Песнь Ахилла Миллер Мадлен
– Не поверю, что ты пришел без его позволения.
– Пришел, – говорю я.
Теперь он меня слушает.
– Он знает, что ты хочешь сделать с девушкой, – говорю я.
Краем глаза я вижу, что Брисеида внимает нашему разговору, но не осмеливаюсь к ней повернуться. В запястье пульсирует тупая боль, теплая кровь заполняет ладонь и снова проливается наземь. Я бросаю нож, пережимаю пальцем вену, чтобы замедлить иссушение сердца.
– И?..
– Не думал ли ты, почему же он позволил тебе забрать ее? – спрашиваю я с презрением. – Он мог бы перерезать всех твоих людей, все твое войско. Не кажется ли тебе, что он мог бы тебя остановить?
Лицо Агамемнона багровеет. Но я не даю ему вставить ни слова:
– Он позволил тебе ее забрать. Он знает, что ты не совладаешь с собой, что сделаешь ее своей наложницей, и это станет причиной твоего падения. Она принадлежит ему, он добыл ее в честном бою. Если ты ее обесчестишь, люди восстанут против тебя – и боги тоже.
Я говорю медленно, веско, и мои слова летят, будто стрелы, попадая точно в цель. Я говорю правду, и только ослепленный похотью и гордыней Агамемнон этого не замечает. Девушка находится под охраной Агамемнона, но принадлежит по-прежнему Ахиллу. Обесчестить ее – значит обесчестить самого Ахилла, надругаться над его достоинством. Ахилл может его за это убить, и сам Менелай сочтет это справедливым.
– Даже просто забрав ее, ты уже поставил под удар свое могущество. Воины позволили тебе так поступить, потому что он был слишком горд, но большего они тебе не позволят.
Мы повинуемся царям, но не слепо. Если даже не может распоряжаться своей добычей, значит, никто из нас не может. Такому царю не дадут долго править.
Об этом Агамемнон не подумал. Осознание катится на него волнами, он тонет. В отчаянии он говорит:
– Советники мне этого не сказали.
– Быть может, они не знали твоих намерений. А может, преследовали собсвенные цели. – Я делаю паузу, даю ему это обдумать. – Кто будет править, когда ты падешь?
Он знает ответ. Менелай, которым будут управлять Одиссей с Диомедом. Наконец-то Агамемнон понимает, что за дар я поднес ему. Он не добился бы многого, будь он дураком.
– Предупредив меня, ты предаешь его.
Это правда. Ахилл дал Агамемнону меч, чтобы тот на этот меч бросился, а я его удержал. Я говорю – горько и хрипло:
– Да.
– Почему? – спрашивает он.
– Потому что он поступает неправильно, – отвечаю я.
В горле у меня саднит, нарывает, словно бы я нахлебался песка с солью.
Агамемнон задумчиво глядит на меня. Я славлюсь своей добротой, своей честностью. У него нет причин мне не верить. Он улыбается.
– Молодец, – говорит он. – Ты доказал, что верен своему истинному владыке.
Он молчит, смакует все происшедшее, хорошенько все запоминает.
– Он знает, что ты сделал?
– Еще нет, – говорю я.
– А-а. – Он, полузакрыв глаза, воображает себе, что меня ждет.
Его торжество молнией бьет прямо в цель. Он тонкий ценитель боли. Никто не причинит Ахиллу больших мучений, чем наперсник, выдавший его злейшему врагу.
– Клянусь, что отпущу ее, если он на коленях попросит у меня прощения. Его достоинству вредит его гордость, а не я. Передай ему это.
Я ничего ему не отвечаю. Я встаю, подхожу к Брисеиде. Режу веревки, которыми она связана. В глазах у нее стоят слезы, она понимает, чего мне это стоило.
– Твоя рука, – шепчет она.
Я не могу ничего сказать в ответ. Торжество во мне борется с отчаянием. Песок в шатре красен от моей крови.
– Обращайся с ней хорошо, – говорю я.
