Соблазняющий разум. Как выбор сексуального партнера повлиял на эволюцию человеческой природы Миллер Джеффри

Мы единственный вид приматов с постоянно выдающимися полукруглыми ягодицами и единственный вид, у взрослых самок которого ягодицы постоянно увеличены за счет отложения жира. У людей уникальный размер и форма ягодиц, и по этим признакам значительно выражены межполовые различия. Вид ягодиц зависит и от возраста: до пубертата они почти одинаковы у обоих полов, а затем у девушек буквально в течение нескольких лет в ягодицах и бедрах откладывается жир. Величина и выпуклость ягодиц обычно достигают пика в ранней молодости – тогда же, когда достигает максимума и женская фертильность, – а затем содержание жира в них постепенно снижается относительно других частей тела. Кроме того, для ягодиц характерны межпопуляционные различия. Например, у койсанских народов, живущих в Южной Африке, ягодицы женщин благодаря древним предпочтениям мужчин обрели просто феноменальную выпуклость.

Межполовые различия размеров и формы ягодиц трудно объяснить естественным отбором. Поскольку женская грудь и ягодицы состоят в основном из жировой ткани, долгое время предполагали, что их эволюционный смысл – запасать жир, защищая от непредсказуемости и сезонности питания. Однако самки почти всех позвоночных в ходе эволюции приобрели склонность накапливать жир, но только у женщин он распределен по телу таким необычным образом. Самки горилл, например, как и мужчины нашего вида, накапливают жир в животе. Так почему же женщины не следуют этой стандартной для приматов тенденции и накапливают жир ниже талии?

Эволюционный психолог Дев Сингх предположил, что особое распределение жира у женщин появилось как индикатор молодости, здоровья и фертильности. Он обнаружил, что мужчины по всему миру, как правило, предпочитают женщин с низким отношением окружности талии к окружности бедер[49], то есть с относительно узкой талией и широкими бедрами. У молодых фертильных женщин, если они не беременны, это соотношение колеблется в районе 0,7. Такое значение получается, например, при обхвате талии 63 см, а бедер – 90 см. У мужчин это соотношение, как правило, не меньше 0,9, равно как у девочек до полового созревания и женщин после менопаузы. У беременных женщин оно, естественно, еще выше. У женщин с медицинскими проблемами, которые сказываются на фертильности, индекс талия/бедра обычно растет. У индийских храмовых скульптур, изображающих индуистских богинь, традиционно тонкая талия и широкие бедра: их соотношение иногда снижено до 0,3. Это символизирует их сверхъестественную плодовитость и сексуальность. В европейской моде были в ходу корсеты и турнюры, визуально занижавшие это соотношение. Тем, что самцы гоминид из поколения в поколение выбирали самок с низким индексом талия/бедра, можно было бы объяснить, почему у современных женщин такая узкая талия, такие широкие бедра и такие увесистые ягодицы.

Внушительные бюсты и ягодицы развились у женщин не потому, что мужчины-гоминиды однажды зафиксировались на полусферах как платонических идеалах красоты. Эти части тела развивались как надежные индикаторы молодости, здоровья, фертильности, симметрии и достаточных жировых запасов. У голодающих и болезненных женщин не бывает пышных форм. Они расходуют жировые запасы на то, чтобы оставаться в живых, а не крутиться перед мужчинами в надежде кого-нибудь завлечь. Поскольку у голодающих женщин обычно прекращается овуляция, женщины с невыраженными ягодицами и грудью часто оказываются бесплодными. У бегуний на длинные дистанции, балерин и женщин, страдающих анорексией, с потерей большей части жира обычно уменьшаются размеры груди и ягодиц и нередко прекращаются овуляции и менструации. Ягодицы, как и грудь, показывают важность мужского выбора в человеческой эволюции.

Тела, лица, люди и мозги

Мы рассмотрели четыре варианта: пенис, клитор, грудь и ягодицы, – но телесные брачные украшения на этом не заканчиваются. Поскольку для этих четырех частей тела характерны яркие межполовые различия, они несут много информации о мужском и женском выборе. Однако они вносят относительно небольшой вклад в физическую привлекательность по сравнению с лицом, ростом, пропорциями и общим состоянием организма. Минимум волос на теле, длинные волосы на голове, межполовые различия мускулатуры – тоже важные свидетельства выбора партнеров нашими предками. Нэнси Эткофф в книге “Выживание красивейших” (Survival of the Prettiest) и Десмонд Моррис в книге “Наблюдая за телом” (Bodywatching) очень подробно рассмотрели все эти прелести.

Однако я бы хотел упомянуть несколько особенностей строения человеческой головы, благодаря которым мозг встроен в контекст телесного окружения. Голова – это основной ориентир при выборе партнера для обоих полов. Она полна разнообразной информации о приспособленности, потому что обеспечить ее развитие очень сложно, и многое может пойти не так. Передняя поверхность головы в ходе эволюции стала рельефной. В эволюции вообще существует тенденция к расположению органов чувств на переднем конце тела: так удобнее всего сканировать ту часть окружающего пространства, к которой животное повернуто головой, и сигналы от органов чувств так быстрее достигают мозга. Потому-то наши глаза, уши, нос и язык сосредоточены в одном месте, а не распределены по всему телу. Отверстие для приема пищи в ходе эволюции тоже расположилось поближе к мозгу, благодаря чему мы можем эффективно контролировать, что мы едим и как жуем. Плод эволюции, сосредоточивший органы чувств и рот так близко к мозгу, называется лицом.

Инопланетному биологу столь неблаговидная сконцентрированность органов на небольшом участке тела, вероятно, показалась бы отталкивающей. Он изумился бы тому, что лица нам представляются ключевым критерием физической красоты. Если бы инопланетянин не воспринимал индикаторы приспособленности так же, как мы, он или она (или оно) был бы озадачен тем, что мы обращаем столько внимания на одну-единственную часть тела, которая настолько сложна, что мало у кого вырастает идеальной. Не проще ли было сосредоточиться на спине или бедрах, правильное развитие которых намного проще обеспечить? Да, это было бы проще. Но тогда мы не получили бы нужной нам информации о приспособленности. Вместо того чтобы отвести взгляд от уродливого лица, странные пропорции и асимметрия которого кричат о вредных мутациях его хозяина, мы можем грубо пялиться именно на него – а не на пенис или грудь, например. Неужели мы настолько неучтивы? На самом деле мы непроизвольно уделяем больше внимания той части тела, где различия в приспособленности проявляются ярче всего, и назначаем ее главным вместилищем индивидуальности. Где сильнее проявляются мутации, туда мы и направляем свое сексуальное и социальное внимание. Описание человека подразумевает отображение его лица.

На протяжении почти всей этой книги я приписываю те же свойства и мозгу. Лица мы воспринимаем при помощи зрительной системы. Эффективность же чужого мозга мы можем оценить лишь косвенным путем, наблюдая за ухаживаниями. У нашего вида красота не лежит на поверхности, она кроется глубоко под кожей. Механизм выбора партнера проникает через наши лица в глубины мозга, чтобы хорошенько покопаться в наших умах. Он делает это в основном через уникальную спайку между нашим мозгом и ртом, благодаря которой мы можем разговаривать, а не только жевать и хрюкать. Внимание к лицу и мозгу при выборе партнера, наша одержимость именно теми частями тела, гармонично сформировать которые труднее всего, – это мощный аргумент в пользу теории индикаторов приспособленности.

Слабое тело, сильный разум?

Теперь, когда мы обсудили несколько примеров влияния полового отбора на наши тела, вернемся на шаг назад и рассмотрим, как соотносится эволюция человеческого тела с эволюцией человеческого разума. В середине XX века многие эволюционисты считали, что люди телесно деградировали относительно других человекообразных обезьян – диких, крепких и сильных. Они предполагали, что наша физическая слабость каким-то образом стимулировала увеличение мощности мозга, и за счет этого мы смогли сохранить свою экологическую нишу во враждебной доисторической Африке. Эта точка зрения отражена в научно-фантастической повести “Уолдо” Роберта Хайнлайна, где наши далекие потомки, путешествующие по космическому пространству в условиях невесомости, в 10 раз слабее нас и во столько же раз умнее – а как же иначе, если мы в 10 раз слабее и в 10 раз умнее шимпанзе? Представления антрополога Эшли Монтегю о неотении оказали большое влияние на целое поколение его коллег: он считал, что тело человека слабее и больше напоминает детское по сравнению с телами других человекообразных обезьян; это придает ему универсальность и гибкость, уникальным образом подходящие для развития культуры.

Но этот взгляд – что наш мозг развился для компенсации недостатка мышечной силы – не подтверждается палеонтологическими данными. С тех пор как 1,7 миллиона лет назад появился Homo erectus, наши предки заняли достойное место среди самых крупных и сильных приматов, когда-либо существовавших. Самцы Homo erectus, по всей видимости, дорастали почти до 1,8 м и имели массивный скелет, что может свидетельствовать о креплении к нему сильных мышц. Когда современные Homo sapiens вели образ жизни охотников-собирателей в богатой пищей среде, они тоже вырастали высокими и массивными. Пока мозг наших предков утраивался в объеме, тело тоже увеличивалось. Мы на 60 см выше и в два раза тяжелее, чем наши прямоходящие предки, жившие 4,2 миллиона лет назад. Случись нам встретиться, их больше впечатлили бы наши размеры и сила, чем слабые колебания воздуха, которые мы называем языком.

Последние два миллиона лет наши предки были крупнее любого насекомого или амфибии, крупнее и сильнее 90 % птиц, рептилий и млекопитающих (в первом приближении млекопитающие – сплошь грызуны и зайцеобразные). Среди трехсот с небольшим видов современных приматов только самцы горилл (средняя масса около 160 кг) заметно массивнее мужчин (средняя масса около 70 кг), а самки горилл и самцы орангутанов – лишь слегка. Самцы шимпанзе весят не больше 60 кг, а бонобо – не больше 40 кг. Наши предки были самыми мощными среди всеядных животных Африки. Крупнее были только некоторые копытные, часть хищников, слоны, мастодонты, бегемоты и носороги. Но когда наши предки научились кидаться камнями, махать факелами, нападать группами и бегать на длинные дистанции под полуденным солнцем, они, вероятно, стали самыми ужасающими животными в Африке. Это чудо, что они вообще озаботились развитием интеллекта.

Хорошая форма – эволюционная норма

Вы ошибаетесь, если представляете наших предков-гоминид чумазыми, сопящими, шаркающими пещерными жителями со слабым здоровьем. Они жили на свежем воздухе. Можно сказать, вся жизнь их проходила в одном большом турпоходе, и они уж точно не страдали от недостатка физической нагрузки. Их рацион по современным стандартам был превосходным: ежедневно они съедали два килограмма свежих фруктов и овощей, а в удачные дни – и полкило постного мяса (дичи не удается накопить много жира). Вряд ли они употребляли соль и сахар и уж точно не пробовали ни шоколада, ни пива. В их рационе не было молочных продуктов, кроме молока их матерей. Они не ели макароны, хлеб и овсянку, пока около 10 тысяч лет назад не одомашнили зерновые злаки. Самки должны были каждый день проходить километры, взвалив на себя младенцев, съедобные растения и, вероятно, воду и дрова. Самцы должны были устраивать забеги на длинные дистанции, преследуя раненую дичь. Даже в среднем возрасте наши предки оставались в хорошей форме, поскольку продолжали жить типичной жизнью собирателей.

Не стоит думать, что если бы машина времени перенесла нас на 100 тысяч лет назад, то древние люди противоположного пола упали бы перед нами на колени и принялись поклоняться нашей божественной красоте. Если бы те, кто вам встретился, жили в благодатной среде, они наверняка были бы такими же высокими и здоровыми, как мы, но только в лучшей форме. Спустя неделю жизни в лесу от нашей первоначальной чистоты ничего бы не осталось, а красивая одежда превратилась бы в лохмотья. Проявившийся к нам поначалу сексуальный интерес испарился бы, как только всплыла бы наша полнейшая некомпетентность в охоте и собирательстве. А наша реакция на встречу с бабуинами, леопардами, змеями, слонами и львами сделала бы нас героями местных анекдотов. Но перенесись мы во времена более поздних архаичных земледельческих цивилизаций, наше тело вызвало бы гораздо больше уважения: рацион тогда был небогат питательными веществами, да и инфекции одолевали куда сильнее, в итоге люди были в среднем на 30 см ниже нас и жили на десятки лет меньше.

Современные люди в большинстве своем показались бы нашим предкам смехотворно толстыми, слабыми, неуклюжими, неприспособленными к дыхательным нагрузкам и к жизни вообще. Они, предки, не могли заехать в магазин за углом и прикупить ящик пива или пару килограммов мороженого. Они не были отягощены лишним жиром, как и лишними мышцами, которые современные бодибилдеры наращивают, потея на силовых тренажерах и поглощая протеиновые коктейли и стероиды. Перекачанные мышцы Конана-варвара, например, совершенно непригодны для преследования раненых газелей. Судя по тому, как выглядят современные охотники-собиратели, наши предки должны были быть относительно стройными, достаточно сильными, чтобы переносить детей и туши животных на большие расстояния, и находиться в неплохой физической форме, чтобы гоняться за дичью или убегать от хищников.

Спорт как индикатор приспособленности

Обсуждая физическую форму, мы подобрались к первому примеру умственных способностей человека, развившихся в результате полового отбора, – способности к спорту. Способность выдумывать и оценивать новые способы демонстрации физической приспособленности – уникальная человеческая черта. В ритуальном поведении других животных, направленном на привлечение партнеров и устрашение конкурентов, задействованы индикаторы физического состояния, которые трудно подделать. Так, самцы благородных оленей ревут друг на друга так громко, как только могут, демонстрируя свою внушительность и энергию. Как правило, более слабый, то есть более тихий, быстро сдается. Но когда соперники ревут одинаково громко, противостояние длится часами и все решает уже не сила рева, а длительность.

В спорте действуют правила. Они нужны для того, чтобы конкуренты не убили друг друга, как это случается в обычной борьбе за партнеров. Даже боксерам нельзя снимать перчатки, кусать соперника за уши и бить его ниже пояса, где хранится его генетическое будущее. Арбитр должен прерывать поединок, чтобы не допускать тяжелых увечий или гибели спортсменов. Кроме того, в спорте есть правила, определяющие, кто победил, а кто побежден. Любой спорт можно рассматривать как систему преобразования мелких различий в физической приспособленности в явные различия статуса – это упрощает выбор партнера и делает его более точным. В этом смысле спорт – это порожденный культурой индикатор физической приспособленности.

С точки зрения теории игр многие человеческие виды спорта – странное явление, поскольку выигрыш победителя в правилах не указан. К неотъемлемым элементам игры в теории игр относят самих игроков, набор возможных стратегий, регулируемых правилами, и список наград – то, что получают игроки в случае выигрыша. Если в игре не предусмотрена награда, то игра не имеет смысла. В современном профессиональном спорте наградой служат денежные призы. Но в традиционных культурах спорт почти никогда не был связан с денежными и иными материальными выгодами. Можно возразить, что победители получают “статус”, но что это значит? Если статус не способствует выживанию или размножению, с точки зрения эволюции он бесполезен. Я полагаю, что в человеческой эволюции наградой обычно было репродуктивное преимущество. Атлетичность несомненно ценится при выборе партнера; у молодых людей, желающих завязать отношения, мотивация участвовать в спортивных состязаниях высока. Поэтому зачастую занятия спортом и не предполагают награды в явном виде. Никакой рефери не принудит женщину заняться любовью с мужчиной-победителем. Такая награда, как секс, не может быть прописана в правилах, поскольку это все же зависит от индивидуального выбора партнера. Участникам спортивных соревнований достаточно понимать, что победитель с большей вероятностью привлечет высококачественных половых партнеров – как в стереотипной истории об американской старшей школе капитан футбольной команды завоевывает расположение королевы школьного бала.

Спортивные правила считаются справедливыми, если обеспечивают предельно высокую корреляцию между приспособленностью участника и вероятностью его победы. Справедливые правила делают спорт хорошим индикатором приспособленности, а если не следовать правилам или если эти правила плохие, корреляция между победой и приспособленностью нарушается. Мальчики, осваивая какой-нибудь спорт, бесконечно спорят о правилах и об их трактовке. Девочки спорят о правилах гораздо меньше и не так склонны к соперничеству: как правило, они избегают игр, в которых есть явный победитель и побежденный. Взрослые, занимаясь спортом, тщательно следят за тем, чтобы правила не нарушались. Если бы спорт был просто забавой, порождением культуры, зачем было бы соперникам по спортивной игре так беспокоиться о разработке правил? Я думаю, что такое внимание к правилам связано с заинтересованностью участников в том, чтобы успех в спорте считался надежным индикатором приспособленности, на который могут ориентироваться наблюдатели противоположного пола. Очевидно, у соперников есть конфликт интересов по поводу того, кто победит. Но все они хотят, чтобы их спорт считался “крутым”, и победа в нем повышала социальный статус и приносила награду в виде секса. В “крутых” видах спорта – например, горных лыжах – есть четкие правила; приходя в этот спорт, люди получают возможность продемонстрировать все основные аспекты наследуемой приспособленности – силу, выносливость, ловкость, интеллект. “Крутые” командные виды спорта, такие как волейбол, позволяют игрокам проявить свой социальный интеллект, который необходим для слаженной работы. (Многие современные виды спорта “крутые” еще и потому, что требуют дорогостоящей экипировки и за счет этого становятся индикаторами благосостояния.) Такая одержимость правилами и престижем указывает на важность выбора партнера в эволюции спорта.

