С кем бы побегать Гроссман Давид
— Ну уж. — Парень поскреб затылок с таким видом, словно Данино лежал перед ним на прилавке, ожидая его приговора. — Если это сухожилие — дело дрянь.
Он взял номерок и повернулся к стеллажам. Пять, десять, пятнадцать шагов. Асаф барабанил пальцами по прилавку, а парень все искал и искал, двигал сумки и чемоданы. Асаф положил руку на Динкину голову. Маг, Воин, Рыцарь, Вор. Вор делает ставку на ловкость, изворотливость и хитрость. Выберите Вора, если вы хотите воспользоваться хитростью и смекалкой, чтобы увести вашего героя от неприятностей.
— Ты когда это здесь оставил? — донесся крик с другого конца помещения.
— Э-э… это моя сестра сдала. Давно уже…
Не очень хороший ответ. Но лучшего у него не было.
— Нашел! — Парень вытащил большой серый рюкзак, с трудом выудив его из-за двух чемоданов. — Месяц здесь уже валяется. Забыли его, что ли? Покажи паспорт.
Асаф сладко улыбнулся, покосился по сторонам, проверяя, куда можно смыться. Рюкзак лежал на прилавке, в десяти сантиметрах от него. Тамар была на расстоянии вытянутой руки. Он вытащил свой последний козырь:
— Кстати, Шандор из «Бейтара» тоже может не выйти сегодня.
— Что? Что ты сказал? — Глаза парня вспыхнули человеколюбивой надеждой. — Он что, поломался?
— А ты не знал?
— Ха, съели?! Слыхали, гады?! — заорал он во весь голос, толкнув рюкзак к Асафу. — Шандор сегодня не играет!
— Шандор? — рассмеялся один из парней. — С чего ты взял? Вчера еще тренировался, я собственными глазами видел!
— Мышцу потянул, — важно объявил Асаф, делая шаг назад вместе с рюкзаком. — После тренировки. В газете почитайте.
Болельщик «Апоэля», светясь счастливой улыбкой, уже переключился на следующего клиента. По правде говоря, Асаф понятия не имел, кто там из игроков «Бейтара» потянул мышцу после вчерашней тренировки. Но кто-то точно потянул, черным по белому написано, так почему бы не порадовать человека?
Прижимая к себе рюкзак, он поспешил ретироваться. В последний час его преследовал страх, ну, может, не страх, а опасение, что за ним следят. Никаких причин думать так не было, но то ли из-за разговора с тем русским мальчишкой, то ли из-за понимания, что Тамар по уши увязла в чем-то действительно опасном, но Асаф чувствовал в затылке неприятное покалывание, чей-то внимательный взгляд, а иногда сзади раздавались осторожные шаги, однако сколько Асаф ни оборачивался, никого так и не увидел.
На площади его ждал белый от пыли велосипед. Асаф отстегнул замок, с трудом взобрался на седло и принялся медленно, страдая от каждого движения, крутить педали. Рюкзак оттягивал плечи, и Асаф, дабы забыть про боль, представлял, что тащит на спине Тамар, бесчувственную и беспомощную. Динка бежала позади, впереди, со всех сторон. Добравшись до парка Сакер, Асаф слез с велосипеда, осмотрелся, тщательно просканировав взглядом изумрудные поляны. Никого. Тем не менее он выждал, притворяясь, будто любуется красавцем-удодом, парящим над лужайкой. Динка глядела на него с недоумением, склонив голову набок, будто удивляясь, кто научил его этим шпионским уловкам. Асаф бочком отступил в кусты, положил на траву велосипед и забрался еще глубже, в самую чащу.
Он не спешил. Он хотел выбрать правильный момент, ведь это все-таки что-то вроде первого свидания. Сначала прочитал квитанцию на рюкзаке — на ней значилась дата, когда его сдали в камеру хранения. Асаф подсчитал: чуть меньше месяца назад. Похоже, Тамар сдала рюкзак и после этого исчезла. Но почему она не оставила рюкзак дома? Может, там нечто такое, что не должно попасться на глаза ее родителям? Асаф вспомнил, как поморщилась Теодора, когда упомянула родителей Тамар. Что же она сказала? Он закрыл глаза, пошарил в памяти и через мгновение выудил оттуда слово за словом: «Нуждается она во деньгах, а за последнее время — во многих деньгах. А у родителей своих она, вестимо, не берет». Асаф перебрал в мозгу все, что слышал о Тамар, но ничего дельного не придумал.
Затем он попытался вспомнить, где сам находился в тот день, когда она сдала рюкзак. Забавно, неужели когда-то он даже не слышал о Тамар? Это как папа с мамой, которые жили в одном городе, не зная о существовании друг друга, возможно, даже сталкивались на улице, в кино, не подозревая, что наступит время, когда у них будет трое общих детей.
Но что же он делал в тот день? Асаф еще раз высчитал дату. В самом начале каникул. Что он мог тогда делать? Сейчас его жизнь казалась ему такой пустой в сравнении с двумя последними днями, наэлектризованными Тамар.
И не просто пустой. Асафу подумалось, что до того, как Тамар вошла в его жизнь, он все делал механически, не задумываясь над своими поступками и ничего по-настоящему не чувствуя. А со вчерашнего дня все, что с ним происходит, каждый встреченный человек, каждая мысль — все связано и направлено к некоему единому центру, пульсирующему жизнью.
Асаф очень медленно, волнуясь, расстегнул молнии на рюкзаке — это ведь она их застегнула. Еще миг — и какая-то часть ее жизни окажется перед ним. Это было уже слишком. Все было слишком.
У Динки иссякло терпение. Она принюхивалась и пыхтела, и тыкалась в рюкзак носом, и суетилась, и рыла лапами землю. Асаф сунул руку внутрь, ощутил чуть шероховатое прикосновение ткани. Внезапно он осознал, что делает, и в смущении замер. Что же это такое, ведь он вторгается в ее самое сокровенно-личное, в самое интимное…
Быстро, прежде чем сомнения взяли верх, Асаф вытащил джинсы «Ливайс», мятую индийскую рубашку, маленькие сандалии. Тщательно разложил вещи на траве и уставился как загипнотизированный: эта одежда прикасалась к ее телу, впитала ее запах. Если бы не Динка, то он понюхал бы одежду — как это делала собака, тоскливо поскуливая.
А почему, собственно, и нет?
Асаф понял: она действительно маленькая. Метр шестьдесят — сказал тот полицейский. Да, так он и думал: ему примерно по плечо. Он выпрямился, не сводя глаз с одежды. И вдруг почувствовал, как его заполняет радость — до самых кончиков ушей, как говорит мама.
Руки осторожно нырнули в рюкзак, вытащили еще одежду, снова нырнули, наткнулись на бумажный пакет. Асаф извлек его, отложил в сторону. Снова порылся в рюкзаке и достал изящный серебряный браслет. Провел по нему пальцем. Будь у него чуть побольше опыта в сыскном деле или в девушках, он бы наверняка поискал на нем какую-нибудь метку среди цветочного орнамента, вившегося по всей поверхности. А уж будучи братом такого аса по части ювелирного дела, как Релли, он просто был обязан как следует рассмотреть браслет. Но кто знает, может быть, именно из-за Релли он немедленно сунул браслет обратно в рюкзак, так и не углядев выгравированное на нем полное имя Тамар.
Позже, много недель спустя, пытаясь восстановить в памяти свои удивительные странствия по ее следам — сплошные «а если бы да кабы», — Асаф решил, что ему крупно повезло, что он не обнаружил в тот момент ее фамилию на браслете. Потому что если бы обнаружил, то отыскал бы адрес ее родителей в телефонной книге и поехал к ним. И родители забрали бы у него Динку, заплатили штраф, и на том бы все и закончилось.
