Меч мертвых Константинов Андрей
…Рассвет третьего дня был таков, что казалось – опять вернулась зима. Ночью подморозило, да так крепко, что мокрые клочья прошлогодней травы, уже казавшиеся кое-где из-под снега, заледенели насквозь и хрустели, ломаясь под копытами лошадей. К утру небо покрыли рваные одеяла облаков, и рассвет неохотно пробивался сквозь них, такой зябкий, словно не день Рождения Мира должен был вскоре явиться, а второй Корочун. Торгейр и Замятня дождались солнечного луча, проникшего в узкую полоску чистого неба у окоёма, и босиком ступили на маленький плот, и даже при скудном свете было заметно, как покраснели от холода их нагие тела. Замятня был вызван на поединок. Он и нанёс первый удар.
«Если падёт произнёсший непроизносимые речи, – в который раз вспомнилось Харальду, – люди говорят, что его убил собственный язык. За него не мстят и не жалеют о нём. Если же падёт ответивший поединком на оскорбление …»
Слова древнего закона были отшлифованы временем, как прибрежная галька морскими волнами: легко западали в память и легко вспоминались. Харальд знал много законов своей страны, потому что был сыном конунга, и ему предстояло вершить суд над людьми. Но законоговорители помнили больше, и ни один вождь не считал зазорным прибегать к их познаниям.
« …то пусть за него будет заплачен выкуп, равный половине обычного выкупа за убийство …»
Это указание совсем не хотелось допускать в мысли. Торгейр Волчий Коготь был сыном ютландского ярла и жил в доме у Хрольва Пять Ножей сперва как заложник, потом как приёмыш. Он был старше Харальда, но ненамного, и тот, сколько помнил себя самого, столько помнил и Торгейра. Хрольв учил их обоих владеть мечом и секирой, и Харальд вечно злился, когда у «паршивого юта» получалось лучше, чем у него…
…Руку Замятни не иначе направлял сам злокозненный Локи. Он достал Волчьего Когтя почти сразу – вторым или третьим ударом. Если до сего дня они и видели друг друга с оружием, то лишь коротко и случайно, но Замятня обошёлся без пробных наскоков и прочих уловок, которыми пользуется воин, разведывая силу и слабость соперника. Он сразу рванулся вперёд и сразу пустил в ход всё своё страшное мастерство. Эгиль берсерк, сидевший в седле колено в колено с Харальдом, зарычал сквозь зубы: живот Торгейра опоясала узкая кровавая полоса. Сын конунга не позволил себе восклицания, ибо вождю прилична сдержанность, однако далось это ему нелегко. И он сразу вспомнил предупреждение маленькой ведуньи, о котором рассказал ему Искра. Харальд вырос в доме провидицы Гуннхильд и никогда не пренебрегал мнением женщин. Особенно таких, которые доказали свой ум. Он любил Торгейра и изо всех сил гнал слова Кудельки прочь из своих мыслей, но они возвращались. По телу прокатывался зябкий озноб, и его тут же сменяли волны удушливого жара. Лишь ноги в кожаных сапогах ощущали ровное, уверенное тепло конских боков…
Дома Торгейр Волчий Коготь никому не уступал в умении защищаться и нападать, да ещё и говорить при этом только что сложенные стихи. На сей раз его умение не помогло ему. Он сразу зажал живот левой рукой и чуть не сбросил Замятню в воду с плота, и Харальд поначалу даже решил было, что его рана была всего лишь царапиной… Торгейр стоял к Харальду спиной, но потом течение повернуло качавшийся плот, и сын конунга увидел, что из-под ладони Волчьего Когтя широкой полосой сбегает тёмная кровь. Течёт по ногам и пятнает надёжно связанные брёвна…
Торгейр ещё пытался нападать, ведь бывает же, что и смертельно раненному удаётся умереть победителем… Харальд каждый раз напрягался всем телом, словно это могло помочь, ладонь в рукавице стискивала кожаные поводья… Становилось всё очевиднее, что удачи Торгейру не было. Он тяжело дышал и болезненно вздрагивал при каждом вздохе, его кожа блестела от крови и обильного пота, а движения становились всё медленнее. Харальд ещё на что-то надеялся, когда всё тело Волчьего Когтя потрясла мучительная судорога. Вот он опустил руку с мечом, его колени начали подгибаться…
Замятня уже изготовился для окончательного удара, но Торгейр на него не смотрел. Много прошло по свету людей, и не все они оставили потомкам свои имена. И даже когда говорят о великом воителе или вожде, всех его жизненных поступков не перечислит никто. Но про каждого немалого человека в Северных Странах непременно расскажут, как умер.
Волчий Коготь обернулся к своим, нашёл их глазами, и на берегу услышали его голос.
- Скальд уходит в море,
- Меч свой не насытив.
- Знать, Длиннобородый
- Зоркость поутратил!
- Буду ждать я вскоре,
- Ярл, тебя навстречу.
- Спорить будем снова
- Там, где…
Договорить Замятня ему не дал. Он знал язык Северных Стран. И то, что умирающему приоткрывается судьба, а пожелания или проклятия, произносимые в последние мгновения жизни, подобны приговору Богини Судьбы. Торгейр не успел сказать, где именно он собирался ждать своего удачливого противника для нового, более справедливого, по его мнению, боя. Меч Замятни с силой ударил его в плечо возле шеи и глубоко разрубил тело. Кровь струями брызнула из вспоротых жил и багровыми кляксами покрыла лицо и грудь победителя. Торгейр свалился на мокрые брёвна, и душа покинула его плоть, сотрясаемую страшными последними судорогами.
Харальду пришлось бороться с конём – тот прижимал уши, храпел и порывался скакать прочь, не разбирая дороги. Может быть, только благодаря непослушному зверю сын конунга сумел совладать и с самим собой. Он ведь не видел мёртвыми ни Гуннхильд, ни своего воспитателя Хрольва, и до этого мгновения что-то в нём упрямо отказывалось верить в их смерть. Люди, которых он любил, словно бы умерли для него вместе с Торгейром, на окровавленных брёвнах плота, медленно увлекаемого к морю чужой гардской рекой.
Всё же он увидел, как Замятня утёр с лица липкую кровь и нагнулся за мечом Торгейра. Это была завидная добыча – Волчий Коготь по праву гордился отличным франкским клинком, взятым в бою. Как раз когда пальцы Замятни коснулись узорчатой серебряной рукояти, рука Торгейра – по сути, рука уже мёртвого тела – дёрнулась ещё раз. Ладонь раскрылась и подтолкнула меч к самому краю плота. Замятня не успел схватить его. Вода негромко плеснула – меч, словно насмехаясь, канул и пропал в глубине.
Верные воины из малой дружины Замятни приветствовали своего боярина криками, но большинство людей на берегу – и датчане, и ближники князя Вадима – хранили молчание. Божий Суд совершился, но что-то было не так. Никто не пытался оспаривать справедливость Богов, но многим казалось – она была странным образом не полна.
Победитель спустился в воду и поплыл к берегу, оставив мёртвое тело в одиночестве на плоту. Харальд толкнул усмирённого коня пятками, подъехал к Вадиму и сказал ему:
– Конунг, твой человек победил и тем снял с себя обвинение в убийстве моего воспитателя, Хрольва ярла по прозвищу Пять Ножей. У меня нет причины держать зло на твоего вельможу, а на тебя – и тем более. Однако погибший был мне другом и почти братом, конунг. В моём роду никогда не брали виры за родственников и побратимов, и я не стану требовать с твоего ярла половинной виры за убийство, как положено по закону. Я должен был бы отомстить за Торгейра Волчьего Когтя, но его погубило ложное обвинение, которое он взялся отстаивать. Бывает и так, что достойный человек отстаивает скверное дело. К тому же это не он произнёс непроизносимые речи, и все видели, что перед лицом смерти его мужество было так же велико, как и мужество твоего человека. Я не вижу причин называть его нидингом, конунг, и намерен забрать его тело, чтобы дать Торгейру Волчьему Когтю достойное погребение. И тебя не назовут несправедливым, если ты со мной согласишься.
Харальд говорил по-словенски: воистину, стоило усердно учить непростой гардский язык, чтобы добиться последней чести для друга!.. Вадим Военежич внимательно выслушал молодого датчанина и согласно наклонил голову в круглой, опушённой собольим мехом княжеской шапке.
