Бесконечная шутка Уоллес Дэвид
– „да, и чу, – сказал Марио. – Кровать Орто под потолком их комнаты. Ночью рама как-то поднялась и прикрутилась к потолку так, что Кайл не слышал и не проснулся.
– Пока не начались выделения, получается, – сказал я.
– Хватит с меня, – сказал Койл. – Банки и обвинения, что я двигаю его вещи, – это одно. Пойду к Латеральной Алисе, как Трельч, чтобы меня перевели. Это последняя капля.
– И теперь его кровать на потолке, до сих пор, – сказал Марио, – и если она упадет, пробьет пол и упадет прямо к Грэму и Петрополису.
– Он сейчас там, мумифицированный туалетной бумагой по самое не могу, дуется, с кроватью над головой и запертой дверью, так что я даже не могу забрать средства для чистки капы, – сказал Койл.
Я ничего не слышал про то, что, оказывается, Трельч поменялся комнатами с Тревором Аксфордом. С крутой крыши над нашим окном соскользнул огромный шмат снега, пролетел мимо окна и шлепнулся на землю с громким «шлеп». Почему-то тот факт, что что-то такое серьезное, как обмен комнатами посреди семестра, могло произойти без моего ведома, наполнил меня ужасом. Снова появились проблески возможной панической атаки в зачатке.
На прикроватном столике Марио лежал тюбик мази для ожога таза, неровно выдавленный. Марио смотрел мне в лицо.
– Тебе грустно, что не поиграешь, если отменят квебекских игроков?
– А вишенка на торте ночи – он приклеился рожей к окну, – сказал с отвращением Койл.
– Примерз, – поправил его я.
– Вот только послушай теперь объяснение Стайса.
– Дай угадаю, – сказал я.
– Летающей кровати.
Марио посмотрел на Койла.
– Ты же сказал, прикрученной.
– Я сказал – предположительно прикручена, вот что я сказал. Я сказал, что единственное рациональное объяснение, которое тут возможно, – она прикручена.
– Дай угадаю, – сказал я.
– Дай ему угадать, – сказал Марио Койлу.
– Тьма думает на призраков, – Койл встал и двинулся на нас. Его глаза были на немного разной высоте. – Теория Стайса – которую я поклялся не рассказывать, но это было до кровати на потолке, – что его как-то выбрали, или избрали, чтобы он стал одержимым каким-то призраком-доброжелателем или – хранителем, который проживает в – и/ или проявляется через – обычные физические предметы, который хочет научить Тьму не недооценивать обычные предметы и поднять его игру до, типа, сверхъестественного уровня, помочь его игре, – один глаз был чуть ниже второго, и под другим углом.
– Или помешать чужой, – сказал я.
– Стайс посыпался психически, – сказал Койл, все еще надвигаясь. Я осторожно старался держаться вне пределов его дыхания. – Он пялится на все подряд так, что вены на виске вздуваются, подчиняет своей воле. Поспорил со мной на двадцатник бачей, что сможет встать на свой учебный стул и одновременно его поднять, а потом не разрешил отменить спор, когда мне стало за него стыдно через полчаса стояния на стуле со вздувшимися венами на висках.
Также я осторожно присматривал за оральным приспособлением.
– А вы слышали про заменители сосисок и свежий сок на завтрак?
Марио снова спросил, не грустно ли мне. Койл ответил:
– Я уже спускался. Стайсовская карта у всех отбила аппетит. А потом на него начал орать Делинт, – он странно на меня посмотрел. – Не пойму, что тут смешного, чувак.
Марио упал навзничь на кровать и с натренированной легкостью просунул руки в лямки рюкзака.
– Не знаю, к кому теперь идти, к Штитту, к Раск, к кому, – сказал Койл. – Или Латеральной Алисе. А если они его куда-нибудь сплавят в смирительной рубашке и я буду виноват?
– Но не поспоришь, что за осень уровень игры Темныша поднялся.
– Хэл, еще на автоответчике сообщения, – сказал Марио, когда я осторожно взял его за руки и поднял.
– А что, если он стал лучше играть благодаря тому, что психически посыпался? – спросил Койл. – Это все равно считается, что посыпался?
Косгров Уотт был одним из очень немногих профессиональных актеров, которых использовал Сам. Сам часто любил брать неумелых любителей; хотел, чтобы они просто читали реплики с деревянными застенчивостью и самоосознанием любителей: Марио или Дисней Лит держали карточки с текстом сбоку от персонажа, с которым разговаривали неопытные актеры. До самого последнего этапа карьеры Сам, похоже, думал, что неестественность и деревянность непрофессионалов развеивают тлетворную иллюзию реализма и напоминают зрителям, что на самом деле они смотрят, как играют актеры, а не живут люди. Как и парижско-французскому Брессону, которым он так восхищался, Самому было неинтересно дурачить зрителя иллюзорным реализмом, говорил он. Очевидная ирония, что для того, чтобы добиться деревянного искусственного ощущения «я-всего-лишь-играю», требовались неактеры, была одной из редких причин, почему критики-киноведы действительно интересовались ранними проектами Самого. Но на деле правда в том, что ранний Сам не хотел, чтобы мастерская или достоверная игра затмевала абстрактные идеи и технические инновации картриджей, и лично мне это всегда больше напоминало о Брехте, чем о Брессоне. Впрочем, концептуальная и техническая изобретательность слабо привлекали зрителей киноразвлечений, и одна из трактовок ухода Самого от антиконфлюэнциализма – что в своих нескольких последних проектах он так отчаянно искал, что может показаться обычному американскому зрителю развлекательным, занимательным и способствующим самозабвению 378, что просил и профессионалов, и любителей переигрывать до кривляния. Умение добиваться чувств что от актеров, что от зрителей никогда не казалось мне сильной стороной Самого, хотя я припоминаю споры, в которых Марио заявлял, что я многого не замечаю.
Косгров Уотт был профи, но не очень хорошим, и до того, как его нашел Сам, фильмография Уотта в основном состояла из региональной рекламы на эфирном телевидении. Наибольшую известность он снискал в роли Танцующей Железы в серии роликов для сети эндокринологических клиник Восточного побережья. На нем были лукообразный белый костюм, белый парик и либо цепь с ядром, либо белые чечеточные туфли, в зависимости от того, кого он изображал – Железу-До или ЖелезуПосле. Во время одной из таких реклам Сам прокричал в наш HD Sony «Эврика» и лично отправился до самого Глен-Риддла, Пеннсильвания, где Уотт жил с мамой и ее кошками, чтобы его нанять. На протяжении восемнадцати месяцев он снимал Косгрова Уотта почти во всех проектах. Какое-то время Уотт был у Самого, как Де Ниро у Скорсезе, Маклахлен у Линча, Аллен у Аллена. И пока из-за проблемы с височными долями социальное присутствие Уотта не стало невыносимым, Сам даже переселил Уотта, маму и кошек в ряд смежных комнат, которые позже стали комнатами проректоров у главного туннеля ЭТА, с неохотного согласия Маман, которая, однако, велела Орину, Марио и мне никогда не оставаться с Уоттом наедине.
«Сообщник!» был одним из поздних проектов Уотта. Это грустный и простой картридж, и такой короткий, что ТП отматывался на начало фильма почти в мгновение ока. Фильм Самого начинается с того, что к красиво-грустному молодому мужчине-проститутке с автобусной остановки, хрупкому, эпиценовому и такому светловолосому, что у него светлые даже брови и ресницы, в кофейне «Грейхаунда» подходит дряблый тип развратной наружности с серыми зубами, бровями домиком и очевидным поражением височных долей. Безнравственного старика играет Косгров Уотт, и он ведет мальчика к себе домой в пышные, но какие-то гнусные апартаменты – на самом деле те самые, которые Сам снимал для О. и СКОЗы и обставил в разной степени гнусности для интерьеров почти всех своих поздних проектов.
Грустный и красивый мальчик арийского вида соглашается на соблазн развратного престарелого типа, но только на том условии, что тот предохранится. Мальчик, хотя и косноязычный, эту оговорку обозначает предельно четко. Или безопасный секс, или до свидания, ставит он ультиматум, предъявляя узнаваемый квадратик из фольги. Отвратительный престарелый тип – уже в домашней куртке и аскотском галстуке из шелка абрикосового цвета, с сигаретой в длинном белом мундштуке в стиле ФДР, – оскорблен, думает, что молодой проститут принял его за настолько безнравственного и развратного престарелого типа, что у него вполне может быть и Он – вирус иммунодефицита человека, думает тип. Его мысли передаются посредством анимированных облачков, которые, как надеялся Сам во второй половине своей средней стадии, зрители найдут одновременно самоосознанно непритворными и чрезвычайно развлекательными. Престарелый тип Уотта серо щерится – как он думает, по-доброму, – и послушно берет квадратик из фольги, и срывает галстук – как он думает, с чувственной изысканностью. но внутри облачка у него бушуют височные судороги садистского гнева на грустного светловолосого мальчика, который принял его за угрозу здоровью. Считываемая угроза здоровью здесь называется – и устно, и в облачках – просто Он. Например: «Мелкий засранец решил, что раз я такого развратного вида, то долго этим занимаюсь и у меня наверняка есть Он, вот, значит, как», – думает престарелый тип в зазубренном от гнева облачке.
Так что теперь, всего лишь на шестой минуте картриджа, Дорожка 510, дряблый престарелый тип берет грустного красивого мальчика в стандартной гомосексуальной манере (на гиперболизированных четвереньках), под балдахином в пошлом будуаре: молодой проститут безропотно занимает гомопокорную позу на четвереньках, потому что развратный селадон показал, что надел презерватив. Молодой проститут, которого во время самого акта показывают (на четвереньках) только слева, благодаря хрупкости, тощим бедрам и заметным ребрам кажется по-своему прекрасным, тогда как у престарелого типа – обвисший зад и маленькие острые груди человека, которого довели до гротескного состояния годы разврата. Половая сцена выполнена в ярком освещении, без всякого мягкого фокуса или легкого джазового саундтрека, чтобы облегчить атмосферу клинической бесстрастности.
Но чего не знает грустный светловолосый покорный мальчик – так это что развратный престарелый тип, когда уходил в ванную с бургундской темной плиткой прополоскать рот коричной жидкостью и промокнуть «Феромонным мускусом» от «Кельвина Кляйна» дряблые точки пульсации, украдкой спрятал в ладони старомодное одностороннее бритвенное лезвие, и когда на животных четвереньках горбится над мальчиком и получает удовольствие, подносит рабочий конец лезвия к самому анусу грустного мальчика, так что острая сторона лезвия с каждым толчком режет и презерватив, и находящийся в состоянии эрекции фаллос, хотя отвратительный престарелый тип не думает о крови и какой-либо боли от порезанного фаллоса, по-прежнему горбится и двигает тазом, стягивая разрезанный презерватив, как шкурку с сосиски. Молодой проститут, покорно сгорбившись на четвереньках, чувствует шелушение презерватива, а потом кровь, и начинает сопротивляться, как обреченный, чтобы оттолкнуть оставшегося без презерватива истекающего кровью дряблого престарелого типа из и от себя. Но мальчик щуплый и субтильный, и старику нетрудно зажимать его под своим рыхлым обвисшим дряблыми телом до самого момента, пока он не корчит гримасу, пыхтит и доводит свое удовольствие до конца. Похоже, существует какое-то негласное правило демонстрации откровенных гомосексуальных половых сцен: тот, кто занимает покорную сгорбленную позу на четвереньках, отворачивается от камеры, пока фаллос доминирующего партнера внутри, – и Сам соблюдает это правило, хотя самоосознанная сноска-субтитр внизу экрана даже слишком назойливо подчеркивает, что правило соблюдается. Проститут поворачивается измученным лицом к камере, только когда безнравственный престарелый гомосексуалист вынимает окровавленный и сморщившийся после удовольствия фаллос, обращает лицо со светлыми бровями налево к зрителям в немом вопле, падает на субтильную грудь, раскинув руки на парчовых простынях и высоко задрав растленный зад, только теперь демонстрируя в складке между ягодицами и большой приводящей мышцей яркое фиолетовое пятно, ярче любого синяка и с восемью расходящимися паучьими лучами, которые являются, как сообщает перепуганное облачко старика, безошибочным осьминого-ярко-синячным признаком саркомы Капоши – самым универсальным симптомом Его, и мальчик рыдает, что безнравственный старый гомосексуалист сделал его – проститута – убийцей; задранный зад качается перед перепуганным лицом престарелого типа от сотрясающих тело рыданий, пока мальчик рыдает в шартрезную парчу и снова и снова визжит: «Убийца! Убийца!»; почти треть хронометража «Сообщника!» посвящена слезному повторению этого слова – намного, намного дольше, чем требуется, чтобы зрители поняли твист и всевозможные его толкования и значения. Как раз о таких вещах мы с Марио и спорили. На мой взгляд, даже невзирая на то, что оба персонажа в конце картриджа играют через край, основополагающая идея «Сообщника!» остается абстрактной и саморефлексивной; в итоге мы думаем и переживаем не о персонажах, а о самом картридже. К моменту, когда последний повторяющийся кадр затемняется до силуэтов и на их фоне ползут титры, и лицо старика больше не корчится в ужасе, а мальчик затыкается, главной мыслью по просмотру картриджа становится вопрос: есть какой-то смысл в 500 секундах повторяющегося крика «Убийца» – т. е. озадаченность, потом скука, а потом нетерпение, а потом мучения, а потом почти что ярость, которые вызывает у зрителей фильма статическая повторяющаяся финальная 13 фильма, вызывались ради каких-то теоретическо-эстетических целей, – или же Сам просто поразительно хреновый монтажер?
Только после смерти Самого критики и теоретики вернулись к этому вопросу как к потенциально важному. Одна женщина в Калифорнийском университете в Ирвайне получила должность на кафедре благодаря эссе на тему того, что дебаты о смысле и бессмысленности и о том, что было неразвлекательным в творчестве Самого, служили подступом к главным загадкам апрегардного кино рубежа веков, большая часть которых в телепьютерную эпоху исключительно домашнего развлечения затрагивала вопрос, почему эстетически амбициозный кинематограф такой унылый и почему по-дурацки упрощенное коммерческое развлечение такое прикольное. Эссе было помпезным до нечитаемости, не говоря уже о том, что в нем использовалась глагольная форма слова «аллюзия» и «постъязык» без твердого знака 379.
