Предотвращенный Армагеддон. Распад Советского Союза, 1970–2000 Коткин Стивен
Предисловие
Мое знакомство с советским блоком произошло летом 1983 года. Как аспирант, занимающийся историей Габсбургской монархии, я приехал из северной Калифорнии в Прагу, полный желания усовершенствоваться в языке и проникнуться духом давно исчезнувшей империи. Но едва оказавшись в древней столице Богемии, я стал свидетелем массового шествия— «социалистического марша мира». С удивлением я обнаружил, что из громкоговорителей гремит знакомый голос, и протолкался в первые ряды толпы. Конечно, это был он: тогдашний мэр моего университетского города Беркли, социалист.
Существовавший в странах советского блока социализм, как оказалось, не имел ничего общего с теми представлениями о нем, какие я получил в Америке. Он не был ни железной диктатурой в изолированном и живущем по своим правилам мире, ни малоинтересной разновидностью западной системы, неуклонно стремящейся к слиянию с ней. Выяснилось, что этот мир непохож на Запад и в то же время пронизан все более заметным западным влиянием. Жесткость его правил и структур компенсировалась тем, что их постоянно игнорировали и обходили. Он был преисполнен неизбывным недовольством и одновременно— всепроникающим конформизмом, а относительно бедная материальная культура сочеталась в нем с необычайно притягательной культурой общения. Я принял решение, что по возвращении в Калифорнийский университет начну учить русский и переключусь на изучение другой империи.
То были времена польской «Солидарности» с ее подпольными «летучими университетами», которые были провозглашены на Западе симптомом триумфа гражданского общества. Правда, один из моих профессоров, знаменитый француз, убедил меня, что к самому понятию «гражданское общество», которое он именовал не иначе как «новой идеологией класса интеллектуалов», стоит относиться с большой осторожностью. Другой профессор, специалист по французской истории, говорил мне, что гражданское общество не может существовать без частной собственности. Два блестящих профессора-русиста помогли мне освоиться с реалиями страны, о которой я мало что знал. Так что когда в Советском Союзе (где, как известно, частной собственности не было) неожиданно разразилась перестройка, я благополучно избежал того, что стало у американских интеллектуалов наиболее типичной (и ошибочной) версией происходившего в СССР, а затем и в России. Вместо попыток найти в этой стране то, чего в ней не было, я пытался понять характер ее государственных институтов и особенности мышления.
Моя первая поездка в Советский Союз пришлась на лето 1984 года— период правления Черненко. Я стал участником программы по изучению русского языка в Ленинграде и, кроме того, посетил Украину, в том числе город, где в 1944 году прошла встреча «Большой тройки», на которой решалась судьба Европы. В Ялте я заболел и вынужден был прервать поездку. На протяжении последовавших за этим первым набегом лет я много раз (порой подолгу) бывал в советском и постсоветском мире, занимаясь исследованиями или просто знакомясь с каждой из союзных республик (за исключением Туркменистана), с большинством стран Восточной Европы, а также с пограничными Китаем и Японией. Большую часть эпохи советских, а затем российских «реформ» я провел, работая над двухтомной историей Магнитогорска— советского «города стали». Эта работа была написана в духе того направления, которое французы назвали «тотальной историей»[1]. Трудно было бы найти более удачную позицию для наблюдения, чем этот центр тяжелой индустрии, чтобы убедиться как в очевидном провале реформ, так и в том, что провал этот в ближайшем будущем преодолеть не удастся.
Задолго до 1991 года я пришел к выводу, что тогдашние советские «консерваторы» правы: горбачевская перестройка разрушит (пусть непреднамеренно) социализм и сам Советский Союз. Желая быть услышанным, я вышел на второго человека в советской иерархии, Егора Лигачева, и был приглашен в его кабинет в здание ЦК на Старой площади. Было что-то сюрреалистическое в том, чтобы оказаться в этом центре власти и политических интриг, так хорошо знакомых мне по книгам и документам. Помимо стремления увидеть своими глазами святая святых советской системы, мною двигало желание разобраться, почему ни сам Лигачев, ни кто-либо еще из руководства страны не пытается сместить Горбачева и остановить реформы. Наша беседа стала первой из целой серии продолжительных встреч, большинство из которых проходило в закрытом дачном поселке для высших советских руководителей. Со многими из них я тоже смог пообщаться. Распад царил и здесь.
Никогда не забуду, как потом я водил Лигачева по Нью-Йорку, часами показывая ему бесконечный мир крохотных предприятий, иммигрантских лавочек и кафе и объясняя их роль, и как он периодически задавал мне вопрос, кто же в правительстве отвечает за продовольственное снабжение такого огромного города. Принципиальный и немного наивный, Лигачев вызывал искреннее уважение, как вызывал его и более искушенный, но не менее принципиальный Горбачев. Пришедшие им на смену люди, лишенные их моральных достоинств, вступили в жестокую борьбу за трофеи, оставшиеся после краха коммунистической системы: кабинеты, государственные дачи, недвижимость. Наблюдая за происходящим вблизи, я начал осознавать, что лучший способ понять российскую политику— не обращать большого внимания на грандиозные программы «реформ», которые неизменно и быстро одна за другой отправлялись на пыльные архивные полки, а вместо этого внимательно следить за перемещениями крупной собственности.
Еще перед 1991 годом я заинтересовался некогда всемогущими Госпланом и Госснабом, отвечавшими за планирование экономического развития одной шестой части мировой суши. После 1991-го я вернулся туда, чтобы обнаружить в кабинетах новых (и прежних или перетасованных) обитателей. В годы перестроечного хаоса я смог без труда проникнуть в ЦК партии в союзных республиках и во многие обкомы. Потом в украшенных новыми табличками зданиях я находил своих прежних знакомых (как правило, на более высоких должностях); впрочем, немало прежних функционеров оказалось за бортом, а многие региональные деятели продолжили карьеру в столицах. Так выяснилось, что подобно тому, как социальные и групповые интересы (будь то на крупных заводах или в среде бюрократии) объясняют пределы возможного при реализации любой программы реформ, типичные для общества модели общения и взаимодействия помогают вникнуть во внутреннюю динамику власти.
К 1990-м годам многие друзья, которые появились у меня во время стажировки в МГУ в 1980-е, оказались в Кремле или в правительстве, и возможность общаться с ними на разных этапах их жизненного пути была очень полезной и поучительной. В 2000–2001 годах я получил неоценимый шанс осуществить восьмимесячное исследование в рамках неправительственной инициативы под названием «Проект гражданского образования». Одной из моих задач как консультанта Института «Открытое общество» было интервьюирование множества администраторов, сотен преподавателей и тысяч студентов различных университетов в 15 странах, от Венгрии до Казахстана и от Эстонии до Азербайджана. За редкими исключениями, эти интервью создавали весьма мрачную картину мира, который и спустя десятилетие после крушения советской системы продолжал переживать глубокую политическую и экономическую деградацию. При этом повсюду студенты оказались удивительно талантливыми и чуткими к новым возможностям для получения знаний.
Введение
Обозревая историю международных отношений современной эпохи, началом которой можно считать середину XVII века, а концом— наше время, я едва ли могу обнаружить в ней событие более поразительное, загадочное и на первый взгляд более необъяснимое, чем внезапный и полный распад и исчезновение с исторической сцены… великой державы, называвшейся сначала Российской империей, а затем— Советским Союзом.
Джордж Ф. Кеннан (1995)
Проблемы, решить которые пытаются советские руководители, просто не имеют решения… Однако советские руководители не сбираются совершать политического самоубийства.
Владимир Буковский (1989)
Почти все считают, что распад Советского Союза начался еще до 1985 года. Это заблуждение. Большинство также полагает, что он закончился в 1991-м. Опять неправильно. Обе ошибки становятся очевидными, если рассмотреть период с 1970 по 2000 год как неразрывное целое, проследив судьбу советских экономических и политических институтов до и после 1991 года. Не менее важно при этом сочетать взгляд из недр советской системы с трезвой оценкой более широкого глобального контекста. Забудьте о клише, доминирующих при описании постсоветской России: «неолиберальных реформах» и «западной помощи», не говоря уже о «возникновении гражданского общества» в поздний советский период. То, что произошло в Советском Союзе, а потом продолжилось в России, поначалу было внезапным приступом, а затем— неизбежным продолжением смертельной болезни, которая поразила целый мир, построенный на сочетании нерыночной экономики и антилиберальных политических институтов.
Величественный крах Второго мира перед лицом более мощного Первого, имевшего в своем распоряжении и рынок, и либеральные институты, был спровоцирован не гонкой вооружений, а коммунистической идеологией. И КГБ, и (менее внятно) ЦРУ сообщали в своих секретных сводках, что с 1970-х годов Советский Союз находится в состоянии глубокого кризиса. Однако хотя советский социализм явно проиграл соперничество с Западом, он обладал некоей летаргической стабильностью и мог бы продолжать по инерции существовать довольно долго. Или же он мог бы прибегнуть к оборонительной стратегии в духе Realpolitik. Для этого нужно было ограничить свои великодержавные амбиции, узаконить рыночную экономику и таким образом восстановить свою экономическую мощь и сохранить при этом с помощью политических репрессий авторитет центральной власти. Вместо всего этого Советский Союз пустился в романтические искания, пытаясь осуществить мечту о «социализме с человеческим лицом».
Это гуманистическое видение реформ возникло в послесталинское время, в эпоху Н.С. Хрущева и наложило свою печать на целое поколение— поколение Горбачева, сожалевшее о подавлении «пражской весны» в 1968-м и пришедшее к власти в 1985 году. Те, кто принадлежал к этому поколению, верили, что плановую экономику можно серьезно реформировать без введения частной собственности и рыночного ценообразования. Они верили, что ослабление цензуры укрепит приверженность населения страны социализму. Они верили, что Коммунистическую партию можно демократизировать. Они ошибались. Перестройка непреднамеренно уничтожила плановую экономику, приверженность людей социализму, а в конце концов— и саму партию. Нанесенный же партии удар дестабилизировал Союз, который скреплялся только ею.
То обстоятельство, что в центре виртуозной, хотя и неумышленной ликвидации советской системы оказался человек, стоявший на вершине власти,— генеральный секретарь Коммунистической партии, искренне преданный ее идеалам,— лишь способствовало драме, которую немногие тогда воспринимали так, как она того заслуживала. Когда в конце 1989 года толпы немцев бросились разрушать Берлинскую стену, а Восточной Европе было позволено выскользнуть из крепкой советской хватки, потрясенные аналитики (в том числе и я сам) начали задумываться, не последуют ли за бывшими странами Варшавского договора остатки Кремлевской империи— союзные республики. То, что произошло затем, в 1990–1991 годах, сделало драму еще более глубокой. Советская система, хотя и дестабилизированная романтическим идеализмом, по-прежнему располагала самым мощным в истории военным потенциалом и репрессивным аппаратом. СССР имел более чем достаточно ядерных зарядов, чтобы уничтожить или шантажировать весь мир, не говоря уже об огромных запасах химического и бактериологического оружия. Он располагал более чем 5 миллионами солдат, размещенных на пространстве от Будапешта до Владивостока, и еще сотнями тысяч военнослужащих КГБ и внутренних войск. Все эти силы почти беспрекословно подчинялись командованию. Но они так и не были использованы— ни для спасения распадающейся империи, ни даже для того, чтобы дать волю разрушительному чувству мести.
Да, распад СССР сопровождался почти десятком гражданских войн: в Чечне, Карабахе, Ингушетии, Осетии, Абхазии, Аджарии, Молдавии (еще одна злонамеренная затея Сталина) и Таджикистане. Эти конфликты привели к гибели многих тысяч людей, появлению миллионов беженцев и возникновению некоторого количества не признанных международным сообществом квазигосударств, которые де-факто раскололи часть из 15 независимых теперь бывших советских республик. Даже у избежавшей гражданской войны Украины на ее крайнем западе была маленькая самопровозглашенная «республика»— Подкарпатская Русь. Нельзя забывать и о том, что русское население Украины, насчитывавшее более чем 11 миллионов человек (20 % населения этой страны), составляло самое большое в Европе национальное меньшинство. Еще 5 миллионов русских жило в Казахстане (составляя около 33 % его населения). Вообще же, если учесть, что 71 миллион бывших граждан СССР (то есть каждый четвертый) внезапно оказались за пределами своих номинальных национальных отечеств (если применительно к ним вообще можно говорить о национальном отечестве), и вспомнить о жутком примере катастрофического распада гораздо меньшей по размерам Югославии, можно лишь содрогнуться при мысли о том, какими войнами, точнее— каким ядерным, химическим или биологическим Армагеддоном мог бы сопровождаться распад Советского Союза.
Кто мог предположить, что СССР безропотно самораспустится? Немногие аналитики, действительно осознававшие серьезность проблем, с которыми пришлось столкнуться этой стране, и масштаб структурных преград, мешавших решению этих проблем, могли представить себе, что такое огромное полицейское государство спокойно, безо всякого сопротивления исчезнет. Из 20 миллионов членов КПСС 2–3 миллиона составляли партийную элиту— грозный становой хребет системы, пронизывавший не только партийный аппарат, но и государственную бюрократию, армию и КГБ. И даже соглашаясь, что многие из них уже не способны были воспринимать официальную идеологию без цинизма, аналитики по-прежнему сходились во мнении: эти люди должны были не допустить ниспровержения системы просто для того, чтобы защитить свои личные интересы. Так что несмотря на обилие попыток установить причину гибели тяжелобольного— Советского Союза, главная загадка остается неразгаданной: почему многочисленная советская элита, располагавшая вооруженными до зубов и верными власти внутренними войсками, несмотря на все свое могущество, оказалась не в состоянии защитить ни социализм, ни Союз?
Эта загадка выглядит еще менее разрешимой, если учесть, что когда опасность распада страны уже была видна всему миру, решающий удар по расшатанному зданию нанесли именно люди, принадлежавшие к самой привилегированной части ее элиты. Возможно ли, чтобы элита великой державы допустила крах, а в конце концов и способствовала развалу собственной страны, причем без иностранной оккупации, неповиновения военного и полицейского аппарата, даже без серьезного гражданского сопротивления? Оказывается, возможно. Одна из основных задач этой небольшой книги— объяснить, как и почему советская элита разрушила собственную систему. При этом важно понять не только поразительный распад этой системы, но и то, почему он не сопровождался вселенским взрывом.
Теперь, когда Советский Союз исчез, выяснилось (для тех, кто не знал этого раньше), что он был чем-то большим, чем диктатура и милитаристский монстр. Он был еще и всеобъемлющим экспериментом по созданию некапиталистического современного общества, иначе говоря— общества социалистического, а также странной реинкарнацией царской империи, трансформировавшейся в квазифедерацию республик. Самой большой из них была Россия. Продукт советской действительности, Россия унаследовала от Советского Союза все, что стало причиной его распада, равно как и само состояние распада. В 1990-е годы распад все еще назывался «реформами» (на этот раз— «радикальными»). При этом публичные баалии сторонников и противников реформ сопровождались одновременно и продолжением распада, и тектоническими процессами институциональных трансформаций. Еще одна— и очень важная— цель этой книги: объяснить значение советского наследия для современной России.
Не говоря уже о множестве государственных учреждений, в целом сохранившихся с советских времен (таких, как Государственная прокуратура и КГБ), и во вновь созданных органах нетрудно было обнаружить пережитки институтов советской эпохи, от аппарата ЦК КПСС (в Администрации президента) до Госплана (в Министерстве экономического развития). Комплексы зданий, в которых располагались советские учреждения, по-прежнему выполняли свое назначение, а порой и разрастались, чтобы вместить и старых, и новых чиновников. «Новые» люди, конечно, появились не с Марса, а из элитных советских вузов или из комсомола: это были те представители второго и третьего эшелонов власти, кто сумел быстро сориентироваться в хаосе распада и являл собой причудливую смесь старого и нового. Более того, на месте оставалась и вся нерыночная советская экономика— растянувшиеся на 10 часовых поясов залежи архаичного оборудования, разваливающаяся инфраструктура, продолжающие составлять основу для выживания местных сообществ с их социальными проблемами и электоральными предпочтениями. Это именно те политические и экономические структуры, которые с 1970-х годов провоцировали все более заметное отставание СССР от Запада. Из них была построена и новая Россия, отставшая от него еще больше.
Мысль о том, что распад внезапно закончился в декабре 1991 года и что к власти в России пришла горстка новых «демократов» и «радикальных реформаторов», была несостоятельной. Однако следование ей оказалось для большинства западных аналитиков непреодолимым искушением, независимо от того, аплодировали ли они российскому «переходу к демократии и рынку» или освистывали его. При этом они обращали внимание не на состояние общества и экономики, не на функционирование государственных органов, а лишь на торжественные декларации о намерениях и на потоки президентских указов, большинство из которых оставались невыполненными. В США в то же самое время комментаторы наперебой высмеивали план Билла Клинтона по реформированию национальной системы медицинского страхования. Как! Он думает перестроить одну седьмую часть экономики США вопреки мощному противодействию огромного количества могущественных лоббистских групп? Однако многие из тех же самых людей уверяли, что способность России перестроить всю свою экономику и социальную систему— семь седьмых!— это лишь вопрос «политической воли реформаторов» или даже одного-единственного человека. Технократические «реформы», только не в своей, а в какой-нибудь другой стране— сама мысль об этом завораживала экспертов и ученых мужей. Но дайте любой стране примерно 15 тысяч заводов (причем две трети которых нежизнеспособны в рыночных условиях) да еще несколько миллионов криминализированных госслужащих, уполномоченных действовать от имени государства, и давайте посмотрим, как быстро такая страна совершит «переход» в благоденствие.
Вполне предсказуемо, что ожидания быстрого и радикального преображения сменились глубоким разочарованием и столь же широко распространенным и абсолютно необоснованным представлением о России как об уникальном примере катастрофы, вызванной неудачными действиями реформаторов. Однако примерно к 2000 году безостановочный распад советской системы наконец был остановлен. Да, Россия была хаосом, но хаосом стабильным и полностью списанным Западом со счетов; она в конце концов начала нащупывать путь к институциональным реформам, которые, как все ошибочно полагали, были проведены в 1990-е годы.
Слишком часто Россию судили более строго, чем другие бывшие советские республики (или, напротив, так, как будто этих других республик не существовало). И это несмотря на то, что по большинству политических и экономических показателей она превосходит остальные части бывшего СССР за исключением крохотной Эстонии. Запутавшаяся в попытках утвердить рыночную экономику и нечто вроде особого варианта современного государственного устройства, Россия усвоила многие пороки другой очень большой страны, являвшейся ее главным противником: дисбаланс доходов, неуважение к общественным интересам, массовое уклонение корпораций от уплаты налогов, широкое применение политического давления в сфере бизнеса, гиперкоммерциализацию СМИ, накачивание деньгами электорального процесса и демагогию.
Эта книга— обзор последних двух десятилетий существования Советского Союза и первого десятилетия постсоветской России— структурирована отчасти хронологически, а отчасти аналитически. В ней не пойдет речь ни о предполагаемых культурных особенностях и недостатках менталитета жителей СССР и России, ни о воображаемых нациях и национализме, ни о зловредных олигархах, ни о западном влиянии, значение которого (и пагубное, и благотворное) непомерно раздуто. Сконцентрировав свое внимание прежде всего на элитах и на структурных трансформациях, я обращаюсь к иным сюжетам: к возглавленному Горбачевым поколению партийных деятелей, сложившемуся под сильным влиянием социалистического идеализма и вышедшему на первый план, когда предыдущее поколение партийного руководства ушло в мир иной; к мировоззрению и ожиданиям 285 миллионов людей, живших в идеологическом пространстве социализма; к плановой экономике и типичному для нее институту— огромному, прожорливому, неэффективному и неповоротливому заводу; и особенно— к институциональной динамике советского и российского государств. Поскольку истории не бывает без случайностей и непредвиденных обстоятельств, я буду рассказывать и о конкретных попытках сформулировать и осуществить тот или иной политический курс, а также о неожиданных результатах таких попыток. Наконец, распад советской системы и первое противоречивое десятилетие существования России, конечно, невозможно понять, если не воспринимать их в контексте глубоких перемен, произошедших в мире после Второй мировой войны. Таким образом, мой анализ будет как историческим, так и геополитическим.
Глава 1. Жестокие шутки истории
А потом появился Леонид Ильич…
Жили мы как в сказке: потихоньку воровали, потихоньку пили.
[голос: «Не потихоньку»]. Пусть так.
Ион Друцэ, молдавский писатель
Закрытие заводов стало угнетающе обычным явлением современной индустриальной реальности… Миллионы людей… прямо или косвенно испытывают влияние этого явления на собственную жизнь, жизнь своих друзей, родственников или близких
Тони Диксон и Дэвид Джадж о капиталистическом мире в эпоху Брежнева
В 1970–1973 годах мировые цены на нефть стабильно росли. Закончился почти 20-летний период, на протяжении которого предложение опережало спрос. Кроме того, истощились разведанные запасы нефти, а это означало, что даже незначительное сокращение ее добычи приведет к резкому взлету цен. Когда в октябре 1973 года внезапно началась четвертая по счету арабо-изральская война, арабские государства, в том числе Саудовская Аравия (до того достаточно пассивная), объявили о решении применить «нефтяное оружие». Сейчас мы привыкли к таким угрозам, которые уже не способны кого-либо сильно напугать. В тот раз, однако, арабы свою угрозу осуществили. И хотя ближневосточная война закончилась так же внезапно, как и началась, в связи с тем, что Египет в конце октября согласился прекратить огонь, скоординированное сокращение поставок нефти уже произошло и его последствия начали жить своей жизнью. Загадочный жаргон нефтяного бизнеса— «дифференциал», «накопление запасов»— теперь можно было услышать в курилках, коридорах и на правительственных совещаниях в Белом доме[2]. Пиар-агентства запускали в СМИ истории, в которых объяснялось, что нефтяные гиганты в происходящем вовсе не виноваты. Правительство и бизнес с запозданием инициировали кампании за экономию электроэнергии, хотя еще накануне потреителей побуждали не мелочиться. Но, пожалуй, наиболее курьезным моментом «нефтяного шока» был целый поток призывов переключить Америку с энергоемкого производства на то, что называлось тогда производством «наукоемким» (knowledge-intensive)— как будто экономика США регулировалась не рынком, а Госпланом!
