Предотвращенный Армагеддон. Распад Советского Союза, 1970–2000 Коткин Стивен
На протяжении долгого времени культивируя страх перед «консерваторами», Горбачев гипнотизировал и запугивал своих предполагаемых противников-аппаратчиков на различных партийных форумах. Пытаясь вдохнуть новую жизнь в советскую систему, он завлек их на территорию, о которой они никогда и не помышляли. Они ненавидели его за это, но без него были просто бессильны. После того как в конце 1990-го он сблизился с ними, но лишь ненадолго, почти окончательно отдалившись в апреле 1991-го, они наконец начали действовать самостоятельно. Но весь их план был основан на его гипотетическом желании к ним присоединиться!
Ельцин был человеком другого сорта. Окажись он на месте Горбачева, он был бы съеден аппаратчиками заживо. Но зато ему удалось получить то, на что Горбачев никогда не решался претендовать: власть, основанную на доверии избирателей. И если мемуары Ельцина не способны скрыть того факта, что Горбачев, пусть и неохотно, но предоставил ему как возможность стать российским президентом, так и почву для бесконечных нападок на советский истеблишмент, то Горбачев в своих воспоминаниях не в состоянии замаскировать необоснованное высокомерие: он, всемирно известный укротитель истеблишмента, был вытеснен на задворки столь безыскусным противником. В конечном счете, российский президент оказался слишком озлобленным, а советский— слишком высокомерным для того, чтобы договориться и в той или иной форме сохранить Союз. Но именно их взаимодополняющие роли и способствовали исчезновению столь опасного и хорошо вооруженного полицейского государства.
Возвращаясь к путчу, некоторые комментаторы отмечали, что «неспособность» запертого в Форосе Горбачева вырваться из-под ареста и некоторая сбивчивость его рассказов о моменте, когда он был лишен связи с внешним миром, наводят на мысль о занятой им выжидательной позиции[109]. Заместитель Генерального прокурора России Е.К. Лисов, возглавлявший расследование обстоятельств путча, пришел к выводу, что хотя Горбачев ни прямо, ни косвенно не давал понять, что сочувствует заговорщикам, они тем не менее решили, что через несколько дней он может присоединиться к ним. Может быть, у нас никогда не будет полной картины произошедшего во время путча. Важнее иметь в виду то, что Горбачев не раз мог бы попробовать ввести в стране военное положение, но так и не пошел на это.
Пораженный осознанием того, что его политика обновления социализма привела к ликвидации всей системы, Горбачев так или иначе смирился с произошедшим. В своих самоуверенных, избирательных и зачастую неточных воспоминаниях он изображает свое согласие принять случившееся тем, что оно было частью его собственной стратегии— неискренняя и, в конечном счете, бессмысленная попытка! Кровавый распад Югославии и последующие карьеры Слободана Милошевича, Франьо Туджмана и всех их более мелких приспешников всегда будут вызывать содрогание при одной мысли о том, как могли бы повернуться события на одной шестой части суши.
Глава 5. Выживание и каннибализм в индустриальном поясе
Прошлое [советской экономики] запечатлено в структуре и размещении капитальных вложений, в состоянии дорог и железнодорожных путей, в размере и типе заводов, в распределении рабочей силы и видах использующегося топлива и руды. Сколь бы прекрасны ни были руководитель и реформы, они не в состоянии исправить за время жизни одного поколения то, на формирование чего ушло два.
Танэ Густафсон, специалист по России (1989)
«Я думаю,— сказал Иван Володе,— что у нас самая богатая в мире страна».
«Почему?»— спросил Володя.
«Потому что вот уже почти шестьдесят лет все что-нибудь воруют, и при этом еще не все разворовано».
Хедрик Смит. Русские (1976)
В конце «сказки» Джорджа Оруэлла «Скотный двор» (1945) происходят примечательные события. Вспомните: свергнув в ходе Великого Восстания мистера Джонса, животные с фермы «Усадьба» начали строить новый мир— мир без насилия и эксплуатации. Однако вскоре взявшие на себя руководство фермой свиньи объявили, что они отныне будут жить не в общем хлеву, а в бывшем господском доме. Они стали носить одежду и ходить на задних лапах. Все это, уверяли свиньи, полностью соответствует духу Восстания и в любом случае просто необходимо, поскольку все окрестные фермы по-прежнему управляются настроенными крайне враждебно людьми. Вскоре на Скотный двор действительно напал соседний фермер, мистер Фредерик, со своими людьми. Заключив союз с другим соседом, мистером Пилкингтоном, обитателям Скотного двора удалось отразить это нападение.
Чтобы отпраздновать нелегкую победу, свиньи пригласили на ферму своих союзников-людей. Исполненные любопытства, остальные животные, жизнь которых была очень нелегка, но полна чувства гордости (ведь они были обитателями единственной в мире фермы, которой владеют и управляют сами животные!), сгрудились у окон бывшего господского особняка. Заглядывая внутрь, они обнаружили, что между свиньями и людьми появилось какое-то сверхъестественное сходство. Подслушали они и комплимент мистера Пилкингтона главной свинье, Наполеону (во французском переводе— Цезарю), за образцовое ведение хозяйства, ведь у него «рабочий скот трудится больше, а потребляет пищи меньше, чем на какой-либо другой ферме в округе». Благодарный Наполеон прохрюкал, что животные только что приняли решение заменить революционное, но уже устаревшее название фермы (Скотный двор) и вернуться к прежнему (ферма «Усадьба»).
Оруэлл ярко изобразил предательство народа собственной элитой как важнейшую особенность советского режима,но он уловил лишь половину правды. Значительная часть коммунистической элиты, фактически обладавшей «общенародной» собственностью, действительно относилась к лозунгам о пролетариате и социальной справедливости не более чем с цинизмом. Однако даже спустя четыре десятилетия после публикации оруэлловского шедевра в советской элите было немало и тех, кто сопротивлялся любым попыткам отказаться от идеалов и норм Скотного двора. Лишь после того, как реформы Горбачева выпустили все из-под контроля, даже «свиньи»-идеологи бросились расхватывать общенародную собственность. Руководители КГБ и армии занялись торговлей казенным имуществом— от вооружения до компьютеров. Сам Центральный Комитет партии, по-прежнему выступая против введения свободного рынка, не брезговал частным бизнесом. Отдельные руководители оформляли в собственность за символические суммы или вовсе бесплатно госдачи, автомобили— все, до чего они могли дотянуться. По словам одного проницательного аналитика, они «поспешили предъявить права на… имущество, пока не захлопнулись бюрократические ворота»[110]. На самом деле ворота, открывавшие путь к обогащению, только начали открываться. После того как республики оправили на свалку остатки Союза и стремительный поворот к рынку стал официальной политикой, процесс захвата государственного имущества начал развиваться бешеными темпами.
Большинство простых людей ожидало от введения рынка американского изобилия в сочетании с социальным обеспечением в европейском стиле. В конце концов, именно такие благостные картинки внешнего мира, транслировавшиеся во времена гласности, помогли разрушить то, что еще оставалось от массовой приверженности социализму. Вместо этого люди получили экономическую деградацию и тотальное обнищание в сочетании с бурным распространением того, что ранее способствовало краху Советского Союза: ненасытным присвоением бывшей советской элитой государственных функций и государственной собственности. Некоторые из советских функционеров перед поспешным уходом из своих кабинетов прихватывали с собой телефоны, ковры и декоративные панели из ценных пород дерева. Но большинство вернулось к своим письменным столам или переместилось за другие и принялось использовать свои официальные обязанности— ставя подписи и печати, выдавая лицензии, начиная и прекращая расследования— для обогащения гораздо более беззастенчивого, чем при коммунизме. Так потерпел крах и погиб свинцовый дирижабль посткоммунистической эйфории и начался поиск виновных в этой катастрофе.