Со своей горизонтальной позиции на полу спальни благодаря пульту ТП я могу делать что угодно, кроме как доставать и вставлять картриджи в дисковод. Теперь окно комнаты стало лишь полупрозрачным сгустком снега и пара. Все Спонтанные распространения «ИнтерЛейса» для Новой Новой Англии были про погоду. По системе подписок ЭТА мы получали множество Спонтанных дорожек больших рынков. Все дорожки сообщали о погоде немного с разных точек зрения. У всех дорожек были немного разные фокусы внимания. Отдаленные репортажи с Северного и Южного побережий Бостона, из Провиденса, Нью-Хэвена и ХартфордСпрингфилда сходились в том, что выпало и продолжает выпадать, кружить и накапливаться невообразимое количество снега. Показывали наспех припаркованные под углами машины, и мы видели универсальные сугробы занесенных машин, каждый походил на белый «Фольксвагенжук». На улицах Нью-Хэвена показали рыскающие банды подростков в черных шлемах на снегоходах, которые явно не задумали ничего хорошего. Пешеходов показывали по горло в снегу и барахтающимися; показывали репортеров в отдаленных местах, барахтающихся по направлению к пешеходам, чтобы узнать их ощущения и мнения. Один барахтающийся репортер в Квинси на Южном побережье резко исчез из виду, не считая руки с микрофоном, доблестно торчащей из снежной ямы; затем показали согнутые спины съемочной бригады, которая барахталась от отдаленной камеры ему на помощь. Люди со снегоуборщиками стояли в оке собственных буранчиков. Одного пешехода сняли во время зрелищного падения. Показывали машины на улицах под разными углами, с крутящимися впустую колесами, дрожащие в стазисе. На одной дорожке постоянно повторяли отрывок с мужчиной, без конца пытавшимся расчистить щеткой лобовое стекло, которое после каждого мазка щеткой немедленно белело снова. Автобус уткнулся носом в чудовищного размера занос. Вентиляторы ATHSCME на стене к северу от Тикондероги, Нью-Нью-Йорк, показали с горизонтальными циклонами снега в воздухе перед ними. Хмурая нарумяненная женщина в студии «ИнтерЛейса» подтвердила, что это самая сильная метель в регионе с 1998 года до э. с. и вторая по силе с 1993 года до э. с. Показали человека в инвалидной коляске, который как истукан вперил взгляд в двухметровый сугроб на пандусе Капитолия. Спутниковые карты восточно-центральной ОНАН показывали белое образование – спиральное, косматое и как будто отрастившее когти. Это был не Северовосточник. Над Впадиной столкнулись горячий влажный гребень с Мексиканского залива и арктический холодный фронт. Спутниковую фотографию бури наложили на схему аномалии 98-го и показали, что они почти идентичны. Вернулся старый незваный знакомый, сказала прелестная женщина с черными кудрями и яркой помадой, хмуро улыбаясь. Другая дорожка вторила: это не Северовосточник. Лучше, наверное, сказать «безрадостно улыбаясь». Тусклые остекленевшие глаза мужчины, без толку вытирающего лобовое стекло, как будто являли собой важный визуальный образ; к его лицу обращались многие дорожки. Он отказывался замечать журналистов или просьбы о комментарии. У него было жуткое сосредоточенное лицо человека, который аккуратно собирает стекло на дороге после аварии, в которой его обезглавленную супругу проткнуло рулем. Ведущей на другой дорожке была красивая черная женщина с сиреневой помадой и каким-то как будто очень высоким ежиком. Репортажи о снеге приходили со всех концов. Через какое-то время я перестал считать, сколько раз повторили слово «снег». Быстро иссякли все синонимы «снежной бури». Экстремалы без шлемов крутили на снегоходах пятаки на площади Копли в центре. Бездомные нахохлились у подъездов, почти занесенные снегом, готовили дыхательные трубки из свернутых газет. Джим Трельч – ныне, оказывается, обитатель Б-204 – любил довольно смешно изображать оргазм ведущей «ИнтерЛейса». Один из снегоходов экстремалов вышел из-под контроля и ухнул в занос, и отдаленная камера снимала занос еще какое-то время, но обратно так никто и не показался. В Коннектикуте призвали на сборы запасников Национальной гвардии, но они так и не собрались, потому что дорог в Коннектикуте не осталось. Трое мужчин в форме и серых шлемах гнались за двумя мужчинами в белых шлемах, все на снегоходах, по причинам, которые репортер на месте событий назвал «неизвестными, но стремительно развивающимися». Репортеры в отдаленных местах употребляли такие слова, как «экстренный», «гражданский», «предположительный», «задействованный» и «стремительно развивающийся». Но каждый их безличный монолог предваряло имя ведущего в студии, как будто репортаж был дружеской беседой. Доставщика «ИнтерЛейса» показали за доставкой картриджей на снегоходе и назвали «отважным». Ламонт Чу говорил, что в четверг Отис П. Господ ложился на процедуру по окончательному удалению монитора Hitachi. Я ни разу не катался на снегоходе, лыжах или коньках: в ЭТА это не поощрялось. Делинт говорил, что зимние виды спорта – это практически как встать на колено и умолять о травме. Все снегоходы на экране жужжали, как бензопилы, которые компенсировали маленький размер экстравоинственностью. Показали издевательский кадр застрявшего снегоочистителя в Нортгемптоне. Полицейский штата в шлеме с ремешком официально не рекомендовал покидать дома «гражданским лицам даже по экстренным причинам во время положения чрезвычайного ЧП» (sic). Броктонец в парке от Lands' End брякнулся слишком бурлескно для непостановочности.
Я почти не помнил метель 98-го. Академии тогда исполнилось всего несколько месяцев. Помню, что края срезанной верхушки холма все еще были квадратными, крутыми и полосатыми из-за слоев осадочных пород, последний этап стройки откладывался из-за какого-то припадка особенно ожесточенной тяжбы с больницей Управления по делам ветеранов внизу. Буря налетела в марте, с юго-востока, с Канады. Дуайта Флешетта, Орина и остальных игроков пришлось водить в Легкое на веревке, одной партией, со Штиттом во главе с фальшфейером. В приемной Ч. Т. висит пара фотографий. Последний мальчик на веревке исчез без следа в сером завихрении. Новенький пузырь Легкого пришлось снимать и чинить, когда один его бок подмял вес снега. Метро прекратило движение. Помню, как некоторые игроки помоложе плакали и божились, что это все не они, они не виноваты. Много дней из графитового неба неуклонно валил снег. Сам сидел на стуле с реечной спинкой у того самого окна гостиной, которым теперь для упражнений в беспокойстве пользуется Ч. Т., нацелив на растущие сугробы несколько нецифровых камер. После нескольких лет, когда его всепоглощающей одержимостью было основание ЭТА, говорил Орин, киноодержимостью Сам заразился почти тут же, как академию ввели в строй. Орин говорил, Маман полагала, что одержимость кино – преходящая. Сам сперва, казалось, больше интересовался объективами и растрами 380, и впоследствии – их модификацией. Он просидел на этом стуле всю бурю, попивая бренди из небольшой рюмки, с торчавшими из-под пледа длинными ногами. Тогда его ноги казались мне почти бесконечно длинными. Всегда казалось, что он вот-вот с чем-нибудь сляжет. До того момента в его привычках было оставаться одержимым чем-нибудь, пока он не добьется в этой области успеха, а потом переносить одержимость на что-нибудь еще. Военная оптика – кольцевая оптика – предпринимательская оптика – преподавание тенниса – кино. Рядом со стулом во время метели стояло несколько типов камер и большой кожаный кофр. Внутри кофр пестрел с двух сторон множеством объективов. Сам разрешал нам с Марио брать разные объективы в глаз и щуриться, чтобы они не выпадали, изображая Штитта.
Можно предположить, что причина столь долгой одержимости кино в том, что здесь Сам так и не добился успеха или признания. Мы сошлись с Марио на том, что по этому поводу тоже расходимся во мнениях.
Переезд из Уэстона в ЭТА занял почти год. Маман многое связывало с Уэстоном, и она тянула время. Я тогда был довольно маленький. Я раскинулся на ковре в нашей комнате и пытался вспомнить детали нашего дома в Уэстоне, жулькая пульт ТП пальцами. У меня нет такой памяти на детали, как у Марио. Одна из дорожек распространения просто панорамировала по небу и горизонту метрополии Бостона с высоты Хэнкок-тауэр. На диапазоне FM WYYY, похоже, вело прогноз погоды через мимесис, передавая в эфир белый шум, пока, несомненно, студенты-сотрудники курили бонги в честь бури, а потом шли кататься с церебральной крыши Союза. Камера с Хэнкок нашла черепной свод Союза МТИ, борозды на крыше которого забило снегом прежде, чем покрыло все здание, – жуткий орнамент белого на фоне темно-серой крыши.
Единственным ковром в нашей комнате в общежитии было масштабированное перевирание ковровой страницы из Линдисфарнского евангелия, на котором, если очень пристально вглядеться, в византийском плетении вокруг креста можно найти маленькие порнографические сценки. Я приобрел ковер много лет назад в период острого интереса к византийской порнографии, вдохновленного пикантной, как мне тогда казалось, ссылкой в Оксфордском английском словаре. Я тоже серийно сменял одержимости, в детстве. Я изменил угол своего положения на ковре. Я пытался улечься вдоль какого-то узора мира, который почти не чувствовал, с тех самых пор, как мы с Пемулисом бросили. Не чувствовал узор, не мир. Я осознал, что не могу отличить собственные визуальные воспоминания об уэстонском доме от воспоминаний о том, как Марио подробно пересказывал свои воспоминания. Я помню трехэтажный поздневикторианский особняк на низкой тихой улочке с вязами, переудобренными газонами, высокими домами с овальными окнами и верандами с сетками. У одного дома торчал шпиль в виде ананаса. Низкой была только сама улица; дворы возвышались над ней, а дома были такими высокими, что широкая улица тем не менее казалась задушенной – какой-то филигранно обрамленной тесниной. Там как будто всегда стояли лето или весна. Я помнил, как разносился над головой высокий голос Маман от двери веранды, звал нас, когда опускались сумерки и в каком-то линейном порядке в кованых свинцовых фрамугах над дверями домов загорался свет. То ли нашу, то ли чужую подъездную дорожку окаймляли беленые камешки в форме бус или драже. Запутанный сад Маман на заднем дворе окружала изгородь из деревьев. Сам на веранде, помешивает джин-тоник пальцем. Пес Маман С. Джонсон, еще не кастрированный, охваченный психозом в просторном огороженном загоне впритык к гаражу, носился по нему кругами, когда гремел гром. Запах «Нокземы»: Сам за спиной Орина в ванной на втором этаже, возвышается над ним, учит Орина бриться против роста волос, вверх. Я помню, как, когда к загону подходил Марио, С. Джонсон подпрыгивал на задние лапы и перебирал по ограде: звон сетки-рабицы. Круг земли в загоне, вытоптанный орбитой С. Дж., когда гремел гром или пролетали самолеты. Сам на стульях разваливался и забрасывал одну ногу на другую, но все равно упирался ими обеими в пол. Когда он смотрел на тебя, то держал подбородок на ладони. Мои воспоминания об Уэстоне похожи на немые сцены. Скорее снимки, чем фильмы. Странное отдельное воспоминание о летних мошках, что мельтешили над косматой головой зверя в фигурной живой изгороди соседей. Наши круглые кусты, подстриженные Маман плоско, как столы. Снова горизонтали. Щебет машинок для подрезки, с ярко-оранжевыми проводами. Глотать слюну приходилось почти с каждым вдохом. Я помнил, как шаткой поступью карапуза взбирался по цементным ступенькам с улицы к поздневикторианскому особняку с двускатной мансардной крышей, который из-за узкой высоты со ступенек был похож на свисающую вязкую каплю: резные деревянные свесы, волнистая черепица обветренного красного цвета, цинковые стоки, которые чистили аспиранты Маман. Синяя звезда в переднем окне и слова «Мама квартала» [231], которые всегда как будто подразумевали либо что она родила квартал, либо какое-то таинственное действие в прошедшем времени. Внутри прохладно, темно и пахнет «Лемон Пледж». У меня не осталось визуальных воспоминаний о матери без белых волос; варьировалась разве что длина. Телефон с тональным набором, с уходящим в стену проводом, на горизонтальной поверхности в алькове у передней двери. Полы из пробкового дуба и настенные полки от застройщика из дерева с запахом дерева. Жуткий принт в рамочке, на котором Ланг режиссирует «Метрополис» в 1924 году 381. Громоздкий черный сундук с жиковинами из латуни. Несколько старых тяжелых теннисных наград Самого – книгодержателями на полках. Этажерка, заставленная старомодными кассетами с магнитными лентами в ярких броских коробках, группка фаянсовых фигурок на верхней полке этажерки, которая таяла фигурка за фигуркой, опрокинутых Марио, когда он спотыкался или его толкали. Сине-белые кресла с пластиковыми чехлами на сиденьях, от которых потели ноги. Диван, обтянутый какой-то джутообразной иранской шестью, окрашенной в цвет смеси песка с пеплом, – возможно, соседский. Несколько сигаретных ожогов в ткани подлокотников дивана. Книги, кассеты, кухонные банки – все расставлено по алфавиту. Все до рези в глазах чисто. Несколько капитанских стульев с реечными спинками, контрастирующих рыжеватых оттенков отделки «фруктовое дерево». Сюрреалистическое воспоминание о запотевшем зеркале в ванной с ножом, торчащим из стекла. Тяжелая стереотелевизионная консоль, серо-зеленого ока которой я боялся, когда телевизор был выключен. Некоторые воспоминания явно перепутанные или приснившиеся – Маман не потерпела бы дома диван с ожогами.
Венецианское окно на восток, в направлении Бостона, с бордовыми буквами и синим солнцем в свинцовой паутине. Летний закат засахаренного цвета за этим окном, когда я смотрел телевизор по утрам.
Высокий худой тихий мужчина, Сам, с раздражением от бритья, в погнувшихся очках и коротковатых чинос, с тощей шеей и сутулыми плечами, который прислонился в сладком свете из восточного окна копчиком к подоконнику, кротко помешивая пальцем в стакане с чем-то, пока Маман говорила ему, что давно оставила всякие разумные надежды, что он услышит, что она ему говорит, – эта молчаливая фигура, от которой в моей памяти остались в основном только бесконечные ноги и запах крема для бритья «Нокзема», кажется, до сих пор не вяжется у меня в голове с чувствительностью того же «Сообщника!». Невозможно представить, как Сам придумывает содомию и лезвия, даже теоретически. Я лежал и почти помнил, как Орин рассказывает мне о чем-то трогательном, что однажды сказал ему Сам. Что-то в связи с «Сообщником!». Воспоминание вертелось где-то у самой границы сознания, и его недоступность, как на кончике языка, слишком напоминала преамбулу очередной атаки. Я смирился: мне не вспомнить.
Ниже по уэстонской улице – церковь с доской объявлений на лужайке – белые пластиковые буквы на черной поверхности с горизонтальными выемками, – и по меньшей мере один раз мы с Марио стояли и смотрели, как похожий на козла мужчина менял буквы и, таким образом, объявление. Насколько я помню, один из первых случаев, когда я что-то прочитал, касается как раз объявления на этой доске объявлений:
ЖИЗНЬ КАК ТЕННИС КТО ЛУЧШЕ ПОДАЕТ ТОТ ОБЫЧНО ПОБЕЖДАЕТ
с вот так широко расставленными буквами. Большая церковь цвета свежего цемента, в которой не пожалели витражей, – конфессия забыта, но церковь построена в стиле, который считался, наверное, в 80-х до н. э., модерном: параболическая форма из наливного бетона, вздымающаяся и островерхая, как волна с гребнем. Словно подразумевала, что существует какой-то паранормальный ветер, который может гнуть и хлопать бетоном, как подвернутым парусом.
В нашей комнате в общежитии теперь стоят три старых уэстонских капитанских стула, от спинок которых на спине остаются отпечатки, если не примоститься аккуратно между двух вертикальных реек. У нас есть плетеная корзина для белья, на которую навалены вельветовые подушки для очевидения. На стене над моей кроватью поэтажные планы Айи Софии и монастыря Симеона Столпника в Калъат Симъане, над стульями – реально сальная часть «Консумации левирата», тоже от старого увлечения византиналией. Есть в скованности и разобщенности порно что-то в стиле maniera greca: люди разбиты на части и пытаются воссоединиться, и т. д. У изножья кровати Марио – армейский сундук с его собственным кинооборудованием и складным режиссерским креслом, куда он всегда убирает на ночь полицейский замок, свинцовый брусок и жилет. Оргалитовый стол для компактного ТП и экрана, и офисное кресло для печати на ТП. Итого пять стульев в комнате, где никто никогда не сидит на стульях. Как и во всех комнатах и коридорах общежития, в полуметре от потолка по стенам идет гильош. Новенькие эташники сами себя доводят, считая переплетающиеся круги гильоша в комнатах. В нашей – 811 и усеченные фрагменты -12-го и -13-го, две левые половинки, раскрытые как скобки в юго-западном углу. С одиннадцати до тринадцати лет у меня еще была гипсовая копия непристойного фриза Константина – императора с гиперемированным органом и похабным выражением, – висела на двух крючках на нижней границе гильоша. Теперь я даже под страхом смерти не вспомню, куда дел фриз или какой византийский сераль украшал оригинал. Было время, когда подобного рода информация всплывала мгновенно.
В уэстонской гостиной стоял ранний вариант отраженного освещения полного спектра Самого, а у одной стены – приподнятый бутовый камин с большим медным коробом, из которого вышел чудесный оглушительный барабан для деревянных ложек, с сопутствующими воспоминаниями о какой-то взрослой иностранке, которую я не узнавал, массировавшей виски и умолявшей Прекратить Немедля, Будьте Добры. Из другого угла по комнате расползались джунгли Зеленых деток Маман: горшки с растениями на стойках разной высоты, на бухтах бечевки, свисавшей с креплений, на человеческой высоте на выступающих шпалерах из окрашенного в белый железа, – все в потустороннем сиянии длинной белой лампы с ультрафиолетовым светом, подвешенной на тонких цепочках с потолка. Марио помнит подсвеченные фиолетовым перья папоротника и влажный мясистый глянец листьев каучуконоса.
