С кем бы побегать Гроссман Давид
— По-моему, я ясно выразилась.
Два старика аж привстали. Третий — Шимек — глухо закашлялся.
— Мейдэле,[4] — вздохнул парикмахер, и его очки запотели, — может, вам стоит пойти домой и сперва спроситься у ваших мамы и папы?
— Вы стрижете или даете консультации по вопросам воспитания? — резко спросила Тамар.
Их взгляды на мгновение скрестились в зеркале. Эта резкость и это упорство были для нее внове. Тамар новые черты ее характера не нравились, но они помогали, и в последнее время помогали все чаще.
— Я попросила наголо, и рассуждать тут нечего. Я ведь плачу, не так ли?
— Но это мужская парикмахерская, — пролепетал парикмахер.
— Ну так и брейте! — мрачно приказала Тамар, сцепила руки и зажмурилась.
Парикмахер беспомощно оглянулся на стариков, как бы объясняя: «Вы ведь знаете, что я пытался отговорить ее. Так что теперь все на ее совести!» И стариковские взгляды ответили согласием. Парикмахер провел рукой по собственным жидким волосам и пожал плечами. Потом взял самые большие ножницы, пару раз клацнул ими в воздухе и почувствовал, что с клацаньем слегка не в порядке, какое-то оно немощное и бессодержательное. Поэтому он продолжал клацать, пока не достиг верного тона — звука, приносящего ему радость в работе. Тогда он захватил в ладонь густую, вьющуюся, черную как смоль прядь, вздохнул и начал резать.
Тамар не открыла глаза и тогда, когда он сменил ножницы на более деликатные, и позже, когда пустил в ход электрическую машинку, и даже под конец — когда опасной бритвой парикмахер наводил блеск. Она не видела вытаращенных глаз посетителей, выпустивших из рук газеты и, подавшись вперед, зачарованно пялившихся на голую, розовую, цыплячью макушку. На пол падали пряди отсеченных черных кудрей, и парикмахер старался не наступать на них. В помещении было жарко и душно, но Тамар чувствовала, как вокруг ее головы веет прохладой.
Может, это и не так уж страшно, подумала Тамар, и по лицу ее скользнула улыбка, когда она вспомнила Алину, свою старенькую учительницу вокала, которая иногда выговаривала й за то, что та запускает свою внешность: «Волосы тоже требуют к себе внимания, Тамиле. Занимаясь ими, ты сразу сама делаешься чуть-чуть веселее, разве нет? А что, вполне допустимо немного кондиционера, крема, вовсе не так уж зазорно быть красивой…»
— Вот и все, — шепотом сказал парикмахер, протер бритву ватой, смоченной спиртом, и принялся возиться с футляром для ножниц, лишь бы не смотреть на клиентку, когда она увидит себя.
Тамар открыла глаза и обнаружила в зеркале маленькую уродливую девочку, ошарашенную, перепуганную. Она увидела уличную девочку, девочку из приюта, девочку из психушки. У девочки были острые уши, слишком длинный нос, огромные и широко расставленные странные глаза. Она никогда и не знала, что у нее такие странные глаза. Ее испугала их пронзительность и сосредоточенность. Она подумала, что ужасно похожа на отца, который страшно состарился в последний год. А потом подумала, что теперь ее не узнают даже собственные родители, надо лишь переодеться во что-то подходящее.
В парикмахерской по-прежнему стояла абсолютная тишина. Тамар пристально, долго, без всякой жалости рассматривала себя. Голая голова напоминала культю. У нее возникло ощущение, что теперь всякий сможет свободно прочесть ее мысли.
— Привыкнешь, — услышала она, будто издали, утешающий голос парикмахера. — В твоем возрасте волосы растут быстро.
— Не волнуйтесь обо мне, — отвергла она сочувствие, от которого так легко раскиснуть.
Без волос даже собственный голос казался ей другим, более высоким, словно расщепленным на несколько тональностей и исходящим откуда-то извне.
Парикмахер принял деньги кончиками пальцев. Ей показалось, что он боится, как бы она к нему не прикоснулась. Она ступала медленно, очень прямая, словно несла на голове кувшин. Каждое движение пробуждало в ней все новые ощущения, и это ей понравилось. Воздух двигался вокруг ее головы в странном танце: приближался, словно желая проверить, кто она такая, отступал и снова приближался — чтобы коснуться ее.
Тамар закинула на спину рюкзак, подхватила магнитофон. В дверях она помешкала. Отнюдь не новичок на сцене, она понимала: только что здесь состоялось представление, быть может чуть жутковатое, но увлекательное. И она не могла устоять перед соблазном: выпрямилась, откинула голову назад, будто встряхнув тяжелой оперной гривой, и полным одновременно величия и смятения жестом Тоски из последнего акта за миг до прыжка с крыши подняла руку, на секунду замерла и лишь после этого вышла из парикмахерской, хлопнув дверью.
— Грибы или маслины?
Асаф не понял, в какой момент Теодора перестала его опасаться и как получилось, что он сидит напротив нее с большой вилкой в руке, собираясь приступить к пицце. Он лишь смутно припоминал, что несколько минут назад в этой комнате что-то произошло. И во взгляде ее появилось нечто новое, словно у нее внутри отворилась для него какая-то дверца.
— Ты опять загрезился?
Асаф ответил, что грибы и лук. Она хихикнула себе под нос.
— Тамар любит маслины, а ты — грибы. Она — сыр, а ты — лук. Она маленькая, а ты — Ог, царь Васанский.[5] Она толкует, а ты молчишь.
Он покраснел.
— Однако теперь поведай, поведай мне обо всем! Сидел ты там и грезил…
— Где?
— Во мэрии! Где! И только не сказал мне, о ком грезил.
Асаф не переставал изумляться этой странной монашке. Удивляла его даже вязь морщин на ее лице. Лоб напоминал кору дерева, как и подбородок, и вокруг губ тоже залегли глубокие складки. Однако щеки были совершенно гладкими, круглыми и свежими, и сейчас на них играл легкий румянец.
Этот румянец сбивал его с толку. Он выпрямился и поспешил перевести разговор на официальные рельсы:
— Так я могу оставить вам собаку, а вы отдадите ее Тамар?