Многочисленные аналитики возлагали вину на догматические, как им казалось, монетаристские реформы, осмеянные как «тэтчеризм» или «рыночный большевизм»[111]. Но эти критики не могли показать, как именно Россия претерпела безжалостные неолиберальные реформы. Дело в том, что таких реформ никогда не было и не могло быть. То же самое можно сказать и о благих «альтернативах» этим реформам. Противники российского риторического неолиберализма не были в состоянии определить, кто же именно должен был воплотить в жизнь рекомендуемые ими «постепенные» реформы. Уж не миллионы ли чиновников, предавших советское государство и занятых самообогащением? Никакое российское руководство, придя к власти в результате нараставшего коллапса центральных (советских) институтов власти, не смогло бы предотвратить последовавшего за этим коллапсом полного разворовывания банковских счетов и собственности, которыми на бумаге владело государство, а на практике— ничем не ограниченные должностные лица. Разумеется, ближайшее окружение Ельцина и члены его правительства не только не были в состоянии остановить массовую экспроприацию, но даже не пытались сделать этого. Скорее наоборот: они проталкивали законы и распоряжения, приносившие прибыль лично им. Но так же поступали и их подчиненные, и подчиненные их подчиненных. Точно так же и директора предприятий экспроприировали наиболее прибыльные участки на «своих» заводах и фабриках, прикарманивая доходы от них и легализуя тем самым практику, до того долго существовавшую на черном рынке и в теневой экономике.
Бесконечное разнообразие легализованных мошеннических схем красноречиво свидетельствовало о незаурядной предприимчивости, приобретенной за десятилетия «внеплановых» сделок, заключавшихся и для выполнения плана, и для личной выгоды. Теперь план исчез. Не стало и коммунистической дисциплины, гарантировавшей хоть какой-то контроль. Зато по-прежнему существовал растянутый на десять часовых поясов индустриальный пояс, и именно сочетание экономической неповоротливости и открывшихся возможностей присвоения всего ценного на этой громадной свалке устаревшего имущества и определило характер происходившего в 1990-х.
Ничто не обнажает банкротство Советского Союза так явно, как банкротство постсоветской России. Трудности страны коренились не в предполагаемых «культурных» пороках или особенностях менталитета, не в негодных рекомендациях западных советников и не в злодействах кучки «олигархов»[112], а в ее институтах. Об этом свидетельствуют и российские экономические «реформы», анализируемые в этой главе, и та институциональная мешанина, которую представляло собой политическое устройство России (ее я рассматриваю в следующей главе). Распад Советского Союза продолжался и в 1990-е годы, и многое из того, что появилось под маской реформ, лишь скрывало настоящую каннибализацию прежней советской реальности.
Иллюзии реформы…
У Егора Гайдара была безупречная советская родословная. Внук одного из самых известных детских писателей, сын известнейшего корреспондента «Правды», он вырос за границей, в Югославии времен Тито. Еще в юношеском возрасте, в конце 1960-х, Гайдар, как он сам вспоминает, прочитал Адама Смита в издании 1938 года, классический учебник по экономике Пола Самуэльсона и, что еще важнее, марксистское обличение монополизации собственности— «Новый класс» Милована Джиласа, бывшего когда-то правой рукой Тито. Гайдар также мог не понаслышке увидеть результаты разрекламированных реформ системы управления промышленностью в Югославии. Во время учебы в Московском университете в 1970-х он, по собственному утверждению, читал не только Маркса, но и Джона Мейнарда Кейнса, Джона Гэлбрейта и Милтона Фридмана, работы которых держались в библиотечном спецхране.
Перейдя от теорий к практике, он внимательно изучил опыт венгерского «гуляшного коммунизма»[113], с его допущением небольшого частного сектора. Гайдар характеризует свои тогдашние взгляды как «ортодоксально-марксистские». При этом он задумывался о том, как выйти из тупика, когда государственный социализм порождает склеротическую бюрократию, а «рыночный социализм» столь сложно воплотить в действительность (о том же думал и Горбачев, одним из экономических советников которого Гайдар стал во время разработки экономических реформ 1987–1988 годов по югославско-венгерскому образцу). В ноябре 1991-го, однако, когда Ельцин назначил Егора Гайдара главой правительства, все это осталось в области академических дискуссий. «Мы оказались в ситуации,— признавал он позже,— где теория была бессильна»[114].
В 1991 году дефицит бюджета превысил 20 % от ВВП, а в 1992-м грозил стать еще больше (и стал). Советский золотой запас и зарубежные валютные счета исчезли и так впоследствии и не были найдены. Внешний долг СССР вырос до суммы в 56,5 миллиарда долларов, и кредиторы требовали, чтобы страны-преемники приняли на себя полную ответственность за него. Но лишь Россия пошла на это, заплатив эту цену за место СССР в Совете Безопасности ООН и возложив на себя столь чудовищное бремя в тот самый момент, когда рубль стремительно обесценивался[115]. Российская промышленность перешла в состояние свободного падения, оказавшись между плановой экономикой и рынком и по политическим причинам отрезанной от поставщиков и потребителей в Востчной Европе и в бывших советских республиках. Официальная статистика зафиксировала спад экономики на 6 % в 1990 году и на 17 % (в годовом исчислении) за 9 месяцев 1991-го (в США в 1929/1930, в худший год Великой депрессии, спад составлял 9 %). Инфляция в конце 1991 года оценивалась в 250 % в месяц! Предприятия отказывались принимать платежи в рублях, настаивая на оплате продуктами, водкой или телевизорами (особенно импортного производства)— все это можно было раздать работникам в качестве зарплаты. Полки магазинов не были так пусты со времен послевоенных голодных лет. Страна уже пребывала в состоянии распада и хаоса, когда Гайдар не успел еще пошевелить и пальцем.
Вместе со своей командой— причудливым сочетанием самонадеянных «младотурок»-«экономистов», заурядных функционеров-бюрократов, привезенных Ельциным из родного Свердловска, и бывших министров советской закалки— Гайдар рассчитывал с помощью налоговой дисциплины обеспечить финансовую стабилизацию и при этом разрушить остатки плановой системы и расчистить путь для введения рынка. Международный валютный фонд (который вел неспешные переговоры о предоставлении России большого кредита для поддержки «перехода» к рынку) вместе с горсткой самозваных иностранных «советников» рекламировал эту программу как «шоковую терапию», проводимую по образцу Польши 1990 года и Чили времен Пиночета. Но на самом деле идеи разгосударствления и болезненного «затягивания поясов» как верного пути от социализма к рынку коренились вовсе не в иностранном опыте, а в кошмарной российской реальности и в представлениях советских времен о том, что рынок— это нечто прямо противоположное плановой экономике. Так или иначе, но сам Гайдар отступил от идеи шоковой терапии, признав, что цены на некоторые товары (такие, как хлеб и молоко) останутся под контролем, чтобы защитить население. В правительстве были и те, кто настаивал на том, что либерализация цен на энергоносители должна быть отложена, чтобы «защитить» российскую промышленность и позволить стране пережить зиму,— и Гайдар уступил давлению с их стороны.