В 1973 году цены на нефть всего за несколько месяцев взлетели на 400 %, и автомобильной промышленности, производившей вызывающе огромные и прожорливые машины, был нанесен сокрушительный удар. Сильно пострадали связанные с ней отрасли производства, прежде всего сталелитейная и металлообрабатывающая промышленность. Конечно, и до 1973 года многие энергоемкие гиганты тяжелой промышленности были не слишком конкурентоспособны. Но для тех из них, кто с грехом пополам свои проблемы решал, нефтяной кризис означал неизбежный час расплаты. За 1973–1975 годы ВВП США упал на 6 %, а безработица подскочила в два раза, до 9 %. Западная Европа, гораздо сильнее зависевшая от нефти из Персидского залива, соответственно и пострадала еще больше. ВВП Японии— страны, возможно наиболее зависимой от ближневосточной нефти,— упал впервые за послевоенный период. Но кроме стремительного экономического спада, нефтяной кризис имел и долговременные последствия. Вся основанная на ископаемом топливе индустриальная экономика, которая выросла во второй половине XIX века, а в первой половине XX встала на рельсы массового производства, казалось, стремительно приближается к гибели.
В Англии 1970-х годов Шеффилд и окружающая его промышленная зона потеряли более чем 150 тысяч рабочих мест только в сталелитейной индустрии; еще большие потери были в машиностроении; в результате крупнейшим работодателем Шеффилда стал городской совет[3]. Тогда же «мастерская Германии»— Рурская область со множеством ее сталелитейных заводов— лишилась 100 тысяч рабочих мест. В Пенсильвании— штате, пользовавшемся славой «Американского Рура», «черная пятница» (30 сентября 1977 года) нанесла смертельный удар по промышленности города Вифлеем, на заводах которого в свое время была сделана сталь, пошедшая на мост Джорджа Вашингтона между Манхэттеном и Нью-Джерси, мост «Золотые ворота» в Сан-Франциско, Национальную галерею искусства в Вашингтоне и на множество шахт для межконтинентальных баллистических ракет. В результате кризиса был разорен главный промышленный регион США— 8 штатов района Великих озер (Пенсильвания, Огайо, Мичиган, Иллинойс, Индиана, Висконсин, Миннесота, Нью-Йорк).
В 1970-е годы в США закрылось более тысячи заводов[4]. Аналитики с отчаянием писали: «Мы наблюдаем закат промышленной Америки, банкротство или упадок некогда могучих индустриальных предприятий»[5]. Другие, более точные комментаторы отмечали, что это не конец промышленности вообще, а болезненный переход к тому, что получило название «гибкого автоматизированного производства» (flexible manufacturing)[6]. И хотя в середине 1980-х годов индустрия Среднего Запада вновь начала расти, занятость уже никогда не достигала здесь прежнего уровня. В итоге даже главный стальной монстр— US Steel— сумела выкарабкаться из кризиса, чего не скажешь о местных жителях, работавших на предприятиях этой компании. «Завод в Гэри[7] являет собой один из самых впечатляющих примеров выхода из кризиса в истории американской промышленности»,— говорил в 1988 году один из аналитиков. Однако после инвестирования в реструктуризацию 2,9 миллиарда долларов в течение семи лет заводской комплекс, на котором некогда работала 21 тысяча человек, обходился всего семью с половиной тысячами рабочих. «Это история большого успеха для компании и крайне болезненный процесс для нас»,— жаловался тому же репортеру мэр города Гэри[8].
Этот кризис оставил неизгладимый след в культуре и народном сознании. Сатирический британский фильм «The Full Monty» (1997)[9] ретроспективно повествует о компании потерявших работу сталеваров, создавших в качестве способа выживания собственный мужской стриптиз и рекрутирующих «артистов» прямо в очереди безработных на бирже труда. Действие фильма происходит в Шеффилде, а открывается он кадрами из снятого местными энтузиастами старого кино, прославляющего Шеффилд как «город на подъеме, сокровище в короне Йоркшира». Теперь его безработные жители вынуждены демонстрировать свои сокровища, чтобы свести концы с концами. Саундтрек фильма удачно эксплуатирует стиль диско, как когда-то другое, классическое произведение «индустриального кино»— фильм о пролетарии— «танцоре диско», «Saturday Night Fever» (1979), подтолкнувший «дискоманию» депрессивной эпохи конца 1970-х знаменитой песней «Staying Alive»— гимном «надежде несмотря ни на что»[10]. Отчаянные времена принесли с собой отчаянные стратегии выживания. В Джонстауне, штат Пенсильвания, «возле покинутых сталепрокатных заводов стоят экскурсионные автобусы»,— рассказывал читателям репортер «New York Times Magazine» в 1996 году. По его словам, Джонстаун «является провозвестником будущего, когда экономику будет подпитывать амбициозный и, по-видимому, донкихотский эксперимент, именуемый „туризмом наследия“», который «продает безрадостные рассказы о несчастливых местах и представляет собой быстрорастущую отрасль бизнеса»[11].
Вскоре индустриальный пейзаж Запада действительно был испещрен подобными памятниками невзгодам. Однако скачок цен на нефть в 1970-е выявил и более серьезные тенденции. Генри Киссинджер, государственный секретарь при президенте Ричарде Никсоне, позже писал, что провозглашенное арабами эмбарго «безвозвратно изменило тот мир, который сложился после Второй мировой войны»[12]. Киссинджер имел в виду геополитический баланс сил и то центральное положение, которое заняла в нем мировая экономика, что заметно усложнило дипломатию. Тогда же так называемая стагфляция— высокий уровень безработицы (стагнация) в сочетании с инфляцией— поставила в тупик ведущих американских экономистов, а Уотергейтский скандал парализовал и обесчестил Вашингтон. Вспомним к тому же, что в 1975 году под контролем коммунистов оказались Сайгон и весь Южный Вьетнам. Учитывая болезненную перестройку, которую переживала большая часть американской промышленности, казалось, что США находятся на грани катастрофы, а не триумфальной победы в холодной войне.
Нефтяной дождь и институциональный застой
С 1910 по 1950 год производство нефти в мире выросло в 12 раз, тогда как в Российской империи, а затем в Советском Союзе— только в 4 раза. Один из экспертов утверждал в начале 1950-х годов, что поставки нефти— это «ахиллесова пята советской экономики». После того как организованный ЦРУ государственный переворот в Иране в 1953 году отрезал Советский Союз от иранской нефти, его огромная производящая экономика оказалась в крайне затруднительном положении. Однако в 1959 году, примерно через 30 лет после того, как советские ученые предсказали наличие огромных залежей нефти в болотах Западной Сибири, здесь была пробурена первая скважина. В 1961–1969 годах было открыто более полусотни новых месторождений, и СССР из импортера нефти превратился в ее экспортера[13]. Сибирская «нефтяная лихорадка», по случайности совпавшая с арабо-израильской войной 1973 года и неожиданным взлетом мировых цен на нефть, оказалась самым большим подарком советской экономике за всю историю ее существования. Без сибирской нефти СССР мог бы развалиться значительно раньше.
На протяжении 1973–1985 годов экспорт энергоресурсов стал приносить 80 % зарабатываемой Советским Союзом валюты. И это еще не все. Другие страны— экспортеры нефти, которые одновременно были главными потребителями советского оружия, увеличили свои дохоы с 23 миллиардов долларов в 1972 году до 140 миллиардов в 1977-м. Многие нефтедобывающие арабские государства резко нарастили свои военные расходы, и это принесло СССР дополнительную прибыль. Что же делать со всеми этими деньгами? Советские руководители использовали их для смягчения последствий нефтяного кризиса, с которыми столкнулись восточноевропейские союзники СССР; для финансирования своей колоссальной военной программы, благодаря которой страна поразительным образом смогла достигнуть примерного военного паритета с США. Деньги шли на войну в Афганистане, начатую в конце 1970-х; на зарплаты и привилегии непрерывно растущей элиты; на приобретение западных технологий производства автомобилей, синтетических волокон, потребительских товаров, а также на покупку кормов для животноводства. Впоследствии жители Советского Союза будут с ностальгией вспоминать брежневскую эпоху с изобилием колбасы по дотируемым ценам в государственных магазинах.
В 1970-е годы нефть, казалось, спасла Советский Союз, но на самом деле она лишь задержала неизбежное. СССР стал крупнейшим в мире производителем нефти и природного газа и третьим— каменного угля, но при этом он испытывал хронический дефицит энергии— положение, которое один из ведущих экспертов метко назвал «кризисом посреди изобилия». Причиной этого было то обстоятельство, что советские заводы и фабрики потребляли энергию в гигантских количествах, поскольку она им ничего не стоила. А затем с 1983 года добыча нефти в Западной Сибири стала падать. Ее объем временно восстановился в 1986 году, после чего падал уже непрерывно. Ситуацию ухудшило и то, что в 1986 году мировая цена на нефть упала на 69 %, до одного из самых низких уровней за послевоенный период. Рухнул и доллар— валюта расчетов на мировом рынке нефти. «В одно мгновение,— писал эксперт,— поток нефтедолларов, которым Советы пользовались годами, иссяк»[14]. К тому времени советские руководители, протрезвевшие после долгого нефтяного пиршества, с запозданием задумались об исправлении глубоких структурных пороков социалистической экономики.
Эти пороки были производным от успехов. В 1920-е годы промышленность, транспорт и строительство составляли примерно 20 % советской экономики, а в середине 1980-х— уже около 70 %. Ни одна другая страна не имела такого высокого уровня концентрации экономики. Основная часть крупных предприятий была построена в 1930-х годах или восстановлена после Второй мировой войны по спецификациям 1930-х. Советские Шеффилды и Вифлеемы исчислялись тысячами и были еще более отсталыми. Нефтяные сверхприбыли позволили Советскому Союзу избежать разорения, которое выпало на долю обширных (хотя и меньших по размерам) промышленных зон США, Великобритании и Германии. Но вечно так продолжаться не могло. В 1990-х уничтожение социалистического планирования обнажило ставшие еще более серьезными проблемы, связанные с реструктуризацией крупных предприятий. Посткоммунистическая Россия унаследовала и с размахом приватизировала самую большую в мировой истории свалку устаревшего оборудования.
Движимая политическими соображениями, социалистическая экономика оказалась весьма подходящей для строительства огромных промышленных комплексов, но, в отличие от рыночной экономики, совершенно неподготовленной к их реконструкции. То, что когда-то являлось источником мощи и легитимности социализма, превратилось после возвращения России в мировую экономику в огромное энергозатратное и обесценившееся бремя, как будто созданное для того, чтобы его растащили по частям.
В 1990-х доходы от экспорта энергоресурсов по-прежнему продлевали начавшееся в 1973 году нефтяное пиршество элиты. Однако нефтяные (и газовые) деньги уже не тратились на военные нужды или расползающуюся социалистическую империю, а оседали на офшорных банковских счетах и шли на покупку роскошных вилл на испанской и французской Ривьерах. Российский экономический коллапс воплотил в себе запоздалое окончание целой индустриальной эпохи, которое за 20 лет до того было столь заметно в германской долине Рура, на севере Англии и Среднем Западе США, а в России хотя и оказалось немного замаскировано потоками нефтяных прибылей, но произошло в гораздо более крупных размерах.
Но это только первая часть истории. Отсталость промышленности в принципе можно преодолеть, независимо от того, насколько она серьезна. Однако даже после того, как плановая система была упразднена за ненадобностью, Россия оказалась не в состоянии ни реструктурировать свои беспрецедентно огромные залежи индустриального хлама, ни быстро создать новые, динамично развивающиеся отрасли экономики. Произошло это потому, что в стране в 1990-е годы отсутствовали институты, необходимые для функционирования рынка, зато в большом количестве имелись такие, которые ему препятствовали. Стоит напомнить банальную, но полезную истину: рынок— это не столько экономическое, сколько политическое и институциональное явление. Доказательства тому следует искать не в таких странах, как США, где эффективные суды и жизненно важная для рынка система правительственного регулирования воспринимаются как должное или даже критикуются по идеологическим соображениям, а именно в постсоветских государствах, где большинство нужных рынку институтов отсутствовали или не работали. Словом, как показала история постсоветской России, главной (и столь же древней, как советские заводы) проблемой, стоявшей перед СССР, была проблема политическая и институциональная.
Великий поворот XX века
Главная советская проблема имела также геополитическое измерение. Экономика Индии в 1980-е годы была (по совершенно иным причинам) в еще худшем положении. Однако Индия не была втянута в глобальное соперничество с Соединенными Штатами (и с союзниками США— Западной Германией, Францией, Британией, Италией, Канадой и Японией). Более того, в случае с СССР это противостояние было не только экономическим, технологическим и военным, но еще и политическим, культурным и моральным. С момента своего появления Советский Союз претендовал на то, что он олицетворяет великий социалистический эксперимент, более совершенную альтернативу капитализму, пример для всего мира. Если социализм не превосходит капитализм, само его существование лишалось смысла. В период между двумя мировыми войнами, когда Сталин возглавил насильственный крестовый поход по строительству социализма в отдельно взятой стране, капитализм казался многим синонимом мирового империализма, бессмысленной бойни Первой мировой, милитаристской муштры и повальной безработицы времен Великой депрессии. На таком фоне идея некапиталистического мира— со столь же современной техникой да еще и с социальной справедливостью— стала очень привлекательной.
Но фашизм был побежден, и капиталистические диктатуры превратились после войны в демократии. Вместо окончательного экономического краха, предвкушаемого Сталиным и другими коммунистами, капитализм вступил в полосу беспрецедентного бума, превратившего депрессию в дело давно минувших дней и сделавшего массовым явлением владение недвижимостью. Экономический рост в США после стабильных 1950-х в 1960-е достиг феноменальной величины в 52,8 %; но еще важнее было то, что в это время на 39,7 % выросли реальные доходы средней американской семьи. В Японии и Западной Германии, проигравших Вторую мировую, экономическое «чудо» привело к настоящей революции в сфере массового потребления. Новые медиатехнологии, кино и радио, которые воспринимались довоенными диктаторскими режимами как удобное средство пропаганды, оказались великолепным проводником для коммерческой массовой культуры, легко проникавшей через государственные границы. Наконец, все ведущие капиталистические страны вступили в эпоху строительства «государства всеобщего благосостояния» (welfare state, этот термин появился еще во время войны), стабилизируя социальный порядок и бросая тем самым социализму вызов на его излюбленной территории. Коротко говоря, на протяжении 1930–1960-х годов и имидж, и реальность капитализма радикально изменились. Доступные «левиттаунские» дома[15], вездесущие супермаркеты, переполненные недорогими потребительскими товарами, увеличенные пособия по болезни и пенсии и все более демократичные общественные институты— такое оружие оказалось эффективнее нацистских танков.
Вдобавок ко всему перечисленному одним из последствий Второй мировой войны была поднимавшаяся волна деколонизации, которую СССР пытался использовать в своих интересах, но которая в конце концов еще более уменьшила его влияние. Советский Союз был континентальной империей, но особого рода. В то время как дореволюционная Российская империя была поделена на губернии, созданные по территориальному, а не этническому принципу (за исключением Великого княжества Финляндского и маленьких среднеазиатских «протекторатов» Хивы и Бухары), СССР состоял из 15 национальных республик. Начиная с 1920-х годов Москва сама направляла процесс роста и укрепления национальных институтов и национального самосознания в республиках— процесс, стадии которого знали и чистки, и массовые депортации, и русификацию. Все союзные республики быстро развивались экономически, а две из них, Украина и Белоруссия, имели собственное представительство в ООН. СССР гордо противопоставлял это устройство капиталистическим империям типа Британской и Французской. Однако к 1970-м годам, когда почти все заморские территории, некогда контролировавшиеся капиталистическими государствами, получили независимость, сама идея более совершенного типа империи стала анахронизмом.
Кроме того, СССР имел не только «внутреннюю империю», но и то, что Джордж Оруэлл называл «внешней империей». Победа над гитлеровской Германией предоставила Сталину возможность, которой он не мог не воспользоваться: получить обратно некоторые территории, утраченные в 1917–1921 годах, и поглотить большую часть Восточной Европы. Не удовлетворенное политическим и военным контролем, полученным над этим регионом, руководство СССР с 1948 года попыталось создать в восточноевропейских странах режимы по образцу своего собственного. Однако эта советизация происходила уже не во время Великой депрессии и фашистского милитаризма, а в период послевоенного бума и создания в капиталистическом мире «государств всеобщего благосостояния». В этих изменившихся условиях судьба Советского Союза оказалась неразрывно связана с судьбой коммунистического режима в странах-сателлитах. Уже с начала 1950-х годов и особенно после развенчания Хрущевым культа личности в 1956 году и последовавших затем восстаний в Польше и Венгрии озабоченность советских руководителей проблемами Восточной Европы постоянно росла. «Если мы уйдем из Венгрии,— говорил Хрущев своим коллегам за закрытыми дверями,— это подбодрит американцев, англичан и французов— империалистов. Они поймут [это] как нашу слабость и будут наступать»[16]. Несмотря на подавление восстаний, Венгрии в конце концов позволили легализовать некоторое количество частных предприятий, а Польше— остановить коллективизацию сельского хозяйства и сохранить видную роль католической церкви. Тем самым был открыт путь различным отступлениям от советской модели социализма.
В 1968 году Москва вновь признала необходимым вторгнуться на территорию страны, считавшейся ее союзником. На этот раз целью вторжения, особенно сильно повредившего международному престижу СССР, было покончить с попытками «реформировать» социализм в Чехословакии. Еще через два года, а затем вновь в 1976-м массовые забастовки охватили Польшу. В 1978-м краковский архиепископ Кароль Войтыла был избран папой, став первым неитальянцем во главе католической церкви с 1523 года. В следующем году при совершении богослужения во время первой его пастырской поездки на родину присутствовало более 10 миллионов поляков. Многие из них плакали от счастья. В 1980 году в среде вдохновленных папой и недовольных ростом цен польских рабочих начались массовые волнения. Забастовщики создали независимый профсоюз в масштабах всей страны и поставили социалистическую систему в Польше на грань краха. Лишь введение в стране военного положения на время спасло режим. Для умиротворения рабочих польское руководство вынуждено было прибегнуть к западным займам, чтобы импортировать в страну товары массового спроса. Подобная зависимость от западного импорта стала типичной для советского блока. Восточная Германия, граничившая с гораздо более богатой Западной Германией, в итоге набрала 26,5 миллиарда долларов внешнего долга, обслуживание которого отнимало 60 % ежегодных доходов от экспорта. Однако партийное руководство не видело другого способа откупиться от своего запертого за стеной народа, кроме как наращивать импорт потребительских товаров и тем самым увеличивать зависимость от Запада[17].
Единственной силой, способной удержать Венгрию, Польшу, Восточную Германию и Чехословакию от растущего тяготения к Западу, был Советский Союз. Стоит повторить: приобретение «внешней империи» в Восточной Европе, которое на первый взгляд увеличило советскую мощь, на самом деле сделало СССР крайне уязвимым. Конечно, в конце 1940-х годов, когда социализм советского типа только проник в Восточную Европу, казалось (особенно после победы коммунистов в самой населенной стране мира— Китае), что он на подъеме и вот-вот завоюет весь мир. Мало кто понимал тогда, что огромный сдвиг действительно произошел, но в противоположном направлении— в сторону приближающегося краха социалистической системы. Попросту говоря, социализм был в высшей степени зависим от положения в капиталистических странах, а разница между капитализмом времен Великой депрессии и послевоенным капитализмом была поистине колоссальной. Не менее важно, что США, которые перед войной, в период роста могущества Советского Союза, в основном держались в стороне от европейских и азиатских проблем, теперь решительно взяли на себя роль «лидера свободного мира», объединив под своим руководством для противостояния советской угрозе враждовавшие до того капиталистические державы.
Представьте себе геополитическое соревнование, в ходе которого одна сторона говорит: «Я возьму Западную Германию и Францию, а ты— Восточную Германию и Румынию; мне достанется Британия и Италия, а тебе— Болгария и Венгрия; мне— Япония и Саудовская Аравия, а ты бери Кубу и Анголу». Победитель предсказуем. Даже коммунистический Китай стал для Советского Союза угрозой после того, как разорвал отношения с Москвой и провозгласил альтернативный путь развития для стран Третьего мира. А каким тяжким бременем могут стать запутанные проблемы самих «развивающихся стран»! В 1970-е, во время конфликта между Сомали и Эфиопией, Советский Союз решил перебросить на помощь Эфиопии тяжелые танки. Их вес был столь велик, что транспортные самолеты могли брать на борт только по одному танку. В результате расходы на транспортировку превышали стоимость и без того дорогостоящей военной техники (а что говорить о политике сверхдержавы, которая стремится включить в сферу своего влияния страны, погрязшие в гражданских войнах!).
США, которые тоже имели геополитические амбиции, противостояли советскому влиянию, вооружая своих союзников. А в 1975 году, подписав Хельсинкский акт, Соединенные Штаты исполнили давнюю мечту советского руководства, признав послевоенные европейские границы в обмен на официальное обязательство со стороны СССР соблюдать права человека. Этот компромисс, чью важность в ЦРУ, например, так и не поняли, дал возможность международному сообществу начать полномасштабный правовой и моральный прессинг, который воздействовал на советских дипломатов и политиков не меньше, чем военная, экономическая и культурная мощь Запада[18].
Паника, унижение, вероотступничество
В июне 1973 года на встрече с президентом Никсоном в Сан-Клементе (Калифорния) Брежнев предпринял отчаянную попытку спасти советско-американскую разрядку с помощью новой совместной инициативы на Ближнем Востоке. Однако госсекретарь Генри Киссинджер счел предупреждения Брежнева о надвигающейся арабо-израильской войне дипломтической уловкой и не обратил на них внимания. Он ничего не предпринял даже после того, как советские дипломаты вместе с семьями начали покидать арабские страны. Конечно, начало военных действий и последовавший за ним взлет цен на нефть принесли СССР гораздо больше выгод, чем любая разрядка. После этого страхи по поводу опасных последствий войны на Ближнем Востоке должны были показаться Кремлю просто смешными.