Но она ждала от него совсем иных слов — рассказа о снах наяву, например. Монашка покачала головой и решительно заявила:
— Однако нет, нет! Невозможно такое.
Он удивленно спросил, почему невозможно, и она сердито ответила:
— Нет-нет! Если я могла бы! И не пытай, будь любезен! Внемли мне, — голос ее смягчился, — всей душой хотела бы я оставить здесь со мной Динку, голубку мою. Однако выводить ее иной раз — надобно? И шествовать с ней немного по двору и по улице — надобно? А она еще пожелает, вестимо, выйти на улицы и искать Тамар, а я — что поделаю? Я ведь не покидаю этих стен.
— Почему?
— Почему? — Она медленно склонила голову, взвешивая что-то про себя. — Воистину ты хочешь ведать?
Асаф кивнул. Может, у нее грипп какой или аллергия на солнце.
— А что, если явятся нежданно паломники с Ликсоса? Что, согласно твоему разумению, случится, если не встречу я их у врат?
Асаф вспомнил колодец, и деревянные скамьи, и глиняные кружки, и каменные подставки под ноги.
— А спальную залу для утомленных в пути видел?
— Нет.
Ведь Динка неслась со всех ног и тащила его за собой.
А теперь вот и монашка Теодора тянет его куда-то. Она встала, позвав и Динку, взяла его за руку (ладошка у нее была маленькая и сильная), и все трое быстро спустились по ступенькам. Асаф заметил большой, цвета меда, шрам на руке монашки.
Теодора остановилась перед массивной дверью.
— Здесь восстань, обожди. А ну, сомкни вежды!
Асаф сомкнул, гадая — кто обучал ее ивриту и в каком веке это было. Послышался скрип открывающейся двери.
— Отверзни ныне!
Перед ним была вытянутая, овальная комната, а в ней — десятки высоких железных кроватей в два ряда. На каждой кровати лежал толстый, ничем не покрытый матрас, сверху аккуратная стопка — простыня, одеяло и подушка. А поверх всего, словно точка в конце фразы, — маленькая черная книга.
— Все готово к их приходу, — прошептала Теодора. Асаф двинулся вперед, изумленно ступая между кроватями, и каждый его шаг поднимал облачко пыли. Свет сочился сквозь узкие высокие оконца. Асаф открыл одну из книг, увидел незнакомые буквы и попытался представить эту комнату, полную взволнованных паломников. Воздух здесь был прохладнее и влажнее, чем в келье монашки, казалось, он липнет к коже, и Асафом почему-то овладело беспокойство.
Обернувшись, он увидел, что Теодора стоит в дверях, и на долю секунды у него мелькнуло странное чувство, что даже если он повернет назад, то не дойдет до двери, что он застрял здесь — в застывшем, неподвижном времени. Сорвавшись с места, он почти бегом кинулся к выходу.
Один вопрос не терпел отлагательства.
— А они, паломники эти… — Тут он разглядел выражение ее лица и понял, что должен хорошенько выбирать слова. — В общем… когда они должны прийти? То есть когда вы их ожидаете, сегодня? На этой неделе?
Она развернулась, острая и резкая, как циркуль.
— Идем, милый, воротимся. Пицца стынет.
Асаф поднимался за нею, смущенный и озабоченный.
— А Тамар моя, — сказала Теодора на лестнице, шаркая веревочными сандалиями по ступенькам, — она там убирает, в опочивальне, один раз на неделе приходит она, бушует и скребет. Однако ныне, узрел — пыль…
Они снова сели за стол, но что-то изменилось в их отношениях, что-то замутилось, и Асаф не понимал, в чем дело. Он был встревожен чем-то витающим в воздухе, чем-то невысказанным. Монашка тоже казалась рассеянной и не смотрела на него. Чем больше погружалась она в свои мысли, тем сильнее надувала щеки, и с этими круглыми щеками и узкими глазами напоминала теперь старую китаянку. Некоторое время они молча ели или притворялись, что едят. Иногда Асаф бросал взгляды по сторонам. Узкая кроватка, заваленная кипами книг. В углу на столе — черный телефонный аппарат, жутко допотопный, с круглым диском. Еще один беглый взгляд — на глиняного ослика на палочке из ржавой перекрученной проволоки.
— Нет, нет, нет! — вдруг вспылила монашка, с такой силой ударив руками по столу, что Асаф перестал жевать. — Как можно так? Вкушать без беседы? Жевать яко две коровицы? Не беседуя о том, что на сердце? И что тогда в пицце той, сударь мой, без беседы?
Она резко отодвинула от себя тарелку. Асаф быстренько проглотил кусок и потупился, втянув голову в плечи.
— А с Тамар… — он запнулся, впервые произнеся ее имя, — с ней вы разговариваете, да?
Собственный голос показался ему чересчур громким и неестественным.
Теодора явно заметила его неудачную попытку уйти от разговора о самом себе и вонзила в него насмешливый взгляд. Но Асаф, завязнув, не знал, как достойно выпутаться, да и вообще не был он силен по части светских бесед (порой, в компании Рои, Мейталь и Дафи, когда от него требовались легкость и остроумие, он чувствовал себя танком, угодившим в тесную комнатку).
— Так она… Тамар, она приходит к вам каждую неделю? Да?
Теодора явно не рвалась удовлетворять его любопытство, и все же упоминание имени Тамар заставило ее глаза сверкнуть.
— Уже год и два месяца она является мне здесь, — ответила она и горделиво погладила свою косу. — И она трудится немного, ибо нуждается в деньгах, а в последнее время — в очень многих деньгах. А у родителей своих она, вестимо, не берет.
Асаф заметил, что нос у Теодоры слегка сморщился, когда она упомянула родителей Тамар, но воздержался от вопроса. Какое ему дело?
— А у меня работы есть во множестве, да ты сам узрел: вымести опочивальню, протереть кровати и на кухне начистить большие котлы…
— Но для чего? — перебил ее Асаф. — Все эти кровати и котлы… Когда они сюда приедут, паломники эти, когда они…
И прикусил язык, почувствовав, что лучше сейчас помолчать. Это чувство было ему знакомо. В темноте фотокомнаты есть такие чудесные мгновения, когда изображение медленно проступает на бумаге, вырисовываются линии… Сейчас было то же самое — что-то начинало потихоньку приобретать какую-то форму. Еще несколько секунд — и он все поймет.
