Трезориум Акунин Борис

• По пять рейхсмарок.

• А также личный багаж не более двух мест на человека, причем в обязательном порядке:

– теплое пальто и обувь;

– комплект рабочей одежды;

– рабочую обувь;

– одеяло;

– по два полотенца;

– по два комплекта нижнего белья;

– туалетные принадлежности;

– металлическую посуду: миску, кружку и ложку;

– сухой паек на одну неделю, расфасованный в семь емкостей.

Внизу – штамп и подпись.

– Что это? Мы уезжаем?

– Это то, чего я боялась. Повестка на депортацию, – глухо сказала мать. – Господи, я одна… Мы одни. И посоветоваться не с кем…

Таня молчала. Новость ее не испугала. Подумалось: куда угодно, только не снова в школу.

– Что нам делать, Танечка?

– У нас есть выбор? – грубо ответила она. – Только не реви, а?

– Конечно есть… – Беспомощные карие глаза наполнились слезами. – Мы много раз говорили об этом с Фадеем (так, на русский лад, она называла отца, хотя он был Тадеуш). Что нужно бы отвести тебя в детскую приемную комиссию. Разлучаться ужасно, и про интернат рассказывают страшное, но лучше уж туда, чем…

Заплакала.

Вряд ли интернат хуже католической школы, мрачно сказала себе Таня. По крайней мере не придется врать и страшиться разоблачения.

– …Но туда берут до четырнадцати лет, а тебе сегодня как раз…

Мать опять не договорила, сорвался голос.

– У Фаддея в Бреслау старшая сестра Беата, но я ее совсем не знаю. Никогда не видела. Она монахиня или что-то такое… Написать ей? Но она испугается. Это же укрывательство… С этой повязкой на рукаве, с этим проклятым лицом, – мать ударила себя по щеке, – я даже не могу тебя отвезти туда, посмотреть на эту Беату, поговорить с ней… А одна ты никогда никуда не ездила… Да и как? С документами полукровки? Господи, что делать?

Таня молчала. Она вспоминала, с каким отвращением посмотрел на нее Збигнев, и не хотелось жить. Пусть будет что будет, плевать.

– Не поедешь? – жадно спросила мать. – И правильно! Лучше быть вместе, а там как получится. Да? Да?

Четырнадцатилетняя дурочка пожала плечами. И переместилась в следующий круг ада. Имя ему «Нет Прощения».

Продолжался он восемь дней.


Что это принципиально иной уровень преисподней, не сравнимый по своей жестокости с прежними, стало ясно сразу, прямо на вокзале.

Там на перроне лежала большая куча вещей, которые не входили в установленную норму. У матери отобрали чемодан, куда она напихала свои любимые русские книжки. (Потом, в дороге, выяснится, что кроме книг она ничего толком и не собрала.) Мать плакала, умоляла, в конце концов сунула за пазуху томик Пушкина. При этом не заметила, как выронила сверток с купленным на все деньги изюмом, идиотка. Овчарка, специально натасканная распаляться на страх, рванулась с поводка, зашлась бешеным лаем. Мать шарахнулась, упала. Полицейские засмеялись. Всё это было ужасно.

Потом, в товарном вагоне, где, судя по грязи и запаху, раньше перевозили свиней, Таня сама пришивала шестиконечную звезду. Старший сказал, что иначе накажут. Мать не смогла попасть ниткой в иголку, у нее тряслись руки.

Тронулись нескоро и ехали очень медленно, подолгу стояли, пропуская другие поезда. Наружу никого не выпускали, только дежурных за водой. Один угол завесили тряпкой, сделали уборную. Куда везут, никто не знал. Куда-то на север.

Мать, всегда подвижная, нервная, сидела всё время в одной позе, ничего не ела, смотрела перед собой широко открытыми глазами. В первый день всё повторяла:

– Что я натворила… Что я натворила… Я утащила тебя в могилу… Я твое несчастье. Если бы не я, если бы меня не было…

Потом замолчала, о чем-то сосредоточенно думая, но Тане было не до нее. Она думала: да, да, ты утащила меня с собой, из эгоизма, из страха остаться одной.

На четвертый день поезд грохотал по длинному мосту через широкую реку. Дверь вагона, несмотря на холод, была открыта, потому что без этого задохнешься.