Но история сыграла с СССР злую шутку. С 1930-х годов победы шли одна за другой: Советский Союз стремительно индустриализировался, затем одержал победу над Гитлером, запустил спутник, его лидер стучал башмаком по трибуне ООН и грозился похоронить капитализм. Однако победив во Второй мировой войне и не чувствуя ни необходимости, ни желания серьезно меняться для успеха в глобальном послевоенном противостоянии, СССР в каком-то смысле приговорил себя сам. Он стал жертвой не только роковой для себя перестройки внешнего мира между 1930-ми и 1960-ми годами, но и одряхления самого социализма, которое стало очевидным как раз во время нефтяного бума 1970-х.
Экономический рост в стране замедлился до 2 % в год. Поскольку качество советской промышленной продукции было очень низким и требовалось ее постоянное обновление, такой рост был равносилен стагнации. А вскоре начался и признанный официальной статистикой спад. Высшей точки достигла длившаяся десятилетиями экологическая деградация. Ключевые демографические показатели стали демонстрировать отрицательную динамику: детская смертность начала расти, а средняя продолжительность жизни— падать. Эти негативные данные замалчивались или искажались, однако миллионы людей, живших в отравленных промышленных зонах, не могли не замечать, что болезни органов дыхания среди детей приобрели эпидемический характер, заболеваемость раком достигла катастрофического уровня, а количество алкоголиков, и без того огромное, непрерывно увеличивалось. В основе этих нерадостных явлений лежал очевидный факт: соревнование с капитализмом выиграть невозможно. А ведь это соревнование было не просто политическим лозунгом, оно являлось смыслом самого существования социалистической системы и неотъемлемой, врожденной чертой ее идентичности.
Нефтяной кризис 1973 года поначалу, казалось, положил конец выдающемуся послевоенному рывку капиталистических стран, но на самом деле он лишь решительно подтолкнул капитализм на путь глубоких структурных преобразований. Эти перемены вскоре отбросили главное из кажущихся достижений Советского Союза— громоздкую энергозатратную экономику, на которой зиждился его статус сверхдержавы,— в своеобразную «временню воронку». Вытащить из нее страну с помощью наличных институтов у руководства не было возможности— или желания. Снижение же добычи нефти в Сибири и падение мировых цен на энергоносители лишь приблизили неизбежное.
Однако из этого вовсе не следует, что невозможность преодолеть глубокие структурные пороки системы была очевидна всем и каждому, будь то в окружающем мире или внутри страны. Лишь неизбежная смена поколений на самом верху и попытка нового руководства во второй половине 1980-х вдохнуть в социализм новую жизнь внезапно сделали явными слабости советской системы и неизмеримо ускорили ее крах. Речь, конечно, о злополучной горбачевской перестройке.
В своей книге «Перестройка», опубликованной в 1987 году тиражом в 5 миллионов экземпляров на 80 языках мира, Горбачев называл свою программу «насущной необходимостью». Но ведь руководители страны брежневских времен благополучно игнорировали растущее отставание от США, и так могло продолжаться еще долго. По сравнению с Западом плановая экономика была неэффективной, но она обеспечивала всеобщую занятость населения, а уровень жизни людей, по западным меркам низкий, казался большинству жителей страны терпимым (учитывая, что сравнивать его было не с чем из-за цензуры и ограничений на зарубежные поездки). Никакой напряженности в стране не было. Национальный сепаратизм существовал, но не представлял серьезной угрозы стабильности. Небольшое по численности диссидентское движение было разгромлено КГБ. Многочисленная интеллигенция беспрерывно ворчала, но, подкармливаемая государством, в целом была лояльна власти. Уважение к армии было исключительно глубоким, а патриотизм— очень сильным. Советского ядерного оружия хватило бы на многократное уничтожение всего мира. Непосредственную опасность представляло разве что ослабление социалистической системы в Польше, но даже эта угроза была отсрочена введением в этой стране военного положения в 1981 году.
Конечно, перестройка была порождена не только осязаемыми экономическими показателями, но и психологией соперничества двух систем[19]. Часть советской элиты испытывала панику по поводу опережающего развития Запада и считала унизительным растущее отставание СССР. К тому же налицо были безошибочные признаки разложения внутри самой элиты. В 1970-е и в начале 1980-х годов очень многие представители советской элиты смогли побывать на Западе, откуда и циники, и патриоты возвращались нагруженными стереосистемами, видеомагнитофонами, модной одеждой и другими потребительскими дарами. Наиболее привилегированным функционерам подобные товары негласно поставлялись напрямую, а их дети— следующее поколение руководителей страны— отправлялись в вызывавшие зависть сверстников долгосрочные командировки за рубеж в не слишком социалистическом качестве внешнеторговых представителей. Многие должности, превратившиеся в способ наживы, продавались тому, кто больше даст. В 1982 году один из перебежчиков на Запад издевательски назвал СССР «страной клептократов»[20]. Циничное безразличие в сочетании с потерей веры проникли очень глубоко, и это пугало тех, кто остался верен социалистическим ценностям, больше всего.
Социалистический идеализм
Как диктатура, в которой к тому же нет ни дисциплинирующего эффекта частной собственности, ни требуемой рынком сильной судебной системы, может контролировать умножающиеся ряды своих чиновников? После смерти Сталина массовый террор уже не был в ходу (впрочем, он никогда полностью не предотвращал злоупотреблений). В последующие десятилетия советские лидеры продолжали попытки обуздать растущие аппетиты элиты. Хрущев полагался в этом на создание клиентских сетей и подумывал об ограничении срока занятия партийных должностей, однако был отправлен в отставку. Брежнев также поощрял клиентелизм, сталкивая друг с другом постоянно растущие неформальные кланы, однако он же окончательно утвердил приоритет постсталинской доктрины «стабильности кадров», что было равносильно приглашению к злоупотреблениям. Андропов начал кампанию по «усилению дисциплины», в ходе которой были вынесены десятки смертных приговоров по делам о взяточничестве и злоупотреблении служебным положением. Однако подавляющее большинство должностных преступлений так и осталось безнаказанным. Да и могло ли быть иначе? Система не только потворствовала нарушению законов и правил при выполнении управленческих задач, но и прямо поощряла их. Решать же, какие из этих нарушений, в какой степени и в каких обстоятельствах допустимы, можно было только произвольно. Если бы наказывался каждый проступок, почти все советское чиновничество пришлось бы расстрелять или посадить[21].
Все это, конечно, было хорошо известно партийным руководителям, но не мешало многим из них сохранять искреннюю веру в возможности социализма и самой партии. Главным объектом перестройки на самом деле была вовсе не экономика, а именно партия. Одновременно она стала и инструментом перестройки. И сам Горбачев, и его единомышленники— чиновники и советники из научных кругов— были прекрасно осведомлены о глубоких переменах, произошедших на Западе, и об исторической развилке в мировой экономике, бравшей свое начало в 1970-х (они называли ее научно-технической революцией). Однако свою страну они по-прежнему вписывали в совершенно иную цепь исторических событий, ключевыми из которых были Октябрьская революция 1917-го, смерть Лнина в 1924-м и последовавшая за ней «узурпация» власти Сталиным, начало хрущевского реформирования социализма в 1956-м, отставка Хрущева в 1964-м и подавление «пражской весны» в 1968-м, которое растоптало, но не уничтожило мечту о социализме с человеческим лицом. И в решении начать перестройку, и, что еще важнее, в том, какую форму она приняла, проявилось не только соперничество сверхдержав, но и глубокое желание осуществить социалистические идеи, возродить партию и вернуться к воображаемым идеалам Октября.
По тонкой иронии судьбы, очень ригидные политические и экономические структуры были до основания потрясены именно коммунистической идеологией, которая ошибочно считалась самой ригидной структурой в Советском Союзе. Марксизм-ленинизм, претерпев при новом поколении партийных руководителей удивительную метаморфозу, вдруг стал источником необычайного, хотя и разрушительного динамизма. Перестройка, оказавшаяся последней попыткой мобилизации партии, была запущена не холодным расчетом и не стала попыткой достойно выбраться из тяжелого положения. В ее основе лежала романтическая мечта.
Глава 2. Воскрешение мечты
Мы убеждены, что в процессе мирного соревнования люди смогут увидеть сами, какая из социальных систем обеспечивает им более высокий уровень жизни, большую уверенность в будущем, более свободный доступ к образованию и культуре, более совершенные формы демократии и личной свободы. И у нас нет сомнения, что в таком соревновании победит коммунизм.
Н.С. Хрущев. Предисловие к новой Программе КПСС (1961)
Горбачев, в отличие от Брежнева, поразил меня тем, что оказался настоящим идеалистом.
Милован Джилас (1988)
Хаос российских революций 1917 года, произошедших во время кровавой мировой войны, был спровоцирован желанием переделать мир: уничтожить ту реальность, которая казалась лживой и уродливой, и построить новую, справедливую и прекрасную жизнь, если понадобится— то с помощью насилия. При Сталине революционная мечта о мире, где есть всеобщее изобилие и нет эксплуатации, вылилась в порабощение крестьянства и форсированное развитие тяжелой промышленности. Власть призывала миллионы людей не останавливаться ни перед какими жертвами ради того, чтобы «догнать и перегнать» капитализм. В 1930-е гул огромных заводов и фабрик, который слышали миллионы жителей СССР, не способен был заглушить рокот танковых колонн, доносившийся до них из-за границ: императорская Япония оккупировала Маньчжурию; итальянские фашисты маршировали по Абиссинии (Эфиопии); нацисты аннексировали Австрию и чешские земли. Советский режим уничтожал сам себя и всю страну с помощью террора; но тот же режим вооружил страну самыми современными доспехами: доменными печами и турбинами, танками и самолетами. Он мобилизовал на борьбу с врагом рабочих и колхозников, партийных функционеров и заключенных.
Вторая мировая война стала решающим моментом в истории СССР. Никакой другой индустриальной державе не довелось пережить такого опустошения, какое выпало на долю победившего Советского Союза. Война уничтожила 1700 советских городов, более чем 70 000 деревень и более трети всего национального достояния. Военные потери СССР составили по меньшей мере 7 миллионов человек— около половины от общих потерь всех воевавших стран (немцы потеряли 3,5 миллиона, американцы— 300 тысяч). Учитывая, что погибло также от 17 до 20 миллионов мирных советских граждан, общее количество жертв составляло около 27 миллионов. Почти столько же людей осталось без крова. Еще 2 миллиона человек унес разразившийся в стране в 1946–1948 годах голод. Ежегодно на протяжении десяти послевоенных лет около миллиона детей в стране рождалось вне брака, потому что женщины, лишенные возможности найти себе мужей, вынуждены были нести бремя материнства в одиночку. Но довоенная численность населения страны (200 миллионов) восстановилась лишь в 1956 году. Эхо военной катастрофы звучало очень долго.
В политическом отношении война проделала брешь в созданном властью железном занавесе, отделявшем страну от остального мира. Миллионы солдат Красной Армии побывали за границей, и многие из них были поражены увиденным. «Я был членом Коммунистической партии, офицером Красной Армии,— писал Петр Горнев,— но я увидел, что в Финляндии, Польше и Германии большинство людей живет лучше нас. Советская пропаганда утверждала обратное. Советское правительство всегда нам лгало. А теперь у меня появился шанс убежать от этой лжи»[22]. Так выглядит классическая история об утрате иллюзий. Множество подобных ей описаны в книге «Бог, который обманул»[23]. Лишь несколько сотен тысяч перемещенных советских граждан смогли избежать возврата на родину, тогда как более трех миллионов из них было репатриировано из британской, американской и французской оккупационных зон. Это множество людей, своими глазами увидевших внешний мир, пугало советских руководителей. По возвращении на родину бывшие военнопленные и угнанные в Германию на принудительные работы попадали под следствие, после чего многие из них оказывались в ГУЛАГе.
Кроме того, включение в состав СССР новых западных территорий в 1939–1940 годах, а затем вторично— после победы над нацистами означало, что частью советского общества стали миллионы людей, которые не жили при советской власти в «героическую» пору мобилизационного строительства социализма в 1930-х. Массовые депортации должны были подавить оппозицию режиму в этой среде, однако еще в начале 1950-х годов в Прибалтике и Западной Украине противники новой власти продолжали вести с ней партизанскую борьбу. В это время многочисленные мятежи сотрясали и систему ГУЛАГа, где только в трудовых лагерях содержалось около трех миллионов человек. Более трети из них были осуждены по «политическим» статьям. Бунтовавших заключенных, многие из которых прошли через фронт, а теперь отбывали 25-летние сроки, трудно было чем-либо напугать. Выкрикивая лозунги вроде «Да здравствует советская конституция!», они требовали 8-часового рабочего дня, свободной переписки с семьями, права на свидания с родными и вообще пересмотра своих дел. Подавлять эти мятежи власти пришлось с помощью военной авиации.
Мало кто в Советском Союзе знал о мятежах в ГУЛАГе или о «лесных братьях». Зато все знали, что, победив нацистскую военную машину, страна выиграла тяжелейшую войну. Многие после этого ожидали перемен к лучшему. Наверх потекли самодеятельные проекты реформ, авторы которых предлагали, например, организовать конкуренцию между госпредприятиями и разрешить частную торговлю. Конечно, все эти предложения клались под сукно[24]. Победоносная диктатура, не видя нужды в переменах, прибегла к хорошо знакомым ей моделям сверхцентрализации и командной экономики. Пропаганда убеждала измученный народ подняться на восстановление страны, и страна была восстановлена, дом за домом, завод за заводом, причем независимо от громогласных призывов. Между тем средства массовой информации реанимировали довоенную идею «враждебного капиталистического окружения», беззастенчиво демонизируя Запад и вновь преподнося бесконечные лишения людей как добровольную героическую жертву. Как и в 1930-е годы, львиная доля инвестиций направлялась в тяжелую промышленность, и довоенная промышленная мощь была сначала восстановлена, а к середине 1950-х годов— увеличена. Советский Союз провел успешные испытания атомной бомбы. Смерть Сталина была для системы тяжелым ударом, но хрущевская кампания десталинизации, запущенная в 1956 году, казалось, смогла вдохнуть в нее новую жизнь. В результате для нового поколения советских людей мечта революционной эпохи о том, чтобы «догнать и перегнать» наиболее развитые страны и при этом построить лучший, более справедливый мир, восстала из пепла.
Воспитание настоящего идеалиста
2>Михаил Горбачев, родившийся в 1931 году на Ставрополье, в одной из плодородных областей многонационального Северного Кавказа, прошел жизненный путь, типичный для миллионов его соотечественников: крестьянская семья среднего достатка; распад традиционного сельского уклада во время коллективизации; высылка деда в Сибирь (по счастью, недолгая); арест (а затем освобождение) во время Большого террора другого деда— председателя местного колхоза; уход на фронт отца (он был ранен, но выжил); немецкая оккупация, в которую попала семья, в том числе сам Михаил. После войны Горбачев мог стать таким же колхозником, какими были его дед и отец, однако сталинские «рывки» принесли с собой не только голод и аресты, но и перспективы для получения образования. Окончив среднюю школу, Горбачев решил получить высшее образование не в провинциальном университете, а в Москве. Имея в активе рабоче-крестьянское происхождение, серебряную медаль и орден Трудового Красного Знамени (он получил его в 17 лет за ударную уборку урожая), он поступил в МГУ и в 1950-м перебрался в столицу.
Может показаться невероятным, что Московский университет поздней сталинской поры мог расширить умственный кругозор молодого человека. Однако пять лет учебы на юридическом факультете (который тогда располагался напротив Кремля, на Моховой) не прошли даром: парень со Ставрополья учился у профессоров, некоторые из которых принадлежали еще к дореволюционной школе. Он женился на очаровательной студентке философского факультета, с которой познакомился на уроке бальных танцев, и вступил в партию. Позже Горбачев вспоминал, что, хотя смерть Сталина воспринималась им в студенческие годы как тяжелая личная утрата, для него, погруженного в тягостную атмосферу последних лет правления вождя, глотком живого воздуха было штудирование живых, исполненных полемического задора работ Маркса и Ленина. Читая их, он учился аналитическому мышлению. Он также упоминает об опьяняющем соприкосновении с миром культурной элиты Москвы и о полных тяжелого труда летних месяцах дома, в ставропольском колхозе. Само собой, в своей дипломной работе студент юрфака с искренним убеждением писал о преимуществах социализма перед капитализмом.
Окончив в 1955 году юридический факультет, Горбачев был распределен в краевую прокуратуру в родной Ставрополь, который хоть и был столицей края, но не мог тогда похвастаться ни водопроводом, ни канализацией. Небольшую комнату для жилья Михаил смог снять, только воспользовавшись, как и многие его коллеги, закрытой служебной информацией о нелегальном квартирном маклере. Познакомившись поближе с теми выдвиженцами сталинских времен, которые составляли ядро местной системы «правосудия», Горбачев недолго продержался на работе в местной прокуратуре. Он предпочел ей другую организацию, обещавшую не только карьерный рост, но и возможность реализовать себя,— комсомол. В поездках по отдаленным деревням и селам, на комсомольских собраниях он, по собственному выражению, пытался «прорубить окно в мир»[25]. В следующем году Хрущев сделал на XX съезде партии свой знаменитый «секретный доклад», в котором перечислялись преступления Сталина. Эти откровения разделили страну на два лагеря: тех, кто защищал Сталина, и тех, кто осуждал его, часто в связи с тем, что их собственные семьи пострадали от репрессий, но еще и потому, что антисталинская кампания обещала им новый старт на пути в светлое будущее.
Горбачеву было 25, когда он (как раз перед своим назначением первым секретарем местного горкома комсомола) прочитал неопубликованный текст хрущевского доклада. В 1956-м советские танки подавляли восстание в социалистической Венгрии (при этом пресса объясняла венгерские события контрреволюцией и капиталистической интервенцией). Фантастический запуск первого искусственного спутника Земли в октябре 1957-го подтвердил, что Советский Союз восстал из послевоенной разрухи и что он делает ставку на науку и образование. Выход кубинцев на улицы Гаваны, праздновавших в 1959-м неожиданный триумф местной революции, напомнил участникам советской делегации события октября 1917-го в Петрограде[26]. В 1960-м Хрущев громогласно возвещал западным дипломатам: «Нравится вам это или нет, но история на нашей стороне. Мы вас похороним!» В апреле 1961-го очередная советская космическая ракета вывела на орбиту корабль с Юрием Гагариным, а в октябре того же года XXII съезд партии, участником которого был и Горбачев, утвердил новую партийную программу, которая провозглашала, что переход от социализма к последней и окончательной стадии исторического развития— коммунизму— совершится к 1980 году, то есть еще при жизни нынешнего поколения[27].
В Ставрополе же приходилось вновь и вновь прикладывать неимоверные усилия для успешной уборки урожая в условиях общей растерянности от бесконечных хрущевских административных реорганизаций и кампаний, имевших далеко не однозначные результаты. Между тем номенклатурная Москва была перепугана предложением Хрущева ограничить для аппаратчиков сроки занятия должностей, и в октябре 1964 года в результате заговора он был отправлен на пенсию. За сменой руководства не последовало никаких беспорядков или репрессий— но и никаких послаблений в требованиях выполнить и перевыполнить грандиозные планы, которые местные чиновники вроде Горбачева исправно продолжали получать из центра. В 1962-м он был переведен из комсомольского аппарата в партийный, чтобы всего через восемь лет в 39-летнем возрасте стать первым секретарем краевого комитета КПСС. Несмотря на пребывание в провинции, он вошел в высший слой советской элиты и смог впервые посетить бесконечно далекие от СССР «буржуазные» страны, объехав вместе с женой Францию и Италию. Горбачев был смущен высоким уровнем жизни и гражданских свобод на Западе, но, по собственным словам, вернулся с непоколебленным убеждением, что образование и медицинская система «более справедливо организованы в нашей стране». В то же время вопиющее отставание в благосостоянии людей убедило его в настоятельной необходимости наверстать упущенное[28].
Как будто бы в целях дальнейшего прозрения в 1969 году (то есть вскоре после советского вторжения) Горбачев был направлен в Чехословакию для «обмена опытом» в решении молодежных проблем. Он смог убедиться, что, вопреки официальным утверждениям Кремля, советское военное присутствие воспринимается здесь как оккупация— хотя бы потому, что «братская» делегация из Москвы, членом которой он был, нуждалась в круглосуточной охране. В том же году, и тоже как будто по воле судьбы, председатель КГБ Ю.В. Андропов отправился лечить почки в закрытый санаторий в Ставропольском крае. Горбачев выступал в роли гостеприимного хозяина. Завязавшееся знакомство углубилось во время последующих приездов Андропова на отдых. Именно шеф КГБ руководил подавлением «пражской весны» в 1968-м; он же спустя десятилетие, в ноябре 1978-го, продвинул идейного, хотя и провинциального партийного руководителя на должность секретаря ЦК по сельскому хозяйству. Этот высший в стране «сельскохозяйственный пост» неожиданно освободился после того, как занимавший его Ф.Д. Кулаков (тоже из Ставрополя), считавшийся возможным преемником Брежнева, умер в 60-летнем возрасте, по слухам, перебрав алкоголя после операции на желудке[29]. 47-летний Горбачев был намного моложе остальных членов кремлевской верхушки, большинство которых было 1910-х годов рождения. Следующее поколение (родившихся в начале 1920-х) почти полностью погибло на фронте.
Ползучая интервенция Запада
За те 23 года (1955–1978), на протяжении которых Горбачев проделывал свой путь наверх и руководил Ставропольским краем, советское общество очень глубоко изменилось. Когда он родился, две трети населения страны жило в деревнях и селах, а в конце 1970-х городское население уже было почти вдвое больше сельского. Если в конце сталинского времени большинство горожан жило в бараках и коммуалках, то при Брежневе больше половины растущего населения городов уже обитало в отдельных квартирах со всеми удобствами. Миллионы семей обзавелись также дачами. За 1970–1978 годы число отдыхавших в санаториях и на курортах СССР подскочило с 16 до 35 миллионов, а еще миллион ежегодно выезжал в восточноевропейские «соцстраны». К этому времени 90 % советских семей имели холодильники, более 60 %— стиральные машины.