— А после трудов мы садимся обеи, совлекаем с себя фартуки, омываем руки и вкушаем пиццу. — Теодора хихикнула. — Пицца! Ведь только благодаря Тамар обучилась я вкушать пиццу… И вот мы беседуем так себе во умиротворении. Обо всем на свете она толкует со мной, малая…
И снова Асафу почудилась гордость в ее голосе, и он удивился: что такого в этой свистушке Тамар, что старая монашка так гордится ее дружбой.
— А порой также спорим мы, сера огненная, но всё, как меж подругами. — Теодора на миг и сама показалась ему девочкой. — Как меж весьма добрыми подругами.
— Но о чем же вы столько разговариваете? — Вопрос вырвался у Асафа с какой-то несуразной поспешностью, и тут же сердце пронзила неясная зависть, быть может, из-за того, что вспомнилось ему, как пару дней назад Дафи сказала, что, когда он начинает о чем-нибудь рассказывать, всегда так и хочется посмотреть на часы. — О Боге? — спросил он с надеждой, ведь если они говорили только о Боге, это еще можно пережить.
— О Боге? — изумилась Теодора. — Зачем… вестимо… конечно, и Бог является в беседе временами, иначе как можно? — Она сложила руки на животе и смотрела на Асафа глазами, полными удивления, взвешивая, не ошиблась ли она в нем, и Асаф узнал, слишком хорошо узнал этот взгляд и готов был лезть из кожи вон, лишь бы это выражение исчезло из ее глаз. — По правде, скажу тебе, милый, о Боге я не люблю говорить… мы уже не в той дружбе, как бывало, Бог и я. Он — сам по себе, и я — сама по себе. Однако разве недостало людей в мире, о ком говорить? А душа? А любовь? Любовь уже, по-твоему, не считается, юный сударь? Или уже сам разгадал ты все загадки ее?
Асаф покраснел и отрицательно замотал головой.
— И не думай, что о философических вопросах мы беседуем здесь, над пиццей, то-то! — возбужденно воскликнула Теодора и взмахнула невесомой ручкой. — И снова спорим до небес, что даже обительную башню мою кидает во дрожь! О чем, вопросишь ты?
Асаф понял, что должен спросить, и энергично кивнул.
— О чем только нет? О добре и зле, и истинно ли есть у нас свобода, подлинно великая свобода… — она сверкнула вызывающей улыбкой, — выбирать наш путь, или он назначен нам загодя и только ведут нас по нему? И о Юде Поликере[6] беседуем мы, ибо Тамар приносит от него кассеты, всякую новую песнь! И все здесь записано у меня на магнитофонической машинке «Сони». И если, для примера, есть какая красивая фильма во синематографе, я тотчас говорю: Тамар! А ну пойди для меня, на тебе деньги, может, возьмешь какую подругу, и воротись скоро, и расскажи мне все, картинку за картинкой, и так она радуется, что и я тоже сподобилась посмотреть фильму.
— А вы сами видели когда-нибудь фильм?
— Нет. И это новое, телевидение, тоже нет.
Отдельные детали начинали соединяться между собой.
— И вы… сказали, что не выходите, верно?
Теодора с улыбкой кивнула, не отрывая от Асафа взгляда, наблюдая, как зарождается в нем догадка.
— Значит… вы никогда отсюда не выходите, — сказал он в изумлении.
— Со дня, что прибыла во Святую землю, — подтвердила она с гордостью. — Нежной козочкой двенадцати годов доставлена была сюда. Пятьдесят лет минуло с той годины.
— И вы тут пятьдесят лет? — Собственный голос показался ему детским. — И вы ни разу… постойте, даже во двор?
Теодора снова кивнула. И Асаф вдруг ощутил невыносимую тяжесть. Ему захотелось встать, распахнуть большое окно и вырваться отсюда на шумную улицу. Потрясенный, смотрел он на монашку и думал, что она, в сущности, не такая уж старая. Ненамного старше его отца. Просто по причине замкнутого образа жизни она выглядит как вмиг состарившаяся девочка.
Теодора терпеливо подождала, пока он додумает все свои мысли о ней, а потом тихо сказала:
— Тамар нашла ради меня весьма прекрасную фразу в одной из книг. «Счастлив тот человек, что может быть заперт сам с собою в одной комнате». Согласно сему я счастливый человек. — Уголки ее губ слегка опустились. — Весьма счастливый.
Асаф ерзал на стуле, невольно ища взглядом дверь. Ступни его зудели. Дело не в том, что он лично не смог бы просидеть в запертой комнате даже несколько часов подряд. В самом крайнем случае наверняка бы смог — при условии, конечно, что там имеется компьютер и какая-нибудь новая навороченная игра. Да, тогда бы точно просидел часа четыре, а то и пять, как не фиг делать просидел бы — даже без еды. Но прожить так всегда? Всю жизнь? День за днем, ночь за ночью, неделю за неделей, год за годом? Пятьдесят лет?
— Благодарствую, что ни слова не молвишь, — сказала монашка. — Ограда мудрости — молчание…
Асаф не знал, можно теперь что-нибудь спросить или ему следует изображать мудреца до конца визита.
— А ныне, — продолжала Теодора, — ныне — твой черед. Рассказ против рассказа. Однако не останавливайся каждую минуту и не стерегись настолько уж. Панагия му! Отчего ты настолько страшишься поведать о себе? Такой важный, да?
— Но что… что рассказывать-то? — жалобно спросил Асаф, потому что о Боге говорить не хотелось, о Иегуде Поликере он знал маловато, а жизнь его была настолько обыкновенной, да и вообще он не любил говорить о себе. — Что рассказывать-то?
— Если поведаешь мне рассказ от сердца, — вздохнула Теодора, — я поведаю тебе рассказ от сердца моего.
И она улыбнулась ему, чуть горько. И Асаф вдруг заговорил.
За двадцать восемь дней до того, как Асаф встретил Теодору, в утро, когда он еще не работал в мэрии и даже не подозревал, что на свете существует Теодоpa, и слыхом не слыхивал ни о какой Тамар, — та вышла на улицу.
