называлось «очистить корабль». После боя с первого взгляда понятно, кто с кем сражался и отчего пал. А эти воины определённо погибли не здесь. Их убили в другом месте, причём всех одинаково – стрелами, пущенными в упор. Потом принесли сюда и бросили как попало. И…

Вот тут Харальд впервые усомнился, что под ним была палуба стремительного Скидбладнира. Или Один, Отец Ратей, призывал в Свою небесную дружину не только тех, кто Ему поклонялся?.. Получается – находилось за пиршественными столами Вальхаллы место и для храбрых воинов Гардарики?..

Потому что среди мёртвых, насколько он видел, было всего двое датчан. Он сам да Эгиль. Остальные – венды и словене. Ему даже показалось, будто некоторых из них он смутно узнал…

Столько неожиданного одновременно оказалось слишком для одной души, пусть даже путешествующей в Вальхаллу. Харальд уронил голову на холодные доски и умер во второй раз.

Крапива сидела верхом на знакомой спине Шорошки, почти на крупе коня. Она крепко держалась за пояс своего одноглазого похитителя, поскольку ничего иного ей не оставалось, и мысли накатывались одна на другую, как лодки, колеблемые течением у причала.

Когда он явился забирать её из кремля, из постылого поруба, она с ним идти не хотела. От княжеского суда бежать, ещё не хватало! Неправый пусть бегает, а ей ни к чему!.. Она даже пыталась противиться, когда он подступил тащить её силой. В ратной науке, с оружием или без оружия, Крапива была далеко не дура. Учила отроков, да и кмети вставали против неё без усмешек. Она и одноглазому думала дать достойный отпор, но про их короткую схватку даже вспоминать не хотелось. Он вовсе не заметил её оборону, которая кого другого весьма устрашила бы. Не дал ни разбить пяткой колено, ни всадить острый локоть пониже ремня… Скрутил, точно овцу. И слегка придушил – чтобы повисела смирнёхонько на плече, пока он пробежит ночным двором кремля и заново перелезет через забрало…

Этот побег из детинца Крапива помнила плохо. Много ли чего высмотришь, свисая вниз головой с жёсткого, как камень, плеча! Да и то малое, что открывалось глазам, проплывало мимо, не достигая памяти и не задерживаясь в ней. Как следует Крапива очнулась только далеко за окраиной города, когда одноглазый лиходей сбросил её, точно куль зерна, на стылую землю, и почти сразу в лицо сунулся тёплый шёлковый нос. Шорошка жалеючи толкал её мордой, уговаривая подняться, и по-собачьи лизал ей щёки и шею, словно прощения за что-то просил.

Наконец она схватилась за его густую жёсткую гриву и села, одолевая звон в голове. Одноглазый варяг возился вблизи, деловито засовывая что-то в мешок. Крапива едва различала его в темноте.

«Ты кто?..» – сиплым чужим голосом спросила она.

Он отозвался не сразу, но потом буркнул:

«Человек прохожий».

Крапива попыталась сообразить, показалось ли ей, или кметь, оставшийся лежать у двери поруба, действительно шевелился. Может, видел всё и князю расскажет – она, мол, не своей волей из заточения вышла?.. То, что от одноглазого ей не сбежать, она уже поняла. Крапива не зря среди воинов выросла и чуяла нутром: этого человека ей не перехитрить. А осилить – семерых надо таких, как она… Она только спросила его:

«От меня тебе чего надобно?»

Хотя сама уже знала, чего. Не выкупа и не красы её девичьей. Он и ответил точно так, как ждала:

«Хочу, чтоб к отцу меня проводила. К боярину Сувору Щетине».

Крапива упёрлась:

«Злое на уме у тебя! Не поведу к батюшке!..»

Он равнодушно ответил из темноты:

«А руки-то переломаю – поведёшь…»

У Крапивы в один миг нутро слиплось от страха, потому поняла – именно так и поступит. Вот умрёт она ради батюшки в промозглом тёмном лесу, подтопленном вздувшейся Мутной, и никто никогда про то не узнает.

«А ломай! – зло бросила она одноглазому. – Хоть совсем оторви! Сказала, не поведу!..»

Он оставил мешок, потянулся рукой за плечо… Шорошка вскинул голову и заплясал, а в лицо Крапиве повеяло холодом, и ночной ветер, тянувший между деревьями, был тут ни при чём. Крапива осторожно притронулась пальцем к длинному лезвию, замершему в двух вершках от её носа.