Во многих племенных обществах спортивные состязания, драки и военные действия отделены друг от друга нечетко. Все они ритуализованы и в какой-то мере подчиняются правилам. Правила исходно формулируют как общественные договоренности, призванные минимизировать риск смерти в ходе половой конкуренции, которая принимает форму борьбы за ресурсы, территорию и статус. Сильнее всего искушение нарушить договоренности во время войн между племенами: мертвые враги ведь не расскажут другим племенам о вероломстве. Но во внутриплеменных конфликтах следовать правилам ведения борьбы заставляет социум. Если признать, что и мужские соревновательные виды спорта, и мужские сражения относятся к одной и той же сфере – сфере полового отбора, – то перестанет казаться странной склонность мужчин рисковать своей жизнью и конечностями, участвуя в гонках, занимаясь альпинизмом и кикбоксингом. Самцы всех видов млекопитающих рискуют своей жизнью в ритуальных поединках за самок. Мы, люди, изобрели тысячи способов делать то же самое с помощью разума, позволяющего понимать правила спортивных состязаний и следовать им. Как и в случае других поведенческих продуктов полового отбора, нам необязательно осознавать, что спорт появился как сексуальная демонстрация для получения репродуктивного преимущества от обладания спортивными навыками.

В эволюционной психологии почти нет исследований психологических адаптаций, лежащих в основе спортивных способностей. Я лишь могу сделать несколько предположений. Психика людей обоих полов должна быть особым образом приспособлена к изобретательству, подражанию и занятиям спортом. Учитывая, что дети сами по себе, без принуждения, показывают высокую мотивацию к занятиям спортом – в отличие от других видов борьбы или игр, – я бы предположил, что это адаптации, специфичные для спорта, а не побочный эффект более общих механизмов обучения. Кроме того, у нас должны быть мотивационные системы, распределяющие энергию и усилия в зависимости от того, кто наблюдает за спортивным состязанием и кто наш соперник. Должны быть и когнитивные системы, позволяющие разрабатывать правила спорта, выявлять их нарушения и наказывать нарушителей. Еще, похоже, мы обладаем очень гибкой способностью делать бессознательные умозаключения о физической приспособленности человека на основе его спортивных демонстраций, даже если с этим видом спорта мы сталкиваемся впервые. Это общее умение распознавать физическую приспособленность по незнакомым формам демонстраций может объяснить, за счет чего могло развиться такое многообразие видов спорта в разных культурах.

Спорт – это явление на стыке тела и разума, природы и культуры, соперничества и выбора партнера, физической и эволюционной приспособленностей. Спорт – это способ прорекламировать основные аспекты здоровья и состояния тела. Он доступен обоим полам, в отличие от специфических брачных украшений вроде груди или бороды. Олимпийская медаль по плаванию может оказаться гораздо более сексуально привлекательной, чем эротический танец, поскольку плавание намного лучше отражает приспособленность. Спорт в разных своих проявлениях развился в результате полового отбора, но он вовсе не сводится к примитивным сексуальным демонстрациям.

Половой отбор, действующий на тело человека, затрагивает не только брачные украшения. Когда наши предки освоили спорт, это создало условия для более прицельного отбора особей с лучшей физической приспособленностью. Эволюционным психологам стоило бы расширить свои исследования физической красоты, включив в них и элементы поведения, которые служат для демонстрации приспособленности – например, спорт. Нам нужно уметь объяснять, почему женщины находят привлекательным тело чемпиона-спринтера Линфорда Кристи и его поразительную скорость – даже если он бежит стометровку из одной произвольной точки в другую, не преследуя никакой очевидной биологической цели.

Внедорожники?

До недавнего времени наука и медицина видели в человеческом теле лишь машину для выживания. Ричард Докинз в своей книге “Эгоистичный ген” предложил радикальный эволюционный взгляд на тело как на автомобиль, перевозящий гены из одного поколения в другое. С точки зрения теории полового отбора тело – это инструмент для демонстрации физической приспособленности с помощью таких дорогостоящих представлений, как копулятивные ухаживания или многообразные виды спорта. А не попробовать ли нам забавы ради объединить эти взгляды – спортивный, утилитарный и автомобильный – и посмотреть на человеческое тело как на своеобразный спортивно-утилитарный автомобиль (SUV)[50]?

Метафора кажется удачной, поскольку спортивно-утилитарные автомобили стремятся выставить напоказ свою грубую функциональность, вездеходность, огромную мощь и абсурдные размеры. Эти автомобили претендуют на практичность, но для большинства автовладельцев Америки и Европы это лишь новая форма показного потребления. Внедорожники – это прежде всего показатель статуса, просто так сложилось, что они еще и воплощают эстетику функциональности. И, конечно же, здесь не обходится без принципа гандикапа. Большой размер машины демонстрирует способность выложить круглую сумму при покупке автомобиля, а большой двигатель – способность нести высокие эксплуатационные расходы при маленьком пробеге. Возможности автомобиля позволяют возить шестерых взрослых людей по горной местности, но обычно его используют для задач не сложнее, чем возить ребенка в детский сад и обратно по зеленому пригороду. В какой-то степени размер этих автомобилей похож на результат процесса убегания, этакой эволюционной гонки вооружений в деле обеспечения автомобильной безопасности. Если все остальные ездят на внедорожнике, водитель машины среднего размера оказывается в небезопасной ситуации – и ему остается лишь самому пересесть на SUV. Но будет неверным рассматривать феномен внедорожников лишь как следствие соревновательного стремления к ударостойкости. Все же их размер – это показатель благосостояния владельца, и переход от первоначальной эстетики функциональности SUV к их современной эстетике люксовой декоративности служит тому подтверждением.

Эволюция человеческого тела, похоже, шла тем же путем. На первый взгляд кажется, что оно выглядит и функционирует так же, как утилитарный автомобиль, предназначенный для выживания. Вероятно, размеры нашего тела увеличились под давлением мужской половой конкуренции в плейстоцене из-за того, что генам казалось небезопасным кататься в мелких самцах. Но высокая степень развития нашего телесного декора говорит о том, что выбор партнера тоже в этом поучаствовал. Его следы особенно заметны в мужском теле. Крупные размеры, жадный до топлива метаболизм и способность сжигать энергию в занятиях спортом выдают роль женского выбора в истории его развития – выбора в пользу индикаторов физической приспособленности. Требования, которые предъявляли беременность и материнство к женскому телу, не допускали такой расточительности. Но и у женщин есть индикаторы приспособленности, которые выработались благодаря выбору партнера мужчинами. Наши тела развивались как внедорожники – машины для сексуальных демонстраций, а не для охоты и рыбалки. Возможно, и наш разум развивался тем же псевдофункциональным путем. В следующей главе мы узнаем, как выбор партнера помог нам приобрести особые поведенческие возможности и эстетические вкусы, благодаря которым мы смогли расширить ассортимент наших брачных украшений от телесных черт до произведений искусства.

Глава 8

Искусство соблазнения

Искусство всегда было загадкой для эволюционистов. Универсальная кислота дарвинизма, так эффективно разлагающая культурное до биологического, не действует на Давида работы Микеланджело. Подобно какому-нибудь знатоку искусства из нуворишей, мы одновременно гордимся своими знаниями и стыдимся своего прошлого – испытываем чувства, которые, кажется, невозможно примирить друг с другом.

Эволюцию искусства едва ли можно объяснить естественным отбором, но оно идеально подходит на роль объекта полового отбора. Создание бесполезных украшений, которые по какой-то причине выглядят удивительно гармоничными, – конек полового отбора. Художественный декор за пределами тела – естественное продолжение телесных украшений, таких как пенис, борода, грудь и ягодицы. Мы начнем наше путешествие по человеческому разуму с творческих инстинктов, благодаря которым мы можем создавать и воспринимать рукотворные, а не вырастающие на наших телах украшения.

Переход к теме искусства – поворотная точка книги. До сих пор мы обсуждали общие моменты: половой отбор как теорию, его роль в формировании нашего тела и разума в целом. Пришло время поговорить о конкретных умственных адаптациях и попытаться понять, возможно ли объяснить отдельные особенности человеческой психологии с помощью теории выбора партнера. Оставшаяся часть книги посвящена четырем аспектам нашей жизни: искусству, морали, языку и креативности. Я их выбрал просто как наглядные примеры. Все они мало похожи на адаптации, способствующие выживанию. Тогда возникает закономерный вопрос: могли ли они исходно развиваться как приспособления для ухаживаний? Разумеется, сейчас это уже не единственное их назначение, но все четыре черты обнаруживают следы действия полового отбора. Анализируя эти подсказки, мы можем проследить путь их развития вплоть до выбора партнеров, который осуществляли наши предки.

Искусство как адаптация

Антрополог Эллен Диссанайаки в своих книгах “Зачем нужно искусство?” (What is the art for?) и Homo Aestheticus предприняла одну из первых серьезных попыток рассмотреть искусство как эволюционную адаптацию нашего вида. Диссанайаки предполагает, что человеческое искусство соответствует трем важнейшим критериям биологической адаптации. Во-первых, оно распространено среди всех человеческих групп. К какой бы культуре ни принадлежали люди, они создают одежду, занимаются резьбой, декорируют и стилизуют себя и окружающее пространство, а также воспринимают и оценивают все это. Во-вторых, искусство – это источник удовольствия и для создателя, и для наблюдателя, а эволюция обычно делает приятными именно адаптивные элементы поведения. И наконец, создание произведений искусства требует усилий, а действия, не несущие адаптивного смысла, редко бывают энергозатратными. Искусство повсеместно распространено и высокозатратно, поэтому его возникновение – едва ли случайность.

Искусство отвечает и большинству других критериев настоящих адаптаций, разработанных в эволюционной психологии для нашего вида. Занятия искусством довольно приятны, их легко можно освоить. Если ребенок нормально развивается и имеет доступ к необходимым материалам, его способности к живописи и графике с возрастом раскрываются спонтанно. У человека гораздо лучше получается создавать произведения искусства и судить о них, чем у любого другого примата или же искусственного интеллекта. Подобно тому как наша универсальная способность к языку позволяет нам осваивать языки, свойственные разным культурам, наша универсальная способность к занятию искусством позволяет нам осваивать присущие разным культурам художественные техники и стили. Как и большая часть умственных адаптаций, способность создавать и понимать искусство проявляется у нас не с самого рождения. Совсем небольшую часть нашей психики можно назвать “врожденной” в этом смысле, ведь младенцам почти ничего не нужно делать. Наши генетически обусловленные адаптации проявляются в те периоды жизни, когда они становятся нужны для решения конкретных задач выживания и размножения. Они не проявляются при рождении, а ведь именно по этому принципу психологам удобно отделять эволюционные приобретения от влияний культуры. Скажем, борода – эволюционная адаптация, но она вырастает только после полового созревания. Можно ли назвать бороду “врожденной”? А что насчет менопаузы? Врожденность – довольно-таки бессмысленная концепция, которая мало что значит для современной теории эволюции и генетики поведения.

Некоторые археологи считают, что искусство зародилось лишь 35 тысяч лет назад, в верхнем палеолите: тогда в Европе начали появляться первые пещерные рисунки и фигурки Венер. Эта точка зрения основана на идее археолога Джона Пфайффера: он предположил, что в то время произошел “творческий взрыв”, породивший искусство, язык, погребальные церемонии, религию и креативность. Это в высшей степени европоцентричный взгляд. Австралию, например, люди заселили как минимум 50 тысяч лет назад и, очевидно, приступили к разрисовыванию скал примерно тогда же. Если искусство зародилось в Европе времен верхнего палеолита 35 тысяч лет назад, как его можно считать общечеловеческой чертой? Есть данные, что красную охру использовали для росписи тела в Африке более 100 тысяч лет назад. Это самое позднее время, когда могло бы возникнуть искусство, потому что примерно тогда современный Homo sapiens вышел за пределы Африки. Если бы искусство появилось позднее, как бы оно распространилось по всем человеческим популяциям и стало человеческой универсалией?

Функции искусства

“Эстетическое” традиционно противопоставляется “прагматическому”. Если искусство выходит за рамки материальных потребностей, то непонятно, как объяснить его существование с точки зрения эволюции. Считается, что отбор благоприятствует тем признакам, которые полезны для выживания, но редкий искусствовед рискнет предположить, что искусство напрямую способствует выживанию. Оно требует слишком много времени и энергии, а отдача от него ничтожна. Это давняя проблема. Ученые столкнулись с ней, как только приступили к построению эволюционной теории искусства. Эрнст Гроссе в своей книге “Происхождение искусства” (1897) относительно расточительности искусства писал, что естественный отбор “давным-давно должен был отсеять тех, кто впустую растрачивал свои силы, и оставить только людей с практическими талантами; вероятно, и искусство не смогло бы достичь такой высокой степени развития и такого многообразия форм”. Гроссе пытался найти скрытую пользу искусства для выживания – как и многие умы после него.

Дарвин считал, что высокая затратность, кажущаяся бессмысленность и вызывающая красота указывают на то, что у элемента поведения есть скрытая функция ухаживания. Но большинство теоретиков искусства как раз таки из-за высокой затратности и кажущейся бессмысленности искусства думали, что дарвиновский подход к нему применять нельзя, что искусство – исключение из диктуемого отбором принципа умеренности и экономии. Такой взгляд породил множество довольно слабых теорий на тему биологических функций искусства. Я кратко опишу недостатки этих теорий, а затем постараюсь вновь поместить искусство в эволюционный контекст.

Искусство ради искусства

Когда в начале XIX века немецкий романтизм достиг своего расцвета, воплотившись в произведениях Шиллера и Гёте, в искусстве увидели утопическое бегство от реальности, область беззаветного самовыражения, высший план бытия, где гений, воспарив над мирской суетой, распускается прекрасным цветком лотоса. Этот романтический взгляд противопоставляет искусство природе, а также популярной культуре, рыночным отношениям, социальным условностям, декорированию и практичному дизайну. В романтической картине мира классический образ художника – это гений-мужчина, избегающий коварных соблазнительниц, которые жаждут высосать из него жизненные соки, питающие творческий огонь. Иными словами, творческий успех противопоставлялся половому размножению.

Наверняка вас не удивит, что многие твоческие люди современности разделяют идеологию этих немецких философов. Романтизм предоставляет превосходную риторику, благодаря которой творческие люди могут повысить свой статус. Романтический художник превозмогает собственные инстинкты, бежит от банальности, борется с капитализмом, противостоит обществу, возвышается над примитивным украшательством. “Гений должен избегать плотских искушений” – да ведь это же готовое оправдание, чтобы не спать с непривлекательными поклонницами! Однако при всех своих преимуществах романтизм не пытается провести научный анализ искусства. Более того – он активно отрицает саму эту возможность.

Зерно истины в романтизме есть: мы получаем удовольствие и от создания, и от созерцания искусства, и это теоретически могло бы быть достаточной причиной для его существования. Может показаться, что удовольствие от искусства оправдывает его видимую бесполезность. Но в рамках дарвиновской теории удовольствие в большинстве случаев служит показателем биологической значимости. Мы могли бы решить, что субъективно все действия животных направлены либо на достижение удовольствия, либо на избегание боли. Если бы мы не знали, что животным нужна энергия, мы бы сказали, что они едят ради получения удовольствия от пищи. Но мы знаем и поэтому говорим, что у животных выработался особый механизм – голод, делающий поглощение пищи приятным. Романтический взгляд на искусство упускает этот важный шаг – задать вопрос, почему у нас развилась такая система мотивации, которая делает приятным создание и восприятие искусства. Само по себе удовольствие ничего не объясняет – оно само требует объяснения.

Социальная солидарность, культурная идентичность и сила религии

Многие антропологи считают, что искусство – наряду с ритуалами, религией, музыкой и танцем – это “клей”, сплочающий социальные группы. Эта гипотеза восходит к началу XX века, к функционалистским взглядам Эмиля Дюркгейма, Бронислава Малиновского, Альфреда Рэдклиффа-Брауна и Толкотта Парсонса. Функционалисты рассматривали поведение как инструмент поддержания общественного порядка и культурной стабильности, но не передачи генов следующим поколениям. Вот варианты социальных функций, которые они приписывали искусству: выражение культурной идентичности, трансляция культурных ценностей, слияние индивидуума с коллективом, сплочение общества, создание коллективного сознания и социализация юношества. Не так-то просто в точности понять смысл хотя бы одной из этих фраз, но в любом случае эти предполагаемые социальные функции трудно соотнести с реальными биологическими функциями в эволюции.

Сообщества приматов отлично существуют и без этих механизмов. Чтобы жить в группе, шимпанзе не нуждаются в выражении своей культурной идентичности или создании коллективного сознания. Все, что им требуется, – это несколько социальных инстинктов, которые обеспечивают иерархическую структуру сообщества, примирение после стычек и память об установленных в коллективе взаимоотношениях. У людей все это получается вроде бы не хуже, чем у шимпанзе. В таком случае непонятно, чем искусство и ритуалы могли нам помочь при объединении в группы. Человеческие сообщества бывают крупнее обезьяньих, но Робин Данбар убедительно показал, что основной фактор, позволяющий людям поддерживать сложные социальные связи в группах с высокой численностью, – это язык.

Предположение, что смысл искусства в передаче культурных ценностей и социализации молодежи, на первый взгляд кажется правдоподобным. Назовем его теорией искусства как инструмента пропаганды. Проблема этой теории в том, что обычно пропагандой занимаются крупные организации, способные платить пропагандистам. Кому и зачем могло понадобиться тратить время и энергию на пропаганду внутри крошечных праобщин? Такая пропаганда была бы в биологическом смысле актом альтруизма: она очень затратна для индивида, да и для всей группы ее польза расплывчата. Такой разновидности альтруизма эволюция обычно не потворствует. В главах о морали и языке мы будем говорить о том, что иногда эволюция может благоприятствовать поведению, полезному для группы. Но для этого нужно, чтобы такое поведение помогало исполнителю повысить свой социальный и сексуальный статус. Подобные случаи довольно редки, и еще нужно доказать, что искусство внутренне подходит на роль пропагандистского инструмента для установления общественно полезных норм и идеалов. Язык определенно позволяет намного эффективнее донести до людей, что им делать и чего не делать.