И кофейный столик из черного мрамора с зелеными прожилками, неподъемный, об угол которого Марио выбил зуб после, как клялся Орин, случайного столкновения.
Варикозные икры миссис Кларк у плиты. Как высоко наверху поджимались ее губы, когда Маман что-то меняла на кухне. Как я съел плесень и как Маман расстроилась, что я ее съел, – это воспоминание о том, как эту историю рассказывает Орин; сам я не помню, чтобы ел в детстве плесень.
Мой верный стакан НАСА все еще покоился на груди, поднимаясь с грудной клеткой. Когда я опускал на себя взгляд, круглое отверстие стакана казалось узкой щелью. Это из-за оптической перспективы. Существовал какой-то емкий термин для оптической перспективы, который я опять же не мог сформулировать.
Восстановить гостиную старого дома в памяти было особенно тяжело потому, что так много вещей из нее теперь стояло в гостиной Дома ректора, – вещей тех же, но изменившихся, и не только из-за расстановки. На ониксовом кофейном столике, на который упал Марио (спекулярный, вот что относится к оптической перспективе; вспомнилось сразу, как только я перестал вспоминать), теперь были компакт-диски, журналы про теннис и ваза в форме виолончели с сушеным эвкалиптом, и подставка для елки из красной стали на зимний сезон. Столик был свадебным подарком от матери Самого, которая умерла от эмфиземы незадолго до неожиданного появления на свет Марио. Орин сообщал, что она была похожа на забальзамированного пуделя – сплошь шейные связки, жесткие белые кудряшки и глаза, которые сплошь зрачок. Родная мать Маман умерла в Квебеке от инфаркта, когда ей – Маман – было восемь, а ее отец – во время ее второго курса в Макгилле при неизвестных нам обстоятельствах. Коротышка миссис Тэвис все еще жила где-то в Альберте – изначальная картофельная ферма в Л'Иле оказалась в Великой Впадине и была утеряна навсегда.
Орин, Бэйн и прочие на Семейной викторине в ту ужасную метель первого года, Орин пародировал пронзительное, со срывающимся дыханием «Мой сын это съел! Господи, помоги!», и ему никак не надоедало.
Еще Орин любил воссоздавать для нас жутковатую кифотическую сутулость матери Самого и как она, в инвалидной коляске, манила его к себе клешней, какой она казалась скомкавшейся вокруг груди – будто ее пронзили копьем. Вокруг нее висела атмосфера сильного обезвоживания, говорил он, словно она осмозировала влагу любого, кто находился рядом. Последние годы она провела в особняке на Мальборо-стрит, где семья жила до нашего с Марио рождения, под уходом геронтологической медсестры, у которой, по словам Орина, всегда было выражение лица, как с любого фото «Их разыскивают» на почте. На случай если медсестры не было, на коляске пожилой женщины висел серебряный колокольчик, чтобы звонить, когда она не могла дышать. Веселый серебряный звон извещал наверху об асфиксии. Миссис Кларк до сих пор бледнела всякий раз, когда Марио спрашивал ее о миссис Инканденце.
С тех пор как Маман стала все реже и реже покидать стены Дома ректора, замечать климактерические изменения в ее теле стало проще. Все началось после похорон Самого, но поэтапно – постепенные уход в себя и нежелание покидать кампус, и признаки старения. Трудно замечать то, что у тебя каждый день перед глазами. Ни одно физическое изменение не было каким-то драматическим: ее подвижные ноги танцовщицы становились жесткими, жилистыми, бедра усыхали, талия утолщалась. Лицо на черепе опустилось чуть ниже, чем четыре года назад, с легким утолщением под подбородком и проявляющимся потенциалом какой-то чопорности у губ, в свое время, как мне казалось.
Словосочетание, которое лучше всего описывает феномен щелистости отверстия стакана, – наверное, «перспективное сокращение».
Инфантилист из КЦР наверняка поддержал бы старину специалиста по горю в вопросе, как себя чувствует человек, Маман которого стареет у него на глазах. Такие вопросы становятся практически коанами: приходится врать, потому что по правде ответ – «Никак», а в терапевтической модели это считается хрестоматийным враньем. Жестокие вопросы – те, что вынуждают тебя врать.
То ли наша, то ли соседская кухня была обита каштановыми панелями и завешана формами для паштета и букетами гарни. На этой кухне стоит неопознанная женщина – не Аврил и не миссис Кларк – в облегающих вишневых слаксах, лоферах на босу ногу, держит ложку-мешалку, над чем-то смеется, на ее щеке – длиннохвостая комета муки.
В голову вдруг почти ворвалась мысль, что мне не хочется играть сегодня днем, даже если для выставочной игры все-таки найдут помещение. Даже не нейтральное отношение, понял я. Я бы в целом предпочел не играть. Что бы об этом сказал Штитт – и что бы сказал Лайл. Я не смог удерживать мысль достаточно долго, чтобы представить реакцию Самого на мой отказ играть, если бы она вообще была.
Но этот человек снял «Сообщника!», это его чувствительность пропитывала гетеро-хардкорные «Ленты Мебиуса» и садоперидонтологический «Зубастый юмор», и несколько других проектов, всесторонне отвратительных и извращенных.
Затем в голову пришла мысль, что можно выйти и подстроить травму, или протиснуться в окно на черной лестнице ДР, пролететь несколько метров до высокого сугроба, приземлиться на больную лодыжку и хорошенько ее повредить, чтобы играть не пришлось. Что можно тщательно спланировать падение с наблюдательного насеста на кортах или зрительской галереи того клуба, куда Ч. Т. и Маман пошлют нас фандрайзить, и так тщательно плохо упасть, что разорву связки лодыжки и больше никогда не буду играть. Больше никогда не придется, никогда не понадобится. Я могу стать невинной жертвой несчастного случая и вылететь из игры, будучи на взлете. Стать предметом сочувственной, а не разочарованной жалости.
У меня не получилось развить эту фантастическую мысль, чтобы вычислить, ради кого я готов себя покалечить, чтобы избежать (или пережить) его/ее разочарования.
А потом ни с того ни с сего я вспомнил, что же такого трогательного сказал Орину Сам. Это касалось «взрослых» фильмов, которые, судя по тому, что я видел, слишком откровенно грустные, чтобы быть понастоящему пошлыми, или хотя бы действительно развлекательными, – впрочем, прилагательное «взрослые» здесь само по себе неудачно.
Орин рассказывал, что однажды ему, Смозергиллу, Флешету и, помоему, старшему брату Пенна в руки попала магнитная запись какогото старого хардкора – «Зеленой двери» или «Глубокой глотки», что-то из этих древних кладезей целлюлита и эякулита. Тут же зародились возбужденные планы засесть после Отбоя в КО3 и украдкой посмотреть кассету. В Комнатах отдыха тогда стояли эфирные телевизоры и магнитные видеопроигрыватели, образовательные магвиды от Гэллуэя и Брейдена, и т. д. Орину и Ко тогда было около пятнадцати, гормоны бушевали – парни чуть не подпрыгивали от перспективы посмотреть настоящую порнуху. Хотя в Уставе и есть правила о выборе видео для просмотра, Самого сложно было назвать блюстителем дисциплины, а Штитт еще не обзавелся Делинтом – первое поколение эташников, по сути, делало вне корта что хотело, главное – чтобы втайне.
Тем не менее слухи о «взрослом» фильме разошлись, и кто-то – наверняка сестра Мэри Эстер Тод, Руфь, тогда выпускница и настоящая заноза, – настучал о культурной программе мальчиков Штитту, который довел вопрос до сведения Самого. Орин сказал, что Сам вызвал только его в кабинет ректора, где в те времена была еще только одна дверь, которую Сам попросил Орина прикрыть. Орин помнил, что не заметил ни капли неловкости, обычно сопровождавшей попытки Самого насаждать строгую дисциплину. Напротив, Сам предложил Орину сесть, и налил ему лимонад, и встал к нему лицом, оперевшись копчиком на передний край своего стола. Сам снял очки и аккуратно помассировал закрытые глаза – почти драгоценно, свои старые глаза, – как когда впадал в раздумья и печаль, как знал Орин. Чтобы вывести всю задумку на чистую воду, хватило всего одного-двух мягких вопросов. Самому было невозможно врать; почему-то не хватало духу. Это при том, что Орин превратил вранье Маман почти в олимпийский спорт. Так или иначе, Орин быстро раскололся.
И его глубоко тронуло то, что сказал тогда Сам, говорил мне Орин. Сам сказал Орину, что не собирается запрещать смотреть, если им так хочется. Но просто, пожалуйста, втайне, только Бэйн, Смозергилл и круг ближайших друзей Орина, никого моложе и никого, чьи родители потом могут об этом прознать, – и ради бога, чтобы это не дошло до твоей мамы. Но что Орин уже взрослый, чтобы самостоятельно принимать решения насчет развлечений, и если он решил, что хочет посмотреть. И так далее.
Но Сам сказал, что если Орину интересно его личное, отцовское в противовес ректорскому, мнение, то ему, отцу Орина – хотя он и не запрещает – хотелось бы, чтобы Орин пока не смотрел хардкор-порно. Он сказал это с такой безапелляционной серьезностью, что Орин не мог не спросить, почему же. Сам погладил подбородок и несколько раз поправил очки, и пожал плечами, и наконец ответил, что, наверное, боялся, что из-за фильма у Орина сложится неправильное представление о сексе. Он лично предпочел бы, чтобы Орин подождал, пока не встретит человека, которого полюбит настолько, чтобы заняться сексом; и занялся с этим человеком сексом, чтобы он подождал, пока не испытает сам, каким глубоким и действительно трогательным может быть секс, прежде чем смотреть фильм, в котором секс представлен не более чем движением одних органов внутри других – безэмоциональным, чудовищно одиноким. Он сказал, что после какой-нибудь «Зеленой двери» у Орина могло сложится ущербное, одинокое представление о сексуальности и этого Сам, кажется, боялся.
И вот что бедный старый О., по его словам, нашел таким трогательным, – предположение Самого, что О. еще девственник. А из-за чего мне стало так жалко Орина – так это из-за того, насколько, очевидно, это не имело отношения к тому, что пытался объяснить Сам. Больше я не слышал, чтобы Сам был с кем-нибудь таким же открытым, как в тот раз, и мне почему-то казалось ужасно грустным, что он потратил этот момент на Орина. У меня с Самим ни разу не было даже близко такого открытого или сокровенного разговора. Мое самое сокровенное воспоминание о Самом – его колючий подбородок и запах шеи, когда я засыпал за ужином и он относил меня наверх. Шея у него была тощая, но с хорошим мясистым теплым запахом; теперь он у меня почему-то ассоциировался с ароматом трубки тренера Штитта.
Я недолго представлял, как Орто Стайс поднимает кровать и прикручивает ее к потолку, не разбудив Койла. Дверь в нашу комнату осталась нараспашку после того, как Марио ушел с Койлом искать кого-нибудь с мастер-ключом. Отрава и Вагенкнехт ненадолго засовывали головы и звали позырить на карту Тьмы, и удалялись, не дождавшись ответа. На втором этаже было довольно тихо; большинство все еще копалось в столовой, в ожидании какого-нибудь объявления про погоду и команды квебекцев. Снег бил по окнам с песчаным звуком. Из-за угла падения ветер как бы свистел в одном углу здания общежития, и свист то раздавался, то затихал.
Потом я услышал в коридоре походку Джона Уэйна, легкую, ровную и мягкую, походку человека с великолепно развитыми икрами. Услышал его тихий вздох. Затем, хотя я и не видел двери, миг или два я откудато точно знал, что Джон Уэйн заглянул в открытую дверь. Я чувствовал это ясно, почти болезненно. Он смотрел, как я лежу на линдисфарнском ковре. Не чувствовалось накапливающегося напряжения человека, который не уверен, заговорить или нет. Когда я сглатывал, чувствовал, как двигалась вся оснастка моего горла. Нам с Джоном Уэйном обычно было не о чем говорить. Между нами не было даже враждебности. Он так часто ужинал с нами в ДР потому, что был накоротке с Маман. Маман и не старалась скрывать привязанности к Уэйну. Сейчас его дыхание позади меня было легким и очень ровным. Без расточительства, полная утилизация каждого вдоха и выдоха 382.
Из нас троих больше всего времени с Самим проводил Марио, иногда путешествуя с ним на съемочные площадки. Я понятия не имел, о чем они разговаривали или насколько открыто. Никто из нас даже не спрашивал об этом Марио. Я осознал, что удивляюсь, почему так.
Я решил встать, но на деле не встал. Орин был убежден, что Сам был девственником, когда под сорок познакомился с Маман. Мне в это не верится. Орин также признает, что, без сомнений, Сам оставался верен Маман до конца, что его привязанность к невесте Орина была не сексуального характера. У меня вдруг перед глазами встало четкое видение, как Маман и Джон Уэйн заключают друг друга в какие-то сексуальные объятья. Джон Уэйн находился в сексуальной связи с Маман приблизительно со второго месяца своего появления. Они оба были экспатами. Я еще не смог определиться с чувствами к этой связи, как и к самому Уэйну, не считая уважения к его таланту и полной отдаче. Я не знал, известно ли о связи Марио, не говоря уже о бедном Ч. Т.
Я был не в состоянии представить Самого и Маман в откровенном сексуальном контакте. Уверен, с этой трудностью, когда речь заходит о родителях, сталкивается большинство детей. Секс Маман и Ч. Т. я представлял одновременно неистовым и усталым, с каким-то обреченным безвременным фолкнеровским ощущением. Я представлял, что пустые глаза Маман все время открыты и смотрят в потолок. Я представлял, что Ч. Т. не затыкается, все болтает и болтает о том, что происходит между ними. Мой копчик онемел из-за давления пола сквозь тонкий ковер. Бэйн, аспиранты, коллеги по грамматике, японские хореографы, Кен Н. Джонсон с волосатыми плечами, врач-мусульманин, которого Сам переносил с особенным трудом, – все эти контакты были представимыми, но какими-то будничными, в основном экзерсисом в атлетизме и гибкости, различных конфигурациях конечностей, с настроением скорее сотрудничества, нежели соучастия или страсти. Как правило, я представлял, что Маман от начала до конца без выражения смотрит в потолок. Страсть соучастия, наверное, приходила позже, с ее потребностью удостовериться, что контакт остался тайным. Если отбросить аллюзии к Питерсону, задумался я, нет ли какой-то слабой связи между этой страстью к тайне и тем фактом, что Сам снял столько фильмов под названием «Клетка», и что актеромлюбителем, к которому он привязался больше всего, была та девушка в вуали, любовь Орина. Я задумался, возможно ли лежать на спине и сблевать так, чтобы не вдохнуть и не захлебнуться рвотой. Китовый фонтан. Немая сцена с Джоном Уэйном и моей матерью в воображении получилась не особенно эротичной. Образ был цельным и предельно резким, но и каким-то неестественным, будто поставленным. Она откидывается на четыре подушки, что-то между сидя и лежа, глядя вверх, неподвижная и бледная. Уэйн, стройный, с бронзовыми конечностями, гладко мускулистый, также совершенно неподвижный, лежит на ней – незагорелый зад поднят, его пустое узкое лицо между ее грудей, его глаза не моргают, а тонкий язык выстреливает, как у одуревшей от жары ящерицы. И так и лежат.
Она была не дурочка – поняла, что, скорее всего, ее отпустили, чтобы посмотреть, куда она пойдет.
