Соблазняющий разум. Как выбор сексуального партнера повлиял на эволюцию человеческой природы Миллер Джеффри

Охоту можно рассматривать как один из видов мужского соревновательного спорта – как состязание, победители которого привлекают партнерш, демонстрируя свою атлетическую доблесть. В главе 7 мы уже обсуждали, что мужчины тратят огромное количество времени и энергии на потогонные и бессмысленные совместные активности: баскетбол, сумо, крикет, лыжи, тхэквондо, альпинизм, бокс. Для эволюциониста любой мужской вид спорта – лишь очередная форма ритуального поединка самцов, где они соревнуются за возможность продемонстрировать самкам свою приспособленность, утвердив свое физическое превосходство. Для женщины спорт просто удобен: он облегчает выбор партнера. По результатам таких ритуальных поединков она понимает, кто из мужчин здоровее, сильнее, у кого лучше координация и выше мастерство. Ей не нужно весить 300 кг, чтобы узнать, насколько хорошо борется сумоист, – за нее это сделают другие борцы. Сейчас, когда пали почти все культурные барьеры, преграждавшие женщинам путь в спорт, мужчины точно так же могут оценивать физическую приспособленность женщины по ее атлетическим показателям.

Представьте, что две группы гоминид в ходе эволюции выработали предпочтения к разным видам спорта. Допустим, одна группа пристрастилась к боям на дубинках, подобно народности яномамо из Амазонии: мужчины стоят лицом к лицу и по очереди бьют друг друга по голове очень длинными палками, пока один из них не сдастся, не потеряет сознание или не упадет замертво. Женщины предпочитают вступать в половой контакт с победителем, поскольку он более меткий, у него сильнее руки и крепче череп (или удар). Несмотря на расточительность таких боев – кровавые раны, высокую опасность для жизни, неприглядные шрамы на голове, – это отличная система соревновательных брачных демонстраций, ничем не уступающая оленьим битвам на рогах.

Во второй группе обрел популярность другой соревновательный вид спорта: мужчины как можно незаметнее подкрадываются к зверю, бросают в него копья и потом гоняются за раненым животным, пока оно не упадет замертво. Женщины предпочитают секс с успешными убийцами животных, поскольку они лучше выслеживают, крадутся, кидаются копьями и бегают на длинные дистанции. Цена таких демонстраций тоже высока: мужчины могут преследовать животных целыми днями, получая травмы, уставая, цепляясь за колючие кусты; они могут потерять копье, их может забодать буйвол, и так далее. Но все же охота не так бесполезна, как палочные бои, ведь после успешной охоты в распоряжении группы остается большая туша, которую можно съесть. Все члены обеих групп гоминид могут поступать эгоистично, демонстрируя в соревнованиях свою приспособленность и выбирая как можно более приспособленных партнеров. Но благодаря мясу у каждого индивидуума в группе охотников и у каждого их гена появляется небольшое преимущество перед таковыми из группы колотильщиков палками. Через многие поколения это преимущество приведет к тому, что в большинстве человеческих групп главной формой атлетических демонстраций будет не палочный бой, а охота.

Подобный процесс напоминает групповой отбор, существование которого опровергло большинство биологов в 1960-х, но это совсем не одно и то же. Согласно традиционным теориям группового отбора, в условиях межгрупповой конкуренции животные могут жертвовать частью своих перспектив на выживание и размножение ради общего блага группы. Такие теории подразумевали прямой конфликт между интересами индивидуума и группы. Но в приведенном примере “охота vs палочный бой” такого конфликта нет. Члены обеих групп преследуют личные интересы, пытаясь добиться самого высокого сексуального статуса, какой только может дать ритуализованный спорт; просто один вид спорта – так уж получается – полезнее для группы в целом, чем другой.

Взглянуть на общее благо под другим углом нам поможет один из видов певчих птиц, живущих большими группами в Израиле, – аравийские болтуны. Эти птички весом около 80 г стали звездами книги “Принцип гандикапа” (The Handicap Principle) Амоца и Авишаг Захави. Супруги Захави изучали их 30 лет и пришли к выводу, что кое-какие элементы поведения этих птиц очень напоминают альтруизм. Некоторые болтуны охраняют группу, издавая предупреждающие сигналы при приближении хищника. Если хищнику все же удается подобраться близко, птицы облепляют его со всех сторон и пытаются прогнать. Они делятся едой с неродственными особями, практикуют коммунальное гнездование и коллективно заботятся о детях – и своих, и чужих, как это принято в кибуцах[66]. Аравийские болтуны предстают образцом птичьей добродетели, а их альтруизм выглядит не менее ярко, чем хвост павлина.

В чем же здесь дело? Родственный отбор тут ни при чем, ведь птицы помогают не только родственникам. В случае взаимного альтруизма они пытались бы мошенничать: безвозмездно пользоваться общественными благами и при этом не стоять на страже, не драться с хищниками, не делиться едой и не заботиться о птенцах. Болтуны же делают противоположное: они прямо-таки соревнуются в демонстрации альтруизма. По наблюдению Захави, если доминантная птица замечает, что какая-то низкоранговая особь примеряет на себя роль стража, она отгоняет ее и занимает ее место. Кроме того, птицы пытаются запихнуть пищу в горло неродственным согруппникам, даже когда те сыты. Захави предположил, что альтруистические элементы поведения аравийских болтунов – это гандикапы, индикаторы приспособленности. Демонстрация таких гандикапов дает птицам возможность повышать социальный статус и улучшать свои сексуальные перспективы. Позволить себе поступать альтруистично могут только самые приспособленные особи, пребывающие в прекрасном состоянии. Найдя альтруиста, птица приобретет хорошие гены для потомства. По-видимому, альтруизм у аравийских болтунов развивался именно так. Большинству же видов птиц не свойственно демонстрировать приспособленность, творя общественно полезные дела. Однако не исключено, что альтруистичные птицы имеют значительные преимущества и как отдельные особи, и как группа.

Джон Нэш vs бангалорские таксисты

И альтруистичные люди-охотники, и альтруистичные аравийские болтуны появились в результате очень важного эволюционного процесса под названием “выбор равновесия”. Пугающий термин, не правда ли? Глубокое его понимание редко можно встретить даже у тех биологов, которые немного знакомы с теорией игр. Но я считаю, что эта идея помогает прояснить многие вопросы, связанные не только с эволюцией, но и с человеческой культурой.

Чтобы понять идею выбора равновесия, нужно хоть немного узнать о самом равновесии и теории игр. Теория игр – это метод изучения стратегий принятия решений в условиях, когда выигрыш каждого участника зависит не только от его собственных действий, но и от действий других людей. Игра – это любая социальная ситуация, участники которой выбирают стратегию поведения, опираясь на свои предположения о стратегиях других участников. Так поступает каждый участник, и все это напоминает дурную бесконечность: я предполагаю, что вы предполагаете, что я предполагаю, что вы предполагаете… Как теория игр может помочь предсказать человеческое поведение в играх, если они выглядят как безнадежная путаница?

Где-то в 1950-м экономист Джон Нэш разрубил этот гордиев узел, разработав концепцию равновесия (сейчас она известна под названием “равновесие Нэша”). Равновесие – это набор стратегий игроков (по одной на каждого), характеризующийся единственным простым свойством: ни у одного игрока нет мотива менять свою стратегию при условии, что остальные игроки продолжают следовать уже выбранным стратегиям. То есть равновесие как бы поддерживает сохранение всеми участниками своих стратегий и сохраняет таким образом само себя. Идея равновесия образует фундамент современной теории игр, а значит, и современной экономики, военной стратегии и стратегии бизнеса. За свое открытие Нэш вместе с другими учеными в 1994 году удостоился Нобелевской премии по экономике.

Автомобильное движение – хороший пример равновесия. Если все автомобили, как в Британии, едут по левой полосе, нет ни одной рациональной причины выезжать на правую. Бунтари быстро исчезнут из популяции водителей. Но и движение по правой полосе может быть примером равновесия, как на территории некоторых бывших британских колоний в Северной Америке: другим правилам они следуют в знак своей независимости. В игре вождения есть и третий вариант равновесия, когда каждый водитель 50 % времени проводит на левой полосе, а 50 % – на правой. Если так уже поступают все – можете присоединиться. Такое произвольное равновесие, кажется, предпочитают в бывших британских колониях в Южной Азии, а особенно – таксисты Бангалора. Нэш понял, что наиболее реалистичные игры имеют несколько состояний равновесия. Мы не можем в точности предсказать, какое равновесие установится. Однако мы можем предсказать, что игроки будут координировать свое поведение в направлении какого-то из них. В игре вождения разные страны пришли к разным точкам равновесия.

Выбор равновесия – это постепенный процесс, в результате которого в игре устанавливается равновесие. Представьте, что анархическая страна, где автомобили в глаза никто не видел, вдруг начнет их импортировать. Люди поедут по дорогам, не зная, какую полосу выберут остальные. Одни будут все время ездить по левой стороне (британское равновесие), другие – по правой (американское равновесие), а остальные будут ежедневно кидать монетку (бангалорское равновесие). Мы имеем три конкурирующие стратегии, каждая из которых приводит к своему типу равновесия. Предположим, что при каждом лобовом столкновении оба водителя погибают. Если встречаются два водителя, предпочитающие одну и ту же полосу – левую или правую, – оба выживают. Если любитель правой полосы встречает любителя левой – оба погибают. Если приверженец бангалорской стратегии встречает себе подобного, оба погибают в половине случаев. Нет никаких рациональных предпосылок для предсказания равновесия, которое должно установиться. Все равновесия одинаково “рациональны” в том смысле, что в каждом из них все участники действуют наиболее выгодным для себя образом с учетом поведения остальных. Хотя рациональных причин для установления того или иного равновесия нет, роль рефери может сыграть историческая случайность. Можно не сомневаться, что спустя несколько недель победит либо правостороннее равновесие, либо левостороннее. Какое именно – дело случая, но одно непременно одержит верх. (У бангалорского равновесия шансы будут невелики.)

В этом примере проблему выбора равновесия решает не рациональная логика, а историческая случайность. Когда у видов в ходе эволюции устанавливается определенное равновесие в игре ухаживания, в роли исторических случайностей выступают случайности эволюционные. Легко создать компьютерную симуляцию этого процесса, как это сделал, например, Брайан Скирмс. Свою работу он интересно и доступно представил в 1997 году в книге “Эволюция общественного договора” (Evolution of the Social Contract). Процессы выбора равновесий в реальной биологической эволюции должны идти постоянно. Большинство взаимодействий животных можно рассматривать как совокупность стратегий, поэтому их тоже можно моделировать при помощи теории игр. Но в играх, по сложности близких к реальным, вариантов равновесия огромное множество – не три, как в игре вождения, а сотни и тысячи. В реалистичных играх со множеством равновесий процессы выбора равновесия критичны для понимания и предсказания поведения.

В “спортивном” примере мы рассмотрели два возможных равновесия в игре демонстрации атлетической формы: палочный бой и охоту. Если все уже лупят друг друга дубинками, привлечь партнерш можно будет только метким попаданием по мужским головам: поступать иначе просто нет смысла. Это-то и делает палочный бой равновесием. Но если все охотятся, привлечь партнерш можно лишь успешной охотой. Охота, таким образом, тоже равновесие. Предпочтения потенциальных половых партнеров в пользу хороших охотников или бойцов обычно бывают генетически и культурно консервативными, и благодаря этому консерватизму поддерживается равновесие.

Бои на дубинках и охота одинаково рациональны с точки зрения отдельного участника, но охота – такое равновесие, при котором общий выигрыш выше. На примере аравийских болтунов мы убедились, что альтруистическое поведение – предупреждающие крики и склонность делиться едой – может быть равновесным состоянием в игре демонстрации приспособленности. Основная идея здесь такова: в играх, связанных с ухаживаниями, много возможных равновесий, и некоторые из них подразумевают альтруистическое поведение. Большинство – нет, поскольку способы траты энергии в демонстрациях приспособленности в основном не связаны с предоставлением благ другим особям. Павлиний хвост, демонстрируя приспособленность павлина, растрачивает энергию хозяина впустую: эта энергия не передается ни павам, ни другим павлинам. Но у избранных видов вроде аравийских болтунов и людей дорогие брачные демонстрации действительно приносят пользу другим особям.

Антрополог Джеймс Бун в своей статье 1998 года “Эволюция великодушия” (The Evolution of Magnanimity) описал, как выбор равновесия может благоприятствовать альтруистическим демонстрациям. Он предложил читателю вообразить две группы, разыгрывающие разные равновесия в игре демонстративного потребления:

Представьте, что в части групп элита самоутверждается, сваливая излишки своего годового урожая на рыночной площади и сжигая их на глазах у народа. В других группах элита демонстрирует статус, устраивая изысканные пиры и одаривая своих подданных. После нескольких поколений ожесточенного противостояния какой тип демонстративного поведения с большей вероятностью сохранится в популяции? Ожидаемо, что “пирующие” привлекут намного больше сторонников, чем “сжигатели”.

Победит “великодушное”, а не “расточительное” равновесие. Но все же такое противостояние групп не подпадает под классическое определение группового отбора, в котором отдельные особи несут убытки ради общего блага группы. В нашем случае каждый индивидуум поступает рационально и эгоистично, стараясь с помощью своих затратных демонстраций добиться высокого статуса и привлекательности для партнеров. Поддерживают равновесие не групповые, а индивидуальные сексуальные преимущества, и соревнование групп – это соревнование равновесий. Антропологи Роберт Бойд и Питер Ричерсон считали, что взаимосвязь выбора равновесия и группового отбора чрезвычайно важна не только в эволюции, но и в культурной истории человечества. Их идеи заложили новый фундамент для сравнительного анализа человеческих культур и социальных институтов, и мне бы очень хотелось поговорить о них подробнее, но, увы, объем книги ограничен.

Обобщая, можно сказать, что иногда эволюция благоприятствует установлению такого равновесия в игре ухаживания, при котором особи очень великодушны друг к другу. Это не значит, что эволюция тяготеет к истинному, бескорыстному альтруизму. Это значит лишь то, что скрытые преимущества великодушия – репродуктивные, не связанные с непотизмом или реципрокностью. В принципе эволюция может поддерживать очень высокие уровни альтруизма, если он вознаграждается получением высокого социального статуса и расширением репродуктивных возможностей. Без полового отбора щедрость по отношению к посторонним, не способным отплатить за помощь, вряд ли эволюционировала бы. А вот под действием полового отбора склонность к великодушию могла развиться легко, если бы служила показателем приспособленности. То, что доброта и великодушие кажутся нам особенно привлекательными в половых партнерах, говорит о том, что в игре ухаживания наши предки пришли к редкому, удивительному варианту равновесия.

Лидерство

Высокий статус у шимпанзе и горилл определяется не только физическим превосходством. Важно и умение предотвращать драки между другими членами стаи, выступать посредником в конфликтах, инициировать примирение, наказывать нарушителей. Франс де Вааль наблюдал, как шимпанзе по имени Йерун, питомец Арнемского зоопарка, в старости поддерживал свой высокий статус за счет морального лидерства. Йерун обладал достаточным социальным интеллектом, чтобы замечать конфликты, назревающие между членами группы, а его социальных навыков хватало, чтобы искусно вмешиваться и разряжать обстановку, поддерживая гармонию в группе. Он был замечательно беспристрастен, его дружеские и любовные связи никак не влияли на его миротворческую деятельность. Другие самцы могли одержать над Йеруном победу в схватке, но его статус оставался высоким за счет всеобщей поддержки и уважения.

Очевидно, шимпанзе преобразовали иерархию доминирования, издревле свойственную приматам, в систему статусов, основанных на моральном лидерстве. Долгое время люди воображали, что это исключительно их достижение, но это не так. И шимпанзе, и гориллы, и современные люди уважают умение поддерживать мир и предотвращать нарушения порядка, а это скорее всего означает, что так же делал и наш общий предок, живший пять миллионов лет назад. Статус, основанный на моральном лидерстве, – наследие высших приматов. То есть по крайней мере пять миллионов лет наши предки стремились зарабатывать высокий статус скорее моральным лидерством, чем физической силой.

Но что конкретно означает высокий статус? У приматов он подразумевает высокий репродуктивный успех, который, в свою очередь, основан на высокой сексуальной привлекательности. Статус – это не территория, которую можно захватить силой. Его должны предоставить другие члены группы, руководствуясь своим отношением: одобрением и осуждением, уважением и презрением. Статус – это статистическое обобщение социальных и сексуальных предпочтений членов группы. Если моральное лидерство помогало нашим предкам добиваться высокого статуса, значит, оно было социально и сексуально привлекательным. Получается, что ему благоприятствовал и социальный, и сексуальный выбор. Поскольку выбор полового партнера наделен гораздо большей эволюционной силой, чем выбор друзей, компаньонов для груминга и сотрапезников, можно сделать вывод: моральное лидерство как у шимпанзе, так и у людей сформировалось в результате полового отбора путем выбора партнера.

Лидерство в этом отношении мало отличается от охоты: лидер работает на благо всей группы, что выглядит как чистый альтруизм, если не задумываться о сексуальной привлекательности такого поведения. Половой отбор мог бы подхватить и моральное лидерство с противоположным вектором, но со временем этот эффект затух бы, поскольку напряженные, изможденные, полные раздоров группы склонны вымирать. Можно представить вид приматов, у самок которого в ходе убегания разовьется слабость к супервспыльчивым психопатам, чуть что лезущим в драку. Тогда со временем самцы, послушные половому отбору, превратятся в неистовых отморозков. Но те группы, в которых установилось “психопатическое” равновесие, вымрут, не выдержав конкуренции с эффективными, мирными группами, где царит равновесие “доброго лидерства”. Как и случай “охота vs палочный бой”, это пример выбора равновесия – но не пример работы уже дискредитированного группового отбора, предполагающего индивидуальные жертвы во имя интересов группы. Сексуальные преимущества, которые дает моральное лидерство, означают, что лидеры извлекают личную выгоду из полезного для группы поведения.

Тогда как шимпанзе выработали лишь моральное лидерство, люди развили более продвинутую систему нравственных ориентиров и склонность к пылкому декларированию общественных идеалов на тему правосудия, равенства и свободы. Нравственные ориентиры сексуально привлекательны, и, возможно, они появились в результате полового отбора. Эти ориентиры переводят беспристрастность примата-миротворца на более осознанный уровень – уровень принципов. При обсуждении столь важного человеческого свойства мы должны особенно аккуратно отделять эволюционные функции от человеческой мотивации. Когда Малкольм Икс использовал свое ораторское мастерство и харизму, чтобы сформировать у людей видение мусульманского общества, свободного от расизма, им управляли моральные инстинкты, а не сексуальные. Так случилось, что его моральные инстинкты привлекли красивую молодую женщину, Бетти Шабазз, которая стала его женой. А случилось это потому, что моральные инстинкты развились так, чтобы действовать через половой отбор. Не менее показательна история Мартина Лютера, чье видение протестантизма покорило бывшую монахиню Катарину фон Бора, ставшую его женой и матерью его шестерых детей. Красота павлиньего хвоста не меркнет оттого, что мы понимаем его сексуальное назначение. Так же и человеческая мораль не станет менее значимой, если мы признаем, что она развилась за счет механизма выбора партнера.