Но в тот момент Асаф думал только об одном — о запечатанном бумажном пакете. Он все не решался вскрыть пакет, поскольку чувствовал, догадывался, а может, и надеялся, что внутри находится нечто чрезвычайно важное. Он пощупал. Может, книги? Или альбомы с ее фотографиями? Динка заскулила громче, торопя его. Асаф вскрыл пакет и, судорожно вздохнув, заглянул внутрь. Тетради. Пять. Некоторые толстые, некоторые тонкие. Маленькая плотная стопка. Он пальцами пробежался по обрезам. Сунул в пакет руку. Вытащил одну тетрадку. Быстро пролистнул, не осмеливаясь читать. Страницы были исписаны мелким, плотным, извилистым, неразборчивым почерком.
Он достал остальные тетрадки. «Дневник», — было написано на обложке первой тетради, среди веселеньких наклеек с Бэмби, нарисованных сердечек и кривоватых птичек. Буквы немного детские; ниже три строки, выведенные красным цветом, вопили: «Не читать! Личное!! Пожалуйста!!!»
— Как ты думаешь, — спросил Асаф, — может, бывают ситуации, когда позволено читать чужой дневник?
Динка скосила глаза в сторону и разок облизнулась.
— Я знаю. Но вдруг тут написано, где она? У тебя есть идея получше?
Динка снова облизнулась, на сей раз позадумчивей.
Асаф раскрыл тетрадь. Увидел на первой странице двойную красную рамку и в ней настоящий вопль: «Папа и мама, пожалуйста, пожалуйста, даже если найдете эту тетрадь, не читайте!!!»
И внизу — крупными буквами: «Я знаю, что вы уже несколько раз читали мои тетради. У меня есть доказательства. Но я просто умоляю, чтобы эту тетрадь вы не трогали, не открывайте, пожалуйста! Я прошу, чтобы раз в жизни вы не вмешивались в мою личную жизнь! Тамар».
Асаф захлопнул тетрадь. Просьба была такой трогательной, не просьба, а мольба, что он не решился ослушаться. К тому же его возмущала мысль, что родители посмели заглядывать в ее дневник. У нас дома, подумал он не без гордости, я мог бы оставить свой дневник открытым на столе, и родители никогда не стали бы его читать.
Его мать тоже вела дневник. Он иногда спрашивал ее (в последнее время все реже и реже), что она там пишет, о чем можно так много писать, что такого происходит в ее жизни? И мама отвечала, что записывает мысли и сны, а также беды и радости. Когда он был поменьше, то беспрестанно приставал, а можно ли и ему почитать. А мама улыбалась, прижимала тетрадку к груди и говорила, что дневник — это дело личное, касается только ее самой. Как, изумлялся Асаф, она и папе не разрешает читать? Представь себе, даже папе. Асаф вспомнил, что загадка маминого дневника занимала его несколько лет: что за секреты она прячет от них? А может, она пишет там и про него? Он, конечно же, спрашивал, пишет ли мама про него. Она смеялась своим раскатистым смехом, слегка запрокинув голову и тряся блестящими локонами, и отвечала, что он может не беспокоиться — все, что она о нем пишет, он и так знает. Ну так зачем же тогда это писать? — рассердившись, кричал Асаф. Чтобы этому поверить, отвечала мама, поверить своему счастью.
А под «своим счастьем» она всегда подразумевала Релли, Асафа и Муки. Потому что замуж она вышла в солидном возрасте (по крайней мере, с ее точки зрения, в солидном) и, когда встретила его отца, успела убедить себя, что так и останется старой девой, — и вдруг, благодаря короткому замыканию и перегоревшим пробкам, она встретила этого симпатягу, этого круглого улыбчивого монтера, который без лишних разговоров согласился прийти на ночь глядя и все-все починил, а она, дабы как-то отблагодарить его, начала расспрашивать о том о сем и страшно удивилась, когда он тут же принялся рассказывать про свою мамочку, которая буквально вцепилась в него руками и ногами и заставляет его, взрослого мужика, жить у нее под боком. И пока рассказывал, он все возился с пробками, и мама, решившая было, что монтер очень застенчив и не очень опытен по части женщин, оказалась сметена этим потоком откровенностей. Она стояла рядом, держала свечу и чувствовала — тут подавался знак Асафу и Релли, а в последний год и Муки, завопить всем вместе: «Как все ее пробки выскакивают ему навстречу!»
С годами Асаф перестал размышлять над загадкой маминого дневника. Он приучил себя о нем не думать. Привык к тому, что вечерами мама уходит в маленькую комнатку, в свой «кабинет», устраивается на стареньком диване, облокачивается о высокую подушку — «как истинная восточная ханума» — и, по-детски покусывая ручку, принимается писать.
В Асафе поднялась волна знакомого с детства возмущения: может, мама записывала и то, что Релли рассказывала ей под великим секретом из своей Америки? Может, ее дневник узнал о новом друге Релли раньше, чем у них с Носорогом появились первые подозрения?
Асаф снова раскрыл тетрадь. Динка бросила на него быстрый взгляд. Ему почудилось угрожающее рычание, и он захлопнул дневник.
— Я же не ее родители, — объяснил Асаф. — И я с ней не знаком. Для нее ничего ведь не изменится, если я прочитаю. Понимаешь?
Молчание. Динка смотрела в небо.
— В сущности, я делаю ей одолжение, чтобы привести тебя к ней, верно?
Молчание. Но уже не такое враждебное. Да-да, вполне разумно. Стоит продолжить в этом направлении.
— Поэтому я обязан использовать все, всякий намек, всякую информацию, чтобы узнать, где она!
На этот раз Динка чуть пискнула, когти слегка заскребли землю. Воспользовавшись ее замешательством, Асаф с жаром продолжал:
— Она даже не узнает, что я читал. Я ее найду, отдам ей тебя — и все! — Он пришел в восторг от собственного хитроумия. — Более того, ей больше никогда в жизни не придется меня видеть, мы же совсем чужие и останемся чужими!
Динка прекратила рыть землю. Развернулась и встала прямо напротив Асафа. Ее карие глаза глубоко-глубоко проникли в глаза Асафа. Он не шевелился. Никогда еще собаки на него так не смотрели. «Как же!» — говорили этот взгляд и эта собачья ухмылка. Асаф моргнул.
— Я читаю! — объявил он, демонстративно раскрывая тетрадь.
Сперва он быстро листал страницы — дабы привыкнуть к тому, что делает. Ему казалось, что от бумаги исходит легкий запах крема для рук. Потом пробежал глазами несколько строк. Не вникая в смысл — просто складывая буквы в слова. Он рассматривал детский почерк, карандашные рисунки на полях. Улитки и загогулины.
И вдруг разом окунулся в текст:
… Но как Мор, Лиат и все точно знают, что будут делать, где работать и за кого выйдут замуж, а она все время погружена в свои глупости и фантазии, представления не имея о том, как сделать так, чтобы ее будущее уже наконец началось! Сейчас она боится, что женщина во сне была права, что каждый лентяй и мечтатель вроде нее проживет ошибочную жизнь, ошибочную жизнь!!!
Асаф опустил тетрадь на колени, ничего не поняв. О ком это она? Но все вместе — сами слова, их напор, вопль в конце — потрясло его. Он еще полистал тетрадь, полную коротеньких абзацев. Описание сумасшедшего, повстречавшегося на улице, брошенного котенка, которого усыновила Динка. Страница с одной-единственной строчкой:
Как вообще можно жить, узнав, что случилось в холокост?