Мать сказала:

– На.

Вынула из-под пальто томик, отдала. Стала подниматься. Таня подумала, ей надо в уборную.

– Прости, – сказала мать. – Прости меня.

И с неожиданной легкостью разбежалась, прыгнула в освещенный прямоугольник.

Таня закричала. Другие тоже.

– Остановите! Человек упал! Остановите!

Но поезд, конечно, не остановился.

Высунулась наружу – никого. Будто матери и не было.

Все последующие годы Таня мысленно разговаривала с ней, просила прощения и не получала. Разве что станет читать Пушкина и вдруг услышит мамин голос. Но он звучал редко.


Однако и это было еще не самое дно. Дна Таня достигла, когда состав прибыл в Гетто.

На сортировке, где решали кого куда, из-за одинокой девочки-подростка возник короткий спор. Ее судьбу решали двое усталых людей с сине-белыми жетонами на груди (там по-немецки и по-польски: «Ordnungsdienst. Suba porzadkowa»).

Один сказал:

– Куда ее? Четырнадцать лет, ни то ни сё. В приюте даже для маленьких места нет.

Второй на секунду оторвался от списка, глянул.

– Какой приют? Погляди на нее – сиськи торчат. В «девишник».

Первый вздохнул.

– У тебя тут есть какие-нибудь родные, знакомые?

Она помотала головой.

Опять вздохнул.

– Ну, хоть будет крыша над головой. И с голоду не умрешь.

Дал бумажку с печатью, объяснил, куда идти.

Улица была очень грязная, заполненная серыми, чужими людьми, но после тесного, смрадного вагона, откуда не выйдешь, Тане казалось, что она на свободе. Что худший кошмар остался позади.

Это потом она узнала, что в «девишнике», казарме для одиноких девушек, основной контингент составляют несовершеннолетние преступницы из тюрем и колоний.

Отыскала номер дома, вошла в длинное помещение, где вдоль стены тянулись нары. Было наполовину темно, со света мало что разглядишь, еще и густо накурено.

У длинного стола сидели какие-то нечесаные, страшные, полураздетые, дымили самокрутками. Словно черти в аду, подумала Таня, остановившись на пороге.

– У меня направление… – сказала она.

Стали оборачиваться.

– Гляди, новенькая. С воли, неощипанная.

Обступили, выдернули из руки саквояж, стали вертеть, толкать. Таня только вскрикивала. Стянули пальто, сразу несколько рук вцепились в юбку.

– Чур, корки мои! – крикнул кто-то снизу и вцепился в щиколотку. – Сымай! Я тебе свои галоши дам!

Завопив от ужаса, Таня дернулась, вырвалась, кинулась к двери – без пальто, без берета, чуть не потеряв наполовину сдернутый бот. И еще долго потом бежала не разбирая дороги.

Из вещей уцелела только книжка. Таня держала ее под свитером. На груди, как мать.

Так она осталась в Гетто без крова, без еды. И оказалась в нижнем, по счету шестом, круге, хуже которого уже нет. Это был «Ад Слабости».

Днем было минус пять, а ночью и минус десять. Но холод не самое страшное. Пока не начался комендантский час, можно зайти в какое-нибудь учреждение или заведение, греться, пока не выгонят. Для ночевки тоже нашлось место: под теплой стеной котельной. Если тесно прижаться, а сверху накрыться картоном, не околеешь.

Но куда спрячешься от голода? Все мысли, все заботы теперь были только о еде.

В первый день Таня на толкучке обменяла часики на каравай хлеба и по глупости весь его съела.

Потом был ужасный день, День Яблочного Огрызка, подобранного на земле. Больше ничего не досталось.

Третий день – День Картофелины, неплохой. Таня сидела на тротуаре, совсем обессилевшая, грелась паром, поднимавшимся из решетки коллектора, и задремала. Открыла глаза – на коленях лежит печеная картофелина. Будто напоминание о том, что не всё в мире зло. Но от этого маленького чуда Таня стала еще слабей. Разнюнилась, заплакала. Кто ты, добрый человек? Вернись! А никого нет.