Популярный вариант культурно ориентированного взгляда на искусство – гипотеза о его религиозном предназначении. В музейных коллекциях, посвященных искусству примитивных обществ, большинство экспонатов подписаны как “изображение божества плодородия”, “фигурка предка”, “амулет”, “фрагмент алтаря”. Археологи до сих пор описывают любую статую обнаженной женщины времен позднего палеолита как “богиню” либо “символ плодородия”. Чаще всего никаких доказательств в пользу такой интерпретации нет. С тем же успехом можно называть такие фигурки “палеолитической порнографией”. Важность творчества по церковному заказу в истории европейской культуры, видимо, заставляет археологов видеть религиозный смысл даже в доисторическом искусстве.

В любом случае религиозная функция искусства в контексте теории Дарвина не имеет большого смысла. Некоторые антропологи предположили, что главной функцией искусства в человеческой эволюции было усмирение богов и умерших предков и установление контакта с духами животных. Роберт Лейтон в своем учебнике “Антропология искусства” (The Anthropology of Art) утверждает, что скульптуры африканского народа калабари “служат прагматической цели – управлять потусторонними силами”. Правда, богов, призраков предков и духов животных может и не существовать – эту возможность Лейтон почему-то упускает. Если их не существует, то любые попытки наладить с ними контакт или задобрить их бесполезны для выживания и размножения. Художники вольны верить, что, вылепив специфическую фигурку, они обретут сверхъестественные способности. Но если мы хотим оставаться в рамках научной парадигмы, нужно понимать, что это может быть заблуждением. Такие заблуждения эволюционно нестабильны, поскольку требуют времени и энергии, а “с той стороны” могут и не ответить. Однако если изготовление якобы сакрального предмета или обладание им повышает социальный или сексуальный статус, тогда эволюция может благоприятствовать использованию таких предметов. Человек может часами строгать кусок дерева, мастеря амулет, и рассказывать всем о его невероятных магических свойствах. И если окружающие награждают соплеменника, одаренного ярким религиозным воображением, более высоким статусом или новыми репродуктивными возможностями, половой отбор может поддержать такое поведение.

То же самое можно сказать и о теории искусства как инструмента исцеления. Лечить болезни призваны, например, песчаные картины племени навахо. Художники навахо могли бы предположить, что способность людей делать картины из песка развилась в ходе естественного отбора в пользу умения лечить болезни. Если бы медицинскую эффективность картин удалось подтвердить в двойных слепых плацебо-контролируемых рандомизированных клинических исследованиях[51], это было бы весомым аргументом в пользу их правоты. Но, скорее всего, за терапевтической эффективностью картин не стоит ничего, кроме эффекта плацебо. Как и задабривание богов, излечение болезней можно считать эволюционным объяснением только в том случае, если оно реально.

Эволюция – это не культурный релятивист, питающий равное уважение ко всем идеологиям. Если предмет, изготовленный для управления духами или лечения болезней, никак не способствует выживанию, единственный доступный эволюции способ поддержать его производство – это половой отбор. Эволюционным психологам стоило бы рассматривать идеологические системы типа религии и традиционной[52] медицины как феномены человеческого поведения, требующие объяснения. Это не значит, что нужно признать их мировоззренческую достоверность. Для ученых эпистемологический приоритет[53] имеет наука.

Следует различать социальные функции искусства (которые могут использовать в своих целях религиозные, политические и военные организации), личные сознательные мотивы заниматься творчеством (стремление заработать деньги, повысить социальный статус, попасть на небеса) и неосознанный биологический смысл искусства (выживание и размножение). Не стоит надеяться, что дарвиновский взгляд на происхождение искусства объяснит все его социальные функции или все множество его форм, возникавших в разных культурах на протяжении всей истории человечества. Эволюционная психология пытается ответить лишь на некоторые вопросы об искусстве: например, какие психологические адаптации сделали возможным создание и восприятие произведений искусства? какие селективные факторы участвовали в формировании этих адаптаций? Это важные, но отнюдь не единственные вопросы, представляющие интерес. Однако все остальные относятся к сфере истории искусств и эстетики, где дарвиновская теория способна слегка помочь прояснить загадки, но не предоставить их исчерпывающее объяснение. Мы всё еще нуждаемся в культурологии, истории и социологии, чтобы, например, выявить влияние греческой и индийской традиций на скульптуру Гандхары или выяснить, как связано открытие ЛСД в 1943 году – невероятная удача Альберта Хоффмана – с перформансами творческого объединения “Флуксус” в 1960-х. Как мы увидим, способность человека к занятию искусством – необычайно гибкий и творческий дар; поиск его эволюционных корней никоим образом не мешает восторгаться плодами творчества разных эпох и никак не ограничивает размах или богатство художественного выражения.

Смотрим на искусство снизу вверх

Ни одна из функций, традиционно приписываемых искусству, не имеет реального эволюционного смысла и не может обеспечить формирование генетически обусловленной адаптации. Вот что писал Стивен Пинкер:

Многие писатели утверждали, что “функция” искусства состоит в том, чтобы сплотить сообщество людей, помочь нам видеть мир по-новому, дать нам чувство гармонии с космосом, позволить нам прикоснуться к возвышенному и т. д. Все эти утверждения справедливы, но ни одно из них не имеет отношения к адаптации…[54]

Что, если Пинкер прав? Человеческая способность к занятию искусством имеет характерные для адаптации признаки, но смысл этой адаптации неясен. Возможно, нам стоит взглянуть на искусство под более широким углом, обратившись к более значимым с биологической точки зрения примерам.

Наука предлагает два разных подхода к поиску эволюционных корней искусства: “снизу вверх” и “сверху вниз”. Первый подход предлагает сосредоточиться на изящных искусствах и сопряженном с ними элитарном мире музеев, галерей, аукционов, учебников истории искусств и теории эстетики. Подход снизу вверх – это изучение визуального декора других видов, разных человеческих обществ и их субкультур. В контексте этого, более широкого, взгляда изящные искусства – это мало распространенная, новая форма выражения человеческого инстинкта визуального декорирования. Ученые обычно беспокоятся о том, как бы продемонстрировать свои культурные компетенции, отражающие принадлежность к образованному среднему классу, поэтому чувствуют себя обязанными применять подход сверху вниз. Сильно искушение показать свое близкое знакомство с канонами Большого искусства, поправ стереотип об ученых, которые настолько одержимы истиной, что совсем забыли о красоте. Кто-то даже считает необходимым начинать с избитого примера скульптуры времен итальянского Ренессанса, как поступил я в этой главе.

Но давайте отвлечемся от изящных искусств и спросим себя, что продолжает связывать обычных людей и красоту, когда они покидают тускло освещенные музеи Флоренции и возвращаются к обыденной жизни? Возможность приобщиться к изящным искусствам обычно появляется в отпуске и во время воскресных походов в местный музей. Но красота в разных своих проявлениях всегда вокруг нас. Мы носим одежду и драгоценности. Мы покупаем самые большие и красивые дома из тех, что можем себе позволить. Мы декорируем наши жилища мебелью, коврами, картинами и садами. Водим автомобили ярких цветов и изящного дизайна, а при их выборе на эстетичность обращаем не меньше внимания, чем на расход топлива. Мы даже можем рисовать акварели на досуге. Повседневное стремление к эстетике естественно для людей любой культуры в любой момент истории.

Между модой и искусством нет четкой границы, как нет ее между украшением наших тел и украшением наших жизней. Вероятно, роспись по телу, ювелирные изделия и одежда были самыми первыми формами искусства: они шире всего распространены в разных культурах. Как говорил Уильям Моррис, основавший в викторианской Англии движение “Искусство и ремесла”, между искусством и ремеслом нельзя провести четкую границу. Изящные искусства совершенно бесполезны в практическом смысле, в то время как качественное оформление лишь украшает то, что и так полезно. Коль скоро мы замахиваемся на эволюцию человеческого искусства, прежде нужно объяснить и бесполезную эстетику, и эстетику полезного. Мы увидим, что даже орудия, казалось бы, сугубо практического назначения – например, рубила Homo erectus – могли сформироваться отчасти в результате полового отбора как способ демонстрации навыков ручного труда.

В этой главе я проанализирую эволюционное происхождение искусства, украшений и эстетики, используя подход снизу вверх. Он лучше подходит для выявления адаптивных функций этих, казалось бы, бессмысленных с биологической точки зрения излишеств. Как мы уже знаем, большая часть визуальных украшений в природе – продукт полового отбора. Хвост павлина – это природное произведение искусства, появившееся благодаря эстетическим предпочтениям пав. Кроме того, мы увидели, что некоторые части нашего тела – волосы, лица, грудь, ягодицы, пенисы, мышцы – развились отчасти как визуальный декор. Логично было бы выяснить, как далеко мы можем продвинуться, отталкиваясь от самой простой из возможных гипотез о происхождении искусства: что его предназначение (во всяком случае, изначальное) – привлекать половых партнеров, возбуждая их органы чувств и демонстрируя приспособленность художника. Посмотрим, как это может выглядеть в жизни, на примере другого вида, у которого половой отбор тоже воздействует на художественные способности.

Шалашники

Человеческие украшения отличаются от украшений других видов, поскольку большинство из них изготавливается сознательно и собственноручно, а не вырастает на теле само по себе. Но это еще не значит, что исходное предназначение человеческих украшений было иным, чем у других видов. Одно из немногих животных, тратящих время и энергию на эстетические демонстрации вне собственного тела, – это самцы шалашников, птиц, обитающих в Австралии и Новой Гвинее. Их демонстрации, без всякого сомнения, результат выбора партнеров самками.

Каждый из как минимум 18 видов шалашников строит хижинку для спаривания в своем особенном стиле. Это делают только самцы и только в период ухаживаний. Шалашник мастерит “гнездо”, а затем старается привлечь самок, чтобы совокупиться с ними внутри своего творения. Обладатели лучших шалашей могут спариваться до 10 раз в день с разными самками. После оплодотворения самки покидают шалаш, свивают собственные чашеобразные гнезда, откладывают яйца и выращивают потомство самостоятельно, без мужской помощи, подобно возлюбленным Пикассо. По сравнению с гнездами самок строения самцов огромны – иногда настолько, что там поместился бы целый Дэвид Аттенборо. Обитающие в северной Австралии золотые шалашники воздвигают крытые беседки высотой около 2,7 м, хотя длина их собственного тела – всего 20 см. Если бы пропорциональный шалаш решил построить мужчина, получилась ы махина высотой более 20 м и весом несколько тонн.

Большинство видов шалашников украшает свои гнезда мхами, папоротниками, орхидеями, раковинами улиток, ягодами и кусочками коры. Летая по округе, они собирают самые яркие природные объекты, приносят их к шалашу и бережно группируют по цвету. Когда орхидеи и ягоды теряют окраску, птицы заменяют их на свежие. Часто шалашники пробуют украсть декорации – особенно синие перья – из чужих шалашей и даже разрушить сами постройки конкурентов. Способность защитить свою искусную работу – необходимое условие творческого успеха шалашника. Самки обычно предпочитают крепкие, симметричные шалаши с богатым цветным декором.

По сравнению с другими видами австралийские золотые и атласные шалашники сделали значительный шаг вперед в своих художественных изысканиях. Их шалаши представляют собой две протяженные стены с проходом посередине. Внутреннюю часть постройки они окрашивают, срыгивая полупереваренные плоды синеватого цвета. Иногда они даже размазывают цветную кашицу пучком листьев или кусочком коры, зажатыми в клюве. Рисование шалашников – один из редких примеров использования птицами орудий в естественной среде. Судя по всему, многие поколения самок отдавали предпочтение лучшим живописцам среди самцов.

То, что на шалашников действует половой отбор, поддерживающий художественное оформление шалашей, не означает, что у них нет полового отбора по другим, менее экстравагантным формам демонстраций. Самцы многих видов шалашников окрашены ярче самок, а когда самка оказывается рядом, они исполняют на пороге своих шалашей брачные танцы. Кроме того, они поют, издавая особые гортанные крики и хрипы и мастерски имитируя пение других птиц. Однако по эффектности самцы шалашников не идут ни в какое сравнение с родственными им райскими птицами – самыми красочными созданиями на свете. Каким-то образом самки – прародительницы шалашников и райских птиц, которые сами произошли от похожей на невзрачную ворону предковой формы, сумели развить просто невероятное эстетическое чувство. У 40 видов райских птиц это чувство привело к появлению ослепительных расцветок перьев. У пары десятков видов шалашников – к традиции возведения затейливых сооружений.

Из всех животных только шалашники научились создавать вещи, максимально приближенные к произведениям человеческого искусства. Художественное творчество этих птиц – продукт полового отбора, направляемого женским выбором партнера. Вклад самцов в потомство исключительно генетический: их творчество предназначено для ухаживаний и никак не способствует выживанию и заботе о детях. Огромные размеры шалашей, их симметричная форма и яркие цвета, возможно, отражают сенсорные смещения самок. Кроме того, строительство таких хижин затратно, а это делает их хорошими индикаторами приспособленности. Соорудить огромный шалаш, украсить его, постоянно обновлять ветшающий декор, оберегать украшения от кражи и порчи соперниками, пением и танцами привлекать к своему творению внимание самок – все это требует навыков, уймы времени и энергии. В брачный период самцы целыми днями возятся со своими шалашами и охраняют их от воров и вандалов.

Если бы самец атласного шалашника согласился дать интервью журналу “Артфорум”, он мог бы сказать примерно следующее: “Я чувствую непреодолимое стремление к самовыражению, к игре с цветом и формой ради них самих. Это необъяснимый, иррациональный позыв. Я не могу вспомнить, когда впервые ощутил неистовую жажду создавать насыщенные цветовые поля в контексте монументальной и в то же время минималистичной сцены, но, предаваясь этой страсти, я чувствую связь с чем-то большим, чем я сам. Увидев красивую орхидею высоко на дереве, я ощущаю, что просто обязан ей завладеть. Когда я замечаю, что какая-нибудь ракушка в моем творении лежит не на месте, я должен позиционировать ее правильно. Пусть райские птицы кичатся красивыми перьями – в этом нет творчества, это лишь примитивный инстинкт тела. По счастливой случайности дамы иногда посещают мою галерею и отдают должное моей работе, но насколько оскорбительна была бы мысль, что я творю ради продолжения рода. Мы живем в эру постфрейдизма и постмодернизма, когда грубые сексуальные метанарративы уже не могут считаться правдоподобным объяснением наших творческих импульсов”.

К счастью, шалашники не умеют говорить, и мы вольны объяснять их искусство работой полового отбора, не опасаясь возражений с их стороны. С человеческими художниками дело обстоит сложнее. Они обычно видят в своем стремлении к художественному самовыражению не нечто, нуждающееся в эволюционном объяснении, а, напротив, альтернативу любым подобным объяснениям. Художники сопротивляются биологическому редукционизму в искусстве. Бывает, они покупаются на упрощенную фрейдистскую трактовку искусства как сублимированной сексуальности. Пикассо, например, любил повторять остроту Ренуара о том, что он рисует собственным пенисом. Моя же теория выбора половых партнеров не грешит ни биологическим редукционизмом, ни психологическим. Согласно ей, наши эстетические предпочтения и художественные способности – это сложные психологические адаптации, которые развились сами по себе, а не в качестве побочных эффектов сексуального влечения. У шалашников выработались особые инстинкты, побуждающие к возведению сооружений: они не сводятся к инстинкту спаривания, срабатывающему, когда самка одобряет шалаш. Мы, люди, приобрели инстинкты, побуждающие нас создавать украшения и произведения искусства, и эти инстинкты стоят особняком от половых, запускающих копулятивные ухаживания. Тем не менее обе группы инстинктов могли развиться в результате полового отбора.

Украшения и расширенный фенотип

Шалашники продемонстрировали нам эволюционную преемственность телесных украшений и искусства. Так вышло, что материалом для их брачных демонстраций стали цветки орхидей и веточки – вместо яркого оперения, как у родственных им райских птиц. Мы же стали покрывать цветными узорами скалы и холсты. Биологи в своем представлении уже не ограничивают зону влияния эволюции контурами тела. В книге “Расширенный фенотип. Длинная рука гена” Ричард Докинз утверждает, что отбор генов часто идет на основе их влияния на среду за пределами тела. Вполне нормально говорить о генах, предопределяющих паутину, муравейник или плотину бобра. Влияние некоторых генов достигает даже мозга других особей и делает их поведение более выгодным для этих генов. Так работают все брачные украшения: они воздействуют на чужие системы выбора партнера. На биохимическом уровне гены всего лишь кодируют белки, но на уровне эволюционных функций они определяют строение глаза, организацию мозга, запуск того или иного поведения, строительство шалашей, иерархию сообщества. Если фенотип организма – только его тело, то расширенный фенотип – это все аспекты влияния его генов на окружающую среду.

Согласно представлениям о расширенном фенотипе, прямохождение освободило наши руки для изготовления не только инструментов, но и брачных украшений, а также произведений искусства. Одни украшения мы носим на теле, другие могут находиться довольно далеко – и с ними нас связывает память и репутация. Мы расписываем кожу охрой и другими красками, покрываем ее татуировками и шрамами. Делаем макияж. Заплетаем, красим и стрижем волосы. Драпируем тело одеждой и обвешиваем драгоценностями. Мы даже заимствуем брачные украшения у других видов: убиваем птиц ради перьев, млекопитающих – ради шкур, растения – ради цветов. В своей одержимости украшательством мы продвигаемся все дальше от тела и добираемся до наших жилищ, будь то пещеры, хижины или дворцы. Мы стремимся сделать практичные вещи настолько стильными и красивыми, насколько можем себе это позволить, и даже создаем бесполезные объекты, которые имеют лишь эстетическую ценность.

