Вся королевская рать Уоррен Роберт
Он стоял на пороге, мигая и пытаясь разглядеть в темноте мое лицо.
– Это Джек Берден, – сказал я.
– Да ну! Джек, подумать только! – И он протянул руку. – Заходи. – Он, казалось, даже рад моему приходу.
Я пожал ему руку и шагнул в прихожую, где в тусклом свете канделябров поблескивали зеркала в облезлых золоченых рамах и стекла больших керосиновых фонарей на мраморных консолях.
– Ну, чем я могу быть тебе полезен, Джек? – спросил он, взглянув на меня желтыми глазами. Они не очень изменились за эти годы – не знаю, как остальное.
– Да вот… – начал я и уже не знал, как закончить. – Я просто хотел узнать, не спите ли вы и не можете ли поговорить с…
– Конечно, Джек, заходи. Сынок, у тебя что-то случилось? Подожди, я закрою дверь и…
Он повернулся, чтобы закрыть дверь, и, не будь его тикалка в полной исправности, несмотря на седьмой десяток, он свалился бы замертво. Потому что в дверях стоял Хозяин. Тихо, как мышь.
Однако судья не свалился замертво. Лицо его было невозмутимо. Но я чувствовал, как он весь подобрался. Вы хотите ночью закрыть дверь, и вдруг из темноты возникает фигура мужчины – тут поневоле задумаешься.
– Нет, – сказал Хозяин, непринужденно улыбаясь, снимая шляпу и делая шаг вперед, как будто его пригласили войти, чего на самом деле не было, – нет, с Джеком ничего не случилось. Насколько я знаю. И со мной также.
Теперь судья смотрел на меня.
– Прошу прощения, – сказал он голосом, который при желании становился холодным и скрипучим, как старая игла на пластинке граммофона. – Я упустил из виду, что теперь ты в хороших руках.
– Да, Джеку грех жаловаться, – сказал Хозяин.
– А вы, сэр? – Судья повернулся к Хозяину, поглядел на него из-под опущенных век – он был на полголовы выше, – и я увидел, как вздулись и заходили желваки под ржаво-красными сухими складками на его длинной челюсти. – Вы желали мне что-то сказать?
– А я еще не решил, – небрежно уронил Хозяин. – Пока ничего.
– Ну, – сказал судья, – в таком случае…
– А может, и найдется о чем поговорить, – перебил Хозяин. – Разве заранее знаешь? Если мы дадим ногам отдых…
– В таком случае, – продолжал судья, и снова его голос скрежетал безжизненно, как старая игла по пластинке или рашпиль по жести, – я хотел бы сообщить вам, что собираюсь ко сну.
– Ну, время детское, – сказал Хозяин и неторопливо смерил взглядом судью. На судье была старомодная бархатная куртка, брюки от смокинга и крахмальная рубашка; однако галстук и воротничок он уже снял, и под старым красным кадыком блестела золотая запонка. – Да и спать вы будете лучше, – продолжал Хозяин, закончив осмотр, – если подождете ложиться и как следует переварите ваш сытный ужин. И он двинулся по прихожей туда, откуда шел свет, – в библиотеку.
Судья Ирвин смотрел ему в спину, а он как ни в чем небывало шел к двери в своем жеваном, обтянувшем плечи пиджаке с темными от пота подмышками. Желтые глаза судьи выкатились, а лицо стало багровым, как говяжья печень в лавке у мясника. Потом он пошел за Хозяином.
Я проследовал за ними.