«Этот меч ни разу меня не подводил, – раздался голос варяга. – Отцу твоему я не друг, но и не враг. И погибели ему не ищу. А лжу если сказал, пусть не защитит меня мой клинок!»

Крапива поразмыслила над его словами.

«Батюшки ныне в Ладоге нет, – сказала она затем. – Он для государя Рюрика заставу держит выше по реке, у порогов. Туда я могу дорогу тебе показать… – Помолчала и добавила: – Да только там ли батюшка мой, про то не ведаю…»

Одноглазый что-то буркнул сквозь зубы, ей показалось – досадливо. Ни дать ни взять каял себя за некую глупо упущенную возможность.

«А зачем тебе батюшка мой, если ты ему не друг и не враг?»

Варяг убрал меч в ножны, висевшие за спиной, и хмыкнул:

«Спросить хочу у него, сколько на небе звёзд».

Крапива озлилась, но смолчала. Лютовать было и глупо, и… прибить же мог запросто, коряга корявая. Он кончил возиться, подошёл к жеребцу и отвязал повод, и девушка вновь про себя изумилась, до чего кротко принял его норовистый Шорошка. Варяг сел в седло и её заставил влезть позади себя на конскую спину. Крапива поёрзала, устраиваясь охлябь, и спросила:

«Имя-то есть у тебя?»

Он едва обернулся:

«Люди Страхиней прозвали».

Крапива не удержалась:

«Вот уж правду святую люди рекли…»

Страхиня не ответил.

Так они и ехали с тех пор, и Крапиве, надо сознаться, уютно и безопасно было за его широкой спиной…

Минула ночь, потом утро и ещё почти целый день. Сгущались сумерки, Страхиня уже присматривал местечко для ночлега, когда Шорошка вскинул голову, насторожил уши и разразился заливистым ржанием. А потом – как был, усталый, некормленный и с двоими немаленькими седоками на хребте – собрался сломя голову скакать на одному ему ведомый зов!.. Крапива сразу подумала о батюшкиной дружине. О чём подумал Страхиня, ей осталось неведомо, но удерживать круто повернувшего жеребца он не стал, лишь немного откинулся назад, смиряя его нетерпение. Шорошка ломился грудью сквозь заросли и ржал то и дело, но спустя время Крапива улучила миг, когда не трещали ветки и не чавкала под копытами земля, и услышала то, что гораздо раньше уловил Шорошкин звериный слух. Впереди, далеко в лесу, заходилась отчаянным и жалобным криком одинокая лошадь.

Да это ж Игреня!.. узнав голос Лютомировой любимицы, ахнула про себя девушка. Она чуть было не поделилась этим открытием со Страхиней, но вовремя прикусила язык. Незачем!

Шорошка тянул повод из рук у Страхини и знай прибавлял шагу, так что на ту самую прогалину они вырвались мало не вскачь. Сизые сумерки ещё не успели стать вовсе уж тьмой, и Крапива всё увидела сразу. По широкой старой гари, заросшей мелкими кустиками, действительно бродила Игреня, и Крапиву окатило морозом: седло сползло кобыле под брюхо, повод волочился, цепляя траву. Игреня увидела Шорошку и всадников и снова заржала, но навстречу не бросилась. Она кружила, не отходя далеко, возле длинного тёмного тела, тяжело уткнувшегося в землю лицом.

Это лежал Лютомир. Мёртвый. Стрелу, торчавшую у него между лопаток, даже впотьмах не спутать было с ветками ближних кустов.

Крапива не закричала, не покатилась наземь с Шорошкиной широкой спины. Наоборот: даже когда Страхиня соскочил и наклонился над Лютомиром, она осталась праздно сидеть. Ещё несколько дней назад несчастье с другом сердечным весь мир для неё заслонило бы. Но случившееся за последние сутки придало душе страшную зоркость, и пророческое чутьё, доселе отнюдь не свойственное Крапиве, внятно подсказывало: нынешняя беда была лишь предвестницей грядущего горя. Куда более страшного…