– Твой великий отец ласково принял моих послов, – сказал он Харальду. – И тебя, младшего любимого сына, послал ко мне жить. Если бы он разделял подозрения твоего побратима, он бы, мне думается, на ста кораблях сюда припожаловал. Мне тоже показалось, что молодой боярин был благороден и смел. Наверное, его огорчила смерть вашего общего воспитателя, и он произнёс слишком поспешный обет, из-за которого и погиб. Твоя правда – незачем поступать с ним как с человеком бесчестным.
Харальд поклонился в ответ:
– Благодарю тебя, конунг. Люди скажут: вот предводитель, способный решать большие дела!..
Несколько селундских воинов без промедления скинули одежды и прыгнули в холодную воду. Поймали медленно уплывавший плот, подогнали его к берегу… Перенесли на сушу изувеченное тело Торгейра, возложили на тёплый дорогой плащ, разложенный на заиндевелой траве… «Холодно, точно на дне Изначальной Бездны Гинунгагап! – смеялся он перед боем, когда снимал этот плащ. – Подержи-ка его за пазухой, Эгиль: приятно будет накинуть тёплый, когда всё завершится!..»
Вот, стало быть, и завершилось…
– Я слышал от наших, кто давно здесь живёт: весна нынче странная… – сказал Эгиль Харальду по дороге. – Воды и так много, а все приметы за то, что будет ещё больше. Воинам конунга не нравится, как медленно течёт в этом году река. Они боятся, вдруг совсем вспять повернёт…
– Река? Вспять?.. – удивился Харальд.
– Такое и раньше бывало, – кивнул старый берсерк. – И всякий раз не к добру!..
Двумя седмицами позже ласковое весеннее тепло казалось ещё более далёким и недостижимым, чем прежде. Словене отметили свой великий праздник Рождения Мира, означавший победу весны над зимой, и сожгли чучело злой Богини Мораны: согласно их вере, людская неправда каждую осень давала ей временную власть. Праздник праздником, но, по мнению Харальда, якобы побеждённая зима только делалась злей.
– Я слышу, как плещет крыльями великанский орёл, сидящий возле края Вселенной!.. – ворчал Эгиль Медвежья Лапа. – Правы те, кто помещает границу внешнего мира где-то в здешних местах!.. Или действительно наступают последние времена и недолго осталось до Зимы Фимбульветр?..
Могилу Торгейра покрыло белое одеяло. Возле Хольмгарда уже были могилы выходцев из Северных Стран, но никого из них ещё с такой честью не хоронили. Друзья подарили Торгейру длинный корабль, выложенный по земле большими камнями и обращённый носом в сторону далёкого моря. Несколько дней перекопанная земля и остатки кострища выделялись в белом поле, словно чёрный рубец. Потом выпал снег, и стало казаться, будто могила-корабль была здесь всегда. Я скверный вождь, думалось Харальду. Из меня никогда не получится доброго конунга. Я неудачлив и всякому, кто за мной следует, приношу только несчастье …
В самом деле, сколько беды уже приключилось с тех пор, как Рагнар Кожаные Штаны надумал отправить его сюда, в Гардарики? От рук убийцы, подосланного неведомо кем, погиб Хрольв, и вместе с Хрольвом ушли Гуннхильд и славная Друмба. Харальд до сих пор никак не мог окончательно поверить в их смерть. В самом деле, не появись с известием Торгейр, он продолжал бы мечтать, как однажды вернётся домой, и Гуннхильд проведёт зрячими пальцами по его щекам, желая удостовериться, насколько он возмужал и похорошел…
Торгейр…
Торгейр, поклявшийся отомстить, пересёк море, выдержал битву с врагами и измену друзей… и всё ради того, чтобы пасть на хольмганге, приняв позорный конец от руки обвинённого им человека!
Поистине, хорошо, что Искра Твердятич, которого Харальд успел полюбить как брата, поправляется медленно и не едет с ними к Хрёреку конунгу в Альдейгьюборг. Искру Харальд тоже мало не потерял, причём так же обидно и глупо, как и остальных. Нет уж!.. Бывает, что малое несчастье предотвращает большое. Вот и пусть эта рана убережёт Искру от худшего. Незачем ему ехать куда-то с таким неудачливым вождём, как Харальд Рагнарссон по прозвищу Заноза…
Харальд предложил боярину Твердиславу свой корабль, чтобы ехать на нём вниз по реке.
– Это удачливый корабль, – сказал он Пеньку. – Он гораздо старше меня. Мой отец ходил на нём по морю и рекам, когда воевал против Карла, конунга Валланда, и его удача была велика. Я тогда ещё не родился. Сам я уворачивался на нём от сетей Ран и гонялся за врагами, и бывало так, что не корабль нас носил, а мы его, когда перебирались через песчаную косу… Ты придёшь на нём в Альдейгьюборг, и Хрёрек не сможет назвать твоего конунга сухопутным вождём, даже если очень захочет. У вендов очень хорошие боевые корабли, но такого нет и у них!
Боярин подумал и согласился.
– Возьми с собой, батюшка, – страдая и запинаясь, попросил его Искра. – Пока в Ладогу доберём-ся, уже и палку оставлю… Не обременю тебя…
Говорил, а вещее сердце предрекало – откажет. И точно. Твердиславу обрадоваться бы, видя такой пыл прежнего домоседа, но он лишь нахмурился. И прервал любимого сына строже, чем следовало:
– Сказал – дома останешься!
Искра повесил голову, закусил губы. Между тем излишняя строгость боярина объяснялась на самом деле просто. Темны зимние вечера – и оттого кромешными этими вечерами часто думается о таком, чего нипочём не вспомнишь весёлой летней порой. И что было тому виною – то ли путешествие в Роскильде, то ли состязание Харальда с Крапивой Суворовной возле ладожских стен, когда Харальд решил заместить Искру, хотя спознаться-сдружиться с ним тогда ещё не успел… А только часто думал боярин Пенёк о том дне, уже отошедшем в былое. И вспоминал его с горечью и досадой. Так, словно именно тогда пролегла последняя межа в их с Сувором давней и глупой распре. Межа, которую на старости лет хотелось стереть. У Сувора дочь, отбрасывая упрямство и гордость, трезво размышлял Твердислав. Небось тоже рад бы внуков понянчить … давно пора, только поди дождись от неё, лютой … А у меня сын … Не такие враги меж собою роднились, вдовые оба … детей-внуков сообща вразумляли …
Ко всему прочему, у Твердяты на корабле и без Искры народу было достаточно. Сам Пенёк с малой дружиной, младшие слы, придирчиво отобранные князем Вадимом взамен прежних, что ездили с Твердятой к датчанам, – те большей частью были Рюриковыми людьми и, возвратясь из-за моря, остались в Ладоге. Твердята, надобно сказать, расстался с ними дружески и теперь крепко надеялся – замолвят за него доброе словечко перед своим князем!.. В итоге пришлось ссадить на берег половину Харальдовых датчан, обычно ходивших на корабле. Осталась одна полная смена гребцов, и Харальд сказал:
– Что ж! Нам не за добычей гоняться и не от врагов удирать!
– Скоро из Нового Города в Ладогу по Мутной путешествовать можно будет, кольчугу дома забыв, – довольно разгладил бороду Твердислав. – С тех пор, как вы с Искрой на Сокольи Мхи бегали, тамошнюю ватагу как морозом побило, не видно, не слышно! Не иначе, страшатся княжьего гнева, в другие места подобру-поздорову перебрались! А у порогов, на волоке, Сувор встретит, за его щитом и до стольной рукой подать будет…
– И без его щита дойдём, – распрямил плечи Харальд. – Свои по всему борту развешаны. Сюда ведь добрались!
– Добрались, – кивнул Твердята. – Только тогда мы домой поспешали. Ныне же станет нас Сувор Несмеяныч с честью и бережением принимать-провожать, как твой родич Хрольв того прежде нас к твоему батюшке провожал!
Харальд подумал и ответил:
– Это хорошо, что ты мне напомнил про Хрольва. Ты поистине мудр, ярл, и счастлив твой конунг, заслуживший перед Богами такого советчика. Думается мне, Сувор Щетина должен будет неплохо принять меня, хотя бы ради моего родства с Хрольвом! И вот тогда-то не назовут меня люди достойным сыном Лодброка, если я не отплачу тебе добром за добро. Ведь, наверное, и от нас с Сувором будет хоть мало зависеть, сколь велика окажется твоя удача в примирении конунгов!