Взгляд наткнулся на буквы неведомого языка. Он пригляделся и понял, что это иврит, но в зеркальном отражении. Времени на расшифровку у него не было. Асаф перевернул страницу и подумал, что, должно быть, у нее имелась особая причина зашифровать записи. И тогда он перелистнул страницу обратно и терпеливо расшифровал: Иногда она думает, что, может быть, существует такой мир… Господи, с такой скоростью он потратит на страницу не один час! Асаф встал, подошел к велосипеду. Маленькой отверткой, которая всегда была при нем, отвинтил зеркальце. Вернулся к дневнику и быстро прочел:
…что, может быть, существует такой мир, где люди выходят утром на работу или в школу, а вечером каждый возвращается в другой дом, и там, в этом другом доме, исполняют свою роль, роль папы, или мамы, или сына, или бабушки и т. д. И они там целый вечер разговаривают, смеются, едят, спорят, вместе смотрят телевизор, и каждый ведет себя точно по роли. А потом они идут спать, и утром встают и опять идут па работу и в школу, и вечером возвращаются, но уже в другой дом, и там все начинается сначала. Папа — отец другой семьи, и дочка тоже из другой семьи, и из-за того, что за день они забывают, что было предыдущим вечером, им всегда кажется, что они у себя дома, в настоящем, правильном доме. И так всю жизнь.
Асаф медленно выпустил тетрадь из рук. Ему было не по себе. Он подумал о своем доме. А что, если все так и есть? Что, если он действительно каждый вечер идет в другой дом и встречает других людей, совершенно чужих, и называет их «папа» и «мама»? Нет. Он опомнился — быть такого не может. Запах своей мамы он узнает среди запахов тысячи чужих мам. И прикосновение папиной руки к своей щеке, и его вечные шуточки, не говоря уже о Муки, которую он узнает с закрытыми глазами среди тысячи шестилетних девочек.
Асаф раскрыл другую тетрадь, более позднего периода. Полистал и закрыл. Странная идея не оставляла его в покое. А может, она все-таки где-то права? Потому что если она ошибается целиком и полностью, то почему же он почувствовал легкое, но вполне ощутимое жжение в сердце? Он перевернул страницу.
Но она некрасива. Некрасива. Неважно, что все кругом говорят. С какой стати им морочить ей голову? Лиат однажды сказала ей, около двух лет назад: «Сегодня ты почти красавица». И для нее это был самый большой комплимент, который она когда-либо получала, потому что «почти» доказывало, что это правда. Но когда она сейчас об этом думает, ей хочется реветь из-за того, что внешняя красота должна решать ее судьбу!!!
Но ведь она действительно красивая, запротестовал Асаф, он же помнит, какой ее описала Теодора. И ощутил смесь из жалости и облегчения: может, она все же не такая потрясающая красотка, какой он ее себе навоображал.
После школы она пошла в кафе «Атара». Там была одна пожилая женщина, лет примерно сорока, с гладкими короткими волосами, в черных очках с толстыми стеклами и совсем не модных, с просто ужасной кожей. Сидела и помешивала ложечкой кофе целых полчаса и даже не думала его пить. Но при этом она не предавалась грезам, потому что взгляд у нее был раздосадованный. Потом она достала книгу и стала читать, но когда я прошла рядом с пей и глянула, то увидела, что книга вообще-то на иврите! А она читает ее шиворот-навыворот.
Я продолжаю убеждаться, что мир вокруг полон тайн. И я уже не так наивна, как когда-то в детстве, и знаю, что у всех на свете есть свои секретные игры. И еще одна мысль пришла мне в голову сегодня на уроке физкультуры: в мире произошла какая-то мутация, в результате которой вся одежда исчезла, испарилась, и с приветом — нет больше одежды. И всем пришлось ходить голыми повсюду — в рестораны, в школу, на концерты. Брр!
Кстати, по поводу той женщины в кафе, она показалась ей журналисткой или судьей. И ей стало ясно, что она сама будет так выглядеть примерно через двадцать пять лет, как умная и печальная юристка, рядом с которой никто не садится.
Асаф сидел в смущении. Одно дело — открыть чей-нибудь дневник, чтобы найти какие-то указания, способные привести тебя к нему. И совсем другое — вот так заглянуть в чужую душу. Но он уже заглянул туда, и сделанного уже не вернешь. Было нечто такое в прочитанных словах, в их горечи, в их одиночестве, от чего Асаф не мог уже отмахнуться. Он открыл следующую тетрадь, потолще. Если бы в его распоряжении имелось несколько спокойных дней, он сел бы и прочитал все, от начала до конца, чтобы пропитаться ее жизнью. Но Динка снова забеспокоилась, да и его самого переполняло нетерпение. Асаф быстро перелистал тетрадь, взял другую и заметил, что почерк изменился, стал более взрослым, а с полей исчезли загогулины. Вот еще одна страница, исписанная зеркальным шифром.
3.3.98. А. и И. смеются все время и надо всем. В них есть такая легкость, которой нет в ней. Когда-то и у нее была эта легкость. Когда она была маленькая, она почти уверена, что была. Да и А. и И. не всегда были такими весельчаками. Но они как бы умеют исполнять роль довольных. Может, у них это действительно иначе, потому что у них нет того, что есть у нее. Сегодня ее мысли особенно мрачны. Всюду крысы. Что случилось? Да ничего. Разве нужна причина? Вчера она навещала Тео, и они говорили про «Небо над Берлином». Какой чудесный фильм! Если она вырастет, то станет снимать сюрреалистические фильмы, в которых может произойти все, что угодно. А эта идея, что ангелы могут ходить рядом с людьми и слушать их мысли! Ужас, как здорово! (И вообще: ужас.) Был великий спор, есть ли жизнь после смерти или нет. Т. не верит в Бога, но она убеждена, что смысл в ее жизни «в юдоли плача» есть, только если существует жизнь после смерти. Я сидела тихо и воспитанно, пока она не закончила говорить, а потом объявила ей, что со мной все как раз наоборот! То есть мне обязательно нужно знать, что жизнь — это только тут, и не дай бог, чтобы было переселение душ!!! Только подумать, что мне придется еще раз все это перенести!
Асаф захлопнул тетрадь. У него было такое ощущение, будто он заглянул в разверстую рану. Его уже ни на минуту не обманывали эти перескоки с «я» на «она». В этом вся Тамар, она такая… Как бы лучше сказать? Такая умная, конечно. И такая грустная, и такая… без иллюзий. Хватается руками за оголенные провода. Ее грусть не была обычной, знакомой ему самому грустью — из-за поражения «Апоэля», например, или из-за плохой оценки. Это была грусть совсем иного плана, вроде грусти очень старых людей, которые уже все знают про эту жизнь. Асаф иногда тоже чувствовал такую грусть, наплывами, но не мог выразить ее словами и предпочитал даже не пытаться, поскольку если ты выражаешь что-то словами, то это остается с тобой навсегда, это — как приговор. Но если бы Тамар была здесь, он заговорил бы с ней об этой грусти — без страха заговорил и постарался бы найти имя тому, что подстерегает за тонкой завесой жизни, повседневности и семьи, за самым крепким маминым объятием. Асафу не нравились эти мысли, они накатывали на него, когда он сидел один в своей комнате или в странные мгновения между явью и сном. Вдруг цепляла такая вот ледяная мысль и утягивала в бездонную пасть непонятного.
А Тамар… Асаф чувствовал, что она пишет именно об этих самых вещах. И что она — первый, кто так ясно и трезво высказался об ускользающих и пугающих тенях. Он вдруг понял, что раскачивается из стороны в сторону, теребит тетрадь, открывая и закрывая ее — словно шлюз, чтобы как-то отрегулировать подступающую волну, выплескивавшуюся на него из этих тетрадей. И хотя ничего вокруг него не изменилось — в том мире, что находился за стеной из кустов, — Асаф вдруг ощутил страшное одиночество: маленький человечек, потерявшийся в открытом космосе и отчаянно надеющийся, что где-то во Вселенной болтается еще один человечек — по имени Тамар.