Когда я вошел в библиотеку, Хозяин уже сидел в большом вытертом кожаном кресле. Я стал у стены под книжными полками, которые уходили к потолку, теряясь в тени; книги, многие из них – по юриспруденции – были старые, в кожаных переплетах, и пахло от них в комнате плесенью, старым сыром. Здесь ничего не изменилось. Я помнил этот запах по долгим вечерам, которые проводил здесь, читая или слушая, как читает судья; в камине трещали поленья, и часы в углу, большие старинные часы, роняли на нас редкие маленькие катышки времени. Комната была все та же. На стенах висели большие офорты Пиранези в тяжелых резных рамах – Тибр, Колизей, развалины храма. На каминной доске и на столе лежали стеки, стояли серебряные кубки, выигранные собаками судьи на полевых испытаниях и им самим на стрельбищах. Стойка с ружьями у двери пряталась от света бронзовой настольной лампы, но я знал каждое ружье на ней, помнил на ощупь.
Судья не стал садиться. Он стоял посреди комнаты и смотрел сверху на Хозяина, раскинувшего ноги по красному ковру. Судья молчал. Что-то творилось у него в голове. Вы знали: если бы в стенке этого высокого черепа, там, где поредела и поблекла некогда густая темно-рыжая грива волос, было бы окошко, вы увидели бы сквозь него работу колесиков и пружин, храповиков и зубчаток, блестящих, как во всяком ухоженном и точном механизме. Но может быть, кто-то нажал не на ту кнопку. Может, он так и будет работать вхолостую, пока что-нибудь не треснет или не выйдет весь завод, – может быть, все это ничем не кончится.
Однако Хозяин заговорил. Он кивнул на письменный стол, где стоял серебряный поднос с бутылкой, кувшином воды, серебряной чашей, двумя стаканами, бывшими в употреблении, и тремя или четырьмя чистыми, и сказал:
– Вы не возражаете, судья, если Джек нальет мне стаканчик? В порядке, так сказать, южного гостеприимства.
Судья Ирвин ему не ответил. Он повернулся ко мне и сказал:
– Я не подозревал, Джек, что, помимо всего прочего, ты выполняешь обязанности слуги; но, конечно, если я ошибаюсь…
Я чуть не заехал ему по физиономии. Я чуть не заехал по этой проклятой ржаво-красной гордой старой физиономии с орлиным носом и глазами, отнюдь не старыми, но твердыми, ясными и лишенными глубины, – я чуть не заехал по этим глазам, взгляд которых был оскорблением. И Хозяин засмеялся, и я чуть было не заехал ему по роже. Я мог бы встать и уйти и оставить их вдвоем в этой провонявшей сыром комнате – плюнуть на них и уйти куда глаза глядят. Но я не ушел – и, должно быть, правильно сделал, потому что вы никогда не можете уйти от того, от чего вам хотелось бы уйти больше всего на свете.
– Чепуха, – сказал Хозяин, оборвав смех. Он встал с кресла, приблизился к столу, налил в стакан виски и, улыбаясь судье, подошел ко мне и протянул стакан.
– На, Джек, – сказал он, – выпей.
Не могу оказать, что я взял стакан, – мне сунули его в руку, а я держал его, не поднося ко рту, и смотрел, как Хозяин улыбается судье Ирвину и говорит:
– Иногда Джек наливает мне виски, иногда я ему наливаю виски… а иногда, – он опять шагнул к столу, – я сам себе наливаю виски.
Он плеснул из бутылки, добавил воды и бросил на судью косой насмешливый взгляд.
– Угощают меня или нет, ты не много получишь, судья, если станешь дожидаться, пока тебя угостят. А я – человек нетерпеливый. Я очень нетерпеливый человек, судья. Поэтому-то я и не джентльмен, судья.
– Вот как? – ответил судья. Он стоял посреди комнаты и наблюдал сверху за этим спектаклем.
А я смотрел на них из своего угла. «Ну их к черту, – думал я, – к чертовой матери их обоих». Пусть они катятся к чертовой матери со своими разговорами.
– Да, – говорил Хозяин, – а вы – джентльмен, судья, и вам не к лицу проявлять нетерпение. Даже когда хочется выпить. Разве по вас скажешь, что вам хочется выпить, а ведь это вы платили за бутылку. Но вы все же выпейте. Выпейте, я вас прошу. Выпейте со мной, судья.