Девушка уже не удивилась тому, что Игреня, учёная сторожить Лютомира по-собачьи, на Страхиню не бросилась. Отошла, стала обнюхиваться с Шорошкой, о колено Крапивино растерянно потёрлась лбом… Боярская дочь её потрепала по шее, за ухом почесала… В сердце, коему след бы надрываться, отзывалась лишь бессловесная пустота. Наверное, эта пустота ещё будет гореть и свербеть, как нога хромого кормщика Плотицы, отсечённая в давнем бою. Но пока…

У каждого бывают мгновения, когда хочется закрыть глаза – и открыть их в мире, обновлённом и исцелённом силой желания, в мире, из коего чудесным образом выброшено то страшное, несправедливое и невозможное, с чем не может примириться душа. Ещё вчера самым большим несчастьем в короткой Крапивиной жизни была её ссора с отцом, а самой жгучей памятью – память об оплеухе, которой он в сердцах её наградил. Ещё вчера…

Она всё-таки сползла наземь с Шорошкиной тёплой спины и пошла к Лютомиру и Страхине, сидевшему подле мёртвого на корточках, и деревянные ноги не слушались, не хотели идти. Она не завизжала, не схватилась за голову. Просто смотрела. На прихваченные вечерним морозцем волосы и кожух Лютомира, на его откинутую в сторону левую руку, замершую ладонью вверх… Широкую, сильную эту ладонь она знала до последней морщинки, до последней мозоли. И оружие в ней бывало, и весло корабельное, и повод коня… и её, Крапивы, белое тело…

Страхиня начал переворачивать застреленного на бок, и тут-то девушку затрясло, она отвернулась. Она сражалась, даже убивала, она много раз видела мёртвых, но Лютомир… увидеть его лицо застывшим, оскаленным, с пустыми, как мутный лёд, остановившимися глазами…

– Поди сюда, девка, – сказал Страхиня. – Глянь стрелу, не признаёшь?

Крапива не ответила и не оглянулась. Игреня и Шорошка стояли рядом, голова к голове. С неба ещё не ушли последние отблески света, и виден был пар, струившийся из ноздрей. Носы у лошадей ласковые и мягкие, нежней, чем губы у человека…

Страхиня вдруг поднялся и подошёл к ней сзади.

– А тебе этот парень не чужой, – сказал он негромко. – Верно, девка?

Крапиве помстилось, будто голос у него был совсем не такой, каким он обычно с ней разговаривал. Она крепко зажмурилась, потому что из-под век по щекам всё-таки полились слёзы, и выговорила чуть слышно:

– Его ради я своё девство потратила… Это Лютомир, кметь батюшкин… жених мой…

Страхиня помолчал, обдумывая услышанное. Что могли значить для него эти слова? Да ничего. Потом…

– Костёр разожги, – услыхала Крапива.

Он развязал свой мешок и вытряхивал из него маленькую лопату.

Вся храбрость, которую ощутил было в себе стеклу кузнец, начисто покинула его перед воротами безлюдной заставы. А уж путь оттуда мимо порогов и далее в Новый Город Смеяну и вовсе суждено было помнить до конца его дней. Он бывал на порогах и слышал, как ревела вода, кувырком скатываясь между торчащих камней. Тогда он долго стоял, глядя на окутанные радугами падуны, и мысли ему приходили самые величественные, не иначе как о предвечном промысле Матери Живы, породившей такую Вселенную. Теперь торжествующий рёв потока сменился едва слышным, медленным бормотанием. Мутная, подпёртая высокими водами моря Нево, всё больше вспухала, лезла на берега и устремлялась то вперёд, то назад. Словно затем, чтобы пожаловаться ильмерскому Водяному на неприветливость Морского Хозяина, не желающего её принимать…

От непривычного молчания порогов Смеяну только делалось ещё страшней.

Наконец он миновал их, не встретив ни злого, ни доброго человека, и успел уже с облегчением решить: вот он, прямоезжий путь до Нового Города!.. – когда обратил внимание на множество звериных следов, стекавшихся к одной обширной поляне.