Потом был День Пустоты, когда Таня окончательно поняла, что не бывает ничего хуже слабости. Вот философы веками спорят о Добре и Зле, а всё очень просто. Добро – это сила, Зло – слабость. Хорошо всё, что делает тебя сильнее. Плохо всё, от чего ты слабеешь. Превращаешься из человека в червяка.

Дна Таня достигла на пятый день голодовки. Ничего съедобного до самой темноты не добыла. А вечером, в пустом переулке, встретила старуху. Идет, прижимает к груди кастрюльку – и пахнуло супом.

Ни о чем не думая, Таня шагнула, ухватилась за теплый металл. Старая ведьма взвизгнула, не отдает. Так, пыхтя, и тянули каждая в свою сторону. Обе полудохлые, заторможенные. Но и здесь Таня сплоховала. Даже старуха была сильнее. Толкнула так, что Таня бухнулась наземь.

Шарканье ног – и никого. Но немного супа расплескалось. Таня увидела на асфальте кусочек вареной моркови. Всегда, с детства ее ненавидела, а тут схватила – и в рот.

И будто очнулась. Посмотрела на себя откуда-то сверху – с крыши, или с неба.

Сидит на грязной земле грязная оборванка, переставшая быть человеком. Зачем всё это? Ради чего? Вот мама была дура, а поступила умно. Главное – даже не нужно делать никаких усилий, разбегаться, прыгать. Все равно и сил таких нет. Достаточно просто отползти в закоулок и свернуться калачиком. Сначала будет холодно, но потом задубеешь, уснешь, не проснешься. Мало она по утрам видела замерзших покойников?

Так бы Таня и поступила. Уже и хороший тупичок нашелся, глухой, куда ночью не забредет какой-нибудь доброхот. Но выглянула луна, осветила каменный угол, и оказалось, что место занято. Там, обхватив себя руками, в позе зародыша лежит мертвая женщина. А на голове у нее деловито возятся две коричневые крысы.

В этот миг ноги и коснулись дна. А дно – оно твердое. Дальше скатываться уже некуда. Об дно можно разбиться – или можно от него оттолкнуться. Как от точки опоры.

Это был не ужас. Ужас парализует. Это было лютое отвращение, которое заставляет отпрянуть. И ненависть, побуждающая к действию. Ненависть к слабости, к смерти.

Таня сама ощерилась, как крыса. Нет, она не умрет! Она не мать! Всё преодолеет, всех переживет! Коричневые твари не будут грызть ее труп!

И вспомнились строки из проклятого бальмонтовского стихотворения. Мать всегда их пропускала, а они там были.

 
О, дайте мне топор чудесный!
Я в камне вырублю ступень
И по стене скалы отвесной
Взойду туда, где светит день!
 

Не то чтоб после этого Таня выбралась из ада, нет. Но перестала его бояться, а себя считать жертвой. Если мир таков, если в нем Зло – сила, она будет сильной. Если мир – дремучая чаща, она будет волчицей.

Всё, что казалось нерешаемым, упростилось. Непреодолимые преграды потрескались. Оказалось, что жить можно и в аду. Во всяком случае выжить.

Еда в Гетто была, и много. На рынках, в лавках, на лотках уличных торговцев. У спекулянтов – вообще всё, что угодно. Но украсть товар быо невозможно, даже наглые беспризорники этим не промышляли. Не из-за еврейской полиции, а из-за «Двенадцатки», которая следила за куплей-продажей и собирала с торговцев мзду. Кто-то из этой непонятной, вездесущей организации обязательно дежурил в каждом бойком месте. Назывались такие люди «сборщики». Таня уже знала: под их бдительным надзором с прилавка ничего не утащишь. Догонят, поймают и забьют до смерти. Пару раз она подобные сцены видела, причем колотили даже не за кражу, а за какую-то мелкую провинность.

Но пробудившаяся внутри сила подсказала другой путь. Безумно наглый, но менее опасный. Когда кто-то за чем-то приглядывает, на самого себя у него внимательности не хватает. Опять же человек, слишком уверенный в себе, теряет бдительность.

Ограбить грабителя – вот что нужно.