Я разворачиваюсь, ухожу. Теперь она в безопасности, говорю я себе. Он до отвала объелся даром, что я поднес ему. Я отрываю лоскут от хитона, перевязываю запястье. Голова кружится, но не знаю, от потери ли крови или от содеянного. Медленно я иду берегом обратно в стан.
Он ждет меня у шатра. Он стоял на коленях в море, и его хитон промок. Лицо у него непроницаемое, но усталость проглядывает, будто нити из ветхой ткани, – я выгляжу так же.
– Где ты был?
– В стане. – Я еще не готов все ему сказать. – Как твоя мать?
– У нее все хорошо. Ты ранен.
Повязка пропитана кровью насквозь.
– Знаю, – отвечаю я.
– Дай посмотрю.
Я послушно иду вслед за ним в шатер. Он берет меня за руку, снимает повязку. Приносит воды, чтобы промыть рану, прикладывает мелко нарубленный, смешанный с медом тысячелистник.
– Ножом? – спрашивает он.
– Да.
Мы знаем, что надвигается буря, мы оттягиваем ее, как можем. Он перевязывает рану чистой тряпицей. Приносит мне разведенного водой вина, еды. По его лицу я вижу, что и сам выгляжу бледным, уставшим.
– Скажешь, кто тебя ранил?
Я думаю, не сказать ли «ты». Но это ребячество, ничего более.
– Я сам себя ранил.
– Зачем?
– Ради клятвы.
Ждать нет смысла. Я гляжу ему прямо в лицо:
– Я пошел к Агамемнону. Рассказал ему о том, что ты задумал.
– Что я задумал?
Он говорит безжизненным, почти бесстрастным голосом.
– Чтобы он надругался над Брисеидой, и тогда ты мог бы ему отомстить. – Вслух эти слова звучат еще хуже, чем я думал.
Он встает – становится вполоборота, так что его лица я не вижу. Вместо этого я ищу ответы в его плечах – в их неподвижности, в напряженности его шеи.
– Так ты его предостерег?
– Да.
– Ты ведь знаешь, сотвори он с ней такое, и я мог бы его убить. – Тот же безжизненный тон. – Или изгнать его. Свергнуть с трона. Все мужи чтили бы меня как бога.
– Знаю, – отвечаю я.
Наступает тишина – тишина опасная. Я все жду, когда он набросится на меня. Закричит, ударит. И наконец он поворачивается ко мне:
– Ее безопасность в обмен на мою честь. Доволен торгом?
– В предательстве друзей чести нет.
– Странно, – говорит он, – что это ты заговорил о предательстве.
В его словах больше боли, чем я – почти – могу вынести. Я заставляю себя думать о Брисеиде.
– Другого выхода не было.
– Ты предпочел ее, – говорит он. – Мне.
– Твоей гордости.
Слово, которое я выбрал для этого, – . Наше слово для высокомерия, что задевает звезды, для злобы и безобразной, неистовой ярости, столь присущей богам.
Он сжимает кулаки. Вот теперь, наверное, набросится.
– Моя жизнь – это моя честь, – говорит он. Он хрипло дышит. – Это все, что у меня есть. Я долго не проживу. И людская память – это все, на что я могу надеяться. – Он сглатывает, с трудом. – Ты сам это знаешь. И ты хочешь, чтобы Агамемнон порушил все это? Хочешь помочь ему все у меня отобрать?
– Нет, – отвечаю я. – Но я хочу, чтобы память была достойна тебя. Я хочу, чтобы ты был собой, а не тираном, которого все помнят только из-за его жестокости. Отплатить Агамемнону можно и по-другому. И мы ему отплатим. Клянусь, я тебе помогу. Но не так. Никакая слава не стоит того, что ты сделал сегодня.
Он снова отворачивается, молчит. Я гляжу в его безмолвную спину. Запоминаю каждую складку на его хитоне, каждую крошку присохшей соли, каждую песчинку на его коже.
Когда я снова слышу голос Ахилла, он кажется мне усталым, опустошенным. Он тоже не умеет на меня сердиться. Мы с ним как сырое дерево, которое ни за что не вспыхнет.
