С кем бы побегать Гроссман Давид
— Я его сразу узнал, — похвастался сыщик, — по этой сучке долбанутой. Оранжевый ошейник. Думали меня обдурить.
Когда они приехали в участок, сыщик отвел его в боковую комнату. На двери надпись синим фломастером: «Подростки. Дознание». Стены в комнате были невероятной толщины, и Асаф подумал: это чтобы никто не услышал моих криков, когда меня станут пытать. Но сыщик швырнул их с Динкой внутрь и громыхнул замком.
Асаф огляделся: металлический столик, два стула и длинная лавка вдоль стены. Асаф без сил упал на скамью. Ему отчаянно хотелось в туалет, но сказать об этом было некому. Под потолком медленно вращались большие вентиляторные лопасти. Асаф заставил себя думать о мальчике, который едет на верблюде по Сахаре. Мысли пытались разбежаться, но Асаф изо всех сил сосредоточился на верблюде и мальчике.
По великой пустыне Сахаре неторопливо тянется длиннющий караван верблюдов (обычно идеи для таких фантазий Асаф черпал из канала «Нэшнл джиографик»). На одном из верблюдов, в самом конце каравана, маленький мальчик покачивается в такт верблюжьему ходу, лицо его почти полностью закрыто платком, защищающим от пыльных бурь, и только глаза пытливо всматриваются в пустыню. Что он там видит, что проносится в его голове? Асаф раскачивается вместе с ним на верблюде, окруженный безмолвием пустыни. Он умел сбежать в пустыню, даже сидя в кресле зубного врача, под звуки бормашины. Да и не только туда. Есть ведь еще исландский юнга — на большом сером рыболовецком судне бороздит он просторы Северного моря. Все утро он отмывал палубу от остатков дохлой рыбы, а сейчас прислонился к железному поручню и смотрит на проплывающие мимо айсберги, нависшие над судном, точно горы. Любит ли он такие дальние плавания? Боится ли он боцмана? Когда вновь увидит свой дом?
Асаф сосредоточился на этих двоих. Он не знал, каким именно образом такой трюк помогает ему успокоиться, но действовало всегда безотказно. Что-то вроде интернет-форума, только без прямой речи. Как будто все эти одинокие ребята, разбросанные сейчас по миру, загадочным образом объединились в тайную сеть и передают друг другу силы. Вот и сейчас. Хоть бы прекратилось это чудовищное бурление в кишках.
Асаф чуть распрямился. Все будет хорошо. Мама легонько провела ладонью по его спине, чуть помассировала, напомнила, что все будет хорошо, что в ее секретном договоре с Богом однозначно зафиксировано, что Асафу всегда-всегда будет хорошо. Он даже сумел улыбнуться Динке. Все обойдется, вот увидишь. Динка поднялась и древним, как дружба собаки и человека, движением (но между ними оно было совершенно новым) положила голову ему на колени и заглянула в глаза.
Асаф не мог даже погладить ее со скованными за спиной руками.
Тамар поднялась с тротуара и замерла в тихой задумчивости, словно вспоминая, как она здесь очутилась, глаза ее, и без того большие, сделались еще огромнее и будто парили в воздухе, фанат сверхъестественного наверняка сказал бы, глядя сейчас на Тамар, что ее посетило озарение, отпечатав в мозгу странное и необъяснимое знание о том, что через четыре недели ей предстоит потерять Динку, и собака станет метаться по улицам и найдет незнакомого парня, который отправится по следам Тамар, шаг за шагом, по всему Иерусалиму.
Только мгновение тумана и яркая вспышка в его толще, а потом Тамар моргнула, улыбнулась глазами Динке и забыла. Ее занимала надежда, что никто не припомнит ей последних позорных минут. Она перемотала кассету, отыскала нужную музыку. Чуть слышно прослушала вступление, затем увеличила громкость. Сконцентрировалась.
Все, еще одна попытка, и это наконец должно произойти — она должна вырваться, выломаться из толпы. Она должна схватить себя за шкирку и выдернуть из текучей, нервной и одновременно безопасной анонимности уличной суеты. Она должна выдать что-то невероятное. Посмотри вокруг — десятки равнодушных людей, и запахи шаурмы, и чад капающего в огонь жира, и крики торговцев, и скрипучий аккордеон русского старика, который, быть может, когда-то тоже учился в какой-нибудь музыкальной спецшколе в Москве или Ленинграде, и не исключено, что у него тоже была учительница, которая пригласила его родителей для беседы и не могла найти слов от волнения.
Тамар подняла взгляд, выбирая в окружающем пространстве точку, на которой можно сфокусироваться. Это не картина Ренуара, висящая в репетиционном зале хора, и не люстра с золотыми финтифлюшками, наверняка сияющая в «Театро де ла Пергола», это маленькая табличка, сообщающая о «лечении варикоза, три месяца гарантии», и именно эта табличка ей сейчас по душе — то, что надо. Тамар закрывает глаза и поет, обращаясь к варикозной табличке:
- Я видел прекрасную птицу.
- И видела птица меня.
- Прекрасней ее не случится
- Увидеть до смертного дня.
Не открывая глаз, она ощутила, как улица делится на две части, не вдоль и не поперек, а на улицу, которая была до того, как она запела, и на улицу после. Вот какое у нее точное и безошибочное чутье, и какая уверенность в себе! Ей даже не нужно смотреть. Она чувствует кожей: люди замедляют шаги, а кое-кто разворачивается и неуверенно возвращается к тому месту, откуда исходит голос. Стоят и слушают. Затаив дыхание. В самозабвении от ее голоса.
Конечно, хватает и тех, кто не задерживается и даже не понимает, что на улице что-то изменилось. Они приходят и уходят, озабоченные, с кислыми минами. В одной из машин воет сигнализация. Нищенка проходит с допотопной детской коляской, шуршащей колесами. Да и мойщик на лестнице в окне второго этажа «Бургер-Кинга» не прерывает своих круговых движений. И тем не менее каждую секунду новый человек присоединяется к выстроившемуся вокруг нее кругу, один ряд уже есть, и собирается еще один, и Тамар чувствует себя будто внутри двойного объятия. Круг пребывает в неосознанном и невольном движении, точно огромное многоногое существо. Спины защищают ее от шума, от улицы. Люди стоят в разных позах, чуть подавшись внутрь круга. Кто-то, случайно подняв голову, встречается глазами с соседом. Мимолетная улыбка, и целая беседа проносится в этой мягкой улыбке. Всех их Тамар различает во мраке. Эти соединяющие их взгляды она знает по своим прежним выступлениям в хоре, по самым лучшим из них: взгляд человека, вспомнившего нечто важное и утерянное.