И еще он знал, ни на миг не обманывая себя, что они разные, он и Тамар, что она не боится этих жутких мыслей или, по крайней мере, не бежит от них, в отличие от него — вечно убегающего, едва коснувшись, вечно забывающего, едва вспомнив. Она рассуждала о своих черных мыслях, об их крысиной стае, иногда даже с улыбкой, как будто о старых знакомых, иногда, вероятно, испытывая странное удовольствие от их компании. И когда он увидел страницу, на которой Тамар, словно в наказание, написала сто раз слово «ненормальная», ему захотелось перечеркнуть все это крест-накрест, а сверху начертать крупными буквами: «Исключительная». Как она обрадуется, подумал Асаф с восторгом, если я приведу ей Динку!
Он встал. Сел. Закрыл, раскрыл. Все тело горело и зудело. Динка следила за ним. Ему казалось, что она ищет его взгляд: «Теперь-то ты понимаешь, о чем я все время толкую?» Ему захотелось пробежаться. Разогнать скопившееся в крови брожение. В голове пенилось слишком много слов. Ведь Тамар… она была еще чем-то… она была больше, чем умной, больше, чем грустной, больше, чем исключительной. Она была потрясающей. Вот то слово, которое он искал и которое вдруг нашлось. Посмотрев классное кино, его мама часто восклицала: «Ах-х-х! Это было потрясающе!» И мамин восторг трогал его всегда — даже когда он и не понимал всего смысла этого чуточку нелепого слова. От дневников Тамар он почувствовал именно это — то самое потрясение, словно явился кто-то и как следует потряс содержимое его сердца, головы, потрохов.
Динка залаяла. Нет времени, нет! Асаф продолжал лихорадочно листать тетради, страдая, что не успеет прочесть всё. Он добрался до пятнадцатилетней Тамар, и тут многое неожиданно прояснилось. Грусть и тоска исчезли, и он вдруг столкнулся с радостной, даже ликующей девушкой. Вот здорово, обрадовался Асаф, но тут же остыл: это все благодаря ее дружбе с Иданом и Ади. Их именами полнились страницы, особенно именем этого парня: Идан сказал то, сделал это, Идан заявил, что… Идан решил, что… Так это тот самый гитарист, которого она ищет, догадался Асаф. Совершенно очевидно, что Тамар втюрилась в него. Асаф продолжал читать, и чем больше читал, тем отчетливее понимал, что этот Идан тот еще фрукт, что он откровенно играет и Тамар, и неизвестной Ади. И уж если кого-то Идан и любит, так лишь себя. Асаф изумился, как Тамар этого не чувствует, как не распознает вещей, которые сама же описывает! Скажи, Динка, как она, со всем ее умом и проницательностью, может млеть от этого козлины Идана?!
Асаф взглянул на дату в конце последней тетради — дневник заканчивался ровно год назад. Быстро проверил даты других тетрадей. Сложил их по порядку и понял, что если и была еще одна тетрадка, описывающая последний год и способная открыть ему, из-за чего отправилась Тамар в путь, то здесь ее нет.
Минуту он сидел разочарованный, сбитый с толку противоречивыми мыслями. Но сейчас не время предаваться разочарованию. Нужно бежать. Странно, почему он так торопится, ведь вроде бы ничего не произошло. И тем не менее Асаф чувствовал, что песок стремительной струйкой утекает в огромных песочных часах, что где-то там все начинает раскручиваться быстрее и быстрее, стремясь к развязке.
Асаф аккуратно сложил вещи обратно в рюкзак: одежду, сандалии, тетради. Он не знал, куда теперь идти. Может, на улицу Бен-Иегуда, поискать гитариста, о котором говорил Сергей? Но у него не было ни малейшего желания встречаться с этим парнем. А еще не было желания выходить на бойкую улицу, натыкаться на незнакомых людей, разговаривать словами, которыми все пользуются. Асафа не покидало ощущение, что за то короткое время, что он сидел в кустах, случилось что-то неожиданное, что-то хорошее. Не только с ним, но и вообще — в мире. Не может быть, чтобы все продолжалось в том же духе, как и час назад. Ему вдруг до боли захотелось немедленно увидеть ее и рассказать о своем ощущении. Возможно, ему даже не придется ничего рассказывать, возможно, в эту самую минуту она уже все поняла — не ведая, кто он такой, не зная о нем ничего. Возможно, она уже почувствовала…
Ну как звезда
посмела в одиночку
Она не знала, когда снова увидит Шая. На следующий день после их первой встречи он не явился на ужин. В Иерусалиме он, или остался ночевать в каком-нибудь отдаленном городе, или нарочно избегает встречи с ней? Она ела опостылевшее пюре, и взгляд ее беспрестанно устремлялся к двери.
Еще через день Шай появился — вошел в столовую, сел и не поднимал головы до конца ужина, не замечая ни ее настойчивых взглядов, ни криков, посылаемых ее пальцами. Закончил есть и ушел, а назавтра опять не появился.
Зато появился Пейсах — сел со всеми вместе, явно пребывая в отличном расположении духа. Шорты его чуть не трескались по швам на ляжках, Тамар подумала, что он, похоже, никогда не меняет и не стирает свою майку-сетку. Пейсах шутил, сыпал анекдотами и байками из своего армейского прошлого (он подвизался в качестве завхоза какого-то армейского ансамбля), хвастался борцовскими успехами. Тамар наблюдала за ним и думала, что если она станет дожидаться, пока Шай соберется с духом, если не предпримет чего-нибудь немедленно, то попросту сойдет с ума.
Она украдкой вглядывалась в грубое лицо Пейсаха, и резкие контрасты этого лица помимо ее воли произвели на нее впечатление. Мясистые губы выдавали абсолютную распущенность, граничащую со скотством, в его мертвых глазах и в толще плоти пряталась равнодушная жестокость, и вместе с тем в этом лице читалось и неуклюжее добродушие, и неприкрытое желание нравиться и быть любимым. Пейсах встал, похлопал по карманам шортов и сказал, что забыл сигареты в машине, кто угостит его сигареткой? И тут же со всех сторон к нему потянулись открытые пачки, и Тамар стало противно от всеобщего подхалимства, но тут ее как током стукнуло: перед глазами еще раз мелькнул его жест — как Пейсах похлопал себя по карманам. Сердце ее заколотилось: пустые карманы и сетчатая майка без карманов. Сейчас или никогда.
Тамар дождалась, пока какому-то везунчику не привалила великая честь оделить Пейсаха куревом и тот жадно не всосал первую порцию дыма. Тогда она встала, громко сказала Шели, что только на минутку в туалет и пусть не убирают ее тарелку, вышла из столовой и рванула со всех ног.
Коридор был пуст. Единственная лампочка, висевшая на шнуре, раскачивала на стенах тени. Тамар повернула ручку, уверенная, что дверь заперта. Вся эта затея была безумной и безнадежной игрой.
Дверь открылась.
В кабинете Пейсаха было темно. Тамар пробралась на ощупь. Обошла один стул, наткнулась на другой, нашла наконец стол. На него, к счастью, падала полоска лунного света. Она выдвинула верхний ящик. Папки и бумаги были навалены беспорядочными грудами, но Тамар знала, что ищет — красный блокнот. До этого вечера она ни разу не видела Пейсаха без красного блокнота. Она быстро перебирала содержимое ящика, стараясь по возможности не нарушать первозданность хаоса. Блокнота не было. А ты как думала? Он наверняка держит его в потайном кармане, где-нибудь в трусах. Тамар открыла второй ящик. Старые кляссеры, тетради, пачки парковочных талонов из разных городов.