Судья Ирвин не произнес ни слова. Он стоял, выпрямившись, посреди комнаты.
– Да выпейте же, – со смехом сказал Хозяин и сел в кресло, разбросав ноги по красному ковру.
Судья не налил себе виски. И не сел.
Хозяин посмотрел на него из кресла и сказал:
– Судья, у вас случайно не найдется вечерней газеты?
Газета лежала на кресле у камина, под воротничком и галстуком судьи, а на спинке висел белый пиджак.
– Да, – сказал судья, – у меня найдется вечерняя газета.
– Я не успел ее просмотреть, мотаясь весь день по дорогам. Не возражаете, если я взгляну?
– Ни в коей мере, – ответил судья, и снова это был напильник, царапающий по жести. – Но по одному вопросу я, видимо, сам смогу удовлетворить ваше любопытство. В газете опубликовано мое выступление в поддержку кандидатуры Келахана, баллотирующегося в сенат. Если вас это интересует.
– Просто хотел услышать это из ваших уст, судья. Кто-то сказал мне, но вы ведь знаете: скажешь с ноготок – перескажут с локоток, а газетчики склонны к преувеличениям, язык у них впереди ума рыщет.
– В данном случае никаких преувеличений не было, – сказал судья.
– Просто хотел услышать это непосредственно от вас. Из ваших драгоценных уст.
– Вот вы и услышали, – сказал судья, стоя все так же прямо посреди комнаты. – А посему, если вас не затруднит, – лицо его опять стало багровым, как говяжья печень, хотя говорил он холодно и размеренно, – и если вы допили…
– Ах, да, спасибо, судья, – сказал Хозяин голосом слаще меда. – Я, пожалуй, еще налью. – И потянулся за бутылкой. Он выполнил свое намерение и сказал: «Благодарю».
Вернувшись в кресло с полным стаканом, он продолжал:
– Да, судья, я услышал, но я хотел бы услышать от вас кое-что еще. Вы уверены, что возносили его имя в своих молитвах? А?
– Для себя я этот вопрос решил, – ответил судья.
– Так, но если память мне не изменяет, – Хозяин задумчиво повертел стакан, – в городе во время той небольшой беседы вы вроде бы не возражали против моего человека Мастерса.
– Я не брал никаких обязательств, – резко ответил судья. – Я ни перед кем не брал обязательств, кроме своей совести.
– Вы давно уже варитесь в политике, – заметил Хозяин как бы вскользь, – и то же самое, – он отхлебнул из стакана, – ваша совесть.
– Простите? – угрожающе переспросил судья.
– Забудем, – ответил Хозяин, осклабясь. – Так чем же не угодил вам Мастерс?
– До моего сведения дошли некоторые подробности его карьеры.
– Кто-то полил его грязью, да?
– Если вам угодно, да, – ответил судья.
– Смешная это штука – грязь, – сказал Хозяин. – Ведь если подумать, весь наш зеленый шарик состоит из грязи, кроме тех мест, которые под водой и опять же состоят из грязи. Трава – и та растет из грязи. А что такое бриллиант, как не кусок грязи, которому однажды стало жарко? А что сделал господь бог? Взял пригоршню грязи, подул на нее и сделал вас и меня, Джорджа Вашингтона и весь человеческий род, благословенный мудростью и прочими добродетелями. Так или нет?
– Это не меняет дела, – сказал судья откуда-то с высоты, куда не достигал свет настольной лампы, – Мастерс не представляется мне человеком, заслуживающим доверия.
– Пусть попробует не заслужить, – сказал Хозяин, – я ему шею сверну. – В этом вся и беда. Он постарается заслужить ваше доверие. – Это факт, – сокрушенно признал Хозяин и покачал головой, всем своим видом выражая смирение перед роковой неизбежностью. – Мастерс постарается не обмануть моего доверия. Ничего не попишешь. Но Келахан – возьмем, к примеру, Келахана, – сдается мне, что он станет оправдывать ваше доверие, доверие треста Алта Пауэр и бог знает чье еще. Так в чем же разница? А?
