Милый Ханс, дорогой Пётр Миндадзе Александр
– Знаешь, Какаду, – говорит серьезно Элизабет, – я потрясена, в какой ты форме. Правда. Слов нет.
И Валенсия вторит:
– Да, браво тебе, браво. Вообще, что ты все это придумал.
– То ли еще будет.
– Думаешь?
– Уверен. Вы тоже неплохо раздвигали.
Смеются польщенно. А сами вроде нечаянно всё оттесняют от двери, прямо там, в номере, у меня им будто медом намазано, а я так же нечаянно не пускаю, встав часовым в проходе. Мое упорное сопротивление они воспринимают по-своему, то есть уже не сомневаются, что я прячу кого-то за спиной. И, проиграв борьбу, понимающе переглядываются.
– Что ж, Какаду, мы рады, что ты еще мужчина, с этим тоже поздравления, – заключает Валенсия.
– И когда только успел? – удивляется Элизабет.
Валенсия знает:
– Ну, здесь такое количество дурочек, что немудрено. Называется, пусти козла в огород. Не меняешься, Какаду.
Уличив меня в грехах, они наконец удаляются. Элизабет на ходу оборачивается, а как же:
– Силы береги, еще пригодятся.
А дальше вот что. Едва захлопнув дверь, я делаю шаг-другой и падаю замертво лицом на ковер, не добравшись до дивана. Со стороны выглядит так, что я уже и впрямь покинул этот свет, неподвижность моя кажется полной и окончательной, так долго лежу. Нет, ожив, кое-как на полусогнутых ногах перемещаюсь все же на диван. Задыхаюсь, судорожно ловлю воздух, рука одна на сердце, другая приступает к реанимации, забрасывая в рот таблетки, их на тумбочке целая гора. Знаю, что делаю, что, зачем и как, не новичок. Привстав, пытаюсь ремень расстегнуть и, не справившись, иглу себе засаживаю прямо сквозь брюки в зад, шприц уже наготове. Сорочку сдернул, стаскиваю бандаж, живот противно вываливается. И вот сижу, прикрыв глаза, грудь вздымается, и это моя тайна за дверью и есть. Губы свое что-то шепчут, может, молитву, пот градом. И улыбка уже, что выжил, опять пронесло.
А снаружи кулачки партнерш моих, оказалось, колотят и колотят, там время у них другое. И встаю, пошатываясь, труба зовет. В боевой опять наряд свой облачаюсь. Бандаж, сорочка, ремень затягиваю туго… Всё. И в зеркале уже кавалер бравый кивает мне одобрительно и напоследок подмигивает даже: “Держись, Какаду!”
Дорожки шагов через зал по паркету. Ко мне навстречу идут и в танце приходят. Волнение.
– Вот мы шли, видел?
– Засмотрелся.
– Как тебе каминада наша?
– Нет слов.
Танцую с ними вместе без остановки.
– Какаду, счастливы мы. Это мы?
– Вы четверть века назад.
Осыпают поцелуями. Одна придвигается, другая. Дрожит голос Валенсии.
– Не знала, что такое еще будет, забыла. И ты счастлив, да?
– Очень.
– Мой хороший. Ты же не умеешь быть счастливым.
– Настало время.
Всё поцелуи, поцелуи. И, кажется, уже долгие слишком, не важно, кто мужчина, кто женщина, все вместе в ласках забылись вдруг, замолчав. Наконец отрываю их друг от друга, и сам через силу от них отрываюсь, и в смущении размыкаем объятия.
– Поднимай, хороший, – шепчет Элизабет, очнувшись.
Она делает шаг мне навстречу, готовая привычно взмыть ввысь, но я хитроумно оборачиваюсь к ней спиной. Удивляется:
– Что ты, Какаду?
– Было уже.
– Калеситы не было.
– Я о поддержке.
– С которой я соскакиваю в калеситу, именно. Что же непонятно?
– Понятно, что справишься без поддержки, не сомневаюсь.
Уже в недоумении Элизабет:
– Какаду, милый, ты с ума? Дай мне зацепиться, я после полета буду в калесите другая!
Я знаю:
– Ты станешь другой завтра на сцене, когда я подниму тебя. Это будет неожиданно, и ты ярче еще сверкнешь. Поверь, Элизабет.