- Дрожь солнца прошла, замирая,
- Неслышно шепнув миражу.
- Слово то, что сказала вчера я,
- Я сегодня уже не скажу.[18]
Песню Тамар закончила почти неслышно — голосом, тянущимся, точно тончайшая нить, тающая в шуме реальности, что наступает со всех сторон по мере угасания песни. Люди энергично зааплодировали, кое-кто испустил глубокий вздох. Тамар недвижна. Лицо у нее красное, глаза излучают тихий, отрезвленный свет, руки без сил свисают вдоль тела. Она хочет скакать от радости и облегчения — у нее получилось! Едва-едва не сдалась… Но даже в эту минуту Тамар помнит, что она здесь не ради пения. Увы, песни — это только приманка. Нет, не так: это Тамар — приманка. Она смотрит вокруг сияющими, полными благодарности, но одновременно ищущими глазами. Но среди этих людей пока нет никого, кому предназначается наживка.
И тут Тамар сообразила, что из-за своих переживаний забыла приготовить шапку для денег. И теперь нужно наклоняться перед всеми в этом неуклюжем комбинезоне, рыться в рюкзаке, а из него, конечно, вываливается одежда и белье, и Динка упорно сует в него нос и что-то там вынюхивает, и, пока Тамар достает свой берет, почти все уже расходятся.
Но есть и такие, кто остался, и они подходят — кто уверенно, а кто застенчиво — и опускают монетки в мятый берет.
Тамар подумала, не остаться ли ей здесь и не спеть ли еще что-нибудь. Она теперь знает, что это возможно, и смелости у нее хватит. Ей даже хочется снова запеть. Знакомое ощущение власти охватило ее примерно в середине песни, да с такой силой, какой она не знала, выступая в закрытых помещениях. И кто мог предположить, что у нее действительно потрясающий голос?
Но она также знает, что если бы тот человек был поблизости, или даже один из его посланцев, она бы это почувствовала. Он бы уже стоял где-то там, в задних рядах, изучая ее оценивающим взглядом, как изучают свежую жертву, терпеливо прикидывая, как ее зацапать.
Тамар поежилась, стоя в средоточии золотого солнечного света. Потом быстро высыпала деньги из берета, подхватила Динкин поводок и двинулась прочь. Несколько человек попытались заговорить с ней. Один парень даже пробудил в ней надежду: он все не отставал от нее, и линия рта у него была грубая и недобрая. Тамар на миг остановилась, прислушалась к тому, что он говорит, но, осознав, что парень всего лишь клеится к ней, отпихнула его и убежала.
В тот день она пела еще пять раз. Однажды — на площади перед «Машбиром»,[19] дважды — возле дворца культуры «Жерар Бахар» и еще два раза — на Сионской площади. Время от времени она добавляла еще одну песню, но нарочно не пела больше трех — несмотря на громкие аплодисменты и восторженную реакцию публики. У нее была определенная цель, и когда то, чего она ждала, не происходило, Тамар выключала магнитофон, прятала деньги в рюкзак и старалась побыстрее улизнуть. Ведь главное уже случилось. Главное — что ее слышали и видели, и теперь о ней заговорят. Она запустила слух о себе. Большего она сейчас сделать не может. Оставалось только надеяться, что этот слух очень быстро достигнет ушей того, кто ей нужен, ушей хищника.
Он зажмурил глаза, прислонился к стене, потерся ногой о голову Динки. Вентилятор под потолком натужно поскрипывал, а снаружи творилась суета: приходили и уходили полицейские, преступники, обычные люди. Асаф не знал, сколько времени его продержат и когда придут поинтересоваться им, если это вообще когда-нибудь произойдет. Динка вытянулась у его ног на прохладном полу. Асаф сполз с деревянной лавки и уселся рядом с Динкой, привалившись к стене. Оба закрыли глаза.
Тут же в его голове загудел голос Теодоры, и Асаф поспешно нырнул в него, надеясь найти в нем утешение. Он все еще путался в ее рассказе из-за резких сюжетных скачков между эпохами, странами и островами. Но прекрасно помнил, как, закончив рассказывать, Теодора сидела, скрючившись и уйдя в свои мысли, напоминая затейливый корень. Если бы она была его бабушкой, Асаф вскочил бы и обнял ее — не задумываясь.
— Однако я жила, — сказала Теодора, будто отвечая на его тайный порыв. — Не желая ничего, Асаф, я эту жизнь жила!
И, увидев в его глазах сомнение, стукнула кулачком по столу:
— Нет, сударь мой! Сей взгляд просьба оставить! — Она даже со стула привстала и отчеканила: — Еще во первую ночь, после горькой вести с Ликсоса, когда взошла заря и узрела я, что не умерла от горя и одиночества, решила я жить!
Она была совсем еще юной — всего четырнадцать лет, но отчетливо понимала свое положение, не обольщалась и не щадила себя. Прошлое захлопнулось, а будущего не было. Теодора никого не знала — ни здесь, ни где-либо еще, она ничего не знала о стране, в которой находилась, она не знала здешнего языка. Асаф подумал, что, быть может, вера в Бога немного помогала ей, но Теодора, отвечая на его невысказанный вопрос, объяснила, что стойкой веры в Бога она не имела и прежде, и уж тем более — после случившейся трагедии. В ее распоряжении были большой и пустой дом, щедрое месячное пособие, поступавшее из греческого банка, и страшная клятва, которую она не собиралась нарушать вовек, хотя бы из уважения к мертвым, отправившим ее сюда.
— Таково оказалось положение, — сказала Теодора сухо. — И мне единой было суждено решать, что станется со мною — с той минуты и до конца дней моих.
Она встала, прошлась по комнате, остановилась за его стулом, положила руки на спинку.
— И я твердо решила, слышишь ли ты? Что, коли суждено мне вовек не выходить из сего дома, я принесу весь мир в него.