Как всегда в каникулы, Асаф проспал до полудня. Потом встал и приготовил себе легкий завтрак: три-четыре бутерброда и яичницу из двух яиц, и почитал газету, и послал электронное письмо голландскому фанату «Хьюстона», и почти час тусовался на оживленном игровом форуме. В промежутках ему звонил Рои или кто-то еще из класса (сам он обычно никому не звонил), и вместе они пытались придумать, что делать вечером, но, отчаявшись, бросили это занятие, договорившись созвониться попозже. А потом позвонила с работы мама, напомнила, что нужно снять белье, вынуть посуду из мойки и забрать Муки из летнего лагеря. Между всеми этими делами он смотрел канал «Нэшнл джиографик», немного баловался с гантелями и снова прилипал к компьютеру. Так лениво текли часы, и ничего не происходило.
В то же самое время Тамар, запершись в испещренной похабными граффити кабинке общественного туалета на центральной автобусной станции, быстро сняла одежду: джинсы «Ливайс» и тонкую индийскую рубашку, которую родители купили ей в Лондоне, скинула сандалии и встала на них. Она стояла в трусиках и лифчике, содрогаясь от гадкого, успевшего пристать к ней воздуха сортирной кабинки. Из большого рюкзака Тамар достала пакет, из него — футболку и грубый синий комбинезон, рваный, весь в пятнах. «Привыкай!» — велела она и запихнула себя в комбинезон. Секунду поколебавшись, сняла с запястья тонкий серебряный браслет, полученный на батмицву,[7] — на нем было выгравировано ее полное имя. После чего достала из рюкзака кеды и обулась. Тамар предпочитала сандалии, но она знала, что в ближайшие недели ей понадобится закрытая обувь — и для того, чтобы чувствовать себя защищенней, и чтобы сподручнее было убегать.
В рюкзаке лежал еще дневник. Шесть тетрадей в твердых обложках, запечатанные в бумажный пакет. Первая тетрадь, начатая в двенадцать лет, была тоньше других, разрисованная цветочками, Бемби, птичками и сердечками. Самые последние тетради, в строгих обложках, были гораздо толще и густо исписаны. Весили они изрядно и жутко оттягивали плечи, но дневники следовало непременно унести из дома: родители ведь наверняка прочтут их. Тамар сперва закопала их поглубже в рюкзак, но уже в следующий момент не смогла удержаться, вытащила самую раннюю тетрадку и пробежалась взглядом по первой странице, исписанной детским почерком. Она улыбнулась, рассеянно опустилась на унитаз. Вот тут она в седьмом классе, а вот — ее первый побег из дома, когда она с двумя подружками поехала в Цемах[8] на выступление группы «Типекс». Какую классную ночку они тогда провели! Перелистнула дальше. «Лиат притопала в черном платье с блестками. Офигительно!» «Лиат танцевала с Гили Папошадо и была такая красивая, что я чуть не разревелась». Удивительно, но почему старые раны не заживают и готовы начать кровоточить в любой момент? Хватит, пора выбираться отсюда… Тамар взяла другую тетрадь, двухлетней давности. «Как же достало, что она все растет. Они говорят — «развивается». Ненавижу!!! Кому это надо?» Тамар попыталась припомнить, почему тогда писала о себе в третьем лице. Горько улыбнулась — ну конечно… То самое время, безумные попытки обуздать свое тело. Она тренировала себя, приучала не бояться щекотки, в самые холодные дни ходила без свитера и куртки, а иногда и без рубашки, в одной майке, разгуливала босиком по асфальту. Вот и записки в третьем лице были частью того же самого: «Она любит тесные и узкие места, вроде промежутка между шкафом и стеной, куда еще месяц назад легко забиралась, а теперь ее бесит, что она не может туда протиснуться!!!»
А на следующей странице, сродни школьному наказанию, ровно сто раз (она сосчитала): «Я пустая и никчемная девчонка, я пустая и никчемная девчонка».
«Господи! — подумала Тамар и привалилась к бачку. — Неужели я была такая шизанутая?»
А вот запись о первом впечатлении от книги Иегуды Амихая «Кулак был когда-то ладонью и пальцами».[9] Она почувствовала себя виноватой перед той девочкой, которая написала: «У новорожденных мальков есть их собственные мешочки с белком. Я знаю, что эта книга будет моим собственным мешочком белка, на всю жизнь». А через неделю после этого, со всей решительностью: «Чтобы у меня были большие глаза, клянусь до конца своей жизни смотреть на мир с удивлением».
Тамар снова горько улыбнулась. В последнее время этот мир просто вынуждал ее смотреть на себя с удивлением, потом — с возмущением, а под конец — в полном отчаянии. Но большие глаза ей обеспечило совсем другое — бритый череп.
Она быстро листала — то вперед, то назад. Чуть усмехалась, слегка вздыхала. Как удачно, что она решила почитать дневник, прежде чем отправиться в путь. Тамар увидела себя саму так подробно, словно кто-то показал ей целый фильм, составленный из отдельных кадров — отдельных дней ее прежней жизни.
Все-таки пора. Лея ждет ее в своем ресторанчике, где они договорились встретиться за прощальной трапезой — на тайной вечере. Но Тамар все никак не могла собраться с духом. Только бы не выходить снова на улицу, навстречу чужим взглядам! Как все они на нее пялятся с той минуты, как она обрила голову! Здесь она по крайней мере в безопасности, наедине с собой, под защитой этих фанерных стенок. Вот ей уже четырнадцать, она тогда начала писать зеркальным шифром все то, что особенно хотела скрыть: «Бедная мама, она так хотела родить дочь, чтобы посвящать ее во все, ладить с ней, открывать ей женские тайны и как это здорово быть женщиной, просто подарок. И что она получила? Меня».