Правда, несмотря на растущее количество доступных товаров, большинство жителей страны часами простаивало в очередях за самым необходимым и вынуждено были прибегать к услугам более дорогой «теневой экономики», чтобы приобрести приличную одежду, обувь и другие дефицитные товары. Причины дефицита заключались в том, что производство потребительских товаров сильно отставало от тяжелой промышленности и военно-промышленного комплекса, а плановая система ориентировалась не на потребителей, а на производителей. И как бы ни были счастливы семьи, которые получали (обычно после многолетнего ожидания) типовые квартиры в панельных домах, нельзя не признать, что размер нового жилья был явно недостаточным: одна, две, в лучшем случае— три комнаты на семейную пару, их детей и престарелых родителей. Власти просто не могли строить больше. Однако чем больше люди получали, тем большего они ожидали. Тому же способствовало и расширение их культурного кругозора. В 1950 году, когда Горбачев поступил в МГУ, в вузах насчитывалось 1,25 миллиона студентов (3 % населения), а в 1970-м уже 10 % жителей страны имели высшее образование, а около 70 %— полное среднее (в 1950 году— 40 %).
Новые технологии массмедиа (кино, радио) всегда имели огромное значение для коммунистической диктатуры, стремившейся распространять такую информацию и такое мировосприятие, какие она считала нужными. Эти средства воздействия не утратили своего могущества и в конце 1970-х, однако с годами массовые информационные потоки, несмотря на цензуру, все больше наполнялись иностранным содержимым. В 1950-х «советское радио» означало репродуктор, в который по проводу шла трансляция одной или двух центральных радиостанций. Однако к концу 1960-х эфирное радиовещание вытеснило проводное, а общее количество радиоприемников в стране приблизилось к 90 миллионам (в 1953-м их было около 18 миллионов). Умельцы переделывали советские приемники, чтобы ловить на коротких волнах передачи из-за границы, транслировавшиеся в пропагандистских целях западными противниками СССР. Значительная часть имевшегося в стране радиооборудования была занята «глушением» «Радио „Свобода“», Би-би-си, «Немецкой волны» и «Голоса Америки», известных под общим названием «голосов». Однако желающие приобщиться к запретным подробностям советской политической жизни и мировым новостям легко могли услышать о них за пределами городов («глушилки» работали лишь в крупных центрах).
Еще более важную роль в этом ползучем послевоенном вторжении западной культуры играли создаваемые и тиражируемые западным «обществом потребления» консюмеристские образы, многие из которых были доступны советским людям благодаря квинтэссенции всех СМИ— телевидению. Количество телевизоров в СССР подскочило с 400 в 1940 году до 2,5 миллиона в 1958-м, 30 миллионов 10 лет спустя и 90 миллионов в начале 1980-х (к этому времени они были в 93 % семей). Телевизионные программы постепенно сосредоточивались на повседневной жизни, а начиная с середины 1970-х стали транслироваться семейные сериалы, купленные в Британии («Сага о Форсайтах», «Дэвид Копперфилд»), во Франции («Семья Тибо») и в других капиталистических странах. Зрители смотрели эти сериалы— не говоря уже о демонстрировавшихся во все большем количестве иностранных кинофильмах— не только для развлечения, но и для получения информации о неведомой им капиталистической действительности.
Конечно, на советском телевидении безраздельно господствовал официоз, а общий контроль над системой коммуникаций оставался очень жестким. Количество частных телефонов было сведено к минимуму (25 миллионов, менее одного на десять жителей), пишущие машинки нужно было регистрировать в милиции, а доступ к копировальным аппаратам находился под строжайшим контролем. Однако распространению запрещенных цензурой песен, как и контрабандного рок-н-ролла, помогали рентгеновские снимки (их использовали в качестве «болванок» для кустарного производства виниловых пластинок), а позже— магнитофоны (появившиеся в каждой третьей семье).
В 1969-м якобы для борьбы с тревожными явлениями в молодежной культуре руководители комсомола негласно собрались для просмотра запрещенного фильма «Easy Rider»[30]. А уже вскоре в советских школах, на фабриках и в домах культуры появились созданные по подобию западных рок-групп «вокально-инструментальные ансамбли», которые активно привлекались комсомолом к выступлениям на разного рода официальных мероприятиях. К концу брежневской эпохи общественные места были разукрашены не только официальными лозунгами, но и многочисленными граффити, посвященными футбольным клубам, рок-группам, сексу или, например, достоинствам панк-рока по сравнению с «хэви метал». Школьники определяли, кто из них «круче», по наличию и марке джинсов (предпочтение отдавалось американским брендам).
Эта одержимость западной культурой потребления была очень далека от героических идеалов Октябрьской революции, Гражданской войны, социалистического «штурма» 1930-х и Великой Отечественной, которые вдохновляли предыдущие поколения. Несмотря на крупные послевоенные кампании по «освоению целины» и строительству Байкало-Амурской магистрали, было ясно, что мобилизационный стиль политической активности и социализации в значительной степени утратил свою действенность. Не менее важным было и то, что неосуществленной оказалась прежняя «великая цель» партии. Предсказанная дата наступления коммунизма (1980) миновала, и партийные идеологи вынуждены были заменить утопические посулы Хрущева, обращенные в будущее, формулой «развитoй социализм», всего лишь описывавшей настоящее[31]. Неужели смысл жизни— в приобретении джинсов, стиральных машин, холодильников, телевизоров, автомобилей, квартир и дач? А если так, то при чем здесь борьба социализма с капитализмом?
Неизменная преданность делу социализма
Даже после того, как советские люди начали осознавать огромный разрыв в уровне благосостояния между их страной и США, Западной Европой и Японией, подавляющее их большинство по-прежнему доверяло массированной пропаганде, рассказывавшей о преимуществах социализма: отсутствии безработицы, пропасти между богатыми и бедными, расовых проблем и войн. Масштабное переселение людей в отдельные квартиры дало толчок известному городскому обычаю «кухонных разговоров», во время которых советские семьи собирались с близкими друзьями подальше от чужих ушей и обсуждали бессмысленность окружающей действительности. Сарказм по отношению к советской системе становился нормой для частной, а иногда и для публичной жизни, причем больше всего доставалось аппаратчикам. Правда, помимо некоторой либерализации, большинство граждан ждало от режима всего лишь исполнения его собственных обещаний: доступного жилья, качественного медицинского обслуживания и образования, решения проблемы дефицита потребительских товаров. Устойчивая приверженность социализму (который понимался как ответственность государства за общее благосостояние) оставалась важной частью мировоззрения обычных людей. Их вера в социализм находила подтверждение в таких фактах, как почти полная невозможность быть выселенным из предоставленной государством квартиры[32].
Существенную легитимность социализм получал и благодаря памяти о войне 1941–1945 годов, которой посвящались многочисленные фильмы, воспоминания, памятники, встречи с ветеранами, ставшие с 1960-х годов частью механизма военно-патриотического воспитания. Главный революционный праздник, годовщина Октябрьской революции (7 ноября), превратился в масштабный спектакль благодаря военному параду, демонстрироввшему мощь Советской Армии. Однако для многих он был примечателен лишь тем, что в магазинах появлялись разные дефицитные товары. Совсем другое дело— День Победы (9 мая), праздник, ставший мощным коллективным ритуалом, значение которого разделялось практически всей страной. Помимо прочего, он акцентировал достижения СССР как великой державы и усиливал уважение к ее вооруженным силам. Разумеется, важнейшим путем поддержания лояльности оставалось принуждение. «КГБ был репрессивным, а не просветительным органом»,— писал Филипп Бобков, сотрудник органов с 45-летним стажем, поднявшийся до поста первого зампреда КГБ. «Тем не менее мы старались, когда могли, использовать профилактические меры»,— продолжает он, очевидно, имея в виду вызов людей в местные отделы КГБ и запугивание их с целью вербовки в осведомители[33]. Многие соглашались сотрудничать с «органами» и без особого нажима; немало было и тех, кто приходил сам.
КГБ, подобно писавшим об СССР западным СМИ, был настроен на выискивание того, что считалось диссидентским поведением. Однако из нескольких тысяч людей, посаженных или высланных по политическим причинам за время брежневского правления, только незначительное меньшинство состояло из признанных международным сообществом борцов за права человека (таких, как физик А.Д. Сахаров, получивший в 1975 году Нобелевскую премию мира). В другую категорию диссидентов входили убежденные сепаратисты, особенно из западных республик, присоединенных к СССР в 1939–1940 годах. Большинство же пострадавших от политических репрессий составляли приверженцы свободы вероисповедания. Только в 1981 году на Красной площади было совершено 17 попыток самосожжения. Но ни одна из них так и не стала известна ни на Западе, ни в самом СССР[34]. Лидер подпольной московской правозащитной организации, обобщая в 1984 году сложившееся к тому моменту положение, писала, что «история инакомыслия в СССР трагична», и справедливо добавляла, что «это движение так и не стало массовым и не сумело добиться выполнения ни одного из своих требований»[35].
Однако существовала и более серьезная, чем диссиденты, угроза режиму: миллионная армия ученых, в большинстве своем политически индифферентных, но недовольных властью из-за ограничения доступа к информации (внутренней и в еще большей степени— иностранной), контролируемой недалекими политическими «надзирателями». Эта дилемма— развивать или тормозить обмен научной информацией— все более очевидно требовала решения, и в верхах периодически раздавались предложения смягчить цензуру. В ответ на них главный партийный идеолог брежневской поры М.А. Суслов (еще в 1949-м, при Сталине, он вошел в ЦК, а в 1955-м стал членом Политбюро) напоминал, что в Чехословакию всего через несколько месяцев после отмены цензуры пришлось вводить советские танки. А кто, добавлял Суслов, пошлет танки в Советский Союз? В отдельных случаях ограничения удавалось смягчать, но для большинства ученых, как и для многих представителей культурной элиты, условием успешной карьеры оставалось членство в партии. Прием же их в партию позволял еще более укреплять коммунистическую «вертикаль власти».
Партийный аппарат в союзных республиках обычно возглавлялся представителем титульной нации (с русским в качестве его заместителя) и пользовался некоторой автономией в обмен на сохранение лояльности Москве. Национальные проблемы действительно становились в республиках все более заметными (аналогичный процесс в странах Восточной Европы проявился в становлении здесь режимов «национального коммунизма»). Однако власть нигде не позволила национализму вытеснить официальную социалистическую идеологию, и ни в одной республике лояльность режиму не была поколеблена. Только в самой России (где, в отличие от остальных 14 республик, не было отдельной коммунистической партии) русские националисты иногда получали возможность публично критиковать марксизм-ленинизм и атеизм во имя сохранения дореволюционных памятников, русской души и окружающей среды[36]. Но и этому культурному национализму не позволяли превратиться в самостоятельную силу. В результате и в России, и за ее пределами сепаратизм был слаб, а межнациональная солидарность— очень прочна. При этом она еще более усиливалась пропагандой, русификацией с ее карьерными возможностями, взаимозависимостью республик в системе планового хозяйства и большим количеством смешанных браков. Советский Союз, в котором доминировали русские и существовала масса национальных напряжений, вызывал возмущение у многих. И все-таки он был не столько паровым котлом, готовым разрываться от кипения национальных страстей, сколько многоязычным и мультикультурным миром.
В общем, можно сказать, что советская система пыталась удовлетворить потребность людей в отдельных квартирах, тем самым создавая им некое личное, приватное пространство; давала им возможность получить образование, что усиливало не только приверженность людей системе, но и критический настрой по отношению к ней; и все шире использовала современные коммуникационные технологии, тем самым открывая дорогу западным ценностям. Власти сталкивались с обостряющимся противоречием между необходимостью развивать науку и желанием сохранить закрытость этой сферы по политическим причинам. Они были уже не в состоянии ни воодушевлять общество, особенно молодежь, с помощью устаревшей модели героической мобилизации, ни смягчать растущие ожидания более благополучной жизни. Однако они могли опираться на чувство гордости за победу во Второй мировой войне и умело смешивать национализм с коммунизмом, сохраняя при этом цензуру. Все эти послевоенные тенденции сами по себе не были чем-то экстраординарным. Однако многие процессы за пределами СССР— экономический бум, потребительская революция, бурный рост массовой культуры и развитие демократии— делали их потенциально очень опасными.
Прямой доступ к западной действительности был открыт только для избранных представителей советской элиты. Не менее ограниченным был и доступ к предоставленным верхушке благам. Закрытые больницы, дома отдыха, магазины и школы были недоступны для обычных людей; даже горничные, обслуживавшие этот слой, как правило, работали на КГБ и давали подписку о неразглашении информации о своей работе. Социалистическая революция в России, начинавшаяся под знаменем радикального эгалитаризма, привела к созданию замкнутого привилегированного класса, озабоченного лишь собственной карьерой и добыванием выгодных должностей для своих отпрысков. Существование огромной и самодостаточной элиты стало самой большой и потенциально опасной проблемой послевоенного СССР.
Инвалиды в погоне за властью
На самом верху, там, где принимались решения, советская элита становилась все более старой и недееспособной. У Брежнева серьезные проблемы со здоровьем впервые появились в 1968 году, во время чехословацкого кризиса, когда он стал принимать слишком много снотворного. Генсек упорно пытался склонить чехословацкое руководство к смене политического курса, но в конце концов прибег к помощи танков[37]. Во время этих событий у Брежнева началась бессонница, хотя в остальном он был достаточно здоров и производил на тех, кто общался с ним в конце 1960-х и в начале 1970-х, большое впечатление как способный политик. Однако в ноябре 1974 года он пережил серьезный инсульт. Второй инсульт, после которого Брежнев некоторое время оставался в состоянии клинической смерти, случился в январе 1976 года. В том же году, накануне празднования его 70-летия, он перенес несколько сердечных приступов. И в 1974-м, и в 1976-м появились намеки на возможную отставку генерального секретаря[38]. Однако вместо этого сплоченная брежневская клика лишь еще более консолидировалась вокруг него, сохранив в своих руках руководство страной.
В 1977–1980 годах все те, кого Брежнев считал своими противниками, быи отстранены от власти. Сам он добавил к должности Генерального секретаря ЦК пост Председателя Верховного Совета СССР. Во главе правительства оказался доверенный аппаратчик, Н.А. Тихонов, а министр обороны Д.Ф. Устинов и брежневский протеже на протяжении десятилетий К.У. Черненко стали членами Политбюро. Группировку в составе Устинова (оборона), Черненко (партаппарат) и Тихонова (экономика) поддерживали Ю.В. Андропов (КГБ), вечный Суслов (идеология) и ветеран А.А. Громыко (МИД). Сохраняя во главе страны немощного Брежнева, они пользовались в пределах своих ведомств безраздельной властью. Решая бесконечное количество возникавших в стране текущих проблем, эти люди не были настроены идти на серьезные преобразования, особенно после болезненного чехословацкого опыта 1968 года. Да и нефтедоллары исправно пополняли кремлевскую казну[39].
Как раз в то время, когда оформлялась брежневская группировка, гораздо более молодой Михаил Горбачев, реализовав свои амбиции, ворвался в святая святых советской системы, но лишь для того, чтобы оказаться свидетелем ее паралича. Брежнев, разваливающийся из-за атеросклероза и огромных доз снотворного, работал не более двух часов в день, а заседания Политбюро зачастую продолжались не более двадцати минут. Даже после того, как генсек начал пускать слюну во время телетрансляций, сплотившаяся вокруг него клика не предпринимала ничего, за исключением награждения больного очередными орденами (у Брежнева было больше наград, чем у всех предшествовавших советских лидеров вместе взятых, а количеством боевых орденов он превзошел маршала Жукова). Между тем средний возраст советских руководителей перевалил за 70. В конце 1979 года крохотная правящая группировка втянула СССР в бесперспективную войну в Афганистане (формально с целью защитить поддерживавшийся Москвой афганский режим), не поставив в известность о происходящем остальную часть руководства страны, не говоря уже о народе. Советская политическая система просто не имела механизмов самокоррекции.
В окружающем мире компьютеры уже начали революционизировать систему коммуникаций; все более стремительно растущую часть экономики составляла сфера услуг; промышленность преображалась с помощью системы гибкого автоматизированного производства; капитал все активнее проникал через государственные границы (в том числе в Восточную Европу). На основе экспорта высокотехнологичных товаров Япония превратилась в экономического гиганта. Юго-Восточная Азия переживала появление «четырех тигров»— Гонконга, Сингапура, Тайваня и Южной Кореи, чей ВВП еще в начале 1960-х был не больше, чем у Ганы. В Китае престарелое руководство, полностью удерживая в руках власть, санкционировало переход к рынку в сельской местности и в некоторых городах. В осудившем же китайцев за «уклон на путь капитализма» Советском Союзе в 1980 году начался экономический спад. За год до его начала было обнародовано постановление об экономической реформе, за которым, однако, не последовало никаких конкретных мер.
В конце концов в январе 1982 года начало борьбе вокруг того, кому быть преемником Брежнева, положила смерть 79-летнего Суслова, который неофициально считался вторым человеком в партии, но на первую роль не претендовал. Брежнев, сам находившийся на смертном одре, перевел 68-летнего Андропова из КГБ на должность секретаря ЦК, однако одновременно доверил своему наперснику, 70-летнему Черненко, выполнение обязанностей Суслова как главы Секретариата. Оба инвалида включились в активную аппаратную борьбу за власть, продолжавшуюся вплоть до смерти Брежнева в ноябре 1982-го. Генеральным секретарем стал Андропов, поддержанный Устиновым. Громыко в частных разговорах говорил о своем возможном назначении заместителем генсека (и предполагаемым преемником), но эта честь выпала на долю едва живого Черненко. Однако все это оказалось не более чем интригой, поскольку новая конфигурация власти просуществовала недолго. Многие в стране возлагали на Андропова большие надежды, видя в нем сильного лидера, но всего через три месяца после избрания болезнь приковала его к постели. К осени 1983 года, помимо почек, у него отказали также легкие и печень.
Несмотря на тяжелую болезнь, Андропов смог сформировать новую правящую команду. Очевидно считая, что именно честному и «близкому к почве» Горбачеву, который оставался секретарем ЦК по сельскому хозяйству, по силам «реализовать наши надежды в будущем», Андропов поручил ему взять на себя руководство всей экономикой[40]. В поддержку Горбачеву из Госплана был переведен Н.И. Рыжков, который возглавил восстановленный Экономический отдел ЦК КПСС. Е.К. Лигачев, близкий знакомый Горбачева, был перемещен из Томска, где он возглавлял обком, в ЦК на ключевую кадровую должность заведующего Орготделом. Позже Лигачев, который считался специалистом по «выкручиванию рук», вспоминал, что ему досталась «неприятная миссия» сообщать престарелым руководителям о том, что им пора отправляться на пенсию, пока Горбачев разговаривал с теми счастливчиками, что шли им на смену[41]. Поскольку у Андропова постепенно отказывали все внутренние органы за исключением мозга, неудивительно, что слухи о Горбачеве как о его преемнике не удивляли в коридорах власти уже никого. В феврале 1984-го Андропов впал в кому и умер.
Устинов, Тихонов и Громыко сплотились вокруг Черненко, который к тому времени уже сам превратился в смертельно больного эмфиземой человека. Горбачев пал духом, однако Черненко решил выдвинуть его на место своего заместителя и главы Секретариата ЦК. На заседании Политбюро, которое должно было утвердить это предложение, 80-летний Тихонов многозначительно спросил, есть ли другие кандидаты. Кто-то предложил, что замещать генерального секретаря члены Политбюро могут поочередно. 75-летний Громыко выступил с примирительным предложением: раз возникли разногласия, решение вопроса следует отложить. В результате Горбачеву так и не позволили занять бывший кабинет Черненко (а до того— Суслова), и он так и не был утвержден заместителем генсека. Однако это не помешало ему контролировать Секретариат ЦК и вести заседания Политбюро, когда тяжелобольной Черненко не мог этого делать. Таким образом, несмотря на интриги противников, собранная Андроповым команда Горбачев — Рыжков — Лигачев осталась на своих местах. Правда, не сдавалась и старая гвардия, из которой после смерти Устинова в декабре 1984-го в живых оставались Черненко, Тихонов и Громыко (специально для них был сооружен потайной эскалатор, позволявший старцам подниматься на трибуну Мавзолея во время праздничных демонстраций).
«Было стыдно за государство, за его руководителей, за нараставший маразм»,— вспоминает Николай Леонов, который в те годы руководил информационно-аналитическим управлением внешней разведки КГБ. С 1970-х годов КГБ составлял для все более безучастного Политбюро тревожные доклады о растущем технологическом отставании СССР от Запада, об опасности авантюристической политики втягивания Советского Союза в новые международные конфликты, о поразившей страну эпидемии алкоголизма и сопутствующих ему явлениях— преступности, низкой производительности труда, большом количестве врожденных пороков у детей. «Не раз мы обсуждали эти навязчивые вопросы в кругу самых близких сослуживцев…— пишет Леонов.— Все мы искренне и бесповоротно верили в социализм как в более высокую и гуманную формацию, чем капитализм. Мы также были убеждены, что все наши беды проистекают из субъективного фактора— человеческих качеств вождей, надеялись и верили, что придет вскоре к власти новое, молодое, просвещенное поколение партийных и государственных деятелей»[42].
Неизбежная смена поколений
10 марта 1985 года в 19:20 находившийся в коме Черненко умер. Его личный врач первым делом сообщил об этом Горбачеву, который распорядился назначить на 23 часа срочное заседание Политбюро, а также сообщил о смерти генерального секретаря В.Н. Гришину, который был близким другом Черненко,главой Московского горкома партии и, по слухам, главным противником Горбачева. Провоцируя Гришина, Горбачев предложил ему возглавить комиссию по организации похорон умершего генерального секретаря. В прошлом глава такой комиссии всегда становился новым генсеком. Гришин возразил, что возглавить комиссию должен сам Горбачев. Подтекст разговора был ясен обоим: у Гришина нет ресурсов для того, чтобы бросить Горбачеву вызов. Однако на самом заседании Политбюро, уже практически получив в руки высшую в стране должность, Горбачев не воспользовался жестом Гришина. Других претендентов на пост главы комиссии не нашлось, и голосование по этому вопросу странным образом так и не состоялось[43].