Она пошла домой. Она пошла в Хаус. Успела, наверное, на последний поезд перед закрытием метро. Дорога под снегом от Содружки до Военно-морского в сабо и юбке заняла целую вечность, и вуаль промокла насквозь и облегала черты лица. Хотя она и так уже была готова снять вуаль, чтобы избавиться от дамочки-федерала размером с внешнего полузащитника. Сейчас она была похожа на бледно-льняную вариацию самой себя. Но в снегу все равно никто не встретился. Она решила, что если поговорить с Пэт М., то можно будет убедить Пэт М. поместить ее в карантин к Кленетт и Йоланде, не подпускать к ней Закон. Она расскажет Пэт и про инвалидные коляски, попытается уговорить разобрать пандус. Видимость была такая плохая, что она смогла различить ее, только когда прошла Сарай, – машину шерифа округа Мидлсекс, с внушительными зимними шинами, синими проблесками, на холостом ходу на улочке перед пандусом, с дворниками на «Случайной», с полицейским за рулем, рассеянно поглаживающим лицо.
Он говорит:
– Я Майки, алкоголик, наркоман и вообще больной урод, врубаетесь?
И они смеются и кричат: «Врубаемся», – пока он стоит, чуть покачивая кафедру, слегка размытый из-за вуали, размазывая половину лица лапищей грузчика, думая, что сказать. Это очередной карусельный вечер, где каждый спикер выбирает следующего из прокуренной обеденной компании, чтобы тот подбежал к оргалитовой кафедре, думая на ходу, что сказать, и как, за отведенные каждому пять минут. У председателя за столом у кафедры – часы и гонг из магазина сувениров.
– Ну, – говорит он, – ну, я тут вчера видел, как возвращается старый Майки, врубаетесь? Перепугался нахуй. Как, значит, было: я думал пойти со своим шкетом в боулинг шары покатать. Со своим шкетом. Ему как раз давеча гипс сняли. Ну, я весь довольный и все дела – и выходной, и шкета повидаю. По трезвяку один на один со шкетом. И так далее и тому прочее. Ну, вот я довольный как удав и все такое, из-за шкета, врубаетесь? Ну, че, звоню я своей сестричке-суке. Он у них живет, у мамки с сестрой, так что звоню я сестре, можно забрать шкета в такое-то время и все дела. Потому что, ну знаете, по суду мне нужно от одной из них блядское согласие, чтобы даже повидать шкета. Врубаетесь? Это из-за запретительного приказа на старого Майки, с давних времен. Нужно их разрешение. И я, че, смирился, «ладно», говорю, ну и звоню весь такой смиренный и довольный как удав сестричке за согласием, и она от щедрот души говорит мне подождать, чтоб спросить у мамки. И вот дают они согласие, наконец-то. И ну я, че, смиряюсь, врубаетесь? И говорю, я думал подъехать в такое-то время и все дела, а сестричка мне, мол, я че, и спасибо не скажу? Да с наездом таким, врубаетесь? И я, мол, че за нах, тебе теперь что, пирожок с полки дать, что ты мне моего же шкета разрешаешь встретить? И сука бросает трубку. Ох. Ох блять. Вот с самого судьи с приказом они обе такие, с наездом, мамка с сестричкой. Ну, и как она бросила трубку, старый Майки тут же показал нос, и я поехал к ним, и да, ладно, расскажу как есть, паркуюсь прям на их сраном газоне, и иду, и звоню, и такой, мол, хуй соси, сука, и мамка у нее за спиной в коридоре, а я, мол, хули трубку бросаешь, охренела, по голове себе постучи, тебе самой лечиться надо, врубаетесь? И им обоим вместе эта вербальная ремарка как-то не в жилу, да? Сука чуть не ржет там и мне, мол, это я ей говорю лечиться?
Смех зрителей.
– То бишь я-то к ним не с самым долгим сроком трезвости пришел, да? И я смиряюсь. Но у суки цепочка на двери, и она, мол, ты кто, блять, такой, чтобы слать меня лечиться нахуй, после такого, блять, прикола, который ты со своей блядью учудил со шкетом, которому вообще только щас гипс сняли? О, а сраного шкета даже не видать нигде. Только она с мамкой за дверью-экраном, с наездом через край. И теперь говорят мне пиздовать с крыльца, «Нет», говорят, то бишь «Запрос отклоняется», согласие повидать шкета отзывается к хуям. А сама сука все еще в халате, это днем-то, а мамка у нее за спиной уже поплыла и по стеночке ходит. Врубаетесь? Мой душевный покой тут, мол: досвидос! И я, мол, катитесь обе две на все четыре стороны, я пришел за гребаным шкетом. А сестра мне грозится пойти звонить, и мамка тоже, мол, что за нахуй, нахуй, пиздуй нахуй, Майки. И плюс я уже говорил, нет, – ни следа шкета, а я даже дверь тронуть не смею, без согласия. И мне прям хочется взять и уебать, врубаетесь? А сестричка уже вытаскивает антенну у телефона, и я такой, мол, хоккейно, я уйду нахуй, но напоследок хватаюсь за яйца и, мол, отсосите обе две, врубаетесь? Потому что старый Майки вернулся, и я теперь тоже весь такой с наездом. Так хочется подпалить сестричку-суку, что в глазах темно, еле сел в грузовик и уехал с лужайки. Но и, короче, и ну, короче, еду домой, и так осатанел от злости, что я вдруг хуяк и молюсь. И пытаюсь молиться, на ходу и все дела, и вдруг меня осеняет, что независимостно от их ебанутого наезда, мне все равно надо вернуться и извиниться внезависимо, что за яйца хватался, потому что это же, блять, былое поведение. Я врубаюсь, что ради собственной трезвости надо вернуться и попросить прощения. От одной мысли с души воротит, вруб… но я возвращаюсь, и останавливаюсь перед домом на улице, и молюсь, и поднимаюсь на крыльцо, и извиняюсь, блять, и прошу сестру, мол, пожалуйста, можно хотя бы увидеть шкета без гипса, и сука мне, мол, нахуй иди, пиздуй, мы не принимаем твое извинение ебаное. И ни следа мамки, и сраного шкета тоже ни сраного следа, и ну я смиряюсь с ее словами и даже не знаю наверняка, сняли гипс или нет. Но почему мне надо было этим поделиться – по-моему, потому, что я напугался. Сам себя напугал, врубаетесь? Я потом был у консультанта и говорил, что я, что мне надо научиться как-то брать норов в узду, а то я опять окажусь перед ебаным судьей за то, что кого-то подпалил, врубаетесь? И боже упаси, чтобы это был кто-нибудь из семьи, потому что на этой дорожке я уже бывал не раз. И я, мол, я псих, доктор, или че? Мне че, как бы жить надоело, что ли? Врубаетесь? Только гипс сняли, а мне уже хочется подпалить ебаную суку, от которой зависит согласие на то, можно мне подойти ближе чем на сотню метров к шкету или нет? Я спецом себя толкаю к бухлу или откуда у меня такой заряженный норов, если я трезвый? Норов и судья – это же как раз почему я бросил пить. Ну и что это за нахуй? Вот такая хуйня. Я просто благодарен, что выпустил с вами пар. А то засело в башке, жить не дает, врубаетесь? Вижу-вижу, Винни уже, блять, к гонгу тянется. Я хочу послушать Томми И., который там у стеночки тихарится. Йо, Томми! Ты там че, змея душишь, что ли? Но я просто рад быть с вами. Просто хотелось выпустить всю эту херню.
Стрелка на брюках мужчины исчезала на коленях, а в пальто от Кардена как будто спали.
– Я искренне благодарен, что вы одобрили мой допуск.
Пэт М. попыталась положить другую ногу на ногу и пожала плечами.
– Вы говорили, что пришли не по профессиональным причинам.
– Я искренне благодарен, что вы мне поверили, – шляпа помощника прокурора 4-го окружного суда округа Саффолк с Северного побережья была хорошим выходным стетсоном с пером за лентой. Он держал его за поля на коленях и медленно вращал, перебирая пальцами по полям. Он два раза скрестил ноги.
– Мы встречались с вами и Марсом на Марблхедской регате для Макдональд-Хауса для детей – не этим летом, а либо прош…
– Я вас знаю, – сам муж Пэт знаменитостью не был, но знал многих местных знаменитостей по бостонскому сообществу любителей отреставрированных спортивных автомобилей.
– Что ж, искренне рад. Я пришел поговорить об одном вашем жильце.
– Но не по профессиональным причинам, – сказала Пэт. Это был не вопрос и не уточнение. Когда нужно было защищать жильцов и Хаус, она становилась как кремень. А у себя дома снова превращалась в размазанную тень развалины.
– Честно признаться, я и сам не знаю, зачем пришел. Вы просто в пяти минутах от больницы. Я уже три дня бываю наездами в Святой Елизавете. Возможно, мне нужно просто с кем-то поговорить. Ребята из 5-го округа – ГэЗэ – хорошо о вас отзывались. О вашем Хаусе. Возможно, мне просто нужно поделиться, чтобы набраться смелости. От моего наставника толку нет. Он просто сказал взять и решиться, если хочу хотя бы надеяться на улучшения.
Кто угодно, кроме комбинации вымуштрованного профессионала и старожила АА, по меньшей мере воздел бы бровь, услышав, как один из самых могущественных и безжалостных блюстителей порядка в трех округах говорит о «наставнике».
– Это Фоб-Комп-Анон, – сказал помпрокурора. – Прошлой зимой я был в «Выборах» 383 и с тех пор по одному дню за раз работаю по программе по реабилитации в Фоб-Комп-Анон.
– Понимаю.
– Это Тутти, – сказал помпрокурора. Он помолчал с закрытыми глазами, а потом улыбнулся, все еще с закрытыми глазами. – Вернее, это я и мои проблемы слияния с… состоянием Тутти.
Фоб-Комп-Анон был 12-шаговым ответвлением от Ал-Анона десяти лет от роду, для проблем созависимости людей, возлюбленные которых страдали от тяжелых фобий или компульсивных синдромов, или от всего сразу.
– Это долгая история и, уверен, не самая интересная, – сказал помпрокурора. – Достаточно сказать, что Тутти страдает от некоторых орально-стоматолого-гигиенических проблем, корнями уходящих, как мы обнаруживаем, в некоторые проблемы детства, по поводу дисфункциональности которых мы… вернее, она находилась в отрицании довольно долгое время. Неважно, из-за чего конкретно. Моя программа – только моя. Прятать ключи от машины, закрывать ее кредит у нескольких дантистов, проверять пять раз в час мусорные корзины в поисках новых упаковок от зубных щеток… моя неуправляемость – только моя, и я делаю что могу, день за днем, чтобы абстрагироваться с любовью.
– Думаю, я понимаю.
– Сейчас я на Девятке.
– На Девятом шаге, – сказала Пэт.
Помпрокурора дал обратный ход вращению шляпы, перебирая пальцами в противоположном направлении.
– Я пытаюсь загладить вину непосредственно перед теми, кому, как показала работа над Четвертым и Восьмым шагами, я причинил вред, кроме тех случаев, когда это может повредить им или кому-либо другому.
На миг в духовной броне Пэт появляется брешь в виде снисходительной улыбки.
– Я сама не понаслышке знакома с Девяткой.
Помпрокурора там будто и не было – глаза замерли, зрачки расширены. Безжалостно сошедшийся вниз угол бровей, который Пэт всегда видела на его фотографиях, совершенно перевернулся. Теперь брови образовали небольшой двускатный домик пафоса.
– Один из ваших жильцов, – сказал он. – Мистер Гейтли, направленный из 5-го окружного, Пибоди, если я не ошибаюсь. Или консультант из персонала, выпускник, с каким-то статусом.
Пэт состроила преувеличенное невинное выражение типа «что-то не припоминаю».
– Это не имеет значения, – продолжал помпрокурора. – Мне известно о ваших ограничениях. Мне ничего от вас на него не нужно. Это к нему я приезжал в Святую Елизавету.
Пэт, услышав такую новость, позволила себе слегка раздуть одну ноздрю.
Помпрокурора подался вперед, вращая шляпу между икрами, облокотившись на колени в странной позе дефекации, которой мужчины стараются сообщить откровенность.
– Мне сказали – я должен – мистеру Гейтли – загладить вину. Я должен загладить вину перед мистером Гейтли, – он поднял взгляд. – И вы – все должно остаться в этих стенах, в соответствии с анонимностью. Согласны?
– Да.
– Не имеет значения, за что. Я винил – я таил обиду, на этого Гейтли, касательно инцидента, который считал причиной вновь разгоревшейся фобии Тутти. Не имеет значения. Частности, или его виновность, или подвергание риску судебного преследования в вашем инциденте – я пришел к выводу, что все это не имеет значения. Я таил обиду. Фотография этого малого висела на моей доске Приоритетных задач с фотографиями объективно куда более важных угроз общественному благополучию. Я выжидал благоприятного случая, чтобы добраться до него. Этот последний инцидент – нет, ничего не говорите, вам необязательно что-то говорить – показался мне долгожданным шансом. Прошлая моя возможность перешла на федеральный уровень, где ее и замяли.
Пэт позволила себе слегка озадаченный лоб. Гость отмахнулся шляпой.
– Не имеет значения. Я ненавидел, ненавидел его. Вы знаете, что мы в энфилдском округе Саффолк. Инцидент с вооруженным нападением канадцев, предполагаемое огнестрельное оружие, свидетели, которые не могут давать показания, в свою очередь не подвергнувшись риску преследования… Мой наставник, вся моя Группа – они говорят, что если я буду руководствоваться обидой, то я обречен. Я не дождусь облегчения. Это не поможет Тутти. Губы Тутти так и останутся белой кашей от пероксида, ее эмаль – в лохмотьях от постоянной иррациональной чистки и чистки и чистки и… – он прижал холеную руку ко рту и издал пронзительный звук, от которого, если честно, Пэт пробила дрожь; его правое веко задергалось.
Он сделал несколько глубоких вдохов.
– Мне нужно позабыть об этом. К такому выводу я пришел. Не просто о судебном преследовании – это еще самое простое. Я уже выкинул досье, хотя какую гражданскую ответственность понесет у… мистер Гейтли – другой вопрос и не моя забота. Какая чертовская ирония. Он ускользнет от по меньшей мере нарушения условно-досрочного и преследования по всем своим старым тяжким обвинениям только потому, что мне нельзя давать делу ход во имя собственного излечения – мне, человеку, который мечтал только об одном: увидеть, как его запрут в камере с каким-нибудь соседом-психопатом на всю оставшуюся естественную жизнь, – человеку, который воздевал к небесам кулаки и клялся… – и снова звук, на этот раз заглушенный выходной шляпой и потому заглушенный не так успешно, и короткий стук туфель по ковру во гневе, из-за которого собаки Пэт подняли головы и недоуменно взглянули на него, а у эпилептической случился небольшой шумный припадок.
– Я понимаю, что это очень тяжело, но вы твердо решились.
– Хуже того, – сказал помпрокурора, промокнув чело развернутым платком. – Я должен именно загладить вину, сказал мой наставник. Если хочу добиться роста, который гарантирует истинное облегчение. Я должен непосредственно загладить вину, протянуть руку и сказать, что мне жаль, и просить его прощения за то, что я был не в силах его простить. Только так и не иначе я смогу его все-таки простить. И мне не абстрагироваться с любовью от фобического компульсивного расстройства Тутти, пока я не прощу убл…. человека, которого в глубине души винил во всем.
Пэт посмотрела ему в глаза.
– Конечно, я не могу сказать, что вовсе замял дело канадцев, на такие крайности идти не требуется, как мне говорят в Группе. Это подвергнет меня конфликту интересов – какая ирония – и может повредить Тутти, если моя должность окажется под угрозой. Мне говорили, я могу дать ему просто повариться в существующей ситуации, пока время идет и дело не движется, – он поднял глаза. – А значит, вам тоже никому нельзя об этом рассказывать. Отказ от преследования по личным духовным причинам – от обязанностей – другие это не поймут. Вот почему я надеюсь на полную конфиденциальность.
– Я поняла вашу просьбу и исполню ее.