– Значит, все позади? Она спасена? Конечно, спасена. Иначе бы ты не вернулся.
– Да. Спасена.
Усталый выдох:
– Ты гораздо лучше меня.
Вновь теплится надежда. Мы ранили друг друга, но не смертельно. Брисеиде не причинят вреда, Ахилл опомнится, и рука моя заживет. После этого будет другой миг, а за ним – следующий.
– Нет, – говорю я.
Я подхожу к нему. Касаюсь его теплой кожи.
– Это неправда. Просто сегодня ты вышел из себя. А теперь – вернулся.
Он глубоко вздыхает – плечи поднимаются, опускаются.
– Не говори так, – просит он, – пока не узнаешь всего, что я натворил.
Глава двадцать седьмая
На ковре в нашем шатре валяются три камешка – то ли мы сюда их закатили, то ли завалились сами. Я поднимаю их. Мне нужно за что-то держаться.
Он говорит, и его усталость постепенно исчезает:
– Я больше не стану за него сражаться. Он то и дело хочет лишить меня заслуженной славы. Бросить на меня тень, заставить всех во мне сомневаться. Он не может вынести, чтобы кого-то чествовали больше его. Но он получит урок. Я докажу ему, что его войско ничего не стоит без лучшего из ахейцев!
Я молчу. Я чувствую, как закипает в нем гнев. Все равно что глядеть, как надвигается буря, – и не иметь укрытия.
– Без моей защиты ахейцы будут разбиты наголову. Он будет молить о пощаде – или умрет.
Я вспоминаю, каким он был, когда пошел к матери. Бешеным, возбужденным, закаменевшим. Я воображаю, как он встает перед ней на колени и, рыдая от злости, молотит кулаками по острым морским камням. Они оскорбили его, говорит он. Унизили его достоинство. Запятнали его бессмертную славу.
Она слушает, рассеянно поглаживая длинную белую, гладкую, как тюленья кожа, шею, и затем – кивает. Есть у нее одна мысль, и мыслит она как богиня – яростно, мстительно. Она рассказывает ему, и его плач прекращается.
– И он так поступит? – с изумлением спрашивает Ахилл.
Он говорит о Зевсе, царе всех богов, чья голова увенчана облаками, чьи руки могут метать молнии.
– Да, – отвечает Фетида. – Он передо мной в долгу.
Зевс, верховный уравнитель, выпустит из рук весы. Он заставит ахейцев проигрывать битву за битвой, битву за битвой, до тех пор, пока их не прижмут к морю, пока они не запутаются ногами в якорях и канатах, пока не затрещат за их спинами носы кораблей. И тогда они поймут, перед кем им должно пасть на колени.
Фетида склоняется к сыну, целует его – яркая, пунцовая морская звезда расцветает на его скуле. И затем исчезает в морских недрах, камнем идет ко дну.
Камешки выскальзывают у меня из рук, падают наземь – в случайном ли порядке или намеренном, предсказанием или мимовольным рисунком. Был бы с нами Хирон, он сумел бы прочесть их, предсказать наши судьбы. Но его здесьнет.
– А если он не падет на колени? – спрашиваю я.
– Тогда он умрет. Тогда все умрут. Я не буду сражаться, пока он не преклонит колен.
Он вскидывает подбородок, ожидая упреков.
Я устал. Порез на руке ноет, и весь я словно бы покрыт липким потом. Я молчу.
– Ты слышал, что я сказал?
– Слышал, – отвечаю я. – Ахейцы умрут.
Хирон сказал однажды, что деление людей на народы – худшее изобретение смертных.
– Ни один человек, откуда бы он ни был родом, не должен цениться больше другого.
– А если он твой друг? – спрашивает Ахилл, елозя ступнями по стене розового кварца. – Или брат? Нужно относиться к нему так же, как к чужестранцу?
– Ты задал вопрос, над которым давно бьются философы, – сказал Хирон. – Тебе он, может быть, и дороже. Но ведь и чужестранец – чей-то друг и брат. И чья тогда жизнь важнее?