Целый день, мучимая голодом, она приглядывалась, примечала, выбирала жертву. Остановила выбор на сборщике по кличке Няня. Его прозвали так, потому что несколько раз в день он обходил подконтрольные точки, толкая перед собой детскую коляску, – складывал в нее добычу. Никто не перечил, все знали правила. Должников Няня охаживал резиновой дубинкой. Те только вжимали голову в плечи, прикрывали лицо от ударов. Окружающие отворачивались. Таня заметила, что, когда Няня совершает свой обход, на него вообще стараются не смотреть. На это и был ее расчет.

Перед вечером, когда уже смеркалось, Таня пристроилась за сборщиком, выжидая удобный момент. Бояться совсем не боялась. Страх, в той или иной форме мучивший ее с детства, закончился. Навсегда. Его выдавили отвращение и ненависть.

Вот Няня прицепился к торговцу нитками, чего-то от него требовал. Тот жалобно тряс головой. Сборщик схватил бедолагу за грудки, принялся колотить затылком о стену.

Вокруг сразу стало пусто. Куда ни посмотришь – одни спины.

Таня танцующей походкой прошла мимо. Одной рукой хвать из коляски банку консервов, другой какой-то пакет. Не торопясь проследовала дальше. И никто ничего!

Воровать у вора оказалось так легко, что она даже рассмеялась. Притом ведь он ни черта не заметит, у него в коляске всякого добра навалом, без счета.

В банке был зеленый горошек, в пакете килограмм риса.

Первой своей добычей Таня распорядилась рачительно. За рис на три дня сняла комнату в подпольной гостинице (их в Гетто было много). А горошинки съела медленно, по одной, смакуя каждую. На это ушло часа два, и потом накатила невероятная блаженная сытость. Таня где-то читала, что лисица после удачной охоты наедается на несколько дней вперед. Лежит, не может встать. Вот и она так себя чувствовала. Впервые за бог знает сколько времени валялась на настоящей кровати, в тепле, смывшая всю накопившуюся грязь. Размышляла. Это естественный отбор, как у матушки-природы. Слабые подыхают, и их жрут крысы. А я буду сильной, никто и никогда меня не сожрет. Придет время – снова пойду охотиться.

Наверное, это тоже был круг ада, седьмой: «Круг Ненависти и Силы». Очень возможно, что Таня перестала бояться чертей, поскольку сама превратилась в черта. Но ей так нравилось больше. Как мир с ней, так и она с ним.


– Эй, Хильдегард Фукс! Долго будешь прохлаждаться? А кто понесет бинты на стерилизацию?

Это из двери бункера высунулась старшая сестра, жирная стерва.

– Иду, фрау Решке, – сладким голосом отозвалась Таня.

Затянулась еще разок, бросила сигарету, пошла. Вечер воспоминаний закончился.

В свете приказа двадцать пять ноль два


Жорка появился на вокзале в двадцать пять минут одиннадцатого, когда Рэм уже перестал ждать. Не ушел только потому, что не мог решить куда. Идти сдаваться в кадры, на сутки позже всех, было стремновато – не загреметь бы на гауптвахту. А она при комендатуре. Еще столкнешься с кем-нибудь из вчерашних патрульных… Склонялся к тому, чтоб вернуться к Филиппу Панкратовичу. Раз дивизионная разведка накрылась, может, пусть правда подыщет что-нибудь здесь, в городе. Но представил, как будет мямлить, а подполковник посмотрит, и в глазах прочтется: все-таки не железный стержень, а подушка, Антохина кровь.

Поэтому когда Уткин издали заорал «Салют, Хамовники!», Рэм ужасно обрадовался. Даже полез обниматься.

От Жорки несло спиртом, притом свежевыпитым, не перегаром.

– Обнимаешься, иуда, – сказал старший лейтенант. – А где ты вечером был, когда товарищу приходилось трудно? Никто не сказал Жорке заветных слов «Лычково-Винница».

– Нажрался? – спросил Рэм, улыбаясь.

Старший лейтенант с достоинством ответил:

– Не удержал нормы. Устраивал твою к-карьеру, выпил с полезным человеком. Потом провел ночь на большом подъеме, а с утра пришлось поправлять здоровье, и опять увлекся. Но всё путем. Ситуация под к-контролем.

Говорил он почти нормально, только немного запинался, если слово начиналось на букву «к».

– Договорился про меня?