Гнедко не хотел идти по следам росомах и волков, прижимал уши, упрямился. Смеяну, если честно, тоже туда не хотелось. Очень даже не хотелось. Однако чутьё подсказывало: там он найдёт нечто важное. Нечто способное превратить его пересказ баснословных обвинений Лабуты в связную повесть настоящего видока…

Зверьё кругом поляны гуляло всё хищное, а значит, там лежала их пища. Много пищи. Не иначе, всё сгинувшее посольство и те, кого новогородцы, обороняясь, успели с собою забрать…

Смеяну стало чуть легче, когда он обнаружил, что был не первым из сторонних людей, наткнувшихся на страшное место. Он увидел перед собой большую берёзу: довольно высоко над землёй на белом стволе был чем-то чёрным и жирным нарисован перевёрнутый лебедь. Так ижора, обитавшая в здешних лесах, изображала присутствие смерти.

Возле берёзы Гнедко захрапел, окончательно упёрся и далее не пошёл. Смеян слез с него и пошёл вперёд пеш, держа наготове и крепко сжимая охотничье копьё. Хотя понимал: зверь у побоища сытый и вряд ли на него нападёт. А если прогневаются мёртвые… что отбивайся копьишком, что не отбивайся… Однако с копьём было уверенней, и Смеян шёл, потея.

Сначала он увидел дозорного и шарахнулся, посчитав его живым и готовым напасть, но опамятовался. И подошёл, сглатывая горечь, поднявшуюся ко рту. Молодой русобородый воин стоял под крепкой сосной, приколотый к ней двумя сулицами сразу. Похоже, его убили в тот миг, когда он собирался крикнуть, поднимая тревогу, – да так, видать, и не успел… Смеян подошёл, медленно переставляя отяжелевшие ноги. Мёртвого ещё и ограбили: сняли оружие, содрали с запрокинутой шеи хорошую гривну – порванная кожа показывала, как её стаскивали… Ладожанин стал было раскачивать одну, потом другую сулицу: негоже ведь человеку вот так стоять после смерти, пускай уж лежит… С силой всаженные сулицы не поддавались, Смеян понял – слишком долго провозится, и ограничился тем, что прикрыл мёртвому лицо его же плащом… Смерть изменяет черты, и он не мог с уверенностью сказать, как звали погибшего парня. А ведь наверняка встречал его ещё в Ладоге, на улице кланялся, здоровья-жизни желал… Даже, может, бусы и бисер из первых своих удачных поделок ему продавал – пригожей девушке подарить… Завидовал, когда тот с князем Вадимом прочь из Ладоги уходил…

Постояв перед дозорным, Смеян подобрал своё копьё, раздвинул густые кусты у края поляны…

Мертвецы были повсюду. Между кострищами, словно мёрзлые кучи скомканного тряпья, – и прямо в кострищах, жутко обугленные… Смеян шёл к ним, спотыкаясь и волоча копьё по земле, забыв, для чего оно нужно. Он не был опытным воином, таким, как дружинные кмети. Но чтобы понять случившееся на поляне, не требовалось великой сноровки. Здесь не было сражения. Здесь убивали. Без чести, ударами в спину убивали застигнутых посреди весёлого пира, не успевших даже обернуться навстречу убийцам…

Смеян поворачивался туда и сюда, узнавал и не узнавал уже безошибочно знакомые лица, ужасаясь и шалея от горя. Он даже не обратил внимания, что звери и жадные птицы совсем не тронули человеческой плоти, словно знали об этих мёртвых что-то такое, о чём не догадывался стоявший над ними стеклу кузнец. Не о том думал Смеян, насколько он вообще способен был сейчас думать. Значит, правду таки баял Лабута?.. Вот, значит, для чего уходила из брошенного городка Суворова дружина?.. А выходила она рубить ничего не подозревающее посольство новогородское, забирать богатые дары и на новогородском же корабле сокрываться, Болдыревым татям подобно, в чёрной крепи болот…

Неожиданное движение, замеченное уголком глаза, заставило Смеяна подскочить, взмётывая копьё. Стоя среди убитых, поневоле начнёшь ждать чего-нибудь замогильного; вот и ладожанину успел привидеться сперва встающий мертвец, потом – зверь, побеспокоенный среди трапезы… Оказалось – ни то, ни другое. Просто гибкая ветка, придавленная рукой неживого, избрала именно это мгновение, чтобы выскользнуть и распрямиться.

Дождавшись, пока земля перестанет уходить из-под ног, Смеян побрёл в ту сторону и остановился над телом боярина Твердислава Пенька.