2 января 1992 года в результате того, что получило название «преодоления пропасти одним прыжком», в России были отменены регулируемые цены на большинство товаров (хотя далеко не на все). В течение одной ночи частная торговля перестала рассматриваться как уголовно наказуемая «спекуляция», и вскоре вся страна превратилась в шумный базар, а ее население— в уличных покупателей и продавцов. Конечно, тот, кто покупал на улице что-нибудь негодное, не имел возможности вернуть товар, зато очереди в магазинах исчезли и дефициту пришел конец. Однако финансовой стабилизации не наступило. Президент Ельцин объезжал страну с мешками наличных денег, великодушно раздавая их подобно древним царям[116]. Еще хуже было то, что, хотя Госбанк СССР был заменен Центральными банками 15 республик, общая валюта— рубль— была сохранена из-за ошибочного убеждения МВФ и некоторых российских чиновников, что единая «рублевая зона» будет способствовать экономической реинтеграции. Только российский ЦБ, унаследовавший советские печатные станки, мог выпускать бумажные рубли. Но абсурдность ситуации заключалась в том, что все 15 банков могли выдавать рублевые кредиты. «В результате,— как писал один журналист,— у России было 14 бывших жен, у каждой из которых оказалось по копии кремлевской кредитной карты»[117].
Другой причиной финансового кризиса стала советская промышленность. Взаимные долги предприятий выросли до 800 миллиардов рублей к марту 1992 года и 3,2 триллиона к июлю (четвертой части российского ВВП). Дело и здесь обстояло так, будто предприятия, присвоив полномочия центральной власти, получили право выпуска денег (кредитов). Гайдар, когда-то написавший диссертацию о преимуществах предоставления предприятиям автономии, теперь наблюдал, как автономные предприятия выдают сами себе и друг другу ничего им не стоящие колоссальные денежные суммы. Более того, такой бесконтрольный рост их долгов стал инструментом мощного лобби для выбивания дополнительных правительственных субсидий. Оказавшись в западне, Гайдар уступил, согласившись на новые расходы, и в июле — сентябре кредиты предприятиям свели на нет его робкие попытки проводить жесткий финансовый курс. Инфляция, которую несмотря на банковские аппетиты стран СНГ и ельцинскую щедрость удалось в июле 1992-го уменьшить до 7–9 %, осенью подпрыгнула до 25 % в месяц. Это было непомерно много для политики, претендовавшей на догматический монетаризм!
Пока Гайдар безуспешно сражался за жесткий финансовый курс, всем экономическим достижениям советской эпохи, не защищенным больше автаркией, настал момент выдержать безжалостный экзамен мирового рынка. Многолетние сбережения людей, чего-то стоившие в советское время, полностью обесценились. Пенсии миллионов людей, проработавших всю свою жизнь, лишились какой-либо ценности. Зарплаты высококвалифицированных специалистов— врачей, ученых— стали микроскопическими. Посреди этого тотального обнищания противники реформ выглядели в общественном мнении гораздо убедительнее реформаторов, демонстрировавших общественности свое высокомерие («нам виднее») и наивно полагавшихся на всесилие циничного пиара. Ирония заключалась в том, что «суду рынка» подверглось не советское прошлое, а именно реформы. И еще до получения первого, немного запоздавшего кредита от МВФ (выделенного несмотря на несоблюдение Россией условий фонда) критики реформ, горько сожалевшие о распаде СССР, уже обвинили Вашингтон во втором «глобальном заговоре», на этот раз— имеющем целью задушить российскую промышленность. Подвергаемый травле в прессе и в Верховном совете, едва не отправленный в отставку в апреле 1992 года, Гайдар все же вынужден был оставить свой пост в декабре.
Некоторые аналитики поспешили оправдать шоковую терапию, настаивая: она не сработала лишь из-за того, что непоследовательно проводилась в жизнь. Так и было. Но какой прок от экономической программы, которая может работать только в идеальных условиях, когда даже ее сторонники предупреждают о грозящих ее воплощению препятствиях? Теоретики, опасаясь забастовок, призывали создать сеть социального обеспечения. Но несмотря на ее отсутствие, забастовок было мало. Вместо рабочих давление на правительство оказывала управленческая элита. По словам одного из сотрудников Гайдара, руководители десятков тысяч созданных в советские времена крупных предприятий, «обладая материальными, трудовыми и финансовыми ресурсами и будучи великолепно организованными», превратились в доминирующую политическую силу[118]. Гайдар сам гальванизировал ее, сначала освободив «директоров» от остатков контроля со стороны центральной бюрократии, а затем попытавшись лишить их доступа к государственным субсидиям. Столкнувшись с ожесточенным сопротивлением, претендент на звание «шокового терапевта» попытался примириться с ними с помощью раздачи инфляционных кредитов, но не преуспел в этом— «директорское лобби» все равно выступило против него. Оставив свой пост, Гайдар признался, что, поработав главой правительства, «стал гораздо лучше понимать, как устроена реальная власть»[119].
Эпоха «радикальных реформ» была объявлена завершенной. Новый глава российского правительства Виктор Черномырдин, бывший в советские времена министром газовой промышленности, подкрепил распространенные на Западе апокалипсические настроения по поводу России своими сетованиями на стремительный упадок промышленности. Однако несмотря на все свои колебания и попятные шаги, Черномырдин в конце концов стал проводить гораздо более жесткую антиинфляционную политику, чем Гайдар. Объяснить этот кажущийся парадокс несложно. Во-первых, в июле 1993 года Россия наконец добилась того, чего требовал Гайдар: лишила бывшие республики СССР возможности выдавать рублевые кредиты, заменив советский рубль российским. Во-вторых, Черномырдин уперся в стену. Множество критиков шоковой терапии доказывали, что Гайдару следовало проводить реформы постепенно, пддерживая приоритетные отрасли промышленности кредитами. Они упускали из виду, что именно это попробовал сделать его преемник— и потерпел неудачу. Черномырдин обнаружил, что ни правительство, ни Центральный банк не обладают достаточной властью, чтобы контролировать на уровне предприятий, куда именно идут выделяемые деньги. Осознал он и то, что бесконечное кредитование— «опиум промышленности»— ведет к катастрофической инфляции. Так что с помощью министра финансов Черномырдин— само воплощение промышленного лобби— взял на вооружение политику финансовой стабилизации и сокращения кредитования[120].
России удалось стабилизировать рубль. Инфляция уменьшилась с 2250 % в 1992 году до 840 % в 1993-м, 224 % в 1994-м, а к сентябрю 1996 года оказалась в годовом исчислении близка к нулю, оставаясь после этого в целом на сравнительно низком уровне. Подобно тому как Гайдар дошел до понимания основ политики, Черномырдин познал азы экономической науки. Один из его преемников на посту премьер-министра, Евгений Примаков (1998–1999), несмотря на «патриотическую» риторику в разговорах о восстановлении промышленности, проводил даже более жесткую бюджетную и кредитную политику. Эффективно делать что-либо помимо этого российское правительство было просто не в состоянии[121]. Реализация всеобъемлющих экономических «реформ» правительством, которое еще только пытается установить контроль над своими финансовыми ресурсами — не более чем иллюзия. Поэтому рекомендации западных советников, независимо от того, считать ли их здравыми или ошибочными, больших последствий иметь не могли. Переход России к рынку не шел и не мог идти по плану. Характерной его чертой стало хаотичное, повальное разграбление теми, кто оказался поближе к кормушке, всего оставшегося от советской эпохи. Корни этого процесса уходили в период до 1991-го, а ветви тянулись далеко в будущее.
…и реалии псевдорынка
В 1970-е годы благодаря экспорту нефти и импорту зерна СССР оказался вовлечен в мировую экономику в гораздо большей степени, чем до того, хотя в 1980-е на его долю по-прежнему приходились микроскопические полтора процента мирового торгового оборота. В условиях планового хозяйства стала неизбежной огромная разница между фиксированными внутренними ценами и мировыми рыночными (внутренняя цена нефти, к примеру, составляла менее 1 % от мировой). Но поскольку внешняя торговля в Советском Союзе была монополией государства, сверхдоходы пополняли государственный бюджет. Однако уже в 1986 году некоторые министерства добились разрешения заняться внешнеторговыми операциями помимо Министерства внешней торговли. А вскоре такая привилегия была распространена на отдельные предприятия и даже на частных лиц (как правило, при условии, что доходы от экспорта они будут использовать для ввоза в страну дефицитных товаров)[122]. Но вместо того, чтобы в соответствии с контрактами ликвидировать нехватку товаров массового спроса, экспортеры начали укрывать свои доходы за границей, используя методы, в свое время разработанные в КГБ для финансирования промышленного шпионажа: деньги выводились через подставные компании и офшорные банки. Иначе говоря, хорошо знакомые постсоветской России способы воровства были отработаны задолго до 1991 года.