Расцвет и упадок сексуального искусства

Идея о том, что искусство возникло в результате полового отбора, была очень популярна 100 лет назад. Она сдала позиции не потому, что ее опровергли: к ней просто утратили интерес. Дарвин считал, что человеческие украшения и одеда – естественный результат полового отбора. В “Происхождении человека…” он ссылался на популярность в племенах окрашивания ногтей, век и волос, сложных причесок и стрижек, бритья головы, стачивания и удаления зубов, нанесения татуировок, шрамирования, деформации черепа, пирсинга носа, ушей и губ. Дарвин обнаружил, что “тщеславие, самолюбование и желание восхищать других – самые распространенные мотивы” украшать себя. Ученый также отметил, что в большинстве культур мужчины больше, чем женщины, украшают себя, как и предсказывает теория полового отбора. Предвосхищая открытие принципа гандикапа, Дарвин подчеркивал, что за приобретение эстетичных увечий – шрамов, например – приходится платить болью, а за роспись тела – временем, которое нужно потратить на поиски редких пигментов. Наконец, Дарвин возражал против гипотез о “культурных” корнях декорирования, ведь “крайне маловероятно, что подобные практики, принятые у стольких разных народностей, – это традиции единого происхождения”. Он считал, что инстинкт самодекорирования появился в результате полового отбора и стал человеческой универсалией, которая чаще проявляется в мужчинах, чем в женщинах.

В конце XIX века Герберт Спенсер утверждал, что дарвиновский половой отбор объясняет существование почти всего, что люди находят красивым: оперения и песен птиц, цветов, человеческих тел, эстетического компонента музыки, театра, художественной литературы и поэзии. В своей книге 1896 года “Парадоксы” Макс Нордау предположил, что за сексуальные эмоции и творческую продуктивность отвечает гипотетическая часть мозга, которую он назвал “генеративный центр”. Фрейд же вообще увидел в искусстве способ сублимации полового влечения.

Однако эти спекуляции не получили особого развития, поскольку в начале XX века теория полового отбора была еще плоховато разработана. К 1908 году теоретику эстетики Феликсу Клэю надоело легкомысленное приравнивание творчества к размножению. В “Происхождении чувства прекрасного” (The Origin of the Sense of Beauty) он сетовал:

Как можно смешивать удовольствие от созерцания величественной архитектуры совершенных пропорций, трепет от торжественной музыки, тихую сладость летнего пейзажа на закате и сексуальное наслаждение? Это выше моего понимания. Единственное, что объединяет эти эмоции – все они приятны. Разумеется, источником вдохновения для произведений искусства очень часто служат эротические мотивы, и так же очевидно, что разные формы искусства играют важную роль в создании любовных песен и ухаживаниях. Но это связано с тем, что красота искусства сама по себе способна будить чувства, и вполне естественно прибегать к ней, чтобы сделать любовное общение еще приятнее. Не стоит отрицать, что бесчисленные произведения искусства были созданы благодаря любви, для усиления наслаждения бесконечной красотой. Но едва ли можно согласиться, что наслаждение ритмом, симметрией, гармонией, красивыми цветами – это сексуальное наслаждение.

Работы столетней давности зачастую впечатляют сложностью и основательностью подхода к теории полового отбора. На фоне некоторых современных теорий эволюции искусства они смотрятся очень выигрышно. Тем не менее авторы подобных трудов, как и Клэй, повторяли главную ошибку Фрейда: они смешивали сексуальные функции с сексуальными мотивами. Искусство не обязательно должно иметь сексуальный подтекст, чтобы служить цели привлечения партнера: оно может быть о чем угодно – или вовсе ни о чем, как исламские геометрические узоры или минималистичные скульптуры из нержавеющей стали, создаваемые Дональдом Джаддом. Как мы убедились на примере шалашников, художественный инстинкт, поддерживаемый половым отбором, вовсе не должен иметь мотивационную или эмоциональную связь с желанием совокупляться, тоже поддерживаемым половым отбором. Чтобы произвести качественную демонстрацию, не обязательно держать в голове, что это путь к успешному размножению. Эволюция об этом заботится сама.

Великие художники плейстоцена

Если искусство возникло в результате полового отбора, тогда самые талантливые из художников должны были привлекать половых партнеров или в большем количестве, или более высокого качества. Как это могло происходить? Чтобы представить репродуктивные преимущества художников плейстоцена, необязательно вспоминать подогреваемое кокаином стремление Модильяни переспать с каждой из сотен своих моделей или очевидное желание Гогена перезаразить сифилисом всех полинезийских девушек. Пожалуй, уместнее вспомнить Пикассо, который стал отцом одного своего ребенка от первой жены, Ольги Хохловой, другого – от любовницы, Марии-Терезы Вальтер, и еще двух – от третьей возлюбленной, Франсуазы Жило. История Пикассо неплохо подтверждает идею, что художественное мастерство – показатель приспособленности. Перед тем как умереть в 1973 году в возрасте 91 года, оставив наследство в размере миллиарда долларов США, он написал 14 тысяч картин, нарисовал 34 тысячи книжных иллюстраций, создал 100 тысяч гравюр и плакатов. Его неистощимая энергия, невероятная продуктивность и сексуальный аппетит были тесно переплетены, и сам художник это осознавал. Старая панковская песенка о Пикассо не врет: “Был он всего пять футов ростом, но устоять было непросто”[55].

И все же такие невероятные успехи на любовном поприще, как у профессиональных художников современности – Модильяни, Гогена, Пикассо, – в плейстоцене не были нормой. Скорее всего, большую часть истории рода человеческого никаких профессионалов не существовало. Разделение труда велось не по профессиям, а по полу. Искусство было прочно вплетено в повседневную жизнь и менее формально. В плейстоцене все что-нибудь мастерили: орудия труда, одежду, убежища, личные украшения. У кого-то получалось лучше, чем у других. Любая вещь, сделанная руками, могла служить средством демонстрации творческих навыков и художественного вкуса. Конечно, иногда на украшательство не было времени, но обычно его все же находили.

Чтобы художественные способности могли поддерживаться половым отбором за счет выбора партнеров, наши предки должны были располагать, во-первых, возможностью выбирать партнеров по расширенному фенотипу, а во-вторых, мотивацией обращать внимание на эстетические свойства этого фенотипа. Предковым гоминидам необязательно было выбирать великих художников, отвергая великих охотников и матерей. Достаточно было предпочитать тех, кто проявлял вкус и талант в рутинном самодекорировании, тем, кто при прочих равных этого не делал.

Сексуальные функции vs сексуальное содержание

В доисторическом искусстве было много сексуального. Так, у фигурок Венер огромный бюст и массивные ягодицы. Содержание наскальной живописи зачастую ограничивается повторяющимися мотивами женских гениталий. Наши предки, населявшие Европу времен ледникового периода, вытачивали фаллические жезлы из кости и камня. Один рисунок, сделанный в доисторической Сибири, изображает человека на лыжах, который пытается совокупиться с лосем. Все это очень интересно, но имеет мало отношения к эволюционной модели искусства, основанной на выборе партнера.

Половой отбор по художественным способностям не означает, что наши предки питали пристрастие к сверхсексуальному искусству в духе тантрического буддизма. Им не обязательно было вырезать из всего, что попадалось под руку, лингамы (стилизованные фаллосы) или йони (стилизованные половые губы). Но даже если они так делали, это отражало бы их интересы, а не стремление продемонстрировать свою приспособленность. Некоторые шалашники возводят высокие конические шалаши, напоминающие фаллос; другие строят продолговатые сооружения с проходом внутри, похожие на вагину. Но это просто случайное, ничего не означающее совпадение, не связанное с их эволюцией путем полового отбора. В тантрических мифах можно найти восхитительные метафоры для такой эволюции. Например, мир возник в результате любовной игры Первоначальной Пары, а Кришна соблазнил всех пастушек Вриндавана, очарвав их своей синей кожей, красотой и игрой на флейте. Путь к просветлению лежит через радостный акт любви, означающий взаимное расширение сознания. Однако то, что искусство плейстоцена часто выглядит “тантрическим”, вряд ли объясняется теорией выбора партнера.

Дарвиновская эстетика

Если рассматривать искусство как биологическую сигнальную систему, его можно разделить на две взаимодополняющие адаптации: способность создавать и способность оценивать. Вторая способность – набор наших эстетических предпочтений – в каком-то смысле загадочнее. Предположим, что тонкое эстетическое чувство – это компонент человеческой природы. В таком случае неудивительно, что люди догадались привлекать партнеров и повышать свой социальный статус путем изготовления вещей, которые кажутся другим эстетичными. Не должно удивлять и то, что основная часть публично демонстрируемого искусства в истории человечества была создана половозрелыми мужчинами. Какой бы набор человеческих предпочтений мы ни взяли, у мужчин всегда будет выше мотивация им соответствовать, чтобы успешнее привлекать половых партнеров. Кажется, что на этом мы можем остановиться и заключить, что наши способности к занятию искусством – не культурные изобретения, а настоящие биологические адаптации, за время развития которых сменились тысячи человеческих поколений. Но эстетическое чувство может послужить хорошим материалом для проверки, насколько велика объяснительная сила теории выбора партнера.

Почему красота так привлекательна? Почему одни вещи кажутся нам красивее других? Насколько нам позволяет судить субъективный опыт, это главные загадки искусства. К какой бы теории эволюции эстетики мы ни обратились, внутреннее переживание красоты трудно поддается объяснению. Впрочем, то же самое относится и к другим удовольствиям, и к боли. Ощущение ожога не несет интеллектуального послания вроде “Кстати, эта спинномозговая реакция развилась для того, чтобы вы могли как можно скорее убрать свои конечности от локальных источников тепла, непосредственный контакт с которыми грозит фатальным повреждением тканей, что может негативно сказаться на ваших жизненных перспективах”. Нам просто становится больно, и рука отдергивается от пламени. К женскому оргазму не прилагается автоматическое осознание того, какую роль он играет в выборе партнера с хорошими генами. Ни одна инстинктивная реакция не несет закодированного сообщения о своем происхождении. В этом и нет нужды: такие реакции и без того адаптивны, они сами по себе способствуют выживанию или размножению.

Сильные реакции типа эстетического наслаждения появляются в результате работы мощных эволюционных сил. Как и любовь к определенным типам лиц или видам телосложения, наши эстетические предпочтения на первый взгляд могут казаться причудливыми, но при ближайшем рассмотрении в них обнаруживается глубокая внутренняя логика. Если искусство возникло в результате полового отбора, значит, эстетические предпочтения должны быть частью нашей системы выбора партнера. Но это совсем не те предпочтения, на которые мы опираемся при оценке тел других людей: как и у других животных, в этой области наш вкус и так отлично развит, вне связи с искусством. Эстетические предпочтения касаются расширенного фенотипа потенциальных партнеров – предметов, которые те изготовили, приобрели и демонстрируют недалеко от тела. Попробуем проанализировать эти предпочтения, пользуясь той же логикой, которая применяется в биологии для объяснения предпочтений при выборе партнера. Как вы помните из предыдущей главы, есть три основных сценария появления предпочтений в ходе полового отбора: в результате убегания, в результате сенсорного смещения и в контексте развития индикаторов приспособленности.

Убегающая красота

Предположим, что человеческая эстетика возникла в результате убегающего полового отбора, а эстетические вкусы развились как часть системы выбора партнера самками. Тогда сценарий должен был развиваться так: некоторым самкам почему-то начали нравиться определенные украшения из тех, что изготавливали самцы; талантливые самцы, которым изделия удавались лучше, оплодотворяли больше самок с развитым эстетическим чувством и оставляли больше потомства, а их дети наследовали и художественный талант отца, и эстетический вкус матери.

Нечто подобное происходит сейчас у народности водаабе (или бороро) – кочевников-скотоводов, живущих в пустынях Нигерии и Нигера. Готовясь к ежегодному празднику Геревол, в котором участвуют сотни людей, молодые мужчины посвящают много часов раскрашиванию лиц, подбору одежды и украшений. На самом празднике мужчины семь ночей бурно пляшут, демонстрируя свое здоровье и выносливость. В конце недельного обряда участники выстраиваются в шеренгу перед девушками, чтобы те оценили их красоту и обаяние. После этого каждая девушка приглашает мужчину, который понравился ей больше всех, провести с ней ночь. Как правило, женщины водаабе предпочитают самых высоких мужчин с самыми белыми зубами, самым прямым носом, самыми большими глазами, самой затейливой росписью на теле и самыми интересными украшениями. Благодаря этому у мужчин водаабе в среднем рост стал выше, зубы – белее, глаза – больше, нос – прямее, а навыки самодекорирования лучше, чем у людей из соседних племен. Вероятно, расхождение произошло всего несколько сотен или тысяч лет назад, что говорит о высокой скорости убегания. Журналисты, не знакомые с теорией полового отбора, сравнивают “конкурс красоты” водаабе с американскими и европейскими аналогами, указывая при этом на “инверсию половых ролей”. Но с биологической точки зрения обычаи водаабе абсолютно нормальны: самцы демонстрируют себя, а самки выбирают. А вот конкурсы вроде “Мисс Америка” – это уже странновато.

Мы видели на примере теории убегающего мозга, что, во-первых, для убегания нужна полигамия, а во-вторых, убегание должно привести к значительным различиям мужчин и женщин по художественным способностям. На первый взгляд кажется, что различия должны появиться и в эстетических вкусах: женщины должны стать разборчивее мужчин. Это было бы верно в том случае, если бы произведения искусства не создавались людьми, а вырастали у них на теле. Павлину, в отличие от павы, не нужно разбираться в хвостах – ему нужен только сам хвост. Но мужчинам, чтобы создавать приличные произведения искусства, необходимо эстетическое чувство не менее развитое, чем у женщин. Украшая себя, они должны руководствоваться теми же эстетическими соображениями, которыми руководствуются женщины при оценке украшений. Поэтому теория убегающей эстетики предсказывает равную степень развития эстетического вкуса у обоих полов, но более высокую творческую продуктивность мужчин. Примерно это мы и наблюдаем в истории искусства (хотя за последние тысячелетия межполовую разницу в суммарном выходе художественного продукта могли многократно усилить культурные и экономические факторы).

Но все же теория убегания способна объяснить лишь само существование эстетики, но не ее многочисленные аспекты. Она дает ответ на вопрос, почему одни вещи мы считаем красивее других, но не может объяснить ни один из эстетических критериев, которыми мы при этом руководствуемся: дело в том, что в результате убегания могли возникнуть какие угодно стандарты красоты. Убегающий половой отбор может идти в любом случайном направлении, поэтому на его основе нельзя построить удовлетворительную по всем параметрам теорию эстетики. Мы пока не будем отвергать это объяснение, но, может, найдем что-то получше?

Эстетические вкусы как сенсорные смещения

Теория сенсорных смещений выглядит идеально подходящей для объяснения наших эстетических предпочтений. Если человеку нравится определенный тип эстетической стимуляции, это всегда означает, что эта стимуляция оптимальна для отвечающих на нее нейронных сетей. Например, полоски нам нравятся, скорее всего, потому, что наша первичная зрительная кора в ходе эволюции приобрела особую чувствительность к подобным паттернам. Яркие, насыщенные основные цвета привлекают нас, верояно, по той причине, что они сильнее всего возбуждают фоторецепторы. Как только удалось бы выявить конкретные мозговые механизмы, лежащие в основе эстетического предпочтения, можно было бы сразу объявить его результатом сенсорного смещения и на этом остановиться.

Удивительно, но именно этот, физиологический, подход к пониманию человеческой эстетики и можно назвать классическим: он восходит к первым нейрофизиологическим экспериментам XIX века, к работам Германа фон Гельмгольца и Густава Фехнера. Этот подход был подхвачен первой волной развития эволюционной психологии, которая длилась с 1870-х по 1890-е годы: он просматривается, например, в книгах Гранта Аллена “Физиологическая эстетика” (Physiological Aesthetics) и “Чувство цвета” (The Color Sense). К 1908 году Феликс Клэй в “Происхождении чувства прекрасного” мог описать уже десятки теорий эволюции человеческой эстетики. Сейчас почти все они забыты, но, честно говоря, те идеи ничуть не уступали многим современным.

Гораздо позже физиологический подход применила Нэнси Эйкен. Результаты она изложила в 1998 году в книге “Биологические корни искусства” (The Biological Origins of Art). Она попыталась выделить мозговые механизмы, обеспечивающие наши предпочтения к определенным цветам, формам, паттернам и символам. Но она не анализировала эволюционные издержки и выгоды как занятий творчеством, так и обладания одним набором эстетических предпочтений относительно другого. Как мы уже знаем из главы “Декоративный гений”, теория сенсорных смещений особенно полезна, когда мы можем отследить, почему нейронные сети нашего мозга выработали чувствительность к тем или иным стимулам. Для этого сторонники теории сенсорных смещений пытаются определить, восприятие каких объектов было особенно важным для животных изучаемого вида на более ранних этапах эволюции. Физиологические подходы, один из которых применяла Эйкен, далеко не всегда предполагают следующий шаг – поиск ответов на всякие эволюционные “почему”. Почему наша первичная кора наиболее чувствительна к полоскам? Почему наше цветовое зрение сильнее всего реагирует на насыщенные основные цвета?

Утверждение “мы имеем такие-то эстетические предпочтения, потому что такие предпочтения имеет наш мозг” – с точки зрения эволюции просто тавтология. Любой нейробиолог скажет, что мы и есть наш мозг. В основе каждого нашего предпочтения лежат некие мозговые механизмы. Это верно как для генетически, так и для культурно обусловленных предпочтений. Может показаться, что существование конкретного мозгового механизма, лежащего в основе элемента поведения, должно говорить о том, что это поведение – адаптация, развившаяся в ходе эволюции, но это не так. Любое культурно-обусловленное поведение тоже обеспечивается работой мозговых механизмов. Разумеется, мы найдем нейромедиаторы, гормоны и нейронные пути, которые работают при интенсивных эмоциях, связанных с эстетическим восприятием. И что нам это даст?