Мы умолкли. Нам тогда было по четырнадцать лет, и понять такое было непросто. Но нам непросто и теперь, когда нам по двадцать семь.
Он – половина моей души, как говорят поэты. Он скоро умрет, и его слава – это все, что от него останется. Это его дитя, милейшая ему сущность. Могу ли я упрекнуть его в этом? Я спас Брисеиду. Я не могу спасти всех.
Теперь-то я знаю, что бы я ответил Хирону. Я сказал бы: нет ответа. Что ни выберешь, ошибешься.
Вечером я возвращаюсь в стан Агамемнона. Иду и чувствую на себе взгляды – любопытные, сочувственные. Люди глядят мне через плечо, высматривают позади Ахилла. Но я иду один.
Когда я сказал ему, куда иду, на него опять словно бы набежала тень.
– Скажи ей, я прошу у нее прощения, – говорит он, опустив глаза.
Я промолчал. Он просит прощения, потому что теперь у него есть отмщение получше? Которое сразит не только Агамемнона, но и все неблагодарное войско? Но об этом я стараюсь не думать. Он просит прощения. Этого достаточно.
– Входи, – говорит она каким-то странным голосом.
На ней златотканое платье, ожерелье из лазурного камня. На запястьях – браслеты чеканного серебра. Когда она встает, раздается бряцанье, будто бы на ней доспехи.
Она заметно смущена. Но мы не успеваем даже перемолвиться словом, потому что вслед за мной в шатер протискивается Агамемнон.
– Видишь, как я о ней забочусь? – спрашивает он. – Все скоро увидят, как я чту Ахилла. Ему всего-то надо попросить у меня прощения, и я осыплю его всеми почестями, которых он заслуживает. Право же, жаль, что в столь юном муже столько гордыни.
От его самодовольного вида во мне вспыхивает гнев. Но чего я ждал? Это моих рук дело. Ее безопасность в обмен на его достоинство.
– Это делает тебе честь, верховный царь, – говорю я.
– Расскажи Ахиллу, – продолжает Агамемнон, – расскажи ему, как хорошо я с ней обращаюсь. Можешь приходить к ней, когда захочешь.
Он скалится в неприятной улыбке, смотрит на нас. Он явно не собирается уходить.
Я поворачиваюсь к Брисеиде. Я немного выучил ее язык, и теперь заговариваю на нем с ней:
– С тобой и вправду все хорошо?
– Хорошо, – отвечает она на звучном, певучем анатолийском наречии. – Долго ли мне тут быть?
– Не знаю, – отвечаю я.
Я и правда не знаю. Сколько времени нужно железу, чтобы размягчиться, согнуться? Я нежно целую ее в щеку.
– Я скоро вернусь, – говорю я на греческом.
Она кивает.
Агамемнон смотрит мне вслед. Я слышу, как он ее спрашивает:
– Что он тебе сказал?
Она отвечает:
– Сказал, у меня красивое платье.
Наутро все остальные цари со своими войсками уходят биться против троянцев; фтийские отряды остаются у себя в стане. Мы с Ахиллом неспешно завтракаем. Почему бы и нет? Больше нам нечего делать. Можно плавать, можно играть в петтейю, можно весь день наперегонки носиться в колесницах. С самого Пелиона у нас не было столько времени для отдыха.
Но нам это не кажется отдыхом. Эти часы для нас – как затаенное дыхание, как парящий над своей жертвой орел. Я сижу ссутулившись, то и дело поглядывая на пустой берег. Мы ждем, как поступят боги.
Долго ждать не приходится.
Глава двадцать восьмая
Вечером к нам приковылял Феникс, принес вести о схватке двух воинов. Когда утром войска выстроились перед сражением, Парис, сверкая золотыми доспехами, проскакал вдоль троянских рядов. Он бросил ахейцам вызов: битва один на один, победитель забирает Елену. Ахейцы одобрительно взревели. А кому не хотелось в тот день уйти с поля брани? Поставить Елену против одной-единственной битвы и решить все раз и навсегда. Да и Парис казался легкой добычей – тощий, блестящий, узкобедрый, как незамужняя дева. Но, сказал Феникс, вперед вышел сам Менелай – во все горло крича, что принимает вызов, желая одним махом вернуть себе и честь, и жену.