– Но послушайте. Я не могу. Не могу. Я сидел у больничной палаты и раз за разом читал молитву о душевном покое, и просил о силе воли, и думал о собственных духовных интересах, и верил, что загладить вину – воля Высшей силы на благо моего собственного роста, и так и не смог войти. Я приезжаю и сижу у палаты парализованным несколько часов, и еду домой, отрывать Тутти от раковины. Так не может продолжаться. Я должен посмотреть этому поганому… нет, нет, он порочен, в глубине души я убежден, что этот сукин сын порочен и заслуживает быть изолированным от общества. Я должен войти, и протянуть руку, и сказать ему, как желал ему зла и винил во всем, и просить прощения – у него, – если бы вы знали, какую отвратительную, извращенную, садистски порочную и отвратительную шутку он сыграл с нами, с ней, – и просить его о прощении. Простит он или нет – не суть важно. Для меня главное расплатиться по собственным счетам.
– Кажется, вам очень, очень тяжело, – сказала Пэт.
Выходная шляпа превратилась практически в размазанное пятно между икрами гостя, штанины на которых подтянулись из-за дефекационного придвижения, демонстрируя носки, которые, похоже, были разной текстуры шерсти. Именно разные носки задели Пэт за живое.
– Я даже не знаю, зачем пришел к вам, – сказал он. – Я просто не мог снова уйти и вернуться домой. Вчера она чистила язык одним из старых приспособлений «Лингвоскребок НоуКоут» до крови. Я не могу вернуться и снова это лицезреть, не избавившись от мусора в душе.
– Я вас понимаю.
– А вы всего в пяти минутах.
– Понятно.
– Я не жду помощи или совета. Я уже пришел к выводу, что должен на это пойти. Я смирился с данным предписанием. Я пришел к выводу, что у меня нет выбора. Но не могу. Уже столько времени не могу.
– Может быть, не хотели.
– Столько времени не хотел. Пока. Должен подчеркнуть – пока.
20 ноября
Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд»
Перед фандрайзинговой выставкой и торжеством Gaudeamus Igitur
Обычно немаловажная часть организации банкета там, где живешь, – это наблюдать, как на празднество приезжают разные люди: Варшаверы, Гартоны, Пелтасоны и Прайны, Чины, Мидлбруки и Гелбы, случайный Лоуэлл, Бакмены в бордовом «Вольво» с их молчаливым взрослым сыном за рулем, которого больше нигде не встретишь, если он не везет куда-нибудь Кирка и Бинни Бакменов. Доктор Хикл и его жуткая племянница. Чавафы и Хэвены. Рейхагены. Разбитая дрожательным параличом и мегабогатая миссис Варшавер с парой дизайнерских тросточек. Братья Донаган из «Ногтей Свелте». Но обычно нам не доводится увидеть, как они – друзья и меценаты ЭТА – приезжают на фандрайзинговый выставочный матч и банкет. Обычно, пока они приезжают и их приветствует Тэвис, мы все в раздевалках, одеваемся и разминаемся, готовимся к выставке. Нас бреет и бинтует Лоуч, и т. д.
Должно быть, для обычных гостей это тоже необычное мероприятие, потому что первые часы они только смотрят, как мы играем, – они зрители, – затем в какой-то момент, когда закругляется последняя пара матчей, в Админке появляются ребята в белых пиджаках с подносами, и начинается банкет, и уже гости становятся участниками и шоуменами.
Одеваемся и разминаемся, обматываем рукоятки «ГазТексом» или насыпаем в кисет фуллерову землю (Койл, Фрир, Стайс, Трауб) или опилки (Вагенкнехт, Чу), бинтуемся – у кого половое созревание, те бреются и бинтуются. Ритуал. Даже разговор как таковой обычно обретает вневременной церемониальный характер. Джон Уэйн, как всегда, сутулился на скамье у своего шкафчика, накинув на голову как капюшон полотенце, катал на костяшках пальцев монетку. Шоу щипал кожу между большим и указательным пальцами – акупрессура от головной боли. Все погрузились в свой как бы автопилотный ритуал. Носки кроссовок Потлергетса смотрели друг на друга под дверью кабинки. Кан пытался раскрутить на пальце теннисный мячик, как баскетбольный. У раковины Элиот Корнспан прочищал с горячей водой носовые пазухи; больше никто к раковине не приближался. Циркулировало, опровергалось, меняло антигены и возвращалось некоторое количество слухов о квебекской юниорской команде и экстремальности метеоусловий. Высокий регистр ветра было слышно даже здесь. Паренек Чиксентмихайи изображал какое-то пиаффе на месте, касаясь коленями груди, разминая сгибатели бедер. Трельч сидел перед своим шкафчиком рядом с Уэйном с невключенным микрофоном на голове и заранее комментировал свой матч. Слышались обвинения в пердеже и их опровержения. Рэйдер хлопнул полотенцем Вагенкнехта, который любил подолгу стоять, согнувшись в талии с головой у коленей. Арсланян неподвижно сидел в углу, в повязке то ли из аскотского, то ли какого-то другого очень утонченного галстука, наклонив голову, как слепой. Было непонятно, доведется ли командам Б вообще выйти на корт; никто не знал, сколько кортов в Союзе МТИ. Туда-сюда юркали слухи. Майкла Пемулиса никто не видел с самого утра, когда, по словам Антона Дусетта, он видел Пемулиса «ошивающимся» у помоек Западного корпуса с выражением «тревожной депрессии» на лице.
Затем раздался небольшой, но единогласный радостный возглас нескольких игроков, когда в дверях появился Отис П. Господ в сопровождении своего мертвенно-бледного отца, только что из послеоперационного отделения после удаления монитора и спавший с лица, но почти как огурец, с марлевой повязкой на шее всего лишь в бархотку толщиной и странным эллипсом красной сухой кожи вокруг рта и ноздрей. Он вошел, пожал кому-то руки, воспользовался кабинкой по соседству с Полтергейстом и ушел; он сегодня не играл.
Дж. Л. Сбит намазывал вяжущим средством область подбородка.
Истерический слух, что квебекских игроков заметили съезжающими по пандусу из чартерного автобуса на главной парковке и что они по всем признакам не квебекские юниоры команд КД и КУ, а какой-то взрослый квебекский параолимпийский контингент на колясках, – этот слух с шальной скоростью облетел раздевалку и заглох, когда парочка до-14, которые сжигали нервную энергию, носившись туда-сюда и проверяя слухи, унеслись вверх по лестнице проверять слух и не вернулись.
Из-за стены с женской половины мы легко различали, как Тод и Донни Стотт призывают Камиллу, богиню скорости и легкой поступи. У Тод после завтрака случился истерический припадок, потому что Путринкур не явилась на предматчевую планерку женских тренеров и, судя по всему, ушла в самоволку. Лоуч со товарищи снарядили Теда Шахта сложным коленным фиксатором с параллельными алюминиевыми штифтами по бокам и дырочкой размером с пятак на резине на коленной чашечке для дермальной вентиляции, и Шахт ковылял между кабинками и раздевалкой на пятках, вытянув перед собой руки, изображая Франкенштейна. Некоторые разговаривали сами с собой у своих шкафчиков. Барри Лоуч стоял на колене и брил левую лодыжку Хэла перед бинтованием спортивной лентой. Некоторые из нас заметили вслух, что Хэл не ел обычные полагающиеся «Сникерс» или «АминоПал». Во время бинтования Хэл опирался руками на плечи Лоуча. Матчевая повязка – это два горизонтальных слоя над самой шишкой malleolus, затем прямо вниз и четыре раза вокруг tarsus перед самым суставом, чтобы и оставалось место для сгибания, и была уплотняющая и поддерживающая повязка. Затем Лоуч натягивает поверх ленты эластичный и влагоотводящий носки, затем надевает маленькую надувную штуковину «Эйркаст» и накачивает до нужного давления, сверяясь по маленькому манометру, и застегивает на липучки достаточно туго, чтобы обеспечить и поддержку, и максимальное сгибание. В течение всего процесса Хэл сидел на скамье и опирался на плечи Лоуча. Всем рано или поздно приходилось опираться на плечи Лоуча. Бритье и бинтование Хэла заняли четыре минуты. Колено Шахта и подколенное сухожилие Фрэн Анвин занимали по десять минут. Четвертак Уэйна как будто плясал на костяшках. Из-за полотенца на голове было видно только очень тонкий овальный фрагмент лица – как миндаль, стоящий на кончике. В шкафчике у Уэйна, видимо, был дисковый плеер, и играла Джони Митчелл, но никто не возражал, потому что он включил очень тихо. Стайс выдувал пурпурный пузырь. Фрир пытался дотянуться до носков. Трауб и Кит, тоже со скамьи для бинтования, позже говорили, что Хэл странно себя вел. Например, говорили они, спрашивал Лоуча, не бывало ли у того странного ощущения от предматчевой раздевалки, замкнутого, электрического, как будто все в ней уже делалось и говорилось так часто, что теперь кажется записанным, и все они существуют, по сути, как преобразования Фурье поз и привычек, сохраненные и в конкретные моменты вызываемые для нового эфира. То, что Трауб расслышал как преобразования Фурье, Кит расслышал как преобразования Курьера. Но также, как следствие, удаляемые, говорил Хэл. Кем? Обычно Хэл перед матчем испуганно нервничал на манер инженю, как человек, который в жизни не бывал и в отдаленно похожей ситуации. Сегодня его лицо сменяло различные выражения от наигранной радости до скуксившихся гримас – выражения, как будто нисколько не связанные с происходящим вокруг. Ходили слухи, что Тэвис и Штитт заказали три автобуса, чтобы перевезти команды в помещение, организация которого Корбетту Т-Т-Торпу по велению миссис Инк стоила колоссальных одолжений в МТИ, – несколько в основном простаивающих кортов где-то в глубине мозговой ткани Студенческого союза МТИ, – и что весь банкет перенесут в Студенческий союз, и что с квебекской командой и большинством гостей связались по сотовой связи насчет отмены предыдущей отмены и нового помещения, и что те гости, которые не слышали об изменении, поедут в автобусах с игроками и тренерами, некоторые, наверное, в формальной и вечерней одежде – в смысле, гости. А еще Трауб сказал, что еще слышал, как Хэл употребил слово «увядающие», но Кит не смог это подтвердить. Шахт вошел в кабинку и с особым целеустремленным звуком задвинул защелку, из-за чего в раздевалке тут же воцарилась моментальная тишина типа «стрелок-входитв-салун». Никто поблизости не слышал, как ответил и ответил ли Барри Лоуч на странные мрачные замечания Хэла, пока готовил лодыжку к высокоуровневой игре. Вагенкнехт, оказывается, действительно перднул.
Эташники сходятся во мнении, что старший тренер Барри Лоуч напоминает муху без крыльев – маленький, семенящий и т. д. Одна из традиций ЭТА – пересказ Старшими товарищами новеньким или самым маленьким Младшим товарищам саги о Лоуче и о том, как он стал элитным старшим тренером несмотря на то, что у него нет официального тренерского диплома или как это называется от Бостонского колледжа, где он, собственно, обучался. Если коротко, сага гласит, что Лоуч рос младшим в огромной католической семье, родители в которой были ортодоксальными католиками из старой школы крайне ортодоксального католицизма, и что самым горячим желанием в жизни миссис Лоуч (т. е. мамы) было, чтобы один из ее несчетных детей принял римско-католический сан, но что старший парень Лоучей отслужил два года в ВМС и картанулся на раннем этапе совместной бразильской операции ОНАН/ООН в ГБПМ; и что в течение нескольких недель после поминок умер от сигуатоксичного пищевого отравления следующий по старшинству парень Лоучей, когда съел несвежего черноперого морского окуня; а следующая старшая Лоуч, Тереза, в результате подростковых злоключений стала в Атлантик-Сити, Нью-Джерси, одной из таких женщин в расшитом блестками трико и высоких каблуках, которые носят по рингу огромные таблички с номером раунда между раундами профессиональных боев, так что надежды на кармелитское будущее Терезы заметно померкли; и далее по очереди один Лоуч без памяти влюбился и женился сразу после школы, у другого душа лежала только к игре на цимбалах в филармонии мирового уровня (теперь долбит в свое удовольствие в Хьюстонском ФО). И т. д., пока не остался всего один младший Лоуч, а за ним Барри Лоуч, который был младшеньким, а также с головой под юбкой миссис Л., в эмоциональном смысле; и что юный Барри с огромным облегчением выдохнул, когда его старший брат – благочестивый, глубокомысленный и добросердечный мальчик, переливающийся через край абстрактной любовью и врожденной верой в неотъемлемую доброту всех человеческих душ, – начал проявлять признаки истинного духовного призвания на службе Римско-католической церкви и в конце концов поступил в иезуитскую семинарию, чем скинул груз с психики младшего брата, поскольку юный Барри – с тех самых пор, когда впервые прилепил пластырь на фигурку Икс-мена – чувствовал, что его истинное призвание – на поприще не духовенства, но линиментов и вяжущих средств профессионального спортивного воспитания. Разве, в конце концов, исповедимы пути истинного человеческого предназначения? Вот так, в общем, Барри поступил на тренерство или что там в БК, и по всем статьям удовлетворительно приближался к заветному диплому, когда его старший брат, будучи еще далеко от посвящения, рукоположения или чего там в лицензированные иезуиты, в двадцать пять лет испытал внезапный и удручающий духовный кризис, из-за которого его природная вера во врожденную неотъемлемую доброту человечества самовозгорелась и сгинула – причем без какой-либо заметной или драматической причины; казалось, брат просто внезапно заболел черным мизантропическим духовным мировоззрением, как иные двадцатипятилетние заболевают атаксией Сенджера-Брауна или рассеянным склерозом, – некой дегенеративной болезнью Лу Герига, только для духа, – и его интерес к служению человеку и Богу-вчеловеке и пестованию врожденного Христа в людях через иезуитские деяния, по понятным причинам, ушел в штопор, и он больше ничего не делал, только сидел в своей комнате в дормитории семинарии Святого Иоанна – между прочим, совсем рядом с Энфилдской теннисной академией, на Фостер-стрит в Брайтоне у Содружки, рядом со штаб-квартирой архиепархии или что там, – и запускал игральные карты в мусорку посреди комнаты, не ходил на пары или вечерни и не читал Часы, и откровенно рассуждал, как бы вовсе отказаться от этого призвания, отчего миссис Лоуч едва не слегла от расстройства, а на юного Барри вновь навалились ужас и тревоги, потому что если брат помашет ручкой духовенству, обязанность отказаться от истинного предназначения на поприще шин и сгибателей и самому поступить в семинарию неумолимо возляжет на Барри, последнего из Лоучей, чтобы его ортодоксальная и возлюбленная мама не зачахла от расстройства. И тогда началась серия личных бесед с духовно-некротичным братом: Барри пришлось занять пост по другую сторону мусорки с игральными картами, чтобы хотя бы привлечь внимание старшего брата, и пытаться уговорить его сойти с духовного края мизантропический пропасти. Духовнобольной брат довольно цинично отнесся к причинам, сподвигшим Барри Лоуча его отговаривать, т. к. оба понимали, что на кону оказались и карьерные мечты самого Барри; хотя брат сардонически усмехнулся и сказал, что в любом случае не ожидал от человечества чего-то лучше своекорыстного соблюдения интересов себя любимого, с тех пор, как его практика среди человеческой паствы некоторых неустроенных храмов в центре Бостона – невозможность изменить условия, неблагодарность бездомных наркозависимых и душевнобольных паств с обочины жизни, которым он служил, и полное отсутствие сострадания и простейшей помощи от общества во всех иеузитских начинаниях – задушила всякую искорку воодушевленной веры в высший потенциал и совершенствование человека; так что, заметил он, с чего ему ожидать, что его собственный младший брат чем-то отличается от бездушнейшего прохожего, минующего протянутые руки бездомных и нуждающихся на станции «Парк-стрит», и слишком-по-человечески озабочен чем-то кроме заботы о себе любимом. Потому что теперь отсутствие простейших сопереживания, сострадания и готовности рискнуть раскрыться другим казались ему неотменимой частью человеческого характера. Понятно, что Барри Лоучу не по плечу было тягаться на идеологической почве как бы Апологии и искупибельности человека – хотя он и сумел исправить небольшой изъян в броске брата, который напрягал его flexor carpi ulnaris, и тем самым значительно повысил процент попаданий, – но он не только отчаянно желал одновременно поддержать мечту матери и собственные косвенно-спортивные амбиции, он и сам по себе был духовно-позитивным пареньком, который отказывался просто поверить во внезапное отчаяние брата из-за дефицита сострадания и тепла в предположительно автомиметичном и божественном творении Господа, и ухитрился втянуть брата в разгоряченные и высокоуровневые дебаты на тему духовности и потенциала души, в духе бесед Алеши и Ивана в старых добрых «Братьях К.», хотя, наверное, и близко не такие эрудированные и начитанные, и со стороны брата не слышалось ничего похожего на канцерогенную горечь ивановской истории о Великом инквизиторе.