Пытаясь преодолеть еще более острый дефицит товаров, в том числе, например, сахара и мыла, Россия пошла на дальнейшую «либерализацию» внешней торговли. Однако внутренние цены на энергоносители оставались под правительственным контролем. Летом 1993 года внутренняя цена на природный газ составляла лишь 10 % от мировой (поднявшись до 20 % к декабрю). Ирония заключалась в том, что, стремясь «либерализовать» торговлю, российское правительство все больше вовлекалось в интриги, связанные с распределением экспортных лицензий. Нужно ли говорить, что страна так и не увидела обещанных экспортерами медикаментов и детских вещей. «Вокруг правительства,— писал Гайдар,— постоянно роилось огромное количество сомнительных личностей, предлагавших очень привлекательные, на первый взгляд, проекты». В качестве оправдания он добавляет, что его близкий друг, российский министр внешней торговли, который и подписывал лицензии на экспорт, «никогда до того не работал в правительстве и все, чем ему приходилось в жизни руководить, так это собственным письменным столом»[123]. Однако некомпетентность не являлась главной проблемой правительства (к тому же команда Гайдара была скоро отправлена в отставку). Главной проблемой было то, что российские чиновники использовали должностное положение в своих личных целях[124].
Подписи бюрократов на официальных документах оплачивались по установленным «тарифам», так что, по словам человека, осужденного в советские времена и получившего средства для создания одного из крупнейших российских «банков», чиновники «практически вывешивали прайс-лист на стенах своих кабинетов»[125]. Часто они сами создавали частные компании. И попробуйте бороться со всем этим! Фирмы, не сумевшие получить экспортную лицензию, попросту вывозили те же товары, именуя их в счетах и накладных «детскими игрушками» или «чайниками» и «находя общий язык» с таможенниками. Товары, которые Гайдар на стадии обсуждения вычеркивал из перечня видов продукции с регулируемыми ценами, каким-то образом попадали в окончательные версии списка, подписанные президентом. В 1994 году Черномырдин «ограничил» этот список нефтью и нефтепродуктами, природным газом, цветными металлами, древесиной и рыбой, то есть товарами, которые в совокупности составляли 70 % российского экспорта! Во время этого «рыночного» разгула из страны уплыли суммы, намного превышавшие все кредиты МВФ вместе взятые. Большинство крупных экспортеров просто игнорировало законы, контролировавшие вывоз капитала; некоторые наиболее ловкие пользовались финансовым соглашением, подписанным между СССР и Кипром (это соглашение когда-то обеспечивало операции КГБ, требовавшие секретного перевода средств, а потом так и не было отменено)[126].
В числе новых лазеек была «офшорная» зона внутри России, в северокавказской республике Ингушетии, создание которой якобы имело целью способствовать притоку инвестиций. Зарегистрированные здесь компании должны были платить «за услуги» ингушским властям и их московским партнерам, а затем получали возможность на законных основаниях игнорировать российские налоговые органы. Пожалуй, наиболее крупная афера была связана с Национальным фондом спорта (НФС), организованным личным тренером президента Ельцина по теннису для «поддержки нуждающихся олимпийцев». Фонд получил право беспошлинно импортировать спортивное оборудование, а затем спиртные напитки и сигареты. НФС контролировал 95 % ввозимого в страну табака и алкоголя и в течение нескольких лет получил таким образом более 1,8 миллиарда долларов. Спортсменам из этих денег не досталось ничего. Поскольку другие «благотворительные» организации пытались подражать НФС, понятие «благотворительность» оказалось настолько растяжимым, что даже газовая монополия Газпром, созданная Черномырдиным в 1989 году, только в 1993 году получила от правительства налоговых послаблений на сумму в 4 миллиарда долларов. Таким образом, причастные к «кормушке» сколачивали фантастические состояния, причем формировались своеобразные «сети дележа награбленного», начинавшиеся на самом верху и доходившие до мелких бенефициаров. С приватизацией подобное обогащение не имело ничего общего.
Беззаконию, царившему в бюрократической среде, соответствовали масштабы уличного беспредела. Только в 1994 году при «разделе рынка» с помощью взрывных устройств было убито более 600 бизнесменов, журналистов и политиков. В сущности, произошло массовое объединение бывших уголовников советских времен, спортсменов и сотрудников КГБ, которые создавали занимавшиеся рэкетом группировки ил частные охранные предприятия (часто тем и другим занимались одни и те же структуры)[127]. Однако разговоры о «мафии» могут дезориентировать. В наиболее масштабный грабеж были вовлечены не многочисленные криминальные группы, а те, кто работал на государство. В результате для людей, занятых бизнесом, не нарушать закон было практически нереально, даже если бы они этого хотели. Значительная часть внешней торговли осуществлялась не лицензированными государством мошенниками или бандитскими группировками, а «челноками», которые выезжали за границу на поездах, автобусах, частных машинах, чартерными авиарейсами и возвращались с набитыми товарами тюками. Мелкие предприниматели всячески пытались с помощью взяток избежать уплаты огромных налогов и уменьшить таможенные платежи. Однако чем успешнее становился их бизнес, тем сильнее— давление со стороны чиновников.
Строго говоря, происходившее нельзя назвать коррупцией, поскольку это понятие предполагает, что большинство чиновников соблюдают закон, так что нарушители опознаются и преследуются. Скорее это была «предкоррупция», состояние, когда все в разной степени нарушают закон, но преследуются только слабейшие. Представьте себе Уолл-стрит столь же коррумпированным, как и сейчас, но при этом еще и в ситуации, когда не действуют никакие нормы. Или вообразите состояние американского бизнеса, если законы и правила существуют лишь как предлог: для мелкой сошки— вымогать «штрафы», а для крупной рыбы— уничтожать конкурентов и всех тех, у кого нет достаточных связей. Попробуйте организовать и развивать конкурентоспособный бизнес без поддерживаемой государством инфраструктуры, без государственного надзора за кредитно-банковской системой, без правительственного органа, ограничивающего монополии, без эффективной полиции, не говоря уже о безопасности для рабочих и служащих и о защите потребителей от обмана. Капитализм без правительственного регулирования или со случайным и произвольным регулированием был явлением непривлекательным. С другой стороны, и «регулируемый» капитализм, с его традициями использования служебного положения для личного обогащения и смешения государственного и частного, имеет не менее долгую и «славную» историю и по-прежнему доминирует во всем мире. Парадоксально, но факт: Россия нуждалась одновременно и в гораздо более глубокой либерализации экономики, и в усилении государственного контроля.
Неопределенность собственности…
Еще одним рычагом для «перехода» от социализма к рынку в дополнение к бесплодным гайдаровским попыткам финансовой стабилизации и частичной либерализации цен стала приватизация. Разработанная другим экономистом-«младотурком», Анатолием Чубайсом, на относительно небольшие западные гранты, программа приватизации прошла через весь бюрократический лабиринт согласований и утверждений и после острых дискуссий была в середине 1992 года в общем виде принята Верховным советом. Конечно, к тому времени фактическое присвоение государственной собственности и ограбление фондов предприятий их директорами уже шли полным ходом. Еще осенью 1991 года, до окончательного упразднения Союза, Ельцин высказался против самовольной приватизации предприятий их руководителями («Советская Россия», 29 октября 1991 года). Будучи не в состоянии противостоять волне присвоений, масштабы которых еще более выросли после 1991 года, Чубайс разработал план, как их институционализировать и рационализировать. Он также решил заинтересовать региональные и муниципальные власти, «делегировав» им приватизацию сотен тысяч мелких предприятий, уследить за которой он и его сотрудники были не в состоянии. Чубайс же с горсткой своих подчиненных сконцентрировался на «массовой» приватизации крупных предприятий— в России их насчитывалось более 15 тысяч, а частного инвестиционного капитала практически не было.