Казалось, вопрос о преемнике все еще не решен. Но это было не так. Как фактический глава Секретариата ЦК в день смерти Черненко Горбачев взял на себя ответственность за организацию и похорон, и второго заседания Политбюро, и Пленума ЦК. Вместе с Лигачевым и председателем КГБ В.М. Чебриковым он до рассвета работал в здании ЦК на Старой площади. Утром 11 марта, перед вторым заседанием Политбюро, Лигачеву позвонил Громыко и сообщил, что он поддержит Горбачева. Как и было условлено, на самом заседании Громыко эффектно встал и, опережая других, выступил в роли вершителя судеб, предложив избрать Горбачева генеральным секретарем. После того как его поддержал Тихонов, остальные пятнадцать участников заседания бросились делать то же самое. На Пленуме ЦК, которому предстояло утвердить рекомендацию Политбюро, Громыко опять выступил первым, и оглашение имени Горбачева как кандидата в генсеки вызвало продолжительные аплодисменты.
Мог ли результат быть другим? Была ли в марте 1985 года вообще какая-нибудь борьба за власть?
В 1978 году, когда Андропову удалось продвинуть Горбачева в круг высшего руководства, самым молодым после него секретарем ЦК был Черненко, который был на 20 лет его старше. В конце концов геронтократы стали один за другим умирать: сначала Суслов (1982), затем Брежнев (1982), Андропов (1983), Устинов (1984) и Черненко (1985). В марте 1985-го два остававшихся в живых руководителя старшего поколения— Тихонов и Громыко— не прочь были бы продвинуть собственные кандидатуры на высший пост[44]. Но даже если бы один из них уступил другому, возраст обоих означал, что наступает лишь еще одно «междуцарствие», подобное правлению Черненко. Чуть более молодой 70-летний Гришин своих амбиций не скрывал. Однако его репутация была подпорчена обвинениями в коррупции[45]. Отказ Гришина возглавить комиссию по похоронам демонстрировал, что все козыри на руках у 54-летнего Горбачева: тот считался избранником Андропова, единолично возглавлял ключевой в стране орган власти— Секретариат ЦК, пользовался поддержкой могущественного КГБ и, наконец, был относительно молод. Почему же тогда Горбачев не поспешил снять все вопросы о преемнике, став председателем комиссии по организации похорон? Похоже, что его самолюбие нуждалось в чисто формальном благословении «старой гвардии», прежде всего— Громыко.
В своих воспоминаниях Горбачев даже не упоминает о, возможно, решающем утреннем звонке Громыко. О чем он поведал читателям, так это о том, как накануне вечером, за 20 минут до начала первого заседания Политбюро, он тайно встретился с Громыко тет-а-тет, и во время встречи тот предпочел занять уклончивую позицию[46]. Колебаниями Громыко вся «борьба за власть» и ограничилась. За год с небольшим, прошедший после смерти Андропова, Громыко постарался увеличить свои шансы на власть, объединив силы с Тихоновым. Последний пытался всеми правдами и неправдами нанести Горбачеву политический урон. Он блокировал его назначение заместителем Черненко, инициировал тайные поиски компромата на своего противника на Ставрополье, но все эти отчаянные маневры не могли иметь никакого результата, разве что потрепать Горбачеву нервы. Тот оставался единственным представителем более молодого поколения в Политбюро, смена же поколений была абсолютно неизбежной.
В отличие от 70–80-летних старцев из вымирающей партийной верхушки, бывший простой парень из Ставрополя (самый молодой руководитель страны со времен Сталина) оказался виртуозом тактики. Но еще больше он отличался от них тем, что был решительным приверженцем обновления социалистических идеалов. Может показаться, что это делало его очень необычной в номенклатурной среде фигурой. Однако вера в «настоящий» социализм была характерной чертой большинства «детей» XX съезда партии. Эта вера Горбачева в необходимость обновления социализма, как и его исключительная уверенность в себе, только усиливались благодаря непосредственному опыту общения с людьми, которые сплотились вокруг дряхлого Брежнева, а затем один за другим перемещались на кладбище у Кремлевской стены. Горбачев стал вовсе не отклонением, а типичнейшим продуктом советской системы и той траектории развития, по которой она вошла во вторую половину 1980-х. Сверстники приветствовали его как долгожданного «реформатора», как второго Хрущева. Они были правы. Вера в социализм с человеческим лицом возродилась внутри системы, но на этот раз, в политически более искусных руках, она оказалась фатальной.
Глава 3. Драма реформ
Я вообще не понимаю, как можно бороться с коммунистической партией под ее руководством… Я не понимаю, почему у нас перестройка проводится людьми, которые довели страну до перестройки?
Михаил Задорнов (1989)
Либерализация и демократизация— это, по сути, контрреволюция.
Л.И. Брежнев. Выступление на секретном заседании Политбюро в мае 1968 года
«Первое время личность Михаила Сергеевича вызывала восхищение,— писал генерал КГБ Владимир Медведев, начальник охраны Горбачева, до того работавший в охране Брежнева.— Речистый новый генсек, который еще в момент смерти Брежнева был единственным членом Политбюро с оконченным высшим образованием, полученным в крупном университете, проявил себя как настоящий „вулкан энергии“,— добавлял генерал.— Работа— до часу, двух ночи, а когда готовились какие-нибудь документы (а их было бесконечное множество— к сессиям, съездам, пленумам, совещаниям, встречам на высшем уровне и так далее), он ложился спать в четвертом часу утра, а вставал всегда в семь-восемь»[47]. Уже тот факт, что Горбачев появлялся у себя в кабинете, а не руководил страной из больничной палаты, сигнализировал о глубоких переменах. Конец эпохе ходячих трупов, вяло машущих с трибуны Мавзолея!
Политическая власть в советской системе была сверхцентрализована: наверху определяли, не только что смотреть по телевизору и чему учить в школе, но и что должна или не должна производить экономика. Генеральный секретарь, стоило ему того пожелать, мог изменить жизнь каждого из 285 миллионов жителей страны. Но он не мог проводить новую политику в одиночестве. Горбачев решил назначить Е.К. Лигачева, который был старше его на 11 лет, руководителем «нервного центра» партии— Секретариата ЦК, сделав его фактически вторым человеком в партии. Он также поставил под свой контроль гигантские органы управления экономикой, назначив главой правительства Н.И. Рыжкова вместо Тихонова. Внешняя политика была вырвана из рук Громыко (занимавшего пост министра иностранных дел в течение 28 лет) и передана грузинскому партийному руководителю Э.А. Шеварднадзе, некогда чиновнику силовых ведомств[48], чья неопытность в дипломатии позволяла Горбачеву сохранять за собой свободу действий в этой сфере. А.Н. Яковлев, за десять лет до того отправленный «в почетную ссылку» послом в Канаду, был назначен секретарем ЦК по идеологии (формально— под начальство Лигачева). Этот новый круг высших руководителей, унаследованный от Андропова, продолжал биться над главной проблемой, стоявшей еред поколением реформаторов: как преодолеть пропасть между идеалами социализма и его разочаровывающей реальностью, да еще и в условиях глобального противостояния двух сверхдержав.
Партийная дисциплина формально обязывала чиновников всех рангов следовать начинаниям руководства партии. Однако для того, чтобы обеспечить «поддержку» реформам и предупредить возможное пассивное сопротивление им в ЦК, центральных министерствах, союзных республиках и регионах, Горбачев инициировал кампанию гласности в общественной жизни, напрямую обращаясь к рядовым членам партии, к интеллигенции и рабочему классу. После серии транслировавшихся по телевидению пропагандистских поездок Горбачева по стране и за границу, демонстрировавших энергию нового генсека, жесткой кампании «по борьбе с пьянством и алкоголизмом», поворота к политике гласности вслед за катастрофой на Чернобыльской АЭС, после освобождения диссидента-физика Андрея Дмитриевича Сахарова, находившегося в ссылке в Горьком, возобновления эмиграции евреев, смены редакторов ключевых журналов и газет и разрешения некоторых прежде запрещенных фильмов и романов люди начали убеждаться в серьезности происходящих перемен. Однако кампании в андроповском стиле по «укреплению дисциплины на производстве» результата не дали. Неудачу потерпела и программа «ускорения»— интенсивного роста в отдельных производственных отраслях, который должен был сменить прежнее экстенсивное развитие. В начале 1987 года Горбачев посвятил обсуждению экономической реформы несколько заседаний Политбюро.
Таким образом, вслед за непродуманной антиалкогольной кампанией, спровоцировавшей массовое недовольство и загнавшей производство алкоголя в подполье (и тем самым лишившей казну одного из главных источников налоговых поступлений), внимание руководства в 1987–1988 годах переключилось на экономические реформы. Подготовленный бюрократами из Госплана и представленный на Политбюро руководителем правительства Рыжковым проект был раскритикован как слишком робкий членом Политбюро А.Н. Яковлевым, который ссылался при этом на мнения известных ученых-экономистов. В результате Горбачев, казалось стремившийся придерживаться золотой середины, провел серию далекоидущих законов об «автономии» предприятий, налаживании между ними прямых хозяйственных связей и о разрешении открывать в сфере обслуживания небольшие «кооперативы». Видные ученые, участвовавшие в разработке реформ, настаивали на том, что необходимым условием успешных экономических преобразований является «общественная активность», и Горбачев санкционировал образование «неформальных» общественных организаций и выборы руководителей предприятий. Ожидалось, что демократизированная и исполненная новых сил Коммунистическая партия возглавит реформы, а преодоление конфронтации сверхдержав на международной арене облегчит их успех.
Расходы СССР на военные цели, масштаб которых стал во всех подробностях известен члену Политбюро Горбачеву лишь после того, как он возглавил страну, доходили до огромной величины в 20–30 % ВВП. Первоначально Горбачев санкционировал еще большее их увеличение, а также масштабное наступление в Афганистане, которое должно было переломить патовую ситуацию, сложившуюся в этой войне. Возможно, некоторые представители советского генералитета, верхушку которого не затронула волна кадровых перестановок, устали от войны. Однако среди военной элиты было немало и тех, кто с крайним подозрением относился к любым переговорам с США о разоружении. Так или иначе, добрую треть своих воспоминаний Горбачев посвятил тому, как он преодолевал сопротивление сокращению ядерных арсеналов со стороны вовсе не советских генералов, а президентов США Рональда Рейгана и (после 1988 года) Джорджа Буша. Целью генсека, как он сам пишет, было «высвободить» ресурсы для мирных экономических преобразований и создать условия для привлечения в страну западных инвестиций. Когда СССР осенью 1986 года начал поэтапный вывод войск из Афганистана, переговоры по разоружению все еще находились в вялотекущей стадии. Вскоре, однако, давление мирового общественного мнения и обоюдная жажда закрепить за собой в истории место миротворцев привели стороны к заключению целого ряда эпохальных соглашений, не говоря уже о многочисленных уверениях в «партнерстве» и обещаний «помощи».
Ко всему перечисленному, если говорить коротко, и сводилась перестройка. Горбачев инициировал геополитическое отступление, сдачу имперских позиций СССР, подававшиеся как углубление долговременной «миролюбивой» политики Советского Союза и означавшие переворот в отношениях страны с Западом. Он предпринял серьезные, хотя и сопряженные с огромными трудностями попытки вывести из тупика советскую экономику; добился согласия Политбюро приоткрыть советскую систему для нелицеприятного взгляда иностранных и отечественных СМИ; пытался заставить партию лучше выполнять ее роль «авангарда общества» и открыл дорогу общественной активности и созданию внепартийных ассоциаций. Все это позволило человеку, унаследовавшему брежневский кабинет, покорить мир и озадачить многочисленных экспертов. Что же пошло не так?
Практически все.
Экономика «сидения на двух стульях»
Глубокое разочарование в плановой экономике на протяжении десятилетий было поводом для ожесточенных дебатов внутри страны. Еще в июне 1965 года в секретном докладе советского экономиста А.Г. Аганбегяна (позже— одного из главных советников Горбачева) указывалось, что темпы экономического роста в СССР замедляются, в то время как в США растут и что особенно отсталыми являются именно те отрасли экономики, которые определяют уровень жизни населения: жилищное строительство, сельское хозяйство, сфера услуг и розничной торговли. Аганбегян объяснял такое положение дел непомерными расходами на оборону и крайней централизацией управления экономикой. В качестве примера он ссылался на тот факт, что Государственный комитет по статистике не имеет в своем распоряжении ни одного компьютера, причем приобретение ЭВМ даже не планируется. Этот доклад остался неопубликованным (стоит заметить, что бессмысленная сверхсекретность была одной из причин экономической отсталости, на которые указывал Аганбегян), однако в сентябре 1965 года председатель Совета министров А.Н. Косыгин все же начал масштабную экономическую реформу. Она была нацелена на оптимизацию планирования посредством расширения прав предприятий и на преодоление дисбаланса в развитии между ВПК и легкой промышленностью. Как и следовало ожидать, министерства и параллельные им партийные структуры, руководившие экономикой, воспротивились расширению полномочий предприятий, а военные— сокращению оборонных расходов. Но даже без этого сопротивления реформа была обречена. Незначительная самостоятельность предприятий оказалась бесполезной, поскольку те руководители, которые желали уменьшить расходы, не могли ни сократить количество работников, ни изменить цены на производимую продукцию (возможный рост цен пугал руководство даже больше, чем безработица). Реформы Косыгина окончились провалом еще до того, как «пражская весна» 1968-го положила конец тяге советского руководства к любым «экспериментам». Вместо этого в 1970-е годы в Кремле решили компьютеризировать производство и планирование и наладить импорт западных технологий. Чтобы обойти эмбарго на экспорт технологий в коммунистические страны, КГБ создал сеть подставных компаний и довольно успешно занялся промышленным шпионажем. Однако из полученного нелегальным путем окупилось лишь немногое. Советские заводы и фабрики оказались не способны к адаптации новых технологий, особенно информационных систем. К началу 1980-х во всем Советском Союзе было лишь 200 тысяч микрокомпьютеров (об их качестве лучше не говорить), тогда как в США их было уже 25 миллионов, и это число вот-вот должно было многократно умножиться. Тот самый «мотор», который превратил крестьянскую страну в сверхдержаву,— плановая индустриальная экономика,— казалось, теперь все сильнее тянул ее назад[49].
Возьмем для примера сталелитейную промышленность и металлообработку, производившие ежегодно 160 миллонов тонн продукции[50]. В начале 1980-х советская промышленность использовала более миллиона различных моделей и профилей стального проката. Поскольку предсказать потребности каждого предприятия в том или ином профиле было невозможно, чиновники Госплана предлагали производителям на выбор целый ряд модификаций. Но выполнение плана предприятием оценивалось по весу произведенной продукции, что стимулировало производство более тяжелого проката. В металлообработке же, наоборот, существовал большой дефицит тонких стальных листов. Металлообрабатывающие заводы вынуждены были брать более массивные листы в надежде обменять их по бартеру на обширном межзаводском «черном рынке». Если это не удавалось, им приходилось обтачивать листы и болванки до нужных размеров. По извращенной логике плановой системы, сточенные таким образом миллионы тонн металла учитывались при подсчетах ВВП, несмотря на то что они шли в отходы и к тому же существенно увеличивали стоимость окончательной продукции. При этом, несмотря на то что производители вынуждены были стачивать значительную часть металла, советские станки, автомобили и холодильники оказывались гораздо тяжелее западных аналогов. Работа заводов, производивших товары длительного пользования, также оценивалась не по их прибыли, а по объему продукции. Коротко говоря, логика плановой экономики была разрушительно простой: главное— количество! А на рубеже 1970–1980-х годов, после десятилетий экстенсивного роста, и количество стало проблемой.
Горбачевские экономические реформы 1987–1988 годов были направлены на преодоление как долгосрочных внутренних дефектов плановой экономики, так и недавних негативных тенденций. Они предоставляли беспрецедентную по советским меркам автономию крупным предприятиям во всех отраслях экономики, а также предполагали создание «совместных предприятий» (рецепция ленинской практики иностранных концессий в 1920-х) для привлечения западных инвестиций. Горбачев пытался также оживить потребительский рынок, узаконив под вывеской «кооперативов» частные предприятия в сфере обслуживания. Эта смелая (по советским меркам) стратегия использовала и развивала опыт крупных экономических реформ в социалистических странах Восточной Европы: югославскую систему самоуправления в промышленности и венгерский опыт создания частных предприятий в сфере услуг. Однако советские кооперативы быстро переместились в область теневой экономики и стали объектом рэкета криминальных групп. В промышленности Горбачев, как и Косыгин до него, вынужден был полагаться на совершенно невероятное условие: что министерская бюрократия будет содействовать экономической децентрализации, которая должна была лишить ее саму значительной доли власти. Подобно Косыгину, Горбачев не решился и на введение реальных (рыночных) механизмов ценообразования на сырье и готовую продукцию, тем самым сведя к нулю возможные выгоды предприятий от какой бы то ни было автономии. Остановиться на полпути к рынку, как выяснилось, означало не попасть никуда.
Сизифовы попытки заставить плановую экономику реформировать самое себя, не отменяя ни планирования, ни социализма, основывались на целом ряде ошибочных расчетов. Чтобы стремительно модернизировать переполненные устаревшим оборудованием заводы и при этом добиться от них увеличения выпуска продукции, огромные капиталовложения были направлены в машиностроение. Эти средства были израсходованы впустую. В то же время после резкого падения мировых цен на нефть в 1986 году и сокращения валютных поступлений импорт потребительских товаров сократился, а инвестиции в легкую промышленность не увеличились. Сочетание того и другого спровоцировало резкое обострение дефицита потребительских товаров и снижение качества жизни людей, у которых начало перестройки, напротив, вызвало повышенные ожидания. К тому же наиболее продвинутый сектор экономики— военное производство, чей экспорт мог покрыть расходы на покупку потребительской продукции, оказался под ударом из-за масштабных сокращений в ходе разоружения. Хуже всего было то, что отказ от имперских амбиций— скрытый козырь в рукаве Горбачева— тоже стоил немалых денег, уходивших на вывод войск и вооружение бывших союзников и зависимых стран, предоставленных теперь самим себе. Подобно саморазрушительной антиалкогольной кампании, эти грубые просчеты, ставшие результатом работы ведущих экономистов страны, имели по-настоящему катастрофические последствия[51].
То, что тщательно разработанная при содействии экспертов реформа лишь ухудшила экономическое положение в стране, стало и для руководства, и для простых людей настоящим шоком. До 1985 года плановая экономика, которую подтачивали огромный черный рынок и чудовищное расточительство ресурсов, становилась все более зависима от импорта, находилась в состоянии перманентной стагнации, но при этом все же функционировала. По сравнению с предыдущими поколениями советские люди лучше питались, одевались и получали лучшего качества образование. Однако свое положение они сравнивали не с советским прошлым и не с развивающимися странами, а с богатейшими государствами мира, и как простые люди, так и руководство страны демонстрировали растущее нетерпение. Единственный же способ на равных конкурировать с развитыми капиталистическими странами, очевидно, заключался в отказе от половинчатых реформ и введении тех самых механизмов— частной собственности и рынка, уничтожение которых лежало в основе социализма. Иначе говоря, этот путь сводился к отказу от революционных идей и от самой политэкономической идентичности режима. Понятно, что Горбачев колебался. Но ослабление контроля создало положение, при котором старые экономические механизмы уже не работали, а новых не появилось. Отчаянная попытка полностью восстановить централизованное планирование, предпринятая в 1990 году, закончилась полным провалом. Объемы производства резко упали. Дефицит товаров и очереди были больше, чем во время войны. Советское правительство испросило и получило колоссальные западные займы, лицемерно именовавшиеся «помощью» и обременившие страну огромным внешним долгом. Эти деньги были потрачены на импорт потребительских товаров, многие из которых оказались ненужными[52].
Идеологическое саморазрушение
Вплоть до конца 1986 года гласность оставалась лишь лозунгом. Даже те географические точки, которые уже можно было указывать на картах, по-прежнему указывались неправильно, чтобы сбить с толку западные спецслужбы (как будто отсутствовало спутниковое слежение). Нечего и говорить, что многие города вообще не обозначались на картах (хотя об их существовании можно было узнать из иностранной прессы). Широко распространившиеся приписки в хозяйственных отчетах стали такой проблемой, что действительный размер хлопковых посевов в Узбекистане властям приходилось отслеживать с помощью собственных разведывательных спутников. Впрочем, повальные фальсификации не обошли стороной и сами спецслужбы. Разумеется, некоторая степень открытости была необходима для функционирования системы, не говоря уже о поддержании достоинства советских людей и их способности гордиться своей страной. Это стало болезненно ясно в апреле 1986 года, после того как самая крупная в истории Чернобыльская ядерная катастрофа продемонстрировала миру глубину советских проблем, а также опасность— и одновременно растущую бесполезность— режима сверхсекретности. Прорыву в информационной сфере способствовала трагедия— накрывшее огромную территорию радиоактивное облако, сделавшее бессмысленными официальные опровержения советских должностных лиц.
Осенью и зимой 1986–1987 годов советские СМИ с подачи генерального секретаря начинают демонстрировать неотвратимость перемен, одну за другой открывая для читателей ранее запретные темы: эпидемию абортов, нищету, наркоманию, афганскую войну, депортацию целых народов во времена Сталина. Запрещавшиеся десятилетиями фильмы, пьесы и книги разрешались, приводя в состояние повышенного возбуждения жившую за счет государства интеллигенцию Каждый новый шаг в этом направлении рождал спекуляции по поводу того, как далеко все зайдет: будет ли, например, опубликован «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына— литературный обвинительный акт всей советской системе, включая Ленина? (Его опубликовали.) Объем скрытого и запрещенного был очень велик, но это еще более обостряло реакцию на каждое новое «открытие». К тому же все эти откровения публиковались не где-нибудь, а в официальных органах печати («неформальные» печатные издания уже начали выходить, но их объем был ничтожно мал). Еженедельная газета «Аргументы и факты», существовавшая с конца 1970-х, достигла во время перестройки тиража в 30 миллионов экземпляров (это был мировой рекорд), а в ее редакцию ежедневно приходило по 5–7 тысяч писем. Радостное возбуждение («вот она, правда!») ощущалось повсеместно.
К 1989 году, однако, в письмах читателей все чаще стало проявляться глубокое разочарование в советской действительности. «Что это за правительство, которое дает жить нормальной жизнью только избранным?— писала М.Ф. из Харькова.— Почему те, кто находится у власти, имеют все: квартиры, дачи, деньги, а остальные не имеют ничего?…Я простая женщина. Я верила нашему правительству. Но больше не верю». Некий подросток советовал «не пускать молодых людей в капиталистические страны». Почему? «Я получил возможность по программе обмена съездить в Соединенные Штаты. Я был настоящим патриотом нашей страны, а превратился во что-то просто ужасное. Я стал человеком. Я думаю, у меня есть свое мнение, и это настоящий кошмар. После того, что я увидел в США, здесь жить просто невозможно… Мне нравится Горбачев, но в глубине сердца я больше не советский гражданин, мне все равно, что происходит в СССР, и я больше ни во что в этой стране не верю»[53].