Вкратце, в конце концов все свелось вот к чему: отчаявшийся Барри Лоуч – в то время как миссис Л. уже перешла на 25 мг ежедневного Ативана 384 и едва ли не поселилась в озаренной свечами апсиде приходской церкви Лоучей, – Лоуч бросает брату вызов, что сможет как-нибудь доказать – рискуя собственным временем, а может, и в какой-то степени здоровьем, – что человеческий характер вовсе не такой несострадающий и некротичный, как подвигает думать брата его нынешнее состояние депрессии. После нескольких предложений и отводов пари, которые были чересчур даже для отчаяния Барри Лоуча, братья наконец сговорились на, типа, испытании-эксперименте. Павший духом брат, по сути, предложил Барри Лоучу какое-то время не мыться и не переодеваться, и выглядеть бездомным, затрапезным, завшивевшим и заметно нуждающимся в простейшем человеческом милосердии, и встать перед станцией метро «Парк-стрит» на краю парка Бостон-Коммон, в ряду с остальными люмпеновскими отбросами сообщества в центре города, которые обычно стоят у станции метро и чистят мелочь, и протянуть свою нечистую руку, но вместо того, чтобы чистить мелочь, просто просить пешеходопоток коснуться его. Только коснуться. Т. е. проявить какие-то простейшие человеческое тепло и желание контакта. И Барри встает. И стоит. Минуют дни. Его собственная духовно позитивная конституция начинает получать удары в солнечное сплетение. Непонятно, насколько тут виновата мерзопакостность его внешности; просто оказалось, что если стоять у входа на станцию с протянутой рукой и просить людей коснуться его, то можно быть уверенным, что последнее, чего захочет любой прохожий в здравом уме, – это его коснуться. Возможно, что респектабельное общество с рюкзаками, сотовыми и собачками в красных свитерочках думало, что тыкать рукой и кричать: «Коснитесь, просто коснитесь меня, пожалуйста», – какое-то новое арго чистильщиков для «Дайте мне мелочи», потому что Барри Лоуч обнаружил, что под конец дня приносит домой довольно впечатляющий ежедневный улов $ – значительно больше, чем зарабатывал на учебно-производственной практике, бинтуя лодыжки и стерилизуя зубные протезы игроков в лакросс из Бостонского колледжа. Граждане, оказывается, находили его просьбу достаточно трогательной, чтобы давать $; но брат Б. Лоуча – который часто стоял там же в мирской одежде без воротничка, прислонившись к пластмассовому косяку дверей станции метро, ухмыляясь и от нечего делать тасуя колоду карт, – не упускал возможности подчеркнуть нервную болезненность, с которой благодетели роняли в руку Барри Лоуча мелочь или $, этакие хлещущие или рваные одномоментные жесты, как будто они что-то выхватывали с конфорки, ни разу его не коснувшись, и что они, швыряя милостыню Б. Л., редко мешкали или хотя бы шли на зрительный контакт, не то что приближались своей рукой хотя бы близко к контакту с затрапезной рукой Б. Л. Брат не без оснований отбраковал случайный контакт с одним пешеходом, который споткнулся, бросая четвертак, и позволил Барри прервать его падение, не говоря уже о нищенке с биполярным расстройством, которая под конец третьей недели Испытания заломила голову Барри Лоуча и пыталась откусить ему ухо. Барри Л. отказывался уступать обстоятельствам и мизантропии, и Испытание тянулось неделя за неделей, и старший брат наконец заскучал, перестал приходить и вернулся к себе в комнату ждать, когда администрация семинарии Святого Иоанна официально попросит его на выход, а Барри Лоуч закончил семестр с хвостами по курсам тренерства и вылетел с учебно-производственной практики из-за неявки, и переживал личный духовный кризис неделю за неделей, а затем месяц за месяцем, пока прохожий за прохожим интерпретировали его взывание о контакте как просьбу денег и подменяли подлинный телесный контакт абстрактной лишней мелочью; и некоторых других сомнительных чистильщиков станции метро подход Барри заинтриговал – не говоря уже о выручке, – и они начали перенимать возглас «Коснитесь меня, пожалуйста, пожалуйста, кто-нибудь!», что, понятно, только больше подорвало шансы Барри Лоуча на то, что какой-нибудь гражданин интерпретирует его просьбу буквально и сострадательно и по-человечески наложит на него руки; и вот плесенью некротической гнили начала покрываться собственная душа Лоуча, а его позитивный взгляд на так называемую нормальную и достойную человеческую расу подвергался мрачной ревизии; и когда остальные грязные и отверженные чистильщики центрального округа стали относиться к нему как к сотоварищу и заговорили с ним на равных, и предложили согревающие напитки из бутылок в коричневых пакетах, он почувствовал, что слишком разочарован и холодно-одинок, чтобы отказаться, и так погрузился в абсолютный ил самого дна социоэкономического утиного пруда метрополии Бостона. И но что потом случилось с недужным духом старшим братом, и преуспел ли он, и что стало с его призванием, в эташной истории о Лоуче остается покрытой мраком тайной, потому что теперь фокус целиком смещается на Лоуча и как он стал забывать – после стольких месяцев отвращения со стороны граждан и хоть какого-то заботливого или сострадательного отношения только от бездомных и наркозависимых чистильщиков, – что вообще такое душ, или посудомойка, или массаж связок, не говоря уже о карьерных амбициях или каком-то позитивном взгляде на неотъемлемую человеческую доброту, и более того, как Барри Лоуч стал опасно близок к тому, чтобы навсегда раствориться среди отбросов и отребья улиц метрополии Бостона и провести остаток взрослой жизни бездомным, завшивевшим, чистящим у Бостон-Коммон и выпивающим из коричневых бумажных пакетов, когда к концу девятого месяца Испытания его мольбу – а также заодно мольбы еще дюжины или около того циничных чистильщиков по обе руки от Лоуча, вымаливающих всего одно прикосновение и протягивающих собственные руки, – когда все эти мольбы воспринял буквально и ответил на них теплым рукопожатием – от подателя которого не отшатнулись только самые нетрезвые чистильщики, а также Лоуч, – не кто иной как Марио Инканденца из ЭТА, которого послал из квартиры в Бэк-Бэй сбегать по делам его отец, снимавший что-то с актерами, разодетыми в Бога и Дьявола, за покером картами Таро на душу Косгрова Уотта с жетонами метро в качестве ставок, – потому Марио и послали сбегать за еще одним столбиком жетонов на ближайшую станцию, которой из-за пожара помоек у входа на станцию «Арлингтон-ст.» оказалась «Парк-стрит», и Марио – один, четырнадцатилетний и по большей части неосведомленный об античистящих стратегиях защиты у станций метро, – не имел поблизости ни одного умудренного или взрослого человека, который бы объяснил, почему просьбам людей с протянутыми руками о простом рукопожатии или «дать пять» не надо автоматически следовать и исполнять, и Марио протянул свою скрюченную ручонку и коснулся и даже сердечно пожал изгвазданную руку Лоуча, что после запутанных, но вполне душеспасительных и вероутверждающих обстоятельств привело к тому, что Б. Лоуч, хотя и без официальной степени бакалавра, получил должность помощника тренера в ЭТА – а потом его повысили спустя всего несколько месяцев, когда с тогдашним старшим тренером произошел ужасный несчастный случай, после которого со всех дверей саун ЭТА сняли замки, а максимальную температуру саун установили на 50 °C.
Стеклянный колпак был размером с клетку или маленькую тюремную камеру, но в нем все равно узнавался стакан, как в ванных комнатах, для полоскания или промывки рта после чистки зубов, только огромный и перевернутый, на полу, с ним внутри. Стакан был каким-то реквизитом или бутафорией; его явно делали на заказ. Стекло было зеленым, дно над головой – пупырчатым, а свет внутри – водянисто-танцующим, зеленым, как на предельных океанских глубинах.
Высоко в стекле виднелся какой-то решетчатый экран или вентиляция, но воздух через нее не выходил. Не заходил. Воздух внутри огромного стакана явно был ограничен, потому что на стенках уже виднелся пар CO2. Стекло оказалось слишком толстым, чтобы разбить руками или ногами, и по ощущениям казалось, что в попытках он уже сломал ступню.
За паром на стенке стакана виднелись зеленые и искаженные лица. Лицо на уровне глаз принадлежало последнему Субъекту, опытной и обожающей швейцарской модели рук. Она смотрела на него, скрестив руки, с сигаретой, зелено выдыхая через нос, потом опустила взгляд посовещаться с другим лицом, которое как будто плавало на высоте талии и принадлежало застенчивому фанату-инвалиду, с таким же, как осознал О., швейцарским акцентом, как у Субъекта.
Субъект за стеклом спокойно отвечала на взгляд Орина, но не обращала внимания на него или его крики. Когда Орин ранее пытался пробить стекло, он понял, что Субъект смотрела на его глаза, а не в них, как раньше. На стекле остались размазанные отпечатки ног.
Каждые пару секунд Орин стирал с толстого стекла пар от своего дыхания, чтобы видеть, что делают лица.
Нога очень болела, а от остатков того, от чего он так крепко уснул, его мутило, и в целом эти события, очевидно, были не очередным кошмаром, но Орин, № 71, находился по этому поводу в глубоком отрицании. Словно как только он очнулся и оказался в огромном перевернутом стакане, сразу решил: сон. Неестественный усиленный голос, который периодически доносился из маленького экрана или вентиляции наверху и требовал ответить, «Где похоронен Мастер», был таким сюрреалистическим, причудливым и необъяснимым, что Орину было даже легче на душе: как раз такое сюрреалистическое, дезориентирующее, невразумительное, но категорическое требование часто слышишь в самых плохих кошмарах. Плюс непонятная тревога из-за того, что не получается заставить обожающего Субъекта обратить на него внимание. Когда экран громкоговорителя отъехал, Орин отвернулся от лиц за стеклом и посмотрел наверх, решив, что сейчас они сделают что-то еще более сюрреалистическое и категорическое, что окончательно подтвердит неопровержимый статус сна всего события.
М-ль Лурия П, которая гнушалась изысками технических собесе
дований и просила просто дать ей пару резиновых перчаток и две-три минуты наедине с тестикулами Субъекта (и которая на самом деле не была швейцаркой), точно предсказала реакцию Субъекта, когда экран громкоговорителя убрали и в стакан черно и блестяще хлынул поток канализационных тараканов, и как только Субъект кинулся к стеклу и размазался лицом о бок абсурдного стакана так, что лицо из зеленого стало ярко-белым, и, приглушенный, кричал им: «Сделайте это с ней! Не со
мной – с ней!» – Лурия П наклонила голову и закатила глаза перед
лидером AFR, которого давно считала каким-то дилетантом.
Люди приходили и уходили. Медсестра дотронулась до его лба и, ойкнув, отдернула руку. В коридоре кто-то лепетал и плакал. В какой-то момент рядом как будто был Чандлер Ф., недавно окончивший Хаус продавец антипригарной посуды, в классической конфитеорной позе жильцов с подбородком на руках на перилах койки. Свет в палате был светящимся серым. Приходила управдом Эннет-Хауса, щупала пальцем там, где когда-то была ее бровь, пытаясь объяснить, что Пэт М. не смогла к нему выбраться, потому что ей с мистером М. пришлось выгнать дочку Пэт из дома за то, что она опять употребляла какие-то синтетики, и из-за духовного потрясения вообще не выходила из дома. Физически Гейтли было жарче, чем когда-либо в жизни. Как будто в голове сияло солнце. Колыбельного вида перила сверху истончались и слегка дрожали, как огонь. Он представил себя на алюминиевом подносе Хауса с яблоком во рту, румяной и золотистой корочкой. С другими колыхающимися силуэтами в тумане появлялся врач, который выглядел на двенадцать, и сказал поднять до 30 каждые два часа и «Попробуем Дорис 385», иначе бедный сукин сын такими темпами сгорит дотла. Разговаривал он не с Гейтли. Врач обращался не к Дону Гейтли. Единственной сознательной заботой Гейтли было Просить о Помощи отказаться от Демерола. Он все пытался выговорить «наркоман». Он вспомнил, как в детстве на детской площадке просил Мору Даффи посмотреть себе на блузку и произнести по буквам слово «attic» [232]. Кто-то еще сказал «ледяная ванна». Гейтли чувствовал на лице что-то шершавое и холодное. Голос, похожий на его собственный внутренний голос с эхо, сказал никогда не тянуть к себе вес, который превосходит тебя. Гейтли думал, что умрет. Смерть была вовсе не спокойной и мирной, как говорят. Скорее как пытаться тянуть на себя что-то тяжелее себя. Он слышал, как покойный Джин Факельман просил что-то заценить. Он был объектом активных прикроватных трудов. Бодрый звон капельниц над головой. Хлюпанье мешков. Ни один из голосов над головой не обращался к нему. Его мнение не требовалось. Отчасти он надеялся, что ему без его ведома ставят капельницу с Демеролом. Он булькал и мычал, повторяя «наркоман». И это правда, что он наркоман, он точно это знал. Крокодил, который любил носить «Хейнс», Ленни, который за кафедрой любил говорить: «Истина сделает вас свободными, но только когда с вами разберется». Кто-то в коридоре рыдал так, что вот-вот сердце надорвется. Он представил, как помпрокурора, сняв шляпу, горячо молится, чтобы Гейтли выжил, и помпрокурора смог отправить его в ИУМ-Уолпол. Резкий треск, который он услышал в упор, был от ленты на небритом рту, которую сорвали так быстро, что он почти ничего не почувствовал. Он старался не думать о том, как почувствует себя плечо, если ему постучат по груди, как стучат мертвым. Интерком спокойно позвякивал. Он слышал, как в коридоре мимо двери шли беседующие люди, останавливались на секунду, чтобы заглянуть, но не прерывали беседы. Ему пришло в голову, что если он умрет, то все остальные останутся, и пойдут домой, и поужинают, и поиксят жен, и лягут спать. Беседующий голос у дверей засмеялся и сказал кому-то, что в наши дни все трудней отличить гомосексуалистов от тех, кто избивает гомосексуалистов. Он не мог представить мир без себя. Он вспомнил, как два товарища по команде из школы Беверли избивали так называемого пацана-гомосексуалиста, пока Гейтли отходил, не желая занимать ничью сторону. В отвращении от обеих сторон конфликта. Он представил, как станет гомосексуалистом в Уолполе. Он представил, как будет ходить на одно собрание в неделю, и жить с пастушьим посохом и попугаем, и играть в криббидж на сигареты, и лежать на боку на койке в камере лицом к стене, дрочить на воспоминания о сиськах. Он увидел помпрокурора со склоненной головой и шляпой у груди.
Кто-то над головой спросил кого-то еще, готовы ли они, и кто-то прокомментировал размер головы Гейтли и схватил Гейтли за голову, а потом он почувствовал глубоко внутри движение вверх, такое личное и ужасное, что проснулся. Открылся только один глаз, потому что из-за падения на пол второй налился и заплыл, как сосиска. Весь его перед был холодным от часов, проведенных на мокром полу. Факельман где-то позади бормотал какую-то ерунду, состоявшую целиком из «г».