Так она и сделала. Тогдашний служка при монастыре, отец Назаряна, стал по ее указаниям скупать все книги на греческом, какие ему встречались. Это были в основном старинные священные фолианты, ждавшие своего часа в подвалах греческих церквей и совершенно не интересовавшие Теодору. Поэтому в день своего пятнадцатилетия она сделала себе подарок: наняла частного учителя и начала изучать с ним древний и современный иврит. Она была любознательна и восприимчива и по прошествии четырех месяцев занятий уже могла смело покупать в торговом доме Ганса Флюгера книги о стране Израиле, к которой была привязана поневоле, и об Иерусалиме, в котором была заточена. Теодора узнала все, что сообщали книги об арабах, евреях и христианах, живших с ней в одном городе, таких близких и таких невидимых. В шестнадцать лет она наняла учителя литературного и разговорного арабского и прочла с ним Коран и «Тысячу и одну ночь». Из книжных лавок в Меа Шеарим ей стали присылать ящики с томами Мишны, Талмуда и комментариев к ним. Эти книги ее не особо увлекали, но иногда на дне ящика обнаруживалась «негодная еретическая» книжка о научных открытиях, или о жизни муравьев, или о каком-нибудь известном художнике шестнадцатого века, и Теодора проглатывала ее с жадностью. Перестав удовлетворяться этими огрызками знаний, она принялась скупать потрепанные экземпляры из библиотеки доктора Гуго Бергмана. Она щедро платила разносчику книг Элиэзеру Вайнгартену за немедленную доставку всякой новинки из тех, которые завоевывали ее сердце: «Наполеоновские войны», «Открытия и изобретения», «Астрономия», «Жизнь первобытного человека» и дневники известных путешественников.
Все это было, понятное дело, очень и очень непросто. Надо было научиться понимать слова, описывающие вещи, каких она и в глаза-то никогда не видела. Что такое, например, телескоп или Северный полюс, что такое микробы, опера, аэродром и баскетбол?
— Верится ли тебе, что лишь став осьмнадцати лет, узнала я, что такое Нью-Йорк и кто такой Шекспир? — Лицо Теодоры сморщилось от изумления, и она, словно обращаясь сама к себе, прошептала: — И что со дня, как вошла я в сей дом, пятьдесят лет не лицезрела я своими глазами радуги в облаке?
Когда ей исполнилось девятнадцать, она купила детскую энциклопедию «Михлаль». За ней последовали и другие — на трех языках, в десятках томов. Теодора навсегда запомнила то опьянение, которое захлестывало ее при чтении в течение полугода — днем и ночью, статьи за статьей, о целой вселенной.
В тот период ее невероятная жажда знаний сосредоточилась главным образом на настоящем, в особенности — на мировой политике. Каждое утро Теодора посылала отца Назаряна купить газету на иврите и газету на арабском и, сжав зубы, читала их со словарями. Так она познакомилась с Давидом Бен-Гурионом и с египетским правителем Гамалем Абдель Насером, узнала, что курение вызывает рак легких, и взволнованно вместе с остальными жителями планеты следила за процессом воспитания Раджиба, индийского мальчика, которого до девятилетнего возраста выращивали волки. Постепенно, с невероятными усилиями, Теодора торила себе тропку в джунглях новых фактов и имен, складывала картину мира.
— И вместе с тем, — сказала она, проводя пальцами по лбу, словно снимая скопившуюся боль, — вместе со всей радостью и ликованием, грустна была я, ибо все то были лишь слова и еще слова!
Асаф смотрел на Теодору, не понимая, что она имеет в виду, а она, как всегда, когда ей не хватало терпения, стукнула раскрытой ладонью по столу:
— Ибо как объяснишь ты слепцу, что есть зелень, фиолет или багрянец? Ныне разумеешь?
Асаф неуверенно кивнул.
— И так-то, агори му, была и я: лизала скорлупки, а сам плод не ведала… ибо что, для примера, запах младенца после омовения? И что чует человек, когда скорый поезд проносится мимо? И как бьются вместе сердца всех сидящих на театре на дивном представлении?
И Асаф понял: ее мир состоял из одних лишь слов, описаний, книжных персонажей, сухих фактов. Его губы расползлись в удивленной улыбке — ведь именно этим пугала его мама, если он будет все время торчать перед компьютером.
— И во те дни я еще создала тут, во сей обители, почтовую республику.
Теодора рассказала о переписке, которую она уже более сорока лет ведет с учеными, философами и писателями со всего мира. Сначала она отправляла им письма с элементарными вопросами, письма, стесняющиеся собственного невежества и полные извинений за дерзость, но постепенно вопросы делались глубже и разнообразнее, да и ответы становились более подробными, заинтересованными и личными.
— А помимо моих ученых мужей, знай, что я переписываюсь еще со многими невинными пожизненными узниками, подобными мне.
Она показала фотографию голландки, угодившей в страшную аварию и прикованной на всю жизнь к постели, которая видит лишь несколько веток каштана и кусок каменной стены; потом снимок одного бразильца, настолько толстого, что он уже не способен пройти в дверь собственной комнаты и видит в окно лишь берег маленького озерца (но не воду); и еще — старого крестьянина из Северной Ирландии, чей сын отбывает в Англии пожизненное заключение, поэтому и он добровольно заточил себя в комнате до тех пор, пока сын его не выйдет на свободу, и еще, и еще…
— Семьдесят два человека во всем мире! — сказала Теодора с затаенной гордостью. — Послания прибывают и отправляются, по меньшей мере один раз во месяц пишу я каждому из них, они отвечают, рассказывают о себе и даже делятся своими сокровенными тайнами… — Она рассмеялась, и глаза ее хитро сверкнули. — Думают про себя: маленькая старая монашка сидит на вершине башни во Иерусалиме. Кому уж она сможет раскрыть их секреты?
И вот, после многих лет чтения и занятий, Теодоре пришло в голову, что ей ни разу не довелось прочесть ни одной детской книжки. Назарян-младший, сменивший охромевшего отца, принялся исследовать соответствующие полки книжных магазинов. В возрасте пятидесяти пяти лет Теодора впервые прочла «Пиноккио», «Винни-Пуха» и «Ловенгулу, короля зулусов». Это было не ее детство и не те пейзажи, в которых она выросла. Но ведь ее детство погрузилось в морскую пучину, и к нему она не в силах была вернуться. Однажды вечером она отложила «Ветер в ивах» и в радостном изумлении прошептала: «Вот когда народилось у меня детство…»
— И между прочим, ведай же, — рассмеялась она снова, — что до тех пор не было на мне даже одной морщины! Лицо новорожденной было у меня до тех пор, когда взялась я читать книги сии!
Теперь, когда у нее появилось детство, ей предстояло начать взрослеть. Теодора принялась за «Дэвида Копперфильда», «Черта из седьмого класса» и «Длинноногого дядюшку». Железная дверь, некогда захлопнувшаяся за ней на острове, теперь снова отворилась, и Теодора, престарелая любознательная девочка, вошла в свое уснувшее царство, покрытое паутиной. Душа, тело, желания, томления, любовь — все возродилось для нее в книгах, в которые она окунулась с головой. И порой, после ночи лихорадочного чтения, выпуская из рук прочтенную книгу, она чувствовала, как ее душа растет и поднимается, подобно закипающему в кастрюле молоку.