Теория сенсорных смещений наиболее интересна в тех случаях, когда можно доказать, что смещение появилось задолго до соответствующего брачного украшения. В случае эстетических предпочтений человека доказательством будут такие же предпочтения у других приматов. Пока все попытки их найти были безуспешными. В 1970-х Николас Хамфри долго бился, пытаясь доказать, что у макак резусов есть зрительные эстетические предпочтения. Макаки предпочитали белый свет красному, четкие картинки размытым и изображения макак всем другим изображениям; но не было ни намека на предпочтение симметричных структур, каких-либо определенных паттернов, форм или композиций. Зрительная система резусов настолько близка к нашей, что нейробиологи часто используют ее в качестве экспериментальной модели для изучения человеческого зрения. И все же у обезьян так и не нашли ни следа эстетических предпочтений, которые, как можно было бы ожидать, должны прилагаться к зрительной системе нашего типа.

Еще один аргумент против теории сенсорных смещений – результаты экспериментов с рисующими шимпанзе. Десмонд Моррис в своей книге “Биология искусства” (The Biology of Art) 1962 года утверждал, что если шимпанзе снабдить бумагой, кистями и красками, написанные ими полотна будут напоминать абстрактные картины художников-экспрессионистов, модные в то время. Моррис искал эволюционную связь между человеческой и обезьяньей эстетикой и решил, что ему удалось обнаружить некоторые признаки чувства художественной композиции и баланса у человекообразных обезьян. Сальвадор Дали высказался о работе Морриса так: “Рука шимпанзе – почти человеческая, рука Джексона Поллока – почти обезьянья”. Однако дальнейшие исследования показали, что шимпанзе, создавая картины, скорее всего, не действуют целенаправленно. Их творчество задается краями бумаги и теми геометрическими формами, которые уже есть на листе. Если человек не отберет лист вовремя, обезьяна заполнит его бессмысленной многоцветной мазней. Если дать шимпанзе кисти и краски в природной среде, он не станет искать плоскую прямоугольную поверхность, а играючи раскрасит ближайший куст или камень. Человекообразные обезьяны почти не выказывают предпочтений к каким-то из картин, которые им показывают, и не особенно стараются создать эстетичные структурированные изображения, если им дать художественные материалы. Не стоит надеяться найти у обезьян те адаптации, которые появились у человека за последний миллион лет, поскольку наш последний общий предок жил как минимум пять миллионов лет назад.

Красиво, трудно, дорого

Ни теория убегания, ни теория сенсорных смещений не могут в полной мере объяснить происхождение человеческой эстетики. Убегание не дает ответа на вопрос, почему у нас именно такие предпочтения. Сенсорные смещения у нас, скорее всего, такие же, как у других человекообразных обезьян, однако у них нет ничего похожего на наши эстетические вкусы. Поэтому и теория сенсорных смещений не способна объяснить человеческую эстетику. Быть может, теория индикаторов приспособленности справится с этим лучше? Можно предположить, что нашим эстетическим вкусам соответствовали именно те произведения искусства и декор, которые могли создать только высокоприспособленные художники. В таком случае предметы искусства должны демонстрировать приспособленность своего создателя. Возможно, красота искусства, как и красота тела, сводится к приспособленности.

Надежные индикаторы приспособленности должны быть малодоступны для особей с низкой приспособленностью. Применительно к человеческому искусству это означает, что “красиво” – это трудно и дорого. Мы находим привлекательными те вещи, которые могли изготовить только высокоприспособленные люди: здоровые, энергичные, выносливые, креативные, способные осваивать сложные навыки, с хорошей зрительно-моторной координацией, отличным моторным контролем, развитым интеллектом, доступом к редким материалам и большим количеством свободного времени. Кроме того, художники плейстоцена, подобно шалашникам, должны были обладать отменной физической силой, чтобы защищать свои творения от воровства и вандализма со стороны соперников.

Красота произведения – мера мастерства, виртуозности художника. Это старомодный, но не ошибочный взгляд на эстетику. На протяжении большей части истории человечества восприятие красоты предмета сильно зависело от его стоимости. Стоимость может измеряться временем, энергией, навыками или деньгами. Дешевые вещи, которые легко изготовить, никогда не считались красивыми. Как заметил Веблен в “Теории праздного класса”, “дорогое изделие кажется красивым за счет признаков его высокой цены”. Наше чувство красоты сформировалось в ходе эволюции для того, чтобы мы могли отличать трудное от простого, редкое от широко распространенного, дорогое от дешевого, талантливое от бездарного, а приспособленность от неприспособленности.

В своих книгах об эволюции искусства Эллен Диссанайаки подчеркивала, что заниматься искусством – значит “создавать вещи особенными”, “отстраивая” их от обычных предметов утилитарного назначения. Это можно делать по-разному: используя необычные материалы, нестандартные украшения, особенные формы, размеры, цвета или стили. Согласно теории индикаторов приспособленности, особенные вещи – это те, которые трудно изготовить, а значит, они могут рассказать о своем создателе что-нибудь особенное. Поэтому практически всякую вещь можно сделать эстетичной: ни одно изделие, в которое вложено особое старание, менее усердный человек подделать не сможет. С эволюционной точки зрения главная задача художника – показать свою приспособленность, создав нечто такое, что не способны создать менее приспособленные конкуренты. Этим художник подтвердит свою высокую привлекательность как в социальном, так и в сексуальном плане. Этот принцип действует не только в визуальных формах искусства, но и в музыке, литературном творчестве, юморе и многих других видах поведения, которые обсуждаются в книге. Принципы рекламирования приспособленности схожи во всех демонстрационных сферах, поэтому схожи и очень многие эстетические принципы.

Антрополог Франц Боас утверждал, что в большинстве изученных им культур художественное мастерство считается важнее красоты. В “Первобытном искусстве” (Primitive Art) он привел следующие наблюдения: “Наслаждение формой может оказывать возбуждающее действие на разум, но этот эффект не первичен. Один из его источников – наслаждение от созерцания того, как виртуоз преодолевает технические трудности, стоящие на пути его умения”. Для Боаса произведения искусства были в первую очередь индикаторами мастерства, и он считал, что их воспринимают так в большинстве культур. К предыдущему суждению он добавил: “Для первобытного человека <…> хорошее качество и красота – это одно и то же”. Что бы люди ни мастерили, они стремятся это украсить. Немалую часть книги Боас доказывает, что эстетические предпочтения людей из племенных сообществ сводятся к тому, что им нравятся терпеливость, кропотливый труд и техническое совершенство. С точки зрения Боаса, именно жажда мастерства объясняет нашу любовь к правильным формам, симметрии, идеальному повтору декоративных мотивов, гладким поверхностям и равномерно окрашенным цветовым полям. В книге “Чувство порядка” (The Sense of Order) историк искусства Эрнст Гомбрих привел весомые аргументы в пользу этого взгляда. Он рассматривал декоративное искусство как способ демонстрации мастерства, который работает за счет наших перцептивных смещений.

Красота несет истину, но не так, как мы думаем. Эстетическая ценность произведения искусства не снабжает нас правдой о состоянии человечества в целом, она несет информацию о состоянии конкретного человека – его создателя. Эстетические качества искусства обусловлены навыками и креативностью художника, а не зашифрованными в картине трансцендентными прозрениями, религиозными восторгами, общественными настроениями, психоаналитическими исповедями или политическим радикализмом. Платон и Гегель критиковали искусство за неспособность донести те же истины, что философия. Они неверно понимали суть искусства. Несправедливо ожидать, что способ передачи информации, изначально заточенный под индикацию биологической приспособленности, будет так же хорош в трансляции абстрактных философских истин.

Теория индикаторов приспособленности помогает понять, почему слово “искусство” кажется нам солидным, почему оно имеет такие коннотации, как “превосходство”, “эксклюзивность”, “успешность”. Когда математики говорят об “искусстве” доказательства теорем, они подразумевают, что хорошие доказательства красивы, а красивые доказательства – результат работы отлично приспособленных умов. Это особый способ демонстрации социального и сексуального статуса, принятый в их среде. Так же и с “искусством” войны, шахматной игры, футбола, кулинарии, садоводства, преподавания и секса. Во всех случаях “искусство” подразумевает мастерство выше базового, функционально необходимого уровня. Желая подчеркнуть свое превосходство в профессиональной сфере, любой специалист назовет себя художником своего дела. Закономерности демонстрации приспособленности объясняют, почему люди так горячо спорят о том, что считать искусством, а что нет. Признание работы искусством – это признание социального и сексуального статуса ее автора.

В этом месте может нахмуриться читатель, знакомый с “Критикой способности суждения” – трактатом Иммануила Канта, написанным в 1790 году (ну мало ли что вы читаете в отпуске на пляже?). Разве Кант не утверждал, что красоту нельзя свести к материальной пользе? Что эстетическое наслаждение должно быть бескорыстным, что “человек, одержимый своими желаниями, не способен судить об искусстве”? Да, но даже Кант помимо “идеальной” красоты (свободной от каких-либо целей и интересов) говорил о красоте “обусловленной” (связанной с биологической целесообразностью, личными интересами). Кант считал, что философскими методами доказал существование идеальной, “бескорыстной” красоты. Правда, неясно, чем “доказательство” Канта отличается от любого другого идеалистичного заявления о человеческой психологии. Если у эстетического чувства есть эволюционная функция, значит, согласно Канту, оно “корыстно”. А если эволюционные функции есть у всех человеческих предпочтений, тогда получается, что идеальная красота – лишь плод целомудренного воображения Канта. Хотите почитать философа, который понимал биологический смысл красоты, – возьмите лучше Ницше.

А искусство ли это?

Теория индикаторов приспособленности гораздо лучше объясняет эстетику искусства народного, чем элитарного. Народная эстетика имеет отношение к тому, что отражает вкусы обыкновенных людей, а элитарная – к объектам искусства, которые высокообразованные, богатые представители элиты научились считать заслуживающими внимания со стороны их “одноклассников”. В случае народной эстетики в центре внимания находится само произведение, отражающее мастерство художника. В элитарной эстетике важнее всего реакция зрителя, то есть социальная демонстрация. Человек “из народа”, взглянув на пейзаж, скажет что-то вроде “Ну-у, корова отлично нарисована, но сама картина вроде слегка испачкана”, представитель же элиты выдаст: “Занятно видеть, как Констебл своей пассионарной манерой письма бросает вызов благостной банальности пасторального жанра!”. Первая фраза – естественное выражение типичных эстетических вкусов человека, оценивающего чужую художественную демонстрацию. Вторая фраза – по большей части собственная демонстрация, только вербальная.

В элитарной эстетике работают те же самые сигнальные принципы, что и в половом отборе, но происходит это в культурных направлениях, специально выстроенных так, чтобы максимально контрастировать с народной эстетикой. Элите доступны любые виды демонстраций, в том числе весьма затратные и даже расточительные. Как правило, ее представители стремятся подчеркнуть свою непринадлежность к основной массе человечества, замещая естественные человеческие вкусы изощренными, надуманными предпочтениями. Скажем, простому человеку нравятся яркие веселые цвета, а элита выбирает монохром, нежные пастельные оттенки и едва уловимые оттенки белого. Если обычного человека в искусстве привлекают хорошая техника и очевидное мастерство, то элита может ценить экспрессию, произвольность, психотизм, псевдодетский отказ от академичности. Народу нравится реализм, элите – абстракционизм. Такие предпочтения дают элите простор для демонстрации интеллекта, обучаемости, чутья к культурным веяниям. Но для эволюционного психолога намного интереснее та красота, которую видят простые люди в простом декоративном и реалистичном искусстве: о происхождении искусства она может рассказать гораздо больше.

Теория индикаторов приспособленности позволяет объяснить неловкие реакции обычных людей, попавших в музей современного искусства. На абстрактную картину художника-экспрессиониста стандартно реагируют неприятием: “Мой ребенок нарисовал бы не хуже”, “Любой дурак так может”, “Даже обезьяне такое под силу”. Но вместо того чтобы снисходительно посмеиваться над такими комментариями, подумаем лучше, какого рода эстетические инстинкты в них проявляются. Фраза “Мой ребенок нарисовал бы не хуже”, скорее всего, означает “Я не вижу здесь никаких признаков отточенного мастерства, которое должно отличать зрелого профессионала от новичка”. Смысл высказывания про “любого дурака” примерно такой: “Эта работа не позволяет оценить уровень общего интеллекта автора”. Реплику про “обезьяну” можно переформулировать как “В этой работе никак не проявляются уникальные когнитивные и поведенческие возможности нашего вида приматов”.

С точки зрения сигнальной теории эти комментарии вовсе не глупые. Большинство людей желает интерпретировать произведения искусства как индикаторы мастерства и креативности художника, однако некоторые художественные стили это сильно затрудняют. Вполне закономерно, что люди испытывают фрустрацию. Их психика оснащена эффективными инструментами для оценки приспособленности художника на основе его работ, а многие жанры современного искусства не позволяют этим инструментам нормально работать. Посетители заплатили за вход в музей, чтобы посмотреть на настоящее искусство, а вместо этого им подсовывают работы, которые будто специально созданы, чтобы рушить представления о качестве. Историк искусства Артур Данто подметил, что “мы вступили в эпоху такой тотальной свободы искусства, что теперь искусство кажется лишь названием для бесконечной игры с идеей самого себя”. Из-за этой экстремальной свободы людям стало трудно судить о таланте художника. Это не означает, что все искусство должно быть простым для понимания, или что элитарное искусство ущербно, или что нам всем лучше быть филистерами и не переживать на сей счет. Склонность людей видеть в произведениях искусства индикаторы приспособленности я здесь использую лишь как ключ к эволюционному происхождению искусства. Я вовсе не говорю, что искусство обязано потакать этой склонности и что все люди должны разделять именно такой взгляд на искусство.

Возможно, обсуждая эволюцию искусства, на самом деле мы обсуждаем эволюцию способности человека превращать материальные объекты в рекламу собственной приспособленности. Не исключено, что, говоря об эстетике, в действительности мы говорим о предпочтениях к таким качествам рукотворных предметов, которые отражают приспособленность ремесленника. Такая точка зрения предполагает, что эстетика отчасти перекрывается с социальной психологией. Мы обладаем естественной способностью по работам художника определять его замысел и степень мастерства. Созерцание прекрасной работы естественным образом выливается в уважение к автору. Вовсе не обязательно, что мы сразу влюбимся в художника, но при встрече нам будет очень интересно, соответствует ли его фактический фенотип фенотипу расширенному.

Искусство до эпохи механического воспроизведения

Зародившееся в викторианской Англии движение “Искусства и ремесла” затронуло глубокую проблему, актуальную в эстетике до сих пор: место человеческого мастерства в век массового производства и массовой информации. Большую часть времени своего существования человечество не располагало устройствами, позволяющими механически воспроизводить картины, украшения, арт-объекты. Сейчас такие устройства есть, и мы можем делать это с высочайшей точностью и дешево. Нас окружают продукты массового производства, безупречные по форме и цвету, с идеально обработанной поверхностью и выверенными деталями – художники прошлого были бы поражены их качеством.

Механическое воспроизводство нанесло смертельный удар по некоторым из наших традиционных эстетических предпочтений. Веблен отмечал, что, когда ложки изготавливали вручную, самыми красивыми считались наиболее симметричные, тщательнее всех отшлифованные и затейливее всех расписанные. Но когда их начали выпускать в промышленных масштабах, все ложки стали идеально симметричными, гладкими и отлично украшенными. Эти качества уже не свидетельствуют о мастерстве ремесленника – теперь это признаки дешевого массового производства. Эстетические стандарты поменялись. Сейчас нам нравятся ложки нарочито ручной работы, слегка асимметричные, с очаровательными шероховатостями и грубоватым декором, которые посрамили бы любого подмастерья ювелира в XVIII веке. Сегодня уже сама способность современного мастера изготовить ложку из металлического сырья кажется поразительной. Для архаичных культур такие низкие стандарты не были типичными. Описывая в “Первобытном искусстве” свои наблюдения за племенами Океании, Франц Боас отмечал: “Эстетическая ценность технического совершенства признается не только цивилизованными людьми. Это явствует из оформления ремесленных изделий первобытных племен, избежавших пагубного влияния цивилизации с ее засильем товаров машинного производства”.

Теоретик культуры Вальтер Беньямин обратил внимание на то, что до изобретения фотографии создание точных изображений требовало невероятного мастерства в живописи или графике, поэтому высокая точность считалась показателем художественного гения автора. Но с появлением фотографии художники уже не могли полагаться на соревнование в деле визуального отображения реальности. В ответ они создали новые жанры, основанные на другой, не репрезентативной эстетике: импрессионизм, экспрессионизм, кубизм, сюрреализм, абстракционизм. Признаки ручной работы стали важнее, чем навыки качественного отображения реальности. Мазки кистью стали самоцелью, как и следы молотка на ложке ручной работы.

С появлением дешевых и ярких анилиновых красителей кризис наступил и в эстетике цвета. Первым из таких красителей был мовеин: его синтезировал Уильям Генри Перкин в 1856 году. До того как современные красители и пигменты стали доступными, было очень трудно достать материалы, необходимые для создания обширных полей насыщенного цвета, будь то ткани, картины или здания. Когда Александр Македонский в 331 году до н. э. захватил царскую казну Суз, столицы Персии, самым ценным трофеем оказались пурпурные двухсотлетние мантии. К IV веку н. э. ткань, окрашенная пурпуром (красителем, добываемым из брюхоногих моллюсков мурексов), стоила примерно в четыре раза дороже золота того же веса, и император Византии Феодосий под страхом смерти запретил ее носить всем, кроме членов императорской семьи. Красочные предметы считались красивыми в том числе и потому, что служили надежным признаком находчивости обладателя: наши предки при поиске цветных украшений сталкивались с теми же проблемами, что и шалашники. Сейчас любая семья из среднего класса может покрывать свой дом бирюзовой краской, ездить на серебристом автомобиле, носить флуоресцентные оранжевые куртки, собирать стопки цветных глянцевых журналов, красить кошку в малиновый, а собаку – в синий. В наши дни цвет стал дешев, но большую часть истории рода человеческого использовать его в искусстве и декорировании считалось дорогим удовольствием. Конечно, наши предки не жили в монохромном мире разных оттенков сепии: у них была черная кожа и алая кровь, вокруг простирались зеленые холмы Африки, на землю спускались синие ночи, с неба светила серебряная луна. Но тогда было непросто взять под контроль природные цвета, чтобы применять их в своем творчестве. Те, кому это удавалось, пользовались уважением соплеменников.