Твердята ласково улыбнулся юному датчанину, поблагодарил. Хотя про себя и считал – от кого-кого, а от Сувора зависело только, сколь быстро они перейдут волок и сколь сытный стол встретит их на заставе. А более, пожалуй, ничего. Те, кого вправду слушает князь, те, за кем он признаёт благородную мудрость, способную дать зрелый совет, – те и сидят при нём, при князе, в его светлой гриднице, и люди называют их думающими боярами… А не воеводами хоробрствующими, усланными из стольного города за слишком буйный нрав, за лихость невмерную… устраивать малый городок, крепкую заставу на дальних порогах…
Таким же храбрецом, любимым отнюдь не за ум, был и Хрольв, на чью память уповал молодой Рагнарович. Твердислав подумал и про себя улыбнулся уверенности селундского княжича. Но вслух, конечно, предпочёл свести дело к шутке:
– Я в Ладоге, может, сына стану просватывать, прочного замирения для… Ты только не сочти, что опять, как тот раз, должен будешь его заместить!..
Харальду понадобилось мгновение, потом он захохотал, и за ним – его воины, уже восходившие на корабль. Шутка понравилась, кто-то весело крикнул:
– А что, гардский ярл! Наш хёвдинг немногим уступит хоть в бою, хоть на пиру, хоть на свадьбе!.. Твой сын тоже хорош, но свою невесту он пускай подальше от Харальда прячет…
Молодой вождь нашёл глазами Искру, вышедшего проводить отца и друзей. Искра улыбался, но ресницы дрожали, а щёки и шею заливала багровая краска, видимая даже в серых сумерках, предварявших рассвет. Пока держался помысел уговорить грозного батюшку взять с собой в поход, он силился покинуть костыль. Даже и сюда, до берега Мутной, отважно доковылял без него… Но отлетела надежда, и сразу стало невмоготу. Харальду подумалось, как он жалок и слаб, как болезненно бережёт раненую ногу, опирая вес тела больше на здоровую, да и та, отвыкшая, чего доброго сейчас его подведёт…
Искра ответил Харальду взглядом на взгляд и кивнул другу. Ему хотелось думать, что на его век ещё хватит больших, памятных дел, ещё доведёт судьба ощутить за спиною тени Богов… Хотеться хотелось, но не очень-то верилось – нынешняя горечь всё заслоняла…
Твердислав Радонежич оправил тёплое, подбитое мехом корзно, принял важный вид, приличествующий нарочитому послу. И уже изготовился ступить на корабельные сходни… когда прямо перед ним неведомо откуда возникли обе ведуньи. Старая лекарка и юная хромоножка. Люди потом спрашивали друг друга, каким образом они появились возле самых лодейных мостков, но никто так и не упомнил. С какой стороны подошли, как проникли за круг воинов, нарочно поставленных, чтобы не напирала толпа?.. Ни дать ни взять из-под земли выскочили!
Заметив двух женщин, Твердята остановился, хотя вполне мог бы их миновать. Позже он попытается уяснить для себя, что остановило его. И понял. Страх. Страх в их глазах. Такой, что опытный воин чуть было не оглянулся – а ну кто стоит сзади с мечом, занесённым над его головой!..
Твердислав сдержался и оглядываться не стал, но спросил, обращаясь к старухе:
– Что случилось, целительница? Кто обидел тебя?
– Безликих пасись… – словно бы с трудом разлепила губы седовласая ведьма.
– Кого?.. – переспросил Твердята. Слова женщины больше озадачили, нежели испугали его. Лишь вдоль хребта словно бы пробежали паучьи холодные лапки…
– Зло, грозящее тебе, не имеет лица… – по-прежнему тихо и непонятно отвечала старуха. – Оно переменчиво и неуловимо, словно туман, приходящий перед рассветом с болот…
За зиму Твердислав привык её уважать: всё-таки она спасла в Новом Городе немало народу. Однако тут ему показалось, что бабка достигла уже того возраста, когда начинают заговариваться и принимать всё случайно померещившееся за чудо Богов. Ему захотелось прогнать назойливую старуху с дороги, но она годилась ему в матери, и Твердята явил достойную кротость:
– Болотное лихо уже причинило мне порядочно горя, едва не сжив со свету Искру! Что скверного может приключиться со мной, если вы с внучкой помолитесь за меня Матери Ладе хоть вполовину так, как за него?
А про себя раздражённо подумал: взялась тут не в час пророчить, старая пугалица! Тоже мне ещё, зло без лица!.. Нашла чем стращать!.. Не при мне ли Вадим к Богам обращался, спрашивал, счастливо ли будет посольство? На мне Перуново благословение, вашей ли шепотни испугался!.. Войска полная лодья, и всего до порогов-то добежать …
Хромая Куделька ни дать ни взять подслушала его мысли. Боярин неожиданно для себя встретился с нею глазами. И чуть не вздрогнул, увидев, как внезапно трепыхнулись её зрачки, расширившись и вновь съёжившись.
– Вот на порогах и поберечься бы тебе, батюшка Твердислав Радонежич… – прошептала она. – На порогах…
Твердята досадливо фыркнул, подобрал полу корзна – и взошёл на лодью, более не задерживаясь и не медля. Он не хуже других знал, что порою случалось, когда люди не внимали предупреждениям. Но столь же часто бывало и так, что предсказатели ошибались. Или сами неверно толковали знак, данный свыше. Уж чего он не наслушался, когда отправлялись в Роскильде!.. И ограбят их там, и в рабство за тридевять земель продадут, и орла какого-то врежут… Ан все живы вернулись и замирение желанное привезли!..
…Упали в воду причальные канаты, согласно взмахнули длинные вёсла. Без малого весь Новый Город вышел проводить посольство. Махали руками заплаканные девчонки, алел над берегом, в воротах детинца, княжеский плащ… датчане-корабельщики красовались как только могли, и Харальд, самолично державший рулевое весло, был ими горд. Кажется, ни разу ещё его корабль не отваливал от пристани так весело и легко, не устремлялся в путь так охотно, как ныне.
Искра долго смотрел, как уходила по реке, делаясь всё меньше, острогрудая датская лодья, и пасмурно было на душе. Он тоже услышал предупреждение лекарок – и ошарашенно осознал, насколько оно совпало с тем, что он смутно чувствовал сам. Даждьбог Сварожич, откуда бы?.. Друзья-одногодки, боярские дети, уже принявшие воинские пояса, рассказывали, как государь Вадим с его, Искры, батюшкой испрашивали волю Перуна. В каменном кольце алтаря густой лужей расплылась кровь жертвенного быка, и князь Вадим простёр руки к небу.
«Господине! – хрипло от волнения прозвучал его голос. – Ты ли не видишь, как радею о людях своих и о городе, в столь многих трудах и великих печалях возведённом… Вразуми, Отче Перун: вотще ли тружусь? Процветёт ли сей город, назовётся ли именем знаменитым и грозным при детях наших и внуках?..»
И солнечный луч упал сквозь единственную промоину в облаках, и коснулся священного изваяния, оживив суровый лик Бога Грозы, и дрогнул золотой диск громового знака, уверенно качнувшись:
«ДА!»
«Господине! Станет ли Ладога сестрицей меньшей, послушною под рукой Нового Города моего?..»
И согласно заржали, рванулись, взрыли правыми копытами снег вороные и белые жеребцы, выведенные к святилищу:
«ДА!»
«Господине! Днесь отряжаю я в Ладогу нарочитых слов… Замириться ищу с братом своим Рюриком Нового Города ради… Всё ли исполнят слы мои, как тому быть надлежит?..»
И дохнул ветер небесный, и тронул тяжёлые ветви святого дуба, зиму напролёт не терявшие густого наряда, и принёс к алтарю изжелта-серый лист, выгнутый, как кораблик:
«ДА!»
Вот только поплыл, закружился тот кораблик по озерку крови, меж зыбких островков тающего красного снега, в пеленах пара, точившегося на холоду…
Искра знал: государь князь первым истолковал этот знак, найдя в нём обещание Твердиславовой дружине удачного плавания, и вятшие мужи, стоявшие при молении, с ним согласились. Ибо кто первый жрец Перуну, если не князь?.. Звездочёт ещё раз посмотрел вслед уходившему кораблю. Облака на восходе показались ему очень похожими на те, что застили солнце в день гибели Торгейра. Разрывы совсем ещё зимних туч пламенели холодным малиновым золотом. Когда же сквозь них наконец показалось око Даждьбога, лучезарный огненный щит выглянул воспалённым, мутно-кровавым. Реку в заснеженных берегах облило неживым багрянцем зари, только по мелким волнам пошли гулять тяжёлые свинцовые блики…
Искра содрогнулся от внезапного ужаса. Кровь!.. Жертвенная кровь в алтаре!.. Кораблик в озере крови, беспомощный и хрупкий, словно высохший дубовый листок!.. Уж не предстояло ли тем, кто ныне отправился на нём в Ладогу, своей кровью платить за …
Куда броситься, кого предупредить, да и о чём?.. Искра завертел головой, обшаривая взглядом толпу, и лишь спустя время сообразил, кого ищет: лекарок. Их нигде не было видно. Две женщины скрылись непонятно куда так же неожиданно, как и появились. Молодой Твердятич зябко вздохнул и снова стал смотреть вслед кораблю, высматривая отца и силясь отодвинуть недоброе предчувствие на самые задворки души. Известно же – думай о беде, как раз её и накличешь!..