— Во сей час, — сказала Теодора дрогнувшим голосом, — я почти призывала один-единственный спасительный удар кинжала, дабы пронзил и разорвал наконец муку сию, проклятую оболочку сию из слов, спеленавшую меня.
— И это была Тамар? — не задумываясь спросил Асаф и тут же раскаялся, потому что Теодора вздрогнула, как будто он неосторожно задел нечто тайное и скрытое от посторонних глаз.
— Что, что ты сказал? — Она долго и пристально смотрела на него. — Тамар? Да, пожалуй, кто знает… мне не являлось на ум…
Но что-то сжалось в ней, словно Асаф ненароком раздразнил ее, словно ясно дал понять: ты собрала в своей комнате все то, что можно узнать из книг, из букв и из слов, и вдруг сюда ворвалась эта девушка из плоти и крови.
— Довольно! — очнулась Теодора. — Мы уж весьма поговорили, милый, и тебе, быть может, пришла пора следовать?
— Я еще кое-что не понимаю… Она…
— Иди и сыщи ее, и тогда поймешь все.
— Но объясните мне! — Он чуть не стукнул по столу так же, как она. — Что, по-вашему, с ней случилось?
Теодора глубоко вздохнула, секунду помешкала, а потом произнесла:
— Как скажу тебе, чтобы не…
Она беспокойно вскочила. Прошлась по комнате, то и дело испытующе поглядывая на него, как в первые минуты их встречи, стараясь понять, достоин ли он узнать то, что она собирается ему сообщить, будет ли он верным другом.
— Послушай-ка, быть может, это лишь благоглупости несуразной старухи, — вздохнула Теодора, — однако во последние ее приходы она говорила иные слова, нехорошие слова.
— Какие, например?
— Что мир сей не хорош, — сказала Теодора, зажав руки между коленями. — Не хорош по сути. Невозможно верить в человека, и даже во самых близких. Что все — лишь сила и боязнь, только корысть и зло. И что она не подходит…
— Не подходит к чему?
— К миру сему.
Асаф молчал. У него сложилось стойкое ощущение, что девчонка на бочке — из насмешниц и задир. Но получается, она и немного вроде меня, подумал он с изумлением и осторожно спустил ее с бочки на землю.
— Я же, напротив, сказывала ей, насколько жизнь ее еще будет хороша и прекрасна. И что она еще возлюбит кого-нибудь, и он возлюбит ее, и будут у них дети с сияющими ликами, и она поедет в мир, и повстречает интересных особ, и станет петь на сценах и в залах для великих концертов…
Теодора замолчала и снова ушла в себя. Откуда ей знать, подумал Асаф с жалостью, для нее ведь все те вещи, которые она наобещала Тамар, — чужие. Пятьдесят лет сидит взаперти в этом доме. Откуда ей знать…
Асаф припомнил огорчение и разочарование Теодоры, когда она обнаружила перед собой его, а не Тамар. Выходит, эта девчонка ужасно много значит для нее. Как вода и хлеб, как вкус жизни.
— А во последнее время… довольно, мне уже неведомо, что происходит. И она тоже не открывает боле тайник сердца своего. Приходит. Работает. Сидит. Молчит. Много вздыхает. Хранит от меня тайну. Неведомо мне, что с ней происходит, Асаф… — У Теодоры покраснели глаза. — Делается худа и мрачна. Нет уж света во ее прекрасных очах. — Она подняла на него взгляд, и Асаф поежился, увидев тоненькую дорожку слез, затерявшуюся среди морщин. — Что ты скажешь, милый, ты сыщешь ее? Сыщешь?
В девять вечера Тамар купила две порции «иерусалимской смеси»,[20] колу и села поесть на ступеньках какого-то административного здания. Одну порцию дала Динке и умяла другую. Обе с наслаждением ели, а покончив с едой, одновременно и глубоко вздохнули в сытом довольстве. Облизывая пальцы, Тамар подумала, что уже давно не ела с таким удовольствием, как сейчас, когда купила еду на деньги, заработанные пением.
Но снова набежали прежние мысли. Люди торопились мимо, и Тамар постаралась сжаться в маленький анонимный комочек. Как бы ей хотелось стать прежней Тамар, какой она была год назад. Лежать на животе на собственной кровати, в окружении вязаных и тряпичных зверушек, которые были с ней с самого рождения, прижимать к уху телефонную трубку и болтать ногами (так делали девушки в фильмах, и она тоже так делала, наконец-то ей было с кем это практиковать), и это было так восхитительно — лежать и болтать с Ади про Галит Эдлиц, которую увидели целующейся с Томом, язык и все такое прочее, или про Лиану из хора, которой один чувак из школы «Бойер» предложил стать его подружкой, а она — возьми да согласись. Из «Бойер», представляешь! Хоть стой, хоть падай! И обе они, как полагается, содрогаются, тем самым подтверждая общую преданность искусству, то есть — Идану.
Какой-то старикан, опирающийся на палочку, одетый со старомодным шиком, ковыляя мимо, посмотрел на нее. Его губы зашевелились в изумлении, словно рыбий рот. Тамар увидела себя его глазами: слишком юная девчонка сидит в слишком поздний час в слишком неподходящем месте.
Она съежилась еще больше. Этот день, ее первый день на улице, был таким долгим и изнурительным. Но надо встать и сделать еще несколько кругов — для того чтобы кто-то, если все-таки засек ее, мог подойти к ней под покровом темноты.
Подходили, и немало. Беспрестанно заговаривали, отпускали замечания, делали предложения. Никогда еще Тамар не сталкивалась с таким количеством скабрезностей, никогда не чувствовала такой болезненной отчужденности. Очень быстро она поняла, что отвечать нельзя. Ни единым словом. Только покрепче держаться за свой рюкзак и за кассетник. Динка, конечно, тоже помогала отгонять приставал. Когда она издавала свой утробный рык, даже самый отмороженный козел мигом испарялся.
Но тот, кого Тамар ждала и кого больше всего боялась, не появлялся.