Валенсия в бой бросается:
– Хорош, Какаду, совесть имей! Поднимай давай, ты чего вообще?
И опять нетерпеливый ко мне подход, и снова мой увертливый маневр в ответ. Да, я жить хочу.
Элизабет перестает танцевать, смотрит на меня. И уходит, откуда пришла, в угол к себе, на исходную. Слышу:
– Какаду, мне плевать. Мне вообще на тебя плевать.
– Жаль, что так, Элизабет.
– Ты мне не нужен. Нет, нужен как инструмент, ты это понимаешь?
– Как домкрат, – подсказывает Валенсия.
Я бессильно развожу руками:
– Сломался.
Элизабет только головой качает:
– Неприятная новость, Какаду.
И я в ответ вздыхаю:
– Усталость металла, что поделаешь.
– Ничего. Остается прощальный привет.
– И ты не забудь своей калесите.
Элизабет кивает и отворачивается, кажется, навсегда, и будто нет ее больше, всё. И бандонеоны солидарно смолкают, коду отыграв.
Но Валенсия еще есть, вот она, вцепилась в меня, рвет ворот сорочки, пуговицы летят:
– Какаду, что скажу, послушай, нет, ты послушай! Я уже сама не знаю, чего я вдруг, зачем, кто вообще такая, ну, с танцами этими! Но если сейчас вот сорвется, я тебе тогда не знаю, что… Да горло перегрызу, я лично!
И тут же Элизабет, опять вдруг объявившись, не ждал уже:
– Ду, милый, можно тебя так по старой памяти?
– По очень старой.
– Очень, да. Понимаешь, тут ведь еще дело такое. Я не помню напрочь, как там, чего. Ну, в диагонали этой, как отшибло. Ду, я что подумала… Может, так вспомню, ногами? Вот ты меня на руки если, а я с тебя соскочу и с разгона? Вдруг получится, как?
Не я, руки-домкраты мои сами призывно вверх идут, и Элизабет с места срывается, бежит ко мне. А Валенсия на шее уже повисла, рядом стояла.
И мы преодолеваем. Элизабет спрыгивает с меня и уходит в калеситу. И это у нас одно движение такое общее, слаженное и гармоничное даже. Но и помарка вкрадывается, едва заметная, когда за сердце хватаюсь. Жест мимолетный, рука опять сама, но Валенсия разглядела, реагирует:
– Вот!
Оказалось, я под недреманным оком ее, рядом танцует, партия своя у нее, отдельная.
– Что значит “вот”?
– А что значит?
– Ты сказала.
Не дрогнув, отчеканивает:
– Вот – это вот. Что у нас все получается. Нет разве?
Рифмую в ответ:
– А вот и сглазила!
Потому что ведь не получается, наоборот: Элизабет, в кренделях своих запутавшись, на паркете встала и стоит, так и замерла с занесенной ногой, и ни туда ни сюда.
– Забыла. Все забыла.
– Еще. Сначала давай.
– Спасибо, Ду.
– Элизабет, вперед.
Это себе я командую. Чтоб без помарок, жестов предательских. Но опять получается, что не получается, и всё даже хуже еще, и плохо совсем, потому что с Элизабет на руках зашатался я, не повалился чуть на паркет. И только она соскакивает, так кашель ураганный налетает, вообще пополам сгибаюсь. А око Валенсии все в меня уставлено, лицо непроницаемо, и ноги танцуют сами по себе.
Но, главное, Элизабет, споткнувшись будто, посреди зала столбом встает – и ни с места, зря всё. Спиной она к нам, слышно еле:
– Нет.
– И что?
– И всё.
В угол свой идет и там спотыкается, и на этот раз мы к ней бросаемся, потому что безжизненно сползает вдруг по стене на пол, еле подхватить успеваем. Пока держу за плечи, Валенсия, перепуганная, тормошит ее, бьет по щекам, потом, схватив с подоконника бутылку, поливает лицо водой. Обнимает, к себе прижимает: “Дышит! Обморок!” Умоляет очнуться: “Элизабет! Элизабет!” Всё без толку, и не знаем в ужасе, что делать, трупом она без движения, голова безвольно откинута, из стороны в сторону мотается.