Началась битва на копьях, но воины быстро перешли к мечам. Парис проворнее, чем думал Менелай, воин из него никудышный, но зато он легконог. Наконец троянский царевич делает неверное движение, Менелай хватает его за коневласый шлем и бросает наземь. Парис беспомощно сучит ногами, скребет пальцами по ремешку шлема, который вот-вот его удушит. И вдруг… шлем остается в руках у Менелая, а Парис исчезает. Там, где лежал, распростершись, троянский царевич, – пыльная земля, и больше ничего. Воины с обеих сторон щурятся, перешептываются: «Где он?» Щурится и Менелай, а потому не видит стрелы, пущенной каким-то троянцем из сработанного из козьего рога лука. Стрела пробивает кожаный доспех, застревает у него в животе.
Кровь стекает у него по ногам, разливается лужей на земле. Рана неглубокая, но ахейцы этого еще не знают. Они с криками бросаются на троянцев, разъярившись из-за их предательства. Начинается кровавая потасовка.
– Но что сталось с Парисом? – спрашиваю я.
Феникс качает головой:
– Не знаю.
Два войска бились до самого полудня, когда вдруг рог протрубил еще раз. Вторую передышку предложил Гектор, вторую битву один на один, чтобы смыть позор, который навлек на них Парис своим исчезновением и какой-то троянец – пущенной стрелой. Он вышел вместо брата, объявив, что будет биться с любым, кто примет его вызов. Феникс говорит, что Менелай порывался выступить вновь, но Агамемнон отговорил его. Ему не хотелось, чтобы сильнейший из троянцев убил его брата.
Ахейцы тянули жребий – кому сражаться с Гектором. Представляю, как все были напряжены, какая тишина стояла, пока ахейцы трясли шлем, глядели, чей жребий оттуда вывалится. Одиссей склоняется к пыльной земле, поднимает его. Аякс. Всеобщий вздох облегчения: один он, наверное, и может выстоять против троянского царевича. Он один и будет сегодня сражаться.
И вот Аякс и Гектор сражаются, швыряют друг в друга булыжниками, мечут копья, от которых раскалываются щиты, но с наступлением ночи глашатаи возвещают: бой окончен. Все ведут себя до странного мирно: войска расходятся полюбовно, Аякс с Гектором пожимают друг другу руки, их силы равны. Будь здесь Ахилл, все закончилось бы совсем по-другому, перешептываются воины.
Сообщив нам все новости, Феникс устало встает и, опираясь на руку Автомедона, ковыляет к себе в шатер. Ахилл поворачивается ко мне. Он шумно дышит, кончики ушей розовеют от волнения. Он хватает меня за руку, ликующе повторяет все, что случилось днем: как его имя было у всех на устах, каким могучим, каким огромным было его отсутствие – гулко топающим промеж воинов Циклопом. События этого дня воспламенили его, будто искра – сухую траву. Впервые он мечтает о том, чтобы убить: об ударе, что принесет ему славу, о своем неумолимом копье, что пронзит сердце Гектора. Когда я слышу об этом, у меня по коже бегут мурашки.
– Ты ведь понимаешь? – говорит он. – Вот оно, началось!
Я же не могу отделаться от чувства, будто где-то пробежала – невидимая глазу – трещина.
На заре трубят рога. Мы просыпаемся, взбираемся на холм и видим целую толпу всадников, которые скачут в Трою с востока. Огромные, неестественно быстрые кони запряжены в легкие колесницы. Во главе всадников – настоящий великан, даже больше Аякса. Его длинные черные волосы умащены маслом, как у спартанцев, хлещут его по спине. В руке предводитель держит древко с изображением лошадиной головы на нем.
К нам присоединился Феникс.
– Ликийцы, – говорит он.