– Ситуация под к-контролем, – повторил Уткин. – Зайдешь, получишь предписание – и вперед.

– Так идем!

Жора хитро улыбнулся:

– Успеется. Есть более интересное предложение. Слушай мою к-команду. За мной, марш! Левое плечо вперед!

И замаршировал по платформе. Рэм догнал его.

– Куда?

– Увидишь.

Подмигнул.

Он и потом, когда шли по улице, хитро посмеивался, на все вопросы подносил палец к губам: ш-ш-ш.

В конце концов Рэм от него отстал:

– Черт с тобой. Не хочешь – не говори. Только учти: если выпивать – я пас. Всё, больше ни капли.

Молчание Жорка терпел недолго.

– Ты перед армией девок-то хоть успел пощупать? – неожиданно спросил он.

Когда в училище ребята хвастались и брехали, кто им «дал» и кому они «вставили», Рэм в таком трепе не участвовал, сразу говорил: «А у меня никогда никого не было». Но перед Уткиным ужасно захотелось соврать.

Сказал скупо, по-мужски:

– Было.

В конце концов, тогда, на Новый год, целовался же он с Томкой Петренко, и она его руку отпихнула не сразу. Разве это не называется «щупать»?

– Давно?

– Давно.

Уткин торжественно изрек:

– Чтоб оружие не заржавело, его надо смазывать и регулярно проводить стрельбы.

Обхватил за плечо, зашептал на ухо:

– Я провел африканскую ночь с одной фройляйн. Не все немцы удрали, кое-кто остался. У нее там еще сестренка. Вот я и подумал о товарище. Сказал ей: фертиг, будь готова, сейчас приведу к-камарада, будет тебе делать кряк-кряк. Наглядно пояснил с помощью кулака и пальца. – Жорка показал и залился смехом. – Станем мы с тобой… Как эти называются, кто на сестрах женат? Свояки?

Рэму вдруг стало жарко, хотя утро было холодное и ветреное. Он тысячу раз воображал себе, как это произойдет в первый раз. И с кем. Но прямо сейчас? С незнакомой немкой?

– Давай все-таки сначала за предписанием сходим, – пробормотал он. – Для спокойствия. А то загуляем…

– Нормально всё. Вечером нас машина прихватит. Днем всё равно движения нет. На дорогах «штуки» лютуют. Говорят, позавчера целую колонну расхе… раскрячили. – Он задумался. – Расхерачили – это матом или нет?

– Наверно нет. «Хер» это просто старинное название буквы «Х».

– Уже легче! – возрадовался Жорка. – Буду употреблять… А покатим мы с вами, товарищ младший лейтенант, к городу Бреслау, где в данный момент находится наша героическая краснознаменная дивизия. И это, брат, погано.

– Почему погано?

– Потому что не видать нам Берлина, так и проторчим у кряканого Бреслау. Фрицы там зацепились, как наши в Сталинграде. Скоро два месяца – ни туда ни сюда. Сейчас вообще встали. Кореш говорит, в полках только треть состава. Пополнения ждут. Анекдот уже есть. Короче, парад победы в Берлине. Товарищ Сталин на белом коне к рейхстагу подъезжает. Слышит – грохот, пальба. Спрашивает у маршала Жукова: это чё, праздничный салют? А тот ему: нет, товарищ Верховный, это Конев всё Бреслау штурмует… Обхохочешься, кряк.

Но Рэму сейчас было не до Бреслау.

– Что за девушка? Как зовут?

– Моя-то? – не понял Уткин. – Кряк знает, я имени не спрашивал. На кой мне? Хорошая девка, послушная. Чего скажешь – делает, безотказно. Если поняла, конечно. С этим есть проблемы. Вот ты немецкий знаешь. Как сказать: «Дорогая фройляйн, не будете ли вы так любезны…»?

И загнул такое, что Рэм покраснел.

– Брешешь, заманденыш, не было у тебя баб! – заржал Уткин, очень довольный. – Первый раз в первый класс?

Да как заорет на всю улицу:

– «Анна-Ванна, наш отряд хочет видеть поросят! Мы их не обидим, поглядим и выйдем!»

– Тихо ты, патруль заберет. Расскажи лучше, как познакомился. Где ты немок взял? Тут гражданских-то почти не видно.