Глаза у Искры Звездочёта не зря были рысьи. Он увидел, как боярин Твердислав оглянулся и помахал ему. А потом по ветру тонкой кружевной пеленой полетели снежинки, и заволокло даль реки, и больше ничего нельзя было разглядеть.
Прозвище, привезённое Сувором Несмеянычем с датского острова, прилипло крепко. Боярин сам знал, что чадь его заглазно только Щетиной и называла, и не гневался на молодцев. Не такое уж скверное прозвище, если подумать. Да и без толку гневаться на парней, давно уже ставших боярину сыновьями. Вместе и на пир, и на рать, и в дальний поход. Каждого, пока в сопливых ходили, среди боя своим щитом укрывал, а случалось, и тяжкую кнезову десницу отводил от буйных голов, ибо по молодости да во хмелю детинушки порой творили такие чудеса, что только держись. И всякий раз Сувор выговаривал непутёвым прощение, чтобы после, в своём кругу, спустить порты виноватому, да и всыпать отеческой рукою безо всякой пощады…
Зато и любили они своего воеводу так, как не всякие дети любят Родом даденного отца. Боярин знал: любую смерть за него примут, только скажи. Как один пошли за ним посреди глухой зимы обживать дикое и опасное место. Никто не сказался больным, не остался в Ладоге, в родной тёплой избе…
И ведь выстроили городок! Не вовремя заложенный, не в заповеданные сроки возведённый – а ведь игрушечка-детинец над порогами встал!.. Сувор вместе со всеми надрывал жилы, таская и вкапывая брёвна для тына, а ребята скалили зубы: «Вадим, беглый князь, Новый Город какой-то затеял ладить в верховьях, только долго тому городу не простоять: вся удача от него к нам сюда по речке сплыла…»
Сосновые стены золотились свежим деревом на ярком утреннем солнышке, смола выступала каплями мёда. Несколько дней назад совсем по-зимнему подморозило, но ныне земля вспотела опять. Чего доброго, может, уже и не будет больших холодов и густых снегопадов, а впрочем, кто знает! Зима так и простояла гнилая до невозможности, зато забрезжившая весна обещала быть недружной и долгой.
Сувор Несмеяныч сидел на бревне рядом с недостроенной гридницей, отдыхал, накинув на плечи шубу. Пушистый Волчок, совершенно оправившийся от ран, примостился рядом, подмяв ворох сухих стружек и уложив острую морду на хозяйский сапог. Они вместе смотрели, как молодой кметь Лютомир хвастается учёным конём.
Боярин Щетина родился словенином; все его предки чурались конного боя, полагая его осквернением изначальной военной премудрости. Сувор тоже считал это дело вражьей придумкой и собирался когда-нибудь пасть в сражении по-праотечески – пешим, со щитом и мечом, но отнюдь не в седле, как кое-кто ныне повадился. Будь Лютомир словенином, Сувор и ему воспретил бы глумиться над памятью старины (на что нахальный кметь, скорее всего, вспомнил бы ему Крапиву, никаким запретам не подвластную; Сувор вздохнул, вспомнив оставшуюся в Ладоге дочь…). Однако Лютомир был вагиром, да ещё, подобно многим соотчичам Рюрика, возводил свой род к додревнему племени галатов. Каковые галаты, если верить ему, жили в тёплых краях, ходили походами много дальше Царьграда и, главное, разводили несравненных коней.
– Вскачь! Вскачь!.. А теперь ша-а-агом! Ай, умница!.. Ай, красавица!.. А сухарика? Сухарика кто у нас хочет?..
Если по совести, то седовато-рыжая, некрупная, плотная, лопоухая, с белёсыми гривой и хвостом, мохнатая после зимы в холоде, Лютомирова Игреня внешне не выглядела даже просто красивой, куда там несравненной. Боярин Сувор, однако, знал, что смышлёная мордочка кобылицы не была одной видимостью. Молодой варяг в самом деле научил неказистую лошадку премудростям, которых иные не могут добиться и от собаки. Ладожская ребятня, бывало, валила за кметем толпой, наперебой протягивая яблоки и мытые репки: «Дядько Лютомир, ну пускай спляшет!.. Дядько Лютомир, а мы водицы из родника натаскаем…»
То Ладога, там все его знали. А вот охотник-корел, любопытства ради заехавший в городок, недоверчиво кривил губы в светлой шёлковой бороде:
– Лучше посмотри на моего лося, он убьёт твою лошадь одним ударом копыта. Зачем учить её кланяться и кружиться под дудку? Это всё равно не поможет ей проходить через болота и чащи, которые не задержат меня!
На самом деле он, конечно, завидовал. Лютомир тоже чувствовал это и улыбался с напускной скромностью:
– Ты охотник, я воин. Моей лошадке иные умения надобны.
Сувор знал, к чему клонит лукавец. Знал, потому что сам видел, как Лютомир наставлял Крапиву, вздумавшую обучать подобным же штучкам своего серого Шорошку. Им, боярином, когда-то подаренного Шорошку. Кто думать мог, что у горячей, норовистой девки хватит терпения – ан хватило… Крапивушка, доченька…
Боярин вспомнил, как целую осень она старательно избегала его, а если не удавалось – здоровалась почтительно, блюдя надлежащее вежество, но без былого тепла, и глаза оставались чужими. Не забыла, как он её, проигравшую датскому княжичу дурацкое состязание, при всех оттолкнул, оплеухой приветил. «Бестолочь… – больным отзвуком пели в ушах собственные слова. – Получила по носу, да и поделом… Сама напросилась…» Ой, сама ли? Будто не он сколько лет на Твердяту злобу копил? И её, доченьку, той злобой питал?..
Хоть говорят люди – не дело отцу у чада рождённого прощения просить, знал Сувор Несмеяныч: вот вернётся домой – и, гордость отбросив, первым долгом Крапивушку к сердцу прижмёт. Все веснушки перецелует на милых щеках, уговорит не держать обиды на неразумного батьку…
Сюда уезжал – и проводить не пришла… Ещё и за это Твердяту бы удушить…
Волчок поднял голову с хозяйского сапога и негромко, но весьма внушительно заворчал.
– Будь судьёй в нашем споре, кунингас, – нарушил Суворовы раздумья голос корела. – Я ставлю вот этих соболей, а твой человек, склонный преувеличивать разум своей лошади, ставит охотничий нож и плащ, вытканный за морем. Он говорит, что ему свяжут руки, а никчёмное животное не только освободит его, но и не позволит ударить. Не откажи, почтенный кунингас, присмотреть за поставленным на кон, пока твой человек будет пытаться заставить глупую лошадь сделать то, на что она не способна!
Сувор мог бы посоветовать корелу либо отказаться от спора, либо сразу распроститься с прекрасными соболями. Но не посоветовал. Тот, если бы захотел, тоже мог сперва расспросить, что к чему, а об заклад биться уже после. Наверное, хитрец Лютомир приложил много усилий, чтобы сполна расшевелить у охотника присущее корелам упрямство…
– Никто не тронет поставленного на кон, доколе вы не разрешите свой спор! – пообещал воевода.
Смешливые кмети уже вязали Лютомиру за спиной руки. Когда он сел наземь, рассёдланная Игреня сразу подошла к нему, обнюхала.
– Стереги! – велел молодой варяг, уворачиваясь от длинного розового языка, ищущего лицо.