Руку протягиваю, хочу лицом к себе повернуть, и тут Элизабет, странное дело, ладонь мою принимается целовать, пальцы губами ловит. И, ожив чудесным образом, сама из объятий вырывается и ложится лицом в пол. И смех сдавленный слышен.
Валенсия лицо утирает, тоже мокрое.
– Началось. Все думала когда. И вот!
– Опять ты “вот”. Что “вот”?
– Вот и купились, ура! – рифмует с пола Элизабет.
Рядом присаживаюсь.
– Вспоминай, сука.
И в коридор выходим. Валенсия вздыхает сокрушенно:
– Не знала, что все так кончится. То есть нет, знала, но думала, уже разучилась обольщаться. Давно не было. Идем, пошли?
– Куда?
– Туда. Сюда. Все равно.
Не дожидаясь, двинулась по коридору. Прячет лицо в досаде.
– Придумаешь, а потом разочарование. Как в молодости.
– Так молодость и есть.
– Когда?
– Сейчас вот. Сейчас, Валенсия.
– Да?
Пытался на ходу обнять – не поняла даже.
– Чего ты?
– Просто.
– Не лапай.
– Ладно.
– Страшно, что сумасшедшая?
– Тогда выглядело обаятельно. Образ.
– Ну, сколько лет. Усугубился образ. А что мы тут тоже вместе с ней малость свихнулись, и не малость?
– Наоборот, нормальными людьми стали.
Она ко мне поворачивается. И подмигивает вдруг вместо улыбки:
– Да мне тоже, Какаду. Не страшно, а наоборот.
Дальше все происходит в одно мгновение. Кажется, я угадываю ее желание, притиснул к перилам, и под моим страстным напором она с готовностью переламывается пополам и в конце концов повисает головой в пролет. Стянутые заколкой волосы маятником качаются над танцующими далеко внизу парами. Я провозглашаю:
– Поддержка наоборот!
И слышу ее ликующий голос в ответ:
– Самый раз!
Расплата неминуема. Едва выдергиваю из пропасти, еще не придя в себя, она предъявляет мне претензии:
– Ты в уме?
– Разве не понравилось?
– Мог не удержать, запросто.
– Обижаешь.
– Да вон на части разваливаешься!
И, передразнивая, она прикладывает ладонь к сердцу, потом и глаз загораживает, не забыла. В общем, полный мой портрет. Ну, и кашляет, конечно, согнувшись, надрывается просто.
– Скажи, Какаду, ты поэтому так распрыгался?
– Поэтому почему?
– Вот потому, что разваливаешься. Ты напоследок, да?
Она с опаской опять перегибается через перила, вниз заглядывает. И, кажется, сейчас осознает только, где была. На лице ужас.
– Боже мой!
– Ты сама хотела.
– Я? Что я? – удивляется она.
И уже прикована к перилам, снова к ним подходит, обо мне забыла. А когда оборачивается, говорит с досадой, увидев:
– Ну, чего прицепился, Какаду? Иди, уходи. К бабам, что ли, своим мифическим, сам-то веришь, что бабы? Или вон к лежачей давай, к ней, полоумной, может, перестанет над нами измываться!
Последнее Валенсия уже прокричала, с собой не совладав, и в конце взвизгнула даже, и тотчас Элизабет отозвалась в ответ с не меньшей яростью, из коридора как раз к нам выскочив, так что получилось, чуть не в один голос с партнершей.
– Ушли! Почему? Да как смели! – топает ногами Элизабет. – Уважение! Слышите? Я требую к себе уважения!
И, сорвавшись с места, бежит опять по коридору, в обратную сторону, и Валенсия, просияв лицом, за ней следом. И вот мчимся мы, обо всем позабыв, а Элизабет уже впереди дверь распахивает, зовет:
– Вспомнила! Все вспомнила!
То, что демонстрирует Элизабет, превосходит все наши прежние упражнения на паркете, по сути беспомощные топтания, теперь ясно. Легкая и уверенная в своем изяществе, она без единой заминки пересекает зал, одаривая нас на ходу лучезарными улыбками. Перед дверью не останавливается, а так и выходит, танцуя, наружу.