Почему Скрудж был одинок: эволюция благотворительности

Долгое время в соответствии с принципом выживания наиболее приспособленных считалось, что мы должны поступать эгоистично. В рамках традиционных дарвиновских представлений люди скупы, неотзывчивы и способны лишь изредка помочь близким родственникам или дать в долг под процент тем, кто сможет вернуть деньги. Этот миф удобен для педагогов, священников и политиков, поскольку из него вытекает острая необходимость социализации людей посредством школ, церквей и тюрем. Вероятно, эти институты исправления характера – наши рождественские духи[67]: дух прошлого Рождества, дух нынешнего Рождества и дух грядущего Рождества, призванные превратить эгоистичного, биологичного предрождественского Скруджа нашей морали в построждественского Скруджа, культурного и великодушного.

Тем не менее не стоит воспринимать повесть Диккенса как аллегорическое описание человеческой эволюции. У Скруджа не было проблем с выживанием, но он был одинок и не имел детей. Явный эгоизм вытеснил его с брачного рынка викторианского Лондона. Ни одна уважающая себя английская леди не обратила бы на него ни малейшего внимания. С точки зрения распространения генов его скупость была не заботой о собственных интересах, а самокастрацией.

Если бы не было полового отбора, склонность людей к благотворительности была бы величайшей загадкой эволюции. Трудно представить, чем может быть полезен инстинкт, заставляющий отдавать свои ресурсы чужим людям. Обычно эволюционные психологи говорят, что благотворительность – побочный эффект развития людей в маленьких племенных сообществах, где любое проявление великодушия впоследствии вознаграждалось. В Африке времен плейстоцена не было такого понятия, как “чужой”. Но все же психология благотворительности отличается от психологии взаимного альтруизма, и некоторые важные свойства не позволяют считать ее побочным эффектом инстинкта реципрокности. Я буду приводить примеры благотворительности лишь из жизни современного общества. Великодушие в плейстоцене могло и не быть точно таким же, как сейчас, но вряд ли отличалось слишком сильно. Мы уже убедились, что традиционная охота была очень требовательным ко времени способом повысить свой социальный, сексуальный и моральный статус, работая на общее благо. По сути, охота была благотворительной деятельностью.

Одна из загадок – почему людей так мало волнует, насколько эффективно благотворительные организации передают ресурсы от жертвователей к нуждающимся. Если благотворительность произошла от взаимного альтруизма (а он требует эффективного обмена ресурсами), то мы должны тщательнее заботиться о том, чтобы польза от нашего пожертвования была максимальной для получателя. Ведь если бенефициар в какой-то момент почувствует себя в силах отплатить за помощь, он скорее всего сочтет справедливым вернуть ровно столько, сколько получил, без учета высоких накладных расходов, связанных с работой благотворительной организации. Тем не менее большинство жертвователей удивительно мало интересуется эффективностью благотворительных организаций. А ведь у крупнейших из них – огромные административные расходы: большой процент пожертвований идет на зарплаты административного аппарата и специалистов по привлечению средств (фандрайзеров). Некоторые благотворительные фонды Франции, занимавшиеся сбором средств на борьбу против рака, заслужили печальную известность тем, что на сами исследования выделяли менее 10 % своих доходов. Многие “благотворительные мероприятия” – это роскошные вечеринки, где спонсоры встречаются друг с другом за бокалом шампанского. За две недели после гибели принцессы Дианы в 1997 году британцы пожертвовали Мемориальному фонду принцессы Уэльской более миллиарда фунтов стерлингов. Деньги были собраны задолго до того, как новоиспеченная организация определилась с направлениями вложений и размерами своих накладных расходов. Лишь немногие спонсоры ищут действительно эффективные фонды, такие как Оксфам[68], который передает около 80 % пожертвований нуждающимся и лишь 3 % направляет на административные расходы. Благотворительные организации различаются по своей эффективности грандиозно, но большинство жертвующих не заботятся о реальной благотворительной ценности своих пожертвований. Такое отношение резко контрастирует с тем, насколько нас беспокоит эффективность правительства, котороу мы платим налоги, идущие на поддержку инвалидов, пожилых людей и поставщиков оружия.

Феномен благотворительной деятельности показывает, как великодушие может служить скорее неэффективной демонстрацией приспособленности, чем эффективным способом передачи ресурсов. Если богатые действительно хотели бы помогать людям, они зарабатывали бы как можно больше, делая то, что они умеют, а затем передавали бы деньги людям с меньшим достатком, специально обученным помогать другим. Разделение труда экономически эффективно как в благотворительности, так и в бизнесе. Вместо этого во многих современных городах мы можем наблюдать, как высококвалифицированные юристы, врачи, их мужья и жены тратят свое время, работая в столовых для бездомных или развозя еду пожилым. Стоимость их основного труда может в сотни раз превышать стоимость труда работника кухни или курьера. Вместо того чтобы целый час разливать суп по мискам, они могли бы пожертвовать деньги, заработанные за то же время на основной работе: их хватило бы на оплату двух недель раздачи супа. Это относится не только к юристам, а ко всем людям с зарплатой выше среднего, которые вместо денег жертвуют свое время. Так почему же они это делают? Здесь опять работает принцип гандикапа. У большинства работающих людей самый ограниченный ресурс – время, а не деньги. Жертвуя время, они гораздо менее эффективно помогают нуждающимся, зато ярче демонстрируют собственные великодушие и доброту.

Другая особенность человеческой благотворительности – то, что жертвователям обычно вручают разного рода знаки признательности, которые можно демонстрировать публично. В США спонсоры некоммерческой Общественной службы телевизионного вещания (PBS) получают фирменные сумки, зонты и футболки с символикой организации. Благотворительные фонды Британии предлагают жертвователям красные бумажные маки для петлиц, красные пластмассовые клоунские носы и футболки томатного цвета. Центры сбора крови дарят донорам значки с надписями вроде “Я сегодня сдал кровь”. По сути, нося такой значок, вы заявляете: “Я альтруист, у меня нет анемии и ВИЧ”. Главные спонсоры строительства университетов и больниц обычно ожидают, что здания будут названы в их честь. Конечно, существует и феномен анонимного донора, но не стоит понимать это буквально. Одна лондонская светская львица однажды намекнула мне, что знает многих анонимных доноров. Они хорошо известны в своих кругах – сообществе людей, чье мнение имеет значение, – даже если их имена не мелькают постоянно на страницах газет. Я подозреваю, что редкий миллионер станет скрывать свою благотворительную активность от жены или любовницы.

И последняя странность – люди обычно избегают жертвовать благотворительным организациям, о которых раньше никто не слышал, какими бы достойными в действительности они ни были. Возникает эффект, близкий к “победитель получает всё”: большая часть пожертвований уходит известным, крупным организациям, которые от этого все больше разрастаются. Фонды вынуждены тратить внушительную долю дохода на фандрайзинг. Может показаться, что фандрайзинг в основном заключается в настойчивых просьбах дать денег, но чаще это превращается в создание бренда, которое требует больших вложений, и наем рекламных фирм для продвижения благотворительности теми же методами, что и любой элитный товар на рынке. Фандрайзеры знают, что при учреждении новой благотворительной организации очень важно сразу привлечь нескольких крупных спонсоров, после чего их соперники почувствуют себя обязанными превзойти их в размере вложений. Цель организации – спровоцировать гонку вооружений в области пожертвований среди местных миллионеров. С точки зрения эффективности передачи ресурсов от обеспеченных к нуждающимся такие гонки вооружений – нонсенс. В развитом мире они приводят к избыточному финансированию борьбы с несколькими самыми известными болезнями и игнорированию более перспективных программ: например, бурения скважин для добычи чистой воды, борьбы с малярией, кампаний в поддержку грудного вскармливания, обеспечения начального образования и капитала для женского малого бизнеса. Если бы склонность к благотворительности действительно была следствием альтруистического инстинкта решать чужие проблемы, люди тратили бы больше времени на выяснение того, какие направления благотворительности наиболее рентабельны, какие из них с наибольшей вероятностью принесут немедленную измеримую пользу. Распределение финансов было бы более широким и равномерным, а это позволило бы предотвращать больше бедствий по всему миру. Но вместо этого большинство спонсоров даже к выбору фильма для вечернего просмотра относится серьезнее, чем к выбору благотворительной организации. Это приводит к циклам моды на благотворительность и избыточному финансированию областей, модных в этом “сезоне”.

Чем объясняются эти специфические черты человеческой благотворительности? Их нельзя отнести к следствиям непотизма или реципрокного альтруизма. На результат социализации, направленной на формирование чистого альтруизма, они тоже не похожи. Вместо этого они часто выглядят просто как еще одна разновидность затратной эффектной демонстрации. Если главный смысл благотворительности в тратах, а не в реальной пользе для других, тогда становится понятно, почему люди мало заботятся об эффективности вложений и предпочитают жертвовать время вместо денег. Если занятия благотворительностью – это сигналы о приспособленности, требующие рекламы, тогда ясно, почему спонсоры в подтверждение их великодушия награждаются маленькими значками и почему благотворительные организации тратят так много собранных средств на разработку фирменного стиля. Если пожертвования – это сигнал, который, подобно любому сигналу, должен быть узнаваемым и запоминающимся, тогда понятно, почему люди вместо малоизвестных, но действительно достойных благотворительных программ спонсируют самые популярные, хотя они и так финансируются в избытке. Если рассматривать пожертвования как брачные демонстрации, то не кажутся странными и циклы моды на благотворительность, которые ярче всего проявляются в группе молодых одиноких спонсоров. Для большинства из нас благотворительность – это косметика.

Это не значит, что люди, занимаясь благотворительностью, стремятся получить больше секса. Нет, они просто пытаются быть великодушными. Это и есть их мотивация. Вопрос в том, почему такая мотивация появилась. Так случилось, что инстинкт истинного великодушия выполняет демонстративную функцию, а его проявления подвержены веяниям моды – то есть он просто-напросто обладает свойствами, типичными и для других продуктов полового отбора.

Понимание происхождения благотворительности – что исходно она развивалась как брачная демонстрация – никак не должно умалять ее социальный статус. Как утверждал Роберт Франк в своей книге “Лихорадка роскоши” (Luxury Fever), мы должны были приобрести инстинкт показного потребления как средство повышения статуса; но как рациональные существа, наделенные моралью, вместо демонстративного потребления мы можем выбирать демонстративную благотворительность. Каждые 100 долларов, которые мы тратим на роскошь, могли бы спасти жизнь больному ребенку в одной из развивающихся стран, если бы мы пожертвовали эти деньги соответствующей организации. Десять тысяч долларов, которые отделяют спортивно-утилитарный автомобиль от обыкновенного, могут стоить Индии 100 погибших детей. Можно притвориться, что это не так, но мертвых наши самооправдания не устроят. Быть может, если живо представить, как сотня голодных призраков преследует каждый автомобиль класса люкс, убегающее потребительство потеряет часть своей сексуальной привлекательности. Бирки элитных дизайнеров на одежде говорят лишь о благосостоянии, а значки спонсора – и о благосостоянии, и о доброте. Очевидно, что рекламировать себя гораздо проще производителям автомобилей, чем нуждающимся детям. Поэтому наши инстинкты демонстрирования больше направлены на потребительство, чем на благотворительность.

Почему мужчины дают больше чаевых, чем женщины

Официантки знают о человеческом великодушии больше, чем многие философы-моралисты.Их доход зависит от чаевых. С точки зрения экономиста, чаевые в ресторанах – классический пример “иррациональной” человеческой доброты: это добровольные пожертвования посторонним, которые вряд ли вернут деньги. По стандартной дарвиновской модели, все мы должны давать чаевые неохотно и скупясь. Однако наблюдаем мы совсем другое. Многие официантки говорят, что мужские компании гораздо щедрее женских, но больше всего чаевых оставляют мужчины, расплачиваясь за ужин в рамках свидания с девушкой. Это вполне соответствует идее, что половой отбор поддерживает демонстрации великодушия. Можно возразить, что мужчины оставляют больше чаевых, потому что у них больше денег. Но это наивный с экономической точки зрения аргумент, поскольку эгоистичные мужчины могли бы поесть в чуть более престижном ресторане или заказать вино подороже и оставить меньше чаевых. Этот аргумент несостоятелен еще и в эволюционном плане, потому что порождает интересный вопрос: а почему мужчины стремятся больше зарабатывать?

Когда Тед Тёрнер в 1997 году объявил, что пожертвует миллиард долларов Организации Объединенных Наций, его жена Джейн Фонда поступать так же не стала. Здесь возможны два объяснения. Во-первых, можно сказать, что Тёрнер мог себе позволить расстаться с такой суммой, поскольку его состояние тогда оценивали в четыре с лишним миллиарда долларов, а Джейн Фонда – не могла, поскольку ее капитал не превышал нескольких сотен миллионов долларов. Мы могли бы принять разницу в доходах мужчин и женщин как данность и объяснять этим межполовую разницу в благотворительной активности. Второй вариант – попробовать объяснить с точки зрения теории Дарвина, почему мужчины больше женщин заботятся о добыче ресурсов, если в итоге все равно отдают их другим. Ключ к ответу нам может дать интервью, которое Тёрнер дал Ларри Кингу. В нем миллионер рассказал, что его жена, услышав о его намерении сделать крупное пожертвование, расплакалась от радости и воскликнула: “Я так горда быть твоей женой! Никогда в жизни я не была так счастлива”. По крайней мере в этом случае благотворительность вызвала восхищение партнерши.

Один из самых выдающихся примеров мужского стремления зарабатывать ради благотворительности показал Джон Дэвисон Рокфеллер (старший), нефтяной магнат, живший в XIX веке. В бизнесе он был беспощадным монополистом, но в личной жизни – благочестивым баптистом, который с юных лет горел желанием творить добрые дела. Даже в первый год своей работы – а тогда ему было 15 лет, и он служил помощником бухгалтера – Джон пожертвовал 6 % своего пустякового годового оклада на благотворительность. Когда в 1859 году Джону исполнилось 20 лет, это было уже 10 %: в тот год он потратил 2000 долларов, чтобы заплатить залог за родную церковь и тем самым спасти ее от банкротства, а также чтобы помочь афроамериканцу из Цинциннати выкупить свою жену из рабства. Его великодушие не оставалось незамеченным. Одна девушка из его прихода рассказывала о молодом Рокфеллере, что он не был особенно красив, но “привлекал религиозных девушек своей добродетелью, религиозным рвением, серьезностью, приверженностью церкви, искренностью и благородными устремлениями”.

Даже когда к его 40 годам дивиденды от его монополии Standard Oil перевалили за 10 миллионов долларов в год, Джон не возгордился, подобно другим магнатам “позолоченного века”[69]. Он предпочитал вкладывать деньги в создание институтов, среди которых Рокфеллеровский институт медицинских исследований и Университет Чикаго (одним из первых преподавателей которого, кстати, был Торстейн Веблен). После 50 лет Рокфеллер больше занимался исследованием возможностей благотворительности, чем собственным бизнесом, и до своей смерти в возрасте 93 лет он успел вложить значительную часть своего миллиардного состояния в тщательно продуманные направления благотворительности. Фонд Рокфеллера был его павлиньим хвостом.

Мужское великодушие в ухаживаниях

Традиционные теории эволюции морали едва ли способны объяснить одностороннее великодушие по отношению к неродственным особям. Они фокусируются на тривиальных случаях, таких как чаевые в ресторане, и игнорируют тот важнейший факт, что мужское великодушие ярче всего проявляется во время ухаживаний. Ухаживания связаны для мужчин с огромными затратами: они требуют времени, энергии, ресурсов и сопряжены с высокими рисками. Птичьи песни, например, просто растворяются в воздухе, не принося самкам никакой пользы помимо информации о приспособленности самца. Другие мужские ухаживания могут быть выгодны для целого сообщества – вспомните легендарных рыцарей, которые побеждают драконов, чтобы добиться руки принцессы, или охотников плейстоцена, убивающих мамонтов. В редких случаях ухаживания даже приносят пользу самке: например, в виде добычи, которой самцы мух-скорпионниц угощают своих пассий.

Некоторые исследователи, в частности Хелен Фишер и Камилла Пауэр, усматривали в человеческих ухаживаниях общественный договор, согласно которому мужчина предлагает женщине ресурсы – например, мясо – в обмен на секс. Слегка утрируя, можно описать ухаживания так: мужчины покупают репродуктивный потенциал женщин за подарки, руководствуясь теми же инстинктами взаимного альтруизма, что лежат в основе торговли. С этой точки зрения проституция – это самая древняя профессия, а брак – одна из форм проституции. Экономист Гэри Беккер получил в 1992 году Нобелевскую премию по экономике отчасти за анализ брака как вида договорных отношений. В современном мире, где вся кукуруза становится генетически модифицированной, а все отношения – договорными, идея о том, что ухаживания – это проявление взаимного альтруизма, кажется правдоподобной. Однако при ближайшем рассмотрении открывается ее несостоятельность.

Джентльмены и феминисты понимают разницу между проституцией по договору и традицией дарить подарки женщине во время ухаживаний. Если мужчина заплатил за ужин своей спутницы, она совершенно не обязана с ним за это спать. А если ему кажется, что обязана, – значит, он невежественный сексист. Незадачливый кавалер не имеет права тащить девушку в суд по мелким искам, если она скажет: “Спасибо за прекрасную трапезу, но я думаю, что мы друг другу не подходим”. Конечно, влюбленный мужчина может почувствовать обиду и разочарование, получив отказ, но это не значит, что девушка обманула его, нарушив некий негласный договор. Это значит лишь то, что его отвергли. Момент, когда отношения перейдут на следующий этап, определяется решением девушки, а не подарками мужчины. (Хотя в некоторых культурах, если пара встречается довольно долго и женщина принимает все более ценные подарки, негласный сексуальный контракт уже может подразумеваться.)