Корел между тем огляделся, поправил пояс и, памятуя об условиях спора, решительно подошёл… Игреня, только что казавшаяся смирной и добродушной, не дала ему даже занести для пинка ногу. Прижала уши, яростно завизжала – и охотник, не ожидавший такого отпора, еле успел увернуться от разинутой пасти, полной крепких зубов!.. Тем только и спасся, что опытен был на ловлях, привык дело иметь с опасным зверьём. Кто-то сунул корелу длинную жердь, чтобы попытался хоть ею достать Лютомира, но и жердью пришлось, защищаясь, отмахиваться от кобылицы… А уж та учёна была, как не получить дрыном по морде. Когда корел сдался и отбежал за спины кметей, отряхивая забрызганные снежной жижей штаны и ругаясь на своём языке, Игреня встала над хозяином и, охаживая себя длинным хвостом, принялась коситься вокруг: не идут ли ещё, не затевают обидеть?..
– Умница, Игренюшка, умница, девочка моя!.. – похвалил Лютомир. – А ну, развяжи-ка!
Лошадь тотчас нагнулась, отыскала носом его связанные руки, взяла зубами верёвку и живо растрепала узлы.
– Умница, Игренюшка, умница, маленькая… – снова похвалил Лютомир. Поднялся и стал щедро потчевать любимицу солёными сухариками из поясного кармашка.
Игреня, снова ставшая кроткой и ласковой, принимала любимое лакомство бережно, с неторопливым достоинством. Знала – дающая рука не обманет, не спрячет оставленного куска.
Сувор поглядывал со своего бревна на довольного Лютомира и красного, как мухомор, корела и не находил у молодого варяга никакого изъяна. Умница, собою хорош и воин отменный. Крапива водилась с Лютомиром ещё допрежь Суворовой поездки к датчанам, а уйдя из отцовского дома, вовсе стала с ним неразлучна… Славная мысль неожиданно посетила боярина.
– Поди сюда! – подозвал он надувшегося, разобиженного корела. – Ты проспорил, но я не хочу, чтобы ты вдругорядь объехал нас лесом. Поэтому за соболей я отдам тебе серебром. А ты, – повернулся к Лютомиру, – седлай свою разумницу, в Ладогу гонцом тебя отправляю. Князю скажешь, слы новогородские за волоком стоят, завтра перетаскивать будем!..
Лютомир обрадовался, бегом побежал собираться, и за ним, насторожив длинные уши, потрусила Игреня. Небось уже представлял парень, как единым духом долетит в стольную по знакомой дороге, и будет дорога ему коротка и легка, – всегда так, когда поспешаешь домой. Как выбежит навстречу Крапивушка, и вскинет руки на шею, и прильнёт устами к устам…
Ещё и за это Твердяту бы удушить…
Игреня ловила хозяина губами за рукав. Ей хотелось ещё кусочек сухарика.
Харальд сунул в костёр подсохший возле огня разломанный сук, и за весёлым треском пламени не слышно стало глухого рокота близких порогов. Путь, можно сказать, был завершён. Перед закатом они встретили воинов Сувора ярла, и те их проводили сюда, к удобной стоянке. В отблесках костров был виден корабль: он стоял до половины вытащенный на сушу, готовый к разгрузке и привычному путешествию на катках. Чёрный нос со снятым драконом влажно блестел, по гнутым бортовым доскам перекатывались рыжие блики. Харальд гордо вспомнил о том, как впервые сам поднимал над бортом белый мирный щит и чувствовал себя настоящим вождём. Потом всплыл в памяти день накануне отплытия, и как они с Эгилем окрашивали и метали руны, узнавая судьбу. Они ведали, конечно, что Вади конунг вопрошал своего Бога Грозы и все знамения пообещали посольству большую удачу. Однако мало ли о чём побеседовали меж собою чужой конунг и чужой Бог! Хочешь знать– вопрошай, как от века заведено вопрошать у тебя дома.
«Кажется мне, Норны спят! – сказал Харальд, когда они завершили гадание и силились сложить воедино значение рун. – А снится Им такое, что Они сами немало удивятся, когда продерут глаза!..»
«Норны не спят… – покачал седой головой Эгиль. – Норны не спят, и никогда не умолкает Источник…»
Руна «владение» приходила дважды, и получалось, что Харальд кое-что приобретёт, но многое потеряет. Он предположил было, что они захватят добычу и оплатят её, как водится, кровью, потом сам себя одёрнул: какая добыча, если с миром идут?.. Непонятно.
Руна «зубр» пояснила, одновременно запутав: что-то кончится в его жизни, что-то начнётся. Эгиль усмехнулся: «Ярл, кажется, говорил, что намерен сосватать сыну невесту? И ребята болтали о том, что ты мог бы его заменить?..»
Руна «турс» посоветовала хорошенько подумать, прежде чем шагать через порог. При этом не следовало делать ничего такого, к чему Харальда будут принуждать. Только смотреть правде в глаза и отличать кажущееся от истинного – не то не будет добра.
«Когда правда приятна, тебя редко предупреждают, чтобы не отворачивался», – сказал по этому поводу Эгиль…
Ещё получилось, что путешествие по реке вряд ли принесёт Харальду радость и славу, зато проверит, умеет ли он драться спиной к спине с незнакомцем. А впереди его совершенно точно ждал разлив тёмной воды, за которым, далеко-далеко, вроде бы маячил солнечный берег. Так что если Харальд сумеет вырасти и завершить долгий поиск, не утратив веры и мужества…
«Всеотец, подхвативший руны в самом начале времён, завещал им речь, внятную лишь посвящённым… – проворчал Эгиль. – Всеотец мудр: если бы каждый мог выяснить в точности, что случится назавтра, жизнь сделалась бы мало забавна. Как сказал мне однажды, много зим назад, Рагнар конунг: пусть свершится то, что угодно судьбе, только и нам не зря даны руки и в них мечи!..»
Харальд, помнится, промолчал, но решил про себя, что Эгиль берсерк запутался в предсказании точно так же, как и он сам. Велика важность! Всякий воин на корабле мог припомнить гадания, поныне оставшиеся смутным намёком непонятно на что: поди разберись, сбылось, не сбылось. Так ускользает, теряя смысл и значение, только что снившийся сон. Так в ночном море бродят тени облаков, освещённых луной. Кто-то проснётся, присмотрится и увидит шествие Богов, покинувших Асгард. Другой не узрит ничего, кроме волн, вздыхающих в темноте. А третий, приоткрыв один глаз, просто повернётся на бок и сладко всхрапнёт… Эгиль иногда говорил, что такой путь и был ему милее всего. Харальд чтил старого берсерка, верно судившего о жизни и людях. Ну и отчего выплыло в памяти гадание, всё равно не принёсшее надёжных ответов?.. Может, всё дело в том, что из сырой тьмы непрестанно бубнили, шептали, сами с собою беседовали пороги Мутной реки?.. И казались земным отражением святого источника, клокочущего на небесах, у чертога троих сестёр, троих Норн, выпрядающих нити людских судеб?..
…А на берегу весело трещали костры. Они гнали прочь холод и мрак, распространяя тепло и вкусный запах еды. Новогородцы радовались безопасному ночлегу на суше: тревожили колышками неподатливую холодную землю, натягивали шатры. Харальд снова посмотрел на корабль и подумал, что надо будет лечь спать, как всегда, на его палубе, под скамьями. Привыкшим к плаваниям по морю спокойнее там, чем на неведомом берегу…
– Эй, батюшка Твердислав Радонежич!.. – появился со стороны берега крепкий молодой воин, Лабута. – Гляди, что наш боярин для нынешнего веселия приготовил!.. На всех достанет!..
Он нёс на плече большой дубовый бочонок, из которого доносился заманчивый плеск. Лабута тоже ходил летом к датчанам и состоял в охранном отряде Замятни Тужирича. Замятню и его людей Твердята не особенно жаловал – все в вожака, в одну волчью породу, и зачем молодой князь к себе приближает?.. – но с Лабутой и ещё несколькими, отряженными в его новое посольство, смирился. И правильно, не дело одному ему с малой дружиной кругом всем заправлять. Нечего давать повод всяким злым языкам. Ещё скажут – вместо князя править решил!..
Лабута широко улыбался, шагая к кострам. Харальд присмотрелся… Бочонок был ему определённо знаком. Ну конечно! Внутри плескалось золотое виноградное вино, которое в Гардарики почему-то называли зелёным. Это драгоценное вино привозили с далёкой отсюда реки Рейн; на Селунде, где не рос виноград, оно украшало столы только на великих пирах. Рагнар Лодброк одарил Замятню Тужирича несколькими такими бочонками, и тот выделил один своим людям, сопровождавшим Твердяту. Насколько Харальд мог судить о Замятне, тот был не только нелюдим, но и скуповат. Но притом способен на неожиданные поступки: вспомнить, как он убивался над Лейлой, его собственным жестоким насилием загнанной в добровольную петлю!.. А потом пришёл дарить Искре бусы, о которых тот, близкий к смерти, всё твердил в бессвязном бреду!..