Твердята был одним из немногих, кто не дал зарезать себя, словно сонную курицу. Он рубился, и рубился отчаянно. Рядом с ним виднелись в мёрзлой траве большие натёки крови: здесь пали его супротивники, которых те, другие – язык не поворачивался назвать их победителями – уходя, забрали с собой. А сам Пенёк… Кто говорил, будто дни деяний и ратной славы остались для него в прошлом? Той смерти, какую принял думающий боярин, любой муж хоробрствующий только позавидовать мог. Твердята вынес множество ран, прежде чем пасть. И, насколько сумел разобраться Смеян, вовсе не удар меча в конце концов свалил его наземь, а стрела, пробившая горло. Не одолели, стало быть, ни один на один, ни трое на одного. Издали достали, трусливо, стрелой!..

Смеян решил избавить Твердислава хотя бы от этого последнего унижения и наклонился над мёртвым. Взор застывших глаз был потусторонним, невыносимым. Содрогнувшись, Смеян взялся за древко стрелы… и тут заметил ещё кое-что. Рот боярина Пенька был приоткрыт, и ладожанин увидел всунутые туда сухие стебли травы. Он присмотрелся… Кто-то заставил сражённого недруга подавиться крапивой. Крапивой?..

Объяснение напрашивалось только одно…

Смеян обломил ту самую ветку, что привлекла его взгляд, и вытеребил наружу свидетельство жестокой Суворовой расправы с посольством. Потом опять взялся за стрелу. Это была тяжёлая боевая стрела с костяным ушком и длинным, гранёным, как гвоздь, бронебойным наконечником. Она крепко засела в земле, но Смеян раскачал её и вынул, не обломив.

Ночные убийцы не обобрали Твердяту до чёрного волоса, как многих других. Оставили и пояс в позолоченных бляхах, и светлую гривну на шее, и датский литой серебряный обруч… Даже меча не вынули из руки.

– Я его сыну твоему передам… Искре Твердятичу, – нагибаясь за мечом, сипло выговорил Смеян. Странно прозвучал его голос в тишине, нарушаемой лишь карканьем ворон, рассевшихся на макушках деревьев…

Когда Харальд очнулся во второй раз, стояла глубокая ночь. В небе, по-прежнему затянутом облаками, не было ни звёзд, ни луны, однако где-то неподалёку горели костры: Харальд видел рыжие отсветы, бродившие по мачте и вантам. Корабль находился у берега, но те, кто на нём теперь хозяйничал, совсем не умели обращаться с тяжёлым морским судном. Они завели на сушу всего один канат и привязали корабль, как какую-нибудь обычную лодку. Между тем здесь было довольно значительное течение – Харальд чувствовал это по качке. Течение медленно водило корабль из стороны в сторону, и киль временами глухо скрипел, переползая через затопленные коряги…

Странный хмель от вина – нет, не от вина, от чего-то, подмешанного в бочонок! – постепенно рассеивался, и он соображал теперь намного яснее. Вальхалла, по крайней мере, более ему не мерещилась. Он сразу осознал, что вполне жив и лежит один на палубе, заваленной телами убитых. Он даже вспомнил, как смотрел на эти тела и удивлялся, почему это с ним в Обитель Богов едут не друзья-датчане, а венды и ладожские словене. Что ж, теперь хоть было понятно, что они были не на Скидбладнире, а на его, Харальда, собственном корабле…

А более, кроме этого, понятно не было ровным счётом ничего.

И напряжение, необходимое для осмысления, было непосильно.

Харальд полежал ещё немного и попробовал пошевелиться. Попытка вышла жалкая. Тело, отравленное, зверски избитое и простывшее до мозга костей, еле отозвалось. Зато Харальд почувствовал, что вроде не связан. Кто-то бросил его под скамью, посчитав то ли мёртвым, то ли гораздо более близким к смерти, чем он на самом деле был.