В течение октября 1992— февраля 1993 года, во время катастрофической стагфляции, каждый житель России (всего около 150 миллионов человек) получил для участия в приватизационных аукционах ваучер номинальной стоимостью 10 тысяч рублей (при переводе в твердую валюту эта сумма давала поначалу около 25, а затем— лишь около 2 долларов). Чтобы предотвратить переход крупных госпредприятий в руки враждебных экономической модернизации групп из старого руководства, предприятия в преддверии публичной продажи обязали акционироваться в качестве открытых акционерных обществ. Ваучеры разрешено было свободно продавать и покупать, с тем чтобы возможность приобретать значительные пакеты акций и способствовать выживанию предприятий в условиях рынка получили внешние для этих предприятий инвесторы. Неустанно работая над тысячами технических деталей самой крупной в истории операции по перераспределению собственности, группа Чубайса преследовала политические цели: подавить сопротивление антирыночных сил в парламенте и СМИ, заручиться поддержкой нынешних владельцев акций (руководителей, многие из которых противодействовали законной приватизации из страха потерять контроль над предприятиями) и, наконец, создать миллионный класс капиталистических акционеров.
Искусно приспособленная к существующим реалиям, приватизация преднамеренно проводилась в чудовищной спешке. В условиях хаоса, который был самой характерной чертой еще только оформлявшегося российского государства, Чубайс, подобно Гайдару, считал, что у него есть уникальный шанс уничтожить экономические структуры советской эпохи, но этот шанс быстро исчезнет[128]. Первый аукцион, организованный Госкомимуществом, состоялся в декабре 1992 года (продавалась кондитерская фабрика «Большевик»), всего за несколько дней до того, как правительство Гайдара было отправлено в отставку. Чубайс сохранил свою позицию в новом правительстве Черномырдина: впереди было воплощение программы массовой приватизации. В 1993 году, когда руководство одной из областей России угрожало запретить проведение приватизации на своей территории, что могло вызвать цепную реакцию в других регионах, Чубайс поспешил вылететь туда, выступал по областному телевидению, встречался с трудовыми коллективами и вынудил местные власти отступить. В том же году во время путча московский офис Госкомимущества был взят штурмом, но хранившиеся там ваучеры на сумму в 55 миллионов долларов остались нетронутыми. Нападавшие то ли не заметили их, то ли не поняли их ценности[129].
Иностранные консультанты приватизационной команды претендовали на заметную роль в разработке программы, тем самым делая ее уязвимой для обвинений в «западном заговоре». При этом в качестве уступки националистам, возмущавшимся распродажей «национального достояния», иностранные инвесторы не были допущены к аукционам. Их исключение лишило Россию по меньшей мере возможности реально оценивать продаваемую собственность, а может быть, и самого ее достояния. Так, например, «АвтоВАЗ» был продан на ваучерном аукционе за 45 миллионов долларов, тогда как в 1991 году «Фиат» предлагал за него 2 миллиарда— и получил отказ. В соответствии с данными одного расследования, проведенного по сотням предприятий, их руководители признали, что во время приватизации в период 1992–1996 годов в среднем они заплатили в сорок раз меньше предполагаемой стоимости этих предприятий. Следователи отметили, что ваучерная стоимость всей приватизированной российской собственности, включая некоторые из крупнейших в мире запасов природных ресурсов, составляла примерно 12 миллиардов долларов— меньше тогдашней стоимости американской пивоваренной компании «Anheuser-Busch». Можно сказать, что вся российская госсобственность ушла за кружку пива— для того, чтобы сделать приватизацию «неотменимой» политической реальностью[130].
В общем, не удалось достичь и другой ключевой цели реформы: предотвратить появление такой похожей на колхоз структуры собственности, когда руководство предприятия, манипулируя зависимыми работниками, блокирует доступ к нему «аутсайдеров». Предприятиям предложили на выбор три схемыприватизации, и почти три четверти крупных фирм выбрали именно ту, которая этой цели противоречила. Согласно ей, контрольный пакет (51 %) акций доставался руководству и трудовому коллективу. Этот вариант был внесен в закон под давлением Верховного совета и вынужденно принят Чубайсом для прохождения закона. Конечно, государство в лице федеральных, региональных и/или муниципальных властей оставило за собой значительные пакеты акций предприятий, и в теории эти доли могли позже быть проданы «стратегическим инвесторам», которые, в свою очередь, могли потребовать болезненной реструктуризации, несмотря на сопротивление «трудового коллектива». Результат получился хотя, возможно, и неизбежным, но двойственным: государство не было эффективным собственником (что и обуславливало потребность в приватизации), а метод акционирования (распределение долей между работниками) мог задержать рыночно ориентированную реструктуризацию, которая предполагала массовые увольнения. Тем не менее в течение всего нескольких лет около 15 тысяч крупных и средних предприятий были официально зарегистрированы как «находящиеся в частной собственности». По своей всеохватности и поспешности такую приватизацию можно считать типично российским явлением. Правда, в России за всю ее тысячелетнюю историю никогда не было так много частной собственности.
Вторая стадия приватизации (1995–1998) касалась в основном «стратегических» предприятий, прежде исключавшихся из списков приватизируемых, и проходила по совершенно иным принципам. Испытывая трудности со сбором налогов и других доходов, правительство сводило бюджет с огромным дефицитом, который недавно созданные частные банки предложили покрыть «кредитами» под залог государственных пакетов акций предприятий по добыче и переработке нефти, никеля и других вожделенных отраслей. На кону стояло лишь 29 предприятий, но все они были необычайно доходными. В случае если правительство не сможет выплатить кредиты (в том, что именно так и случится, никто не сомневался), акции должны были быть проданы с аукциона. Может показаться невероятным, но Чубайс позволил банкам-заимодавцам самим проводить эти аукционы. Стремясь исключить всякую конкуренцию, «свои» банки, вовлеченные в дело, поделили добычу между собой, получив ее по бросовым ценам. Хуже того, они заплатили за нее деньгами, полученными за счет сомнительных операций с «обслуживаемыми» ими государственными средствами, например использовав деньги с федеральных налоговых и таможенных счетов, хранившихся в этих банках. Получалось, что владельцы банков «кредитовали» правительство его же собственными деньгами и таким образом получали стратегические отрасли промышленности бесплатно. «Залоговые аукционы» были плохо замаскированной, циничной аферой, имевшей целью создать крупную бизнес-элиту, лояльную Ельцину перед лицом надвигавшихся президентских выборов 1996 года, и дискредитировали приватизацию даже среди многих ее бывших сторонников[131].
Но помимо очевидной незаконности у приватизации была еще более серьезная проблема: зачастую она оказывалась просто бессмысленной. Получив контроль над государственным предприятием, его руководители— проходимцы со связями— могли легко «приватизировать» денежные потоки, например обеспечивая оплату непомерных счетов за «услуги», якобы оказанные госпредприятию частными компаниями, которыми они сами и владели. Другой популярный трюк заключался в продаже самим себе (с помощью подставных фирм) продукции предприятия по заниженным ценам и ее последующей перепродаже. Руководители предприятий, где контрольный пакет акций принадлежал частным собственникам, делали то же самое. С помощью такого мошенничества тысячи созданных в советское время предприятий были ограблены независимо ни от формы собственности, ни от хода приватизации. Приватизация почти никак не помогла рядовым акционерам защитить свои остававшиеся на бумаге права собственников. Однако крупные институциональные инвесторы выиграли кое-какие битвы за свою собственность, да и общественное мнение по поводу необходимости гарантировать права собственности свидетельствовало не только о том, какой длинный путь еще предстоит России, но и о том, как много она уже прошла.