Она спустилась на «Кошачью площадь» и прошлась между прилавками, освещенными прожекторами, украдкой ласкаясь к индийским рубашкам и шароварам, развешанным на плечиках. Она очень любила эту площадь, несмотря на то что Идан и Ади постановили, что это «Пикадилли для бедных». Она прошла мимо рядов с кальянами, ароматическими маслами и разноцветными камушками, примерила бухарские тюбетейки, и толстый торговец посмеялся с ней вместе над ее удлиненным ашкеназским черепом. Один парень — по его уверениям, лучший спец в мире — предложил написать ее имя на рисовом зернышке, и Тамар сказала, что ее зовут Брунгильда. Красавчик в коротких штанах, с тюрбаном на голове, сидя прямо на земле, старательно наносил на девчоночью ногу узор для татуировки. Тамар постояла, наблюдая и немножко завидуя. Потом заставила себя пройти еще пару раз между прилавками, вдыхая тонкий аромат курений и поднимающихся то тут, то там облачков «травки». Притворилась, что изучает прилавок со свечками всевозможных форм и расцветок, надеясь, что легкие мурашки, забегавшие у нее по спине, свидетельствуют о том, что кто-то изучает и ее. Однако, повернувшись, никого не обнаружила.
На соседней улице Йоэль Моше Саломон давали представление: девушка примерно ее возраста в цветной вязаной шапочке, из-под которой выглядывали золотистые кудряшки, держала в руках две веревки, к каждой веревке было привязано по куску горящей ткани, и она танцевала с ними, выводя в воздухе пылающие узоры. К стене одной из лавчонок привалилась другая девушка, отбивая ритм бубном.
Танцовщица так сконцентрировалась на движении своих веревок, что Тамар никак не могла оторвать от нее глаз и отойти, очарованная ее абсолютной сосредоточенностью, хорошо знакомой ей самой. Тамар хотелось посмотреть, как это выглядит со стороны — когда ты целиком обращена вовнутрь. Что из твоего существа отдано посторонним взглядам? Голубые глаза девушки неотрывно следовали за двумя маленькими факелами, а брови поднимались и опускались с детским изумлением, и Тамар подумала, что в этом они похожи, потому что она тоже «поет бровями». Два маленьких факела пересекали ночное небо, в них было что-то трогательное, пронзительное, безнадежное.
Вдруг Тамар вспомнила, где и ради чего находится. Не двигаясь, она осторожно и внимательно осмотрелась. Она не знала, кого ищет, но предполагала, что это мужчина, молодой парень. По крайней мере, она слышала именно о парнях. Один из них должен подойти к ней на улице и предложить отправиться с ним — естественно, при условии, что сначала она выдержит испытание, то есть докажет, что нравится публике. А Тамар знала, что экзамен она уже выдержала, это было ее главным и единственным достижением в этот день.
Девушка с веревками в самозабвении приоткрыла рот, обнажив белые зубы. Движения ее убыстрялись вместе с нарастающим ритмом бубна. Взгляд Тамар осторожно перебегал с одного человека в толпе на другого. Там было немало молодых мужчин, но она не смогла решить, смотрит ли кто-нибудь из них на нее как-то иначе, с особым выражением. Пара малолеток со стрижкой «пепельница» внезапно вынырнули из толпы и крикнули что-то прямо в лицо танцовщице. Это были даже не слова, а какие-то животные вопли. На миг девушка ослабила внимание, и веревки, спутавшись, беспомощно упали на землю. Девушка грустно стянула вязаную шапочку, рассыпав золотые кудри. Очень медленным движением она отерла со лба пот и осталась стоять, потерянная, словно ее разбудили посреди сна. Публика единодушно вздохнула и разошлась, и никто не заплатил за все ее старания. Тамар подошла и положила в шапочку пятишекелевую монету, одну из заработанных за этот день, и девушка устало улыбнулась ей.
Сионская площадь на другом конце улицы тоже оживленно пенилась народом. На площадке у банка парни катались на скейтбордах. Петь там было нельзя, потому что нагрянули брацлавские хасиды, на крыше их машины динамик надрывался хасидскими мотивами. Тамар устроилась у банка, прижала к себе Динку и съежилась, глаза ее внимательно обегали площадь. Неподалеку вертелись юнцы, от них исходила какая-то суетливая тревога — вроде металлического жужжания, гонявшего их туда-сюда по каким-то незаметным, но твердо вычерченным линиям высокого напряжения. Юнцы появлялись и исчезали, будто лихорадочно разыскивая что-то. Иногда один из них подскакивал к бородачу, стоявшему у ограды, и что-то коротко говорил. Внезапно Тамар увидела толстозадого гнома в веселой вязаной шапочке, окруженного группой парней. Рука карлика скользнула в карман, что-то сжала и вынырнула.
К Тамар подошел парень в джинсовом, как у нее, комбинезоне, надетом на голое тело.
— Сестренка. — Он склонился к Тамар, и она уставилась на колечко в его соске. — Хочешь подогреться?
Она покачала головой: нет, нет, она и так уже в порядке. Упорствовать парень не стал и отошел. Тамар сжалась не из-за его предложения, а от самого факта, что к ней обратились с ним.
Она с силой сжала веки, раскрыла — площадь была на прежнем месте. В центре плясали брацлавские хасиды, семеро дюжих мужиков с косматыми пейсами и развевающимися бородами, в белоснежных одеждах и больших белых ермолках. Она уже знала по предыдущим вечерам, что они будут до полуночи скакать в своем безумном экстазе. Две подружки с мощными бюстами, затянутыми в куцые маечки, прошли рядом с Тамар и остановились неподалеку.
— Глянь на этих, Эла! — сказала одна из девиц. — И это без химии, на одной вере…
Динка прижалась к Тамар, страдая от грохота, свернулась поплотнее и попыталась задремать. Бедняжка, подумала Тамар, она не понимает, что со мной творится. Для нее все это наверняка сплошной кошмар.
К ней подошла молодая женщина с термосом и пластиковым стаканчиком, спросила, не налить ли чаю. Тамар не поняла этого неожиданного участия. Словно к ней обратились на иностранном языке. Женщина присела рядом на тротуар.
— Есть и пирожные, — улыбаясь, сказала она.
Тамар вдруг выпрямилась, воодушевленная новой мыслью. Сердце ее забилось. Может быть, ее хищник на самом деле хищница? Ведь, по слухам, в этом деле замешано немало девушек. Но оказалось, что женщина действительно хочет помочь, — она из группы добровольцев, они приходят сюда вечерами, чтобы побыть с ребятами, тусующимися на площади, наладить с ними контакт. Женщина налила ей горячего чаю, Тамар обхватила стаканчик застывшими руками, и в ней поднялся вал неуклюжей благодарности. Она съела пирожное, но разговаривать отказалась. Женщина погладила Динку, взъерошив шерсть именно так, как та любила, и дала пирожное ей тоже.