Вот и бочонок лакомого вина снарядил, наказав выставить, коли до порогов благополучно дойдут. Видно, не совсем безразлична была злая нелюбовь всей датской дружины, постигшая его после гибели Торгейра!.. Харальд задумался над поступком Замятни и решил, что гардский ярл поступил со всех сторон правильно. Ехать замирения искать и между собой ссориться, друг дружке в спину косо смотреть?..
Дозорные, на всякий случай поставленные вдоль края поляны, завистливо оглядывались, вздыхали, отводили глаза. Лабута и его побратимы сами ходили с ковшами между костров и всем наливали вина, так, словно Замятня вправду был здесь и вправду хотел угодить. Харальд даже поискал сурового ярла глазами среди разом повеселевших походников, подставлявших кубки, чаши и рога. Конечно, Замятни у костров не было. Его даже и в городе не было, когда отправлялся корабль. Рагнар Лодброк однажды обмолвился, что у толкового конунга любимцы нечасто греются возле очага. Вот и Вадим без конца посылал Замятню то на лодьях-насадах по озеру, то на лыжах за непролазные чащи: разведать дорогу, принять дань у финского племени, быть может, того самого, что разговаривало свистом и никогда не видело корабля… а то и его, князя, именем рассудить тяжбу, случившуюся в дальнем погосте. До сих пор Замятня справлялся, вот только дома ему чем дальше, тем реже приходилось бывать…
Харальда, по знатности его рода, попотчевали вином одновременно с боярином Твердиславом. Пенёк грузновато поднялся на ноги.
– Братие, – сказал он негромко. Его внимательно слушали. – Братие и возлюбленная дружина!.. Ныне станем молить Свет Небесный, Отца Сварога, равно блещущего и над Новым Городом, и над Госпожой Ладогой, и над датскими островами, окружёнными морем. Станем молить Даждьбога Сварожича, вечно глядящего за Правдой людской и на юге, и на севере, и на западе, и на востоке. Станем молить Перуна Сварожича, что мечет сизые молнии золотым своим топором, изгоняя хищного Змея. Поклонимся Огню Сварожичу, ныне согревшему нас у порога славного дела…
На родине Харальда предпочитали проносить кубок над огнём, чтобы священный жар очистил и напиток, и обетные речи, произносимые у очага. Однако Твердята говорил хорошо, и Харальд последовал его примеру – угостил Огонь первыми несколькими каплями. Потом выпил вино. У него был в руках подарок отца – рог, венчавший когда-то голову дикого тура. Лишь узкая серебряная оковка украшала его. Стеклянные кубки и то выглядели наряднее, но Харальд не выменял бы простенький с виду рог даже на позолоченный ковш.
Сладкое вино было вкусным. Приятное тепло немедленно разбежалось по телу, достигнув пальцев ног, спрятанных в меховые сапоги. Завтрашний волок превратился в препону столь мелкую, что и препоной-то язык не повернётся именовать, и стало ясно, что Ладога – вот она, рядом, не успеешь парус поставить – и уже там, и Хрёрек конунг не столь грозен и крут, и вся ссора его с Вадимом не стоит выеденного яйца: посмеяться, разбить такой же бочонок – и более не поминать… Харальд поднял голову и посмотрел на боярина, ожидая, не скажет ли он чего-нибудь ещё. Дома на пирах отвечали здравицами на здравицы, и Харальд собирался поступить, как надлежит.
Твердислава тем временем уговаривали спеть. Кто-то принёс гусли и настойчиво протягивал их боярину, Пенёк отказывался и отводил их ладонью – не в чин ему, важному, седобородому! – но глаза из-под насупленных бровей блестели молодым озорством, и Харальд понял: поворчит-поворчит да и согласится. Трудно спорить со сладким виноградным вином, рассылающим по жилам славное солнечное тепло!..
Он оказался прав. Твердята наконец принял гусли и утвердил их на левом колене, поставив кленовый короб торчком и продев пальцы в отверстие наверху, под струнами. Строго оглянулся на своих молодцев…
- Я пойду, млада, по жёрдочке, по тоненькой,
- По тоненькой, по еловенькой.
- Ах, жёрдочка гнётся, не ломится,
- С милым другом водиться, не каяться.
- Ах, жить, не тужить, тоску-печаль отложить!..
Харальд не зря прожил в Гардарики почти всё зимнее полугодие. Ныне мог объясняться без толмача, понимал едва не любой уличный разговор. Уразуметь песню было много труднее даже на тех языках, которые Харальд знал лучше словенского. Поэтому сын конунга сперва слушал только голос – низкий, звучный и какой-то очень слышный: пел боярин вроде негромко, но Харальд некоторым образом знал, что даже и на том берегу Мутной удалось бы отчётливо разобрать каждое слово. Гардские воины стали смеяться, хлопать себя по коленям, подпевать вождю. Летящий голос Твердяты всё равно выделялся и был легко различим:
- Пахарь пашенку пахал —
- Он и то туда попал.
- Пастух лапти плёл —
- Он и то туда забрёл.
- Жеребёночек-прыгун —
- Он и то туда впрыгнул…
Ага!.. Вот это было уже понятней. На Селунде тоже умели восславить могучую Гевьон и её плуг, запряжённый четырьмя сыновьями, рождёнными от великана и обращёнными в быков. И спеть песню-другую о Богине Любви, без рубашки удирающей со случайного ложа утех. Харальд забыл все торжественные слова, которые собирался произнести. Его разобрал смех, он тоже стал хлопать себя по коленям и подпевать, не замечая, что горланит по-датски, причём песня совсем не та, что наигрывает на гуслях Твердята.
В прежние времена он не раз осушал за столами свой старый, давно подаренный рог. Наполняли его и пивом, и виноградным вином, потому что вождь должен уметь пить не пьянея, а для этого требуется привычка. Харальду случалось бывать во хмелю, случалось наутро придерживать руками голову, готовую развалиться на части. Где-то глубоко внутри постепенно слабел голос, испуганно и трезво повторявший: никогда ещё с ним всего-то с одного рога ничего похожего не бывало…
Потом Харальд увидел трёх Норн, идущих к нему от края поляны. Должно быть, вещие Сёстры давно уже не являлись смертным и опасались их взглядов, способных нарушить священную чистоту и замутить воду Источника. Норны кутались в длинные плащи, а их лица скрывали кожаные личины наподобие тех, в которые рядились молодые новогородцы, отмечавшие Йоль. Личины имели прорези для ртов, устроенные наподобие зубастых смеющихся пастей, и дырки для глаз. Глаза, как явственно видел Харальд, смотрели весело и лукаво. Не иначе, Норнам тоже хотелось полакомиться славным вином, но они опасались быть узнанными. Сёстры держали в руках тяжёлые копья. Вот с земли приподнялся дозорный (почему он лёг?.. Впрочем, неважно …), и старшая Норна коснулась его волшебным остриём, погружая в сон, и воин откинулся и уснул, только прежде схватился за копьё и смешно дрыгнул ногами. Харальд хотел встать и приветствовать Норн, как надлежало сыну конунга и будущему правителю, однако ноги не повиновались ему. Хотя какое это имело значение?.. Харальд посмотрел на клевавших носами датчан и новогородцев, увидел Твердяту Пенька и гусли, выпавшие у него из рук, улыбнулся и ощутил, как блаженной тяжестью наливаются веки. Он опустился на бок, закрывая глаза. Он спал. Сладко, как в колыбели.
С боярином Твердиславом и раньше такое случалось: спал, вернее, плавал на зыбкой сумеречной грани между бодрствованием и беспамятством, видел сон и сам понимал, что это не наяву. Когда голова стала падать на грудь, а пальцы – сбиваться с лада и потом вовсе ронять умолкшие гусли, когда расплылись перед глазами костры и превратились в далёкие мутные звёзды, – Твердята сообразил, что во всём виновато было вино. Из темноты между пятнами света вышло косматое чудище, уставилось на боярина, присело и паскудно захохотало. Тьфу, пропасть! обозлился Твердята. Сгинь, нечисть поганая!
Чудище услышало и осерчало. Перестало хохотать, облизнуло жадное рыло и придвинулось ближе, и боярину померещилось в его морде нечто знакомое. Он напряг память, зная: стоит вспомнить и назвать имя, брезжущее совсем рядом, возле самого края, – и морок рассеется, пропадёт. Потому что в имени – власть.