…и бартер банкротов
Приватизация сама по себе стала целью, но она была также и средством для достижения другой цели: обновления экономики. Даже иностранные консультанты, поспешившие раструбить о ней как о «редком для России примере успешной экономической реформы», признавали, что успех этот в конце концов будет определяться «скоростью и масштабом реструктуризации» промышленности, которая, допускали они, «едва началась»[132]. Проводившееся в 1997 году исследование состояния российской промышленности обнаружило в самых разных сегментах экономики совсем мало признаков реструктуризации, а также близкое к нулю внешнее влияние на предприятия и значительную лежащую втуне госсобственность[133]. Предприятия, приватизированные через залоговые аукционы, приобрели внешнее управление, но они практически не получили новых инвестиций и не были сколько-нибудь существенно реструктурированы (наоборот, их прибыли перекачивались для финансирования других проектов их новых владельцев). В начале 1990-х две трети промышленного оборудования в стране считалось устаревшим, а в 1998 году в одном из исследований доказывалось, что износ основных фондов с тех пор «очень сильно ускорился»[134]. Итогом этого процесса должно было стать беспрецедентное закрытие заводов, превосходящее по масштабам то, что охватило западный промышленный пояс в 1970-х.
Российский ВВП в течение каких-нибудь пяти лет, согласно официальной статистике, сократился на невероятную величину в 40 %. Правда, в советские времена объемы производства сильно завышались для «соответствия» плановым показателям. В постсоветской же России они, наоборот, занижались, чтобы уклониться от уплаты налогов. Масштаб незарегистрированной экономической деятельности в России после 1991 года не известен никому. Возможно, он составлял половину от зарегистрированных объемов, возможно, еще больше. Потребление электричества не уменьшилось в масштабах, которые соответствовали бы падению производства. Уровень безработицы был высок (официальный— 12 %, реальный— возможно, ближе к 20 %), но и он не был соразмерен падению ВВП. Кроме того, модель занятости обнаруживала интересный парадокс. В отличие от Запада, где в малом и среднем бизнесе насчитывалось до двух третей всех работников, в России в середине 1990-х на зарегистрированных малых предприятиях работало не более одной десятой всей рабочей силы[135]. На долю же крупных компаний (с числом работников более 500) в 1991 году приходилось около 83 % произведенной продукции и занятости, а в 1996-м— 78 % официального производства и 63 % официальной занятости[136]. Иначе говоря, для России был характерен не только упадок производства, но и удручающе крохотное количество (даже если принять во внимание теневую экономику) новых малых предприятий (тех самых, которые в Польше обеспечили экономический рост), а также социально-экономическая зависимость от устаревших индустриальных гигантов.
В то время как бюрократические и кредитные барьеры, мешавшие созданию и деятельности малых предприятий, были ненормально высоки, тысячи заводов советской эпохи, чья продукция часто не стоила затрат на нее, как-то умудрялись выживать. Пытаясь избежать неизбежного краха, они продолжали поставлять свою продукцию, несмотря на неплатежи потребителей и поставщиков, которым с готовностью отвечали тем же. Такие прямые сделки предприятий друг с другом, порой включавшие сложные трех-четырехступенчатые бартерные схемы, в советские времена помогали советским предприятиям, обходя закон, выполнять план. Теперь взаимные неплатежи, как и бартер, позволяли им не допускать рыночной переоценки своих активов и действий, а порой даже даали возможность убыточным предприятиям расширяться[137]. Хуже того, в порочный круг долгового обмена и бартерных платежей вовлекались и потенциально прибыльные фирмы. Поддержание на плаву неспособных к оздоровлению предприятий в каком-то смысле разоряло всех. С другой стороны, нельзя забывать, что почти в каждом втором российском городе было лишь одно крупное («градообразующее») предприятие, а три четверти городов имели не более четырех больших фабрик и заводов. Более того, такие монополисты на местном рынке труда обеспечивали и функционирование городского транспорта, жилищного фонда, больниц и системы отопления.
Еще одним препятствием на пути развития рынка стало использование процедуры банкротства для захвата прибыльных активов по бросовым ценам. Если местные власти не были замешаны в мошенничествах такого рода, они предоставляли неэффективным предприятиям различные неденежные субсидии под предлогом сохранения рабочих мест и поддержания общественно значимых служб. К подобному субсидированию прибегали и федеральные власти, терпя налоговые задолженности энергетических компаний, если те продолжали, несмотря на неплатежи, поставлять электричество предприятиям оборонного комплекса и заводам-гигантам[138]. Рабочие, даже не получая зарплаты или получая ее лишь частично, выходили на работу, питаясь в заводской столовой и, как и в советские времена, растаскивая заводское имущество для собственных нужд. Если же они увольнялись, то продолжали жить в построенных заводом квартирах, за пользование которыми и за коммунальные услуги платили лишь символические суммы. Любая же попытка прекратить субсидирование цен на электричество, отопление и воду лишь приводила к новым неплатежам. Иначе говоря, советское наследие препятствовало полному переходу к рынку и одновременно защищало Россию от полной катастрофы[139].
Промышленность советских времен по-прежнему доминировала на рынке труда, но в экономике произошли глубокие сдвиги. Прежде всего, две трети производства находились теперь в частной собственности. Далее, доля военного производства упала с 20 % в середине 1980-х до 5 % в 1998 году, тогда как энергетического сектора в 1991–1998 годах выросла с 11 до 32 %. Россия превратилась в страну с экономикой, ориентированной на экспорт, однако основную его часть составляло сырье. Добыча нефти сократилась в два раза, но упало и ее потребление, что позволило России извлечь некоторую выгоду из более высоких по сравнению с 1980-ми годами цен. Еще более важную роль играла в экономике газовая промышленность, со времен Брежнева являвшаяся основным инвестиционным приоритетом. Черномырдин усилил монополистическую структуру газового сектора, одновременно частично приватизировав его внутри узкого круга «своих людей». В итоге российский газовый монстр, несмотря на крайне сомнительные налоговые послабления и умопомрачительное воровство руководителей, все же обеспечивал на всем протяжении 1990-х пятую часть доходов российского бюджета[140]. Страна по-прежнему жила за счет своих нефти и газа— в этом смысле положение не изменилось с 1970-х годов. Но вместо финансирования расходов, связанных со статусом сверхдержавы, нефтегазовые деньги шли не на более скромные государственные траты, а на гораздо менее скромный образ жизни реструктурированной элиты.
Эти деньги продолжали оправдывать промедление с болезненными реформами. Переоборудование обветшавших заводов стоило значительно дороже строительства новых. Так, предприятия бывшей ГДР, не имевшие после объединения Германии возможности игнорировать или обманывать рынок, как это делали их российские двойники, не переоборудовались и даже не подвергались сносу. Их просто бросали по мере того, как рядом— благодаря колоссальным капиталовложениям со стороны богатого и снисходительного западного «собрата»— возводились новые. В России же на протяжении 1990-х прямые иностранные инвестиции составляли лишь несколько миллиардов долларов в год— меньше, чем в маленькой Венгрии. Не менее важно было и то, что российская банковская система способствовала не накоплению и продуктивному инвестированию частных сбережений, а их периодическому обесцениванию и— с помощью огромной «невидимой руки» западных банков— облегчению отмывки и вывода за границу. В 1990-х из России было выведено до 150 миллиардов долларов— эта сумма почти вчетверо превышала размер кредитов МВФ, предоставленных ей в качестве «помощи». Для инвестирования в производство были недоступны и те 40 миллиардов долларов, которые население хранило в «тумбочках»[141]. Благодаря же в том числе и нехватке инвестиций даже та низкокачественная продукция, которая продолжала производиться на тысячах предприятий, тут же разворовывалась ради сиюминутной выгоды. Возможно, единственным способом «реструктурировать» российский промышленный пояс было бы просто уничтожить его.