Пока не наступила эпоха машинного копирования, украшения и произведения искусства проработанностью деталей и аккуратностью исполнения демонстрировали приспособленность своего создателя. Современные технологии нарушили эту древнюю сигнальную систему, обесценив точность и аккуратность и создав разрыв между врожденными и приобретенными эстетическими вкусами. Наши врожденные, народные представления об эстетике диктуют, что ценнее всего четкость узора, реалистичность изображения, яркая расцветка и другие традиционные показатели приспособленности. Но мы выучили и новые эстетические принципы, основанные на идеологии потребления и рыночной стоимости. Когда вещи ручной работы стали в среднем дороже продуктов массового производства, мы научились ценить признаки ручного труда (грубоватый узор, случайные ошибки, неровности поверхности, кривоватую форму, непрактичный дизайн), даже если они конфликтуют с нашими врожденными вкусами. Но при выборе заводских вещей мы по-прежнему должны руководствоваться народными предпочтениями, чтобы отлчать качественный товар от некачественного. Из-за этого возникает путаница.

Вот очень известный пример: в 1926 году Константин Бранкузи[56] отправил свою “Птицу в пространстве”, бронзовую скульптуру обтекаемой формы, на выставку из Европы в Нью-Йорк. Таможенная служба США попыталась взыскать с отправителя 40-процентную таможенную пошлину. Она аргументировала это тем, что объект вовсе не похож на птицу и его следует расценивать как деталь механизма, облагаемую ввозной пошлиной, а не как беспошлинное произведение искусства. В защиту Бранкузи несколько месяцев выступали художники и критики, симпатизирующие модернизму, и в итоге суд вынес решение в его пользу. Судья пришел к выводу, что эта работа “красива, и пусть ассоциации с реальной птицей несколько затруднены, на скульптуру все равно приятно смотреть”. “Птица в пространстве” совершенна по форме и имеет идеально гладкую поверхность, что пришлось бы по вкусу гоминидам плейстоцена. Однако она едва не оказалась даже слишком совершенной, чтобы ее посчитали искусством в наш век.

Рубило как украшение

По каменным рубилам видно, что гоминиды заботились о совершенстве формы и отделки своих изделий. Популяризатор науки Марек Кон и археолог Стивен Митен независимо предположили, что симметричные рубила должны были поддерживаться половым отбором как индикаторы приспособленности. Если их доводы верны, тогда рубило – это первый образец искусства гоминид и первое веское доказательство участия полового отбора в создании материальной культуры человечества.

Два с половиной миллиона лет назад наши предки, у которых тогда еще был небольшой мозг, научились откалывать от камней острые фрагменты – отщепы – и пользоваться ими как лезвиями. Сами камни со сколотыми краями – чопперы – тоже шли в дело и служили чем-то вроде топоров без рукояток. Этот базовый набор инструментов – отщепы и чопперы – миллион лет был незаменим в охоте и собирательстве. Затем, около 1,6 миллиона лет назад, африканские гоминиды (Homo erectus), мозг которых уже достиг средних размеров, научились изготавливать уникальное орудие, которое археологи назвали рубилом. Рубило – это обтесанный камень, по форме и размеру напоминающий распрямленную детскую ладонь со сведенными пальцами. У рубила заостренные края и один острый кончик. Очертаниями это нечто среднее между грушей и треугольником. Верхняя и нижняя поверхности симметричны (другое название рубил – бифасы[57]), левая и правая – тоже. Материалом для рубил чаще всего служил кремень, иногда – кварцит и обсидиан.

Рубила были невероятно популярны. Наши предки мастерили их больше миллиона лет, пока около 200 тысяч лет назад их мозг не достиг современных размеров и они не превратились в древних Homo sapiens. Рубила находят в Африке, Европе и Азии в огромных количествах, иногда сотнями в месте одной раскопки. Единообразие строения рубил при такой широкой географии и долгом существовании нельзя объяснить культурным подражанием. Заимствованные элементы, как правило, со временем все больше и больше отклоняются от оригинала: с языками, например, это происходит за несколько сотен лет. По-видимому, рубила были для гоминид тем же, что шалаши для шалашников – частью их расширенного фенотипа, обусловленной наследуемой склонностью к созданию объектов определенного типа.

Но почему вообще рубила вошли в жизнь наших предков? В целом это неплохое орудие. Рубило имеет достаточно протяженную режущую поверхность при малом весе; оно чуть безопаснее и проще отщепа при использовании для разделки туш крупных животных. Но из-за режущего края со всех сторон рубило сложно держать в руках – как нож без ручки. К тому же для почти любой практической задачи было достаточно заостренных отщепов и обтесанных чопперов.

Быть может, рубила были метательными снарядами, а не ручными инструментами? Герберт Уэллс в 1899 году предположил, что наши предки могли кидать их в добычу, но гипотеза “убийственного фрисби” не подтвердилась. В 1997 году археологи обнаружили в угольной шахте немецкого города Шёнингена несколько хорошо сохранившихся еловых копий длиной около двух метров. Конструктивно они не уступают современным метательным копьям, и это смертоносное оружие было создано почти 400 тысяч лет назад. Если уже тогда были такие прекрасные метательные снаряды, почему еще 200 тысяч лет наши предки продолжали мастерить рубила?

Рубила могли использовать и для практических нужд, но, как отметили Кон и Митен, их тщательная обработка, высокая симметрия, количество вложенного в их изготовление труда выходят далеко за рамки практической необходимости. Встречаются и крупные, тяжелые рубила, явно неудобные для работы. Так, длина гигантского рубила из Ферз-Платта (Англия) превышает 30 см. Похоже, его сделали, чтобы просто держать перед собой обеими руками и восхищаться. А бывают рубила всего 5 см длиной – слишком маленькие, чтобы быть функциональными. Степень симметрии рубил, как правило, превосходила необходимую, и с практической точки зрения внимание древних мастеров к совершенству их формы и отделки было избыточным. Рубила изготавливали в огромных количествах на одной и той же стоянке, но что еще важнее, зачастую самые изящные из рубил не обнаруживают следов использования: на них нет видимых сколов и не заметно признаков износа режущей кромки даже под электронным микроскопом. Почему же так много качественных, с любовью сделанных и отвергнутых еще до своего использования рубил оказались настолько острыми, что спустя миллион лет о них все еще можно порезаться?

В книге “Как мы его знаем” (As We Know It) Марек Кон утверждал, что рубило – “индикатор приспособленности, который легко можно увидеть, поэтому качество рубил стало критерием при выборе партнера”. Рубило хорошо подходит на роль гандикапа. Его изготовление затратно даже на этапе обучения: чтобы овладеть азами техники оббивки камней (флинтнэппинга), нужно около шести месяцев, и еще годы уходят на оттачивание навыка. Рубила требуют огромных временных затрат. Современные мастера с 25-летним “оббивочным стажем” изготавливают одно приличное рубило за 20 минут, тогда как простейшее орудие с острым краем можно сделать всего за две. Кроме того, это травмоопасное занятие: современные флинтнэпперы надевают ботинки, кожаные фартуки и защитные очки, чтобы их не поранило во время работы летящими осколками, но их руки обычно покрыты порезами. Искусное изготовление рубил требует сочетания физической силы, усердия, хорошей зрительно-моторной координации, умения рассчитывать свои действия, терпеть боль (от летящих обломков) и сопротивляться инфекциям (от порезов) – как заметил Кон, “рубило – это мера силы, мастерства и характера”. Его симметрия, как и симметрия павлиньего хвоста и человеческого лица, позволяет с легкостью оценивать совершенство формы, но сильно усложняет процесс создания. Короче говоря, рубило – надежный индикатор многочисленных физических и психологических аспектов приспособленности. Кон предположил, что стандартные рубила для практических нужд мастерили женщины, а огромные, крошечные и сверхсимметричные – мужчины, демонстрируя таким образом свою привлекательность в роли полового партнера.

Итак, предмет, который на первый взгляд кажется практичным сурвивалистским инструментом, в итоге видоизменился и стал дорогостоящим индикатором приспособленности. Гипотеза Кона и Митена, согласно которой рубила часто бывали произведениями искусства и способом привлечения партнеров, очень правдоподобна. Авторы даже придумали несколько способов проверки своей гипотезы. Если их смелое предположение окажется верным, тогда рубило будет первым арт-объектом, созданным нашими предками, и лучшим примером того, как половой отбор поддерживает художественные способности. Лаконичное рубило воплощает в себе инстинкт и обучение, силу и навык, кровь и кремень, секс и выживание, искусство и ремесло, знание и тайну. Можно даже сказать, что вся история искусства – это постскриптум к эпохе рубил, которые царили в человеческом мире в 100 раз дольше.

Глава 9

Добродетели хорошего воспитания

Убийства, злоба, насилие, грубость, нежелание оказать помощь раненому, мошенничество, расизм, военные преступления, езда по встречной полосе, нежелание оставлять чаевые в ресторане, жульничество в спорте… Что объединяет все перечисленное? Философ-моралист сказал бы, что все это примеры аморального поведения. Но еще это такие вещи, о которых мы не рассказываем на первом свидании. И вообще не хотим, чтобы о них когда бы то ни было узнал партнер. Ответ философа звучит солидно, а мой – легкомысленно. Но в ответе философа нет ничего о факторах давления отбора, которые могли бы объяснить эволюцию человеческой морали. А в моем есть – это выбор партнера.

Большинство эволюционных психологов считало, что человеческая мораль сводится к альтруизму, а альтруизм должен быть побочным эффектом инстинктивного непотизма[58] (привилегированного отношения к родственникам) или объясняться реципрокностью[59] (помощью тем, кто может помочь вам). Я же считаю более вероятным, что мораль – это прямой результат полового отбора. Современным людям свойственны моральное поведение и моральные суждения, так как наши предки выбирали добрых, щедрых, отзывчивых и честных половых партнеров. У нас остались те же предпочтения. Согласно исследованию Дэвида Басса, посвященному сексуальным предпочтениям людей по всему миру, самым желанным качеством партнера для людей обоих полов из 37 разных культур была доброта. Доброту оценивали выше интеллекта, красоты и статуса.

В пьесе Оскара Уайльда “Идеальный муж” оригинально раскрыта роль выбора партнера в формировании человеческой морали. Эта пьеса о том, что мужчины и женщины находятся под огромным социальным давлением, которое заставляет их демонстрировать свою высочайшую нравственность перед любовниками и супругами. Главная интрига пьесы – сможет ли леди Чилтерн, обладательница твердых моральных принципов, любить своего мужа, узнав, что успеха он добился за счет продажи государственной тайны? Уайлд указывает на то, что моральные качества подвержены действию отбора. А вот эволюционные психологи долго упускали из виду, что положительные герои кажутся романтичными и сексуально привлекательными, а лжецы и мошенники – отвратительными, если только какие-нибудь особые прелести не компенсируют их пороки. В пьесе Уайльда сэру Роберту Чилтерну удалось сохранить любовь жены, выступив в парламенте с речью, обличающей крупную инвестиционную аферу. Иными словами, ему пришлось прибегнуть к публичной моральной демонстрации, которая, по его убеждению, должна была – из-за шантажа инвесторов – стоить ему карьеры.

Как мы убеждаемся вновь и вновь на страницах этой книги, одна лишь сексуальная привлекательность может объяснить эволюцию огромного количества признаков. Вовсе не обязательно всегда искать пользу для выживания. Многие теоретики пытались понять, как мораль может способствовать выживанию индивидуума или группы, – и это им не удавалось. Я думаю, что те нравственные добродетели, которые ценятся выше всего, не дают никаких преимуществ для выживания, зато значительно способствуют репродуктивному успеху. Половой отбор гораздо лучше объясняет моральное поведение и моральные суждения, чем львиная доля философов и эволюционных психологов. Половой отбор дает ответ на вопрос, почему существуют сочувствие и дружелюбие, щедрость, верность партнеру; почему среди нас есть духовные лидеры, хорошие родители, талантливые спортсмены и почему мы стремимся ко всеобщему благополучию. Кроме меня о важности выбора партнера в развитии человеческой морали, щедрости, великодушия и лидерства говорили биолог Ирвин Тессман, антропологи Кристен Хоукс и Джеймс Бун, приматолог Франс де Вааль. В этой главе я во многом опираюсь на их идеи.

На мой взгляд, к человеческой морали относится любое поведение, в ходе которого люди демонстрируют свои моральные качества. Альтруизм – жертвование своими интересами ради чужой выгоды – это, пожалуй, одна из самых ярких демонстраций моральных качеств, но далеко не единственная. Как и в случае с другими надежными индикаторами приспособленности, суть таких демонстраций не столько в пользе для других, сколько в затратности для самой особи. Мораль представляет собой систему гандикапов, сформированных половым отбором, – дорогостоящих индикаторов наших моральных качеств.

Безразличие как эволюционная норма

Согласно популярному стереотипу, эволюционная теория подразумевает, что все живые организмы ведут свирепую, кровавую, безудержную борьбу друг с другом. Тогда, если взять любых двух животных и бросить их в яму, они должны начать разрывать друг друга на куски. Однако этого не происходит. Означает ли это, что природа более склонна к сотрудничеству, чем предполагается эволюцией?

Нет. Экологи давно уже пришли к выводу, что типичная форма взаимоотношений между двумя особями одного или разных видов – это не конкуренция и не кооперация, а нейтрализм. Нейтрализм – это безразличие: животные просто игнорируют других. Если они сталкиваются на дороге, то обходят друг друга. Все остальные варианты требуют слишком много энергии. Быть мерзким затратно, быть милым – тоже, а животные в ходе эволюции приспособились по возможности избегать лишних расходов. Поэтому дикие животные обычно больше напоминают озабоченных пассажиров электричек, стремящихся попасть на работу и ни с кем не столкнуться, чем персонажей кровавых боевиков Джона Ву.

В природе безразличие – это норма. Хищники игнорируют всех животных, кроме нескольких излюбленных видов, которыми питаются. Паразитов обычно интересует единственный вид – хозяин. Дарвин отмечал, что самая жесткая конкуренция идет внутри видов, поскольку особи одного вида претендуют на одни и те же ресурсы и одних и тех же партнеров. В центре внимания эволюционной биологии находится конкуренция, так как именно за счет конкуренции между генами идет эволюция. Тем не менее животные стараются избегать конкуренции. В частности, эволюция никогда не благоприятствует злобе – причинению вреда сопернику, при котором несет убытки и само животное. От злобы страдают жертва и агрессор, зато их конкуренты получают преимущество.

Поскольку животные по умолчанию относятся друг к другу безразлично, нам не нужно искать специальных объяснений человеческому равнодушию к другим людям и животным. А вот затратные действия с целью помочь или навредить другим требуют объяснения. Если мы обычные животные, то основной формой наших взаимоотношений с собратьями должна быть не ненависть, не эксплуатация, не злоба, не соперничество, не обман и предательство, а безразличие. В целом так оно и есть. Иммануил Кант считал, что в других людях мы видим, с одной стороны, существ со своими целями и устремлениями, а с другой стороны, средства достижения наших собственных целей. Нейтрализм не предполагает ни того, ни другого: окружающие – не субъекты и не объекты, а просто повод бросить безучастный взгляд и лениво пожать плечами. Вопрос к эволюции: почему мы не всегда пожимаем плечами, когда нам представляется возможность проявить заботу и великодушие?

Скрытые преимущества доброты

Эволюция морали не возвела нас на этическую вершину, превратив из злобных животных в великодушных людей. Наша отправная точка была посередине – на этическом “нулевом рубеже”, где мы сидели, безучастные и равнодушные. Чтобы развить в себе доброту, мы нуждались в каком-то виде селективного давления. Любая приличная теория эволюции человеческой морали должна объяснять, какую пользу для генов конкретной особи может приносить затратная помощь другим. Материальные затраты должны быть переведены в реальные преимущества для выживания или размножения. Если теория не позволяет этого сделать, то она и не даст ответ на вопрос, как у нашего вида могло развиться нравственное поведение – доброта и великодушие. Законы эволюционной биологии требуют, чтобы мы нашли скрытую “генетически-эгоистическую” выгоду альтруизма.

Некоторых философов, теологов и журналистов огорчает необходимость искать скрытую выгоду морали. Они бы предпочли считать ее бескорыстным альтруизмом, свободным от эгоистических мотивов. По их логике, эволюционного объяснения заслуживают только нравственные качества святых, отринувших плотские искушения. Но, как мне кажется, теория, объясняющая мораль святых, мало говорила бы о человеческой природе в целом, поскольку святые встречаются редко. Из примерно 15 миллиардов людей, живших со времен Иисуса Христа, католическая церковь канонизировала всего несколько тысяч. Иными словами, святых – один на миллион. Они могут служить моральным ориентиром, но в качестве источника данных о реальном поведении людей они статистически незначимы. Иногда невозможно понять, о чем развивают свою мысль философы-моралисты – о реальной человеческой морали или же об идеале, к которому могут прийти разве что святые. Меня сейчас интересует эволюционное объяснение обычной человеческой доброты, поэтому учитывать статистические выбросы вроде безмерной доброты святых я бы не стал.