Более того, многие мужчины были бы не в состоянии купить репродуктивный потенциал женщины, если бы ухаживания представляли собой просто обмен благами. Какова реальная рыночная цена 9-месячной беременности, болезненных родов, изнурительного грудного вскармливания и 20 лет материнской заботы? Как минимум полмиллиона долларов при базовом окладе 25 тысяч. Сколько тратят мужчины на ухаживания в первые месяцы? Наверное, раз в тысячу меньше. Великодушие мужчины может распространиться на период после рождения ребенка, а может и ограничиться фазой ухаживаний. Подобный анализ можно провести и для общества охотников-собирателей, сопоставив энергетические затраты женщин на беременность и заботу о ребенке с энергетической ценностью мяса, которым делятся мужчины. Неужели женщины просто недооценивают себя – этак раз в тысячу? Если теория взаимного альтруизма верна, маловероятно, что эволюция могла наделить женщин таким низким самоуважением. Женщины-мутанты с повышенными запросами вытеснили бы непритязательных особ, поскольку их дети получали бы преимущество в виде дополнительных ресурсов.

Наконец, мужское великодушие в ухаживаниях – малоэффективный способ передачи ресурсов женщине. Здесь как с благотворительностью: мы заботимся не об эффективности, а о затратности пожертвования и добрых намерениях. Эффективная передача благ совершенно не романтична. Если бы человеческие ухаживания произошли от взаимного альтруизма, они были бы устроены очень, очень просто. Вот как это выглядело бы в наши дни: женщины выставляют свои репродуктивные возможности на интернет-аукцион, принимают денежные переводы от претендентов мужского пола и выбирают того, кто перевел больше всех. И все полученные деньги при этом оставляют себе. Женская эмоциональная система была бы приспособлена к тому, чтобы влюбляться в самого щедрого участника аукциона, даже если в плейстоцене и не практиковались онлайн-переводы. То, что этот сценарий кажется нам таким непривлекательным, – психологический аргумент против модели реципрокного альтруизма.

Романтические подарки – самый бесполезный для женщин и самый затратный для мужчин вид подарков. Цветы, которые вянут, свечи, которые сгорают, слишком дорогие ужины, прогулки по экзотическим пляжам – вот стандартные атрибуты современной романтики. Они не повышают шансы женщин на выживание в той же мере, в какой истощают мужские кошельки. Можно предположить, что все эти вещи доставляют удовольствие, но мы уже обсуждали, что удовольствие – это как раз то, что требует эволюционного объяснения. Как эволюция могла благоприятствовать тому, кто влюбляется в особей, одаривающих бессмысленными излишествами, бесполезными для выживания? Тот факт, что обручальное кольцо с бриллиантом сделано из прочного материала, не приносит женщине материальной выгоды с биологической точки зрения. Если бы женщину интересовала сугубо экономическая выгода от обладания бриллиантами, она не возражала бы против того, что ее жених отхватит их на распродаже товаров какого-нибудь “магазина на диване”. Но ведь она хочет, чтобы кольцо было куплено за полную цену у “Тиффани”, потому что это “романтичнее” – читай, дороже. Философы-моралисты могут и не считать связанное с ухаживаниями великодушие мужчин высокоморальным поведением. Но с точки зрения женщины, получающей романтический подарок, это главная добродетель.

Половой отбор по способности к сочувствию

Эмпатия – это способность понимать, когда другие страдают, а сочувствие – эмоциональная способность сопереживать чужому страданию. Ухаживания в основном состоят из демонстраций способности к сочувствию: мы проявляем доброту к детям, сочувственно слушаем рассказы наших возлюбленных об их прошлых бедах. Развитие эмоциональной близости можно рассматривать как взаимную демонстрацию чрезвычайно высокого уровня сочувствия.

Выбирая партнеров, проявляющих доброту во время ухаживаний, на самом деле мы отдаем предпочтение вполне определенной черте личности – она была измерена и изучена психологами вдоль и поперек. Согласно самой распространенной модели личности, пятифакторной, одна из важнейших личностных черт – это доброжелательность. Те, кто в тестах набирают высокий балл по этому показателю, – это сострадательные, любящие, искренние и альтруистичные люди, на которых можно положиться. Эмпирические исследования показывают, что эти свойства, как правило, действительно идут в комплекте и практически не зависят от других – сознательности, экстраверсии и интеллекта. Когда людей просят охарактеризовать черты личности как в разной степени позитивные и негативные, самой позитивной они неизменно называют доброжелательность. В число самых негативных попадают ее противоположности: лживость, жестокость, скупость, лицемерие. Кроме того, оказывается, доброжелательность умеренно наследуется: обычно у доброжелательных родителей и дети такие же.

Выбирая партнеров, проявляющих сочувствие в ухаживаниях, люди также могут пытаться избегать психопатов. Истинная психопатия (антисоциальное расстройство личности) встречается очень редко – меньше чем у 1 % человеческой популяции, но значительная часть убийств, изнасилований, нападений и других серьезных преступлений совершается именно психопатами. В основе психопатии лежит неспособность к сочувствию. Среди женщин это расстройство распространено меньше: возможно, это связано с тем, что в прошлых поколениях психопатки не проявляли необходимого сочувствия к своим детям. А вот неспособность к сочувствию у мужчин не означала их репродуктивную несостоятельность. Наоборот, мужчины-психопаты часто совращают и оплодотворяют женщин, а затем забывают о них. Женщины стараются избегать таких сценариев, поэтому психопаты знают, что в ухаживаниях нужно симулировать доброжелательность. Лишь немногие, подобно Ганнибалу Лектеру, щеголяют своей неспособностью к сочувствию: обаятельных гениев с изысканными манерами среди психопатов мало. В основном это банальные негодяи, которые бьют своих девушек, без повода задирают парней в барах, попадают в тюрьму, а потом в четыре раза чаще, чем не психопаты, подают ходатайства об условно-досрочном освобождении: обычно они не считают, что сделали что-то не так.

Если наши сексуальные предпочтения развивались для того, чтобы мы избегали чего-то, то это что-то – психопаты. Вполне возможно, что в человеческой эволюции шла тройная гонка вооружений: самки обзаводились все более качественными инструментами для определения мужской способности к сочувствию, самцы-психопаты учились все лучше ее имитировать, а обычные самцы осваивали все более сложные демонстрации способности к сочувствию, которые становилось все труднее и труднее подделывать. Так же как индикаторы приспособленности развились, чтобы рекламировать “свободу от вредных мутаций”, индикаторы сочувствия могли сформироваться, чтобы рекламировать “свободу от психопатии”.

Психолог Ганс Айзенк утверждал, что помимо истинной психопатии существует психотизм – черта личности, которая встречается гораздо чаще, чем соответствующее расстройство. Психотики агрессивны, холодны, эгоцентричны, равнодушны, расчетливы и почти лишены эмпатии. Как и психопатия, эти качества обычно не способствуют формированию любовных союзов, хотя могут оказаться полезными для завоевания доминантных позиций. Нам психотизм сейчас интересен вот почему: теория врожденной порочности ошибочно принимает одну из возможных личностных черт в ее предельном выражении за базовое свойство человеческой природы. Люди с экстремальным психотизмом прекрасно способны к непотизму и стратегическому обмену, когда им это выгодно, – им просто не свойственны сочувствие и доброжелательность, характерные для среднего человека. Если эволюционный эгоизм приравнять личностному, тогда получится, что все люди должны быть психопатами. Но это не так, поскольку сочувствие дает скрытое преимущество в половом отборе.

Инстинкты демонстрации сочувствия, сформированные в ходе полового отбора, сказываются не только на нашем брачном поведении и склонности к великодушию, но и на нашем мировоззрении. По убеждениям людей мы привыкли судить об их моральном облике. Все мы испытываем социальное давление, заставляющее нас корректировать наши взгляды в соответствии с принятым представлением о взглядах человека с “добрым сердцем”, даже если они нерациональны. Иногда мы даже ловим себя на высказываниях вроде “его идеи, может, и верны, но с сердцем явно что-то не так”. Понятие политкорректности – одно из следствий таких атрибуций. Когда, к примеру, ученый говорит: “Я располагаю данными, подтверждающими наследуемость интеллекта у людей”, люди слышат: “Я недостойный любви пренеприятный психопат”. Стараниями борцов за идеологическую корректность может формироваться впечатление, что убеждение А должно говорить о личностной черте X. Если X – отталкивающая черта в социальном и сексуальном плане, то убеждение А становится табуированным. Так наши инстинкты демонстрации моральных качеств, сформированные в ходе полового отбора, перерождаются в идеологические догмы. Я думаю, что главный элемент рационального мышления – умение отделять интеллектуальную составляющую высказываний человека от его морального облика. Нам это дается с трудом, а это говорит о том, что политические, религиозные и псевдонаучные идеологии очень долго были частью моралистических демонстраций.

Верность партнеру и романтическая любовь

Если вы будете спать с кем попало, ваш возлюбленный, скорее всего, бросит вас. Механизм выбора партнера отвечает не только за формирование союзов, но и за разрывы. Наша способность, пусть и несовершенная, хранить верность – результат того, что наши предки предпочитали преданных партнеров и прекращали отношения с изменниками. Дэвид Басс подчеркивал, что люди приобрели специализированные эмоции, позволяющие выявлять измены сексуальных партнеров и наказывать за них, – и этот механизм никак не связан с инстинктами, благодаря которым мы вычисляем мошенничество при сотрудничестве.

Эволюционная психология справедливо утверждает, что неверность партнеру у людей распространена гораздо шире, чем то предполагает культурный идеал моногамного союза. Большая склонность мужчин к флирту соответствует предсказаниям теории полового отбора. Но я нахожу удивительным, насколько верность у большинства людей выражена сильнее, чем у других млекопитающих. Самцы некоторых птиц хранят относительную верность, но самцы большинства приматов никогда не упускают возможности спариться с согласной на это самкой. Самкам других видов приматов тоже не свойственна преданность одному половому партнеру. Если самкой заинтересуется самец более высокого ранга и если она не сильно боится побоев на почве ревности (у шимпанзе это обычное дело), она может сменить партнера. Люди другие. Мы ценим верность в других и способны подавлять свои поведенческие паттерны, связанные с ухаживанием и спариванием, даже если испытываем сильное влечение.

Верность можно рассматривать как одно из проявлений реципрокного альтруизма, ведь за мошенничеством в любви следует наказание. Только это наказание обычно эксплуатирует механизм выбора партнера. Тот, кто наказывает, обрывает связь, закрывает обидчику доступ к своему телу или начинает заниматься сексом с кем-то другим. Не имеет большого значения, состоит ли выбор партнера на службе у реципрокности или наоборот: в любом случае люди хотят видеть в партнере эту добродетель.

Половой отбор породил двойную защиту от неверности партнеру: романтическую любовь и привязанность. Романтическая любовь фокусирует все ухаживания на единственном объекте и заставляет игнорировать всех остальных. Как минимум несколько недель или месяцев она предотвращает измены. Излишне говорить, что романтическая любовь сексуально привлекательна. Вряд ли она сама по себе повысит привлекательность неприглядного во всех отношениях индивидуума настолько, чтобы с ним захотелось совокупиться, но при прочих равных при выборе партнера она ценится очень высоко. Половой отбор способствовал формированию любви не в последнюю очередь потому, что она была гарантией верности.

Однако страстная любовь – влюбленность – редко длится дольше пары лет. Этого слишком мало, чтобы совместно вырастить ребенка, в чем заинтересованы оба партнера. Для долгосрочных отношений гораздо важнее дружеская, проникнутая взаимным уважением привязанность. Такая привязанность не выключает сексуальное влечение к другим, но позволяет управлять им с помощью флирта и эротических фантазий. Способность к флирту (псевдоухаживания, не ведущие к сексу) – одна из самых недооцененных в современном мире добродетелей и, можно сказать, главная приправа социальной жизни взрослого человека на протяжении всей истории. Не менее важны и сексуальные фантазии, придающие остринку взрослой умственной жизни. Они допускают неверность реальному партнеру в воображении, не столь обидную для него, как реальные связи на стороне.

Наша верность партнеру – результат компромисса между двумя видами селективного давления. С одной стороны давил половой отбор, поддерживающий верность романтической любовью и преданностью партнеру, а с другой давили потенциальные репродуктивные преимущества разврата. Особенно сильно они давили на самцов, чья потенциальная выгода делает дезадаптивным полное подавление влечения ко всем, кроме единственной партнерши. Флирт и фантазии иногда перерастали в реальные сексуальные связи, и это могло приносить нашим предкам чистую репродуктивную выгоду. Механизм выбора партнера не может проникнуть в наши мысли и полностью устранить полигамные желания. Он может лишь наказать нас за то, что мы изменяем наяву или заглядываемся на других. Мы не всегда верны партнеру, но это не говорит о несовершенстве адаптации, делающей нас верными. Возможно, для плейстоцена именно эта стратегия была более адаптивной, и самым высоким репродуктивным успехом награждались те, кто хранил верность партнеру почти всегда – за исключением тех моментов, когда возникали значительно более соблазнительные возможности.

Добродетели хорошего отцовства

Мужское великодушие во время ухаживаний, как правило, не пропадает после первого совокупления и даже после рождения первого ребенка. Как мы видели в главе 7, многие мужчины становятся хорошими, великодушными отцами даже для неродных детей. Конечно, они далеко не так много возятся с детьми, как матери, но гораздо больше, чем самцы большинства приматов. Мы уже знаем, что отцовскую заботу можно интерпретировать скорее как форму ухаживаний, чем как родительский вклад. Женщины бросают плохих отцов и продолжают связь с хорошими, а это значит, что половой отбор довольно мощно поддерживает мужскую заботу о детях. Тут мало что можно сказать еще, кроме как обсудить добродетели отцовства в контексте морали, которой посвящена эта глава.

Великодушие отцов, а отчимов в особенности, нельзя объяснить непотизмом или реципрокностью. Пасынки и падчерицы, скорее всего, никогда не отплатят за заботу, а предположение, что за них это сделает их мать с помощью секса, просто опошляет ее выбор партнера. Конечно, быть хорошей матерью – тоже добродетель, но материнскую заботу естественный отбор поддерживал все 200 миллионов лет эволюции млекопитающих. Действительно, материнские добродетели самок млекопитающих, включая их способность к производству молока, – основная причина успеха нашего класса. Помимо этого наследия млекопитающих, мужской выбор партнера должен был благоприятствовать и другим индикаторам пригодности к материнству: например, явному интересу к чужим детям или многословному выражению гордости достижениями своего ребенка. Эти и другие материнские добродетели нашего вида не так давно проанализировала Сара Блаффер Хрди в своей книге “Мать-природа”.

Честность[70]

Мошенничество в спортивных состязаниях влечет за собой моральные наказания особого рода. На мошенника показывают пальцем, его бранят и наставляют на путь истинный. Но возмущение, которое у нас вызывает нечестность спортсменов, отличается от возмущения отказом платить добром за добро. Если кто-то обманывает нас в ходе социального сотрудничества, мы наказываем за это стандартно: дуемся и обрываем все контакты с обидчиком. Если кто-то обманывает нас в спорте, мы громко жалуемся на людях, а потом продолжаем с ним состязаться. Почему мы так поступаем?

Спорт – не один из видов альтруизма. Спорт – это особая, ритуализованная и сдержанная, форма интенсивной сексуальной и социальной конкуренции. Как правило, мы не играем против родственников, поэтому сдержанность нельзя объяснить родственным отбором. Реципрокность относится к делу больше, но лишь в той мере, в какой она причастна к любым социальным взаимодействиям, которые повторяются и предполагают затраты, выгоды и возможность обмана.

Очередность действий и правила в спорте отличаются от таковых при взаимовыручке. Перебрасывая друг другу теннисный мяч, Пит Сампрас и Андре Агасси не обмениваются благами, а стараются заработать побольше очков. Конечно, спортсмены участвуют в спортивных играх исходя из ожидания, что играть в любом случае будет выгоднее, чем не играть. Но блага они получают не друг от друга, как это происходит при экономическом обмене, а от зрителей – в виде высокого социального статуса, которым награждается хороший игрок. Разумеется, зрителям необязательно физически присутствовать на игре, чтобы наделить победителей статусом – достаточно узнать о результате из слухов. Заявление о том, что победитель мухлевал в состязании – серезное сексуальное оскорбление, поскольку оно оспаривает право на статус – одну из самых ценных валют на брачном рынке.

В соревновательном спорте, играх и состязаниях мошенничество – это все, что препятствует меритократии, то есть победе достойнейших. В идеале победить должен лучший. На все, что подрывает уверенность в корреляции между способностями участников и исходом состязания, смотрят с подозрением – и не важно, было это явным нарушением правил или нет. На самом деле, спортивные правила часто меняют ради сохранения связи между реальными способностями спортсменов и результатом, как, например, в случае запрета стероидов в профессиональном спорте. Мы придаем большое значение равным условиям не только в спорте, но и в других видах меритократических соревнований. Чем честнее соревнование, тем достовернее данные об относительной приспособленности победителя, которые поставляет выигрыш. Если нет претензий к честности состязаний, то выбор партнера, основанный на спортивных результатах, становится максимально эффективным. В главе 8 мы обсуждали, что особенности нашего разума, лежащие в основе спортивных способностей, могли появиться в результате полового отбора. Но наши связанные со спортом инстинкты включают и мощный аппарат моральных суждений.

Беспокойство о меритократии, или справедливости, наполняет человеческую социальную жизнь, выходя далеко за рамки спорта. Что же такое меритократия? Воплощенная меритократия предполагает, что социальный статус несет максимум информации о приспособленности. На первый взгляд кажется, что “меритократическое” моральное чутье не может иметь биологическую природу. Человек со средними заслугами и средней приспособленностью по определению не может победить в состязании, которое отвечает принципу меритократии. Зачем же людям средней приспособленности заботиться о воплощении этого принципа? Я думаю, что люди хотят иметь возможность выбрать лучшего партнера из доступных им и потому приветствуют меритократию в состязаниях между представителями противоположного пола. Никто не хочет, чтобы его превзошли более “качественные” соперники, зато все хотят возвыситься над конкурентами с меньшими возможностями. Не только первое место имеет значение: важна любая видимая разница в приспособленности и социальном статусе. Таким образом, все люди заинтересованы в меритократических соревнованиях, поскольку они позволяют эффективнее выбирать партнера. Вероятно, наша забота о справедливости имеет именно такое происхождение.

Но не нужно путать равенство возможностей (меритократию) и равенство результатов (эгалитаризм). Племена охотников-собирателей в некоторых отношениях очень эгалитарны: например, они поровну делят мясо, озвучивают собственное мнение на советах племени и не дают никому провозгласить себя племенным вождем. Однако в вопросах размножения они чаще всего меритократичны. Это связано с тем, что выбор партнера делает невозможным равенство результатов на уровне репродуктивной конкуренции. Из-за дискриминационной природы выбора партнера все эгалитарные утопии здесь утопичны. Женщины искренне могут поддерживать идею равной доступности секса для всех мужчин, но ни одна женщина как индивидуум не захочет отказаться от своего права выбора партнера и отдаться непривлекательному, неприспособленному мужчине. В сексуальной сфере никто не согласится с максимой “от каждого по способностям, каждому по потребностям”. В интересах всего племени, чтобы репродуктивное состязание было меритократическим, однако племя не заинтересовано в подавлении механизма выбора партнера ради уравнивания репродуктивного успеха между всеми членами племени.