Многочисленные аналитики, обвинявшие Запад, и в частности США, в том, что для России так и не был разработан план, подобный плану Маршалла, заблуждались в целом ряде существенных моментов[142]. В конце 1940-х выделявшиеся по плану Маршалла деньги получали европейские бюрократы, которые руководствовались строгими правилами и могли расходовать их на импорт лишь средств производства, а не потребительских товаров. В 1990-х такая промышленная политика была невозможна из-за неискоренимого американского мифа о том, что рынок не нуждается в государственном регулировании. Кроме того, план Маршалла поддерживал восстановление европейской экономики, которое уже шло полным ходом. Россия же, пребывавшая в состоянии глубокой депрессии, открывала совершенно иную перспективу. В любом случае, прежде чем предлагать России (кому именно?) инвестиции, по размеру близкие к необходимым, правительству США, даже если бы оно удивительным образом преодолело все идеологические препоны, пришлось бы объяснить американским налогоплательщикам, как оно собирается контролировать денежные потоки, учитывая, что российские власти демонстрировали в такого рода делах свою полную некомпетентность (особенно по сравнению с впечатляющими успехами в содействии утечке капиталов). И что можно сказать о таком контроле в стране, Центральный банк которой сам играл на понижение рубля, скрывал деньги на офшорных счетах и тратил валютные резервы на повышение зарплат собственных служащих, на привилегии, льготы и колоссальные бюрократические издержки? «Помощь», которая предоставлялась России (почти всегда— в форме кредитов), предсказуемо и бесследно исчезала, оставляя за собой лишь растущую задолженность, как это происходило в 1970–1980-х в Восточной Европе (хотя восточноевропейским странам западные правительства позже простили большую часть их долгов).
Так или иначе, обвал производства переживали все бывшие коммунистические страны— и те, где государство пыталось проводить постепенные реформы, и те, что прошли через шоковую терапию. Например, Украина отложила либерализацию цен, а приватизация в этой стране была не столь масштабной, как в России. Однако инфляция и разграбление активов оказались здесь гораздо более значительными, несмотря на то что Украина благодаря неплатежам имела возможность бесплатно пользоваться российским газом. Конечно, творцов российской политики можно обвинить в том, что они не попытались немедленно уничтожить рублевую зону, не «отпустили» цены на энергоносители, а пытались обеспечить себе политическую поддержку с помощью даровых кредитов промышленности. Фальсификация аукционов и передача стратегических отраслей промышленности в руки «своих» людей, содействие мошенническим внешнеторговым операциям, использование газовой промышленности для личного обогащения— все это, конечно, непростительно. Но фундаментальной причиной российских проблем была не политика власти, а советское наследие. Частью его и был социально-экономический ландшафт, в котором доминировали убыточные предприятия, пожиравшие труд, энергию и сыре, не обращая особого внимания на стоимость и качество производимой продукции[143]. Другой же, еще более разрушительной причиной стали освобожденные от всех возможных пут государственные чиновники, чья алчность помогла рухнуть советской системе и чьи непомерно разросшиеся ряды вобрали в себя много хватких новичков.
Глава 6. Демократия без либерализма?
Подобно тому как капитализма не может быть там, где все делается согласно плану, его не может быть и там, где все продается, и уж во всяком случае, там, где можно купить чиновников, отвечающих за государственную регистрацию прав собственности и коммерческих сделок. Рынок предполагает компетентную и честную бюрократию… И идея, что каждая автономная личность может наслаждаться своими личными свободами при условии, что публичная власть не будет вторгаться в ее жизнь, капитулирует перед лицом тревожных реалий современной России.
Стивен Холмс, американский политический философ (1997)
Все мои телефоны прослушиваются. И я не сомневаюсь, что не только телефоны.
Вячеслав Костиков, пресс-секретарь Б.Н. Ельцина (1997)
Задолго до прихода к власти Горбачева было очевидно, что одной из крупнейших неудач коммунистического режима была его неспособность контролировать партию. Но кто мог тогда предположить, что после ее изгнания из государственного управления и проведения исполненных самых благих намерений демократических реформ власть при Ельцине станет вести себя гораздо более беззастенчиво, чем при Брежневе? Еще до распада СССР российский парламент был демократически избран и модернизирован, всенародно и демократически был избран и президент России. Но стране так и не удалось ни уменьшить количество, ни изменить привычки массы унаследованных ею чиновников. Не удалось ей ни серьезно усовершенствовать правоохранительные органы советской эпохи— прокуратуру и КГБ, ни усилить очень слабую советскую судебную систему. Демократия в России устанавливалась на обломках отчетливо антилиберального государства— институционального близнеца плановой экономики.
Исторически в либерализме— правовом устройстве, приспособленном для защиты частной собственности и гражданских прав тех, кто признается гражданами государства,— провозглашение естественных гражданских прав уживалось с рабством и колониализмом. Лишь с большим опозданием и после серьезной борьбы правовая защита, право на свободное создание ассоциаций и избирательные права были распространены на всех мужчин, а в конце концов и на женщин. Но несмотря на все свои пороки, либерализм, как сказал бы Алексис де Токвиль, важнее для создания жизнеспособного государства, чем демократия. Демократически избранные должностные лица в многопартийных системах очень часто ведут себя подобно диктаторам, если они не ограничены либеральным порядком, то есть верховенством закона. Этот порядок включает в себя сильный парламент, контролирующий расходование средств, стабильную разработку и принятие эффективных законов; авторитетную судебную власть, способную интерпретировать принимаемые парламентом законы и руководствоваться ими; и, как правило, профессиональную исполнительную власть, последовательно реализующую законы. Все эти институты, в свою очередь, обеспечивают влияние гражданского общества. Иными словами, либерализм предполагает не свободу от правительства, а постоянный и жесткий контроль власти за соблюдением правил в частной сфере и контроль над самой властью. Коротко говоря, либеральный порядок, как это становится ясно из его отсутствия, означает не просто представительное, но и эффективное политическое устройство, которое в иерархическом мире современной мировой экономики является геополитическим императивом для достижения высокого уровня благосостояния граждан.
Советская система служила мощным щитом, ограждавшим страну от диктата мировой экономики. Но такая изоляция не могла продолжаться вечно, и когда она закончилась, ее последствия оказались особенно разрушительными. При этом, поскольку в основе коммунистического режима лежала государственная монополия на собственность, СССР принципиально отличался даже от авторитарных разновидностей исторического либерализма тем, что в стране просто не существовало ни законов, ни традиции правового обеспечения законных сделок между действующими в собственных интересах частными лицами. Конечно, в советском государстве было огромное количество законов, обширная система судов и юристов, которые помимо прочего предлагали защиту частным лицам, пострадавшим от действий властей. Однако бесчисленное множество распоряжений исполнительной власти, многие из которых были секретными, утверждали главенство административной нормы над законом, и исполнительная власть, подобно тому как она доминировала над властью законодательной, имела на руках все козыри, чтобы побить и любое судебное решение. Советским Союзом правили люди, а не законы. Именно поэтому советская исполнительная власть с таким трудом контролировала самое себя.