– Ну…
– Ну-гну! – Хозяин выпрямился в кресле с той взрывчатой быстротой, с какой хватал на лету муху или поворачивал к вам лицо с выпученными глазами. Он выпрямился, и каблуки его вонзились в ковер. Виски пролилось на его тонкие брюки. – Я объясню вам, в чем разница! Я могу провести Мастерса в сенат, а вы не можете провести Келахана. И это большая разница.
– Все же я попытаю счастья, – сказал судья оттуда, сверху.
– Счастья? – засмеялся Хозяин. – Судья, – сказал он, перестав смеяться, – оно все вышло, ваше счастье… Сорок лет вы пытали счастья в этом штате, и вам везло. Вы сидели тут в кресле, а негритята бегали на цыпочках и таскали вам пунш, и вам везло. Вы тут сидели и улыбались, а ваши ребята потели на трибунах и щелкали подтяжками, и, когда вам чего-нибудь хотелось, вы просто протягивали руку и брали. А когда у вас оставалось свободное время после охоты на уток и защиты трестов на процессах, вы могли развлечься, изображая генерального прокурора. Или поиграть в судью. Вы долго были судьей. А как вам понравится, если вы перестанете им быть?
– Никому, – сказал судья Ирвин, выпрямившись еще больше, – никому еще не удавалось меня запугать.
– Да я и не пугал, – сказал Хозяин, – до нынешнего дня. И сейчас не пугаю. Я хочу, чтоб вы сами одумались. Вы говорите, кто-то полил грязью Мастерса? Ну, а если я открою вам глаза на Келахана? Стоп, не прерывайте меня. Не лезьте в бутылку. – Он поднял руку. – Я пока не занимался раскопками, но могу – и ежели я выйду на задний двор, воткну лопату, захвачу ароматный кусок и поднесу его к носу вашей совести, вы знаете, что она вам скажет? Она вам скажет, чтобы вы отреклись от Келахана. Репортеры налетят сюда тучей, как навозные мухи к дохлому псу, и вы сможете рассказать им все про себя и про свою совесть. Вам даже не надо выступать за Мастерса. Вы со своей совестью можете прогуливаться под ручку и рассказывать друг другу, как вы друг друга любите.
– Я поддержал кандидатуру Келахана, – сказал судья Ирвин. Он не дрогнул.
– Я мог бы произвести для вас раскопки, – задумчиво сказал Хозяин. – Келахан давно в обращении, а где это видано, чтоб с сажей играть да рук не замарать? Сами знаете: тут только выйди бос, как ступишь в навоз. – Он смотрел на лицо судьи – щурился, вглядывался, наклонял голову набок.
Я вдруг осознал, что старинные часы в углу не стали моложе. Они роняли ТИК, и ТИК падал мне на мозги, как камень в колодец, шли круги, замирали, и ТИК тонул в темноте. Потом в продолжение какого-то времени – ни долгого, ни короткого, а может, и вообще не времени – не было ничего. Потом в колодец падал ТАК, и шли круги, замирали.
Хозяин перестал изучать лицо судьи, которое было непроницаемо. Он развалился в кресле, пожал плечами и поднес стакан ко рту. Потом сказал:
– Поступайте как знаете, судья. Но можно ведь сыграть и по-другому. Скажем, кто-нибудь копнет прошлое другого человека и поднесет на лопате Келахану, а у Келахана ни с того ни с сего взыграет совесть, и он отречется от своего покровителя. Когда дело доходит до совести, нипочем не угадаешь, какой номер она выкинет, а копать только начни…
Судья Ирвин шагнул к большому креслу, и лицо его уже не было багровым, как говяжья печень, оно прошло через эту стадию и побелело, начиная от основания крупного носа.
– Благоволите встать из кресла и выйти вон!