Половой отбор и Ницше

Одержимость реципрокностью довела эволюционную психологию до концентрации внимания на том, что Фридрих Ницше называл моралью стада: благоразумии, смирении, честности, совести, надежности, равенстве, подчинении социальным нормам, культе альтруизма. В сочинении “К генеалогии морали” Ницше утверждал, что во многих человеческих культурах моральная ценность приписывается совсем другим добродетелям: храбрости, мастерству, красоте, фертильности, силе, гордости, лидерству, стоицизму, жертвенности, терпимости, милосердию, радости, юмору, изяществу, хорошим манерам и созданию социальных норм. В “Воле к власти” Ницше обозначил ядро этих языческих добродетелей, которое составляют “(1) добродетель как способ принуждения, (2) добродетель как средство соблазнения, (3) добродетель как (придворный) этикет”. Что поразительно, добродетели Ницше сильно напоминают индикаторы приспособленности, поддерживаемые половым отбором.

Ницше глубже, чем любой другой философ-моралист, погрузился в исследование биологической природы моральных суждений, пытаясь понять, как они могут служить нуждам органической жизни. Он называл добродетель “атрибутом роскоши первого порядка”, обнаруживающей “прелесть чего-то редкого, неподражаемого, исключительного, незаурядного”. Благодаря своей избыточности добродетели выдают “процессы физиологического процветания или упадка”. Для Ницше добродетелью было то, что в состоянии демонстрировать только здоровый и сильный.

Конечно, мы можем вспомнить ответ дворецкого Дживса на вопрос Берти Вустера, стоит ли читать Ницше: “Вам не понравится Ницше, сэр. Это нездоровое чтение”[71]. Ницше читал Дарвина, но не понял его. Он чувствовал, что сексуальность и сила находятся в сердце человеческих ощущений, суждений, ценностей, идеологий и знания, но он не понимал теорию полового отбора. Как и Альфред Уоллес, он ошибочно объяснял “избытком энергии” затратные демонстрации, не несущие явной пользы для выживания.

Имя Ницше до сих пор табуировано в приличном обществе из-за его незаконного присвоения нацистами. Но, пожалуй, стоит обратить внимание на его идею, что можно анализировать с биологической и психологической точки зрения не только христианские ценности, которые он называет моралью стада, но и другие. Ницшеанские добродетели, в отличие от христианских, не вызывают вопросов со стороны теории эволюции, поскольку они не столь альтруистичны. Но наш анализ человеческой морали не должен ограничиваться поведением, которое связано с интригующими теоретическими проблемами. Некоторые аспекты человеческой морали могут нести несомненную прямую пользу для выживания. Другие аспекты, такие как ницшеанские добродетели, могут отражать эволюционные адаптации для определенных типов затратных демонстраций – подобно другим гандикапам, формируемым половым отбором.

Наука выиграет, если будет рассматривать широкий спектр человеческих добродетелей, которые считаются похвальными в разных культурах. Мы как индивидуумы можем счесть, что некоторыми из этих добродетелей хвалиться уже поздновато. Героизм на войне, стоицизм, этикет сейчас явно не в моде; возможно, на то есть веские философские или практические причины. Но для ученых нет причин их игнорировать. Философы-моралисты считают, что анализа заслуживает лишь крошечная часть человеческих добродетелей и моральных суждений. А ученые должны рассматривать их все.

Что такого забавного в мире, любви и понимании?

В этой главе мы обнаружили одно из скрытых эволюционных преимуществ человеческой доброты – репродуктивное преимущество при выборе партнера. Наши предки предпочитали добрых, честных, смелых партнеров с хорошими манерами, у которых было достаточно способностей и великодушия, чтобы помогать своим любимым, детям, пасынкам, падчерицам и другим членам племени. Их не привлекали сексуально мошенники, трусы, лжецы и психопаты. Неужели в это правда так сложно поверить? Дарвинисты так упорно искали в морали эгоистичную выгоду для выживания, что мы забыли о ее романтической привлекательности.

Сводит ли это наши благородные идеалы к грубым сексуальным мотивам? Определенно нет. Когда наши предки искали в партнерах доброту, их не привлекала доброта притворная, стратегическая или кратковременная. Они стремились к подлинному – к искренней заботе о других. Благодаря мощи механизма выбора партнера они оказались в силах ее приобрести. Человеческий альтруизм – это не эволюционный парадокс. Это брачное украшение.

Ясно, что не все аспекты морали объясняются выбором партнера. Семейственность и взаимность тоже были очень важны. И я лишь вскользь упомянул многие другие добродетели, такие как благоразумие, сдержанность, справедливость, храбрость, вера, надежда, милосердие, дружба, благодарность, терпение, скромность. Какие-то из них могли развиться в ходе полового отбора, но и другие формы социального отбора, несомненно, способны на многое. Скорее всего, все наши моральные адаптации появились в результате взаимодействия различных факторов давления отбора, и чтобы в них детально разобраться, понадобятся десятилетия.

Кого-то может огорчить, что человеческая мораль, согласно моей теории, имеет сексуальную функцию. Но нужно помнить, что сексуальная функция и сексуальные мотивы – это не одно и то же. Эта теория не утверждает, что мы добродетельны только тогда, когда хотим секса; скорее она предполагает, что эмоции, суждения и умозаключения, из которых складывается наша мораль, ценили в ухаживаниях наши предки. Выбирая партнера, они не удовлетворялись несколькими эпизодами романтического великодушия. Они выбирали тех, кто работал на общее благо даже с высоким риском для себя. Они выбирали моральных лидеров с твердыми принципами, способных поддерживать мир, разрешать конфликты и карать нарушителей. Отдавали предпочтение верным партнерам, хорошим родителям, честным игрокам и щедрым филантропам. Наши предки поучаствовали в формировании человеческой способности к сочувствию, помогли нам стать в разумной степени сговорчивыми, искренними и отзывчивыми. Это выдающееся достижение эволюционного процесса, который начался с аморальных бактерий и через чистый генетический эгоизм дошел до момента, когда был зачат каждый из нас.

Глава 10

Сирано и Шахерезада

Классический симптом параноидной шизофрении – убеждение, будто инопланетные существа периодически передают нам свои мысли при помощи невидимых волн, которые влияют на наше поведение. Но любой профессор лингвистики скажет, что все люди ежедневно передают друг другу свои мысли при помощи невидимых волн, влияющих на поведение. Может показаться, что паранойя у профессоров-лингвистов выражена еще сильнее, чем у шизофреников, но они попросту питают большое уважение к языку. Обычно шизофреники, как и остальные люди, воспринимают язык как данность, тогда как его исследователи видят в нем сигнальную систему практически сказочной силы и эффективности.

Другим животным должно казаться, что наш вид обладает телепатическими способностями. Перенесемся на сотню тысяч лет назад и посмотрим на мир глазами мамонта. Представьте: вы мирно пасетесь где-то в Евразии, и вдруг в ваше поле зрения попадает двуногий примат прежде незнакомого вида. Он разглядывает вас несколько минут, а затем убегает. Спустя пару часов вы видите, что к вам с заостренными палочками в руках скачет уже несколько таких существ. Как они все разом узнали, что вы здесь? Должно быть, это совпадение. В любом случае они выглядят слишком мелкими, чтобы вам навредить, ведь у вас три метра в холке, а весите вы больше шести тонн. Но одно из животных вдруг издает странные визгливые звуки, и сразу же все эти отвратительные мелкие существа начинают колоть вас своими острыми палками. Как же неприятно! Вы ретируетесь, тяжело перебирая ногами, но они снова пищат, и через несколько секунд еще одна стайка выскакивает из укрытия прямо перед вами. Опять совпадение? Те, что впереди, как-то умудряются поджечь траву, но не в одном месте, как это делает молния, а всю сразу – и вот перед вами уже непроходимая стена потрескивающего жара. Надо отступать! Однако создания позади вас никуда не делись и выглядят даже увереннее – прямо как стайные хищники, которых вы боялись еще мамонтенком. Пора защищаться! Атаковать и ранить одного, затем другого, и так до тех пор, пока страх за собственную жизнь не разрушит слаженность их действий. Вы раните нескольких бивнями, но когда вы ударяете одного, другие всем скопом пытаются воткнуть в вас свои острые палки. Их слаженность никак не нарушается, они продолжают инфернально визжать, а ран на вашем теле прибывает. А что еще хуже – вы начинаете слабеть, и один из них с громким криком показывает на вашу голову, после чего все направляют острия своих палок вам в глаза. Через несколько минут вы теряете зрение и орудуете бивнями вслепую, а ваши раны теперь множатся быстрее. Слышатся новые, более высокие голоса: похоже, это их самки с детенышами уже требуют, чтобы ваше мясо отрывали от ваших костей. Прежде чем истечете кровью, вы успеваете подумать: “Я уничтожен кучкой телец, которые с помощью странного визга сливаются в одно большое тело с десятками глаз, десятками рук и одной смертоносной волей”.

Эту фантазию про эпоху плейстоцена можно раскритиковать по многим причинам. В ней может преувеличиваться осознанность мамонтов, хотя я в этом сомневаюсь: их мозг был в пять раз крупнее нашего. В ней могут преувеличиваться охотничьи способности наших предков, но и в этом я сомневаюсь: есть надежные свидетельства того, что за последние 100 тысяч лет они своей охотой довели многие виды мамонтов, мастодонтов и слонов до вымирания. Настоящий недостаток таких фантазий в том, что похожую на телепатию силу языка их герои применяют только в борьбе за существование. Несомненно, язык был полезен и в слаженной охоте, и во многих других видах сурвивалистской деятельности. Однако не менее полезен он был и в ухаживаниях. В этой главе я оставлю в стороне вопрос естественного отбора и рассмотрю, как наши предки развили способность влюбляться, разговаривая друг с другом.

Забудьте Хомского и Канзи!

История исследования эволюции языка напоминает историю теории полового отбора. У Дарвина было несколько хороших идей на эту тему, но затем ученые на целый век отвлеклись на другие вопросы и лишь относительно недавно продолжили с того места, на котором закончил Дарвин. В труде “Происхождение человека и половой отбор” Дарвин предположил, что язык эволюционировал постепенно под действием полового отбора как инстинкт вербальных демонстраций, подобных музыке. Он понимал, что язык, так же как концептуальное мышление и система моральных принципов, – необычная адаптация человека, заслуживающая серьезного эволюционного анализа. Тем не менее за этими суждениями Дарвина последовало столетие спекуляций о происхождении языка, сосредоточенных на поверхностных либо косвенных вопросах вроде языка приматов или врожденности языка. Лишь недавно мы вернулись к точке зрения Дарвина и снова задаемся вопросом, каковы могли быть адаптивные функции языка.

Спор о языке приматов не приносил никаких откровений, поскольку мы уже знали, что шимпанзе в естественных условиях не разговаривают. Этот факт подразумевает, что последний общий предок человека и шимпанзе, живший пять миллионов лет назад, тоже не говорил. Таким образом, язык развился именно в эти последние пять миллионов лет. Если наша адаптация развилась явно после разделения ветвей человека и шимпанзе, то нет больших причин искать рудименты языка у шимпанзе, чем у бабуинов, бобров или птиц. Использование визуальных символов очень умными, специально обученными для этого приматами вроде знаменитого Канзи[72] лишь косвенно относится к пониманию эволюции человеческого языка.

Ситуация была бы совершенно другой, если бы не вымерли все остальные гоминиды, кроме нас. Мы могли бы узнать многое об эволюции языка, если бы еще встречались потомки Australopithecus robustus (двуногих гоминид с маленьким мозгом и сильными челюстями), азиатского Homo erectus (боковой ветви гоминид со средним размером мозга) или европейских неандертальцев (очень близкого к нам вида приматов с крупным мозгом). Но увы… Сейчас, чтобы понять, как говорили неандертальцы, нам нужно идентифицировать гораздо больше генов, стоящих за человеческим языком, и затем посмотреть, насколько они похожи на еандертальские: кусочки ДНК для сравнения можно извлечь из найденных костей. Это может занять еще пару десятков лет. То, что у неандертальцев был язык, рассказало бы об эволюции человеческого языка гораздо больше, чем то, что у шимпанзе его не было.

Вторая дискуссия XX века о языке касалась его “врожденности”. Лингвист Ноам Хомский и другие нативисты[73] от лингвистики упорно боролись с социологической догмой, согласно которой все человеческие умственные способности – исключительно результат обучения. Это была героическая битва, но для нас имеет значение только то, что нативисты выиграли. В прекрасной книге Стивена Пинкера “Язык как инстинкт” разобрано, почему это произошло. Пинкер перечислил свойства языка, которые позволяют считать его настоящей биологической адаптацией: “Язык – это сложный специализированный навык, который самопроизвольно развивается у ребенка и не требует осознанных усилий или внешних инструкций; не связано это развитие и с постижением глубинной логики языка. Этот навык качественно не различается между индивидами, но отличен от более общей способности обрабатывать информацию или поступать разумно”. Эти признаки показывают, что язык на самом деле представляет собой человеческий инстинкт, умственную адаптацию. Но такие свойства присущи всем нашим интеллектуальным адаптациям. Наши способности к языку и глубина восприятия, автобиографическая память и социальное планирование, умение узнавать лица и испытывать половое влечение – все это специализированные навыки, которым обучаются спонтанно и которыми пользуются все, причем неосознанно. Эти признаки не помогают точно определить, какие адаптивные функции обеспечивал язык. Они отражают сам факт того, что он развился в ходе эволюции, но не говорят о том, как это происходило.

У собственного исследования Хомского были такие же ограничения. Он предлагал убедительные аргументы в пользу того, что дети никак не могли бы выучить фундаментальных синтаксических принципов языка путем взаимодействия с родителями или целенаправленного обучения. Это суждение подрывало основы популярного в 1950-х бихевиористского взгляда на язык как на прививаемое культурное изобретение. Но из своего же заключения, что язык определяется врожденными, генетическими качествами, Хомский не смог извлечь полезной информации о том, как именно он развивался. Хомский фактически отверг вероятность того, что язык развился в ходе обычных дарвиновских процессов.

Это распространенная реакция. Иногда исследователи могут так погрузиться в демонстрацию сложности, элегантности и врожденности адаптации, что сами уже не могут представить, как бы такая адаптация развилась путем обычной эволюции по Дарвину. Альфред Рассел Уоллес попался в эту ловушку, когда анализировал рациональность, нравственность и музыкальные способности людей. Когда здоровое уважение к адаптации становится похожим на восхищение, уже невозможно продвинуться в понимании тех селективных факторов, которые эту адаптацию сформировали. Как и Хомский, многие исследователи, интересовавшиеся эволюцией языка, страдали от синдрома восхищения языком. Хомский даже выдвигал идею, что в любом достаточно большом мозге (как у мамонта, например?) может автоматически развиться способность к языку как загадочный побочный эффект сосредоточения 100 миллиардов нервных клеток в ограниченном пространстве. Чтобы избежать интеллектуального паралича, иногда порождаемого синдромом восхищения языком, я не буду здесь рассматривать свидетельства силы и сложности языка: Стивен Пинкер уже самоотверженно поработал над этой темой в книге “Язык как инстинкт”.

Об эволюции языка писали больше, чем об эволюции любой другой умственной способности, присущей только человеку. Однако очень немногие из этих исследований были по-настоящему адаптационистскими в смысле оценки конкретных выгод для приспособленности, которые могли направлять эволюцию языка. Очень немногие теории эволюции языка называют конкретные виды давления отбора, которые способствовали бы постепенному накоплению мутаций, необходимых для развития новой сложной умственной способности со всеми ее выгодами и издержками.

В современной полемике на эту тему больше не интересуются, является ли язык адаптацией, а выясняют, для чего эта адаптация служит. В случае языка так легко представить его функции, способствующие выживанию, что его возможные сексуальные функции просто упускают из виду. Постулирование функций, способствующих выживанию, обладает экзотическим шармом: мы можем грезить об охоте на мамонтов, изготовлении рубил и о племенных войнах, комфортно расположившись в креслах. Думать о словесных ухаживаниях, вероятно, не так забавно: они могут напомнить нам о проваленных попытках познакомиться, катастрофических первых свиданиях, пылких признаниях, встреченных холодным либо сочувственным взглядом, несдержанных обещаниях верности и скандалах, ставящих точку в отношениях. Если взять любого нормального живого человека, в прошлом все его попытки выжить были удачны, в то время как большая часть попыток поухаживать за кем-то провалилась. (Если большая часть ваших попыток ухаживания удалась, вы наверняка очень привлекательный и очаровательный человек с не очень высокими запросами.) Это, как я думаю, важная подсказка: с языком проще жить, чем ухаживать.

Эгоистичный язык: общение, манипуляция или демонстрация?

В языке проблемно то, что он выглядит неприкрыто альтруистичным. Большая часть сказанного, за исключением команд и вопросов, по всей видимости, передает от говорящего слушающему потенциально полезную информацию. Произнесение слов стоит говорящему времени и энергии, а слушателю приносит информационные преимущества – поэтому оно и кажется альтруистичным. Однако, как мы видели в предыдущей главе, эволюции свойственно избегать альтруистического поведения.

Пятьдесят лет назад альтруистическое общение не казалась такой уж проблемой. Исследователь поведения животных Конрад Лоренц предполагал, что словесная коммуникация могла бы быть полезна для видов. Животные могли бы сэкономить много времени и энергии для своего вида, выработав сигналы, показывающие их намерения и мотивы – особенно в сражениях и брачных демонстрациях. Это уменьшило бы количество смертей в противостояниях и конфузов в ухаживаниях. Ритуализованные угрозы наподобие рычания собаки могли бы содержать точную информацию об уровне ее агрессии и готовности бороться за ресурс. Если рычащая собака встречается с нерычащей, то вторая должна отступить, предохраняя вид от затратного собачьего боя. Несколько десятилетий в биологической среде господствовала следующая догма: сигналы животных означают общение, общение демонстрирует эмоции и намерения, общение эволюционировало ради повышения эффективности видов.