— Я тебя уже видела здесь, — вспомнила она. — Примерно две недели назад, да?
Тамар кивнула.
— И еще я видела, как ты покупала у вон того странного человечка, за тобой тогда еще погнался полицейский. Может, ты хочешь встретиться кое с кем, кто уже через все это прошел?
Тамар замкнулась. Только этого не хватало: чтобы ее спасли от пагубного влияния улицы еще до того, как ей удалось к этой улице приобщиться…
— Я оставлю тебе наш телефон, — сказала женщина, записывая номер на салфетке. — Если захочешь поговорить, попросить о чем-нибудь, встретиться с родителями — по этому номеру нас можно найти.
Тамар посмотрела на нее и на миг забылась в ее добрых зеленых глазах, чуть было не спросив, не видела ли та гитариста с длинными медвяными волосами, падающими на лицо, худого и высокого и очень несчастного. Но промолчала. Женщина кивнула, будто уловив что-то, потом легонько коснулась руки Тамар, тепло улыбнулась и ушла, и Тамар снова осталась одна, еще более одинокая, чем прежде.
Группа подростков устроилась рядом с банками пива в руках, все — в тонких футболках. Как им только не холодно… Широкоплечий плотный парень подошел к ним. «Хай, братишка». — «Чё слыхать, братишка?» — «Все по кайфу. Где взять?» — «Вон, у ограды, араба видишь?» Приятельски хлопают рука об руку, обнимаются, дважды стукнув по спине. Картинка отпечаталась в сознании Тамар. Среди всех этих жестов и словечек он живет уже не меньше полугода. Наверное, и сам уже так разговаривает. На каком языке он станет говорить с ней? И как вообще отреагирует на ее появление?
И почему она не присоединится к одной из компаний, почему забилась в самый глухой угол? Со стороны это казалось так легко — присоединиться, особенно — к девчонкам. Немного покрутиться поодаль, и уже на тебя начинают обращать внимание, заговаривают, посмеиваются, предлагают курнуть — и тебя уже переварили, и ты уже заваливаешься на ночлег вместе с ними в каком-нибудь парке или на чердаке.
Но ничего такого не происходит. Не сегодня. Может, завтра. А может, никогда. Она еще не готова. Тамар подтянула коленки к животу. Мысли цеплялись одна за другую, кусаясь, ударяя по самым больным местам. Неужели она просто не умеет общаться с людьми? — шептали едкие мысли, с ней же вечно такое происходит — она всегда одна, всегда отдельно, у нее никогда не получалось быть с людьми, говорить с ними на одном языке.
«Можешь именовать это снобизмом, — горько прошептала Тамар в Динкину шерсть, — но на самом деле это просто отверженность. Неужели ты думаешь, что я нарочно? Но так уж меня сделали, я не могу по-настоящему присоединиться ни к кому. Это факт. Как будто у меня в душе не хватает той самой части, которая прикрепляется, как в конструкторе, которая просто прикрепляется к кому-нибудь другому. И в конце концов у меня все разваливается — семья, друзья. Все».
Лоточник с красными засахаренными яблоками прошел мимо в десятый раз и снова предложил Тамар яблочко. И ведь не отчаивается! Старый человек в ермолке, с усталой улыбкой.
— Возьми, всего три шекеля, полезно для здоровья.
Тамар поблагодарила и не взяла. Лоточник на миг остановился, посмотрел на нее. Что он в ней видит, что все видят в ней, в лысой девочке в комбинезоне, с рюкзаком, большим магнитофоном и собакой? У мусорных баков заработало казино. Тощий мужик в коротких брючках, с кривоватыми ногами моряка водрузил на бак картонную коробку и начал трясти кубики в пластиковом стаканчике:
— Кто на семерку? Кто идет на три по семь?
Одиночество давило все сильнее. Ты уже ничья, грызла себя Тамар, у тебя больше нет ни дома, ни хора, ни друзей, еще чуть-чуть — ты вообще исчезнешь, и никто этого не заметит. Нет, лучше не думать об этом, только не сейчас. Понимаешь, Динка, не то чтобы я считала, что они должны были из-за меня отказаться от Италии, дело не в том, ведь чем они могли мне помочь, если бы остались здесь? Тамар усмехнулась, представив, как Идан сидит вон на том заборчике и корешится с кем-то: «Эй, чувак!» Но все дело в том, как они к этому отнеслись с первой же минуты… едва я попыталась им рассказать, как они одновременно…
«Перестали меня замечать». Тамар задушила эти слова в горле, не дав им вырваться наружу. Брацлавские хасиды сменили кассету. Заиграл транс, и хасиды заплясали под него, запрыгали, точно ошалелые козлы, тряся руками, ногами, бородами. От музыки затрясся даже тротуар, на котором сидела Тамар. Вся площадь затряслась. Несколько парней и девчонок присоединились к пляске. Это была их музыка. Тамар попыталась вспомнить краткий курс, который преподал ей престарелый альбинос (он показался ей по меньшей мере сорокалетним), которого она встретила в «Желтой подлодке»[21] две недели назад:
— Транс классно идет под кислоту.
Рубашка у него была расстегнута до самого пупа, открывая гладкую, красную, словно обваренную, грудь.
— А хаус — это музон для экстази, и пипл покруче будет. А под техно хорошо…
Тамар забыла, что хорошо под техно, зато она отчетливо помнила его припухшие пальцы в серебряных кольцах, все пытавшиеся пристроиться у нее на бедре.
Среди скачущих в упоении хасидов весело носились дети. К Тамар кто-то подошел. Она подняла голову. На нее смотрела девушка в джинсах, в белом, домашней вязки, свитере, но в рваных кедах, зрачки у нее были неправдоподобно большие. Она молча села рядом. Тамар ждала. Может, это она? Может, вот сейчас это и начнется?
— Можно? — наконец спросила девушка тоненьким голоском и погладила Динку.
Тамар поняла, что к ним девушка никакого отношения не имеет. Она гладила Динку долго, с упоением, принюхивалась к ней, что-то шептала на ухо. Несколько минут она возилась с собакой. Потом тяжело поднялась, посмотрела на Тамар.
— Спасибо.
Глаза ее блеснули. Тамар не поняла — от радости или от слез. Девушка отошла на несколько шагов. Вернулась.
— Я… на улицу-то я пошла тогда, чтоб собаку свою забрать из карантина в Шуафате,[22] — объяснила она Тамар каким-то очень детским голосом. — Сто шекелей получила и сразу пошла забирать ее, а через неделю ее задавили, прямо у меня на глазах.