В коридоре послышались голоса. Кто-то направлялся к двери. Даже двое! Шаги были быстрыми. Тамар пригнулась, попытавшись спрятаться за столом. Боже, подумала она, хоть я в тебя и не верю, и пусть Тео сколько угодно дразнится, что в страшный момент я все же обратилась к тебе, Боже, умоляю тебя, сделай так, чтобы они сюда не зашли!
— Вот увидишь, в конце концов я его уломаю продать. — Она узнала Шишако. — Такое охеренное аудио в аккурат для моей тачки.
— Накинь штуку — падлой буду, продаст, — ответил другой, незнакомый голос. — Как миленький продаст. Факт, продаст!
Шаги начали удаляться.
Тамар еще немножко подождала, парализованная ужасом. Взгляд ее наткнулся на замок, висевший на нижнем ящике. А то как же! Потому-то он и не взял с собой блокнот. Тамар потянула ящик, ни на что не надеясь. И не поверила своим глазам: впервые в жизни удача была на ее стороне.
Блокнот лежал там, красный и пухлый, с исцарапанной и засаленной пальцами Пейсаха обложкой.
Сначала она ничего не понимала. Страницы были плотно исписаны столбцами и строчками, сокращениями, именами и цифрами. И все миниатюрнейшим почерком, особенно контрастировавшим с размерами лапы, которая выводила эти буковки. Тамар придвинулась к окну, стараясь уловить хоть чуточку света. Взгляд скользил по строчкам, и лицо ее вытягивалось: эти каракули чрезвычайно походили на шифр, но у нее просто нет времени, чтобы разбираться с ним. Тамар закрыла блокнот. Зажмурилась, собралась с мыслями. Открыв глаза, обнаружила, что строчки — названия городов, а столбцы — даты выступлений. Строчки и столбцы образовывали сетку. Кровь пульсировала в висках, на шее и даже где-то внутри глаз. Тамар поискала столбец с сегодняшней датой. Нашла, потом отыскала пересечение со строчкой «Тель-Авив», и в той клетке, где они пересекались, обнаружила свое имя. Сокращения сделались понятны: ПД значило площадь Дизенгоф, где она выступала сегодня утром, а СД — Центр Сюзан Далаль.
Блокнот дрожал у нее в руках. Тамар постаралась забыть все, что находилось по ту сторону двери, всех, кто мог зайти в эту комнату. Только сейчас она смогла оценить смелость Шая, решившегося позвонить отсюда. Или глубину его отчаяния. Это случилось в десять вечера, и родителей не было дома, а она чуть не упала в обморок, услышав его после столь долгого отсутствия. Он говорил сдавленным голосом, едва сдерживая истерику. Рассказал о какой-то аварии. Она с трудом понимала его. Умолял, чтобы они забрали его, спасли, только без полиции. Если они приведут полицию, то ему крышка. Она сидела на кухне, зубрила тригонометрию, по которой на следующий день был экзамен, и ей потребовалось какое-то время, чтобы понять, что Шай говорит. У него был совсем другой голос, и мелодия и ритм совершенно изменились. Шай был чужим. Сказал, что это ужасное место, что-то вроде тюрьмы, что все остальные здесь наполовину свободны и только он в пожизненном заключении, и на одном дыхании выпалил, чтобы она от его имени попросила прощения у папы, что драка вышла из-за какого-то минутного помешательства и что здешний босс — это такой тип, про которого он полгода не мог решить, дьявол он или ангел, что-то абсолютно замороченное, абсолютно нездоровое…
И тут она услышала скрип двери. У себя дома, на кухне, услышала, а Шай — нет. Он произнес еще несколько слов, и вдруг замолчал, и начал задыхаться, бормотать: «Нет… нет… нет…» Потом зазвучал другой, нечеловеческий голос, больше похожий на рык разъяренного хищника, что-то утробное. А дальше удары — один за другим, точно кто-то выбивал пыльный мешок о стену. Еще и еще, и вопль, и плач. В первый момент она не поняла, кто вопит — человек или животное.
Здесь, в этой самой комнате.
Только не думать об этом.
Тамар перелистнула дальше, отыскивая строки с Иерусалимом. Потом стала искать имена: его и свое. И не находила, не находила. Сверху доносился звон вилок и топанье. Начинают убирать посуду. У нее есть еще минута, может, полторы. Она быстро водила пальцем по числам, остановилась на ближайшем воскресенье. В строчке с Иерусалимом нашла только свое имя. Шай будет в Тверии. Палец пробежал по всей строчке и уткнулся в следующий четверг. Ее глаза расширились: его и ее имя, одно рядом с другим. Шай появлялся в месте, обозначенном ПМ, а она значилась в СП. Оба запланированы с десяти до одиннадцати утра. Она захлопнула блокнот, сунула его в ящик и замерла на миг, дрожа всем телом. Через девять дней. Неделя и еще два дня. Он будет на площади перед «Машбиром», а она — на Сионской площади. Всего несколько сот метров. Как ей устроить встречу? Никогда ей это не удастся! Через девять дней она его отсюда вытащит!
А теперь — убирайся, кричали все ее чувства. Прошло почти пять минут с того момента, как она вышла из столовой, и ее тарелка оставалась на столе, так что Пейсах запросто может послать кого-нибудь проверить, куда она подевалась. Но она еще не закончила. Она скользнула к двери, слегка приоткрыла ее и выглянула. Коридор был пуст. Голая лампочка все так же раскачивалась на сквозняке, отсвечивая тоскливой желтизной. Тамар тихо закрыла дверь и вернулась к столу. Пальцы так дрожали, что ей не удалось набрать правильный номер. Еще раз. В телефоне зазвучали длинные гудки. Только бы она была дома, только бы она была дома!
Лея сняла трубку. Голос был таким напряженным и деловым, как будто она стояла и ждала этого звонка.
— Лея, — прошептала Тамар.
— Тамочка, ласточка! Где ты, девочка, что с тобой? Прийти?
— Лея, не сейчас. Слушай: в следующий четверг, между десятью и одиннадцатью, жди с машиной…
— Постой, не так быстро. Мне надо записать…
— Нет, времени нет. Запомни: в следующий четверг.
— Между десятью и одиннадцатью. Где?
— Где? Погоди…
Желтый «фольксваген» Леи промелькнул у нее перед глазами. Она постаралась представить узкие улочки в центре Иерусалима. Тамар не знала, какая из них открыта для проезда, какая — односторонняя и какая ближе всего к Шаю.
— Тамар? Ты слушаешь?
— Я думаю. Секунду.
— Можно тебе кое-что сказать, пока ты думаешь?
— Я так рада тебя слышать! — Тамар поцеловала трубку.
— А я-то тут сижу — не нахожу себе места. Уже почти три недели, как тебя ни видно ни слышно! А Нойка мне покою не дает: «Где Тами-мами, где Тами-мами?» Ты только скажи мне, родная, удалось тебе? Ты попала туда?
— Лея, мне пора.
В коридоре раздались шаги. Она положила трубку и сжалась в комочек за столом. Подождала еще несколько ударов пульса. Тишина. Видно, померещилось от страха. По крайней мере, удалось передать Лее сообщение. Теперь бы выбраться отсюда.