Распространение идеи об эгоистичных генах в 1970-х разрушило это идеалистическое представление о сигналах животных. Признаки развивались не для выгоды видов. В своей эпохальной работе 1978 года Ричард Докинз и Джон Кребс выдвинули предположение, что животные в ходе эволюции должны приспосабливаться производить сигналы только в тех случаях, когда это выгодно, то есть помогает их собственным генам распространяться за счет генов других. Эволюция не может поддерживать альтруистичный обмен информацией в большей степени, чем, к примеру, альтруистичный обмен пищей. Поэтому многие сигналы животных, скорее всего, развились для манипуляции поведением другого животного ради выгоды особи, подающей сигналы. Собаки рычат потому, что им проще запугать соперника, чем бороться с ним. Маленькая собака пугается утробного рычания, поскольку собака с низким рыком наверняка крупнее и сильнее, и справиться с ней нет никаких шансов. Как само рычание, так и способные его воспринять уши развились по эгоистическим причинам.

Современная теория сигнализации животных выросла из этого озарения. Сигналы обычно не содержат информации об окружающем мире, потому что у подающих сигналы есть много причин лгать о нем. Эта теория предполагает, что животные обычно эволюционируют так, чтобы игнорировать маниулятивные сигналы других животных. Есть всего несколько исключений. Хищники слушают сигналы потенциальной добычи, которые сообщают им: “Ты не можешь поймать меня” или “Я ядовит”. (Животные, прячущиеся от хищников, также используют защитный окрас, цель которого – скрывать сигналы существования, а не транслировать их.) Родственники могут слышать сигналы друг друга, так как склонны без обмана сообщать “своим”: “Осторожно, хищник!” Животные, соревнующиеся за ресурсы, слушают сигналы, которые надежно сообщают: “Я могу убить тебя”. А животные, ищущие хорошего партнера, слушают сигналы, говорящие “У меня хорошие гены”. Вот, в общем-то, и все. За исключением предупреждений о яде и хищниках, все эти сигналы служат индикаторами приспособленности. Любой другой вид сигнала, который мог бы развиться в природе, скорее всего, был бы чистой манипуляцией, делающей реципиента уязвимым для лжи, лести и пропаганды.

Принцип гандикапа может сделать индикаторы приспособленности надежными, так как цена сигнала выражается в той же самой валюте, что и передаваемая им информация – в валюте биологической приспособленности. Это может работать не только для индикаторов приспособленности, которые рекламируют хорошее состояние особи потенциальным половым партнерам, но и в случае сигналов отчаяния, показывающих близким ее плохое состояние. Например, принцип гандикапа может также отвечать за эффективность демонстрации голода широко раскрытым клювом птенца. Сигналы отчаяния могут работать с валютой приспособленности: животное достоверно показывает, какое количество желаемого ресурса улучшит его приспособленность. По сути, показатели приспособленности демонстрируют хорошее состояние особи, а показатели отчаяния – плохое. А если говорить в общем, сигналы между неродственными друг другу животными могут содержать информацию только о состоянии отправителя сигнала. Нет никаких убедительных моделей, показывающих, что эволюция может предпочитать сигналы, содержащие любой другой вид информации, пока существуют стимулы для обмана.

Это критическая проблема почти всех существующих теорий эволюции языка, но ее редко замечают. Принцип гандикапа не волшебная палочка, которая делает любую коммуникацию честной только потому, что говорящий заплатил за него приспособленностью. Он не может гарантировать достоверность сообщения. Например, тот факт, что кто-то перетерпел боль и принял риск получения инфекции при нанесении татуировки, не гарантирует истинности послания, которое несет татуировка. Этот факт говорит лишь о том, что обладатель татуировки – мужественный и здоровый.

Антрополог Крис Найт настаивал на том, что человеческий язык особенно уязвим для обмана, поскольку он крайне зависим от “перемещенных отсылок” – отсылок к вещам, удаленным во времени или пространстве от источника сообщения[74]. Мы можем сказать человеку, умирающему от жажды, что “за холмом есть река”. Но перемещенную отсылку сложно проверить. Мы могли бы и соврать о реке, и тогда жаждущий умер бы, пойдя за холм в надежде увидеть реку, но вместо этого наткнувшись на пустыню. На самом деле нет ни одной теории сигнализации животных, которая предсказывала бы развитие надежных перемещенных отсылок, поскольку существует значительный конфликт интересов между производящим сигнал и воспринимающим его. Пчелы в своих танцах используют перемещенные отсылки, чтобы показать расстояние до пищи и направление к ней, но рабочие пчелы из одного улья – сестры, поэтому у них общие интересы. Между нашими предками эпохи плейстоцена всегда существовали конфликты интересов, так что очень сложно представить, как могли бы развиться надежные перемещенные отсылки. А если перемещенные отсылки не были надежными, реципиентам надоело бы их слушать, а говорящим – произносить.

Это возвращает нас к проблеме альтруизма. Поначалу кажется разумным предположить, что язык развился для передачи информации, содержащейся в высказывании, от одного разума другому. Однако здесь возникает вопрос, почему говорящий должен альтруистично выдавать информацию своему сопернику по эволюционной борьбе. Правдивая коммуникация редка в природе, поскольку редок альтруизм. Как мы увидели в предыдущей главе, наивные альтруистические теории не могут объяснить человеческую мораль. Почему же нам нужно обращаться к ним для объяснения человеческого языка?

В таком случае, чтобы объяснить эволюцию языка, нам нужно сделать то же, что мы сделали с моралью: найти скрытую выгоду для выживания или размножения во внешне альтруистичном акте говорения. Как и с моралью, основных механизмов получения скрытой выгоды три: это семейственность, реципрокность и половой отбор. Выгоды для приспособленности говорящего должны проистекать из передачи полезной информации родственнику, поддержания взаимовыгодных отношений по обмену информацией или привлечения полового партнера. Я уверен, что все три механизма были важны, и не собираюсь заявлять, что выбор полового партнера был единственным фактором давления отбора, формировавшим язык человека. Однако я хочу уделить особое внимание тем свойствам человеческой речи, которые не слишком согласуются с теориями родственного отбора и реципрокности.

За язык мы должны благодарить семейственность и реципрокность?

Когда информацией делятся, ее становится больше, а когда делятся пищей, ее становится меньше. Сообщая вам полезный факт, я автоматически не теряю выгоды от его знания. Потенциально этот эффект распространения информации вполне мог бы способствовать развитию языка посредством родственного отбора и взаимного альтруизма. Наши предки жили маленькими полустабильными группами, полными родственников и друзей. Развитие способности делиться информацией с ними было бы выгодным для наших генов и социальных отношений.

Это звучит разумно, и, вероятно, во многом оно так и было. Однако конфликты интересов никуда не исчезают. У родственников не все гены одинаковы, поэтому их эволюционные интересы не идентичны. Подобным образом и при обмене поддержкой между друзьями всегда есть искушение обмануть, чтобы получить больше, чем дает другой. Учитывая эти конфликты интересов, мы можем рассмотреть выгоды языка и затраты на него, чтобы понять, соответствует ли реальное поведение людей прогнозам моделей родственного отбора и взаимного альтруизма.

Пока язык рассматривается исключительно в контексте передачи информации, будет казаться, что он приносит больше пользы слушающему, чем говорящему. Говорящий уже владеет сообщаемой информацией и в отличие от слушателя не узнает ничего нового. Информация в этом смысле подобна пище: лучше ее получать, чем отдавать. Согласно концепциям родственного отбора и взаимного альтруизма в чистом виде, основную выгоду от языка получает именно слушающий. Из этого вытекает интересный вывод: представители нашего вида должны быть очень хорошими слушателями и очень неохотными рассказчиками. Выходит, что тихо и внимательно слушая, мы поступаем эгоистично, а безостановочно болтая – совершаем акт альтруизма, достойный святого. Люди должны платить огромные деньги за счастье стать психотерапевтами, чтобы узнавать самые сокровенные чужие секреты, не сообщая о себе практически ничего.

Это описание мало похоже на наш вид, каким я его знаю. Понаблюдайте за любой компанией собеседников, и вы увидите абсолютную противоположность поведению, которое предсказывают теории языка, основанные на родственном отборе и взаимном альтруизме. Люди соревнуются за право говорить. Они стремятся быть услышанными. Часто, когда кажется, что они внимательно слушают, они скорее проговаривают в уме свою следующую реплику, чем впитывают сказанное другими. Того, кто не дает высказаться другим, считают эгоистом, а не альтруистом. Правила очередности возникли для того, чтобы определять последовательность ораторов, а не слушателей. Ученые соревнуются за право произнести речь на конференции, а не за право послушать чужие выступления. Отстаиваемые Карлом Роджерсом недирективные методы психотерапии, в которых терапевт лишь возвращает клиенту его собственные перефразированные высказывания, требуют от психотерапевта почти сверхчеловеческих усилий, чтобы подавить обычное для нашего вида стремление говорить.

Теории родственного отбора и взаимного альтруизма не слишком точно предсказывают и особенности нашей анатомии. Если бы говорение было издержкой, а слушание – преимуществом языка, то наш речевой аппарат – обременительный инструмент информационного альтруизма – остался бы рудиментарным и консервативным, способным выдавать лишь шепот и невнятное бормотание. Наши уши, испытывающие на себе преимущества восприятия информации, должны были стать огромными раструбами, способными вращаться в любом направлении, чтобы всасывать все те ценные знания, которыми так скупо делятся окружающие. Опять же мы наблюдаем обратное. Наш слуховой аппарат остается эволюционно консервативным, очень похожим на обезьяний, в то время как наш речевой аппарат радикально перестроился. Бремя адаптации легло в основном на механизм речи, а не слухового восприятия. Как и наше поведение во время разговоров, это анатомическое наблюдение предполагает, что наша способность говорить каким-то образом принесла больше скрытой эволюционной пользы, чем способность слушать.

Словесные ухаживания

Человеческие ухаживания в большинстве своем словесные. Фраза “парень знакомится с девушкой” обычно предполагает, что они разговаривают. Язык демонстрируется на всех этапах ухаживания и служит объектом выбора партнера. Подросткам адски тяжело дается подбор слов в телефонных приглашениях на свидание. Заикание, неожиданные изменения высоты голоса, неуклюжая грамматика, неудачный выбор слов и скучное содержание ощущаются настолько фатальными, что умирающий от стыда оратор часто решает, будто ему не суждено обрести счастье в любви. Ситуация не так уж сильно меняется и при взрослении. Взрослые в барах знакомств нервно репетируют фразы-наживки и продумывают возможные повороты беседы.

После стандартного приветствия интенсивность словесных ухаживаний возрастает. Собеседники проходят этап самопрезентации, обмениваются наблюдениями о непосредственном социальном окружении, комплиментами и предложениями мелких услуг. Если оба демонстрируют взаимный интерес, начинается обмен более личной информацией, поиск общих знакомых, интересов и основ мировоззрения. Если общий язык найти не удается или акценты встречают взаимное непонимание, ухаживания обычно прекращаются. На каждом этапе любой из ухаживающих может оборвать общение или попытаться форсировать близость, но обычно минимальному физическому контакту предшествуют по меньшей мере часы бесед, а полноценному сексу – хотя бы несколько бесед на нескольких встречах. Такие словесные ухаживания – ядро полового отбора у нашего вида. Хотя между людьми и может возникать притяжение еще до того, как они обменяются хотя бы парой слов, даже самые пылкие ухажеры предпочтут уделить хотя бы несколько минут вербальному общению, прежде чем начнут добиваться физического контакта.

Все это очевидно любому взрослому человеку с минимальным социальным опытом. Но если дети могут научиться неплохо говорить уже к трем годам, то молодым людям обычно требуется по крайней мере 10 лет практики, чтобы сносно овладеть основами словесных ухаживаний. Подростковый возраст – захватывающая тема для эволюциониста, интересующегося половым отбором. Утверждение биолога XIX века Эрнста Геккеля о том, что онтогенез повторяет филогенез, для большинства случаев неверно. Но все же есть примеры, особенно в рамках полового отбора, когда этапы жизненного цикла могут отражать прошлые этапы эволюционной истории. Неуклюжие, сбивчивые, с редкими проблесками остроумия словесные ухаживания подростков могут служить неплохой моделью словесных ухаживаний наших предков на более ранних этапах эволюции языка. Сходства могли быть такими: плохой контроль над голосом, маленький словарный запас, неуверенность относительно принятых норм ведения беседы, трудности с формулированием мыслей. Любой родитель подростка знает, что неожиданный переход от скупого хрюканья, характерного для раннего подросткового возраста, к беглой речи, характерной для позднего, обычно сопряжен с появлением уверенности в себе, которая так необходима для свиданий с девушками. Мальчики обычно не требуют от друзей того же пола чего-то сильно превосходящего тихое, невнятное, грамматически вырожденное бормотание, даже когда играют в хитроумные компьютерные игры или сравнивают достоинства разных актрис и моделей. Девочки, по-видимому, хотят гораздо больше громкости, выразительности, изобретательности, сложности и плавности. Если бы естественный отбор формировал человеческий язык для эффективного обмена полезной информацией, мы все говорили бы на подобном “бормочущем диалекте раннего подросткового возраста”. Как минимум у мужского пола только благодаря требованиям словесных ухаживаний мы наблюдаем развитие языка до узнаваемо человеческого уровня.

Пионер компьютерных технологий Алан Тьюринг в первоначальной версии своей “игры в имитацию” 1950 года ссылался на важность словесных ухаживаний для проверки чьих-либо умственных способностей. Эта игра затем приобрела известность как тест Тьюринга. В ней игрок задает вопросы и пытается определить, с кем он общается – с компьютерной программой, имитирующей женщину, или с настоящей женщиной. Тьюринга больше занимали свойства разума, чем свойства женского тела, поэтому он исключил телесные подсказки и ограничил игрока вводом вопросов в терминал и получением ответов на экране. Игрок мог задавать вопросы любой сложности – например, “Пожалуйста, сочини мне сонет на тему Форт-Бриджа[75]”. По замыслу Тьюринга, если компьютеру удастся убедить игрока, что он общается с настоящей женщиной, его (компьютер) можно считать разумным. Тьюринг особо заботился о том, чтобы компьютер убедительно демонстрировал очень широкий набор поведенческих реакций: его список включал способность проявлять доброту, правильно использовать слова, иметь чувство юмора, уметь застать врасплох, заявить о любви к клубнике со сливками, влюбиться и влюбить в себя. (Любопытно, что многие из этих элементов поведения совпадают с адаптациями для ухаживаний, которые мы обсуждали в предыдущих главах.)

Пришедшие на смену Тьюрингу философы искусственного интеллекта сочли половой аспект “игры в имитацию” лишним отвлекающим фактором и исключили его из современных версий теста Тьюринга. Но изначальный его вариант деликатно указывал на особую сложность демонстрации интеллекта во время ухаживаний. Даже очень простые программы 1970-х – наподобие “Элизы” – могут заставить людей поверить, что они общаются с настоящим психотерапевтом, однако, насколько мне известно, в “Элизу” никто не влюбился. Более “сексуализированная” игра Тьюринга воплощала важнейшую идею: один из самых эффективных способов демонстрации человеческого разума – это словесные ухаживания, и любая машина, способная к словесным ухаживаниям, может рассматриваться как по-настоящему разумная.

Идея, что язык развился для словесных ухаживаний, решает проблему альтруизма: у умения хорошо говорить появляется репродуктивная компенсация. Как только начали развиваться зачатки языка (не так важно, по какой причине), наши предки, заинтересованные в размножении, вероятно, начали использовать свои наследуемые языковые способности в ухаживаниях. Язык мог стать сложнее в результате совместного действия убегающего полового отбора, эффектов индикаторов приспособленности и психологических смещений в пользу четко выраженных мыслей.

Языковые демонстрации и социальный статус

Эта теория словесных ухаживаний отлично согласуется с некоторыми идеями трех других теоретиков эволюции языка – Роббинса Бёрлинга, Джона Локка и Жан-Луи Дессаля. Они не настолько известны, как Ноам Хомский или Стивен Пинкер, зато разделяют мое убеждение в том, что хорошая теория развития языка должна объяснять, какую скрытую пользу извлекают эгоистичные гены из альтруистичного на вид акта говорения. В очень ценной статье 1986 года антрополог Роббинс Бёрлинг привел аргументы, сходные с моими. Излишнюю вычурность синтаксиса и раздутый лексикон обычных языков он противопоставил достаточности простых пиджинов для торговли, охоты и изготовления орудий, причем рассмотрел все это в ключе проблемы видимой альтруистичности языка. Он предположил, что сложный человеческий язык развился в результате конкуренции ораторов-мужчин за социальный статус: красноречием они добивались высокого статуса, а он, в свою очередь, давал репродуктивные преимущества. В качестве аргументов Бёрлинг приводил антропологические данные, свидетельствующие в пользу связи между умением красиво говорить, социальным статусом и репродуктивным успехом в племенных обществах. Поскольку эта связь существовала в ходе всей эволюции человека, наш язык мог бы достичь еще более высокого уровня сложности. Как отмечал Бёрлинг, “все, что нужно, чтобы предложенный мной механизм работал, – это чтобы у среднестатистического лидера в среднестатистическом обществе навыки устной речи были немного лучше, а детей было немного больше, чем у других мужчин”. Хотя он придавал лидерству большее значение, чем словесным ухаживаниям, однако признавал: “Чтобы покорить возлюбленного, мы должны использовать свои языковые возможности по максимуму”. Модель эволюции языка в ходе полового отбора, предложенная Бёрлингом, дополняет мои идеи о словесных ухаживаниях и, как мне кажется, заслуживает гораздо больше внимания, чем получила.

Кембриджский лингвист Джон Локк дополнил модель Бёрлинга, касающуюся социального статуса, данными лингвистики, уделяя больше внимания роли “вербального плюмажа” в выборе партнера человеком. Он цитировал исследование, в котором юный афроамериканец из Лос-Анджелеса терпеливо растолковывал лингвисту, каким образом язык дает репродуктивные преимущества: “Твой рэп – это твое… типа твоя индивидуальность. Вроде как ты сражаешь чувака своим стилем, если читаешь лучше, чем он. Опускаешь его. Показываешь, что круче владеешь речью. Или можно читать рэп девушке, это способ впечатлить ее, захватить ее внимание – ну, понимаешь – склеить”. В нескольких емких фразах этот подросток намекнул на оба классических процесса полового отбора: борьбу мужчин за статус и выбор, совершаемый женщинами на основе мужских демонстраций.

Развивая свои идеи в том же ключе, исследователь языка Жан-Луи Дессаль отмечал, что слушатели наделяют более высоким социальным статусом тех говорящих, которые в ходе беседы делают уместные, интересные замечания. Язык мог развиться под действием социального отбора, поддерживающего такую “уместность”. Вот почему люди, общаясь в компаниях, соревнуются за возможность делиться хорошими идеями и догадками. В то время как Бёрлинг и Локк фокусировались на зрелищных публичных демонстрациях ораторского искусства, Дессаль сосредоточился на борьбе за право выражать интересные мысли в обычных разговорах небольших групп людей.