…Но точно ледком затянуло память боярина, доднесь остававшуюся ясной и светлой всегда, на самом хмельном, разгульном пиру. Чудище подошло уже совсем без опаски, смрадно дохнуло в лицо, примерилось к горлу… Боярин рванулся, пытаясь и не умея проснуться. Это помогло: нелюдь распался дымными клочьями и растаял, и на его месте возникла старая ведьма. Новогородский рассвет переливался в её седине бликами далёких костров: «Волок! Попомни, боярин! Волока бойся!..»
Её взгляд был как уголь, упавший на голую кожу, и Твердята, вздрогнув, очнулся.
Небо было совсем черно, да и костры не успели по-настоящему прогореть. Не так много, похоже, минуло времени. Пенькова ватага – своя малая дружина и мореходы датского княжича – словно громом разбитые никли к земле. А между ними хозяйски похаживали какие-то люди. Чужие, страшные люди. Нисколько не лучше чудовища, только что тянувшегося к шее Твердяты. Один из них мельком обернулся к боярину, и тот увидел: у ночных вурдалаков НЕ БЫЛО ЛИЦ. На Твердяту глядела кожаная личина с зубастым оскаленным ртом и весело прищуренными глазами.
Безликие хозяйски разгуливали по становищу и…
…не спеша, деловито и хладнокровно резали всех подряд…
Твердислав успел понять, откуда взялся жуткий смрад из пасти привидевшегося чудовища. Так пахнет человеческая кровь, пролившаяся в костёр.
Через всю поляну он увидел одного из дозорных, который – уже, по сути, убитый – ещё приподнимался, ладонями зажимал распоротое горло и хотел что-то кричать. Твердята больше почувствовал, чем услышал его:
– Беда, братие!.. Боронись!..
Невозможно было позволить доброму воину умереть с мыслью, что его отчаянный последний призыв так и остался никем не услышанным. Твердислав потянулся к мечу и начал вставать. Собственное тело едва его слушалось. Оно спало, побеждённое могучим зельем, вмешанным в лакомое вино, и никак не могло пробудиться. Твердята застонал, в кровь закусил губу, и руки, подстёгнутые болью, перестали виснуть как плети, вытащили из ножен клинок.
Вурдалаки заметили его движение. Сразу двое устремились к боярину с разных сторон, молча, словно волки, травящие лося. Пенёк выбрал одного из двоих и шагнул навстречу, замахиваясь мечом. Громко сказано – замахиваясь!.. Безмерная усталость подгибала колени, отнимала сосредоточение, родной меч перестал быть разумным живым продолжением его рук, его воли…
И тут пасть бы Твердяте безо всякой чести, зарезанному, как беспомощная овца, – выручило несчастье. Попался под ноги корень, и ноги не уследили, не успели перескочить. А может, дерево само выпростало корешок из земли, пожалело боярина?.. Запнулся Твердислав и упал, тем самым нечаянно увернувшись от косого удара, близко пронёсшего смерть… Падение и удар о холодную землю помогли телу ещё хоть мало освободиться от дрёмы. И пускай уже не тот был боярин, что лет десять назад, – руки вспомнили и всё сделали сами. Твердята перекатился прочь и, катясь, рубанул ворога чуть повыше завязок хорошего кожаного сапожка. Кровь брызнула родником!.. Сапожное голенище, жилы и кость – всё как есть прошёл добрый клинок, не осрамил друга-хозяина. Всё-таки матёрого кметя, поседевшего за воинскими науками и трудами, играючи не возьмёшь!
Вновь на ноги Твердята вскочил вовсе по-молодому. На миг поблазнилось даже – сейчас проснётся ватага и даст отпор вурдалакам, погонит их назад в болотные топи, развеет, как клочья предутреннего тумана…
…Но чужое железо вскользь пришлось боярину в лоб, уязвило, сорвав лоскут кожи, и в глаза потекла кровь. Рана не испугала Твердяту. Лишь трезво вразумила: не встать, не ожить новогородской ватаге, не раскидать безликую нечисть. И ему, Твердиславу, уже не вырваться из сдвинувшегося кольца. Не увидеть, как рассветное солнце ласкает знакомые брёвна ладожского забрала. И с князем Рюриком не беседовать, не объяснять ему многие выгоды замирения с хоробрым Вадимом… И в Новый Город, ставший за зиму таким же родным, торжественно не возвращаться. Ничего этого уже Твердяте не будет. Ничего. Никогда.
Он злее заработал обагрённым мечом, зная у себя за спиной большую сосну и кого-то из походников, раненым привалившегося к шершавой коре, – словенина? датчанина?.. некогда глянуть! Когда больше не думаешь о победе и не помышляешь о жизни, делается легко.
Кому-то попало по руке, и рука улетела вместе с мечом и боевой рукавицей на стиснутом кулаке. Ещё кого-то боярин приветил по шее, самым кончиком меча, но скруглённое лезвие было остро отточено – струя крови хлынула Твердяте в лицо, смешалась с его собственной, щедро бежавшей со лба. Пришлось улучить миг, отереть глаза…
…И, смахнув с ресниц багряную пелену, Твердислав увидел перед собой вурдалачьего вожака. Легко было понять, что это вожак. И что он идёт за его, боярина Пенька, жизнью. Поневоле присмотрелся Твердята… и сердце сначала остановилось и заледенело в груди, а потом попыталось выломиться из ставших тесными рёбер. Ибо показалось Твердяте, что он узнал этого человека. То есть как узнал, под личиной-то?.. А по мечу в руке вурдалака. Мало ли на свете людей, похожих статью и лицами, бывает и спутаешь. Этот меч ни с каким другим спутать было нельзя.
По сторонам ещё теплились и светили костры, и по старинному клинку катились гибкие огненные змеи. Сияла чистым золотом тяжёлая рукоять. И, венчая её, искрился большой гранёный сапфир. Даже рыжий блеск пламени не мог перебить глубокой морской синевы…
Меч, которым ещё прошлой осенью владел на Селунде Хрольв. Пока не отдал его в подарок за спасение жизни…
– Сувор!.. Никак ты припожаловал?.. Вор!.. Собака смердящая!.. – закричал Твердислав. И рванулся вперёд, норовя распластать и выпустить кишки.
Он не видел, как два копья пригвоздили к сосне новогородского кметя, худо-бедно оборонявшего ему спину. Он краем глаза подметил справа, в десятке шагов, движение, словно медведь вставал из берлоги. И услышал ужасающий рёв, невозможный для человеческих уст. Он всё-таки сошёлся с предводителем нечисти и сразу почувствовал, что синеглазый меч слушался того весьма неохотно. Совсем не так, как на безымянном маленьком островке, где Сувор мерился сноровкой с Замятней, а он, Твердислав Радонежич, поглядывал со стороны, сердился и ревновал…
Датчанина Эгиля подняла и удержала на ногах ярость берсерка, издревле сопровождавшая его род. Ему уже много зим не случалось впадать в настоящее боевое неистовство, и он даже думал, будто дух предка-медведя, сокрыто живший в груди, под осень его жизни совсем задремал. Или просто покинул его, ища себе кого помоложе…
А вот ничуть не бывало! То, что сохранялось в Эгиле человеческого, очнулось даже позже звериной его половины. И оказалось, что дикий, вечно настороженный зверь давно учуял опасность, а боевое бешенство дотла выжгло в крови тину сонного зелья, мешавшую её свободному току. Эгиль пришёл в себя уже стоя над беспомощным Харальдом и вовсю сокрушая наседавших врагов. Из его горла рвался медвежий рык, древний зверь знать не знал никакого оружия: пальцы, согнутые, точно железные когти, разрывали чью-то мягкую плоть, ломали кости, выдёргивали их из суставов… Пена бешенства хлопьями висела в седой бороде.
Харальд зашевелился, когда Эгиль пнул его в рёбра ногой и на весь лес проревел его имя.
– Хар-р-ральд! Р-р-рагнар-р-рссон!.. Беги, конунг! Беги!..
Молодой селундец с великим трудом разлепил мутные, смыкающиеся глаза. Кругом что-то происходило, но его весь этот шум, драка и беготня никоим образом не касались. Он хотел спать.