Его открытый глаз видел окно люксовых апартаментов. Снаружи стоял рассвет, светящийся серый, и птичкам на голых деревьях было о чем поговорить; и за большим окном были лицо и мелькающие руки. Гейтли попытался восстановить кадровую развертку зрения. За окном была Памела Хоффман-Джип. Их апартаменты находились на втором этаже люксового комплекса. Она была на дереве за окном, стояла на ветке, заглядывала внутрь, то ли дико жестикулируя, то ли пытаясь удержать равновесие. На Гейтли накатило беспокойство, что она может упасть с ветки, и он уже готовился попросить пол, пожалуйста, может, на секундочку ослабить хватку и отпустить, когда лицо П. Х.-Д. вдруг упало и скрылось за подоконником, и на его месте возникло лицо Бобби («Си») Си. Бобби Си медленно поднял к виску два пальца в равнодушно-шутливом приветствии, окидывая взглядом признаки серьезного улета в комнате, изза окна. С особым пристрастием задержал глаза на г. Дилаудид, кивая кому-то под деревом. Он подполз по ветке, пока не оказался впритирку к стеклу, и одной рукой надавил на раму, чтобы открыть запертое окно. Встающее солнце за его спиной отбрасывало на мокрый пол тень его головы. Гейтли окликнул Факельмана и попытался перевернуться и сесть. Его кости будто начинили битым стеклом. Бобби Си поднял пачку из шести банок «Хефенриффера» и призывно покачал, будто просил его пустить. Гейтли сумел сесть только частично, когда кулак Си в перчатке без пальцев пробил окно, разбрызгивая двойной стеклопакет. Гейтли видел, что упавший экран ТП так и показывал кадры огоньков. Рука Си протиснулась, нащупала шпингалет и подняла окно. Факельман блеял как овца, но не двигался; шприц, который он так и оставил в вене, болтался на внутренней стороне предплечья. Гейтли увидел, что у Бобби Си стекло в фиолетовых волосах и винтажный девятимиллиметровый «Таурус-ПТ» за ремнем с шипами. Гейтли тупо сидел, пока Си вскарабкался внутрь и как бы на цыпочках прошел между различными лужицами, и поднял голову Факельмана, чтоб проверить зрачки. Си пощелкал языком и отпустил голову Факельмана обратно к стене, пока Факс по-прежнему тихо блеял. Он ловко развернулся на каблуке и двинулся к дверям апартаментов, а Гейтли так и сидел и смотрел. Проходя мимо сидящего на полу Гейтли, подвернувшего перед собой ноги скобками, как какой-то огромный превербальный спиногрыз, Си остановился, словно вспомнил, что что-то хотел сказать, глядя на Гейтли с широкой и теплой улыбкой, и Гейтли только успел заметить, что у Си черный передний зуб, прежде чем тот хватил ему по виску «Таурусом-ПТ» и отправил назад на пол. Пол встретил затылок Гейтли хуже, чем рукоятка пистолета. В ушах зазвенело. Увидел он вовсе не звезды. Затем Бобби Си пнул Гейтли по яйцам – стандарт для нейтрализации мужика, – и Гейтли задрал колени, отвернул голову и сблевал на пол. Он услышал, как открывается дверь в апартаменты и как по лестнице ко входным дверям в комплекс вальяжно гремят берцы Си. Между судорогами Гейтли звал Факельмана валить к окну как можно бырей. Факельман привалился к стене; он смотрел на ноги и говорил, что не чувствует ног, что он парализован от пят до затылка и выше.
Скоро вернулся Си, причем во главе целой группы людей вроде свиты, вид которой Гейтли совсем не понравился. Там были Демон и Пуанграве – канадские мелкие сошки с Гарвардской площади, которых Гейтли немного знал, фрилансеры, слишком по-канадски тупые для всего, кроме брутальнейшей работы. Гейтли был не рад их видеть. На них были комбинезоны и разные фланелевые рубашки. За ними шел бедный экзематичный помощник фармацевта, с черной докторской сумкой. Гейтли лежал на спине, крутил ногами в воздухе, что, как знает любой, кто играл в официальный футбол, надо делать от нежданчика по паху. Помощник фармацевта встал за Си и так и стоял, уставившись на свои «Уиджуны». Вошли три крупных незнакомых девушки в красных кожаных куртках и чулках в сплошных затяжках. Затем бедную старую Памелу Хоффман-Джип, с разорванным и заляпанным платьем из тафты и серым от шока лицом, внесли два панка-азиата в блестящих косухах. Они сложили руки под ее задницей и несли, как на троне, с выставленной вперед ногой и торчащей из голени белой палкой кости, на которую смотреть было страшно. Гейтли видел все это вверх тормашками, пока крутил ногами, чтобы подняться. Одна из крупных девушек принесла старомодный бонг «Графикс» и мешок для кухонной мусорки «Мешок с завязкой «Радость». То ли Пуанграве, то ли Демон – Гейтли никак не мог запомнить, кто из них кто, – принесли ящик марочного виски. Си спросил, ни к кому не обращаясь, не пора ли зажигать. В комнате становилось светлее – поднималось солнце. Комната наполнялась людьми. Еще одна девушка отрицательно отзывалась о моче на полу. Факельман в углу начал твердить, что все это сказки. Си притворился, что отвечает себе фальцетом: «Да-да-да, светит солнышко с утра, зажигать давно пора». Теперь вошел совершенно безликий ухоженный парень делового вида в галстуке «Уэмбли» с коробкой «ТаТун Корп.» и поставил ее там, где все еще стоял помощник фармацевта, а также вернул телеплеер на стену и извлек картридж с огоньками, бросив на мокрый пол. Два азиатских молодчика отнесли Памелу Хоффман-Джип в дальний угол гостиной, и она вскрикнула, когда ее скинули на коробку маленьких поддельных отрывных печатей Содружества Массачусетс. Они были низенькие, эти азиаты, и смотрели на Гейтли сверху вниз, но кожа у обоих была нормальная. Последней вошла маленькая угрюмая тетка с тугим седым узлом на голове и в мягких туфлях и захлопнула за собой дверь в апартаменты. Гейтли медленно перекатился на колени и приподнялся, все еще сгибаясь в талии, не двигаясь, с одним заплывшим глазом. Он слышал, как пытается подняться Факельман. П. Х.-Д. перестала вопить и отрубилась, и обмякла, – подбородок упал на грудь, ползадницы торчало из коробки. В комнате пахло Дилаудидом и мочой, рвотой Гейтли и испражнениями Факельмана, и хорошими кожаными куртками красных кожаных девушек. Си подошел и приобнял Гейтли за плечи, и постоял с ним так, пока две крепкие девушки раздавали всем бутылки бурбона из ящика. Лучше всего Гейтли фокусировался, когда прищуривался. В окне висело утреннее солнце, за и над деревом, желтея. Бутылки были угловатыми и с черными этикетками, что означало «Джек Дэниэлс». Церковный колокол на площади ударил семь или восемь раз. У Гейтли не заладилось с «Джеком Дэниэлсом» с четырнадцати лет. Безликий ухоженный бизнесмен вставил в ТП другой картридж и теперь доставал портативный CDплеер из коробки «ТаТун», пока за его действиями наблюдал помощник фармацевта. Факельман сказал, что что бы это ни было – это сказки. Пуанграве или ДемОн взял бутылку, которую Си взял у здоровых девушек, и передал Гейтли. Солнечный свет на полу из окна паучился тенями веток. По западной стене ползали тени всех присутствующих. Си тоже держал бутылку. Скоро почти у всех была собственная бутылка «Джека». Гейтли услышал, как Факельман просит кого-то открыть за него, он парализован от пят до потолка и выше, и не чувствует рук. К Факельману подошла маленькая угрюмая тетка библиотекарского вида, снимая сумочку с плеча. Гейтли придумывал, что скажет в защиту Факстера, когда прибудет Бледный Соркин. До тех пор, решил он, вечеринкой командует Си, и Си выбешивать просто незачем. Казалось, что мысленные идеи формулировались очень долго. Голень Памелы Хоффман-Джип была похожа на куриный фарш. Си поднял квадратную бутылку и просил у собравшихся разрешения сказать тост. Губы П. Х.-Д. посинели от шока. Гейтли было стыдно, что он так мало романтически переживал из-за того, что она упала с дерева. Он не тратил время на мысли, она ли это их сдала, она ли привела Бобби Си или наоборотно. Как минимум у одной девушки в красной кожаной куртке был чертовски большой для девушки кадык. Си резко развернул Гейтли за плечи к Факельману в углу и поднял тост за старых друзей, и новых друзей, и, по всему видать, охрененный улов Джина-
Джина-Факс-Машины, судя по размеру кучи Дилаудида и признакам нехерового зажигалова, что Си видит, и чует. Все отпили из бутылок. Маленькой тетке с угрюмым лицом пришлось помочь Факельману найти горлышком бутылки рот. Все три больших девушки, запрокинув головы, чтобы хлебнуть, продемонстрировали кадыки. От капли «Джека» Гейтли чуть не вырвало. В бедро Гейтли упиралась Штука Си за ремнем, как и некоторые шипы на ремне. У Демона и Пуанграве в заплечных кобурах были Штуки С & В. Азиатские панки не светили оружием, но выглядели так, будто даже моются вооруженными; уж наверняка у них с собой хотя бы такие смешные мелкие острые китаезские штуковины, которыми бросаются в людей, решил Гейтли. Некоторые из группы Си выхлебали всю бутылку. Одна из больших девушек швырнула бутылку в западную стену, но она не разбилась. Почему, когда прилетает нежданчик по яйцам, чувствуешь в животе, а не яйцах per se? Гейтли поворачивался и смотрел туда, куда его поворачивала рука Си. Перекошенное лицо с картриджа бизнесмена на вернувшемся на стену экране принадлежало Бледному Соркину – его портрет с кластерной головной болью, который Соркин разрешил написать какому-то невралгическому художнику в Национальном фонде черепно-лицевой боли в городе, для серии рекламных роликов аспирина. Картридж вроде был просто кадром с картиной, так что казалось, Соркин на стене как бы с молчанием и болью председательствует над собранием. Маленькая библиотекарская тетка продевала нитку в швейную иголку, поджав губки до упора. Помощник фармацевта осыпал черную сумку чешуйками экземной кожи, согнувшись над сумкой, доставая из сумки несколько шприцов, наполняя их из 2500-МЕ ампулы и передавая, чтобы досталось всем. На картине Н Ф ЧЛ Б красный кулак вытаскивал из темечка черепа Соркина пригоршню мозга, пока лицо Соркина смотрело с экрана с классическим мигреневым выражением супернапряженного размышления, скорее медитативным, чем страдающим. Один из азиатских ребят по-китаезски присел на корты в углу, попивая «Джек», а второй сметал ламинат с пола обрывком коробки «ТаТун» вместо совка. Китаезы подметают что надо, размышлял Гейтли. Еще одна девушка швырнула бутылку в стену. Си даже не поворачивал к ним Гейтли, когда того озарило, что девушки в куртках и неряшливых чулках были пидорами, одетыми под девушек, – как их, эти, трансвесталки. Бобби Си лучился улыбкой. Первый укол страха за личную жопу Гейтли почувствовал тогда, когда осознал, что эти люди, похоже, в основном из личной компании Бобби Си, что это не те люди, которых отрядил бы Соркин, если бы присылал своих и собирался прийти сам, лично, что картина Соркина на стене символизировала то, что Соркин не придет, что Соркин дал Бобби Си по этому неприятному делу полное карт-бланманже. Помощник фармацевта достал из сумки два преднаполненных шприца, срывая хрустящий пластик. Си тихо сказал Гейтли, что Бледный просил передать: он знал, что Донни не помогал Факельману наебать Соркина и Билла-Восьмидесятника. Что ему не надо ни о чем волноваться, только откинуться и наслаждаться вечеринкой, и пусть Факельман получит свое, и не влипнуть из-за каких-нибудь, типа, принципов XIX века по защите слабых и угнетенных. Си сказал, что извиняется за избиение, просто он не хотел, чтобы Гейтли вытащил Факельмана в окно, пока Си открывал дверь внизу. Что он надеялся, Гейтли не в обиде, потому что ему он не желал никакого вреда и не хотел проблем, потом. Все это говорилось очень тихо и серьезно, пока два пидора в париках, которые пытались разбить бутылки, сидели на коробке, забивая огромную чашу травкой из мешка «Радости», набитого травкой. Демон сидел в режиссерском кресле. Все остальные пили из квадратных бутылок, стоя в залитой солнцем комнате в неловких позах людей, которых куда больше, чем мест, где можно присесть. Руки у всех были бледные и безволосые. Два азиатских молодчика затягивали друг другу предплечья. От сквозняка в дыру в окне Гейтли поежился. Другой пидор делал как бы замечания про физические данные Гейтли. Гейтли тихо спросил Си, может, они с Факельманом реал быстренько придут в себя и пойдут все вместе к Соркину, и Бледный и Джин перетрут и пойдут на мировую. Факельман обрел голос и громко спросил, кто хочет угоститься из г. Дилаудид и, ебать, наебашиться. Гейтли поморщился. Бобби Си улыбнулся Факельману и сказал, что, кажется, с Факса уже хватит. Но в то же время к Факельману подошел псориазный помощник и проверил его зрачки с фонариком, и затем вмазал преднаполненным шприцом, в артерию на шее. Затылок Факельмана несколько раз стукнулся о стену, лицо дико побагровело в стандартной клинической реакции на Наркан 386. Затем фармацевт направился к Си и Гейтли. Пока Си держал Гейтли, а помфармацевта затянул на его руке резиновый медицинский жгут, из переносного CDплеера запела бедная старая Линда Маккартни. Гейтли стоял, слегка наклонившись. Факельман издавал звуки вынырнувшего после долгого времени под водой человека. Си сказал Гейтли пристегнуть ремни. Из-за мочи лак на люксовом паркете местами стал мягким и белым, как обмылки. Играл сраный диск, который играл у Си в машине всякий раз, когда Гейтли садился к нему в машину: кто-то взял старый диск «Маккартни и Зе Вингс» – т. е. Маккартни из «Битлс», – взял и пропустил через курцвейловский [233] ремиксер, и убрал все дорожки из песен, кроме дорожек бедной старой миссис Линды Маккартни на подпевке с тамбурином. Когда пидоры называли травку «Бобом», это сбивало, потому что Си они тоже называли «Бобом». Бедная старая миссис Линда Маккартни просто ни хера не умела петь, и ее дрожащий, не попадающий в ноты голосок, вырвавшийся из-под оболочки гладкого многодорожечного коммерческого звука и усиленный до соло, вгонял Гейтли в неизъяснимую депрессию – ее голосок казался таким потерянным, так и пытался забиться и зарыться за профессиональными голосами подпевки; Гейтли представлял, как миссис Линда Маккартни – какая-то такая угловатая блондинка на фотографии на стене его комнаты сотрудника, – представлял, как она такая стоит, потерявшись в океане профессионального голоса мужа, мучаясь от низкой самооценки и шепча не в ноты, и даже не знает, когда трясти тамбурином: депрессивный CD Си был не просто жестоким, а каким-то даже садистским – как сверлить дырку для подглядывания в стене туалета для инвалидов. Две трансвесталки в протертом центре комнаты танцевали свим под отвратительную мелодию; третья держала Факельмана за руку, а вторую схватил безликий парень в галстуке «Уэмбли» и несильно хлестал Факельмана по щекам, пока Дилаудид боролся с Нарканом. Они усадили Факельмана в его углу на личном демероловом кресле Гейтли. Яйца Гейтли поднывали в такт пульсу. Лицо помощника фармацевта было прямо перед лицом Гейтли. На его подбородке и щеках теснились серебристые чешуйчатые хлопья, и, когда он натянуто улыбнулся Гейтли, маслянистый пот на лбу поймал блик света из окна.
– Я и так уже пришел в себя, Си, чувак, после удара по шарам, – сказал Гейтли, – если вдруг жалко переводить Наркан.
– О, а это и не Наркан, – сказал ласково Си, поддерживая Гейтли за
руку.
– Какой там, – сказал помощник, снимая колпачок со шприца. Си добавил:
– Держи шляпу обеими руками, – он ткнул помощника в плечо. – Скажи ему.
– Это Солнышко 387 фармацевтической чистоты, – сказал помощник, выстукивая подходящую вену.