Чтобы утратить иллюзии, нужно, конечно, их иметь. Гласность показала, что до 1985 года большинство жителей страны, несмотря на бесконечные жалобы, принимали многие базовые принципы советской системы. Их идентичность, убеждения, жертвы оказались преданными— и именно тогда, когда их ожидания резко выросли.
Когда пала плотина многолетней цензуры, гласность превратилась в настоящее цунами из критики режима, одержимости людей западным миром и апокалипсических ожиданий интеллигенции, которая, стремясь предстать «более радикальной», самобичеванием доводила себя до истерии. Суперпопулярное телевизионное шоу «Взгляд», транслировавшееся вечером по пятницам, изображало СССР как ограбленную и нищую страну, тогда как Запад представал вымощенным золотом и абсолютно свободным. Журналист, до перестройки написавший один из наиболее резких антиамериканских памфлетов, стал главным редактором массового журнала «Огонек»[54] и быстро превратил его в самый читаемый источник «разоблачительной» информации о СССР и неумеренно хвалебной— о США[55].
Устрашающие подробности коммунистических репрессий еще более ослабили приверженность социализму и подняли серьезные моральные проблемы. Массовые захоронения описывались теми самыми сотрудниками «органов», которые в них участвовали. Обвинители, уничтожавшие невинных жертв, по-прежнему занимали свои должности или получали большие пенсии, тогда как их жертвы были мертвы или влачили нищенское существование. Журналисты, травившие «врагов» за «антисоветскую пропаганду», теперь спешили признаться в своей оппозиционности режиму. Вся предшествующая жизнь оказывалась ложью.
При Хрущеве «откровения» были адресованы поколению людей, которых внезапно открывшаяся «правда» (дискредитировавшая в их глазах не социализм, а Сталина) вдохновила на обновление социализма, на возврат к его «ленинским корням». Поначалу именно так большая часть «шестидесятников» интерпретировала и горбачевскую гласность. Действительно, многие экономические и политические идеи, вышедшие на первый план при Горбачеве, первоначально прозвучали еще в 1960-е, и во время перестройки, как Спящая красавица, словно пробудились после 20-летнего сна[56]. Но вскоре стрелы, летевшие в Сталина, полетели и в Ленина, десакрализовав его образ, а значит, и советскую систему в целом. Кучка людей, именовавшая себя «Демократическим союзом», одно из незадолго до того возникших «неформальных» (гражданских) объединений, явно провоцируя власть, провозгласила себя— вопреки монополии КПСС— политической партией. Члены «Демсоюза» размахивали на митингах красно-бело-синим флагом Февральской революции и требовали восстановления частной собственности и «буржуазных порядков». И хотя их призывы мало кем были услышаны, они демонстрировали самоубийственную динамику открытости системы.
Каким бы ни был раскол среди «детей» хрущевской десталинизации, их собственные дети выросли в совершенно иное время. Большинство тех, кому во время перестройки еще не исполнилось тридцати (около четверти населения страны), просто не интересовалось реформированием социализма. Гласность дала им немыслимый ранее доступ к коммерческой культуре и «ценностям» капитализма. Их отчуждение ярко проявилось в уничижительном сленговом обозначении «советского человека»— «совок»[57]. Лигачев, как-то посмотрев телепередачу, посвященную молодежи, был столь потрясен увиденным, что спросил у одного из руководителей телеканала, не в тюрьме ли отыскали молодых героев программы[58]. Однако взгляды юного поколения, например звучавшие в его среде требования вообще уничтожить советскую систему, занимали руководителей страны гораздо меньше, чем публичные выступления в защиту Сталина. «Мы [sic]… слишком долго находились под влиянием иллюзий, считая, что речь идет просто о трудностях психологической перестройки кадров»,— объяснял позже Горбачев[59]. Неясно, правда, что, помимо осуждения сталинизма, он подразумевал под «психологической перестройкой». Еще хуже было то, что наличие общего врага— сталинистского социализма— маскировало пропасть между теми, кто осуждал Сталина во имя реформирования социализма, и теми, кто делал это во имя уничтожения социализма.
Под лозунгом «поддержки перестройки» выросли и национальные движения. Поначалу они были узкими по составу и довольно вялыми. Однако в феврале 1988 года жители Карабаха, населенной в основном этническими армянами «автономной области», которую Сталин сделал анклавом в составе Азербайджанской ССР, восприняли горбачевскую политику как призыв к исправлению исторических ошибок и объявили о «воссоединении» с Арменией. Тысячи людей, многие из которых были вооружены портретами Горбачева, в знак солидарности с карабахскими армянами вышли на центральную площадь Еревана. После этого массовые протесты потрясли уже Азербайджан. В одном из индустриальных центров с этнически смешанным населением— Сумгаите— начались погромы. Азербайджанцы обыскивали автобусы, больницы и жилые дома в поисках армян; 31 человек погиб, сотни были ранены. В Карабахе было введено прямое управление Москвы, но напряженность лишь росла. Сотни тысяч людей превратились в беженцев. Население обеих республик оказалось политически мобилизованным, но совсем не в том смысле, о котором мечтал Горбачев. Многократные осуждения националистов с трибун никакого воздействия на них не оказывали.
Организации, названные «Народными фронтами в поддержку перестройки», также появились в Литве, Латвии и Эстонии и были скопированы в соседних Украине и Беларуси. Поддержанные по указанию Горбачева партией и КГБ с целью противостояния «противникам реформ», «фронты» сплотили разрозненные группы, в том числе реформистски настроенных партийных чиновников. Эти группы защищали сначала экономический, а затем и политический «суверенитет» (термин вроде бы был созвучен всячески акцентировавшейся Горбачевым идее «самореализации»). Внедренные сотрудники КГБ пытались сдержать эти стремительно ширившиеся движения в «допустимых» границах, но никто не мог определить, где именно эти границы проходят, и события намного оережали попытки «сдерживания». Уличные демонстрации, в ходе которых ораторы, заявляя о своей поддержке «реформ», требовали независимости, транслировались по местному государственному телевидению. Некоторые лидеры национальных движений включали в список своих требований многопартийное политическое устройство и введение частной собственности, при том что и то и другое было равносильно уничтожению советской системы.
Казалось, в стране просто нет никого, кто готов был защищать социализм и Союз за исключением подвергшихся остракизму «противников реформ»! Но с этими защитниками системы (в ЦК или где бы то ни было еще) Горбачев превосходно справлялся, отбивая их «вылазки» на каждом партийном форуме.
Виртуоз тактики
Горбачев знал, что далеко не все партийные чиновники разделяют его приверженность демократизации социализма, и с самого начала предвидел попытки реванша со стороны аппаратчиков. Конечно, подспудное сопротивление реформам было типичным для «коридоров власти». Оно вышло наружу в феврале 1988 года на пленуме ЦК, когда Лигачев, второй человек в партии, открыто выступил против того, чтобы лозунг гласности использовался для «огульного очернения» советского прошлого и, как подразумевалось, настоящего. Большинство участников пленума явно сочувствовали Лигачеву и его призыву обуздать гласность. Как будто в ответ на это выступление в следующем месяце разразился скандал вокруг письма преподавателя ленинградского вуза Нины Андреевой в редакцию консервативной газеты «Советская Россия», опубликованного под заголовком «Не могу поступаться принципами». Андреева нападала на представителей «леволиберального интеллигентского социализма», которые «формируют тенденцию фальсифицирования истории социализма» и «внушают нам, что в прошлом страны реальны лишь одни ошибки и преступления, замалчивая при этом величайшие достижения прошлого и настоящего»[60]. Письмо было опубликовано в день, когда Горбачев отправился с визитом в Югославию и, как было принято, исполнение обязанностей генерального секретаря временно взял на себя Лигачев. После своего возвращения на ближайшем заседании Политбюро генсек будто между делом поднял вопрос о письме. Как и было заранее спланировано, выступил Яковлев, осудивший это выступление как «антиперестроечный манифест». В допущении статьи в печать безосновательно обвинили Лигачева и возглавлявшийся им Секретариат ЦК.
В тот момент аналитики неверно восприняли этот важный поворот событий как свидетельство не горбачевской интриги, а реального противодействия аппаратчиков реформам. В своем выступлении на заседании Политбюро 24–25 марта, посвященном обсуждению статьи Андреевой, Горбачев туманно утверждал, что в письме содержались «определенные выводы и информация», которые Андреевой не могли быть доступны, «ибо о ней знает сравнительно узкий круг людей». Лигачев же пишет, что Горбачев провел расследование всех обстоятельств публикации и в частной беседе с ним признал его непричастность к появлению письма. Однако публично подозрения с Лигачева так и не были сняты. Наоборот, при мощной поддержке советских и зарубежных СМИ он превратился в своеобразное «пугало», с помощью которого генеральный секретарь пытался снискать общественную поддержку и заставить аппаратчиков публично открещиваться от антиперестроечных настроений. Своим маневром Горбачев создал козла отпущения, на которого можно было возложить ответственность за экономические провалы: оказалось, что реформы тормозили именно ведомые Лигачевым консерваторы. В довершение всего этого генсек продолжал пользоваться доверием Лигачева благодаря как партийной дисциплине, так и тому, что в частной беседе со своим заместителем он снял с него все подозрения (хотя публично этого так и не сделал). Нина Андреева, «сама того не желая, объективно нам помогла», вспоминал Горбачев с видимым удовлетворением[61]. Впрочем, его тонкий маневр лишь подстегнул в обществе растущее негодование партией, но, разумеется, не смог волшебным образом изменить ни поведение аппаратчиков, ни тем более экономическую ситуацию в стране.
Примерно в это же время генсек затратил колоссальные усилия, чтобы убедить аппаратчиков всех уровней: отказ от политической реформы куда рискованнее ее самой. В 1987–1988 годах ему удалось вырвать у Политбюро согласие на «демократизацию» партии с помощью альтернативных выборов. Привыкшие к пожизненным назначениям и многочисленным привилегиям в обмен на послушное выполнение приказов сверху, партийные чиновники (даже те из них, кто сочувствовал реформам) просто не знали, как общаться с превратившимися в избирателей рядовыми членами партии. Не слишком их привлекала и навязываемая обществом личная ответственность за сталинские преступления. Наиболее смелые из них, воспринявшие призыв к «авангарду общества» возглавить перестройку, вскоре обнаружили, что в отсутствие ожидаемых экономических успехов они «возглавляют» лишь бесконечные публичные прения по поводу некогда «закрытых» проблем, вину за возникновение которых общество возлагает именно на партию. Так, на июльской партийной конференции 1988 года, пока коммунисты из среды столичной интеллигенции терзали себя спорами об истории и свободе, «делегатов из провинции волновали пустые полки магазинов, грязные реки, оставшиеся без воды больницы и заводы с разваливающимися сборочными линиями»[62].
Каким-то образом Коммунистическая партия должна была стать одновременно и инструментом, и объектом перестройки. Однако на той же партийной конференции Горбачев, все еще искавший надежную политическую опору и рычаги воздействия, раскрыл свой план возрождения Советов. В 1917 году большевики пользовались при захвате власти лозунгом «Вся власть Советам!», однако эти институты, воплощавшие, подобно якобинским клубам, представление о прямой (не представительной) демократии, довольно быстро зачахли. Теперь местные Советы должны были получить новую жизнь с помощью альтернативных выборов, которые предполагалось провести одновременно с выборами в новый всесоюзный орган— Съезд народных депутатов, который, в свою очередь, должен был избирать представителей в полностью обновленный действующий парламент— Верховный Совет СССР. Этот план, формально являвшийся лишь модификацией существующего устройства, на самом деле означал конец автоматического мандата партии на власть и необходимость легитимации полномочий партийных функционеров с помощью выборов— тест, который полностью провалило подавляющее большинство действовавших партийных чиновников, выставивших свои кандидатуры на выборах депутатов Съезда в начале 1989 года. Горбачев исключил самого себя и других руководителей высшего уровня из процесса альтернативных выборов, но новая политическая конфигурация была ясна уже из того, как рассаживались депутаты Совета: все члены Политбюро за исключением Горбачева получили места не в президиуме, а в боковой галерее.
Усиление Советов сопровождалось дальнейшим закулисным ослаблением власти партийного аппарата. Прекрасно помня, что именно партийные верхи ополчились против предыдущего реформатора, Хрущева, вынудив его «уйти на пенсию» в октябре 1964-го, и, очевидно, не вполне удовлетворенный исходом «дела Нины Андреевой», Горбачев вторгся в сферу влияния Лигачева. В сентябре 1988-го, перед началом кампании по выборам Съезда народных депутатов, он начал «реорганизацию» Секретариата ЦК. Ссылаясь на необходимость улучшить его работу, Горбачев создал целый ряд отдельных партийных комиссий, каждая из которых возглавлялась членом Политбюро. Неожиданно ушли в прошлое коллективные заседания Секретариата и отправляемый им контроль за деятельностью партийных комитетов по всей стране (будь то для воздействия на ход выборов или для организации заговора против генерального секретаря). Так, по-прежнему держась за свою ленинистскую веру в потенциал партийных масс, Горбачев сознательно лишил аппарат его могущества, а всего через 15 месяцев после этого вынужден был (в декабре 1990-го) формально отменить монополию КПСС на власть. Может оказаться странным, что он при этом не понял очевидного факта: усиливая государственные органы власти (Верховные советы Союза и республик) за счет партийных, он тем самым менял унитарную структуру государства на федеративную.
До 1917 года в Российской империи не было национальных республик— только неэтнические губернии. Провозглашение республик произошло после распада империи в результате революции, и хотя Красная Армия вернула контроль над большинством отделившихся территорий, сопротивление республик помешало большевикам просто упразднить их, включив в состав России. Вместо этого в декабре 1922 года и был изобретен новаторский компромисс: Союз Советских Социалистических Республик. В конце концов Союз оформился в составе 15 национальных республик, каждая из которых имела свою внешнюю государственную или административную границу, конституцию, парламент и (с 1944 года) Министерство иностранных дел. Возьмем для сравнения не менее многонациональные Соединенные Штаты. Здесь немало поляков живет в Чикаго, но никогда не существовало Иллинойской польской республики или Калифорнийской мексиканской республики. США представляют собой скорее единую «нацию наций», территориально разделенную на 50 неэтнических штатов. СССР же был «империей наций», поскольку 15 составляющих его союзных наций формально имели свою государственность. Консолидировала эту федерацию республик пирамидальная иерархия Коммунистической партии.
Что представляла собой КПСС? Она была не политической партией в западном смысле, а скорее организацией заговорщиков, стремившихся захватить власть. Большевики сделали это в 1917 году, после чего было создано революционное правительство и некоторые предлагали упразднить партию. Но она не только не была упразднена, но и успешно нашла себе место в системе власти. Это произошло во время Гражданской войны (1918–1921), когда были вновь покорены территории бывшей Российской империи, многие бывшие царские офицеры перешли на службу в Красную Армию и для контроля над этими «военспецами» была создана должность «военных комиссаров». Так во многом случайно была найдена модель для всей страны: в каждом учреждении, от школ до министерств, члены партии или комиссары действовали как гаранты лояльности и правильной «политической линии». И хотя вскоре армейские офицеры, бюрократы, учителя и инженеры перестали являть собой «пережитки царизма» и в стране выросли «красные спецы», которые сами были членами партии, параллельные партийные структуры так и не были упразднены. Напротив, партийная бюрократия росла одновременно с государственной и обе выполняли примерно одни и те же функции по управлению обществом и экономикой. Так Советский Союз приобрел две параллельные, накладывавшиеся друг на друга управленческие вертикали: партийную и государственную. Разумеется, если бы дублирующая партийная вертикаль была уничтожена, то на месте осталась бы не только центральная государственная бюрократия, но еще и добровольное объединение национальных республик, каждая из которых вполне легально могла выйти из Союза. В общем, именно КПСС, вроде бы избыточная с точки зрения государственного управления, фактически обеспечивала целостность государства. Поэтому партия и была подобна бомбе, заложенной в самой сердцевине Союза.
В этом контексте решающим поворотом в судьбе СССР могли бы стать предложения, высказанные сразу после смерти Сталина Лаврентием Берией. Исключительно искусный и кровавый администратор, Берия стоял во главе военно-промышленного комплекса, который постепенно, начиная с индустриализации 1930-х годов, а затем во время Второй мировой и в начале холодной войны, все более ощутимо доминировал над дуалистической партийно-государственной системой. В 1953 году Берия предложил лишить партию управленческих функций, передав их государственному аппарату, и усилить роль «национальных кадров» из союзных республик (также являвшихся опорой его власти). Мы никогда не узнаем, смогли ли бы эти идеи, будь они реализованы, более эффективно сохранить целостность федерализованного по национальному признаку и скрепляемого лишь партией Советского Союза[63]. Другие руководители страны сумели «разобраться» с Берией прежде, чем он «разобрался» с ними. В последовавшей борьбе за власть верх взял Хрущев при поддержке презираемых «технократом» Берией партийных аппаратчиков. Новый руководитель страны еще более увеличил доминирование партийных органов по отношению к государственным, развив тем самым тенденцию, наметившуюся еще при Сталине, на XIX съезде КПСС в 1952 году.
Однако усиленный Хрущевым партийный аппарат вскоре повернулся против него самого. Так советская партийно-государственная система одновременно пыталась обновить социализм и сама же блокировала эти попытки. Эта диалектика реформ и контрреформ и была той политической динамикой, благодаря которой Горбачев стал руководителем страны и которой он виртуозно пользовался, что проявилось и в манипулировании Лигачевым с помощью «дела» Нины Андреевой, и в маневре с «реорганизацией» Секретариата ЦК. Но именно этот последний маневр и взорвал бомбу, заложенную в 1922 году в саму структуру Советского Союза. Он имел столь роковые последствия, что они затмили любые тактические успехи генсека[64]. Самый пикантный момент в написанных годы спустя мемуарах Горбачева касается политических реформ 1988–1989 годов: он пишет, что «не был готов» тогда «выдвинуть по-настоящему глубокую программу, включающую преобразование унитарного государства в действительно федеративное»[65]. Но саботировав работу Секретариата ЦК, он невольно получил именно то, об отсутствии чего потом сожалел! Как писал в 1991 году один из его главных военных советников маршал С.Ф. Ахромеев, «в соответствии с Конституцией СССР высшие республиканские органы власти соответствующим союзным органам не подчинены. Они связывались воедино только партийным влиянием и партийной дисциплиной… Понимало ли все это Политбюро во главе с М.С. Горбачевым? Должно было понимать»[66].
Даже если бы Горбачев не покушался на Секретариат, ему бы пришлось бросить все силы для подчинения центру союзных республик, которые имели собственные государственные границы и институты управления. Теперь же, с разрушенной системой центрального партийного контроля, дискредитированной партийной идеологией и парализованной системой плановой экономики, Горбачев обнаружил, что Верховные советы республик начали действовать в полном соответствии с той ролью, которой он их сам невольно наделил: они стали парламентами фактически независимых государств. В марте 1990 года, в пятую годовщину своего пребывания у власти, он добился от Политбюро согласия, а от Верховного Совета СССР— утверждения себя в качестве Президента СССР. Однако к тому моменту центральная власть уже была рассредоточена, а само будущее Союза оказалось под вопросом.
Несостоявшийся Суслов
Нападение Горбачева на потенциальную политическую опору консерваторов между тем увенчалось впечатляющим успехом. Однако в нем не было никакой необходимости. В своих мемуарах Лигачев жаловался, что на протяжении долгого времени он не осознавал всей важности «реорганизации» Секретариата, осуществленной Горбачевым в 1988 году. Даже разгадав позже маневр Горбачева, он не стал поднимать этот вопрос на заседаниях Политбюро. Когда его поднял кто-то другой, Горбачев многозначительно спросил Лигачева, не нужен ли ему лично Секретариат. Второй человек в партии признается, что он, не желая показаться амбициозным, промолчал, а после заседания отправился к себе в кабинет и начал писать своему шефу панические письма. «Горькая правда,— сокрушается Лигачев,— заключается в том, что я оказался прав». Но если Лигачев тогда уже понимал, что социализм и Союз в опасности, то горькая правда заключается в том, что у него— человека, благодаря своему положению более любого другого способного остановить генерального секретаря,— не хватило для этого ни ума, ни воли. Лигачев занимал кабинет, когда-то пинадлежавший Суслову— одному из тех, кто стоял за устранением от власти Хрущева. Но Сусловым он не стал. Отправляя лигачевские письма в архив, Горбачев продолжал беспорядочные попытки реформировать социализм. Однако это была не реформа. Это было упразднение.
Поскольку Лигачев разделял веру Горбачева в возможность вдохнуть в систему новую жизнь, он отказывался признать, что именно перестройка ускорила крах системы и что вина за этот крах лежит на человеке, которому он помог прийти к власти. Вместо этого он сетовал на извращение идеи перестройки «радикальными заговорщиками» вроде Яковлева, намеревавшимися разрушить социализм. «Настоящая драма перестройки,— пишет Лигачев,— состоит в том, что процесс самоочищения нашего общества, начатый в недрах КПСС… был извращен»[67]. Мы сталкиваемся с нелепым аналогом великолепного горбачевского хода с возложением вины за провалы на консерваторов. Действительно, Яковлев постоянно переигрывал Лигачева (например, когда Политбюро решало приструнить кого-нибудь из руководителей СМИ, Яковлев «подчинялся» своему номинальному начальнику Лигачеву, приберегая для себя роль закулисного «вдохновителя» нелицеприятных публикаций). Однако соглашаясь с тем, что Яковлев был «отцом перестройки» (это звание тот присвоил себе сам), Лигачев не отдает должного генеральному секретарю. Настоящим «заговорщиком» был именно Горбачев[68]. Еще более важно, что, подобно арбатской сувенирной матрешке, внутри Горбачева был Хрущев, внутри Хрущева— Сталин, а внутри этого последнего— Ленин. Предшественники Горбачева построили здание, напичканное минами-ловушками, взрывающимися от реформаторских импульсов.