Мама. Папа. Она зажмурилась, оттолкнула их, и они опять исчезли. «В жизни бывают такие моменты, когда каждый остается наедине с собой», — сказал папа во время последней стычки. Хватит, пусть убираются. Когда все закончится, она сможет подумать и о них. «По-моему, все решено, — сказал отец, — и я больше пальцем не пошевельну», — и взглянул на нее с деланным равнодушием, только правая бровь его дергалась беспрестанно, точно жила отдельной жизнью. Медленно, с усилием Тамар вытеснила родителей из сознания. Не до них сейчас. Они только лишают силы и решимости. Пока они для нее не существуют. Тамар судорожно схватила наугад другую тетрадь, примерно полуторагодичной давности. Тогда в ее жизнь вошли Идан и Ади и все стало меняться к лучшему. Так она, по крайней мере, думала. Она читала и не верила, что подобная ерунда занимала ее всего несколько месяцев назад: Идан сказал это, Идан сказал то. Сделал себе стрижку «Франц-Йозеф» и позвал ее, а не Ади, присматривать за парикмахером, «потому что ты более деловая», и она не знала, комплимент это или оскорбление, и была поражена, что кто-то считает ее деловой. А поездка на фестиваль в Араде — кто-то украл рюкзак с их кошельками, и у них осталось десять шекелей на всех. Идан взялся руководить: в писчебумажной лавке купил квитанционную книжечку за девять шекелей, а потом послал их с Ади собирать пожертвования для «Общества против озоновой дыры». И то радостное головокружение, которое она тогда чувствовала от этого жульничества, и какую они устроили обжираловку, и у них еще осталось достаточно денег, чтобы купить травки, и она пыхнула, но ничего не почувствовала, а Идан и Ади буквально бесились и все галдели о диком кайфе, а на обратном пути, в автобусе, Ади с Иданом сидели двумя рядами впереди, и всю дорогу оба истерически хохотали.
И среди всех этих глупостей рассыпаны тут и там мелкие замечания между делом, краткие сообщения о вещах, не казавшихся ей тогда важными, сперва едва слышные, но постепенно, нарастая, превратившиеся в крик: мама и папа обнаружили, что афганский стенной ковер, стоявший скрученным в чулане, исчез; они немедленно уволили домработницу, проработавшую у них семь лет. Следом пропало несколько сотен долларов из папиного ящика, и тогда уволили садовника-араба. А потом случилась история с машиной, счетчик которой намотал не одну сотню километров, пока родители были за границей. И прочие тени сновали по дому, и никто не осмеливался направить на них яркий свет.
В дверь кабинки забарабанили. Уборщица. Орет, что она сидит там уже целый час. Тамар резко выкрикнула в ответ, что будет сидеть здесь сколько захочет. От этого грубого вмешательства она чуть не задохнулась.
Последняя тетрадь ее потрясла — там было все, во всех подробностях и совершенно в открытую. Ее план, пещера, списки необходимого, предполагаемые и неожиданные опасности. Уж эту тетрадь точно надо спрятать, уничтожить. Нельзя оставлять даже в тайнике. Тамар пролистнула страницы. Вот он, тот момент, до которого она еще позволяла себе что-нибудь чувствовать, — мимолетная ночная встреча возле «Риф-Раф» с кучерявым парнишкой, у него еще был такой мягкий взгляд, и он показал ей сломанные пальцы и удрал, словно и она могла проделать с ним что-нибудь подобное. После этого она стала совсем бронированной, почти прекратила разговаривать, начала писать, как служащая секретной военной части: задачи, проблемы, опасности. Что приведено в исполнение и что еще предстоит.
Тамар захлопнула тетрадь. Ее взгляд уперся в какую-то похабень на двери. Если бы она могла взять дневник туда. Нельзя. Но что она станет делать без дневника? Как поймет себя, если не будет писать? Онемевшими пальцами Тамар оторвала первый лист и бросила его в унитаз между ног. А за ним еще лист, и еще. Минутку, а это что тут такое? «Когда-то я страшно много плакала и была полна надежд. А нынче я много смеюсь и чувствую лишь отчаяние». В канализацию! «А я, наверное, всегда буду влюбляться в кого-нибудь, кто любит кого-то другого. Почему? А вот так. Потому что я специалистка по влезанию в безнадежные ситуации. Каждый в чем-нибудь специалист». В унитаз. «Мое искусство? Ты что, не знала? Умирать каждую минуту». В унитаз, в унитаз!
Тамар поднялась, немного постояла. Голова кружилась. Оставались страницы самых последних дней. Бесконечные споры с родителями, ее вопли и мольбы, и ужасное осознание того, что они действительно не могут ничего поделать, ни помочь ей, ни помешать отправиться туда, что они попросту опустошены и парализованы бедой, лишившей их самих себя. От ее родителей остались только внешние оболочки, и сейчас она одна может что-то изменить — если у нее хватит решимости.
Но там, куда она собирается проникнуть, ее ведь станут рассматривать как под микроскопом, будут проверять, рыться в вещах, разнюхивать, кто она. Кто я? Что от меня осталось? Тамар спустила воду и проводила взглядом обрывки, смываемые в небытие. Ничего.
Без дневника и без Динки. Одна.
Тамар быстро смешалась с толпой, наводнявшей автовокзал. Она ловила свое отражение в ресторанной витрине, в окошке продавца сосисок, в глазах людей. Наблюдала, как при виде ее у людей поджимаются губы. До вчерашнего дня на нее бросали совсем иные взгляды. До вчерашнего дня она даже поощряла эти взгляды, потому что было в этом какое-то подмигивание, какой-то легкий вызов — она как будто провоцировала мир вокруг себя. Тамар знала: это дерзость чересчур застенчивых. Напуганная дерзость, задавленная и вырывающаяся наружу, словно отрыжка, которую не в силах сдержать. Вроде той прозрачной блузки, что она надела на вечеринку по случаю окончания учебного года. Или жуткие красные туфли — туфли Дороти из «Волшебника из страны Оз», — которые она надела на торжественный концерт в академии. И все эти перепады в одежде — от полного пофигизма (Алина однажды наорала на нее, что запрещает ей одеваться «в эту одежду из Бней-Брака[10]») к всплескам стильности и даже роскоши: ее фиолетовый период, желтый, черный…
Большой рюкзак Тамар сдала в камеру хранения, оставив себе маленький рюкзачок. Отныне он будет ее домом. Парень из камеры хранения посмотрел на нее так же, как тот парикмахер, и постарался не коснуться ее пальцев, бирку с номером брезгливо бросил на стойку. Тамар взяла номерок.
Ну вот, этого она не предусмотрела: куда теперь положить эту штуку? Она испытала почти злорадство когда поняла, что не все ей удалось предвидеть и запланировать. А что ты скажешь, если ее у тебя обнаружат? А если кто-нибудь из них заберет рюкзак из камеры хранения и сунет нос в бумажник и дневники? Тупица, мегаломанка убогая!