Анатолийское племя, давние союзники Трои. Все гадали, отчего же они до сих пор не вступили в войну. И вот, будто по мановению руки самого Зевса, они здесь.
– Кто это? – указывает Ахилл на их здоровяка-предводителя.
– Сарпедон. Сын Зевса.
Солнце горит на блестящих от пота плечах великана, кожа его – темное золото.
Ворота отворяются, троянцы высыпают наружу, чтобы поприветствовать своих союзников. Гектор и Сарпедон пожимают друг другу руки, выводят войска в поле. Ликийское оружие выглядит непривычно: копья с острыми зубьями и что-то вроде исполинских рыболовных крючков, которыми они рвут плоть противника. Весь день до нас доносятся их боевые кличи, лошадиный топот. Раненых ахейцев приносят в шатер Махаона одного за другим.
Феникс, единственный не попавший в опалу наш военачальник, отправляется на вечерний совет. Вернувшись, он резко взглядывает на Ахилла:
– Идоменей ранен, ликийцы прорвали левый край. Сарпедон с Гектором их раздавят.
Ахилл не замечает неодобрения Феникса. Торжествуя, он поворачивается ко мне:
– Ты слышал?
– Слышал, – отвечаю я.
Проходит день, за ним другой. Слухи носятся тучами будто оводы: говорят, что троянское войско наступает, что теперь, в отсутствие Ахилла, они осмелели, их не остановить. Что наши цари созывают один совет за другим, препираясь из-за безрассудных стратегий: ночные набеги, разведчики, засады. А за этим – блещущий в битвах Гектор, испепеляющий ахейцев, будто огонь сухую траву, с каждым новым днем – все больше и больше павших. И наконец: перепуганные гонцы, приносящие вести об отступлениях, о раненых царях.
Ахилл перебирает эти слухи, вертит их то так, то сяк.
– Осталось недолго, – говорит он.
Погребальные костры горят всю ночь, их масляный дым пачкает луну. Я стараюсь не думать о том, что все это – воины, которых я знаю. Знал.
Когда они приходят, Ахилл играет на лире. Их трое: первым входит Феникс, за ним – Одиссей и Аякс.
Когда они приходят, я сижу подле Ахилла; за нами – Автомедон, он нарезает мясо к ужину. Ахилл поет, вскинув голову, его голос сладок и чист. Я распрямляюсь, убираю руку с его ноги.
Они втроем подходят ближе, встают с другой стороны очага, ждут, когда Ахилл закончит песнь. Он откладывает лиру, встает.
– Добро пожаловать. Вы ведь, я надеюсь, останетесь, отужинаете с нами?
Он тепло пожимает им руки, улыбается в ответ на их скованность.
Я знаю, зачем они пришли.
– Посмотрю, как там ужин, – бормочу я.
Уходя, я чувствую, как Одиссей смотрит мне вслед.
Куски баранины шипят, истекают жиром на решетке жаровни. Сквозь белесый дым я гляжу на людей, усевшихся вокруг очага, будто друзья. Слов их я не слышу, но Ахилл по-прежнему улыбается, уворачивается от их мрачности, притворяется, что не замечает ее. Затем он подзывает меня, и я больше не могу стоять в стороне. Я послушно приношу блюда, сажусь рядом с ним.
Он ведет праздную беседу о битвах, о шлемах. Разговаривая, он раскладывает всем еду, этакий заботливый хозяин, который всех обносит едой по второму разу, а Аякса и вовсе по третьему. Доев, все вытирают рты, убирают блюда. Похоже, все понимают: вот теперь – пора. Начинает, разумеется, Одиссей.
Сначала он говорит о вещах, швыряет нам под ноги самые привычные слова, одно за другим. Двенадцать резвых коней, семь бронзовых треножников, семь прекрасных дев, десять талантов золота, двадцать котлов, и не только, еще чаши, и кубки, и доспехи, и наконец, последняя драгоценность – возвращение Брисеиды. Он улыбается, разводит руками, невинно пожимает плечами – этот жест я помню еще на Скиросе, потом в Авлиде и вот теперь вижу в Трое.