Но, подойдя на цыпочках к двери, Тамар вдруг ощутила непреодолимое желание позвонить еще. Это было безумием, бессмысленным слаломом между разумом и чувствами. Но желание поговорить с еще одним человеком из прежней жизни жгло все нещаднее. Тамар дотронулась до дверной ручки и надолго замерла, разрываемая противоречивыми чувствами. Ей нужно отсюда убраться. Да и кому звонить? Родителям? Нет, нельзя. Разговор с ними выбьет ее из колеи. А Идан и Ади сейчас в Турине, да если бы и вернулись, о чем с ними говорить? Кто же остается? Лея, Алина и Тео. Три ее подружки. Три ее матери. «Тео — мать разума, Лея — сердца, а Алина — голоса» — так когда-то написала она в дневнике. Не помня себя, Тамар шагнула обратно к столу, подняла трубку, в которой визжала сирена, но у нее больше не оставалось сил противиться. Разговор с Леей пробудил то, что она отодвигала и прятала в глубинах своей души. И Тамар подхватил мощный поток воспоминаний о прошлой жизни, ее обыденности, свободе, о том, что это значит — не обдумывать сто раз каждый поступок, не страшиться слежки и проверок, не бояться говорить все, что приходит в голову. И точно во сне, в дурмане, отчаянно стремясь к теплу и любви, Тамар набрала номер.
Гудки. Тамар увидела старинный черный аппарат с круглым диском, услышала мягкий торопливый шорох веревочных сандалий.
— Да? — раздался резковатый голос с гулким акцентом. — Да, кто здесь? Это Тамар? Моя Тамар?
Тяжелая красная рука с черным квадратным перстнем на пальце легла на телефон.
— Ни в жисть на тебя не подумал бы, — сказал Пейсах и зажег лампу, залившую комнату ровным светом. — Чтоб именно ты? Частные разговоры? И по ком же звонил колокол? По кому-нибудь, с кем мы знакомы? По папе-маме? Или по кому-то еще? Сядь! — рявкнул он, с силой пихнул Тамар на стул и начал прохаживаться у нее за спиной.
У Тамар заледенел затылок. Это провал! Она провалилась в точности как Шай. И в той же самой комнате.
— Теперича у нас есть две возможности. Или ты по-хорошему сама скажешь, с кем лясы точила, или мы тебя заставим. Чего выбираешь, милая?
Пейсах всем телом навалился на стол. Мощными жаркими волнами от него исходила грубая сила, бицепсы перекатывались, точно штормовые валы. Тамар сглотнула.
— Я бабушке звонила, — прошептала она.
— Значит, бабушке, а? Так, снова две возможности, — медленно произнес Пейсах.
Тамар потрясенно смотрела, как весь жир на его лице, все эти складки-ямочки всосались куда-то внутрь и наружу выступили кости, обтянутые упругими мышцами.
— Или я попрошу у тебя тот номер, который ты набрала, и ты даешь его по-хорошему…
Тамар молчала.
— Или я нажимаю на кнопку повторного набора.
Тамар глядела на него без всякого выражения. Только не показывать, что она боится. Этого удовольствия он не дождется.
Телефон пискнул, автоматически набирая номер. Пейсах прижал трубку к уху. Тишина, потом гудок. Сквозь руку Пейсаха Тамар услышала скрипучий голос Теодоры, звучавший встревоженно и напуганно. Пейсах молчал. Теодора снова закричала:
— Да? Да! Кто это? Тамар? Тами? Это ты?
Пейсах повесил трубку. Рот его слегка скривился в сомнении.
— Ну-с, — наконец сказал он, брезгливо морщась, — совершенно случайно она звучит как бабуся.
Тамар с облегчением распрямилась. Удивительно, как такая глупейшая ошибка может обернуться спасательным кругом. Черт, черт, черт, тут же подумала она, впиваясь ногтями в ладони, я ведь забыла сказать Лее название улицы! День и час сказала, а название улицы — нет. Какой ужасный прокол…
Пейсах задумчиво вышагивал по комнате. Потом снова навалился перед ней на стол:
— Вставай. На сей раз ты из энтого выкрутилась. Носом чую — чем-то от всего энтого несет, но ты кое-как выкрутилась. А щас получше прочисти ухи…
Тамар не шевелилась, с тоской вспоминая, как она с первой же минуты подгадила себе, спев «Не называй меня милой», а потом еще добавила — обозвала Мико вором и отдала деньги той русской. Где был ее рассудок, почему позволил чувствам взять верх…
— Еще разок щекотнешь мне залупу — и тебе кранты. Даже пой ты, как Хава Альберштейн и Иорам Гаон вместе взятые, выйдешь отсюда таковской, что больше никогда петь не сможешь, вот тебе мое слово. И слушай сюда хорошенечко, милая…
Милая, как же!
— Я еще не совсем просек твои заморочки, ясно? От тебя точно чем-то таким несет, а я в энтих вещах еще ни разу не ошибался.
Тамар внезапно ощутила, как в ней с каждой секундой тает то самое загадочное вещество, которое связывает между собой кости, мышцы, руки, ноги, черты лица.
— Так что заруби себе хорошенечко на носу: еще не родился тот, кто вздрючит Пейсаха Бейт Галеви. Мы друг друга поняли?
Тамар кивнула.
— А теперь сваливай отсюдова!
И Тамар свалила.
Когда она допела последнюю песню, люди зааплодировали, закричали «браво». Некоторые подходили, хвалили, благодарили, спрашивали о песнях. Тамар, против обыкновения, отвечала подробно, затягивая разговор. Краешком глаза она увидела, что Мико топчется у ближайшего прилавка с шаурмой. Быстрым взглядом скользнула по людским лицам: кому довериться? Две молодые туристки из какой-то северной страны, говорившие по-английски с раскатистым «р», не в счет. К ней склонился высокий и худой человек с бородкой и чуть китайским лицом.
— Такая чистота! Когда ты начала петь, я был на другом конце улицы и подумал, что слышу флейту, — все нахваливал он ее голос.
Но что-то в нем показалось Тамар чуточку фальшивым, а может, ее оттолкнуло то, что он напомнил ей о ее собственной фальши.
Хрупкая дама с прозрачной кожей, ломая в плохо сдерживаемом волнении руки, прочирикала, что она должна поведать ей что-то чудесное-чудесное, но лучше подождет, когда все разойдутся. Рядом с дамой стоял пожилой пухлый коротышка, державший в руке потрепанную коричневую сумку. Тамар решила, что он из маленьких чиновников — исполнительный трудяга. У толстячка были добрые глаза, большие и круглые за стеклами очков, обвислые усы, широкий галстук, давным-давно вышедший из моды, и рубашка, вылезавшая из брюк. Коротышка явно стеснялся. Тамар взглянула на него, улыбнулась самой сияющей своей улыбкой. И он тут же откликнулся, заулыбался в ответ и забормотал, что он «хоть и полный профан в законах пения, но, услышав ее голос, вспомнил то, чего не испытывал уже многие годы». Глаза толстяка увлажнились, и он обеими руками сжал руку Тамар. И она быстро, прежде чем и он сладко заворковал о чистоте ее голоса, протянула ему вторую руку, а умоляющий взгляд ввинтился в его глаза. Изумление хлынуло из-за стареньких очков, мохнатые брови поползли вверх, когда он ощутил в ладони клочок бумаги.
За его спиной, метрах в двадцати, Мико, задрав голову, слизнул желтоватый соус, сочившийся из лепешки. С самого утра он не спускал с Тамар глаз, и она догадалась, что после вчерашнего происшествия Пейсах велел ему следить за ней в оба.
Коротышка наконец опомнился. Сжал бумажку в кулаке и напряженно улыбнулся.
— До свидания, — с ударением сказала Тамар и почти оттолкнула его.
Толстяк, похоже, что-то понял и быстро засеменил прочь. Тамар со страхом следила за ним. Хрупкая дама, дождавшаяся наконец своей очереди, нетерпеливо набросилась на нее:
— Ты просто обязана об этом узнать, девочка, вот послушай! Просто обязана! Жила когда-то величайшая певица. Роза Рейзе, она бежала из Белостока, звали ее тогда Розой Брухштейн, и не смейся, пожалуйста, многие считали ее самой великой певицей на свете после Карузо. Пуччини и Тосканини мечтали о такой…
Тамар машинально кивала, голова ее болталась вверх-вниз наподобие мячика на резинке. Толстенький коротышка удалялся энергичными шажками. Вот он уже прошел совсем рядом с Мико, они даже не взглянули друг на друга. Круглая лысина коротышки раскраснелась — от жары, а может, и от волнения. Тамар молила, чтобы ее выбор оказался правильным, чтобы этот маленький человечек не подкачал.