Бёрлинг, Локк и Дессаль выявили важные факторы давления отбора, которые не учитывались в предыдущих теориях эволюции языка. Они показали, как скрытая польза языка для статуса и размножения могла быть движущей силой его эволюции. В рамках их теорий сексуальная привлекательность зависит от социального статуса, который, в свою очередь, зависит от навыков устной речи, демонстрируемых в больших и маленьких группах. По моей же теории словесных ухаживаний, выбор партнера благоприятствовал развитию устной речи напрямую – поддерживая демонстрации ораторского мастерства в беседах один на один. Вероятно, половой отбор действовал на человеческий язык двумя способами: и напрямую, с помощью механизма выбора партнера, и опосредованно, через социальный статус. Здесь я так много рассуждаю о словесных ухаживаниях лишь потому, что до сих пор им уделяли меньше всего внимания.

Миллион слов ухаживаний

Словесные ухаживания можно оценивать количественно. Зачатие ребенка – это эволюционное свидетельство успешности ухаживаний. Если пара не предохраняется, для наступления беременности обычно требуется около трех месяцев регулярного секса. Если допустить, что на ранних этапах межполовых отношений пара беседует в среднем два часа в день, произнося по три слова в секунду, то каждый из партнеров до момента зачатия произносит миллион слов. Этого хватило бы на шесть книг вроде этой. В современном обществе удивительно не то, что у партнеров однажды кончаются слова друг для друга, а то, что этого не происходит гораздо раньше.

В период от первого приветствия до миллионного слова многое может пойти не так. Партнеры сталкиваются характерами. Споры остаются неразрешенными. Всплывают несовместимости. Шутки кажутся плоскими. Нарастает скука. Оба партнера должны преодолеть порог в миллион слов, чтобы внести свой вклад в следующее поколение. На заре развития языка этот порог мог ограничиваться тысячей слов или даже десятком. Однако на каждом этапе оба партнера пытались, используя все доступные им возможности языка, получить как можно больше информации. Чем больше они говорили, тем полнее они демонстрировали свой разум. Чем больше сведений давали словесные ухаживания, тем мощнее мог быть половой отбор.

Эту теорию эволюции языка – теорию ухаживаний – высмеивали как “теорию заигрываний”. Без сомнения, ее можно изложить в более фривольных выражениях. Например, рассказать, как проворные языки партнеров играют с мощными потоками горячего воздуха, о синкопированном дыхании любовников, щекочущем самые чувствительные поверхности человеческого тела – барабанные перепонки, – и о разговоре как слиянии разумов, кружащихся в танго бурной когнитивной прелюдии. Однако нет никаких причин представлять половой отбор в таких сальностях. Словесные ухаживания человека – это наименее поверхностная форма ухаживаний из когда-либо порожденных эволюцией. Миллион слов дают панорамный вид индивидуальности человека, они несут информацию о его прошлом, планах, надеждах, страхах и идеалах. Было бы большой ошибкой выставлять словесные ухаживания похожими на второсортную эротику или фокусироваться на смехотворных заигрываниях, витающих в воздухе баров знакомств. Словесные ухаживания продолжаются месяцами после первой встречи и становятся основой человеческой близости и любви.

Публичная речь как скрытое ухаживание

Словесные ухаживания можно рассматривать либо в узком смысле – как флирт один на один, либо в широком – как все, что мы говорим публично и что может повысить наш социальный статус или личную привлекательность в глазах потенциальных партнеров. В сексуальный флирт на ранних этапах ухаживания вовлекается лишь незначительная доля используемого языка, но именно она оказывает мощнейшее эволюционное влияние. В это время принимаются ключевые для размножения решения: люди оценивают высказывания собеседника и на основании этого решают, подходит он на роль полового партнера или нет. Но все же, если бы язык развивался исключительно ради приватного флирта, мы разговаривали бы гораздо меньше. Зачем нам вообще эти странные акты альтруизма – раздавать информацию даже тогда, когда мы не ухаживаем за кем-то конкретным?

Концепция словесных ухаживаний в широком смысле объясняет, почему в компании мы наперебой стараемся высказать интересные, уместные замечания. Выбор партнера пронизывает социальную жизнь человека: обычно все, что способствует повышению социального статуса, улучшает и брачные перспективы. Если мужчина приобретает репутацию проницательного мыслителя, регулярно помогает группе принимать разумные решения и разруливать конфликты, его социальный статус и сексуальная привлекательность повышаются. Женщина, заработав репутацию остроумного человека и изобретательной рассказчицы, тоже повышает свой статус и привлекательность. Публичные речи и дебаты позволяют нам рекламировать свои знания, ясность ума, тактичность, рассудительность, опыт, моральные качества, воображение и уверенность в себе. В условиях плейстоцена демонстрация этих черт должна была быть выгодной с точки зрения репродукции на протяжении всей взрослой жизни и практически в любой социальной ситуации. Язык выставляет разум на всеобщее обозрение, где его может “видеть” выбор партнера – впервые в эволюционной истории.

Форма и содержание

Если язык развивался как брачная демонстрация, не стоит ли нам упорно тренироваться без запинки чеканить самые сложные скороговорки? Не должны ли мы в деле обольщения придерживаться стиля Сирано де Бержерака, который продемонстрировал свою физическую и интеллектуальную приспособленность красавице Роксане, экспромтом сочинив балладу александрийским стихом? Эту балладу, включавшую три восьмистрочных строфы и один катрен, Сирано озвучил во время поединка со своим соперником виконтом де Вальвером, да так ловко, что ее последние слова пришлись как раз на момент гибели виконта. Сейчас это тоже было бы весьма впечатляюще! Но не этого требует половой отбор.

То, что мы говорим, обычно важнее того, как мы говорим. Формальная структура языка развивалась главным образом как средство передачи тех идей и чувств, которые эффективнее других привлекают половых партнеров, открывая им наш характер и образ мыслей. Половой отбор сильнее влияет на содержание языка, чем на его форму. Можно даже сказать, что форма эволюционировала лишь как средство обслуживания корректируемого половым отбором содержания, а не как самостоятельная брачная демонстрация вроде пения птиц. Многие из нас предпочитают партнеров, кратко излагающих глубокие мысли, партнерам, которые много говорят, но мало думают. Половому отбору нет смысла поддерживать поверхностного болтуна вместо дзен-мастера, за день произносящего единственное, но поучительное и запоминающееся семнадцатисложное хайку. Если бы половой отбор действительно благоволил любителям поговорить, мы бы все напоминали людей с синдромом Вильямса, склонных выдавать плавные, грамматически выверенные и лексически насыщенные потоки банальностей.

Тем не менее некоторые аспекты нашей речи имеют признаки брачных украшений: например, интонация и тембр голоса, объем словарного запаса, сложность грамматических конструкций, привычные приемы рассказывания историй. К примеру, у взрослых мужчин более низкие голоса, чем у детей или женщин, что может отражать предпочтения последних: по-видимому, для женщин низкий голос служит показателем крупного тела. (Чтобы эта характеристика служила индикатором приспособленности, корреляция высоты голоса с размером тела не обязательно должна быть стопроцентной.) Самки лягушек отдают предпочтение самцам с более низкими призывными кличами, а женщины обычно находят глубокий низкий голос Айзека Хейза[76] более сексуально привлекательным, чем голоса мальчиков из Венского хора. Сексуальная харизма голоса Хейза исходит даже от озвученного им школьного повара Шефа из мультсериала “Южный парк”. Работа Шефа низкостатусна, но его сексуальная привлекательность на высоте, судя по его фразам вроде “Черт возьми, женщина, мы только пять минут назад любовью занимались!”. С другой стороны, низкий тон голоса мог эволюционировать под давлением мужской конкуренции как демонстрация угрозы. Такую устрашающую демонстрацию исполняет, например, Дарт Вейдер в “Звездных войнах” голосом актера Джеймса Эрла Джонса.

Кроме подобных примеров, не так уж и много свидетельств действия полового отбора или межполовых различий в деталях формы языка. Лингвисты заметно продвинулись в анализе этих деталей, опираясь на предположение, что язык развивался как кооперативная система передачи информации. Акустику речи и слуха отлично объясняют модели оптимальной передачи информации, согласно которым говорящие и слушающие стараются минимизировать затраты на общение. Говорящие произносят слова достаточно четко, чтобы их можно было понять, но не настолько четко, чтобы уставали челюсти и языки. Слушатели прилагают довольно много усилий, чтобы понять устную речь, но не настолько много, чтобы их слуховая кора разрослась до невероятных размеров. Более того, кооперативная модель помогла лингвистам в изучении грамматики (синтаксиса), структуры слов (морфологии) и их значений (семантики). Благодаря этим аспектам и создается впечатление, что язык предназначен для эффективной передачи информации.

Но кооперативная модель могла бы неплохо объяснить и многие детали брачных демонстраций павлинов. Предположив, что ухаживания павлинов формировались ради эффективной кооперативной передачи паттернов иридесценции павам, можно успешно описать большую часть особенностей анатомии хвоста павлина и физиологии зрительной системы павы. Хвост самца прекрасно приспособлен для демонстрации иридесценции, а глаза самки – для ее восприятия. Ее глаза могут быть оптимально устроены для улавливания волн той длины, которую отражает оперение самца, – подобно тому, как наши уши настроены на спектр звуков человеческой речи. Движения павлиньего хвоста могут быть оптимальными для максимизации передачи иридесценции в глаза павы при самых разных условиях освещенности. И так далее. На уровне передачи и получения сигналов брачный ритуал павлинов может выглядеть как система кооперации.

Анализируя детали производства и восприятия сигналов, отличить кооперативную коммуникацию от брачных демонстраций, как правило, нельзя. Различия проявляются на уровне стоимости сигналов, их содержания, отношения получателя к этим сигналам и общего контекста взаимодействия – словом, на уровне тех аспектов языка, которые обычно выпадают из поля зрения лингвистов. Брачные демонстрации обычно затратны и сложны для исполнения, поскольку стремятся учитывать все, что отражается на их эффективности. На первый взгляд человеческий язык – очень простая и дешевая форма передачи сигналов. Если у вашего вида есть язык и вы его знаете, если вы крепкий и здоровый и вам есть что сказать, то почему бы и не высказаться, когда на вас обратил внимание потенциальный партнер? Кажется, для этого не нужно много времени, энергии и усилий. Но здесь есть трудный момент: выдать надо не что попало, а что-то интересное. Эффективные словесные ухаживания – сложная задача не потому, что дорого обходятся движения языка и нижней челюсти, а потому, что дорого обдумывание слов, способных впечатлить собеседника. Насколько сильно придется постараться, зависит от разборчивости слушателя: умным нужны интеллектуальные высказывания – вот их-то генерировать совсем не просто.

При кооперативной коммуникации реципиент может относиться к получаемой информации умеренно недоверчиво. В случае же ухаживаний он подходит очень критически и к самим сигналам, и к тому, кто их производит. Когда мы слушаем, мы автоматически оцениваем, имеет ли сказанное какой-либо смысл, вписывается ли оно в систему наших знаний и убеждений, насколько оно ново, интересно и побуждает ли делать занимательные заключения. Но на основании этих же оценок мы составляем мнение об интеллекте говорящего, о его креативности, знаниях, статусе и характере. Мы оцениваем информационную составляющую высказываний не только ради вынесения мировоззренческих заключений, но и для формирования представления о говорящем.

Вот почему даже грамматически безупречные, идеально произнесенные предложения могут провалить разговор в самом его зачатке. Взгляните на старинный английский детский стишок:

  • В воскресный день Томми и Бэсс
  • Пошли прогуляться в ельник,
  • И Томми Снукс сказал Бэсси Брукс,
  • Что завтра понедельник[77].

С точки зрения лингвистической нормы высказывание Томми вполне удачно. И тест на знание грамматики оно тоже не провалит. Но как социальный акт ухаживания оно точно не впечатлит Бэсси. Замечание Томми слишком очевидно. Оно правдиво, но неуместно. Его слова не заставляют задуматься, не вызывают желания ответить. Бэсси может заподозрить у Томми нервозность, низкий интеллект или социальную леность.

В реальной общественной жизни такие провалы, как у Томми Снукса, случаются относительно редко. Но не потому, что все отлично владеют словом, а потому, что те, кто не владеет, приучаются побольше молчать. Люди склонны заводить таких друзей и половых партнеров, чьи разговорные навыки примерно соответствуют их собственным. Иными словами, социальные связи определяются вербальной совместимостью. Большая часть разговоров происходит между половыми партнерами или давними друзьями. Они уже выбрали друг друга потому, что первые их беседы были интересны обоим участникам, вызвали взаимное притяжение и уважение. Обычный разговор старых друзей или влюбленных по-прежнему включает довольно много элементов вербальных демонстраций: это позволяет поддерживать взаимное уважение. Однако в нем вряд ли удастся найти настолько же яркие и экспрессивные словесные конструкции, как в первых нескольких беседах. Вот почему роль вербальных демонстраций в повседневной коммуникации незначительна. Из-за этого затраты на эффективные демонстрации и риски их провала кажутся небольшими. Но это иллюзия: стоит вам встретить кого-нибудь нового – и затраты с рисками предстанут во всей полноте.

Многие лингвисты по-прежнему зациклены на изучении принципов синтаксиса: они просят носителей того или иного языка сказать, какие предложения из набора соответствуют грамматическим нормам, а какие нет. Решения участников опроса называются “суждения о грамматичности”. С позиций эволюционной перспективы кажется странным, что лингвистика фокусируется на таком узком круге суждений о норме. В реальном общении люди часто говорят с грамматическими ошибками, но обычно никто не обращает на это внимания. Людям гораздо интереснее нормативные суждения другого рода: насколько правдив, тактичен, умен и отзывчив их собеседник, уместно и интересно ли сказанное. Традиционная лингвистика вынесла подобные вопросы в частную дисциплину под названием социолингвистика, которая изучает, как люди используют и оценивают язык в реальных социальных взаимодействиях. Социолингвистика – это ценнейшая платформа для эволюционного анализа: здесь проявляются все факторы давления социального и полового отбора, влиявшие на формирование языка. Но современная социолингвистика – это узкая область социальных наук, которой существенно не хватает финансирования; к тому же ее представители крайне скептически настроены по отношению к эволюционной психологии.

Мы в затруднительном положении: специалисты, изучающие теорию синтаксиса и суждения о грамматичности, составляют большую часть спикеров на конференциях по эволюции языка, в то время как социолингвисты, изучающие более важные с точки зрения эволюции социальные суждения, не желают иметь дела со специалистами по эволюционной психологии. Суждения о грамматичности, безусловно, очень важны для понимания принципов синтаксиса, однако общественные суждения об интеллекте, о личности и привлекательности говорящих – намного более значимые факторы давления отбора. (Конечно, суждения об интеллекте говорящего могут частично опираться на оценку грамматической правильности его речи наряду с содержанием высказываний, голосом, социальным тактом, уверенностью в собственных словах и т. д.) Нам нужна эволюционная социолингвистика, которая наконец сможет проверить эволюционные теории о социальных и репродуктивных преимуществах языка и сопоставить их с данными о социальных и репродуктивных функциях языка в различных культурах. С точки зрения традиционной лингвистики синтаксис, морфология и семантика составляют ядро человеческого языка, но с точки зрения дарвинизма это лишь невероятно сложные детали сигнальной адаптации, сосредоточенной на социальных функциях и социальном содержании.

Биографии

Словесные ухаживания позволяют в краткие сроки рассказать многое о собственной жизни. Беседуя, люди за час могут узнать друг о друге больше, чем бессловесные животные узнают за месяц. Всего через несколько минут после встречи девушка и парень уже будут знать, как друг друга зовут, кто откуда родом и кто чем занимается. После первых часов оживленной беседы они, как правило, уже располагают основной информацией о семье собеседника, текущих и предыдущих сексуальных связях, детях, друзьях, коллегах по работе, приключениях, туристических поездках, убеждениях, хобби, интересах, амбициях и планах. После нескольких месяцев отношений влюбленные обычно знают, как проходила жизнь партнера с раннего детства. В отличие от нас, шимпанзе никогда напрямую не сможет получить информацию о предыдущем опыте другой особи или ее планах на будущее. В их силах только сделать несколько общих предположений о характере особи исходя из ее социального поведения, так что при выборе полового партнера они могут руководствоваться фактически лишь собственными наблюдениями. Нам же язык позволяет познавать потенциальных партнеров гораздо более эффективно и интерактивно, чем это доступно любому другому виду.

Могут ли автобиографические истории выступать достоверными индикаторами чего бы то ни было? У кого не возникало искушения рассказать соседу по самолету выдуманную от начала до конца историю своей жизни, сообщив вымышленные имя, место рождения и род деятельности? Однако, как знает любой работающий под прикрытием полицейский, фиктивные автобиографии можно распознать по логическим ошибкам и противоречиям, по нехватке фоновых знаний и по реакции неожиданно появившихся знакомых из “реальной” жизни. Жизненные истории, которые мы рассказываем за дни или недели ухаживаний, как правило, весьма близки к правде: лгать нам мешают логические соображения, личный опыт и давление общества.

Конечно, мы представляем свои биографии в наиболее выгодном свете. Мы скорее расскажем о своих успехах, чем о неудачах; об успешных родственниках, чем об опустившихся транжирах; о впечатляющих путешествиях, нежели депрессивных периодах одиночества; о социально приемлемых взглядах, чем о тайных предрассудках. В наших рассказах мы предстаем героями великого приключения – нашей собственной жизни, – а не Розенкранцами и Гильденстернами, прилагающимися к жизни какого-нибудь Гамлета. Тем не менее, поскольку свои биографии люди обычно приукрашивают примерно в равной степени, они остаются достаточно надежным критерием выбора половых партнеров. По крайней мере поначалу рассказы о нашей жизни будут сравнивать не с правдой, а с такими же приукрашенными историями наших конкурентов. Вы можете сочинять про свой неприлично дорогой отдых на Бермудах, а ваш соперник в это время будет рассказывать, как он пилотировал шаттл. Даже если вы оба утаите, что вам часто не хватает денег, что вы не уверены в себе, потенциальный половой партнер может решить, что полеты со скоростью 27 тысяч километров в час на стоящем миллиарды долларов космическом корабле – лучший показатель приспособленности, чем отпуск, проведенный в неумеренных возлияниях.