С той стороны, где горели костры, раздавались нестройные голоса. Люди, захватившие корабль, пили, ели и веселились на берегу. Не иначе радовались богатой добыче. И тому, что взяли её почти без боя. Харальд тотчас представил себе, как они сидят вокруг трескучих костров, как масляно блестят в прорезях личин их весёлые хмельные глаза… как белорукие девы обносят их пивом, от которого до кончиков пальцев разбегается добрый живой жар… Наверное, они берут из плоских корзин маленькие ячменные лепёшки… а может быть, режут большие ноздреватые хлебы, к которым он начал привыкать здесь, в Гардарики… А пламя взвивается и пляшет на ночном ветру, и пышет теплом… теплом…

Постепенно Харальд снова начал куда-то сползать, и неизвестно, было ли ему суждено открыть глаза ещё раз. Беспамятство уже окутывало его, когда он угадал слева движение. Кто-то полз к нему с другого конца корабля, полз медленно и мучительно, с трудом перебираясь через тела. У Харальда сохранялось внутри слишком мало жизни, чтобы он смог испугаться, обрадоваться или хоть удивиться. Он лишь скосил глаза и стал равнодушно ждать, пока ползущий появится.

Однако даже и на это требовались силы, а их у молодого датчанина совсем не осталось. Наверное, Вальхалла действительно была уже недалеко: ресницы смыкались сами собой, он вдруг увидел свою сестру, вещую пророчицу Гуннхильд. Она отплывала от берега на корабле, совсем так, как ему рассказывали о её погребении, только не лежала в шатре, а стояла на корме лодьи и зряче смотрела на него, топтавшегося по берегу, и улыбалась, и манила рукой, приглашая к себе. И он откуда-то знал, что в самом деле окажется подле неё, если только сам себе разрешит, а этого по какой-то причине – по какой именно, он не помнил – сделать было нельзя. Потом перед ним предстал Торгейр на маленьком плоту, удалявшемся по чёрной реке. Тут Харальд вспомнил о последней строке висы, недосказанной им перед смертью. И Торгейр ответил, не дожидаясь, пока он спросит вслух: «Небо, Харальд. Там, где только небо…» В непроглядной воде позади него дрожало отражение лебедя. Самой птицы не было видно, только опрокинутый силуэт.

А потом и Торгейр исчез, и Харальд не мог понять, что же было дальше – сон или явь. Над ним склонилось измождённое старческое лицо… Странно! Харальд напряг память, но не припомнил этого человека среди тех, кого знал, а после похоронил. То есть лицо было определённо знакомо ему, но… но… Узнавание брезжило, не даваясь.

– Эх, княжич, построгали тебя… – тихо проговорил старик по-словенски, и сын конунга уловил в его голосе тяжёлый одышливый присвист. – Неладно-то как всё получилось…

Харальд хотел ответить и даже приоткрыл рот, но слова наружу не пошли.

– Ты, малый, только прежде смерти не помирай, – заметив беспомощное движение губ, усмехнулся словенин. – Ещё поживёшь!..

И начал спихивать с ног Харальда тяжёлое негнущееся тело Эгиля берсерка, придавившее к палубным доскам. Он даже застонал от усилия, раскачивая и перевёртывая мертвеца, и Харальд понял, что старик был ещё и ранен, а кроме того, что это вовсе был не старик. Не молодой мужчина, но и не старый. Две-три ночи назад это был могучий телом боец, проживший на свете, самое большее, пятьдесят зим. Но потом… проигранный бой, быть может, такой же, как у самого Харальда с лесными душегубами… жестокие раны и что-то гораздо хуже ран, способное неузнаваемо переменить и состарить…

Человек между тем совладал наконец с телом Эгиля – погибший берсерк и мёртвым словно бы защищал своего хёвдинга, никому не позволяя прикоснуться к нему, – отвалил его в сторону и, привстав на колени, обхватил Харальда под мышками. Зарычал от натуги. Всё-таки стронул его с места и поволок куда-то, хрипя сквозь зубы и, кажется, отдавая на это последние остатки жизни и сил. Харальду показалось несправедливым, чтобы его тащили, словно мешок. Он почему-то не усомнился, что словенин ему не враг, и попытался помочь, хотя бы толкаясь ногами. Получилось жалкое трепыхание. Тело не слушалось.

– Ты поберегись, малый… – заметив его попытки, прохрипел раненый. – Отлежись сперва… Ещё пригодятся силёнки…

Крапива снова ехала так, как привыкла – верхом на Шорошке, в знакомом седле, в которое, как она до сих пор привычно гордилась, никто другой сесть не умел. Страхиня ехал позади, на Игрене. Лютомирова кобылица приняла его сразу и беспрекословно, ещё охотнее, чем прежде Шорошка. Крапиве бы удивиться, возревновать и спросить, что за такое лошадиное слово знал одноглазый варяг. Не спросила. Она не испытывала ни ревности, ни удивления. Вообще никаких чувств. Душа словно забилась куда-то и накрепко зажмурилась, онемев и отупев от свалившегося несчастья. Пряжка путлища съехала вниз и больно трёт бедро сквозь штанину – ну и что? Поправлять её, ещё не хватало. Отскочившая ветка хлещет в лицо, сбивает с головы шапку… А пропади она пропадом, шапка, да и голова с ней!