Хозяин не поднял головы со спинки кресла. Он посмотрел на судью благодушно, доверчиво, потом скосился на меня.
– Джек, – сказал он, – ты был прав. Судью на испуг не возьмешь.
– Вон! – сказал судья, на этот раз тихо.
– Не слушаются старые кости, – пробормотал Хозяин удрученно. – Но теперь, когда я исполнил свой христианский долг, позвольте мне удалиться. – Он осушил свой стакан, поставил его на пол возле кресла и поднялся. Он стоял перед судьей, глядя на него снизу вверх и наклонив голову набок, как крестьянин, покупающий лошадь.
Я поставил стакан на полку позади себя. Оказалось, что после первого глотка я даже не притронулся к виски. «Черт с ним», – подумал я и не стал допивать. Какой-нибудь негр допьет завтра утром.
Затем, точно раздумав покупать эту лошадь, Хозяин помотал головой и прошел мимо судьи, словно тот был не человеком и даже не лошадью, а деревом или углом дома, обогнул его и направился к прихожей, ступая легко и неторопливо по красному ковру. Без спешки.
Секунду или две судья стоял неподвижно, потом резко повернулся и проводил взглядом Хозяина. Глаза его блеснули в тени абажура.
Хозяин взялся за ручку, открыл дверь и, не отпуская ручки, оглянулся.
– Что ж, судья, – оказал он, – скорей с тоской, чем с гневом, ухожу я. А если ваша совесть решит начхать на Келахана, дайте мне знать. Понятно, – улыбнулся он, – если это случится не слишком поздно.
Потом он перевел взгляд на меня, сказал: «Айда, Джек» – и скрылся в прихожей.
Прежде чем я успел включить первую скорость, судья обратил ко мне лицо, устремил на меня взгляд, и губа под этим выдающимся носом вздернулась в улыбке, преисполненной, я бы сказал, монументальной иронии.
– Ваш наниматель зовет вас, мистер Берден.
– Я еще не нуждаюсь в слуховой трубке, – ответил я и, двинувшись к двери, подумал: «Ну ты даешь, Джек, нечего сказать, отбрил – как сопляк отвечаешь».
Когда я подошел к двери, он сказал:
– На этой неделе я обедаю с твоей матерью. Передать ей, что тебе по-прежнему нравится твоя работа?
«Отвяжись от меня», – подумал я, но он не желал, и верхняя губа снова вздернулась.
Тогда я сказал:
– Как вам будет угодно, судья. Но на вашем месте я бы не стал трезвонить об этом посещении. Не дай бог, вы передумаете, и кому-нибудь взбредет в голову, что вы унизились до грязной политической сделки с Хозяином. Под покровом ночной темноты.
И я прошел через дверь, через прихожую, через дверь прихожей, оставив ее открытой, и хлопнул дверью веранды.
«Черт бы его побрал, чего он ко мне привязался?»
Но он не струсил.
Залив остался позади, и с ним – соленый, томительный и свежий запах отмелей. Мы возвращались на север. Стало еще темнее. Туман сгустился на полях, а в низинах перетекал через шоссе, застилая фары. Изредка навстречу нам из темноты вспыхивала пара глаз. Я знал, что это глаза коровы, несчастной, доброй, стоической твари, которая встала со своею жвачкой на обочине, потому что законов для скота еще не придумали. Но глаза ее горели в темноте, словно череп был полон расплавленного, яркого, как кровь, металла, и, если свет фар падал правильно, мы могли заглянуть в этот череп, в это кровавое жаркое сияние, даже не успев увидеть очертаний тела, построенного так, чтобы удобнее было швырять в него комьями. Я знал, чьи это глаза, и знал, что внутри этой корявой, невзрачной головы нет ничего, кроме горсти холодной, загустевшей серой каши, в которой что-то тяжело ворочается, когда мы проезжаем мимо. Мы и были тем, что ворочалось в мозгу коровы. Так бы сказала корова, будь она твердокаменным идеалистом вроде маленького Джека Бердена.