Тамар вышла на улицу. Ей нравилось хлестать себя — пусть шкура закалится перед тем, что ее ожидает. Но кто знает, что еще случится такого, чего она и вообразить не могла? Что еще уготовила ей жизнь и как еще она ее подставит — по своему обыкновению?
И тогда Асаф рассказал, все снова рассказал — начиная с работы в мэрии, на которую его устроил отец благодаря знакомству с Данохом, задолжавшему ему за электропроводку, что отец обновил в его доме, но… Но Теодора остановила его жестом властной ручки, желая сперва услышать подробности о родителях, и Асафу пришлось прерваться и рассказать, что его родители и младшая сестра, наверное, уже приземлились в Аризоне, в Соединенных Штатах, они отправились туда внезапно, потому что его старшая сестра Релли попросила, чтобы они приехали немедленно. Монашка заинтересовалась, какая она, Релли, и почему так далеко очутилась от родного дома, и Асаф, подивившись, принялся рассказывать и о Релли тоже. Описал ее в общих чертах, какая она особенная и потрясная, рассказал, что она занимается украшениями и придумала свою собственную линию серебряных побрякушек, которая сейчас круто поперла в Штатах и Европе. Асаф повторял словечки Релли и чувствовал, насколько они для него чужие, — возможно, потому, что успех сестры остался для него чуждым, да и эти ее поездки всегда пугали его. И с легкой неприязнью он добавил, что иногда Релли бывает просто невыносимой, например эта ее знаменитая принципиальность во всем, начиная с еды, которую она ест, а главное — которую не ест, и заканчивая ее идеями об отношениях между евреями и арабами и государственной политике. И как-то так вышло, что он кучу всего понарассказал о Релли и о том, как она просто-напросто сбежала год назад из страны, потому что ей требовался простор, и это ее словечко было ему особенно ненавистно, поэтому он его заменил на другое и объяснил, что Релли чувствовала, что она просто задыхается здесь, и Теодора улыбнулась, и Асаф понял эту ее улыбку, и между ними без всяких слов возникло взаимопонимание. Ведь есть люди, которые в одной комнате не задыхаются пятьдесят лет, а есть такие, которым недостаточно всей страны. А затем Теодора пожелала узнать и про Муки, которая полетела с родителями, потому что они не решились оставить ее. Асаф рассказывал о Муки, глупо улыбаясь, и его и без того розовые щеки еще больше раскраснелись, даже прыщики сделались как-то менее заметны; когда он говорил «Муки», в нос ему ударял нежный запах ее волос после мытья. Рассмеявшись, Асаф сказал, что уже с трехлетнего возраста она держится за один определенный шампунь и требует кондиционер, хотя ее светлые волосы и так мягкие, как туман. Теодора улыбнулась. И она часами простаивает перед зеркалом, эта малявка, и жутко высоко себя ценит, и уверена, что весь мир от нее без ума. И когда он или Релли злятся по поводу этого семейного культа личности, мама всегда отвечает, чтобы они не смели портить малышке удовольствие, пусть хоть один кто-нибудь в этом доме любит себя, не комплексуя по этому поводу. И тут Асаф, внезапно обнаруживший, что говорит без умолку уже несколько минут, смутился и пробубнил, что вот и все, обычная семья, ничего особенного.
— Замечательная семья у тебя, милый, — возразила Теодора. — Вам следует быть счастливыми весьма-весьма.
Асаф заметил, что она снова погрузилась в себя, будто он погасил в ней какой-то свет, сам не понимая, как это вышло.
Наверное, это потому, что она такая одинокая и кучу времени не разговаривала ни с кем по душам. И тут же Асаф спросил себя: «Ага, а сам ты когда в последний раз разговаривал по душам?» — и тотчас вспомнил, что его ожидает вечер с Рои и Дафи.
Теодора слегка наклонилась к нему и спросила:
— Быстро-быстро, о чем думал ныне? Ведь лик твой, милый, хо-хо! Великое облако застило его.
— Неважно! — выпалил Асаф.
— Нет, важно! — объявила она.
Господи, да чего она вяжется к его глупым историям… А может, они и не такие уж глупые, если кто-то способен так заинтересоваться ими?
— Ну, просто… — Асаф смущенно заерзал на стуле. Он и правда не хотел, чтобы они затевали такие вот разговоры. Кто бы вообще мог такое себе вообразить до того, как он вошел в этот монастырь? Ведь они друг друга не знают… словно какой-то черт в него тут вселился. Но монашка весело рассмеялась, запрокинув голову, и Асаф понял, что, какой бы старой она ни казалась с виду, на самом деле она совсем еще девчонка, — наверное, потому, что никогда не пользовалась этой своей юностью.
«А почему бы мне, собственно, ей и не рассказать? — вдруг подумал он. — Она такая милая, одинокая, а мне и вправду охота поболтать».
И так получилось, что он взял да и выложил все: о Дафи Каплан и о Рои с Мейталь. Монашка внимательно слушала, буквально смотрела ему в рот, и губы ее беззвучно повторяли его слова. И уже после первых пяти фраз она поняла, что Дафи вовсе не самое главное в этой истории. Асаф изумился, как мгновенно эта старушка уловила, что больше всего его изводит.
— Однако оставь-ка на минутку сию несчастную деву! — нетерпеливо взмахнула Теодора рукой. — Цветок она без аромата. Я суть главного знать хочу: об отроке поведай мне, о твоем прекрасном Рои, что уж не твой, ежели не заблуждаюсь.
Асаф даже зажмурился, потому что она угодила в самое больное место. Он сделал глубокий вдох, словно перед тем как нырнуть, и рассказал о своей дружбе с Рои с четырехлетнего возраста, что они были как братья, ночевали друг у друга по очереди, и у них даже имелся домик на дереве. Рои тогда был поменьше и послабее, и Асаф защищал его от больших мальчишек, воспитательницы говорили, что он просто телохранитель Рои.
— И так это продолжалось примерно до седьмого класса, — сказал Асаф, перескакивая одним махом через восемь лет.
И тут же был возвращен назад мягко, но настойчиво:
— Как это продолжалось?