Ехали на заставу, и Крапива показывала дорогу. Сама она в батюшкином городке не бывала ни разу, обиду глупую всё копила, в Ладоге отсиживалась, когда отроки навещали боярина и друзей. Однако дорогу со слов тех же отроков представляла неплохо. Уж всяко выехать без ошибки и спутника вывести могла. Так и двигались.

Подъезды к заставе должны были бы охранять дозоры, но знакомые голоса не окликнули Крапиву ни на дальних подступах, ни на ближних, и девушка исполнилась самого чёрного подозрения.

– Дозоров что-то не видно… – подслушал её мысли ехавший сзади Страхиня. – Подевались куда?..

Крапива даже обернулась в седле, имея в виду с жаром ему возразить: не моги, мол, трогать ни батюшку, ни отроков его, не тебе о них рассуждать!.. Что они делают, так и должно тому, а чего не делают, значит, и незачем!.. Но не разомкнула уст и снова стала смотреть вперёд, на тропу между редеющими деревьями. Над заставой незримо, но осязаемо висела чёрная туча. После рассказа Лабуты, после того, как вот этими руками прикрыла мёртвому Лютомиру глаза – ждать, чтобы в городке у порогов шла совсем обычная жизнь?.. Чтобы поведанное новогородцем просто рассеялось, словно ядовитый дымок, оказавшись сплошным наветом, призванным боярина Сувора очернить?..

Крапива ещё пыталась себя убедить, будто так оно на самом деле и есть, но внутреннее чувство, способное угадывать правду, мстило поверить. Крапива ждала беды.

Тем не менее, когда остался позади лес и они оказались перед распахнутыми воротами, и стало видно, что снежок внутри и вовне их нарушен только следами птиц и одинокого горностая, – Крапива потрясённо обмякла в седле, отказываясь принять то, что отражалось в зрачках.

Страхиня, у которого не было причины оглохнуть, подобно ей, от гула крови в ушах, прислушался и сказал:

– Ушли. Все сбежали, никого нет, кроме собаки.

Крапиву разом выдернуло из оцепенения, она стремительно обернулась к нему, собираясь во всё горло кричать всякие страшные слова: не клепли на батюшку, не смей говорить – сбежали, ушли!.. Однако закричать не довелось. Страхиня не ошибся насчёт собаки. Из-за забрала долетел жалобный и горестный пёсий вой.

Крапивины пяты вдавились в серые бока жеребца: девушка узнала голос Волчка, батюшкиного любимца. И когда она неистово бросила Шорошку вперёд, в этом движении было всё. И навалившаяся непоправимость, и невозможность с нею смириться, и лютая потребность сделать хоть что-нибудь – всё равно что! – прямо сейчас…

Шорошка на всякий случай прижал уши, оскалился… и бесом влетел в ворота заставы. Городок был совсем маленький, даже меньше того, что выстроил в верховьях Мутной гордый князь Вадим. (Крапива знала: батюшка нарочно выпытывал, каков там этот новый детинец, хотел превзойти, но слишком мало было строителей – не совладал и весьма опечалился…) Избы внутри глядели покинутыми, утратившими обжитой вид. В снежное время это происходит очень быстро, стоит только дому постоять день-два-три с разинутой дверью, нетопленым… Там, куда досягало солнце, обтаивала деревянная вымостка, чернела земля, торчали лохмотья жухлой травы. Где солнца не было, держались сугробы. А у одной стены скакал, надсаживался, рвал цепь всклокоченный голодный кобель. Увидев Крапиву, Волчок захлебнулся горестным плачем. Боярская дочь не помнила, как скатилась с седла, как бросилась к псу, обняла… Могучий бесстрашный пёс визжал по-щенячьи, облизывал её лицо, вертясь и мешая расстёгивать тяжёлый толстый ошейник. Слёзы застилали Крапиве глаза, но наконец она совладала с тугим задубелым ремнём, зарылась лицом в густую серую шерсть… Вот бы на этом всё кончилось, вот бы не надо было опять открывать глаза, снова мучиться неизвестностью и определённо знать только одно: каких бы страхов ни наплодило воображение, явь окажется гораздо, гораздо страшней…

На некоторое время она забыла и думать про своего спутника. Между тем Страхиня тоже оставил седло; лошадка потянулась за ним и прихватила зубами рукав, как некогда Лютомиру. Крапива не видела этого – и хорошо, что не видела. Варяг же потрепал Игреню по шее и отправился по избам, быстро заглядывая во все углы.