Хозяин сказал:
– Ну, Джеки, тебе подвалила работенка.
А я сказал:
– Келахан?
А он сказал:
– Нет, Ирвин.
А я сказал:
– Едва ли ты что-нибудь найдешь на Ирвина.
А он сказал:
– Ты найдешь.
Мы продолжали буравить тьму еще восемнадцать минут – еще двадцать миль. Плазменные пальцы тумана протягивались к нам из болот, выползали из черноты кипарисов, чтобы схватить нас, но безуспешно. Из болота выскочил опоссум, хотел перебежать дорогу и перебежал бы, но Рафинад оказался проворнее. Рафинад слегка шевельнул руль, довернул на волос. Не было ни удара, ни толчка – просто тукнуло под левым крылом, и Рафинад сказал: «З-з-зар-раза». Он мог продеть этот «кадиллак» в иголку.
Спустя восемнадцать минут и двадцать миль я сказал:
– А если я ничего не успею найти до выборов?
Хозяин ответил:
– Плевать на выборы. Я и так проведу Мастерса без сучка без задоринки. Но если тебе понадобится десять лет – все равно найди.
Спидометр отстучал еще пять миль, и я сказал:
– А если за ним ничего нет?
А Хозяин сказал:
– Всегда что-то есть.
А я сказал:
– У судьи может и не быть.
А он сказал:
– Человек зачат в грехе и рожден в мерзости, путь его – от пеленки зловонной до смердящего савана. Всегда что-то есть.
Еще через две мили он добавил:
– Сработай на совесть.
С тех пор минуло много лет. Мастерс давно мертв, лежит в могиле, но Хозяин был прав – он прошел в сенат. А Келахан жив, но жалеет об этом: ему так не везло, что он даже не умер вовремя. И мертв Адам Стентон, который удил рыбу и лежал на песке под горячим солнцем рядом со мной и Анной. И мертв судья Ирвин, который хмурым зимним утром наклонялся ко мне среди высокой седой осоки и говорил: «Ты веди за ней ствол, Джек. Надо вести ствол за уткой». И мертв Хозяин, который сказал: «Сработай на совесть».
Маленький Джеки сработал на совесть, это точно.
2
В последний раз мне довелось увидеть Мейзон-Сити, когда я прикатил туда по новой бетонке на большом черном «кадиллаке» вместе с Хозяином и его компанией; это было давно, потому что сейчас уже 1939-й, и три года, прошедшие с тех пор, кажутся мне вечностью. Впервые же я увидел его гораздо раньше – в 1922 году, и ехал я на своем «форде-Т», то стискивая зубы при въезде на изрытую щебенку, чтобы от тряски на них не скололась эмаль, то хватаясь за стойку руля, когда машину тащило юзом по серой пыли, которая тянулась хвостом на целую милю и оседала на листья хлопчатника, окрашивая их в серый цвет. Надо отдать должное Хозяину; когда он стал губернатором, вы могли прокатиться с ветерком и не растерять своих коронок. Во времена моего первого посещения это было невозможно.
Меня вызвал главный редактор «Кроникл» и сказал:
– Садись в свою машину, Джек, и поезжай в Мейзон-Сити – выясни, шут его дери, кто такой этот Старк, который возомнил себя Иисусом Христом и выгоняет менял из их обшарпанного муниципалитета.
– Он женился на учительнице, – сказал я.
– Наверно, это повлияло ему на мозги, – сказал Джим Медисон, главный редактор «Кроникл». – Он думает, до него никто не спал с учительницами?
– Облигации выпущены для сбора средств на постройку школы, и, по-моему, Люси думает, что часть этих средств можно использовать по назначению.
– Какая еще, к черту, Люси?
– Люси – это учительница, – сказал я.
– Недолго ей быть учительницей, – сказал он. – Недолго ей получать жалованье в округе Мейзон, если она не уймется. Совсем недолго, или я не знаю округ Мейзон.