Пришлось рассказывать о начальных классах, когда Рои не отходил от него ни на шаг и не позволял ему дружить с кем-то еще, и у него были в запасе разные наказания, которые он накладывал на Асафа каждый раз, когда подозревал, что тот пытается предать их дружбу. Хуже всего было наказание молчанием — целые недели, когда он отказывался отвечать Асафу, но при этом все-таки не отходил от него. Случались у Рои и чудовищные приступы ярости, например когда Асаф захотел податься в скауты, но в конце концов вынужден был с тяжелым сердцем отказаться от своей затеи. Ему тогда льстило, что в нем так нуждаются и так его любят.
Асаф замолчал, сглотнул и задумался ненадолго.
В средних классах уже все переменилось.
— Но детали не имеют значения, — сказал он.
— Они имеют очень большое значение, — возразила Теодора.
Он так и знал, что она это скажет, и улыбнулся — это уже была их собственная маленькая игра.
Теодора ушла на кухоньку, поставить воду для кофе, и оттуда крикнула Асафу, чтобы он продолжал. Асаф рассказал, как в седьмом классе, примерно три года назад, девочки начали обращать внимание, какой Рои красавчик. Он действительно тогда сильно подрос и похорошел, и девчонки стали пачками влюбляться в него, и он их тоже любил — всех подряд, и прямо-таки играл на их чувствах. Асаф произнес это, стараясь не показаться ханжой, а монашка на кухоньке улыбнулась выцветшим сине-красным обоям.
— Но девочки ему не мстили, — с удивлением заметил Асаф. Навалившись на стол, он разговаривал скорее сам с собой, чем с Теодорой. — Наоборот. Представляете, они еще состязались за его любовь, сидели на переменках и рассуждали о том, как он выглядит, да что ему идет, да какую стрижку он сделает, да как ловко двигается, когда играет в баскетбол.
Однажды Асаф, совершенно случайно, сидел за девчоночьим деревом во дворе и слушал, что они несут про Рои: девчонки говорили о нем словно о каком-то божестве или, по меньшей мере, кинозвезде. Одна похвасталась, что собирается провалиться по математике, чтобы оказаться с ним в одной группе. А другая сказала, что иногда молится, чтобы Рои немножко заболел, — и тогда она сможет пойти в поликлинику и полежать на кушетке, на которой его осматривали!
Асаф взглянул на монашку, ожидая, что она посмеется с ним вместе над этими дурочками, но Теодора не рассмеялась, а только попросила его продолжать, а он… Лучше бы ему помолчать, но он был уже не в силах совладать с тем, что рвалось из него — словно гигантская катушка, начавшая разматываться. Он уже много лет так не разговаривал с посторонним человеком, да и с близким тоже… Это наверняка из-за монастыря, подумал он, или из-за этой маленькой комнатки, похожей на исповедальню, которую он однажды видел в церкви в Эйн-Кереме. А потом он придет в себя и вообще забудет, что однажды сидел в комнатушке на вершине башни и рассказывал незнакомой монашке все эти глупости.
— Асаф, я ожидаю, — сказала Теодора.
И он рассказал, как в восьмом классе благодаря девчонкам Рои стал чем-то вроде… как бы лучше сказать… вроде царского наместника в классе. И Асаф собрался объяснить, что это означает, но Теодора нетерпеливо махнула рукой:
— Да-да, царь сего класса, знаю я, вестимо, ну-ка продолжай, будь любезен!
Асаф догадался, что она уже слышала нечто подобное от Тамар — какие-нибудь россказни о мальчишках и девчонках. Он подумал: возможно, она и слушает его с таким удовольствием потому, что его болтовня напоминает ей о Тамар. И в нем опять шевельнулось то самое тепло, и он представил, что Тамар каким-то образом присутствует в комнате, как невидимка. Предположим, сидит на полу возле довольной Динки и тихонько гладит ее голову. А может, он сам сейчас говорит с ней, рассказывает, как Рои стал дружком Ротем, — первая августейшая пара их школы.
— Это было уже давным-давно, — пробормотал Асаф. — После той девчонки Рои поменял уже четыре или пять подружек.
Сегодня это Мейталь, и из-за нее Рои требует, чтобы Асаф влюбился в Дафи, потому что именно этого хочет Мейталь. Рои даже намекнул, что это станет условием дальнейшей их дружбы с Асафом.
— Все! Это уже неважно! — встрепенулся Асаф. — Это так, глупости, мелкие брызги.
— Важно, очень важно, — мягко сказала Теодора. — Еще не разумеешь ты, агори му?[11] Как узнаю тебя помимо мелких деталей? Как поведаю тебе историю сердца моего? — А увидев, что не убедила, уставилась ему прямо в глаза. — Ибо Тамар тоже поперву не желала поведать все — ужели это важно, да ужели это занимательно? — а я превеликим усилием научила ее, что нет ничего важнее мелочей, этих наших пуговок и грошиков. А уж она, знай же, упрямица великая, поболее тебя!
И Асаф бросил противиться — будто какую-то тяжесть сняли у него с плеч, даже голос его изменился — и рассказал о Дафи, о том, что она все уже рассчитала: и деньги, и успех, и славу свою будущую. И внезапно отчетливо понял, почему же ему так неприятна Дафи: она вечно соревнуется со всеми, вечно сравнивает свою удачливость с удачливостью других, вечно подсчитывает свои выигрыши и потери, и оттого возникает ощущение, будто каждый человек на земле каждую секунду строит против кого-то козни, караулит, когда его ближний расслабится, чтобы подставить его…
— Есть во свете и такие люди, — сказала монашка, мигом почувствовав перемену в Асафе. — Однако есть и другие, истинно? И ведь ради сих других стоит более всего жить?
Асаф улыбнулся и невольно распрямился, как будто одной фразой она разрешила запутаннейшую проблему, которая столько времени не давала ему покоя. И слова снова потоком полились из него: даже если бы Дафи была совершенно иной, он бы все равно в нее не влюбился, да и вообще он никогда не влюбится. Асаф произнес это — и поразился своей смелости. Ведь подобными признаниями он делился лишь с одним-единственным человеком на свете — с Носорогом, другом его сестрицы Релли. А с этой монашкой он знаком от силы около часа. Да что такое с ним сегодня творится?