Преднамеренно выведя из строя централизованный партийный механизм, Горбачев сохранил контроль над столпами советской силовой системы: над армией, КГБ и МВД, республиканские «ответвления» которых были полностью подчинены Москве. Однако хотя колоссальное ведомство госбезопасности продолжало собирать огромное количество информации, гласность уничтожила страх перед КГБ и нейтрализовала его потенциал устрашения[69]. Трудность же использования армии внутри страны стала ясна в апреле 1989 года, когда армейские подразделения были использованы в Тбилиси для разгона нескольких сотен демонстрантов, многие из которых выступали за независимость Грузии. В ходе силовой акции погибло около двадцати человек, и это поставило всю Грузию на грань восстания. Как рутинные политические инструменты, КГБ, МВД и армия не могли заменить партию. Более того, их использование было теперь предметом постоянных дебатов на союзном Съезде народных депутатов и в республиканских законодательных органах.
Тем не менее если бы в 1989 или даже в 1990 году армия была бы задействована для того, чтобы утвердить верховенство законов СССР быстро и в широких масштабах (как мог бы посоветовать Макиавелли), это могло бы сдержать движения за независимость и помогло бы центру выиграть время. Именно так произошло в Азербайджане, где отделение населенного армянами Карабаха способствовало приходу к власти националистического Народного фронта. Под предлогом необходимости остановить антиармянские погромы (которые на самом деле закончились за шесть дней до того) союзные власти ввели в Баку 17-тысячный воинский контингент, ряд лидеров Народного фронта был арестован, а власть ценой двухсот жизней и массового народного негодования перешла к более послушным Москве коммунистическим деятелям. Другие республики, осознав возможность применения против них силы, постарались привлечь на свою сторону расквартированных на их территории офицеров МВД, КГБ и вооруженных сил, правда без особого успеха. Более серьезным союзником сепаратистов оказался сам Горбачев. Та же приверженность «социализму с человеческим лицом», которая привела его к дестабилизации всей советской системы, вызывала у него нерешительность и колебания при попытках стабилизировать ее вновь. Даже в Азербайджане Горбачев отказался беспощадно подавить деятельность Народного фронта, пригласив вместо этого многих его членов войти в новое республиканское правительство и тем самым сведя на нет результаты силовой акции[70].
Многолетний восточноевропейский опыт свидетельствовал, что в тяжелых условиях соперничества с послевоенным капитализмом любые попытки реформировать плановую экономику, не затрагивая при этом социалистический догмат об отказе от «эксплуатации» и частной собственности, обречены на провал и ведут к расстройству всей социалистической системы. В еще большей степени это было верно по отношению к попыткам сочетать свободу прессы или гражданских ассоциаций с монополией компартии. В конце концов, откуда взялась необходимость отправлять танки в Будапешт и Прагу? Можно было бы предположить, что недавние (1980–1981) уроки польской «Солидарности» должны были поднять еще более глубокие вопросы. Но Горбачев, как и большинство аналитиков, воспринимал перестройку не как бессмысленную попытку найти квадратуру круга, а лишь как драматическое противостояние реформаторов консерваторам. Между тем «сопротивление» консерваторов было не слишком умелым, а вот горбачевский «саботаж» системы, хотя в основном и неумышленный, оказался мастерским. Таким образом, «истинная драма реформ», оттесненная в тень зацикленностью на консерваторах, заключалась в том, что один талантливый тактик невольно, но исключительно умело демонтировал всю советскую систему: от плановой экономики и идеологической приверженности социализму до самого Союза.
Вплоть до середины 1990 года, когда призывы к ниспровержению режима звучали уже повсюду, а республиканские законодательные органы вовсю принимали законы, отменявшие законодательство СССР, Горбачев продолжал публично утверждать, что главное препятствие «реформе»— это противодействие «консерваторов». Это продолжалось уже после того, как взорвалась Восточная Европа.
Глава 4. В ожидании конца света
Есть вещи— скажем так, последние рубежи,— которые нужно защищать вплоть до смерти, как в битвах под Москвой и Сталинградом. Нас невозможно разорвать на части. Мы не можем быть разорваны на части, товарищи. Будет ужасная война, будут столкновения.
Михаил Горбачев (28 ноября 1990)
Советский Союз походил на плитку шоколада, которая расчерчена бороздами-линиями будущего разлома для удобства потребителей.
Николай Леонов, главный аналитик КГБ
Восточная Европа была слабым звеном. В 1980–1981 годах, во время расцвета польской «Солидарности», Политбюро давило на польское руководство с целью заставить его пойти на репрессии. На случай же, если оно само не справится, Москва сосредоточила возле польской границы крупную армейскую группировку, видимо стремясь утвердить так называемую «доктрину Брежнева» (поддержание «единства социалистического лагеря» в том числе и с помощью военной силы)[71]. Горбачев же уже на похоронах Черненко посоветовал восточноевропейским лидерам обходиться собственными силами[72]. После этого он вроде бы публично, хотя и в самой общей, расплывчатой форме признал этот важнейший поворот в политике СССР. В 1986–1987 годах советский Генштаб, готовясь к любому развитию событий, просчитывал возможные варианты действий на случай, если Варшавский пакт окажется в тяжелом положении. Высшее военное командование выступало против сдачи имперских позиций, может быть, за исключением «уступки» Восточной Германии в обмен на провозглашение объединенной Германией нейтралитета, что должно было ослабить НАТО. Огромная цена, которую СССР пришлось заплатить за приобретение позиций в Европе во время Второй мировой и за их поддержание, в том числе и с помощью вооруженных интервенций, делала ставки очень высокими. Кроме того, никто не знал, как перемены в Восточной Европе отзовутся внутри Совеского Союза.
Назначение министром иностранных дел неопытного Эдуарда Шеварднадзе на место ветерана дипломатии Громыко наглядно демонстрировало, какое значение Горбачев придавал внешней политике[73]. Отказавшись от активной поддержки сателлитов, он сознательно пренебрегал ими, что, помимо прочего, было косвенно направлено против консервативных руководителей восточноевропейских стран. Это дистанцирование вместе с выводом советских войск из Афганистана стали частью стратегии смягчения напряженности между сверхдержавами и одновременно— способом конструирования политического имиджа нового советского лидера. И то и другое удалось Горбачеву с блеском. Он договорился о крупном, хотя и асимметричном сокращении вооружений и о кардинальной разрядке с тем самым президентом США, который в 1983 году заклеймил Советский Союз как «империю зла». «Реформы», подобные перестройке, полным ходом шли в Польше и Венгрии, и хотя в Румынии и Восточной Германии у власти по-прежнему находились сторонники жесткой линии, Западная Европа бредила «горбиманией». В течение четырех лет он шествовал по мировой политической сцене как великий государственный деятель, стремящийся преобразовать мировую систему и обеспечить для своей страны место в ряду развитых западных стран.
А затем почва стремительно ушла из-под ног. В Польше, где руководство пошло на реформы, «Солидарность», в конце 1981-го загнанная в подполье, вышла из него как никогда сильной. На выборах в восстановленный Сенат (верхнюю палату национального парламента) в июне 1989-го она завоевала 99 мест из 100 (единственный независимый депутат в конце концов тоже присоединился к «Солидарности»). В нижней палате, Сейме, польские коммунисты гарантировали себе парламентское большинство, разрешив альтернативные выборы лишь 161 депутата из 460. «Солидарность» взяла здесь 160 мандатов. Коммунистическое большинство обеспечило избрание парламентом на вновь учрежденный пост президента генерала Войцеха Ярузельского. Однако человек, который в 1981 году вводил в стране военное положение, в конце концов вынужден был поручить формирование правительства антикоммунистической оппозиции: таким образом, реформы привели к капитуляции режима.
В Восточной Германии, где реформ не проводилось, результат был таким же. Десятки тысяч жителей страны отправились в соседние социалистические страны и начали там осаждать посольства Западной Германии с просьбами об убежище. Поток беженцев стал еще больше после того, как Венгрия, подталкиваемая к тому западногерманскими кредитами, полностью открыла границу с Австрией. 9 ноября 1989 года в условиях растущего давления со стороны собственного народа (и Советского Союза) кто-то из руководства ГДР на хаотичной пресс-конференции случайно обмолвился о том, что разрешается свободный выезд из страны. После этого толпы людей бросились ломать Берлинскую стену.
Никто не мог предсказать, как в этой ситуации будет действовать советское военное руководство. Оказалось, что к выработке политического курса оно практически не допущено. До 1989 года, утверждал маршал С.Ф. Ахромеев, Горбачев ни разу не обсуждал с военными возможные сценарии действий в Восточной Европе. В марте 1990-го генералитет все же взбунтовался, обвинив руководство страны в лице Шеварднадзе в нежелании консультироваться с военными. Сам министр иностранных дел на совещание, где прозвучали эти обвинения, не явился. Конечно, Горбачев не планировал «сдавать» Варшавский блок. Застигнутый врасплох ходом событий, он потребовал гарантий, что НАТО не включит в свой состав Восточную Германию и не будет распространяться на восток. Однако в мае 1990-го президент США Джордж Буш поставил вопрос об объединении Германии в рамках НАТО. Спустя два месяца Горбачев преподнес более осторожному канцлеру Германии Гельмуту Колю подарок, согласившись на поэтапный и полный вывод советских войск без каких-либо гарантий нейтралитета Германии[74]. Советский руководитель не смог сохранить и Варшавский пакт. Политический курс на построение «общего европейского дома» привел к вытеснению СССР из Европы. «Я бы погрешил против истины,— признавался Горбачев,— сказав, что заранее предвидел, каким путем на деле пойдет решение германского вопроса и какие проблемы возникнут в этой связи перед советской внешней политикой»[75].
Тот факт, что Горбачев не стал вмешиваться в восточноевропейские события с целью удержать контроль над этим регионом, следует оценивать не только в свете ошибок в выстраивании отношений СССР с союзниками между 1985 и 1989 годами, когда советский руководитель формально и недвусмысленно отказался от «доктрины Брежнева». Свою роль сыграла память о долгой и бесполезной войне, которую когда-то развязала Франция с целью удержать Алжир, а также о бессмысленной жестокости, проявленной голландцами и португальцами в своих африканских и азиатских колониях. Да и советники убеждали Горбачева, что Восточной Европой нужно «пожертвовать» ради улучшения отношений с Западом, что было, по их мнению, абсолютно необходимо, поскольку СССР не мог больше выдерживать соперничество на уровне противостояния сверхдержав[76]. Для руководства же вооруженных сил и спецслужб, на которых теперь взвалили организацию поспешного и унизительного «ухода» из Восточной Европы, горбачевское «преобразование» системы международных отношений означало лишь сдачу всего, что было приобретено в результате Второй мировой войны.
Безболезненный уход стран Варшавского пакта из сферы советского влияния оказал также самое серьезное влияние на союзные республики, которые благодаря Горбачеву были освобождены от пут партийной «вертикали власти» и централизованной плановой экономики и погрузились в стихию электоральной политики. В марте 1990 года литовский Сейм проголосовал за выход из Союза 124 голосами против 0 (при 9 воздержавшихся). Эстонский и латвийский парламенты провозгласили «переходный период» к независимости. Декларации трех маленьких прибалтийских республик, обладавших в 1918–1940 годах независимостью, все-таки были для Союза вызовом особого рода. Но в июне 1990-го о своем «суверенитете» объявила уже РСФСР, настаивавшая на приоритете республиканских законов перед союзными. Законодательные органы Украины, Белоруссии, Молдовы (так теперь называла себя Молдавия) последовали примеру России, провозгласив свой суверенитет. Радикализированная карабахскими событиями Армения вслед за Литвой провозгласила свою независимость. В этот момент Горбачев неожиданно объявил о разработке нового союзного договора, который должен был заменить договор, подписанный в 1922 году. Кроме того, он, человек, сделавший центризм важнейшей частью своего политического имиджа, теперь открыто присоединился к «реформаторам» и одобрил программу перехода к рынку, известную как программа «500 дней». Однако спустя несколько месяцев, в середине сентября 1990-го, он столь же неожиданно отказался и от этой программы, и от планов преобразования Союза в конфедерацию и запросил у советского парламента особых «чрезвычайных полномочий», а также начал включать в правительство сторонников «порядка».
Одновременно с этим поворотом Горбачева вправо был опубликован первый проект нового союзного договора. Он предоставлял республикам лишь ограниченный контроль над находящимися на их территориях ресурсами, предполагал приоритет союзных законов, наделял русский язык статусом государственного и ничего не говорил о праве республик на выход из Союза, которым они обладали по Конституции СССР. Такой проект мог бы удовлетворить недовольное руководство армии и КГБ, но не имел ни малейшего шанса получить одобрение республик. Эстония, Латвия и Литва еще до опубликования проекта объявили о своем отказе участвовать в каких бы то ни было дискуссиях о судьбе Союза. КГБ публично предупреждал, что республики следуют «восточногерманскому сценарию». В январе 1991 года спецназ попытался провести в Литве полицейскую операцию, однако после гибели 13 человек акция была быстро прекращена. Горбачев отрицал свою причастность к этимсобытиям, однако, несмотря на свои полномочия главнокомандующего, так и не решился применить силу. Армения, Грузия и Молдова объявили, что они также не желают входить в Союз. Новый проект союзного договора, опубликованный в марте 1991 года, признавал (с рядом оговорок) право на выход из Союза, но многие республики уже не считали нужным реагировать на такие уступки. В следующем месяце Горбачев вновь резко сменил политический курс, опять повернувшись к «реформаторам» и начав прямые переговоры с руководством девяти республик, не отказавшихся обсуждать отношения с Москвой. При этом он сохранил в правительстве СССР сторонников унитаристского государства.
Налево, направо, опять налево и вновь направо— смысл политических зигзагов советского руководителя с середины 1990 до середины 1991 года понять непросто. В декабре 1990-го на вопрос журналиста, не склоняется ли он вправо, Горбачев съязвил: «На самом деле я двигаюсь кругами»[77]. Критики же из лагеря сторонников жесткого курса высмеивали его как «человека, который опоздал на поезд и мечется по пустой платформе»[78]. И все же, несмотря на отказ Горбачева от удержания силой Восточной Европы и на награждение его в октябре 1990 года Нобелевской премией мира, никто не мог тогда исключить возможности, что он пойдет на силовые акции ради сохранения Союза. Такая возможность сохранялась даже после апреля 1991-го, когда президент СССР сделал ставку на переговоры с республиками и прежде всего с Россией, то есть со своим смертельным врагом Борисом Ельциным. Согласится ли Ельцин на сохранение в какой-либо форме Союза, и если да, то повлияет ли это на ход событий? Попытается ли Горбачев (или кто-нибудь еще из союзного руководства) использовать силу для удержания страны от распада или чтобы заставить других заплатить за унижение некогда могущественной державы? Если процесс обретения независимости заморскими колониями западноевропейских стран стал затяжным и кровавым, то советская империя, располагавшая многомиллионной и хорошо вооруженной армией и огромным арсеналом средств массового уничтожения, могла бы, умирая, развязать гораздо более жуткое побоище с ужасающими последствиями— вплоть до конца света.
Любитель «хождения в народ»
Родившийся, как и Горбачев, в 1931 году, в крестьянской семье на востоке Урала, Борис Ельцин едва не погиб еще ребенком: во время крещения его чуть не утопил пьяный священник. Во время войны, находясь в глубоком тылу, Борис опять оказался на грани гибели: он решил разобрать гранату, чтобы изучить ее содержимое,— и потерял два пальца на руке. Он чуть не умер от тифа, заблудившись в лесных болотах, а во время выпускного вечера по окончании 7-го класса потребовал слова, чтобы выразить общее недовольство жестоким классным руководителем, после чего, несмотря на хорошие оценки, был лишен возможности продолжать учебу. Однако Борис не сдался: обратившись к вышестоящему руководству, он добился восстановления справедливости и смог в итоге поступить в Уральский политехнический институт. В 1955 году, когда Горбачев писал диплом о преимуществах социализма перед капитализмом, Ельцин защищал свою дипломную работу о строительстве угольных шахт. Он вступил в партию в 1961-м (на 9 лет позже Горбачева) и в 1968-м был переведен с поста начальника свердловского домостроительного комбината на должность руководителя отдела строительства Свердловского обкома КПСС. В 1976-м Ельцин стал первым секретарем обкома в родном Свердловске— главном городе стратегического региона, производившего танки, самолеты, ядерное и биологическое оружие.
Уже в это время Ельцин выделялся стремлением к тому, что один его биограф метко назвал «baine de foule» («хождение в народ»[79]). Он демонстративно ездил в общественном транспорте, блистал в прямых трансляциях на местном телевидении и мог часами отвечать на записки-вопросы на встречах с рабочими или со студентами. Его любимым «номером» в программе таких встреч, пишет биограф, было «глянуть мельком на записку, автор которой призывал уволить какого-нибудь особенно бездарного или коррумпированного чиновника, и затем объявить под громкие аплодисменты: „Уже уволен! Следующий вопрос“»[80]. Столь незамысловатый популизм как-то органично шел Ельцину, к тому же он мог подкрепить «игру на публику» кое-какими экономическими достижениями. В 1984 году Лигачев, отвечавший при Андропове за кадры, посетил Свердловск с необычно длинным четырехдневным инспекционным визитом. В следующем году, после прихода к власти Горбачева, Ельцин был переведен в Москву на должность секретаря ЦК по строительству. А уже через несколько месяцев он был назначен секретарем Московского горкома партии, сменив давнего врага Горбачева— Гришина. Карьера Гришина подошла к концу. Новым врагом генсека стал любитель «хождения в народ».
По сравнению с лигачевским Томском или горбачевским Ставрополем Свердловск был более ответственной сферой компетенции. Однако Ельцин попал в Москву позже своих тоже выросших в провинции начальников и поначалу должен был смириться с подчинением им[81]. В столице ему пришлось нелегко. Типичное для него диктаторское обращение с подчиненными и популистские нападки на привилегии номенклатуры вызвали в могущественном аппарате ЦК серьезное недовольство. Осенью 1987-го Ельцин вступил в конфликт сначала с Лигачевым по поводу привилегий аппаратчиков, а затем и с Горбачевым, обвинив того на Пленуме ЦК в нерешительности и поощрении собственного «культа личности». Горбачев отправил Ельцина в отставку с поста секретаря Московского горкома и вывел его из состава Политбюро, но в качестве утешения предложил пост заместителя председателя Госстроя, который Ельцин принял. Спустя два года он сделал Ельцину еще больший подарок, введя альтернативные выборы Съезда народных депутатов. Ельцин вновь начал атаковать непопулярных аппаратчиков вроде Лигачева, а те оказали ему в ответ услугу, создав комиссию для выяснения, соответствуют ли его необычайно популярные взгляды партийной линии. Выставив свою кандидатуру в Московском округе, Ельцин уверенно выиграл выборы на Съезд народных депутатов 1989 года, получив 90 % голосов.
Двухнедельный съезд вызвал колоссальный интерес в стране— аудитория прямых телетрансляций многочасовых заседаний составила примерно 200 миллионов человек. Благодаря этому выступавший как неофициальный лидер «демократов» Ельцин приобрел множество сторонников и на самом съезде, и во всей стране. КГБ начал международную кампанию по его дискредитации, прослушивая его телефонные разговоры (эти материалы позже были обнаружены в сейфе с собственноручными пометками Горбачева), но слежка Ельцина не остановила. Его окружение всерьез ожидало возможного покушения на него со стороны спецслужб. Как-то ночью в октябре 1989-го Ельцин появился в отделении милиции на Рублевке (где располагались правительственные дачи) насквозь мокрый и перепачканный кровью и заявил, что его бросили в реку с моста. Но мост был так высок, а река в этом месте столь мелка, что такого падения он бы просто не пережил. Телохранитель и наперсник Ельцина Александр Коржаков, которому пришлось оттирать окровавленного подопечного самогоном, позже писал, что находившийся в состоянии депрессии Ельцин пытался покончить с жизнью[82]. Оправившись, любитель хождения в народ в марте 1990-го легко победил на выборах народных депутатов РСФСР, а в мае большинством в 4 голоса был избран председателем Верховного совета России.
Возглавивший порыв России к «суверенитету» Ельцин тоже был продуктом советской системы. Но в то время как Лигачев оставался руководителем «андроповской закалки» (жесткая дисциплина, настороженное отношение к Западу), а Горбачев гонялся за романтическими идеалами (партийная демократия, партнерство с Западом), Ельцин был склонен к патерналистскому отождествлению себя с «народом». Обладая способностью найти путь к сердцу простых людей, оторой Горбачев был начисто лишен, он сулил людям «радикальные реформы», в том числе переход к рыночной экономике, о которой не имел ни малейшего представления, но которая, как казалось ему и его сторонникам, могла обеспечить лучшую жизнь и социальную справедливость, обещанные когда-то социализмом[83]. В новом пространстве электоральной политики, созданном Горбачевым, «борец и мученик за народ» Ельцин представлял угрозу несравненно большую, чем «консервативный аппаратчик» Лигачев— в пространстве «коридоров власти». Не привыкший сдаваться, Горбачев порылся в своем тактическом арсенале и извлек из него идею референдума о сохранении Союза, назначив его на март 1991-го. Ельцин не мог блокировать референдум, но ему удалось добавить в бюллетени для голосования на территории России второй вопрос— о создании должности президента Российской Федерации. Три четверти проголосовавших при явке в 80 % поддержали «обновленный Союз». Правда, шесть заявивших о выходе из Союза республик не допустили голосования на своей территории, но президент СССР все же получил свой «мандат». Одновременно Ельцин запустил под антигорбачевскими лозунгами кампанию по выборам президента России, которую выиграл с ощутимым перевесом в июне 1991-го.
Теперь в Москве было два президента: один избранный парламентом (Горбачев), а второй— народом (Ельцин). На этом фоне проходили начавшиеся в апреле переговоры по поводу заключения союзного договора между лидерами девяти республик и «центром». В обсуждаемом проекте договора не упоминалось о «социализме», большинство министерских функций передавалось республикам, признавалось верховенство республиканских законов, содержалось признание необходимости роспуска Верховного Совета СССР и ясно указывалось, что членство в Союзе— дело добровольное. Эти условия были хуже тех, которые Горбачев отверг за 9 месяцев до того вместе с программой «500 дней». В конце июля соглашение «в принципе» было достигнуто. Горбачев выступил по телевидению, триумфально объявив об этом (но ничего не говоря о подробностях соглашения), а затем 4 августа отбыл в отпуск в Крым. Договор должен был быть подписан в Москве 20 августа. Уверенный в поддержке руководителя Казахстана Нурсултана Назарбаева, президент СССР выражал озабоченность лишь возможным отказом от подписания со стороны Ельцина. При этом руководитель Украины Леонид Кравчук даже не принимал участия в переговорах[84].