– Кроме того, Люси не одобряет спиртного.
– Кто из вас спит с Люси – ты или этот малый? Слишком много ты знаешь о Люси.
– Я знаю то, что рассказал мне Вилли.
– Какой еще, к черту, Вилли?
– Вилли – это малый в рождественском галстуке, – объяснил я. – Он же дядя Вилли из деревни. Он же Вилли Старк, учительский любимчик; я познакомился с ним месяца два назад в задней комнате у Слейда, и он мне сказал, что Люси не одобряет спиртного. А что она не одобряет воровства – это мое предположение.
– Она не одобряет Вилли Старка в роли окружного казначея, – заметил Джим Медисон, – если подбивает его на такое дело. Она что, не знает, какие у них там порядки, в округе Мейзон?
– У них там такие же порядки, как у нас тут, – ответил я.
– Да, – Джим Медисон вынул из угла рта слюнявый, изжеванный огрызок того, что некогда было двадцатицентовой сигарой, осмотрел его и, вытянув в сторону руку, уронил в большую латунную плевательницу, утопавшую в зеленом и буйном, как клевер, ковре, который цвел подобно оазису среди четырехэтажного запустения редакции «Кроникл» – Да, – сказал Джим Медисон, проследив за падением окурка, – но отправляйся-ка ты отсюда и поезжай туда.
И я поехал в Мейзон-Сити, стискивая зубы при въезде на щебенку и цепляясь за стойку руля, когда машину бросало юзом по пыли, – и было это очень давно.
Я прибыл в Мейзон-Сити в середине дня, посетил кафе «Мейзон-Сити», Домашние Обеды для Леди и Джентльменов, с видом на площадь, заказал жареной ветчины с картофельным пюре и зеленью и, держа стакан с разливным виски в одной руке, другой боролся с семью или восемью мухами за обладание пирогом с драченой.
Я вышел на улицу, где в тени под навесами из гофрированного железа спали собаки, и, пройдя квартал, очутился перед шорной мастерской. Одно место там было свободно, поэтому я сказал «здрасте» и присоединился к собравшимся. От младшего из них меня отделяло сорок лет, но я решил, что мои руки тоже успеют распухнуть, покрыться коричневыми пятнами и лечь на набалдашник старой ореховой палки, прежде чем кто-нибудь из них произнесет первое слово. В таком городе, как Мейзон-Сити, вернее, в таком, каким он был двадцать лет назад, до постройки нового бетонного шоссе, скамья перед шорной мастерской – это место, где у времени заплетаются ноги, где оно ложится на землю, как старая гончая, и затихает. Это место, где вы сидите, дожидаясь ночи и атеросклероза. Это – место, на которое гробовщик глядит уверенно, зная, что не останется без куска хлеба при таком заделе. Но если вы сидите на этой лавке днем, в конце августа, рядом со стариками, то кажется, что вы никогда ничего не дождетесь, даже собственных похорон, и солнце палит, и не движутся тени на яркой пыли, которая, если вглядеться получше, полна крупинок, блестящих как кварц. Старики сидят, положив свои веснушчатые руки на набалдашники ореховых палок, и выделяют некую метафизическую эманацию, под влиянием которой изменяются все ваши категории. Время и движение перестают существовать. Как в эфирном дурмане, все кажется приятным, грустным и далеким. Вы восседаете среди старших богов, в тишине, нарушаемой лишь легким rale[5] того, у которого астма, и ждете, чтобы они сошли с олимпийских, прогретых солнышком высот и высказались, независтливые, насмешливые провидцы, о делах людей, бьющихся в тенетах суеты житейской.
– Смотрю я, Сим Сондерс новый сарай построил.
И в ответ: – Да, не иначе денег девать некуда. И третий:
– Да-а.