Затем второй список, едва ли короче первого: нескончаемые имена убитых ахейцев. У Ахилла вздуваются желваки на челюсти, пока Одиссей вытаскивает табличку за табличкой, все исписанные до краев. Аякс сидит, уткнувшись взглядом в свои ладони, они все в шрамах от заноз, которые оставили по себе копья и щиты.
И наконец Одиссей говорит нам то, чего мы еще не знаем: что троянцы менее чем в тысяче шагов от нашего частокола, что их войско стоит на равнине, которую мы не сумели отбить до наступления сумерек. Может, мы сами хотим в этом убедиться? С холма за нашим станом нам, наверное, удастся разглядеть их сигнальные костры. Они нападут на заре.
Молчание – долгий миг, и наконец Ахилл отвечает ему.
– Нет, – говорит он, не принимая ни сокровищ, ни вины.
Его честь – это не какая-нибудь безделица, которую всего за один вечер могут вернуть эти посланники, жалкая кучка, сгрудившаяся у очага. Ее у него отняли на глазах у всего войска, все до единого были тому свидетелями.
Царь Итаки ворошит угли разделяющего их огня.
– Ей ведь не причинили никакого вреда. Брисеиде. Одним богам известно, как Агамемнону удалось сдержаться, но с ее головы не упало ни единого волоса, о ней хорошо заботятся. Тебе всего-то нужно забрать ее – и свою честь вместе с ней.
– Ты говоришь так, будто это я поступился своей честью, – говорит Ахилл голосом острым, как неразведенное вино. – Вот, значит, какие домыслы ты плетешь? Ты, верно, паук Агамемнона, ловишь мух на эту басню?
– Поэтично, – говорит Одиссей. – Но завтрашний день сказители не воспоют в своих песнях. Завтра троянцы пробьют наши стены и сожгут корабли. А что ты – будешь стоять и смотреть?
– Все зависит от Агамемнона. Он несправедливо со мной обошелся, пусть это исправит, и тогда я готов гнать троянцев хоть до самой Персии.
– Скажи мне, – спрашивает Одиссей, – отчего Гектор еще жив? – Он вскидывает руку. – Сам я не ищу ответа, лишь повторяю то, о чем желают знать все воины. За минувшие десять лет ты мог убить его тысячу раз. Но не убил. Поневоле начнешь удивляться.
В его голосе, однако, нет никакого удивления. И эту часть пророчества он знает. Я рад, что с ним пришел один Аякс, который не поймет этого разговора.
– Ты выгадал себе десять лет жизни, и я рад за тебя. Но остальным… – он криво усмехается, – остальным приходится ждать, пока ты живешь в свое удовольствие. Это ты, Ахилл, держишь нас здесь. Ты стоял перед выбором – и выбор свой сделал. Так не отказывайся от него теперь.
Мы глядим на него во все глаза. Но он еще не все сказал.
– До сих пор тебе неплохо удавалось избегать судьбы. Но ты не можешь избегать ее вечно. Боги тебе этого не позволят. – Он делает паузу, чтобы мы расслышали каждое его слово. – Нить все равно спрядут, хочешь ты этого или нет. Говорю тебе как друг, лучше встретить судьбу самому, лучше, чтобы она шла за тобою, а не ты – за ней.
– Я так и делаю.
– Хорошо же, – говорит Одиссей. – Я сказал все, что хотел сказать.
Ахилл встает.
– Нет еще. – Это говорит Феникс. – Мне тоже есть что сказать.
Разрываясь между собственной гордостью и уважением к старику, Ахилл садится. Феникс начинает:
– Твой отец, Ахилл, отдал тебя мне на воспитание, когда ты был еще совсем дитятей. Матери твоей с нами уже давно не было, и я был единственной твоей нянькой – сам учил тебя всему, сам нарезал тебе мясо. Теперь ты взрослый муж, но я по-прежнему стараюсь приглядывать за тобой, уберегать тебя от копья, меча и от глупости.