– Держи сердце обеими руками, – сказал Си, глядя, как входит игла. Фармацевт ввел мастерски, горизонтально и прямо под кожу. Гейтли ни разу не пробовал Солнышко. Вне канадской больницы оно почти недобываемо. Он смотрел, как его кровь охрит сыворотку, когда фармацевт вытягивал большой палец, чтобы отвести поршень для контроля. Помощник фармацевта вмазывал что надо. Си смотрел с высунутым кончиком языка. Бизнесмен крепко держал Факельмана за руки, а трансвесталка, которая зашла за кресло, подняла его голову за подбородок и волосы, пока седая тетка присела перед ним с иголкой и ниткой. Гейтли не мог не смотреть, как в него впрыскивается дурь. Боли не было. На секунду он засомневался в том, что это золотая доза: вроде слишком много телодвижений, только чтобы замочить его. На большом пальце фармацевта был вросший ноготь. На руке Гейтли, где тот наклонялся, осталась пара чешуек от экземы. Через какое-то время вид собственной крови даже нравится. Фармацевт еще не успел его заправить, когда Факельман начал кричать. Высота крика становилась все выше, крик все тянулся. Когда Гейтли смог оторваться от шприца, увидел, что тетка-библиотекарша пришивала веки Факельмана к коже над бровями. То есть сшивала глаза бедного старого Графа Факсулы. Один пацан во дворе подворачивал перед девчонками веки, как сейчас делали с бедным старым Факстером. Гейтли рефлексивно дернулся к нему, и Си крепко обнял его одной рукой.
– Па-лех-че, – очень ласково сказал Си.
Вкус гидрохлорида в Солнышке был знакомым, лакомым, – вкус запаха всех врачебных кабинетов в мире. Он никогда не пробовал ТалвинPX. Рецепты просто не достать, на PX, канадского производства; в Талвин США 388 добавляли 5 мг налоксона, чтобы обломать кайф, вот почему Гейтли ширялся NX только вдогон к Бам-бамам. Он понимал, что Факельману вкололи антинаркотик, чтобы он чувствовал иголку, пока пришивают глаза. «Жестоко» пишется через «е», помнил он. Два азиата по указанию Си вышли из комнаты. Линда М. словно была на грани нервного срыва. Маленькая седая тетка работала споро. Глаз, который уже пришили, неприлично вылупился. Все в комнате, кроме бизнесмена и угрюмой тетки, начали ширяться. Два пидора зажмурились и задрали лица к потолку, будто не могли видеть, что творят с собственной рукой. Фармацевт перетягивал отключившуюся Памелу Хоффман-Джип – явный переборщ. Вокруг имели место разные стили и уровни мастерства инъекций. Лицо Факельмана все еще было лицом кричащего человека. Мужик корпоративного вида капал в расшитый глаз Факельмана жидкость из пипетки, пока тетка продевала новую нитку. Гейтли казалось, что он уже видел тему с жидкостью в глаз в каком-то картридже или фильме, который любил военный полицейский, – еще когда был Бимом и играл в футбол на ситце в море, – и тут Солнышко перешло барьер и торкнуло.
И понятно, почему в США Талвин бодяжат. Воздух в комнате стал чересчур чистым, с глицериновым блеском, цвета стали ужасно яркими. Как будто сами цвета загорелись. О Талвине-PX из Списка II говорили, что он мощный, но кратковременный, и цена кусается. Никто не говорил о последствиях реакции с огромными остаточными количествами внутривенного Дилаудида. Гейтли пытался соображать, пока мог. Если ему хотят стереть передозом карту, то обошлись бы чем подешевле. А если библиотекарша и ему пришьет веки к бровям, то. Гейтли пытался думать. Его бы не. Не. Не вмазывали.
Сам воздух в комнате распух. Раздулся. Крики Факельмана о сказках опускались и взлетали, неразличимые за артериальным ревом Солнца. Линда М. пыталась подавить кашель. Гейтли не чувствовал ног. Чувствовал, как рука Си на плечах все больше и больше принимает его вес. Мышцы рук Си росли и твердели: он это чувствовал. Его ноги такие как бы: ну нафиг. Нападения полов и тротуаров. Кайт любил петь частушку под названием «32 применения „Стерно", дружок». Си начал мягко опускать Гейтли. Сильный низкий жесткий пацан. Большинство героинщиков можно опрокинуть одним «бу». Си – в Си была какая-то нежность, для пацана с глазами ящерицы. Он опускал его реально мягко. Си защитит Бимми Дона от нападения гадкого пола. Гейтли крутнулся в томной поддержке, Си двигался вокруг него, как танцор, чтобы замедлить падение. Гейтли оглядел по кругу всю комнату с почти невыдерживаемой резкостью. Пуанграве густо рвало. Два пидора сползали спиной по стенке. Их красные куртки пылали. Проплывающее окно взорвалось светом. Или это Демона рвало, а Пуанграве снимал экран ТП со стены и вытягивал его волокнистый кабель к Факельману у стены. Один глаз Факса был распахнут, как его рот, обнажая глазное яблоко куда сильнее, чем хочется видеть у человека. Он больше не сопротивлялся. Он по-пиратски таращился перед собой. Библиотекарша приступила ко второму глазу. У безликого на лацкане была роза, и он надел очки с металлической оправой, и поплыл от кайфа, и половину раз промахивался пипеткой мимо глаза Факса, объясняя что-то Пуанграве. Трансвесталка задрала рваный подол П. Х.-Д., и ее паукоподная рука распласталась на бедре цвета плоти. Лицо П. Х.-Д. – серое и синее. Медленно приблизился пол. Коренастое лицо Бобби Си было почти красивым, трагичным, наполовину озаренным светом из окна, под вращающейся мышкой Гейтли. Гейтли чувствовал себя не столько упоротым, сколько бесплотным. Было неприлично хорошо. Голова покинула плечи. Кричали Джин и Линда. Картридж с открытыми глазами и пипеткой был про ультранасилие и садизм. Кайтовский любимый. Гейтли думает, что «садизм» пишется «сэддизм» [234]. Последним вращающимся зрелищем перед глазами было возвращение китаез с большими блестящими квадратными кусками комнаты в руках. Когда пол наплыл, а хватка Си окончательно ослабла, последнее, что видел Гейтли, – надвигающийся азиат с квадратом в руках, и когда Гейтли заглянул в квадрат и ясно увидел отражение собственной большой квадратной бледной головы с закрывающимися глазами, пол наконец кинулся на него. А когда он пришел в себя, то лежал на спине на холодном песке пляжа, и с низкого неба лил дождь, и отлив был далеко-далеко.
Примечания и описки
1. Гидрохлорид метамфетамина, он же кристаллический мет.
2. Орин, кстати говоря, не переступал порог ни одного профессионального терапевта, так что его анализ снов всегда довольно поверхностный.
3. ЭТА выглядит как кардиоида: четыре главных обращенных внутрь корп., выпукло закругленных с заднего фасада и по бокам, чтобы поддерживать кардиоидный изгиб, теннисные корты и павильоны в центре и парковки преподавателей и студентов позади, формирующие небольшую вмятину, которая с высоты птичьего полета придает всему заведению вид валентинки, который все же не казался бы по-настоящему кардиодным, если бы у самих зданий не было выпуклостей по дугам одного и того же r – поразительное архитектурное достижение, учитывая неровную поверхность земли и усложняющиеся условия для прокладки электрической проводки и водопроводной системы, необходимых для общежитий, административных кабинетов и полирезинового Легкого, – достижение, поплечабельное, наверное, только одному человеку на всем Восточном побережье: первоначальному архитектору ЭТА, давнему и очень близкому другу Аврил, уберменшу замкнутого отображения от мира топологии А. И. («Векторное поле») Рикки из Университета Брандейса, ныне покойному, который в Вестоне ошарашивал Хэла и Марио, снимая жилет так, что оставался при этом в пиджаке, что М. Пемулис много позже разоблачил как дешевую трюковую эксплуатацию некоторых основных особенностей непрерывных функций, из-за чего Хэл пережил глубокое разочарование в духе «Деда-Мороза-нет», а Марио попросту проигнорировал, предпочитая объяснять фокус с жилетом обыкновенным волшебством.
4. Молодых сотрудников, числящихся одновременно и в преподавательском, и в тренерском составе, по договоренности североамериканских теннисных академий принято называть «проректорами».
5. Общеизвестные как дрины – т. е. легкие спиды: Сайлерт, Тенуата, Фастин, Прелюдин, иногда даже Риталин. Стоит nota bene, что в отличие от Джима Трельча или фанатки Прелюдина Бриджет Бун Майкл Пемулис (возможно, из-за некоего извращенного уличного пролетарского чувства собственного достоинства) редко принимает дрины перед матчами, оставляя их для досуга, – некоторые природой устроены так, что находят дриновую стимуляцию, со стучащим сердцем и выпученными глазами, досужей.
а. Тенуат – торговое наименование гидрохлорида диэтилпропиона, Marion Merrell Dow Pharmaceuticals, технически – рецептурное средство против ожирения, излюбленное некоторыми атлетами за легкие эйфорические и освежающие качества без отходняка с зубовным скрежетом после прилива крови, как от более суровых дринов вроде Фастина или Сайлерта, хотя и с огорчающей тенденцией вызывать глазные нистагмы. Но, несмотря на все нистагмы, Тенуат – особый любимчик Майкла Пемулиса, который сгребает для личного употребления всякую 75-миллиграммовую белую капсулу Тенуата, которая плохо лежит, и никогда не продает их и не обменивает, разве что за редким исключением соседу по комнате Джиму Трельчу, который постоянно клянчит Тенуат у Пемулиса, а еще лазает в его особую фуражку-пакгауз и сам стреляет без спроса, по парочке за раз, считая, что они способствуют цветастой говорливости в стиле спортивного комментатора, о каковых налетах Пемулис отлично знает и лишь выжидает, чтобы отмстить, не извольте волноваться.
6. Легкие транквилизаторы: Валиум-III и Валрелиз, старый добрый верный Ксанакс, Далман, Буспар, Серакс, даже Хальцион (все еще разрешенный в Канаде, невероятно); подростки, предпочитающие расслабиться ощутимей, – с секоналом, Мепроспаном, трансдермальными «Веселыми пластырями», Милтауном, Стелазином, странным Дарвоном, который для применения при травмах, – не могли продержаться больше пары сезонов по очевидной причине: из-за серьезных транков даже дыхание может показаться не стоящим усилий, и эту причину мясистого процента смертей из-за транквилизаторов персонал скорой помощи обычно зовет ЛЛ, или «Легочной ленью».
7. Топовые юниоры по большей части обходят алкоголь стороной, в основном потому, что из-за физических последствий злоупотребления – вроде тошноты, дегидратации и затрудненной координации движений – невозможна качественная игра. А в целом очень немногие стандартные вещества имеют подрывающие силы краткие похмелья, хотя даже после вечера синтетического кокаина в утренних тренировках на другой день, разумеется, будет уже мало приятного, и потому так мало хардкорных эташников принимает кокаин – впрочем, тут еще вопрос цены: хотя многие эташники из обеспеченных семей, сами они редко купаются в $ из дома, т. к. удовлетворение практически каждой физической потребности либо обеспечено, либо запрещено ЭТА. Пожалуй, стоит также заметить, что те же, кто получает удовольствие от рекреационных дринов, также тяготеют к кокаину, метедрину и прочим ускорителям движка, тогда как другой обширный класс – более естественно возбудимых людей – скорее, склоняется к сглаживающим углы веществам: транкам, каннабису, барбитуратам и – да – алкоголю.
8. Т. е.: псилоцибин; «Веселые пластыри»а; МДМА/экстази (хотя Х – та еще штука); различные примитивные манипуляции с бензольным кольцом в психоделиках метоксигруппы, обычно домоваренные; синтетические эксперименты вроде ММДА, ДМА, ДМММ, 2CB, производных ДОТ I–VI и т. д. – хотя надо отметить, что этот класс не должен и не включает такие встряски для ЦНС, как СТП, ДОМ, одиозные «Тяжкие телесные повреждения» с Западного побережья США (гамма-гидроксимасляная кислота), ЛСД-25 или -32 или ДМЗ/МП. Увлечение этой темой, похоже, не зависит от неврологического типа.
а. Самодельные трансдермалы, обычно мусцимольные или МДМА, с ДДМС или безрецептурным ДМСО в качестве трансдермального переносчика.
9. Она же ЛСД-25, часто с щепоткой дринов для разгона, названная «Черная звезда» потому, что в Бостоне эта кислота обычно продается на квадратиках тонкого картона с трафаретной черной звездой, от некоего таинственного поставщика в Нью-Бедфорде. Вся кислота и «Тяжкие телесные», вроде кокаина и героина, попадают в Бостон в основном из Нью-Бедфорда, Массачусетс, где, в свою очередь, запасы по большей части пополняют в Бриджпорте, Коннектикут, а уже там – истинный нижний отдел кишечника Северной Америки, в Бриджпорте, имейте в виду, если сами в тех краях никогда не бывали.
10. Как и большинство спортивных академий, ЭТА поддерживает милую иллюзию, что 100 % ее студентов поступили по собственной воле, а вовсе не, к примеру, по воле родителей – а некоторые из них (из родителей теннисистов, которые почти как матери голливудских легенд) та еще радость.
11. Сложная игра арабских женщин, включающая маленькие шашки и игровое поле в клетку, – на взгляд мужей, дипломатов и врачей, почти маджонг без правил.
12. Гидрохлорид мепередина и гидрохлорид пентазоцина, наркотические анальгетики Списка II и IV1 соответственно, оба от добрых людей из Sanofi Wintrop Farm-Labs, Inc.
а. После континентального Закона о психотропных веществах от ГМПТ иерархия анальгетиков/антипиретиков/анксиолитиков ОНАНУБН предусматривает классы веществ от Списка-II до Списка-VI, где Список-II (например Дилаудид, Демерол) относительно вызывания зависимости и потенциального вреда считается самым тяжелым, а Список-VI – не сильнее маминого поцелуя в лобик.
13. Хотя на судебной фотоулике он был в маске, и Дон Гейтли так и не выдал его имени, можно с уверенностью предположить, что это был Трент («Quo Vadis»)
Кайт, старый и когда-то технически одаренный друг детства Гейтли из Беверли, штат Массачусетс.
14. Конкретно эта характерная черточка помпрокурора заключалась в том, что он носил анахроничный, но качественный деловой стетсон с декоративным перышком за лентой и в напряженных ситуациях часто ее касался или теребил поля шляпы.
15. Бюро Алкоголя / Табака / Огнестрельного оружия, тогда временно под эгидой Департамента неопределенных служб Соединенных Штатов.
16. Впоследствии крайне неприятные события, связанные с квебекскими инсургентами и картриджами, показали, что это (опять) был Трент («Quo Vadis») Кайт.
17. Но без кодеина – почти первые физические данные, что Гейтли засек в слепящей вспышке шока, когда зажегся свет в занятой спальне, – чтобы можно было представить силу зацикленности оральных наркоманов.
18. Поверх более достойного содержимого сейфа из-за марины, в свою очередь, лежащего на отключенном и с запаркованными головками абсолютно первоклассном шедевральном ансамбле телепьютера/экрана «ИнтерЛейс» в деревянной многоярусной передвижной, такой, типа, консоли для развлекательной системы с портом для картриджей и плеером с двойной лазерной головкой в отделении за дверцами с маленькими медными, типа, ручками в виде кленовых листьев и несколькими полками, плотно заставленными дорогими, артхаусными на вид картриджами фильмов, из-за которых сообщник Дона Гейтли залил слюной весь паркет, предвкушая потенциально выдающееся предложение барыги, если они редкие, нераспечатанные или недоступные в Сетке распространения «ИнтерЛейса».
19. Предположительно, «Une Personne de l'Importance Terrible».
20. В Квебеке запрещено флуоресцентное освещение, как и автоматические телефонные обзвоны, рекламные флаеры, которые выпадают из журналов, чтобы на них пришлось волей-неволей посмотреть перед тем, как собрать и отправить в мусор, и упоминания о любых религиозных праздниках для продажи любого рода продуктов или услуг, – и это только некоторые из причин, почему его добровольное согласие переехать сюда на ПМЖ можно назвать самоотверженным.
21. См. сноску 211.
22. Торговое наименование Терфенадина, Marion Merrell Dow Pharmaceuticals, тактического ядерного оружия от не навевающих сонливость антигистаминных и сосудосуживающих.
23. Управление морских исследований МО США (Office of Naval Research).
24.