Кто-то тоненько хохотнул рядом с ней. Хрупкая дама дрожала, наслаждаясь своей историей:
— И вот однажды Розе Рейзе довелось ехать по Мексике на поезде, и на поезд напал знаменитый разбойник Панчо Вилья. И Роза сказала грабителям, что она певица, но они ей не поверили. Но когда она открыла рот и запела — прямо в вагоне, в самый разгар пальбы, — они не только отпустили ее с богом, но и угостили своей знаменитой мексиканской текилой…
Тамар рассеянно улыбнулась, поблагодарила даму, подобрала деньги и магнитофон, позвала Динку и отправилась к условленному месту — встречаться с Мико. Краем глаза она успела заметить, что человечек с коричневой сумкой уже в самом конце улицы. Ей понравилось, что он не остановился тут же прочесть записку и ни разу не обернулся. У нее в кармане лежали еще две такие же записки, заготовленные накануне. Она собиралась передать их трем разным людям, но доверие у нее вызывал лишь он один. У нее было такое чувство, что этот толстяк — именно тот, кто ей нужен.
Моше Хонигман, бывший судебный стенографист, а ныне одинокий пенсионер, вдовец с сорокалетним стажем, скрашивал однообразие профессиональной карьеры скромными увлечениями. Он был собирателем старинных географических карт, книг о путешествиях в Святую землю и пластинок с записями духовых оркестров. Еще Моше Хонигман играл в шахматы по переписке с любителями этой древней игры по всему миру, а кроме того, завел себе обычай разучивать ежегодно по одному новому языку на уровне незатейливой уличной беседы. Это был вечно воодушевленный и вечно чем-то растроганный человек, которого старость застукала где-то в разгаре детства. Вдобавок ко всем вышеперечисленным занятиям он был также запойным читателем детективов, что продаются по пять шекелей за штуку в маленьких букинистических лавках и помогают на пару часов заглушить невыносимое душевное томление.
Сейчас Моше Хонигман торопливо шагал по одной из отходящих от Бен-Йегуды пешеходных улочек. Его немолодое сердце отчаянно колотилось, но он не позволял себе задержаться и успокоиться. Он все еще видел перед собой умоляющие глаза девушки, которая — ясно как божий день — была в серьезной опасности. Моше Хонигман быстро шагал и лихорадочно, но более чем логично, размышлял: за девушкой кто-то следит, именно поэтому она так странно повела себя. От волнения ноги чуть ослабли в коленях, и он заставил себя замедлить шаг. Пятьдесят лет общения с преступным миром (кроме сотен проглоченных детективов в счет шли и долгие годы, проведенные на судебных заседаниях) четко диктовали Моше Хонигману, что нужно предпринять. Он то и дело останавливался перед какой-нибудь витриной, поправлял последние волоски, прилипшие к вспотевшему лбу, и внимательно проверял, не отразится ли в стекле какая-нибудь подозрительная личность.
Мигом погрузившись в необычную историю, Моше Хонигман кружил по улицам, напряженно разрабатывая захватывающие дух сюжеты, достигавшие кульминации в тот момент, когда девушка обращалась к нему. И между этими фантазиями он благословлял свою звезду, сделавшую его внешность такой обыденной, такой неприметной, такой неподозрительной. И он постарался сделаться еще обыденнее и неприметнее, изобразив на лице застывшую чудовищную улыбку, придававшую ему, по его мнению, обличье добродушного подслеповатого дедули.
Профланировав таким образом целый час, возбуждая самые тяжкие подозрения у всех попадавшихся на его пути прохожих, Моше Хонигман юркнул в кафе «Гранат», заказал себе тост с сыром и поменял свои уличные очки на очки для чтения. Из коричневой сумки он извлек газету «Маарив», торжественно расправил, с головой скрылся за ее страницами и только тогда наконец развернул заветную записку.
Дорогие сударь или сударыня, меня зовут Тамар, и я очень-очень нуждаюсь в вашей помощи. Я знаю, это звучит странно, но вы должны мне поверить, что речь идет о жизни и смерти. Пожалуйста, помогите мне. Не ждите ни минуты. Не откладывайте этого на завтра. Сейчас же, прямо сейчас позвоните, пожалуйста, по телефону 6255978. Если не отвечают, попробуйте позвонить попозже. Прошу вас, не теряйте эту записку! Попросите к телефону женщину по имени Лея. Расскажите ей, как к вам попала эта записка, а самое главное, пожалуйста, скажите ей, что Тамар просила сообщить: в назначенное время, в назначенный день, на улице Шамай, напротив стоянки такси. Потом, прошу вас, пожалуйста, уничтожьте эту записку.
Из-за «Маарива» медленно всплыло изумленное круглое лицо Моше Хонигмана. Итак, он был прав, черт побери! Малютка действительно угодила в страшную беду! Он еще и еще раз перечитал записку, стараясь угадать, откуда вырван листок. Потом посмотрел бумагу на просвет, пытаясь найти какие-нибудь тайные знаки.
— Ваш тост, пожалуйста, — сказал официант.
Моше Хонигман ошалело уставился на него. Тост? Сейчас? В такой отчаянный момент? Схватил свою сумку, бросил на стол купюру и опрометью выскочил на улицу. Обнаружив на углу телефон-автомат, набрал номер.
— Да! — раздался грубоватый женский голос на фоне звона посуды, звука льющейся воды и людского гомона.
— Госпожа Лея? — с дрожью в голосе осведомился Моше Хонигман.
— Да. Кто это?
Он заговорил торопливым полушепотом, тяжело задыхаясь:
— Это Моше Хонигман. Сейчас у меня, к сожалению, нет возможности представиться должным образом, но я имею рассказать вам некую исключительную в своем роде историю. Историю про… — он заглянул в записку, — про Тамар. Не найдется ли у вас для меня минуточки?
Очень скоро Моше Хонигман впорхнул обратно в кафе, заставил официанта вернуть его все еще теплый тост и откинулся на спинку стула с выражением мечтательной радости на лице. Голова кружилась от невероятных событий. Но не прошло и минуты, как он уже вовсю нервничал из-за того, что Леи до сих нет. Вскочил, выглянул на улицу, вернулся на свое место и громко вздохнул. Посмотрел на часы, потом еще раз, и еще. У него были старые часы — из тех, что выпускали в Эрец-Исраэль в эпоху британского мандата, — вместо цифр на них были обозначены имена двенадцати колен Израилевых. Было как раз Завулон и двадцать минут, и Моше Хонигман не знал, как ему убить время до без десяти Неффалима. Он без конца разворачивал записку, лаская ее взглядом, словно это был выигрышный лотерейный билет, перечитывая раз за разом последние слова:
Я заранее благодарна вам за огромную помощь. Мне хотелось бы отплатить вам добром за добро или хотя бы оплатить телефонный разговор. Я надеюсь, что очень скоро с вами случится что-то хорошее и вам воздастся за вашу сердечную доброту. Спасибо, с глубоким уважением, Тамар.
Всего шесть дней оставалось до побега, а она все еще не имела ни малейшего понятия, как сделать так, чтобы они с Шаем встретились на полпути между местами их выступлений. Тамар была до того напугана, что ей не удавалось подумать об этом ни во время кратких переездов, ни ночью, в постели. Это было глупо и безответственно, но она никак не могла смахнуть завесу из тумана, опускавшуюся перед ней всякий раз, как ее мысли приближались к опасной зоне.