– Места надо знать. – Жорка сделал хитрую рожу. – И психологию. А я вчера зашел в какой-то двор отлить – гляжу, кадр вдоль стены шур-шур, мышкой. Эге, думаю. Полячки так не партизанят. Хальт! Она застыла, руки в гору. Я ей по-польски: «Ким естес?» Глазами хлопает. Ага, говорю, дойче? Кивает. И как кролик на удава. Тогда, говорю, будешь мой трофей. «Анна-Ванна, наш отряд хочет видеть поросят и потрогать спинки – много ли щетинки?» Айда, говорю, к тебе наххаузе. Ну, она и повела. Они в подвале вдвоем с сеструхой прячутся. Та, честно говоря, на мордалитет не очень и тощая, как стручок, но извини: дареной кобыле под хвост не смотрят… Погоди, дай сориентироваться…

Жорка остановился на перекрестке.

– Ага, теперь вон через ту улицу, нетронутую, а там уже близко.


Улица, на которую они свернули, действительно совсем не пострадала. Раньше она, наверное, была торговой – все первые этажи заняты магазинами. Но половина витрин щерилась стеклянными осколками, двери скособочены или вовсе выбиты – судя по следам на штукатурке, гранатами.

– Заглянем, а? Чего там у них внутри, – попросил Рэм. Не столько из любопытства, сколько оттягивая встречу с немками. Он всё сильнее нервничал.

Жорка удивился:

– Ты чего? Славяне тут полтора месяца. Всё, что было, давно вынесли. В посылках поехало, нах Русланд.

– Да вон же, в книжном, книжки на полках.

– Разве что в книжном. Валяй. Покурю пока.

В магазине всё было вверх дном. Писчебумажный отдел выметен подчистую, печатные издания по большей части сброшены на пол. В глаза Рэму бросился альбом Дега – наверное, шикарный, но половина страниц выдрана. Остались только балерины, все ню перекочевали в солдатские вещмешки и теперь украшают стенку в какой-нибудь землянке.

– Ух ты, какая роскошь, гляди!

Рэм открыл папку с гравюрами Дюрера. Он видел до войны в Столешникове, в букинистическом, примерно такую же, за 200 рублей. Но не переть же? Со вздохом отложил.

Подобрал детскую, сказки братьев Гримм, с волшебными цветными иллюстрациями – для Адьки. Отцу нашел лексикон по фармакологии.

– Сдурел? – спросил от двери Уткин. – Куда их? Вещмешок не резиновый.

– По почте отправлю.

– Брось. Цензура не пропустит. Они все книги заворачивают, им там некогда разбираться. И хорош возиться. Девки заждались.

В результате Рэм взял только набор открыток «Силезия». Там были виды и Оппельна, и Бреслау. Домой послать – пусть поглядят, в каких местах он воюет.

– Щас я тебе такие виды Силезии покажу – ахнешь. Шевелись, Рэмка, шевелись! – торопил Уткин. Он весь как-то напружинился и вроде даже слегка протрезвел.

Во двор ворвались чуть не бегом. Спустившись по ступенькам в подвал, Жора заколотил в дверь:

– Эй, на палубе! Свистать всех наверх!

Ответа не было.

– Сбежали твои фройляйн, – с облегчением сказал Рэм. – Дуры они – дожидаться?

Уткин приложил ухо к двери. Послушал. Улыбнулся.

– Не дуры. Потому и не сбежали. Я вчера паек получил. Хлеба им дал, тушенки. А сбегут – попадутся к кому похуже. Тут они, дролечки. Я это, я! – заорал он. – Ферштеен? Отворяй!

Дверь заскрежетала, открылась. Кто-то там в темноте, Рэм не успел рассмотреть кто, попятился вглубь помещения.

– Заходи, чего встал? – Уткин подтолкнул. – Топай вперед. У них там комнатенка. Печка железная, тепло. А скоро жарко будет. Давай-давай.

Из темного коридорчика Рэм попал в небольшое и действительно протопленное помещение. В углу стояли лопаты и какие-то метлы – наверное, конура предназначалась для дворницкого инвентаря. Свет скудно проникал через высокое, расположенное под самым потолком оконце.