Ступенькой ниже теологов, но выше всех прочих расположились экономисты. Они объясняют человеческую мораль, как и все поведение, через призму рациональных предпочтений. Добрым людям приятно делать добрые дела, а значит, они получают от этого некую субъективную пользу. Если мы жертвуем деньги на благотворительность, это означает, что субъективная польза от этого жеста превышает таковую от сохранения суммы пожертвования. Большинство экономистов прекрасно понимает, что принцип выявленных предпочтений[60] не помогает добраться до сути: это замкнутый круг. Он сводится к формулированию аксиом, которые применяют в доказательстве теорем о новых аспектах экономического поведения потребителей. Ни в коем случае этот принцип нельзя считать психологическим и уж тем более эволюционным объяснением поведения человека.

Иногда психологи не понимают, что, пытаясь объяснить моральное поведение с помощью моральных предпочтений, они попадают в замкнутый круг. Конечно, всегда можно сказать, что мы добрые, потому что выбрали быть добрыми. Или потому, что нам приятно, когда мы поступаем по-доброму. Или потому, что у нас в мозге есть специальные нейронные цепи, награждающие нас за доброту выбросом эндорфинов. Все эти объяснения порождают закономерный вопрос: почему моральные предпочтения, моральные эмоции и “моральные” нейронные цепи вообще стали стандартной частью человеческой природы? Затратное поведение не может закрепиться в эволюции только потому, что оказалось приятным для исполнителя. Наоборот, удовольствие может закрепиться как мотивация для поведения, которое дает какие-то скрытые преимущества.

Большинство эволюционных психологов сходятся на том, что доброта и щедрость могут быть выгодны в двух случаях. Первый – это помощь кровным родственникам. В этом случае ущерб для собственных генов особи компенсируется (порой с лихвой) выгодой для копий этих генов в организме родственников. Этот случай описывает теория родственного отбора[61]: она объясняет щедрость по отношению к генетически близким особям. Второй случай – помощь тем, кто в будущем с высокой вероятностью ответит тем же: за сегодняшний альтруизм вы завтра должны получить компенсацию. Об этом – теория взаимного альтруизма, которая, как обычно утверждается, объясняет большинство примеров доброты к неродственным особям.

Семейственность и взаимность занимают важное место в нашей жизни, и в связи с ними мы выработали много психологических адаптаций. Эти виды альтруизма объясняют многие аспекты морального поведения человека. Например, в свете теории родственного отбора становится ясным, почему еще Конфуций называл добродетелью почитание семьи. А теория взаимного альтруизма помогает объяснить тактичность, лояльность, чувство вины и жажду мести. Но многое выходит за рамки этих двух теорий. Человеческая мораль включает огромное многообразие элементов поведения и суждений, которые не получается объяснить таким образом. Рассмотрим сначала ограничения этих концепций, а затем попробуем выяснить, не сулит ли нам доброта других скрытых выгод.

Семейственность

Теорию родственного отбора разработал Уильям Дональд Гамильтон в 1964 году. Согласно этой теории, доброта к потомству и другим близким родственникам имеет скрытые выгоды. Ген[62] доброты к родственникам должен успешно распространяться, поскольку его обладатели помогают родственникам с тем же геном выживать и размножаться. Родственники наследуют этот ген от общего предка. Таким образом, альтруизм по отношению к кровным родственникам – это фактически генетический эгоизм.

Возможно, это трудно понять, поэтому рассмотрим эволюцию с точки зрения эгоистичного гена. Гены эгоистичны в том смысле, что приспособлены для производства максимального количества своих копий. Они стремятся как можно шире распространиться по популяции. Зачастую они делают это путем конструирования организмов с телом и мозгом, которые ведут себя как индивидуальные существа с собственными интересами. Но это далеко не единственный способ. Любой ген выиграет, если научится узнавать свои копии в других организмах и способствовать их распространению. Однако большинству генов это недоступно, поскольку они отвечают за легкие, печень и другие “слепые” органы, имеющие мало отношения к великодушному поведению. Избирательная доброта к кровным родственникам доступна лишь нескольким типам генов. Одни из них обеспечивают перцептивную способность отличать родственников от не родственников, другие – поведенческую способность проявлять доброту по отношению к родственникам. А еще есть гены, которые отвечают за развитие систем типа матки и груди, снабжающих питанием особей, которые растут внутри организма или цепляются за него снаружи, а значит, скорее всего, приходятся ему детьми. Это главные направления эволюции генов доброты к родственникам.

В действительности теория родственного отбора – это просто теория о распространении генетических изменений определенного типа. Единственный вид мутаций, способный содействовать своим копиям в родственных телах, – мутации, обеспечивающие узнавание и поддержку их носителем своих генетически близких родственников. Поддерживая близких родственников, у которых с вами есть недавний общий предок, вы, скорее всего, поспособствуете распространению вашей мутации “родственной доброты”. Все здание семейной жизни и родственных отношений стоит на нескольких специфических мутациях, отвечающих за узнавание родственников и непотизм. Гены узнавания родственников целенаправленно вырабатывают новые механизмы для более эффективного узнавания собственных копий и содействия им, тогда как все остальные гены занимаются своими делами, и до родства им нет дела.

Теория родственного отбора предсказывает, что чем ближе родственник, тем мы к нему добрее: наш альтруизм должен быть пропорционален вероятности того, что мы с родственником обладаем общим геном альтруизма. А эта вероятность зависит от того, как давно жил наш последний общий предок и как много общих предков у нас было. Вероятность обладания одним и тем же геном “родственной доброты” у сиблингов и у родителей с детьми составляет 50 %, а у полусиблингов, у бабушек и дедушек с внуками и у дядей и тетей с племянниками – всего 25 %. Поэтому мы, как правило, добрее и ближе к сестрам, чем к племянницам, причем даже в обществах, где принято жить большими семьями.

В этом месте обычно возникает путаница. Теорию родственного отбора часто неверно истолковывают: будто бы она утверждает, что наша доброта к другим людям должна быть пропорциональна проценту общих с ними генов. Разве ДНК всех людей не совпадает примерно на 99 %? Эта цифра кажется довольно близкой к 100 %, характерным для идентичных близнецов. Если у нас столько общих генов с другими людьми, зачем нам вообще делать различия между близкими и дальними родственниками? И разве мы не делим половину генов с другими млекопитающими, птицами и даже рыбами? Да мы к любой селедке должны относиться как к кузине, а к ленивцу – как к брату. Мы должны следовать золотому правилу нравственности при общении со всеми приматами, быть друзьями всех млекопитающих, союзниками термитов и солитеров и лишь слегка проблемными соотечественниками баобабов, жгучей крапивы и антарктических лишайников. Согласно этой интерпретации теории родственного отбора, на нашей благословенной планете должны царить всеобщие мир, кооперация и симбиоз.

Это был бы странный и прекрасный мир, если бы существовал эволюционный процесс, поддерживающий альтруизм, пропорциональный реальной степени генетического сходства. Расизм, этноцентризм, ксенофобия, сексизм, соперничество между людьми, преступность, войны, вырубка лесов, загрязнение окружающей среды, жестокость по отношению к животным – ничего этого не было бы. Мы все поступали бы как последователи индийской религии джайнизм, которые не отваживаются двигаться и есть, если этим могут причинить вред живому. Но такого эволюционного процесса не существует. Теория родственного отбора предлагает лишь беспамятную, близорукую и неуклюжую его имитацию, формируя иллюзию, будто только у самых близких наших родственников генетически есть с нами что-то общее.

Какие же составляющие нашей морали образовались в результате родственного отбора? На этот счет есть разные мнения. Уильям Гамильтон, Эдвард Уилсон и многие другие предполагают, что адаптации, отвечающие за доброту к родственникам, послужили основой для развития доброты к не родственникам. Для родственного отбора мозг не обязателен, но полезен. Важнейшим шагом должно было стать обретение мозгом способности узнавать родственников, отмерять количество положенной им заботы исходя из показаний индикаторов генетической близости и обеспечивать такую заботу, которая будет им реально полезна. Кажется, что эти адаптации было бы легко модифицировать так, чтобы они позволяли узнавать неродственных особей, отмерять уже по другим индикаторам причитающуюся им заботу и эффективно проявлять ее.

Но поддержала бы эволюция такие модификации? Гены, лежащие в основе доброты к родственникам, могли закрепиться, только если бы они заставляли отвергать не родственников. Успех этих генов еще со времен их появления в виде совокупности редких мелких мутаций зависел от того, что они обеспечивали именно селективный альтруизм, а не альтруизм по отношению ко всем подряд. Хотя с психологической точки зрения это такой маленький шажок – распространить родственный альтруизм на не родственников, для эволюции это огромный скачок, переворачивающий саму основу родственного отбора. От способности представить, что все люди братья, далеко до соответствующих поступков. Узнавать родственников способны многие млекопитающие. Если человеческая мораль появилась как естественный побочный эффект родственного альтруизма, мы могли бы ожидать проявлений морали, подобной нашей, и от других млекопитающих. Но ничего такого они не показывают. Очевидно, эволюция должна была безжалостно избавляться от тех генов альтруизма, которые теряли свою избирательность и заставляли своих обладателей обращаться с посторонними как с родными. Теория родственного отбора хорошо объясняет нашу доброту к кровным родственникам, но подвести под нее другие виды альтруизма не удается.

Взаимность

В начале 1970-х Роберт Триверс предположил, что если животные взаимодействуют достаточно часто, чтобы выработать взаимное доверие, то им может быть выгодно помогать друг другу. Вместо того чтобы пользоваться кратковременными выгодами обмана и мошенничества, они выигрывают в долгосрочной перспективе, сдерживая обещания и выполняя договоренности. Теория взаимного альтруизма, предложенная Триверсом, предполагает, что многие случаи альтруизма, если рассматривать их в более обширном социальном контексте и более продолжительное время, окажутся разумно эгоистичными.

У взаимного альтруизма есть три отличительные черты: животные оказывают друг другу услуги поочередно; каждый акт затратен для “дарителя” и выгоден для “получателя”; “дарение” обусловлено “получением”. Пока эти три условия выполняются, животные могут продолжать обмениваться благами. Вырванный из контекста, каждый акт выглядит чисто альтруистическим, но в череде таких актов оба участника выигрывают. Триверсу удалось остроумно связать друг с другом математику реципрокных взаимодействий, биологию альтруизма и психологию доверия.

Логика взаимного альтруизма стала открытием для биологов, но не для экономистов: Триверс фактически переоткрыл уже известный экономический принцип – народную теорему о повторяющихся играх. Народной она называется потому, что в начале 1950-х до нее независимо додумались сразу многие специалисты в области теории игр, а об авторстве договориться так и не смогли. Теорема говорит о том, что повторяющиеся взаимодействия могут обеспечивать кооперацию столь же эффективно, как и договорное право. Любой взаимовыгодный обмен, происходящий в соответствии с официальным договором, может осуществляться и без договора, если стороны достаточно часто взаимодействуют. Вот почему традиционный китайский стиль ведения бизнеса – с опорой на выстроенное по итогам совместных дел доверие – может не уступать в эффективности американскому стилю, в основе которого лежат контракты и судебные процессы.

Из народной теоремы повторяющихся игр ясно следует, что кооперация держится на угрозе наказания мошенников, отказывающихся честно сотрудничать. В случае кооперации по договору наказанием будет суд. При повторяющихся взаимодействиях наказанием может быть временный отказ сотрудничать, в результате чего мошенник лишится благ кооперации. (Если ни один из участников не выигрывает от сотрудничества, они прекращают взаимодействие навсегда.) В соответствии с народной теоремой взаимный альтруизм не требует концепций договора, доверия и предательства, а также способности масштабно прогнозировать. Все, что для него нужно, – это помогать тому, кто в прошлый раз помог вам, наказывать того, кто отказывается сотрудничать, и понимать, когда вас обманывают. Растения, солитеры, сельди, ленивцы – все они могли бы освоить взаимный альтруизм, если бы выработали эти три способности.

Идея взаимного альтруизма обещала перевернуть науку о поведении животных. В 1970-х биологи ожидали, что кооперация при повторяющихся взаимодействиях обнаружится у тысяч видов. Увы, 30 лет интенсивного изучения не принесли почти никаких явных примеров реципрокного альтруизма у других животных, помимо приматов. Как будто бы эволюция избегала такого альтруизма везде, где только можно. Единственный достойный пример взаимовыгодного сотрудничества вне отряда приматов наблюдали у летучих мышей – вампиров. Биолог Джеральд Уилкинсон обнаружил, что после удачной охоты вампиры иногда кормят кровавой отрыжкой сородичей, которые остались голодными, но родственниками им не приходятся. Облагодетельствованные особи, в свою очередь, могут поделиться кровью следующей ночью, если им повезет найти сочную вену. Однако даже в этом, очень часто приводимом случае неясно, действительно ли помощь конкретным особям обусловлена их поведением в прошлом.

Примеры взаимного альтруизма у социальных приматов гораздо нагляднее. Так, приматолог Франс де Вааль в своей книге “Добрые по природе” (Good natured) рассказывает, что шимпанзе негодуют, если долговременный союзник не приходит к ним на помощь в стычке. Позже они разыскивают малодушного предателя и нападают на него. Это очень похоже на наказание в рамках поддержания кооперации. Кроме того, в популяциях шимпанзе де Вааль собрал свидетельства обмена пищи на груминг – обмена, который был явно обусловлен предыдущими взаимодействиями. Неудивительно, что у приматов так высок уровень взаимного альтруизма: они отлично узнают собратьев, формируют социальные связи с неродственными особями и предоставляют друг другу социальные блага – груминг, пищу и защиту.

Махинации со статусом

Взаимный альтруизм требует способности выявлять обман со стороны тех, кто хочет брать, но не хочет давать. Эволюционные психологи Леда Космидес и Джон Туби предположили, что если люди развивались как реципрокные альтруисты, они должны уметь выявлять мошенничество. В результате множества экспериментов они выяснили, что человеческий ум очень чувствителен к ситуациям, когда кто-то пользуется благами, не выполняя социальных обязательств. Во многих экспериментальных ситуациях проявлялся настоящий взаимный альтруизм, когда два индивидуума обменивались благами между собой.

Однако в экспериментах Космидес некоторые примеры выявления мошенничества обусловлены скорее надежностью индикаторов сексуального статуса, чем поддержанием взаимного альтруизма. Рассмотрим пример “Большой Кику”: он вымышленный, и его очень часто цитируют. Вождь по кличке Большой Кику устанавливает правило: есть деликатесный корень маниока можно только тем, кто имеет особую татуировку. Когда испытуемых в эксперименте Космидес попросили описать все возможные способы нарушения этого правила, они с легкостью предположили, что мошенниками могут быть как люди без татуировок, так и те, кто ест корень маниока. Способность испытуемых верно оценивать ситуацию не означала понимания взаимного альтруизма в том смысле, какой вложил в него Триверс. Если я сделаю татуировку, вы не получите никаких преимуществ, позволив мне отведать маниока. Татуировка – это просто оплачиваемый болью знак сексуального статуса в племени, который позволяет наслаждаться еще одной демонстрацией статуса – поеданием корня маниока.

Исследования Космидес, которые так часто воспроизводят и развивают другие психологи, – один из лучших образцов эмпирической эволюционной психологии. Они позволили выявить специфическую адаптацию нашего вида – чувствительность к мошенничеству, которая не зависит ни от уровня общего или социального интеллекта, ни от понимания условных социальных правил. Но помимо этого, эксперименты Космидес показали, что взаимный альтруизм – не единственная ситуация, в которой мы можем вычислять мошенников. Похоже, любая демонстрация статуса воспринимается людьми как преимущество, а те, чьи демонстрации не соответствуют реальному статусу, считаются мошенниками. За обе эти задачи – выявление обмана, связанного с приспособленностью (когда кто-то имитирует статус, которого не заслуживает), и выявление нарушений при реципрокных взаимодействиях (когда кто-то отказывает в услуге тому, кто помог до этого) – отвечают одни и те же психологические адаптации.

Поскольку и в том, и в другом случае задействуется один и тот же механизм, способность людей выявлять мошенничество не обязательно свидетельствует о важной роли реципрокного альтруизма в человеческой эволюции. Соглашения, касающиеся ранга, привилегий и статуса, отличаются от соглашений реципрокности, выражающихся во взаимной выгоде. Это было одним из ключевых прозрений Карла Маркса. Общество может держаться и на сигналах статуса без взаимного альтруизма (простейшая иерархия доминирования), и на взаимном альтруизме без сигналов статуса (эгалитарная утопия). В обеих моделях общества способность выявлять мошенничество может быть полезна. Мы возмущаемся не только когда кто-то отказывается платить добром за добро, но и когда чьи-то индикаторы приспособленности не соответствуют реальному положению дел.

Мораль – это не только семейственность и взаимность

Семейственность и взаимность бесспорно важны: они объясняют в человеческом поведении очень многое, что не получается объяснить с точки зрения выживания наиболее приспособленных. Мэтт Ридли хорошо обосновал их эволюционную, социальную и экономическую значимость в своей книге “Происхождение альтруизма и добродетели: от инстинктов к сотрудничеству”. Однако они имеют мало отношения к тем моральным добродетелям, которые люди считают наиболее значимыми. Волнение за детей и непотизм широко распространены, адаптивны и важны, но ими редко восхищаются как примерами настоящей добродетели. Реципрокность – это целесообразное, дальновидное и рациональное поведение, но оно не эквивалентно всей человеческой морали, как с 1980-х стали считать ученые.

Например, ни родственный, ни взаимный альтруизм не объясняют благотворительность по отношению к не родственникам. Все мы понимаем, что дать деньги племяннику, одолжить их другу или вручить нищему – это разные вещи. Ни один из этих видов альтруизма не может объяснить важнейшие добродетели: моральное лидерство, щедрость к любимым, сочувствие, верность партнеру, честность. Зато половой отбор позволяет увидеть в новом свете некоторые феномены морали, которые раньше объясняли в терминах родственного и взаимного альтруизмов.