В пятницу после ужина ребята расставили стулья в столовой вдоль стен. Пейсах с двумя бульдогами уселись в центре. Пришла даже жена Пейсаха, маленькая молчаливая женщина, взиравшая на мужа с восхищением и улыбавшаяся, не разжимая губ. Притащился и Шай, опустился на указанное ему место. Остальные тоже сели — этаким уютным кружком. Потекла легкая беседа. Орталь, фокусница, сказала, что эти деревянные стулья в точности как школьные, те самые, от которых ноет спина, и начались разговоры об учителях, о занятиях, о турпоходах. На какую-то минуту Тамар пригрезилось, что она в летнем лагере или, как однажды сказала Шели, в доме творчества для одаренной молодежи.
Шай, погруженный в себя, упорно избегал смотреть на нее. Дряхлый старик восемнадцати лет. Тамар сидела напротив и по привычке, превратившейся во вторую натуру, впитывала его слабость. Уже через минуту ее совершенно развезло, тело осело в такой же, как у него, раздавленной позе. Они были в этот момент похожи друг на друга, как две одинаковые карты, и обрати кто-нибудь на них внимание, подозрения возникли бы неизбежно.
Тамар вспомнила домашние субботы — до того, как на них обрушилось несчастье с Шаем, вспомнила тщетные мамины попытки хоть раз в неделю устроить спокойный ужин, без скандалов и споров, чтобы хоть раз в неделю они побыли семьей. Мама зажигала свечи и произносила благословения, более того, придумала некий «церемониал», чтобы каждый член семьи рассказал о чем-нибудь «трогательном», что он пережил за истекшую неделю… Впервые с тех пор, как она покинула дом, в Тамар пробудилась тоска по маме, по дурацкой ее восторженности, которую все они вечно давили, даже с какой-то жестокостью давили, по этим ее нелепым, душераздирающим уловкам… Мама, настолько не вписывающаяся в их колкую, угрюмую семейку. Жизнь с ними превратила ее в желчное и вздорное существо, а ведь когда-то она была совсем другой…
Ведь и правда, думала Тамар, разглядывая прошлое в новом свете, бедная мама всю жизнь прожила на вражеской территории, опасаясь, что станут потешаться над ее словами, надсаживаясь в безнадежной войне за то, чтобы пробиться сквозь броню отцовского сарказма, гениальность Шая и нежелание Тамар быть ей подругой, сестрой и домашней зверушкой… На миг Тамар погрузилась в свои мысли и забыла, где она находится. Ее захлестнула волна жалости и боли, сожалений о непоправимом крахе их семьи, о четырех людях, оставшихся посреди всего мира наедине с собой. Но вместе с тем ее захлестнуло еще и желание откровенно поговорить с кем-нибудь посторонним, не принадлежащим к их клану, передать ему хоть толику тяжести, надсаживающей ей сердце.
Шай вздохнул. Она услышала его легкий вздох в общем гуле, и у нее тоже вырвался вздох. Они посмотрели друг на друга. Кто знает, что сейчас делают родители, подумала Тамар. Одни в доме, по две стороны огромного обеденного стола. Несколько дней назад они вернулись из отпуска.
— Именно в этом году мы от поездки не откажемся! — категорически заявил ее отец со свойственной ему нарочитой жесткостью. — Жизнь продолжается. И точка.
Сказал, как отрезал, и правая бровь у него судорожно дернулась, точно хвост у ящерицы, противореча маске непроницаемого равнодушия. А потом, конечно же, они начали получать письма, которые она оставила Лее. «Не ищите меня» — в конце самых скучнейших и успокоительных историй, которые она выдумала. И еще: «У меня все в порядке, правда. Не волнуйтесь. Дайте мне месяц, не больше. Тридцать дней. Когда я вернусь, то все объясню. Вот увидите, все будет хорошо. Поверьте мне, пожалуйста, я обещаю».
— Ну теперь держись, — шепнула ей Шели, выводя ее из полудремы. — Когда Ади здесь, уж торжественный спич обеспечен, готовь носовой платок.
— Дорогие юноши и девушки, — начал Пейсах, поднимая бокал с вином. — Вот и прошла-промчалась еще одна неделя, и мы рады снова собраться туточки все вместе, как одна большая и дружная семья, и в святости встретить царицу-субботу.
— А-амен! — шепнула Шели, и Тамар пихнула ее в бок, чтобы та прекратила смешить.
— Вот и на энтой неделе каждый из нас делал свою работу, старался и трудился, заслужив по праву свой субботний отдых.
Тамар посмотрела на Пейсаха, и он снова показался ей другим, полным педагогического, если не сказать государственного, величия.
— Старожилы знают мой девиз: искусство — это максимум двадцать процентов таланта и восемьдесят процентов тяжелого труда.
— И еще пятьдесят процентов дохода, — шепнула Шели, и кто-то справа от нее прыснул.
Пейсах вонзил в нее возмущенный взгляд.
— И я хочу еще раз сказать вам, как я горд и счастлив быть тем, кто взращивает и пестует вас. Я знаю, что есть среди нас друзья, переживающие сейчас не самые легкие времена, и мы не лезем друг другу в душу и уважаем независимость каждого. Но, несмотря на все энто, как ваш друг и наставник, я позволю себе сказать вам, что каждый здесь суперпрофи, и мы всегда помним наше железное правило, что шоу должно продолжаться, даже если ты встал не с той ноги, главное — чтобы публика ничего таковского не почувствовала.
— А теперь — Рубинштейн, и все свободны, — сквозь зубы процедила Шели.
— И как сказал один великий артист, Артур Рубинштейн…
— Да святится имя его, — продолжила Шели, и несколько голосов шепотом откликнулись:
— Амен…
— В конечном счете, именно искусство — главный источник человеческого счастья! — процитировал Пейсах. — И вы знаете, дорогие юноши и девушки, что для меня каждый из вас — кандидат на то, чтобы когда-нибудь стать Рубинштейном, и Адиночка, моя супруга, может засвидетельствовать, что я каждый вечер и каждое утро говорю ей… — его невыразительная супруга энергично затрясла головой еще до того, как дослушала, — что, может быть, в один прекрасный день выяснится, что один из тех, кто сидит здесь сейчас, станет Рубинштейном двадцать первого века!
Кто-то зааплодировал, кто-то крикнул «ура». Пейсах остановил восторги величественным взмахом руки:
— И я верю, что и тогда он вспомнит, что важнейшие основы, как выдать номер, как держать энту публику, как сохранять профессионализм любой ценой, любой ценой! — все эти базисы и фундаменталии он получил у нас здесь, в нашей скромной семейной артели артистов. Доброй субботы и ваше здоровье!
— И во славу государства Израиль, — подвела итог Шели, вздохнув с облегчением.
Пейсах опрокинул свой «Кондитон»[44] до дна, дернув кадыком. Несколько парней зааплодировали с преувеличенным энтузиазмом и крикнули: «Лехаим!»
— Вот какой он у нас душевный, — прошептала Шели на ухо Тамар. — Не могу смотреть на него. На прошлой неделе я зашла к ним домой за халами на субботу. Так он с этакой гордостью повел меня глянуть на его комнату. Ты не поверишь, Тами, — комнатка подростка-семидесятника: гигантский постер с Джимми Хендриксом в полстены, и еще череп, не иначе как пластмассовый, с красными лампочками в глазницах, и какая-то длиннющая колючка в артиллерийской гильзе, художественно — уссаться можно, и все эти его фотки и кубки с соревнований, и какая-то древняя гитарка — факт, заныкал ее в своем армейском ансамбле…
— А сейчас, — сказал Пейсах, вытерев отглаженным платочком вспотевшее лицо, — давайте немножко повеселимся. Вот ты, Тамар, ты новенькая…