Асаф умолк, и они с Теодорой посмотрели друг на друга, словно разом очнулись от общего наваждения. Теодора провела ладонями по голове. И Асафу опять бросился в глаза большой рубец на ее руке. С минуту в комнате висела полная тишина. Слышалось только дыхание спящей Динки.
— Ныне, — со слабой улыбкой шепнула Теодора, — после сих предметов, наконец, быть может, ты поведаешь, как попал ко мне?
И только тогда Асаф рассказал, кратко и по-деловому, как утром явился Данох и отвел его в собачий вольер, и про бланк № 76, и про пиццу, и это внезапно показалось ему смешным — вся эта безумная гонка неизвестно куда. Он улыбнулся, и лицо Теодоры тоже расплылось в широкой улыбке, и, уставившись друг на друга, они прыснули со смеху, собака проснулась, подняла голову и завиляла хвостом.
— Однако это дивно, — сказала Теодора, успокоившись. — Собака привела тебя ко мне…
Она долго всматривалась в Асафа, точно вдруг увидела его совершенно в новом свете.
— И ты явился сюда невольным посланником, дипломатическим вестовым, не ведающим о своем назначении. — Ее глаза сверкали. — И кто бы еще готов был последовать за поспешной собакой, и купить эту пиццу за полную меру денег, и целиком принести свои желания в жертву ее желаниям? Что за сердце, Панагия му, что за горячее и искреннее сердце…
Асаф смущенно заерзал на стуле. По правде говоря, большую часть времени он чувствовал себя изрядным идиотом, несясь за собакой, и новое толкование его поведения слегка изумляло.
Монашка обхватила себя руками, она почти дрожала.
— Ныне ты разумеешь, отчего молила я тебя поведать сию историю? Ну вот, теперь я чуть более спокойна, ибо сердце говорит мне, что коли есть тот, кто сыщет голубку мою, то ты — сей.
Асаф пробормотал, что именно это и пытается сделать с самого утра, и, если она даст ему теперь адрес Тамар, он сразу же ее отыщет.
— Нет, — сказала Теодора и поспешно встала. — Ко великой скорби моей. Сего сделать не смогу.
— Нет? Почему?
— Ибо клятву взяла с меня Тамар.
И сколько Асаф ни пытался понять, в чем дело, сколько ни спрашивал — она отказывалась отвечать, нервно носилась по комнате, бормотала свое взволнованное «хо-хо» и беспрерывно качала головой.
— Нет, нет, нет… Поверь мне, милый, ежели бы в руке моей было, то я бы даже надежду питала, что ты… нет! Молчок! — Она сердито ударила себя по пальцам. — Молчание, старуха! Не скажи!
Еще один стремительный круг по комнате, яростное сопение, маленький смерч — и она опять остановилась перед ним.
— Ибо Тамар действительно молила меня, внемли, не надувайся ты так, только сие могу сказать тебе: в последний раз, что была Тамар здесь, она взяла с меня клятву, что ежели придет в ближайшие дни некто и спросит, где она или же, к примеру, какая у нее фамилия и кто родители, ежели начнет дознаваться о ней, и будь он даже мил и сладок, как никто другой (сие не она говорила, сие я говорю), запрещено мне строжайшим запретом тому отвечать!
— Но почему, почему?! — взорвался Асаф. — Почему вдруг она такое сказала? Что с ней может случиться, что…
Монашка продолжала отрицательно мотать головой, будто боялась, что он выудит из нее секрет. Потом приложила указательный палец к его губам:
— Ныне молчи!
И Асаф в изумлении сел.
— Внемли-ка, говорить о ней не имею права. Клятвой связан язык мой. Однако позволь, поведаю тебе историю, и ты, возможно, и поймешь нечто.
Асаф возбужденно барабанил по коленке. Его злило, что придется начинать все поиски сначала. Да и вообще, может, лучше уйти прямо сейчас, не терять больше времени? Но слово «история» всегда действовало на него завораживающе, а мысль о том, что он услышит историю из ее уст, с ее выражением лица, с этими удивительными всполохами света в ее глазах…
— Хо-хо! Улыбнулся, сударь мой! Меня не проведешь, сия старуха знает, что означает таковая улыбка! Дитя историй ты, я с одного взгляда проведала, в точности как Тамар моя! Ежели так, поведаю тебе историю мою, — вот тебе подарок за историю, что ты рассказал.
— Ну, так за что пьем? — спросила Лея и попыталась улыбнуться.
Тамар взглянула на вино и поняла, что боится произнести вслух свое желание.
Лея сказала вместо нее:
— Выпьем за твой успех, чтобы вы благополучно вернулись. Оба.
Они чокнулись и выпили, глядя глаза в глаза. Вентиляторные лопасти под потолком бесшумно крутились, разгоняя волны прохлады, но нарождающийся суховей неумолимо проникал внутрь здания.
— Поскорей бы уж началось, — вздохнула Тамар. — А то предыдущие дни… Я уже неделю почти не сплю, не могу ни на чем сосредоточиться. Это напряжение меня убивает.
Лея протянула через стол крепкие руки, и они с Тамар сцепили пальцы.
— Тами-мами, еще не поздно передумать… никто тебя не сможет обвинить, уж тем более я, и я никому не расскажу про твою сумасшедшую идею.
Тамар покачала головой, отстраняя всякую мысль об отступлении.
К столику подошел Самир и зашептал Лее на ухо.
— Подай в больших горшках, — распорядилась та. — А что касается вина — порекомендуй шабли. А нам можешь принести курицу с тимьяном.
Самир улыбнулся Тамар и вернулся на кухню.
— Что ты им сказала? — спросила Тамар. — Ребятам с кухни? Что ты им рассказала?
— Мол, мы что-то такое с тобой празднуем… погоди, что же я действительно сказала? А… мол, ты уезжаешь, надолго… Сейчас увидишь, какой сюрприз тебе приготовили.
— Господи, как я буду скучать.
— Это точно, такой еды ты там не покушаешь.
— Теперь смотри. — Лицо Тамар сделалось жестким. — Вот конверт, в нем письма, оставляю их тебе. Они уже с адресом и с марками.
Лея обиженно насупилась.
— Господи, Лея, дело не в деньгах! Просто я хотела, чтобы все было готово.