За два дня до церемонии подписания, ранним вечером 18 августа, группа высших руководителей Союза без приглашения прибыла на крымскую дачу Горбачева в Форосе и предложила ему объявить в стране чрезвычайное положение. Тот отказался. Он отказался также уйти в отставку или временно оставить должность под предлогом болезни с тем, чтобы передать власть вице-президенту Геннадию Янаеву и «выздороветь» после того, как уляжется шум. Встретив такой отпор, руководители КГБ, армии, МВД, военно-промышленного комплекса и Совета министров СССР тем не менее взяли на вооружение сценарий с «болезнью». Приближающийся распад единого Союза был очевиден из текста союзного договора, который еще 14 августа они передали в «Московские новости» в надежде спровоцировать массовое возмущение (на следующий день он был опубликован и в других газетах). Этот распад был ясен и из указов Ельцина, которые объявляли о переходе нефтегазовой промышленности, располагавшейся на территории России, в ведение республиканских властей, а также о создании республиканских КГБ и Министерства обороны. Если руководителям правительства нужен был дополнительный стимул, то таковым стала запись разговора Горбачева, Назарбаева и Ельцина 29–30 июля, переданная им председателем КГБ. Участники беседы спокойно обсуждали грядущую отставку каждого из представителей союзного руководства[85]. 19 августа те, кто молча наблюдал за распадом Варшавского договора, вывели на улицы Москвы танки.
Пивной путч
Даже став генеральным секретарем, Горбачев, никогда не служивший в армии, с подозрением относился к советским вооруженным силам и КГБ. В мае 1987 года он использовал промах системы ПВО, допустившей посадку прямо возле Красной площади маленькой «Сессны», пилотируемой молодым немцем Матиасом Рустом, для чисток высшего командного состава армии. На пост министра обороны был назначен малоизвестный Д.Т. Язов. В 1988-м одновременно с лишением реальной власти Лигачева с помощью перестройки Секретариата ЦК он перевел в это выхолощенное и обессиленное учреждение председателя КГБ Чебрикова, публично критиковавшего эту реформу. Новый шеф Комитета В.А. Крючков позже писал, что в то время он видел в Горбачеве, исполнившем его заветную мечту стать главой КГБ, трудолюбивого руководителя, заслуживающего всяческой поддержки[86]. В августе 1991-го, однако, Крючков с помощью Язова изолировал Горбачева в Форосе и возглавил группу, требовавшую «чрезвычайных полномочий» вроде тех, что были предоставлены Горбачеву Верховным Советом СССР.
Объявивший о своем существовании 19 августа 1991 года, Государственный комитет по чрезвычайному положению (ГКЧП) насчитывал восемь членов (некоторые из советских руководителей не захотели, чтобы их подписи фигурировали под указами Комитета). Продекларированные цели ГКЧП заключались в обеспечении законности и единства Союза, восстановлении трудовой дисциплины, снижении цен, дополнительном финансировании школ, больниц и повышении пенсий. Комитет получил множество заверений в «поддержке» от провинциальных руководителей в России и маргинальных экстремистов в Москве. Местным отделам КГБ и МВД было приказано объявить войну преступности. Была установлена морская блокада прибалтийских республик, а воинские части введены не только в Москву, их начали вводить и в Ленинград (бастион «демократов»). При этом ГКЧП также счел необходимым заявить о своей приверженности советской конституции. Формально Комитет возглавлялся вице-президентом Янаевым, хотя многие надеялись, что руководить им будет более решительный премьер-министр В.С. Павлов. Взяв на себя полномочия главы государства, Янаев отправился домой пить. Павлов тоже ушел в запой и вскоре вынужден был обратиться за помощью к врачам[87].
Применение войск было плохо скоординировано между различными участвовавшими в путче ведомствами и к тому же осуществлено очень нерешительно. Командующий сухопутными войсками В.И. Варенников вылетел на Украину, где были размещены советские армейские подразделения численностью 700 000 человек, офицеры которых готовы были выполнять распоряжения московского командования. Генерал собирался объявить о введении на Украине военного положения, что являлось прерогативой Верховной рады. Однако после того, как председатель Рады Л.М. Кравчук заверил его, что в этом нет необходимости, командующий просто вернулся в Москву[88]. Президенту России Ельцину утром 19 августа удалось вылететь в Москву из Казахстана, приземлиться на главном правительственном аэродроме, доехать до своей дачи, а затем покинуть ее (несмотря на то, что дача была окружена спецподразделением КГБ) и в сопровождении небольшой группы сотрудников доехать до Белого дома, который тогда был резиденцией Верховного совета России. В этом символическом месте вокруг Ельцина, который тут же начал выпускать указы, отменявшие распоряжения путчистов, сплотились противники ГКЧП— должностные лица, политики и жители Москвы. Прекрасно обученный спецназ, расположившийся неподалеку от Белого дома, так и не получил команду штурмовать практически беззащитное здание. Офицеры подразделения вступили с Ельциным в переговоры[89].
Наверное, ничто так не повлияло на провал «банды восьми», как их решение провести транслировавшуюся по телевидению пресс-конференцию, на которой журналистам позволено было задавать любые вопросы. Янаев что-то мямлил и на вид был пьян. Не только Павлов, но и Язов с Крючковым отстствовали. ГКЧП не смог эффективно использовать государственное телевидение, зато позволил свободно работать иностранным тележурналистам. Некоторые сотрудники центрального телевидения смогли пустить в эфир кадры протестующих против путча в Москве и Ленинграде людей, позволив всей стране увидеть то, о чем в КГБ и Министерстве обороны, центральном правительстве и партийном аппарате уже знали из трансляций CNN. Не были отключены даже важнейшие телефонные линии. Вот как описывал очевидец событий Е.Т. Гайдар действия «шефа» незадолго до того созданного российского КГБ В.В. Иваненко: тот «непрерывно связывается по телефону с командирами Московского военного округа, внутренних войск, частей КГБ. Говорит примерно одно и то же: звоню по поручению Ельцина, не ввязывайтесь в это дело, держите личный состав и технику в расположении частей…». То же самое делал генерал К.И. Кобец, которого Ельцин назначил «министром обороны» России[90].
По наблюдению российского комментатора, «второй эшелон власти остался в стороне»[91]. То же сделала и большая часть первого эшелона, несмотря на свое сочувствие идее сохранения Союза. Главный аналитик КГБ Николай Леонов пишет о «растерянности и замешательстве среди старшего генералитета», добавляя: он знал, что путч обречен, с того самого момента, как увидел трансляцию пресс-конференции ГКЧП[92]. Другой высокопоставленный офицер КГБ с горечью заметил: «Собрались трусливые старики, ни на что не способные… Попал я, как кур в ощип»[93]. Секретный список подлежащих аресту лиц, составленный ГКЧП, насчитывал 70 имен, в основном видных «демократов», к которым путчисты относились с презрением. После начала переворота задержано было только пять человек[94]. Для сравнения: во время введения военного положения в Польше в 1981 году за одну ночь в тюрьмы было отправлено около 5 тысяч оппозиционеров из «Солидарности». Тем, кто склонен рассуждать о «безжалостности» заговорщиков, можно напомнить, что кабинет Янаева в Кремле когда-то принадлежал Берии, а кабинет Павлова— самому Сталину.
Уже 18 августа, в воскресенье, министр обороны Язов в ответ на вопрос заговорщиков о дальнейших действиях взорвался: «У нас нет плана!» Крючков, по его воспоминаниям, ответил: «Но почему же, есть у нас план». «Но я-то знал,— вспоминал Язов,— что у нас ничего нет, кроме этих шпаргалок, которые зачитывались в субботу…»[95] 68-летний Язов был дважды ранен на Второй мировой войне. К тому времени Язов прослужил в Советской Армии уже более полувека, и все для того, чтобы наблюдать крах Варшавского блока и распад Советского Союза. 19 августа ядерный чемоданчик с кодами запуска советского стратегического арсенала был отобран у Горбачева и передан в Министерство обороны, где находился второй такой же. Отчаяние или гнев вполне могли бы вызвать у Язова и руководителей Генерального штаба мысль о том, чтобы нажать на несколько «кнопок», оказавшихся в их распоряжении[96]. Вместо этого утром 21 августа Язов собрал высший командный состав, чтобы отдать приказ об отводе войск в казармы.
Потерпев поражение, путчисты решили лететь в Крым и добиваться встречи с человеком, которого за три дня до того они изолировали,— Горбачевым. Даже зачинщик заговора Крючков решил не искать убежища в какой-нибудь дружественной стране, а вместе с остальными принять участие в этом покаянном визите. Этот ветеран КГБ был непосредственно причастен кровавому подавлению венгерского восстания в 1956-м и десятилетней военной операции в Афганистане. При этом он всегда оставался на вторых ролях. На рассвете 22 августа он был доставлен в Москву в самолете Горбачева и арестован российскими властями. Из тюрьмы Крючков писал Горбачеву, умоляя его о встрече: «Уважаемый Михаил Сергеевич! Огромное чувство стыда— тяжелого, давящего, неотступного— терзает постоянно… Когда Вы были вне связи, я думал, как тяжело Вам, Раисе Максимовне, семье, и сам от этого приходил в ужас, в отчаяние»[97].
На пресс-конференции после возвращения в Москву Горбачев поблагодарил президента России за свое освобождение и, к всеобщему удивлению, стал защищать Коммунистическую партию. Ельцин вскоре публично— к смущению Горбачева— предъявил ему доказательства участия партии в путче и объявил о прекращении ее существования. Поскольку высший законодательный орган Союза не смог быстро прервать летние каникулы и, собравшись, осудить путч, президент СССР не видел альтернативы его роспуску. «Охота на ведьм» и деморализация парализовали исполнительную власть Союза, в том числе КГБ и Министерство обороны, где преобладал «бедлам»[98]. Под давлением Ельцина Горбачев признал независимость Литвы, Латвии и Эстонии. Вместо того чтобы спасти Союз, путч радикально ускорил его развал.
Национальные деревья и обвал Союза
Хотя массовое сопротивление путчу со стороны вышедших на улицы людей было и в Ленинграде, начало официальному мифу о победе «демократов» над коммунистами было положено речью, которую Ельцин произнес в Москве, забравшись на танк, перешедший на сторону защитников Белого дома. Этот миф— лишь полуправда, маскирующая истинный смысл произошедшего. Задолго до начала путча свобода СМИ и альтернативные выборы прочно вошли в политическую жизнь страны. Монополия Коммунистической партии пришла к концу, а переход к рынку волей-неволей становился неизбежным. Конечно, Горбачев сопротивлялся безоговорочному введению рыночной экономики и упрямо цеплялся за партию[99]. Но те, кто обвинял его в сопротивлении неизбежному, забывают, что важным следствием приверженности обновленному социализму было его нежелание применять всю мощь советского военно-репрессивного аппарата. Сдвиг Горбачева вправо в ноябре 1990-го был вызван его дезориентацией и давлением со стороны КГБ и военных. Но его выжидательная позиция, в том числе неоднократные распоряжения спецслужбам и военному руководству готовиться к введению военного положения[100], по сути, парализовали тех и других вплоть до лета 1991-го, когда советская элита в Москве начала относиться к России и ее президенту с заметной лояльностью.
Поначалу Ельцин разыгрывал против Горбачева российскую карту без намерения разрушать Союз. То же можно сказать и о консервативном крыле Коммунистической партии, представители которого создали в июне 1990-го Коммунистическую партию Российской Федерации. Эти противники Ельцина поддержали российскую декларацию о суверенитете, увидев в ней возможность подорвать роль Горбачева и тем самым (как они считали) сохранить Союз. В результате декларация получила поддержку подавляющего большинства российских законодателей. Даже ельцинская кампания за введение президентского поста в России в 1991-м предполагала, что российский президент не заменит союзного, а лишь заставит Горбачева признать его приоритет. Естественно, новые институты (парламент и президент России, но не КПРФ) фатальным образом повлияли на судьбу Союза. И как только успех Ельцина в создании новых, республиканских институтов власти стал очевидным, он обрел в среде элиты поддержку не только крохотной группы наивных и неопытных «демократов», но и представителей многочисленной советской бюрократии, увидевших шанс сохранить или даже укрепить свою власть[101].
Подобную эволюцию можно было наблюдать и на Украине. Накануне своего избрания председателем Верховной рады Украины в середине 1990 года Леонид Кравчук объявил о своей поддержке нового союзного договора, отметив, что «оказаться вне Советского Союза— значит потерять очень многое, если не все». Однако уже к осени, после начала голодовки выступавших за независимость Украины студентов (ссыли на которую помогли отправить в отставку некомпетентное украинское правительство) Кравчук начал заявлять, что любые связи с Москвой должны соответствовать декларации о суверенитете Украины. А в ноябре 1990-го было заключено двустороннее российско-украинское соглашение, согласно которому две республики признавали взаимный суверенитет. Когда весной 1991-го началось обсуждение второго варианта союзного договора, Кравчук, нацелившийся на участие в кампании по избранию первого президента Украины, полностью отверг его. И чем более успешно он эксплуатировал националистические лозунги в борьбе за голоса с маленькими, но активными националистическими группами, тем больше сплачивалась вокруг него озабоченная собственным выживанием украинская элита[102].
То, что распад Союза стал «национальным по форме и оппортунистическим по содержанию», было столь же очевидно и в Казахстане. В июне 1989-го Нурсултан Назарбаев стал первым секретарем компартии Казахстана, а в апреле 1990-го был избран председателем республиканского Верховного совета. В конце этого года он получил предложение выдвинуть свою кандидатуру на пост вице-президента СССР, но взял самоотвод. Назарбаев и поддерживавшая его часть казахстанской элиты использовали национализм для консолидации власти в республике, хотя даже во время своей кампании по выборам на пост первого президента Казахстана в конце 1991-го он высказывался против полной независимости. Действительно, глубокие проблемы, созданные развалом плановой экономики и растущей несостоятельностью союзных министерств, заставляли республиканские элиты, несмотря на все их сопротивление, брать на себя все большую ответственность за борьбу с экономическим кризисом, работу коммуникаций, таможен и многое другое. Однако «вплоть до последнего момента,— согласно выводу одного исследователя,— почти все среднеазиатские руководители надеялись, что Союз сохранится, хотя бы и в новом обличье»[103].
Таким образом, роковым для судьбы СССР стал не национализм как таковой, а структура государства (15 национальных республик)— прежде всего потому, что ничего не было сделано, чтобы помешать использовать саму структуру Союза для ослабления центра. «Реформы» включали в себя намеренное перераспределение власти в пользу республик, но этот процесс был непреднамеренно радикализирован решением не препятствовать распаду Варшавского блока в 1989-м и выступлением России против Союза. Но даже несмотря на все эти факторы, распад Союза не был неизбежным. В Индии в 1980–1990-х годах во имя сохранения целостности государства от рук центральных властей погибли многие тысячи сепаратистов, но на демократическую репутацию страны это почти— или совсем— не повлияло[104]. Индийское правительство постоянно и недвусмысленно давало понять, что некую черту нельзя переступать, и без колебаний использовало силу против тех сепаратистских движений, которые игнорировали эти сигналы. Советское руководство при Горбачеве не только не смогло провести такую черту, но и само непреднамеренно способствовало распространению национализма. Нерешительное и ничего не решающее пролитие крови в Грузии в 1989 году и в Литве в начале 1991-го стало прекрасным оружием в руках сепаратистов, помогая им привлекать на свою сторону тех, кто все еще сомневался, и при этом ставило Москву в положение обороняющейся стороны, деморализуя КГБ и армию.
Решающим образом на распад Союза повлияла элита в центре, а не националистические движения на ее окраинах. Если бы путчисты добились успеха, они, несомненно, сплотили бы значительную часть среднего и высшего эшелонов многочисленной советской элиты вокруг идеи сохранения хотя бы ядра Союза. Но потрясающе бездарно организованная ими силовая акция вместо этого лишь углубила раскол внутри элиты, начало которому положила президентская кампания Ельцина и формирование отдельных «Министерства обороны России» и «КГБ России». После провала путча Ельцин отдал приказ арестовать около полутора десятков чиновников и вынудил Горбачева отправить в отставку еще какое-то их количество по подозрению в сочувствии заговору. Но многие сотни тысяч советских должностных лиц и руководителей сумели найти свое место в госаппарате Российской Федерации. Так что истинный смысл произошедшего в 1991-м заключался в том, что «триумф демократии» привел к переходу власти в руки российского руководства, к которому на разных уровнях присоединились многочисленные патриоты и оппортунисты из общесоюзной элиты. Тот же процесс параллельно происходил в Казахстане, на Украине и в других национальных республиках. Если почва уходит у вас из-под ног и вы летите в пропасть, так важно вовремя схватиться за какое-нибудь большое и крепкое дерево. Кто-то хватается за него сразу, кто-то— чуть позже…
Контрпутч
Все республики, которые еще не успели провозгласить свою независимость, сделали это либо во время, либо сразу после путча— за исключением России, руководство которой маневрировало с целью стать правопреемником Союза и одновременно сохранить возможность какого-нибудь соглашения между республиками. Ельцин возглавил захват союзных институтов, но при этом вместе с некоторыми другими главами республик продолжал торговлю с Горбачевым. Однако ни одно из их «соглашений» так и не было утверждено. В конце сентября Ельцин, видимо, заболел и на 17 дней «ушел в отпуск». Вернулся он в решительном настроении, назначив 35-летнего ученого-экономиста Егора Гайдара исполняющим обязанности председателя российского правительства. С целью преодолеть тупик, в котором оказалась развалившаяся плановая экономика, в условиях доносившихся отовсюду предупреждений о надвигающемся голоде Гайдар считал необходимым быстрый переход России к рынку независимо от хода переговоров о Союзе и от политики руководства других республик. Уже в самом начале своей работы он просто проинформировал Госплан СССР о том, что отныне тот находится в российской юрисдикции, и распорядился, чтобы на 1992 год было запланировано радикальное сокращение военного производства. Чиновники Госплана повиновались. Окружение Ельцина таким же образом взяло под контроль Министерство финансов СССР, Гознак, Академию наук и архивы. Многие наблюдатели окрестили эти действия «контрпутчем»[105].
Ельцин не был одинок в целенаправленном разрушении Союза. Кравчук одновременно с объявлением дислоцированных на территории Украины частей Вооруженных сил СССР Украинской армией объявил о проведении 1 декабря референдума о провозглашении независимости. Около 90 % людей, принявших в нем участие, проголосовали за; даже в русскоязычных восточноукраинских областях за независимость выступило большинство населения. В третьей славянской республике, Белоруссии, настроенное в пользу Союза, но в то же время озабоченное сохранением власти руководство после путча провозгласило независимость и поспешно изменило название страны на Беларусь. Местный руководитель Станислав Шушкевич подталкивал Ельцина к тому, чтобы договориться с Горбачевым. Но Ельцин, в отличие от Кравчука, по крайней мере присутствовал на переговорах о судьбе Союза. 5 декабря Ельцин заявил журналистам, что без Украины заключение союзного договора невозможно. Союз, казалось, умер, но главы республик не могли решить, что им делать с его президентом. Возможность избавиться от неопределенного положения возникла, когда в давно запланированной встрече Ельцина и Шушкевича, назначенной на 7 декабря, согласился принять участие Кравчук. Ночью накануне трехсторонней встречи один из ближайших сотрудников Ельцина пытался разыскать своего знакомого, сотрудника одной американской неправительственной организации, чтобы выяснить у него разницу между содружеством (commonwealth), федерацией и конфедерацией[106].
Помощники трех руководителей трудились почти все последующие сутки. В полдень 8 декабря они неожиданно решили связаться с Назарбаевым, который, как оказалось, в этот момент летел в Мскву на встречу с Горбачевым, назначенную на 9-е число. В итоге без Назарбаева три лидера славянских республик объявили, что, «поскольку СССР прекращает свое существование», они решили создать Содружество независимых государств. Для СНГ не было предусмотрено ни общего парламента, ни президента, ни гражданства— лишь расплывчатое обещание совместно работать над коллективной безопасностью. Шушкевичу поручили позвонить Горбачеву— но лишь после того, как Ельцин сообщил о результатах встречи президенту США Джорджу Бушу. Незадолго до августовского путча Буш произнес в Киеве свою «chicken-Kiev speech»[107], в которой предупреждал об опасности «самоубийственного национализма». Однако при этом Вашингтон дал понять украинским руководителям, что после референдума 1 декабря он признает независимую Украину. Горбачев, как всегда, полагался на то, что «Запад нам поможет»[108]. Однако Буш лишь стал одним из последних оппортунистов, отказавшихся от поддержки Союза и переметнувшихся на сторону новых республик.
10 декабря, после провозглашения СНГ, Горбачев, формально все еще являвшийся верховным главнокомандующим, обратился за поддержкой к высшему военному руководству страны, но генералы уже на следующий день приняли президента России и предпочли поддержать того как реальную власть и единственную надежду спасения единых вооруженных сил. 21 декабря во встрече глав республик, собравшихся в столице Казахстана для расширения аморфного СНГ, приняли участие 11 руководителей республик— всех, кроме Грузии, Литвы, Латвии и Эстонии.
Лидеры среднеазиатских республик, Беларуси и России рассчитывали (каждый из них имел на то свои причины), что СНГ станет работающим образованием, тогда как украинское руководство желало лишь окончательно похоронить Союз, который собравшиеся формально распустили. Двумя днями позже Горбачев встретился с Ельциным и согласился уйти в отставку с поста президента СССР. 25 декабря над Кремлем был спущен красный флаг с серпом и молотом и поднят российский триколор. 27 декабря, за четыре дня до даты, назначенной Горбачеву для освобождения его кремлевского кабинета, ему домой позвонил секретарь его приемной и сообщил, что Ельцин с двумя своими товарищами вторгся в вожделенный кабинет и распил там с ними победную бутылку виски. Было 8:30 утра.