Наши предки не могли похвастаться полетами вокруг Земли, как, впрочем, и большинство из нас. Наша жизнь в целом более спокойная и оседлая по сравнению с их жизнью. Поэтому наши биографии, вероятно, не столь драматичны и несут меньше информации о наших способностях справляться с трудностями. К моменту достижения половой зрелости наши предки почти наверняка уже не раз сталкивались с опасными дикими животными и физическим насилием, а также могли рассказать кучу историй о путешествиях в самые разные места, где их могли ждать встречи с представителями враждебных племен. К среднему возрасту они уже успевали повидать ранения и смерть, потерять множество родственников, пережить голод и болезни. Выжившие мужчины к этому возрасту успевали убить несколько опасных зверей, а бывало, что и людей. Оставшиеся в живых женщины имели за плечами историю выкидышей, трудных родов, смерти собственных детей, сексуальных домогательств и, вероятно, изнасилований. Нашим предкам было что поведать о себе.

Когда биография стала важной частью словесных ухаживаний, наши предки начали оценивать предшествующий опыт друг друга, а не только сиюминутные поступки и внешность. Язык сделал автобиографию частью расширенного фенотипа, участвующего в ухаживаниях. Как и телесные украшения, наше прошлое стало частью брачных демонстраций. Поскольку мы тянули его за собой в каждые новые отношения, половой отбор мог начать поддерживать любую умственную способность, помогающую делать прошлое привлекательным. Звучит как парадокс путешествия во времени, но это кое-что дргое: половой отбор мог благоприятствовать генам, обеспечивающим хорошую автобиографическую память, склонность к рискованным приключениям или сравнительно умеренную половую жизнь без частых измен. В соответствии с принципом гандикапа половой отбор мог благоволить даже мазохистскому наслаждению трудностями и лишениями, поскольку способность переживать трудности указывает на приспособленность индивида. Даже в кровавой бойне высокотехнологичной войны или собеседования на академическую должность в голову нет-нет да и влезет мысль: “Вот это будет история!” С помощью памяти и языка мы можем трансформировать чистый ущерб для приспособленности в прошлом (например, ранения или отвержение обществом) в надежные индикаторы приспособленности в настоящем (историю о нашей способности вылечиться без потери работоспособности или преодолеть депрессию).

Вдумчивая красноречивая обезьяна ищет пару

Половой отбор в пользу способности к словесным ухаживаниям мог перестроить наш разум и в иных отношениях, поддерживая способность явно выражать широкую гамму наших умственных процессов. До возникновения языка у животных было немного причин анализировать свои мысли и чувства. Если интроспекция[78] не ведет к адаптивному поведению, эволюция не будет ей благоприятствовать. Как бы то ни было, когда позиции словесных ухаживаний укрепились, половой отбор, скорее всего, начал поддерживать способность к осмыслению широкого спектра ощущений и мыслей, направляющих наше поведение, как и способность рассказывать об этом ментальном опыте.

Влюбленные иногда говорят: “Мои чувства к тебе невозможно выразить словами”. Но этой фразе, предназначенной для привлечения внимания, обычно предшествуют часы пылких речей или занятий сексом. Люди, способные четко выражать свои мысли, всегда могут выразить словами любое свое осознанное переживание. Поскольку половой отбор способствовал словесному самораскрытию, он мог благоприятствовать и расширению сознательного опыта. Результат – непринужденность и быстрота, с которыми мы можем перевести воспринимаемые качества объектов в осознаваемые качества, а затем в высказанные наблюдения. Когда, гуляя со своей второй половинкой по ботаническим садам Кью[79], мы замечаем розу, то можем описать ее цвет и аромат и, вероятно, даже прошептать подходящую цитату из шекспировского сонета № 15, сообщающую:

  • А время на тебя идет войною
  • И день твой ясный гонит в темноту.
  • Но пусть мой стих, как острый нож садовый,
  • Твой век возобновит прививкой новой[80].

Язык, этот широкополосный канал передачи информации от ее восприятия к сознанию и памяти и далее к членораздельному общению, кажется, есть только у людей. Лишь после того как половой отбор стал благоприятствовать выражению нашего субъективного опыта (с появлением психического информационного центра под названием “сознание”), возникли наши удивительно широкие возможности интроспекции: кажется, что у нашего сознания сейчас есть мгновенный доступ к огромному разнообразию впечатлений, идей и чувств. Это может объяснять, почему философские труды о сознании так часто напоминают любовную лирику: философы, размышляющие на тему разума, как снедаемые любовью подростки, мысленно препарируют красный цвет розы, эмоциональный напор музыки, мягкое тепло кожи и экзистенциальное одиночество личности. Философы недоумевают, почему вообще существуют подобные формы субъективного опыта: ведь они вроде бы не имеют никакого отношения к перспективам выживания человека. В то же самое время томящиеся от любви подростки прекрасно знают, что их романтический успех частично зависит от того, насколько убедительно они продемонстрируют свою эстетическую чувствительность своему же сознанию.

Эволюционное давление, заставляющее нас сообщать о своем мысленном опыте, могло повлиять даже на то, как мы воспринимаем и классифицируем различные объекты. Психолог Дженнифер Фрейд высказала предположение, что некоторые наши когнитивные процессы подстроились под требования их вербального выражения. К примеру, некоторые объективно непрерывные процессы мы можем воспринимать как дискретные только потому, что словесные ярлыки проще навешивать на отдельные категории, чем на точки в неопределенном континууме. Применительно к вербальным ухаживаниям идея Фрейд о важности простоты передачи информации в направлении ее словесного выражения означает, что умственные процессы человека под действием полового отбора приспосабливались к обеспечению романтически привлекательного языка, а не только поведения, повышающего вероятность выживания.

Сплетни: социальная информация, развлечение или индикатор?

Помимо себя мы чаще всего говорим о других людях, так что язык – это по большей части сплетни. Специалист по эволюционной психологии Робин Данбар предположил, что сплетни помогали нашим предкам анализировать больше социальных связей, чем они могли наблюдать и заводить непосредственно. Разговор оказался более действенным средством поддержания дружбы, чем взаимный груминг. Если рассматривать сплетни как “социальный груминг”, становится ясно, почему в них так часто встречаются демонстрации симпатии. Идея, что сплетни помогают справляться с множеством социальных взаимодействий, объясняет, почему подобные разговоры иногда звучат как весьма методичная ревизия состояния каждой социальной связи, о которой известно обоим собеседникам.

Тем не менее у сплетен есть и другие функции, которые проще было бы описать как демонстрации статуса или даже брачные демонстрации. Жан-Луи Дессаль показал: чтобы высказывания привлекали внимание слушателей, они должны быть для них актуальны. Если состав языка был сформирован психологическими смещениями наших предков, какая тема казалась бы наиболее близкой высокосоциальным приматам? Конечно, взаимоотношения между индивидами. Если наши предки уже проводили большую часть сознательной жизни в мыслях друг о друге, озабоченные своими взаимоотношениями с другими членами сообщества, у них уже были психологические смещения, располагающие к беседам именно о социуме. Сплетни должны были утолять жажду социальной информации. Если бы мы произошли от одиночных пауков, то и наш язык, и наш паучий разум кишел бы сетями и мухами. Информация о взаимоотношениях, которая передается с помощью речи, может и не иметь прямой социальной функции: возможно, это просто оптимальный способ возбуждать разум, уже ориентированный на такую информацию как на социально и сексуально привлекательную форму развлечения. Способные развлекать лучше остальных получали выгоду за счет того, что притягивали лучших друзей и партнеров. Возможно, сплетни эксплуатируют одержимость человеческого разума социальными темами – так же, как мыльные оперы и романтические фильмы.

Впрочем, за сплетнями может скрываться нечто большее, чем пассивная привлекательность мыльных опер с выдуманными персонажами. Помимо психологических смещений, половой отбор объясняет и теория индикаторов. Как и в случае остальных брачных демонстраций, можно задать вопрос, какую информацию слухи выдают о тех, кто их пересказывает. Чтобы имело смысл их слушать, они должны быть свежими, но достоверными и интересными, а это обычно означает, что они должны содержать новую проверяемую информацию об общих знакомых. Мы не слишком интересуемся старыми данными о давних друзьях или новой информацией о совершенно незнакомых людях. Не так-то просто постоянно рассказывать нечто новое и достоверное про общих знакомых. Поскольку именно они выступают предметом сплетен, при прочих равных слушатель, скорее всего, столь же осведомлен о последних событиях, как и сам сплетник. Если последний систематически бывает в курсе новостей, не известных слушателю, он, вероятно, имеет либо привилегированный доступ к секретной информации, либо более обширную сеть социальных контактов, либо боле развитую социальную память, либо друзей с привилегированным доступом к общественной информации. Это означает, что у сплетника должны быть высокими и социальный статус, и социальный интеллект. Таким образом, сплетни могут служить надежным индикатором положения в обществе и навыков жизни в нем. Практика передачи слухов могла развиться как средство демонстрации статуса, поддерживаемое половым и другими формами социального отбора.

Данбар проверил свою теорию сплетен и изложил результаты проверки в статье, опубликованной в 1997 году. Он анализировал содержание обычных разговоров взрослых жителей Великобритании. Результаты исследования Данбара поддерживают скорее смесь из его теории “сплетни как социальный груминг” и моей теории “сплетни как форма ухаживаний”. Анализ вербального общения британцев показал, что социальные темы вроде межличностных отношений занимали около 55 % времени разговора у мужчин и примерно 67 % – у женщин. Такая высокая доля согласуется с обеими теориями. Из времени, проведенного в обсуждении любых форм социальных взаимодействий, на разговоры о собственных отношениях у мужчин уходило 65 %, а у женщин – всего 42 %. Такое ощущение, что мужчины более мотивированы демонстрировать качество и количество своих знакомств. Кроме того, мужчины более склонны поднимать в разговоре “умные” темы, такие как вопросы культуры, политики или науки, причем особенно в присутствии женщин. Данбар писал:

Можно заметить, что разговоры женщин направлены главным образом на социальное взаимодействие (гарантирующее гладкость функционирования социальной группы), в то время как разговоры мужчин больше связаны с самопрезентацией, которая имеет все признаки брачных демонстраций. Это особенно хорошо заметно на примере двух университетских выборок: вопросы образования и науки либо культуры и политики мужчины начинали горячо обсуждать, только если рядом были женщины.

Для мужчин самовосхваление, кажется, может быть вполне постоянной функцией речи, в то время как у женщин такая функция может проявляться лишь при случае, в основном во время разговора один на один с желанным партнером. Полная теория эволюции языка, вероятно, должна сочетать половой и социальный отборы, интегрируя теории сплетен как ухаживаний и сплетен как груминга.

Суперархиэкстраультрамегаграндиозно

Если существует слово “голубой”, зачем нужно слово “лазурный”? Они же значат практически одно и то же. Сложно представить себе ситуацию, в которой естественный отбор благоприятствовал бы гоминиду, говорившему: “Небо по другую сторону от этой горы было лазурным”, а не тому, кто произносил: “Оно было голубым”. Возможно, поэтические слова вроде “лазурный” были придуманы для каких-то особых ритуалов или религиозных функций. Но зачем нам тогда еще и “кобальтовый”, “сапфирный”, “ультрамариновый”, “небесно-голубой” и “индиго”?

Размер словарного запаса человека в какой-то момент будто бы вышел из-под контроля. Среднестатистический взрослый англоязычный представитель нашего вида знает 60 тысяч слов. Среднестатистический примат знает примерно 5–20 различных кличей. Самый обширный репертуар птичьих песен насчитывает около 1000 “мелодий”, хотя у этих песен и нет четкого символического значения. Эксперименты по изучению языковых способностей человекообразных обезьян показали, что необычайно умных бонобо, таких как Канзи, можно обучить примерно 200 визуальным символам. Ни у одного другого животного репертуар сигналов с конкретными значениями даже не приближается по богатству к словарному запасу человека.

В этой части я рассматриваю размер словарного запаса в качестве примера того, как половой отбор мог направлять эволюцию языка. Если язык эволюционировал хотя бы частично за счет выбора партнеров как украшение или индикатор, он должен быть затратным, избыточным и более вычурным, чем того требует утилитарное общение. Как понять, избыточен ли язык? Словарный запас удобно изучать, поскольку мы можем сосчитать, сколько слов знают люди, однако нам пока не известно, как измерить сложность грамматики или выявить социальные стратегии ведения разговоров. Но что важнее, мы можем посчитать, сколько слов людям нужно знать для утилитарных целей, и таким образом понять, избыточен ли словарный запас человека.

Словарный запас человека пополняется с такой скоростью, что нам пришлось развить специальные адаптации для запоминания значений слов. Чтобы расширить объем своего лексикона до “взрослых” 60 тысяч слов, с 18 месяцев до 18 лет ребенку необходимо учить в среднем от 10 до 20 слов в день. Зачастую запоминать приходится с первого предъявления. К примеру, взрослый показывает на фагот, говоря: “Это фагот”, и ребенок запоминает значение слова навсегда. Человеческие дети впитывают слова как губки. А вот даже самым блистательным из шимпанзе приходится показывать лексиграмму минимум 20–40 раз, пока они не запомнят, что она значит. Экспериментатору приходится как бы повторять: “Фагот, фагот, фагот…” – и так до тех пор, пока слово не потеряет всякий смысл для человека и не обретет его для шимпанзе. У людей значения слов, кажется, хранятся в специально отведенных для этого участках головного мозга, и повреждение этих участков из-за инсульта или травмы заметно сокращает словарный запас.

Избыточен ли словарный запас в 60 тысяч слов? Большинство из них используется нечасто. Сотня наиболее часто встречающихся слов составляет около 60 % всего общения, а 4000 наиболее частотных слов – 98 %. Такая степенная зависимость широко распространена: 100 самых успешных киноактеров предположительно получают 70 % всех выплачиваемых актерской братии денег; 100 самых популярных интернет-сайтов, вероятно, собирают примерно такую же долю от общего интернет-трафика, и так далее. Неудивительно, что частота употребления слов подчиняется степенному закону, удивительно, что средний словарный запас у людей так велик, учитывая, как редко мы обращаемся к большинству известных нам слов. Вполне могло бы быть так, что на 98 % наш разговор состоял бы всего из 40 слов (как у большинства двухлеток), а не из 4000 (как у большинства взрослых). Но нет: средняя частота использования в разговоре практически любого известного нам слова – 1:1000000. Когда вы последний раз произносили “небесно-голубой”? Зачем вообще мы выучиваем столько редких слов, чье значение почти совпадает со значением слов куда более частотных, если язык развивался как практичный инструмент для общения?

Чтобы понять, действительно ли наш большой словарный запас развился как дорогостоящее украшение, надо сравнить его с искусственными языками и языками пиджин, специально созданными для утилитарного общения. В искусственных языках может быть очень мало слов. В 1920-х оксфордский философ Айвор Ричардс и его коллега Чарльз Огден разработали урезанный вариант английского словаря всего из 850 слов, который назвали “бейсик-инглиш”[81]. Их мотивировало желание установить мир и взаимопонимание между народами с помощью простого планетарного языка – минимальной, функциональной версии английского, которую легко освоили бы все, для кого английский не родной.

Бейсик-инглиш работает с обычной грамматикой английского языка. Хотя его словарь составляет всего 1 % от обычного английского, Ричардс утверждал, что “с помощью бейсик-инглиша можно выразить все необходимое для повседневной жизни – в бизнесе, торговле, промышленности, науке и медицине – и обменяться информацией в любой сфере жизни и знания, желаниями, убеждениями, мнениями и новостями, в чем и состоит основная задача языка”. Надо сказать, что Ричардс написал эту фразу как раз таки на бейсик-инглише. Ричардс и Огден также обнаружили, что могут с легкостью дать определение любому слову полноценного английского языка, используя только словарь бейсика: в их “Общем словаре бейсик-инглиша” (General Basic English Dictionary) такая работа проделана для 20 тысяч “небазовых” слов. Бейсик действительно весьма прост: он обходится всего 18 глаголами, которые Ричардс называет “услужливыми, надежными малнькими работягами, <…> менее впечатляющими, чем более литературные глаголы, но более удобными и безопасными”. Бейсик не настолько компактен, как стандартный английский: чтобы выразить на нем какую-то мысль, обычно нужно затратить на 20 % больше слов, – но его значительно проще выучить и понять широкому кругу людей. Немного расширенная версия бейсика позволяет даже объяснять академические идеи: серия “Научная библиотека на бейсике” (Basic Scientific Library), изданная в 1930-х, включала учебники начального уровня по астрономии и биологии.

Как и бейсик-инглиш, языки пиджин показывают, насколько эффективным может быть даже совсем небольшой лексикон. Языки пиджин возникают, когда люди, говорящие на разных языках, оказываются в ситуации, требующей хоть как-то наладить коммуникацию – например, становятся рабами на одной плантации. В большинстве таких языков, как и в бейсик-инглише, минимальный набор слов и грамматических правил. Несмотря на это, они вполне способны обеспечить торговлю, совместную трудовую деятельность и базовые потребности выживания. Тем не менее дети, изучающие языки пиджин, самопроизвольно превращают их в полноценные креольские языки, предполагающие словарь покрупнее. Исследователи языка рассматривают креолизацию (увеличение количества слов в языке) как доказательство того, что языки пиджин с маленьким словарем по какой-то причине недостаточны для утилитарного общения. Такая точка зрения предполагает, что любая сложность объясняется прагматической необходимостью. Но, быть может, креольские языки, как и язык вообще, развиваются как более совершенные словесные украшения и более надежные показатели вербального интеллекта?

Если бейсик-инглиш и пиджины позволяют людям общаться, торговать, сотрудничать и жить вместе, используя совсем небольшое количество слов, то почему в полноценных, естественных человеческих языках слов в 100 раз больше? Тут может помочь сравнение с птичьими песнями. Как правило, песни эволюционируют под действием полового отбора путем выбора партнера. Многие птицы имеют узкий репертуар брачных песен, но у некоторых видов, таких как камышовки и соловьи, будто бы переживших “музыкальный” эволюционный взрыв, он превышает тысячу мелодий. У этих видов разнообразие репертуара само по себе стало критерием при выборе партнера: самцы, знающие больше песен, более привлекательны. Размер репертуара выше среднего может служить надежным показателем возраста птицы, ее способности к обучению, интеллекта, размера мозга и его эффективности, то есть работать показателем общей приспособленности. Самцы, распевающие больше песен, по всей видимости, дают более здоровое потомство, так что размер репертуара может служить индикатором наследуемой приспособленности.

Хотя отдельные трели не несут никакого смысла, их общее количество имеет значение: оно отражает наследуемую приспособленность. Каждое слово человеческих языков наделено собственным смыслом, но, вероятно, общее количество известных индивиду слов имеет такое же значение, как разнообразие песенного репертуара птицы. Обширный словарный запас может быть хорошим индикатором приспособленности, а значит, ему мог издревле благоприятствовать механизм выбора партнера. Таким образом, тенденцию к избыточности лексикона вполне мог поддерживать половой отбор.