Так я сидел и ждал. И один из них сказал, а другой передвинул во рту жвачку и ответил, и последний сказал: «Да». Я подождал немного, потому что знал свое место, а затем сказал: «Я слышал, новую школу будут строить». И подождал еще немного, пока затихнут мои слова и всякое воспоминание о них улетучится из воздуха. Тогда один из них сплюнул янтарем на сухую землю, потрогал пятно концом палки и сказал: «Да, и, слыхать, с паровым отоплением».
И номер Второй:
– Легкими ребятишки хворают от этого отопления.
И номер Третий:
– Да.
И номер Четвертый:
– Пущай построют сперва.
Я посмотрел через площадь на часы, нарисованные на башне суда, – часы, по которым старики считали свое время, – и подождал. Потом спросил:
– А кто им мешает?
И номер Первый ответил:
– Старк. Все Старк этот.
И номер Второй:
– Да, все этот баламутит, Вилли Старк.
И номер Третий:
– Высоко взлетел, да как бы из порток не выпал. Начальством, видишь, сделался, да как бы из порток не выпал.
И номер Четвертый:
– Да-а.
Я подождал, а потом спросил:
– Говорили мне, что он подрядчика нашел подешевле.
И номер Первый:
– Да, нашел подрядчика, у которого негры работают.
И номер Второй:
– А наши пущай без работы погуляют. Это значит стройка.
И номер Третий:
– А ты с нами захочешь работать, с неграми? Тем паче с чужими неграми. Хоть школу, хоть сортир работать, это тебе понравится.
И номер Четвертый:
– Белые тоже работать хотят.
И номер Первый:
– Да-а. Да, сказал я себе, значит, вот какая история, потому что округ Мейзон – крестьянский округ и там не любят негров, по крайней мере чужих негров, а своих там не так уж много.
– И много они выгадают, – спросил я, – на дешевом подряде?
И номер Первый:
– Столько выгадают, что на дорогу не хватит, привезти этих негров.
И номер Второй:
– А наши пущай без работы погуляют.
Я подождал приличия ради, потом поднялся и сказал:
– Пора мне двигаться. Всего хорошего, джентльмены.
Один из стариков поднял на меня глаза, словно я только что подошел, и сказал:
– Ты сам-то по какой части будешь, сынок?
– Да я ни по какой, – ответил я.
– Стало быть, хвораешь? – спросил он.
– Да нет, не хвораю. Просто честолюбия маловато, – ответил я и, уже шагая по улице, подумал, что это святая правда.
Я подумал также, что достаточно убил времени и вполне могу отправиться в окружной суд и получить там тот материал, которого от меня ждут. Ни один порядочный газетчик не стал бы добывать материал, рассиживаясь перед шорной лавкой. Ничего подходящего для газеты там не узнаешь. И я отправился в окружной суд.
Вестибюль окружного суда был пуст и темен, черный линолеум на полу вытерт, покрыт бугорками и ложбинками, а в воздухе, сухом и пыльном, застоялась такая тишина, что, казалось, вместе с ней вы вдыхаете последние усохшие шепотки, остатки речей и разговоров, которые звучали здесь семьдесят пять лет; но вот в другом конце вестибюля я увидел комнату, где сидели люди. Над дверью была табличка с полустершимися буквами. Их еще можно было прочесть: «Шериф».
Я вошел в комнату, где на плетеных стульях, запрокинувшись, сидели трое мужчин, а на бюро бессильно гудел вентилятор. Я сказал лицам «здрасте», и самое большое из них, которое было красным и круглым и сидело, положив ноги на доску бюро, а руки на живот, сказало «здрасте».
Я вытащил из кармана визитную карточку и отдал ему. С минуту он смотрел на нее, держа в вытянутой руке, словно опасаясь, что она плюнет ему в глаза, потом повернул обратной стороной и долго смотрел на обратную сторону, пока не утвердился в мысли, что она пуста. Тогда он положил руку с карточкой на живот и стал смотреть на меня.
– Большой конец вы отмахали, – сказал он.
– Это точно, – сказал я.
– Зачем пожаловали?
– Узнать, что тут происходит со школой.