На топчане, тесно прижавшись друг к другу, сидели две девушки, у одной волосы потемнее, у другой посветлее. Кажется, первая была постарше и покрупней, но глаза еще не привыкли к полумраку.

– Guten Tag… – пролепетал тихий голос.

– Гутен таг, – поздоровался и Рэм. Замялся на пороге, но получил толчок в спину и вылетел на середину комнаты.

– Это вот мой камрад, который будет тебя кряк-кряк, – показал на него Уткин, обращаясь к худенькой блондинке, совсем девочке.

Та уставилась на Рэма снизу вверх и часто-часто замигала. И правда, будто кролик на удава, подумал он. Мелькнуло: тоже, наверно, представляла, как и с кем будет в первый раз.

– Ви хайсен зи? – Он улыбнулся, чтобы она не так сильно боялась. – Их бин Рэм. Зер ангенем. Их махе инен… кайне шлехт.

Хотел сказать, что ничего плохого ей не сделает, но то ли коряво сказал, то ли девчонка от страха ничего не соображала – еще больше сжалась головой.

Зато заговорила старшая сестра, переводя взгляд с одного военного на другого.

Рэм понял только первую фразу: «Sie schprechen Deutsch?». А потом через пень-колоду. Кажется, она говорила, что Ильзе совсем еще юная, просила ее не трогать, и говорила, что обслужит обоих господ офицеров сама, они останутся довольны. Вторая сначала всё моргала, потом беззвучно заплакала.

– Ты чем девушек расстроил, хамло?

Уткин утирал губы. На столе была початая бутылка, и он, как вошел, сразу себе налил.

– Скажи, что все будет культурно. Сначала выпьем, закусим. Комм сюда, комм!

– Она нетронутая. Боится. Не буду я с ней, – хмуро сказал Рэм. – И вообще. Идем отсюда. Противно.

– Кряк твою. Товарищ о тебе, уроде, позаботился, – обиделся Уткин. – Не нравятся щи – не жри, а угощают – не плюй. Хозяин – барин, я еще разок попользуюсь. Ты во дворе подожди. Переведи только моей, чтоб не молчала, когда ее харят. Чего она, как бревно.

– Слушай, Жор, ты же видишь – она не хочет. Это все равно что насильничать.

Хотел сказать по-дружески, по-доброму, но Уткин еще больше разозлился. Может, как раз из-за этого тона. Или просто уже дососался спирту до стадии, когда тянет на ярость.

– Кто насильничает? Я насильничаю? Я ей, лярве, харчом заплатил, а она взяла, потому что лярва! А надо было снасильничать, как они наших девок насильничали! Знаешь чего, Клобуков? Не возьму я тебя в разведку! На хер мне такой переводчик! Надо будет «языка» тряхануть, а ты разнюнишься! «Протииивно», – передразнил Жорка, скорчив гримасу. – Катись отсюда, заманденыш. И больше мне не попадайся.

Отвернулся.

– Эй, девки! Комм хир, я сказал!

Немки, не понимая, из-за чего крик, прижались к стене.

Отец в такой ситуации, наверно, укатился бы, а потом страшно переживал бы и угрызался, подумал Рэм. В этом между нами и разница. Он подушка, а я железный стержень.

И шагнул вперед.

С горлодером Уткиным выход был только один – сразу в нокаут. Поэтому очень быстро, не дав опомниться, Рэм схватил старлея сзади за плечо, развернул к себе и врезал справа. А ответил, только когда Жорка уже упал:

Страницы: «« 23456789 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Эмили Нагоски и ее сестра Амелия обращаются к теме выгорания у женщин. В попытках соответствовать ст...
Эдит Ева Эгер в юном возрасте была отправлена вместе со своей семьей в Аушвиц. Там ее родители погиб...
Фраза «Я девочка, я не хочу ничего решать» совершенно не про современных девушек, которые хотят и ум...
Откровенная и драматичная история жизни и любви в Чайнатауне от известного американского автора Эрих...
Книга Леонида Альта «Энергия. Спокойствие. Здесь. Сейчас» является итогом двадцатилетнего врачебного...
Новое издание книги «Путь джедая. Поиск собственной методики продуктивности». Автор Максим Дорофеев ...