Очевидно, что объемы лексикона у людей порой различаются в разы, так что словарный запас может служить прекрасной подсказкой при выборе полового партнера. Американский тест оценки знаний (SAT)[82] включает множество заданий по работе со словами и текстом, поскольку словарный запас у учащихся различается достаточно сильно, чтобы служить хорошим индикатором интеллекта и обучаемости. Есть данные, что размер лексикона на 60 % наследуется и на 80 % положительно коррелирует с умственными способностями. (Ну конечно же, корреляция не может быть стопроцентной: к примеру, люди с тем же синдромом Вильямса оснащены интеллектом ниже среднего, но просто обожают необычные словечки вроде “диплодока” и накапливают довольно приличный словарный запас.)

Поскольку слова надо учить наизусть, кажется странным, что объем словарного запаса наследуется, но именно об этом говорят исследования в области поведенческой генетики. Объемы словарного запаса идентичных близнецов, выросших отдельно друг от друга (гены одинаковые – семьи разные), совпадают на 75 %. А вот родительское воспитание, наоборот, отвечает только за небольшую долю различий в размере словарного запаса у детей и примерно за 0 % соответствующих различий у взрослых. Если у вас большой словарный запас – это потому, что родители передали вам гены, позволяющие быстро запоминать множество слов, а не потому, что они вас этим словам научили. Вообще, большая часть словарной наследственности обусловлена связью способности к запоминанию слов с уровнем общего интеллекта, который в высокой степени наследуется.

Эту связь между лексиконом и интеллектом можно распространить на биологическую приспособленность в целом. Вероятно, сам уровень общего интеллекта – то, что исследователи называют фактором g – служит показателем приспособленности. Одна из работ на эту тему показала, что интеллект примерно на 20 % положительно коррелирует с симметрией тела, известным показателем приспособленности. Таким образом, объем словарного запаса может косвенно указывать на приспособленность. Вероятно, наши предки получали преимущество, выбирая половых партнеров с лексиконом побогаче. Если размер лексикона служил критерием при выборе партнера, древним людям было выгодно его увеличение – так же как павлинам было выгодно увеличение хвоста.

Немногие согласятся с тем, что большой словарный запас прибавляет человеку сексуальной привлекательности (если такая мысль вообще придет им в голову). Объявление о знакомстве показалось бы странным, если бы гласило: “Одинокая женщина ищет мужчину, знающего 50 тысяч бесполезных синонимов”. Тем не менее словарные запасы двух людей, состоящих в длительных отношениях, сходны по размеру, причем ассортативность по этому признаку выше, чем по большинству других. Хотя люди вряд ли сознательно предпочитают встречаться с теми, кто вместо “голубой” говорит “лазурный”, им, скорее всего, не понравится, если возлюбленный скажет “лазурный”, подразумевая бирюзовый, пурпурный или багряный.

Итак, как же можно продемонстрировать размер словарного запаса во время ухаживаний? Рассмотрим словарный запас как показатель интеллекта. Из исследований уровня интеллекта мы знаем, что для произнесения и понимания определенных слов требуются минимальные, пограничные значения IQ. Например, согласно популярному тесту WAIS-R[83], англоговорящий взрослый с IQ 80 обычно знает слова “материал”, “огромный” и “скрывать”, но не “предложение”, “поглотить” и “коммерция”. Люди с IQ 90 обычно в курсе значений последних трех слов, но пасуют перед “характеризовать”, “поразмыслить” или “не расположен”. Если вы флиртуете с кем-то и этот кто-то говорит, что хочет “поглотить” вас в страстных объятьях, однако не понимает, когда вы отвечаете, что “не расположены” к этому, вы можете сделать вывод, что IQ этого человека колеблется между 80 и 90. Конечно, к таким умозаключениям мы приходим автоматически и бессознательно.

Мы можем не осознавать, что используем словарный запас как индикатор уровня интеллекта. Однако то, что не понимаем мы, понимают умные няни. В фильме “Мэри Поппинс” песня “Суперархиэкстраультрамегаграндиозно”[84] воспевает способность необычных слов рекламировать ум, привлекать партнеров и устанавливать дружеские отношения с махараджами.

Ближе к концу песни Мэри предлагает произносить это “супер…”, если не получается подобрать правильных слов для выражения собственных мыслей. Однако она тут же предостерегает от беспечного использования этого слова, поскольку его мощь способна изменить жизнь. В этот момент подыгрывающий ей барабанщик вклинивается с историей, как однажды выдал своей девуше “суперархиэкстраультрамегаграндиозно”, и от вербальных ухаживаний они тут же перешли к свадьбе. Песня Мэри Поппинс излагает главный тезис теории словесных ухаживаний: слова могут служить надежным индикатором интеллекта (и способности к членораздельному его выражению) даже в том случае, если они, подобно птичьей песне, вообще ничего не означают.

Чтобы проверить теорию словарного запаса как инструмента ухаживаний, нужно добыть намного больше сведений о вербальном поведении человека, чем есть у ученых. У нас нет данных о размере словарного запаса наших предков или представителей современных племен. Нам неизвестно, используют ли люди во время ухаживаний слова более выразительные или более редкие, чем в обычной жизни. Мы не знаем, напрямую ли оценивается большой словарный запас при выборе партнера. И продолжаем не знать, как объем словарного запаса коррелирует с размером мозга, физическим здоровьем, внешней привлекательностью, фертильностью или общей приспособленностью. Данные о межполовых различиях в вариабельности словарного запаса редко просачиваются в научную литературу (хотя ими точно располагает Служба образовательного тестирования, курирующая SAT).

По всей видимости, слова развивались как символические отсылки. Этим они отличаются от других форм сигнализации животных. В этой главе я хотел донести до читателя мысль, что слова также могут играть и роль индикаторов. Компактные, но практичные словари бейсик-инглиша и языков пиджин наводят на мысль, что мы запоминаем и используем гораздо больше слов, чем реально требуется для общения: наши огромные лексиконы не имеют никакого смысла как адаптации, повышающие шансы на выживание. Размер человеческого лексикона, подобно песенным репертуарам некоторых видов птиц, мог увеличиваться под действием полового отбора. Но если у птиц поют только самцы, у людей во время ухаживаний огромный словарный запас используют и мужчины, и женщины. Это связано с тем, что у людей и ухаживания, и выбор партнера – взаимные процессы, а необычные слова могут быть достоверными демонстрациями, только если их значения понимают.

Почему женские вербальные способности выше мужских, если язык развивался под действием полового отбора?

Межполовые различия в умственных способностях, если и проявляются, то обычно заключаются в том, что в среднем у женщин чуть лучше развиты речевые способности, а у мужчин – пространственное и математическое мышление. К примеру, женщины понимают в среднем больше слов, чем мужчины, и это различие составляет почти 5 % от индивидуальных вариаций объема словарного запаса. Однако теория полового отбора говорит, что у самцов должны формироваться более приметные украшения. Если язык развился как брачное украшение, то, по логике, именно у мужчин должны быть в среднем более выдающиеся речевые способности. Как быть с этой нестыковкой?

Стандартные предсказания теории полового отбора трудно применить к языку, поскольку для исполнения своих вербальных демонстраций и для оценки чужих нужно и понимать язык, и говорить на нем. Обычно половой отбор делает самцов лучшими демонстраторами, а самок – лучшими критиками. Павлины отращивают хвосты побольше, а павы – тщательнее их рассматривают и оценивают. Большинство тестов на владение языком проверяет способность понимать фразы, а не составлять их. Если строго придерживаться точки зрения, что самцы должны демонстрировать, а самки – судить, следует ожидать, что женщины будут лучше понимать слова, а мужчины – фонтанировать ими.

К примеру, самки должны узнавать больше слов, а самцы в ухаживаниях должны использовать большую долю своего словарного запаса, стараясь вставить в разговор больше редких, экзотических слов. В этой упрощенной картине мира больше женщин должны понимать истинное значение слова “лазурный” (чтобы верно оценивать использование слов мужчинами), но больше мужчин должны это слово произносить (даже если им кажется, что оно означает “багряный”). Стандартные тесты на объем словарного запаса измеряют только понимание значения слов, но не умение выдумывать впечатляющие синонимы во время ухаживаний. Вопросы на понимание прочитанного встречаются гораздо чаще, чем задания по литературному творчеству. Женщины быстрее читают и покупают больше книг, но большинство книг написано мужчинами.

Однако система “мужчины демонстрируют – женщины выбирают” в любом случае не годится на роль полной и точной модели человеческого общения. На протяжении всей этой книги я подчеркивал важность взаимного выбора половых партнеров для эволюции человека. Ухаживание у людей означает прежде всего диалог мужчины и женщины. Оно не сводится к тому, что мужчина стоит и изливает поток своего сознания на всех, кто согласится его слушать. Подобные мужские трансляции можно наблюдать в церквях, парламентах или на научных конференциях, но все-таки человеческая речь чаще всего направлена на меньшее число слушателей и предполагает активное взаимодействие с ними. Эта интерактивность беседы сводит на нет попытки деления ее участников на посылающих сигналы и принимающих их. Все люди играют обе роли. Как и в случае других наших умственных способностей, взаимные ухаживания и взаимный выбор приводят к равноценности полов по демонстрационным возможностям.

Как же нам нужно расценивать превосходство женщин в тестах на понимание языка, учитывая, что мужчины больше заинтересованы в публичных словесных демонстрациях? Последнее еще не слишком точно оценили количественно, но оно, тем не менее, очевидно. Мужчины пишут больше книг. Они чаще читают лекции и задают больше вопросов, если выступают в роли слушателей. Мужчины доминируют в дискуссиях в смешанных по полу группах и пишут больше сообщений на интернет-форумах. Можно сказать, что всему виной патриархат, но это не ответ на вопрос, откуда взялись такие поведенческие особенности. Если мужчины контролируют общество, почему бы им просто не замолкнуть и не наслаждаться принадлежащими им по праву привилегиями? Ответ очевиден, если учесть конкуренцию между представителями одного пола: мужчины не могут молчать, потому что это даст шанс высказаться их соперникам. Мужчины часто затыкают женщин, но обычно этим они лишь расчищают сцену для себя. Если бы мужчины доминировали в общественном языковом пространстве только ради поддержания патриархата, это был бы странный пример эволюционного альтруизма – затратный и рискованный поступок особи, который с равной вероятностью может пойти на пользу как ей самой, так и ее соперникам (другим мужчинам). Океан мужского языка, сопротивляющийся натиску современного женского на книжных полках и экранах телевизоров, в газетах, школьных кабинетах, парламенте и бизнесе совсем не обязательно вылился из мужского заговора не давать женщинам права голоса. Его источником может быть эволюционная история полового отбора, в которой склонность мужчин к разговорам могла быть критичной для их размножения. Тот факт, что мужчины часто не понимают, о чем сами говорят, показывает лишь то, что богатство их демонстрационного арсенала часто превосходит их способности к его постижению.

Плюмаж Сирано

Фейерверки мужских словесных ухаживаний персонифицированы в главном герое пьесы Эдмона Ростана “Сирано де Бержерак” (1897). У Сирано был большой нос, большой меч и такой же словарный запас. Кому-то все это может показаться фаллическими символами, но учитывая то, что мы узнали о пенисах, эти признаки лучше было бы отнести к украшениям, появившимся в результате полового отбора.

Существенная часть пьесы посвящена исполнению миссии Сирано склонить его эрудированную и красивую двоюродную сестру Роксану к помолвке с косноязычным, но симпатичным бароном Кристианом де Невильетом. Готовя перевод “Сирано де Бержерака” для нью-йоркской сцены в 1971 году, романист Энтони Бёрджесс замечал по поводу Роксаны: “Она любит Кристиана, но при этом отказывает ему, так как он не может посвататься к ней остроумно и поэтично. Это кажется слишком невероятным в эпоху, когда уже самое что ни на есть косноязычие считается достоинством, и мне пришлось искать оправдание для этого почти патологическго отказа хорошему, но бессловесному солдату, чья красота, по собственному признанию Роксаны, наполняет ее сердце восторгом”. Наши современные словесные ухаживания – жалкое подобие классического французского острословия: катрены Сирано дали начало диванным психологическим наставлениям, банальностям в духе “помоги себе сам” и офисному жаргону. Теперь мы можем быть лингвистически ленивыми: нас окружают профессиональные акулы пера, развлекающие наших половых партнеров от нашего имени. Я имею в виду сценаристов кино, телепрограмм, комедий, а также романистов. Скорее всего, мы никогда не узнаем, предпочитали ли наши плейстоценовые предки французское остроумие, английскую иронию или немецкую прагматичность. Но их определенно привлекали языковые способности, выходящие за рамки необходимых для изготовления отщепов и сбора ягод.

На самом деле, в истории Сирано целых пять мужчин продемонстрировали свои вербальные навыки. Во-первых, это реальный Сирано де Бержерак – живший в XVII веке большеносый, перенесший тяжелое ранение гвардеец, драматург, политический сатирик, свободомыслящий материалист, высмеивавший религиозные авторитеты, мастер барочной прозы и смелых метафор, чье сочинение 1657 года “Иной свет, или Государства и империи Луны” было, по всей видимости, первым научно-фантастическим романом. Во-вторых, это драматург XIX века Эдмон Ростан, чье ослепительное стихосложение на протяжении пяти действий, написанных александрийским стихом, укрепило его литературный статус. В-третьих, выдуманный Ростаном Сирано, чьи исключительные поэтические способности завоевали сердце Роксаны. В-четвертых, переводчик пьесы Энтони Бёрджесс. Вероятно, партнерши всех этих мужчин в приватных беседах демонстрировали столь же выдающиеся речевые способности, однако этого мы точно не знаем, потому что они не были столь же мотивированы демонстрировать свой языковой талант широкой аудитории. Ну а пятый демонстратор, конечно, я, поскольку это я тут пишу о Сирано. Такие бесконечные цепочки передачи вербальной информации составляют большую часть литературных произведений и научных публикаций.

В конце пьесы, находясь на смертном одре, Сирано произносит последние слова, и они подчеркивают сходство между декоративным оперением птиц, белым пером в шляпе героя и стилем его языка:

  • Вы лавры отняли мои и розы тоже,
  • Но знайте: я сберег то, что всего дороже —
  • Что нынче же, вступив на голубой порог,
  • Я, как плюмаж, к земле склоню у Божьих ног,
  • Что спас от ваших лап, призвав на помощь твердость…
  • <…>
  • …Гордость[85],[86].

Репутация Сирано как мудрого и храброго человека останется и после его смерти – как и его гены, отвечающие за эти качества, если, конечно, Роксана не отказалась их принять. Его предсмертная речь – весьма трогательная эволюционная метафора, с белым плюмажем полового отбора, парящим высоко над полем боя отбора естественного. Это не значит, что Ростан в 1897 году читал труды Дарвина 1871-го. Скорее, оба автора понимали, что в жизни есть кое-что кроме носов и мечей, а в женском выборе – кое-что кроме физического влечения к молчаливым военным.

Поэтические гандикапы

Плюмаж остроумия Сирано выступал на передний план в его поэзии. Литературоведы иногда восхваляют поэзию как сферу лингвистической свободы, где слова парят изумительными стаями над серой урбанистичностью прагматического общения. С точки зрения полового отбора возможна и иная интерпретация. На мой взгляд, поэзия – это система гандикапов.

Размер, ритм и рифма делают общение красивее, но не проще. Они налагают на говорящего дополнительные ограничения. Ему приходится не просто искать подходящие слова для выражения мысли, а, перефразируя Кольриджа, искать подходящие слова с нужным звучанием в правильном порядке и с четким ритмом. Эти требования делают поэзию более яркой демонстрацией языковых способностей и креативности, чем проза. К примеру, литературовед Джон Констебл отмечал, что размерность стиха – это в каком-то смысле гандикап Захави. Чтобы попасть в размер, строки должны иметь определенное количество слогов. В различных стилях поэзии, в разных языках и культурах это количество сходно и обычно колеблется между 6 и 12. Констебл показал, что даже такие успешные писатели, как Джордж Элиот, с трудом слагали идеально попадавшие в размер стихи. По его данным, в стихах писатели в среднем используют более короткие слова, чем в прозе, поскольку из таких слов проще составить строчки определенного ритма и длины. Рамки стихотворного размера делают словесное самовыражение более затратным, за счет чего оно и становится языковым гандикапом. Только обладатели очень высоких вербальных способностей могут писать выверенные по размеру стихи.

Часто поэзия требует регулярности чередования ударных и безударных слогов. Для этого нужно отбирать слова не только по их значению, но и по постановке ударения. Размер и ритм часто соблюдаются вместе, становясь двойным гандикапом. В пятистопном ямбе, например, в каждой строке должно быть ровно 10 слогов с чередованием ударения через один. Кроме того, во многих языках стихи должны иметь рифму. Слова необходимо подбирать так, чтобы несколько фонем (звуков) в конце некоторых строк совпадало. В среде рэперов ценится умение придумывать оригинальные рифмы, особенно с редкими многосложными словами. Некоторые поэтические формы, такие как хайку, лимерики[87] и сонеты, имеют ограничение и на общее количество строк (три, пять и четырнадцать соответственно). Наиболее “благородные” стихотворные формы вроде сонета особенно трудны, поскольку в их сложении нужно применять все четыре правила, что создает четверной гандикап, под грузом которого и приходится работать поэту. Некоторые гандикапы стихосложения, такие как размер, ритм и рифма, встречаются в большинстве культур, а это дает право предположить, что человеческий разум выработал ряд языковых адаптаций для обращения с этими гандикапами. Но специфические поэтические формы, конечно, могут быть только продуктом культуры, в которой они возникли.

Хорошая проза повышает статус ее автора. Хорошая поэзия – еще более качественный индикатор языкового интеллекта. Вот почему Сирано был такой впечатляющей фигурой: мы достаточно умны, чтобы понимать его остроты, но при этом осознаем, что сами едва ли смогли бы сочинить что-то подобное. Если бы я написал эту книгу сонетами по шекспировскому стандарту, вы вряд ли продвинулись бы в понимании ментальной эволюции человека, но, вероятно, были бы более высокого мнения о моих вербальных способностях.

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

Посмотрите вокруг! Мир природы, который нас окружает, прекрасен и удивителен! Он радует нас яркими к...
Восемь лет назад полицейской группе, в состав которой входил опытный судмедэксперт Дэвид Хантер, уда...
В охотничьем домике, затерянном в горах штата Теннесси, совершено чудовищное преступление. Опытный с...
Сага о великой любви Клэр Рэндолл и Джейми Фрэзера завоевала сердца миллионов читателей во всем мире...
Абсолютно каждому хотелось да и хочется проникнуть в мысли другого человека, пробежаться по лабиринт...