Она отошла.
Тамар испуганно обняла Динку. Она не может оставаться здесь. Ни минуты. Тамар встала и двинулась куда глаза глядят; дойдя до середины площади, она остановилась, потопталась на месте — чтобы как можно сильнее бросаться в глаза. Может, сейчас это произойдет? Кто-нибудь подойдет к ней и прикажет следовать за ним. Она ничего спрашивать не станет и спорить не станет. Послушно пойдет навстречу тому, что ее ждет. Площадь была полна народу, но никто к ней не подошел. У ограды стоял кучерявый парнишка; чуть согнувшись, он что-то бормотал себе под нос. Тот самый гитарист, которому сломали пальцы. Тамар помнила его еще из прежней жизни, когда он выступал в музыкальной академии. Теперь он почти каждый вечер приходит сюда, вертится около компаний. По слухам, раньше, около полутора лет назад, он был звездой того самого места, приносил им колоссальные доходы, пока не вздумал умничать и не сбежал. Почувствовав, что она на него смотрит, парень втянул голову в плечи и отвернулся. Тамар чуть не застонала, подумав, что теперь его место, наверное, занял Шай.
Она вышла за пределы освещенного круга площади. Вздохнула с облегчением. В одном из дворов, между грудами строительного мусора, присела помочиться. Динка сторожила, принюхиваясь к горячему парку, поднимавшемуся между ног Тамар. Шум с площади долетал и сюда. Тамар встала, натянула комбинезон, отдавшись на миг странности этого места. У стены парой гигантских насекомых застыли леса и бетономешалка. «Как это трусиха вроде меня решилась на такое?» — подумала Тамар с изумлением.
Сейчас ей хотелось лишь одного — лечь и уснуть. Скрыться даже от себя самой. Вот если бы имелось такое место, где можно помыться, соскрести с себя этот день. Она заколебалась. Такое место имелось: Лея постаралась. И там, конечно, ее ждут всякие сюрпризы: какая-нибудь вкуснятина, заботливо завернутая в одеяло и все еще теплая, дорогущий шоколадный десерт, и, конечно же, смешное письмецо и рисунок от Нойки. Мелочи, которые снова сделают ее человеком. Но Тамар еще утром решила, что не пойдет туда. Она теперь одна, совсем одна. Почему? А потому. Как говорит Теодора, «не пытай того, что выше понимания твоего». Тамар ускорила шаг, губы шевелились, споря с ней: ты только объясни, почему не пойти в ту сараюшку? Не знаю. Чтобы не подвергать Лею опасности? Нет ответа. Или чтобы ты окончательно уверилась, что нет в мире ни единого человека, на кого ты можешь положиться?
Тамар пересекла улицу Кинг-Джордж, обошла высокое обветшалое здание, в котором находилась контора ее отца. Улица была пустынна. Тамар двигалась, как робот. Вошла внутрь, спустилась в подвал, нашарила ключ над косяком. Открыла железную дверь. Здесь ее ждали тонкий матрас, легкое одеяло и еще кое-что — она принесла это на прошлой неделе, еще посмеялась над собой, а сейчас кинулась к нему так, словно он мог очистить ее от всего, — ее пушистый мишка с оторванным ухом, с которым она спала с самого младенчества.
В замке заскрежетал ключ, и Асаф метнулся на скамью. Полицейский успел заметить его суетливый прыжок, и Асаф тотчас почувствовал себя виноватым. Вместе с сыщиком в камеру вошла молодая симпатичная женщина в форме. Она назвала свое имя — не то Сигаль, не то Сигалит, Асаф не разобрал — и добавила, что она следователь по делам несовершеннолетних и хочет с ним побеседовать. Потом спросила, не желает ли он, чтобы кто-нибудь из родственников присутствовал при беседе, и Асаф в полном ужасе вскрикнул, что нет, не желает.
— Ну тогда начнем, — спокойно сказала следовательница.
Она открыла папку, задала Асафу несколько общих вопросов, записала его ответы, подробно объяснила его права. После каждой фразы она как-то натянуто улыбалась, и Асаф подумал, что, наверное, ей по инструкции полагается улыбаться преступникам.
Наконец она предложила:
— Может быть, послушаем сперва, что скажет Моти?
Полицейский, на физиономии которого ясно читалось глубочайшее отвращение к этим китайским церемониям, с шумом уселся по другую сторону стола, вытянул ноги, сунул большие пальцы под ремень.
— Живо! — рявкнул он. — Выкладывай! Поставщики, пушеры. Оборот, товар, имена. Мне нужна информация, а не всякая херня, понял?
Асаф взглянул на женщину. Он не понял ничего.
— Отвечай, пожалуйста, — сказала следовательница и закурила.
— Но что я такого сделал? — спросил Асаф и тут же смутился, потому что голос сорвался на какой-то всхлип.
— Слышь, ты, недоделок, да я тебя… — начал полицейский, но женщина кашлянула, и он заткнулся, судорожно облизнув верхнюю губу. — Слушай меня хорошенько, — продолжил он после паузы. — Я уже семь лет этим занимаюсь, и я… всем известно, что у меня фотографическая память. И этого твоего вонючего пса я засек не год назад, и не два — меньше месяца назад, точка в точку, засек я его, и с ним была девчонка, лет пятнадцати, может, шестнадцати. Кудряшки, волосы черные, до хрена волос у нее на башке, ростом примерно метр шестьдесят, мордашка, кстати, смазливая.
Обращался он главным образом к следовательницe, явно стараясь произвести на нее впечатление.
— И я ее почти взял с поличным, во время сделки с этим долбаным гномом на Сионской площади, и если бы не пес этот ё…
Кашель, облизывание губы, глубокий вздох.
— Теперь глянь-ка хорошенько. — Полицейский приподнял штанину, обнажив мускулистую, волосатую ногу, на которой явственно виднелись следы укуса. — До кости! Десять уколов из-за твоего пса ебу… вонючего.
Динка протестующе залаяла.
— Молчать, вонючка! — прошипел в ее сторону сыщик.
— Но я-то что сделал? — снова спросил Асаф.
Он был растерян. Метр шестьдесят, то есть примерно ему до плеча… и черные волосы, и кудряшки, и рожица, кстати, смазливая…
— «Что же я сделал?» — передразнил его полицейский. — Щас услышишь, что ты сделал. Это ты с ней и с этим псом сделали. Вы заодно, во как! — Он сложил щепотью три пальца. — Ты что думаешь — все кругом идиоты? А ну, давай выкладывай ее имя!