– Тут, что ли, отец твой жил? – услышала Крапива его голос.

Она обернулась. Одноглазый стоял на пороге большой дружинной избы, глядя вверх по всходу, туда, где в подобных избах устраивают чистую горницу. Крапива подошла к нему, и Волчок последовал за нею. Поскуливал, вилял хвостом, прижимался к бедру. Она рассеянно перебирала пальцами щетину у него на загривке.

В избяной влазне висело на деревянных гвоздях несколько плащей. Крапива узнала между ними отцовский тёплый мятель из нарядного привозного сукна и весских бобров. Дом успели покинуть последние крохи тепла, и на шерстинках опушки поблёскивал иней.

– Тут отец твой жил? – повторил Страхиня.

Она выговорила медленно, словно спросонья:

– Я-то не была… Вон плащ его, может, и жил…

Когда впереди показались дымки над новогородскими крышами и зубчатая стена кремля, чёрная против серого неба – Смеян заплакал. Слёзы катились по запавшим щекам и застревали в нечёсаной бороде. Он их не стыдился, впервые за годы с тех пор, как мальчишкой расшибал себе нос и искал утешения у матери. Ему не верилось, что он в самом деле добрался. Одолел этот путь, наверняка породивший в волосах первую седину…

Люди повалили за ним, собираясь в гудящую толпу, сразу, как только он миновал первые избы. И было отчего! Бедный Гнедко устало отдувался и хромал едва ли не на все четыре ноги, всадник так и качался в седле; покинув место последнего привала Твердиславова посольства, Смеян очень мало отдыха давал и себе, и коню. Так что вид молодого ладожанина вполне соответствовал привезённым им новостям.

Он скорее почувствовал, чем увидел, как кто-то взял Гнедка под уздцы, повёл. К Смеяну тянулись руки, ловили стремя, он слышал голоса, взволнованно вопрошавшие, что же случилось. Многие узнавали его, несмотря на коросты грязи на осунувшемся лице. Он тоже многих узнал бы, будь он в состоянии приглядеться. Но перед глазами всё плыло, лица сливались в одну размытую полосу, по которой не задерживаясь скользил его взгляд. Всё же он что-то отвечал заплетающимся языком. Ну а скверные новости, в отличие от добрых, распространяются удивительно быстро; к тому времени, когда Гнедка остановили перед воротами детинца и Смеяна сняли с седла, туда успел сбежаться мало не весь город.

Здесь, где обычно собиралось вече, так ещё и не успели воздвигнуть помоста для держащего речь, но в том ли беда? Всегда найдутся десятки крепких рук и надёжных плеч, готовых подпереть собой круглый воинский щит и поставить на него вышедшего говорить…

Смеян обежал шальным взглядом скопление обратившихся к нему лиц, и ему показалось, что их было целое море. Он задохнулся, ища первое слово. Увидел молодого князя, вышедшего из детинца во главе отроков и бояр… Вече волновалось, роптало.

Страницы: «« ... 56789101112 »»

Читать бесплатно другие книги:

Крутой и любвеобильный частный сыщик Дэнни Бойд не успевает на встречу со своей потенциальной клиент...
Брутальный и обаятельный сыщик Дэнни Бойд берется за дело с большой охотой, если в качестве клиента ...
Брутальный и обаятельный сыщик Дэнни Бойд берется за дело с большой охотой, если в качестве клиента ...
«Я слышала, что вы прожженный негодяй, который за деньги делает все, что угодно, и всегда с успехом»...
Чтобы разоблачить преступников, неутомимый Дэнни Бойд посещает клинику, где сексуальные проблемы пац...
О частном сыщике Дэнни Бойде ходит молва, что он толковый, изобретательный и за деньги готов на все....