Потом что-то трепыхнулось в сознании. Как, как назвал его Эгиль?.. Мысленно Харальд, конечно, давно уже примеривался к славному званию конунга, но вслух его никто ещё так не называл, потому что это было неправильно, и Эгиль менее всех торопился находить у юнца заслуги и свойства, которыми он покуда не обладал…
На такую длинную и складную мысль у отравленного, одурманенного сонным снадобьем Харальда, понятно, сил не хватило. Только на то, чтобы кое-как собрать под себя ноги и начать подниматься. Если конунгу предлагают бежать, значит, над его людьми уже носятся валькирии, выбирающие убитых… Он всё-таки встал. Он никогда не предполагал, что это может оказаться так чудовищно трудно.
– Беги, Рагнарссон… – повторил Эгиль.
Плох воин, который в последнем бою не подаст своему вождю такого совета. Но вовсе плох вождь, который послушается. Харальду показалось, будто голос старого берсерка прозвучал более по-человечески, чем в первый раз. Он посмотрел и увидел, что Эгиль умирал.
Недруги потеряли надежду справиться с ним в рукопашной – он шёл напролом, не обращая внимания на их оружие, и просто ломал либо рвал в клочья всех, до кого мог дотянуться. Тогда по знаку вожака они подались прочь, в стороны, и вперёд вышли стрельцы. С двух десятков шагов не промахнётся даже слепой, а Эгиль ещё и не стал уворачиваться, хотя мог – ибо увернись он, и стрелы, все три, достались бы Харальду. Так уж распорядилась судьба.
Чтобы натянуть гардский лук, требуется усилие, равное весу взрослого человека. Воина, поражённого такой стрелой, сносит с ног и отбрасывает. Могучий Эгиль ещё стоял. «Беги, – сказал Харальду его гаснущий взгляд. – Если погибнешь, твой отец никогда меня не простит…»
– А меня – если брошу своих или дам себя зарезать, точно барана, – ответил Харальд. – Эй, кому невтерпёж схватиться со мной? Я – сын конунга!.. Я – Рагнарссон!..
Никогда не стоит человеку так прямо говорить о себе, но это была последняя битва, когда земные законы и запреты теряют всякую власть. Стрельцы, ругаясь на все лады, снова натянули тетивы, и Эгиль всё же свалился, искромсанный широкими наконечниками. В его теле торчало шесть стрел.
Харальд понял, что остался один. Кругом дотлевали костры, но подле них уже не было удальцов-датчан, только что поднимавших кружки за добрый исход посольства и за своего хёвдинга. На талой земле, уткнувшись кто в чёрный снег, кто в рдяные угли, лежали мертвецы с чужими, незнакомыми лицами. Харальд не мог их узнать. Только то, что одних зарезали без чести, спящими, другие успели заметить приближение смерти и потянуться к оружию… Однако подняться на ноги и достойно встретить убийц смогли только двое. Эгиль, которому бешенство берсерка помогло одолеть дурман. И он, Харальд. Потому что он был сыном Лодброка и не мог посрамить имя отца.
– Я – Рагнарссон!.. – хрипло повторил он вслух. И шагнул навстречу безликим, спрятавшим хари под кожаными личинами. Первый шаг дался ему страшным усилием, потом стало легче.
Люди не могут запомнить всех дел даже самого родовитого человека, но непременно расскажут, как он умер. Ибо свидетели есть всегда. Хотя бы сами убийцы, которые обязательно похвастаются совершённым. Смерть есть последний поступок, и зачастую важнейший. Он многое искупает даже в неудавшейся жизни. Вот как у него, Харальда…
Он увидел, как стрельцы снова вскинули свои страшные луки, и напрягся всем телом, ожидая, что не прикрытую щитом и доспехами плоть его вот сейчас раздерут, пронзят железные наконечники. Но откуда-то долетел повелительный окрик, и луки нехотя опустились. Голос показался Харальду знакомым, но сообразить, кому он принадлежал, датчанин не смог. Он повернулся в ту сторону, напряг зрение, пытаясь удержать плывущие перед глазами деревья. И увидел лежащего навзничь на земле боярина Твердислава, а над ним – воина в личине, только что опустившего меч… И ещё не загустели тяжёлые тёмные капли, стекавшие наземь с узорчатого лезвия…
Этот меч…
На один дурнотный миг у Харальда голова пошла кругом: Хрольв Пять Ножей, явившийся из Роскильде выручать попавшего в беду родича – и по ошибке поднявший руку на друга…
Потом всё встало на место. Харальд вспомнил. И понял, почему стрельцам, убившим Эгиля, не было велено трогать его. И выговорил, не веря себе:
– Сувор ярл? Сувор Щетина?..
…А ведь учили его в бою видеть всё кругом себя, и впереди, и за спиной, и ни к чему не прилипать пристальным взглядом, – пропадёшь!.. Учить-то учили, да вот не помогло. Стоило Харальду дать себя ошеломить зрелищем неподобной измены – и всё! Люди, взявшие его в кольцо, того только и ждали. Мигом накинули Харальду на голову и плечи пеньковую рыболовную сеть, подбили под колени древком копья… Он упал, пытаясь высвободиться и не потерять меч, запутался ещё больше и взвыл от отчаяния, поняв: злая судьба всё-таки отказала ему в смерти, достойной сына Лодброка. Удары сыпались градом – спелёнутого сетью датчанина пинали ногами, дубасили оскепищами, нацелились по хребту вдетым в ножны мечом, но промахнулись и сломали только ребро… Кажется, на нём решили выместить злобу и расплатиться за всех, кого разорвал Эгиль и зарубил Твердислав. Рассудок уже застилала погибельная багровая тьма, когда Харальд сумел выпростать левую руку и зацепить ею чью-то лодыжку.
У него давно выбили меч, а до боевого ножа, висевшего на животе, было не дотянуться. Едва ли не последним усилием Харальд сумел удержать схваченную ногу, приблизить к ней лицо и… запустить зубы в грязное голенище…
Скажи ему кто ещё вчера, будто человек способен, словно клыкастый пёс, прокусить толстую сапожную кожу и добраться до тела, – разве посмеялся бы, сочтя небылицей. А вот сбылось, и прокусил, и добрался, и ощутил на губах кровь, и услышал истошные крики укушенного – и лишь яростней заработал челюстями, перегрызая врагу уязвимое сухожилие над пяткой…
Сырой ветер донёс карканье двух воронов, пробудившихся задолго до рассвета. А может, Харальду только померещились их одобрительные голоса.
Кажется, его били ещё, и темнота стала окончательно смыкаться над ним, и он уплыл из этого мира в сумежное безвременье и тишину, успев огорчиться, ибо за чертой его не ждали девы валькирии, избирающие достойных. Его последняя мысль была отчётливой и злорадной: хоть какой, а ущерб своим убийцам он причинил. Не станут они бахвалиться, будто младший Рагнарссон сдался без боя, будто его оказалось уж так легко одолеть!..
…Люди в личинах сновали по широкой прибрежной поляне, торопливо добивая всех, в ком ещё теплилась жизнь. Копья поднимались и опускались, и в свете догоравших углей был виден пар, поднимавшийся с окровавленных наконечников.
– Лабута! – огляделся вожак. – Где бродишь, живо сюда!..
Он не торопился вкладывать в ножны меч, в рукояти которого лучился синий камень, словно бы мерцавший своим собственным светом. Человек был недоволен и зол. Не таким виделось ему только что завершённое дело. Не так всё должно было произойти. И желанная добыча оказалась совсем иной, чем он себе представлял…
Он поднял чей-то плащ, валявшийся на земле, и разочарованно вытер длинный клинок. Кто бы мог подумать, что Синеокий станет вот так противиться его руке… Плащ, сколотый пряжкой, ещё держался на плече мертвеца, и человек в личине раздражённо дёрнул его, желая порвать. Добротная ткань не поддалась – пришлось отмахнуть мечом. Движение опять вышло неловким, и это озлило вожака пуще прежнего.
Подбежал Лабута:
– Звал, господине?
– Звал. – Вожак наконец-то сдвинул личину с лица. – Ты всё хорошо сделал, Лабута. Надо только тебе ещё раны принять…
Воин сглотнул, но взгляд и голос не дрогнули:
– Приму, господине…
– Первую держи!..
На сей раз меч послушался безукоризненно. Коротко свистнул – и резанул снизу вверх, распоров и окрасив кровью штанину. Лабута покачнулся, оскалил зубы, выдохнул. Однако устоял и не закричал. Вожак не глядя протянул руку, взял поданный лук, приладил стрелу. Потом ткнул Лабуту пальцами в бок, выясняя, где под толстым тёплым кожухом начинается тело.
– Локоть отведи, бестолковый…