Ждем, когда вернется. Валенсия спрашивает:
– А ты это все за чистую монету принял, что забыла?
– И за кулисами актриса. Важен результат. Ты чего?
Валенсия слезу смахивает:
– Зависть.
– Видишь, тоже играешь.
– И близко нет.
– Думаешь, что не играешь, но играешь, – заключаю я со знанием дела.
Элизабет все не возвращается. Выглядываем в коридор, там никого. Мне непонятно.
– Что за черт? Где?
И ходим уже туда-сюда в поисках. Валенсия исчезает за дверью туалета. Возникнув опять, командует:
– Смотри в мужском.
– Оригинально.
– С нее станет. Давай.
Подчиняюсь. Вернувшись, развожу недоуменно руками.
Наконец обнаруживаем в баре на этаже. С рюмкой коньяка за столиком и в полной беспечности. Валенсия решительно садится напротив, лицом к лицу, на диванчике я поодаль примостился.
– Что происходит?
– Утро, – пожимает плечами Элизабет.
– Коньяк.
– О, да!
– Пока мы тебя по унитазам?
Элизабет не слышит, прильнув к окну. Там внизу река, сверкают, наперегонки бегут первые лучи солнца по льду.
– Я навсегда это запомню!
Радуется и просит, требует даже, чтобы мы тоже радовались:
– Видите? Вы видите? Да слепые просто!
И, глядя на нее, стонет Валенсия:
– Ну, тварь! Тварь!
– Какаду, скажи своей жене, пусть закроет рот, – морщится Элизабет.
И Валенсия в ответ морщится тоже:
– Какаду, скажи своей любовнице, коньяк – смерть шизофреника!
И началось…
– Коньяк за здоровье жены! – провозглашает Элизабет.
– Любовнице слава! Спасибо, что мужа увела! – не отстает Валенсия.
Обижаюсь, делаю вид:
– Тебя это радует, Валенсия?
– Мой самый счастливый день жизни!
И смеюсь я, смеюсь:
– Было так давно, что уже не было, вы чего?
Но еще Элизабет вставляет напоследок, успела:
– Она по тебе до сих пор сохнет, смотри!
Мы с Валенсией переглядываемся и даже фыркаем одновременно.
И всё. Сцепились, расцепились. Оказалось, неважно это, вообще не имеет значения. Потому что Элизабет вскакивает вдруг из-за столика и принимается посреди бара ногами выделывать свои кренделя, причем в ярости она.
– Я иду вот так! Так! И еще так! Нате! А потом я так! Видели? А вот вы! Вот, показываю! Вы так и еще так! Ну, допустим, так еще! И что? И всё, больше ничего!
Плюхнувшись опять на стул, сообщает:
– Не могу больше. Не буду. Нет.
Уточняю:
– Чем не угодили?
– Всем угодили.
– Плохо танцуем?
– Хорошо.
– И что ж тогда?
– Не так.
Вот значение в чем. В ногах, ступнях, позициях, таких, сяких. Вдруг это важнее всего, самой жизни даже.
– Не так, – повторяет Элизабет и к окну опять отворачивается. – Я вас ненавижу. У меня поезд через час.
Валенсия удар держит:
– Вали. Мы с тобой тоже нахлебались.
И уже каблуки ее мелькают со мной рядом. Выпорхнула на середину бара, тоже не лыком шита, и в ярости, как Элизабет. И перебежки эти, вращения, замирания ног в вышине, которые важнее жизни.
После полета на место приземляется, на нас смотрит с Элизабет, с одного на другого взгляд переводит:
– А без меня не смогли, ха-ха, парой потом. Никак без меня, что ж вы?
Тангера полуголая напротив, у нас с ней роман мгновенный. Кавалер удачно сидит спиной, а девушка как раз лицом и в глаза мне смотрит. Вняв моим немым мольбам и решив подбодрить, она расставляет под столом ноги, нескромно, выше всех ожиданий. И еще и юбку, изловчившись, вверх не без удовольствия подтягивает, и без того короткую. И мне остается только благодарно приложить руку к сердцу, что же еще.
– Вот! – фиксирует мой жест всевидящая Валенсия.