И он с силой грохнул обеими руками по столу. Асаф испуганно вскочил.
— Я не знаю.
— Не знаешь, да? — Полицейский встал и прошелся по комнате. Асаф нервно следил за ним. — Гулял себе по улице и увидел эту здоровенную псину, и она запросто так согласилась пробежаться с тобой?
Внезапно он набросился на Асафа и, ухватив его за рубашку, начал трясти:
— Говори, сволочь…
— Моти! — крикнула женщина; полицейский отпустил Асафа, бросил на нее мрачный взгляд и замолчал. — Послушай, э… Асаф, — заговорила женщина напряженным голосом, — если ты действительно ни в чем не виноват, то почему ты убегал?
— Я не убегал. Я даже не знал, что он за мной гонится.
Полицейский Моти язвительно хохотнул:
— Я за ним через полгорода гнался, а он «не знал»!
— Тогда, может, — повысила голос следовательница, заглушая разъяренное пыхтение Моти, — ты расскажешь, каким именно образом получил собаку от девчонки? Как насчет этого, Асаф?
— Не получал я от нее ничего! Я ее вообще не знаю! — В голосе Асафа звучало такое искреннее отчаяние, что на лице следовательницы проступило сомнение.
— Но как это возможно? Сам посуди, ты ведь, похоже, разумный парень. Ты действительно думаешь, что тебе поверят, будто вот так, ни с того ни с сего, к тебе попала собака и позволила водить себя на поводке? Мне, например, она бы позволила? Или Моти?
Динка злобно заворчала.
— Видишь? Лучше расскажи все как есть. Всю правду.
Правду! Господи, о ней он даже и не подумал. Забыл от страха и ужаса, от унижения с этими наручниками… А главное — из-за так хорошо знакомого ощущения, что он в чем-то виноват, что его наказали по справедливости за что-то, правда, не понятно за что… одним словом, за что-то, что он наверняка когда-то совершил, и вот сейчас настало время расплаты…
— У меня в кармане рубашки… — Голос его не слушался, и он начал сначала: — У меня в кармане рубашки есть бумага. Посмотрите.
Следовательница взглянула на полицейского. Он кивнул. Она достала бумагу.
— Что это? — Она прочла дважды и протянула сыщику.
— Что это?
— Это бланк семьдесят шесть, — сказал Асаф, черпая силы в словах. — На каникулах я работаю в мэрии. Эту собаку подобрали на улице, а я должен найти ее хозяев.
Как хорошо, что он сказал «хозяев» и не проговорился о том, что знает, как зовут этих «хозяев» с кудряшками.
Женщина взглянула на Моти. Тот энергично жевал нижнюю губу.
— Сейчас же позвоните в мэрию, — велела она. — Прямо отсюда.
Асаф назвал номер и сказал, чтобы спросили Авраама Даноха. Полицейский свирепо потыкал в кнопки мобильного телефона. Повисла тишина. Через несколько секунд Асаф услышал резкий голос Даноха.
Полицейский представился и сказал, что задержал Асафа, шнырявшего по центру города с собакой. Данох рассмеялся, Асаф отчетливо расслышал его скрипучий смех, и что-то ответил. Моти, выслушав, процедил «спасибо», отключил телефон и уставился в стену злобным взглядом.
— Ну, чего вы ждете? — спросила следовательница. — Расстегните его наконец!
Полицейский грубо дернул Асафа. Щелкнули наручники.
Асаф принялся разминать запястья — в точности как это делают в кино (теперь он понимал почему).
— Минутку, — сказал Моти грубым голосом, чтобы, не дай бог, не признать свое поражение. — Ты уже нашел кого-нибудь?
— Нет, — с легкостью соврал Асаф.
Неважно, что она натворила, эта Тамар, но этому типу он ее не выдаст.
— Послушай, мы действительно извиняемся за это недоразумение, — сказала следовательница, не глядя на Асафа. — Может, ты хочешь чего-нибудь попить в буфете? Или позвонить? Родителям?
— Нет… э-э… да. Я хочу позвонить.
— Пожалуйста. — Следовательница улыбнулась, на этот раз вполне искренне.
Асаф набрал номер. Полицейские шептались в сторонке. Динка подошла к нему. Асаф свободной рукой погладил ее.
Когда на другом конце провода сняли трубку, он услышал резкий шум.
— Алло!
— Носорог? — закричал Асаф.
Полицейский вышел из комнаты. Следовательница смотрела в стенку, притворяясь, будто не слушает.
— Кто это? Асаф? Это ты? — заорал Носорог, перекрикивая грохот станков. — Как дела, парень?
И вот тут Асаф едва не расплакался.
— Эй, Асаф, не слышу тебя! Асаф? Ты тут?
— Носорог, я… я слегка… тут такое случилось… мне нужно с тобой поговорить.
— Подожди минутку.
Асаф услышал, как Носорог крикнул своему помощнику Рами, чтобы тот выключил точильный станок.
— Ты где? — спросил Носорог в неожиданно наступившей тишине.
— В поли… неважно. Мне нужно тебя повидать. Зайдешь к «Симе»?[23]
— Сейчас? Я уже обедал.
— А я нет.
— Погоди. Дай разберусь.
Асаф слышал, как он что-то говорит в сторону. Стало ясно, что день сегодня у Носорога выдался напряженный — отливка. Асаф вслушивался в голос Носорога и улыбался. Одна голова Герцля,[24] женщина на лебеде, три больших Будды и шесть фигурок, которые будут вручены лауреатам израильского «Оскара».
— О'кей, — вернулся к нему Носорог. — Через четверть часа буду. Ты только глупостей не делай. Все, я двинул.
И повесил трубку. Тяжесть отпустила Асафа.
— Твой друг? — с симпатией спросила следовательница.
— Да… не совсем. Друг моей сестры. Неважно.
Асаф не собирался пересказывать ей эту запутанную историю. Она проводила его до выхода, и это было совсем другое дело: пройти мимо всех этих полицейских вольным и безгрешным.
— Скажите, — спросил Асаф, прежде чем попрощаться, — этот сыщик… он сказал, что поймал ту девушку в момент сделки. А какой сделки? Мне просто любопытно…
Следовательница прижала к себе папку. Взглянула направо и налево, помолчала. Асаф вдруг понял, что она очень красивая. Она же не виновата, подумал он, это ее работа.
— Я не уверена, что нам следует об этом говорить, — сказала следовательница с извиняющейся улыбкой.