Конечно, при желании можно практически любое социальное поведение человека втиснуть в прокрустово ложе реципрокности, ведь многие социальные взаимодействия повторяются, а нарушение социальных соглашений вызывает у людей недовольство. Но это не означает, что мы всегда помогаем другим сегодня лишь из расчета получить помощь завтра. Если в фокус внимания эволюционной психологии попадут и другие аспекты морали, помимо семейственности и реципрокности, это вполне может привести к новым научным открытиям. Такой поворот должен прийтись по душе тем, кто верит, что человеческая мораль – это нечто большее, чем непотизм и экономическое благоразумие.

Врожденная порочность?

Как утверждают некоторые религии, люди рождаются во грехе и могут спастись только верой и добрыми делами. Эту точку зрения разделяли и кое-какие дарвинисты. Томас Генри Хаксли в 1896 году прочитал лекцию “Эволюция и этика”, в которой назвал мораль порождением культуры и сравнил ее с мечом, данным человечеству, чтобы сразить дракона животного прошлого и преодолеть врожденный эгоизм. В трактате “Недовольство культурой” Зигмунд Фрейд развивает ту же мысль, доказывая, что общество держится на отказе от животных страстей и подчинении выученным социальным нормам. Одно из немногих положений, по которым совпадали мнения биологов и социологов XX века, – то, что человеческой морали нужно учиться, потому что она не может быть инстинктивной.

С приходом в биологию 1960–1970-х концепции эгоистичного гена идея о врожденной порочности, получив подтверждение, стала набирать популярность. Биологи осознали, что все живые организмы – эволюционные эгоисты, поскольку приспособлены к тому, чтобы распространять собственные гены в ущерб чужим. Многих это склонило к мысли, что живые существа должны быть эгоистичными и в бытовом смысле: соперничать друг с другом, быть самовлюбленными, подлыми и невоспитанными. Считалось, что эволюционный эгоизм генов автоматически подразумевает махровый эгоизм людей. Эту пессимистичную точку зрения разделяли ведущие теоретики эволюции, такие как Эдвард Уилсон, Джордж Уильямс и Роберт Триверс. Ричард Докинз в книге “Эгоистичный ген” вслед за Хаксли напутствует читателя: “Пусть он знает, что если, подобно мне, он стремится к созданию общества, члены которого великодушно и самоотверженно сотрудничают во имя общего блага, ему нечего рассчитывать на помощь со стороны биологической природы человека. Давайте попробуем учить щедрости и альтруизму, ибо мы рождаемся эгоистами”[63].

Многих критиков эта идея врожденной порочности оскорбила, кого-то заставила вспоминать сентиментальные истории из жизни – в общем, мощь концепции эгоистичного гена тогда не оценили. Заметив очевидный конфликт между новой эволюционной теорией и моралью, некоторые биологи – например, Стивен Джей Гулд – отказались от взгляда на эволюцию с позиции эгоистичного гена. В ответ сторонники концепции назвали их заблуждающимися идеалистами и не пожелали учесть критику. Ученым потребовалось около 20 лет, чтобы выйти из этого тупика и признать, что у людей помимо непотизма и реципрокности есть и другие моральные инстинкты, которые тоже должны были как-то развиться в ходе эволюции. Франс де Вааль озвучил эту новую ноту оптимизма в своей книге “Добрые по природе”: “Люди и другие животные наделены способностью к искренней любви, сопереживанию и заботе – и однажды этот факт удастся примирить с идеей о том, что эволюцией движет стремление генов к самораспространению”.

Эволюционная психология относится к свидетельствам человеческого великодушия серьезнее. Она располагает данными о самопроизвольном развитии сопереживания у маленьких детей, а также результатами экономических экспериментов, показавших “иррационально” высокие уровни великодушия у взрослых участников переговорных игр. Важную роль в возвращении сочувствия и великодушия в сферу внимания эволюционной психологии сыграла книга экономиста Роберта Франка “Страсти в нашем разуме: стратегическая роль эмоций”. Франк проанализировал эволюцию человеческой способности следовать моральным предписаниям и показал, какие скрытые генетические преимущества может давать иррациональная на первый взгляд склонность выполнять обещания и наказывать мошенников. Кроме того, он показал, что люди довольно точно предсказывают, кто будет поступать великодушно, а кто – нет, если есть соблазн поступать эгоистично. Это означает, что о наших моральных качествах можно вполне надежно судить. Философ Эллиот Собер и биолог Дэвид Уилсон тоже утверждали, что при обсуждении эволюции морали очень важно учитывать данные психологии, касающиеся сочувствия и великодушия. Некоторые эволюционные экономисты даже обратились к “Теории нравственных чувств” Адама Смита, которая изображает человеческое великодушие в более розовых тонах, чем его же знаменитое “Исследование природы и причины богатства народов”. Сейчас человеческую доброту наконец начинают считать адаптацией, требующей эволюционного объяснения, а не мифом, который нужно высмеять. Новый дарвиновский оптимистический взгляд на мораль намного тщательнее проработан, чем постулаты социобиологии и католической церкви о врожденности эгоизма и чем идеи Руссо и утопического социализма о врожденности доброты. Этот новый взгляд принимает природу нашей морали такой, какая она есть. Но цель его остается прежней: найти скрытую эволюционную выгоду человеческой доброты.

Делай добро – и добьешься репродуктивного успеха

К счастью, помимо семейственности и реципрокности существуют и другие допустимые с точки зрения эволюции способы обратить явную затратность альтруизма в репродуктивное преимущество. Вероятно, вас не удивит, что для втаскивания повозки человеческой природы на горный хребет морали я собираюсь прибегнуть к помощи крепкого мула – теории выбора партнера. Как мы уже убедились, половой отбор помогает объяснить то, что нельзя объяснить никакими другими эволюционными силами. Он может поддерживать привлекательные для противоположного пола затейливые индикаторы, невероятно затратные по всем статьям, кроме репродуктивной. Не могут ли наши моральные качества быть одной из категорий таких индикаторов? И не связаны ли как-то наши моральные суждения с выбором партнера?

Аморальные поступки – это такие поступки, которые заставят нас покраснеть, если о них как-то узнают наши партнеры. Почему? Да потому, что их мнение о нашей личности изменится в худшую сторону. На первый взгляд кажется, что уважение к половым партнерам – одна из базовых составляющих человеческой морали. Но те, кому пришлось развестись из-за моральных недостатков, отнесутся к роли выбора партнера в формировании моральных инстинктов серьезнее. Как вы помните, исследования Дэвида Басса показали, что доброта – самое желанное качество партнера для людей всего мира. Привлекательность доброты, щедрости, отзывчивости и способности сопереживать подтвердилась и в другом исследовании, посвященном выбору партнера у людей.

Первым, кто заявил, что мораль формируется под действием полового отбора, был Ирвин Тессман. В 1995 году он указал на то, что человеческое великодушие выходит за рамки требований родственного и взаимного альтруизмов. Возможно, великодушие – это гандикап, развившийся в результате полового отбора и выполняющий функцию демонстрации приспособленности. В 1970-х Амоц Захави предположил, что поведение, которое выглядит как чистый альтруизм, может давать скрытые репродуктивные преимущества за счет повышения социального статуса. А не так давно антрополог Джеймс Бун, чтобы объяснить существование довольно затратного показного великодушия, совместил теорию Захави о гандикапах с теорией Веблена о демонстративном потреблении. Мне, как и Тессману, наиболее важным представляется направленный выбор партнеров по моральным качествам, которые они демонстрируют во время ухаживаний, тогда как Захави и Буна интересуют прежде всего ненаправленные репродуктивные преимущества высокого статуса. Вероятнее всего, в человеческой эволюции играло важную роль и то, и другое.

Теоретически выбор партнера мог играть роль единственного мощнейшего морального фильтра между двумя поколениями. Он мог способствовать развитию практически любой степени альтруизма и героизма, компенсируя почти все риски для выживания. К примеру, если бы все женщины разом отказались рожать детей от мясоедов, гены, ответственные за предрасположенность к вегетарианству (возможно, не напрямую), распространились бы со скоростью пожара. Несмотря на то что раньше потребление мяса давало преимущества для выживания, вид стал бы травоядным и оставался бы таким, пока половой отбор продолжал бы отсеивать мясоедов. Естественный отбор в пользу эгоизма был бы бессилен против полового отбора в пользу нравственного поведения.

Комедия Аристофана “Лисистрата” 411 года до н. э. хорошо иллюстрирует важность выбора партнера женщинами. Лисистрата убедила афинянок не заниматься сексом со своими мужчинами до тех пор, пока те не прекратят Пелопоннесскую войну. Женщины забаррикадировались в Акрополе, а изголодавшиеся по любви мужчины слонялись вокруг с набухшими фаллосами (в оригинальной постановке это были огромные фаллосы, сшитые из кожи), постепенно понимая, что без надежды на секс победа в войне теряет всякий смысл. Хотя некоторые женщины и поддались соблазну прекратить забастовку – одна даже пыталась ускользнуть в бордель, – афинянкам удалось пересилить мужчин. С помощью сексуальной забастовки, устроенной Лисистратой, удалось заставить афинян и спартанцев заключить мир. Стратегия Лисистраты должна была быть такой же эффективной и в эволюции: если самки предпочитали миролюбивых партнеров, воинственность и агрессивность самцов могла снизиться. Гипотеза повышения нравственности путем выбора партнера порождает несколько вопросов. Почему механизмы выбора партнера в ходе эволюции начали благоприятствовать демонстрациям великодушия, честности, хороших манер и героизма? Почему такое поведение нам кажется более “нравственным”, чем прочие элементы ухаживания? Почему при оценке разных элементов брачных демонстраций наши ощущения так сильно различаются? Телесные украшения будят вожделение, демонстрация творческих способностей вызывает эстетическое удовольствие, а моральных качеств – восхищение. В этой главе я не отвечу на все эти вопросы, но попробую очертить новую область эволюции человеческой морали. Начнем с простого примера того, как механизм выбора партнера может способствовать развитию затратных форм поведения, направленных на общее благо.

Эволюция охоты: альтруистическая демонстрация атлетичности?

Почему люди начали охотиться на такую крупную дичь, как антилопы канны и мамонты? Ответ вроде бы очевиден: мясом этих животных можно питаться и за счет этого лучше выживать. В книге 1968 года “Человек-охотник” (Man the Hunter) – классике антропологии – охота представлена плодом простого отбора на выживание. Ты голоден, гоминид? Нет проблем – иди на охоту.

Но, оказывается, все не так просто. В начале 1980-х женщины-антропологи ответили книгой под названием “Женщина-собирательница” (Woman the Gatherer). Они обратили внимание на то, что в обществах охотников-собирателей основная нагрузка по добыче пропитания, как правило, возложена на женщин: они ищут растительную пищу и ловят мелкую дичь. Мужчинам часто не удается добыть мясо на охоте, и в обеспечении повседневной пищей они обычно полагаются на партнерш. Преследовать крупных млекопитающих, которые отлично приспособились убегать от хищников и делают это гораздо быстрее человека – не самый эффективный и надежный способ прокормить себя и тем более свою семью. Антрополог Кристен Хоукс выяснила, что мужчинам из племени, которое она изучала, за день охоты удается убить крупное животное с вероятностью всего 3 %. То есть в 97 % случаев их постигает неудача – не очень-то это соответствует стереотипу о пещерном “настоящем мужике”, приносящем домой мамонта. Есть племена, в которых дела обстоят чуть лучше, но все равно ежедневные шансы на успех в охоте редко превышают 10 %.

Женщину-собирательницу, пытающуюся где-то раздобыть немного мяса, поведение мужчин должно раздражать вдвойне. Если им надо охотиться, чтобы потешить свое эго, – чудесно, но зачем обязательно гоняться за такими крупными зверями? Мужчины отлично понимают, что, охотясь на животных поменьше, послабее и не таких быстрых, они добьются гораздо больших успехов. Как правило, чем мельче дичь, тем больше мяса за день им удается принести домой и тем меньше колебания количества мяса от недели к неделе. Кроме того, чем мельче дичь, тем больше ее мяса удается съесть до начала гниения. Когда охотникам реально нужно поесть, они бросают преследовать крупных животных и ловят мелких. Если смысл охоты в том, чтобы прокормить охотника и его семью, тогда мужчины-охотники амбициозны до нелепости. Они покушаются на жирафов, когда нужно ловить сусликов.

Самцы шимпанзе охотятся на обезьян, но поскольку эти обезьяны мелкие, распределение такого мяса проще контролировать. Лучший способ предсказать усердие самцов в охоте – посмотреть, у скольких самок из группы сейчас эструс (надо просто пересчитать тех, у кого гениталии красные и набухшие). Самцы пытаются склонить фертильных самок к спариванию, угощая их мясом пойманных животных. Таким образом, у наших ближайших родственников среди человекообразных обезьян охота точно появилась в результате полового отбора. Но по сравнению с шимпанзе мужчины преследуют намного более крупную дичь, менее успешны и хуже контролируют распределение мяса.

Может, мясо крупной дичи содержит какие-то особые питательные вещества, которых нет ни в мелкой дичи, ни в растениях? Если так, тогда парам был бы резон разделить обязанности по снабжению семьи едой: мужчинам взять на себя охоту за крупными животными с их уникальным составом, а женщинам – добычу более надежной растительной пищи. Эта точка зрения на эволюцию охоты предполагает, что женщинам нужно мясо в обмен на секс. В 1982 году антрополог Хелен Фишер в своей книге “Сексуальный контракт” (The Sex Contract) даже предположила, что это была самая первая форма договорных отношений у людей. Примерно о том же теория Оуэна Лавджоя: согласно ей, мужчины, охотясь, добывают мясо для своих женщин, обремененных детьми и не способных во время кормления грудью эффективно заниматься собирательством. Теория “секс за мясо” очень долго казалась разумной. Многие теоретики даже предполагали, что благодаря мужской охоте люди могли покрывать энергетические затраты, связанные с увеличением мозга: поскольку мужчина поставлял потомству много белка, оно могло вырастать более умным. Заметьте, что даже в той традиционной теории движущая сила эволюции охоты – это выбор партнера женщинами. Женщины отказывались заниматься сексом с теми, кто не приносил домой мяса. Таким образом они вынуждали мужчин вкладывать родительские усилия в потомство – брать на себя часть затрат на вскармливание.

Но есть еще одна проблема: даже если мужчинам удается убить крупное животное, они не могут контролировать распределение мяса. Чем крупнее добыча охотника, тем меньше шансов, что мясо достанется его женщине и детям. По наблюдениям антропологов, почти во всех племенных культурах мясо делят чуть ли не между всеми членами племени. Люди сбегаются, как только слышат об успешной охоте или замечают кружащих грифов, и начинают настойчиво, агрессивно требовать своей доли. Зачастую часть мяса, доставшаяся охотнику, статистически неотличима от порции любого другого члена племени. После месяца успешной охоты мужчина имеет право забрать около 10 % туши – от 9 до 14 кг мяса, которое нужно употребить за несколько дней, пока оно не испортится. Через неделю он проголодается опять. Хороших охотников нельзя считать реципрокными альтруистами, поскольку плохие никогда не смогут им отплатить за съеденное мясо. Взаимный альтруизм благоприятствовал бы скорее охоте на мелкую дичь, ведь такую пищу проще защитить от жуликов.

По мнению антрополога Кристен Хоукс, мясо крупных животных – это в экономическом смысле “общественное благо”: ресурс, который один человек другому не может помешать использовать. Если рассматривать мясо как частное благо – то есть считать, что охотник сам может управлять его распределением и потреблением, – тогда поддержка семьи может быть эволюционным смыслом охоты. Но если мясо – общественное благо, возникает парадокс. Затраты, связанные с охотой, ложатся на плечи охотника: он расходует время и энергию, когда учится охоте, когда изготавливает орудия, выслеживает животных, применяет орудия, добивает раненую жертву. Кроме того, мужчина рискует получить ранение или даже погибнуть: он-то лишь заботится об ужине, а зверь борется за свою жизнь. Тем не менее плодами труда охотника пользуются все члены племени, включая чужих детей и конкурентов за женское внимание. Эволюция не может благоприятствовать генетической склонности заботиться об общем благе в ущерб собственным генетическим интересам. Такую форму эволюционного альтруизма не смог бы сотворить ни один известный естественный процесс.

Итак, мы в затруднительном положении. Сперва охота казалась банальным способом обеспечить выживание. Потом благодаря теории “секс за мясо” стала больше походить на простейший пример полового отбора – способ превратить ухаживания мужчины в отцовский вклад в потомство. Теперь же охота предстает рискованным, расточительным актом альтруизма, в ходе которого мужчины, рискуя жизнью и здоровьем, кормят своих конкурентов (в числе прочих членов группы). Все три точки зрения имеют определенную ценность, свидетельства есть в пользу всех трех. Я уделил так много внимания альтруистическому аспекту охоты не потому, что охота меня как-то особенно интересует, а потому, что она обнажает более общую проблему: как эгоистичные гены могли дать начало такой затратной форме благотворительности, которая выглядит как чистый альтруизм? Чтобы найти ответ, мы произведем триангуляцию[64]: сопоставим охоту и спорт, понаблюдаем за поведением птиц под названием “аравийские болтуны”[65] и познакомимся с концепцией выбора равновесия из теории игр. Эти примеры, как мы потом убедимся, отлично подходят для объяснения не только человеческой морали, но и языка.

Кровавый спорт и аравийские болтуны

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Посмотрите вокруг! Мир природы, который нас окружает, прекрасен и удивителен! Он радует нас яркими к...
Восемь лет назад полицейской группе, в состав которой входил опытный судмедэксперт Дэвид Хантер, уда...
В охотничьем домике, затерянном в горах штата Теннесси, совершено чудовищное преступление. Опытный с...
Сага о великой любви Клэр Рэндолл и Джейми Фрэзера завоевала сердца миллионов читателей во всем мире...
Абсолютно каждому хотелось да и хочется проникнуть в мысли другого человека, пробежаться по лабиринт...