Российская приватизация должна была создать динамичное общество и уменьшить чрезмерную численность и власть государственных чиновников. Но именно представители деспотической и ничем не ограниченной государственной власти на всех ее уровнях взяли на себя проведение как этой наиболее масштабной в истории приватизации (по состоянию на 2001 год она еще не закончилась), так и других ключевых направлений экономических преобразований. Связь между исполнительной властью и контролем над собственностью и ресурсами не только не была разорвана, но еще более укрепилась. Это позволило ей отодвинуть в тень парламент (несмотря на то, что у того формально было право бюджетного контроля) и свело российскую политику к драке за получение кабинетов и последующее обогащение— независимо от идеологии дерущихся. И поскольку избранные или назначенные должностные лица в гораздо большей степени, чем в советские времена, включались в погоню за личным обогащением, существовавшая в Советском Союзе приверженность общественным интересам— здравоохранению, образованию, социальному обеспечению— стремительно исчезла, деморализуя, а не вдохновляя общество.
«Приватизация» государственных должностей и игнорирование общественных интересов являлись одновременно причиной и следствием краха СССР. Им сопутствовали текучесть и недолговечность политических структур. С конца 1980-х новые политические «движения» создавались едва ли не еженедельно. К концу 1990-х в России было почти 100 зарегистрированных «политических партий», из которых только одна была настоящей организацией общероссийского масштаба— КПРФ, являвшаяся пережитком былой эпохи. В стране также было почти четверть миллиона зарегистрированных негосударственных организаций (пока принудительная «перерегистрация» не урезала их количества до все еще колоссального числа в 100 тысяч). При этом, несмотря на всю стартовавшую еще в горбачевские времена шумиху по поводу «укрепления гражданского общества», ни одна из общественных ассоциаций своей силой и влиянием не могла сравниться с организациями советских времен, которые некогда создавались и поддерживались государством. Не имея корней в обществе, власть оказывалась слабой, но при этом ничем не ограниченной (если не считать ее собственных запутанных структур и своекорыстия чиновников). Все это сильно мешало не только созданию либерального, рыночного общества, но и претензиям любого потенциального авторитарного лидера, будь то Борис Ельцин или его тщательно отобранный, а затем избранный президентом преемник— Владимир Путин.
Большинство наблюдателей фиксировалось на личных слабостях Ельцина (уходя в отставку немного раньше положенного срока, тот принес за них публичные извинения); на мошенничестве «олигархов» (как неверно назвали нечистых на руку и при этом жаждущих публичности дельцов); на не менее отвратительных псевдонационалистах (которые, несмотря на свою организационную слабость, также привлекали постоянное внимание СМИ); на предполагаемом упорном соротивлении реформам со стороны парламента, как считалось контролируемого коммунистами (на самом деле озабоченные своими привилегиями депутаты исправно голосовали за инициативы Кремля); на приходе к власти бывшего сотрудника КГБ Путина (прагматика, поначалу робко пытавшегося как-то упорядочить окружающий хаос). Примечательно, что аналитики при этом почти полностью игнорировали главное— многочисленные институты и повседневную работу структур исполнительной власти. Об этом мало думали даже те из наблюдателей, кто считал, что решить многочисленные проблемы страны должна исполнительная власть. Между тем именно здесь и следует искать главное препятствие для успешных «реформ» (если под ними иметь в виду нечто приближающее страну к либеральным порядкам). Как же неэффективная государственная власть собиралась решать эти проблемы, если именно она была главной из них?
Хромая президентская система
Вернемся в середину 1989 года, когда в Советском Союзе появился на свет первый законодательный орган, заслуживающий такого названия. Это была громоздкая двухуровневая структура, состоящая из Съезда народных депутатов (что-то вроде постоянно действующего Учредительного собрания) и небольшого «рабочего парламента»— Верховного совета, члены которого избирались Съездом. Важно отметить, что Съезд получил право утверждать в должности кандидатов на пост премьер-министра, вносимых председателем Съезда (Горбачевым), премьер же после утверждения представлял депутатам кандидатов в члены правительства. В ходе этой процедуры даже министр обороны Язов и председатель КГБ Крючков должны были предстать перед Съездом и ответить на вопросы депутатов. Оба будущих путчиста были утверждены, но случалось, что кандидаты в министры отвергались. Кроме того, Съезд имел право вызывать министров и требовать у них отчета. Законодатели также имели возможность создавать комиссии для расследования случаев применения исполнительной властью силы. Все это были следствия горбачевского призыва к созданию «правового государства» (понятие, родственное европейскому Rechtsstaat).
Однако оттеснив на второй план Коммунистическую партию и преобразовав парламент, Горбачев лишился прямых рычагов воздействия и на законодательную, и на исполнительную ветви власти. В марте 1990 года, когда он создал пост президента СССР, предположительно взяв за образец французскую гибридную президентско-парламентскую систему, правительство стало отвечать одновременно перед президентом и парламентом. При этом парламент предоставил президенту чрезвычайные полномочия, в том числе право издавать имеющие силу закона указы и вводить военное положение. Не удовлетворившись этим, Горбачев преобразовал Совет министров в кабинет, прямо подчиненный президенту (на этот раз предположительно по американской модели). Но затем в феврале — марте 1991 года он выселил это правительство из Кремля, освободив место для собственного президентского аппарата, чьи отделы дублировали министерства. Иначе говоря, структура президентской власти с ее перекосом в сторону исполнительной ветви просто воспроизводила аппарат ЦК КПСС, незадолго до того разрушенный самим Горбачевым.
Выкачивая из ЦК его лучшие кадры, президентский аппарат быстро вырос[144]. Но способность Горбачева обеспечивать исполнение собственных указов и карать центральную и местную бюрократию в случае неповиновения оставалась эфемерной. С точки зрения формы Горбачев воссоздал в президентской должности власть генерального секретаря. Но он не мог создать замену ни былой лояльности генсеку, ни присутствию КПСС во всех структурах власти, ни внутренней сплоченности власти, которую когда-то гарантировали коммунистическая идеология и партийная «дисциплина». Кроме того, властная вертикаль ослаблялась захватами госсобственности, усилением республиканских парламентов и созданием в союзных республиках собственных президентских постов. В итоге союзное государство получило президентскую власть, подвешенную в воздухе, правительство, превращенное в ненужный придаток президентской власти, и депутатов союзного парламента, все более недовольных своей неспособностью как-то направлять президента или правительство. После провалившегося августовского путча, который был устроен именно членами оставленного на обочине кабинета, Горбачев распустил правительство и упразднил Верховный Совет. Разумеется, вскоре упразднен был и он сам.
Российское руководство при Ельцине, который был просто одержим ненавистью к Горбачеву, так и не сумело отойти от самоубийственных институциональных перемен последнего генерального секретаря партии и просто скопировало их. Прежде всего, Россия была единственной из 15 союзных республик, которая приняла громоздкую модель Съезда народных депутатов и отдельного «рабочего парламента» (Верховного совета). Затем в России был создан напоминавший должность генерального секретаря президентский пост. Однако в отличие от советского парламента, который в свое время смирился с разбуханием президентских полномочий Горбачева, российский, умело направляемый ельцинским преемником на посту председателя Русланом Хасбулатовым, оказался не столь сговорчивым. Результатом стала двадцатимесячная ожесточенная конфронтация двух ветвей власти. Она коренилась в противоположных политических программах, поскольку президент поддерживал рыночную либерализацию, тогда как Верховный совет принимал законы, увеличивавшие дотации предприятиям и социальные выплаты (хотя он даже не пытался найти источники финансирования новых расходов, а всего за несколько месяцев до того подавляющим большинством голосов поддержал шоковую терапию). Еще одним поводом для конфликта стал спор по другим принципиальным вопросам: Ельцин говорил о пересмотре все еще действовавшей конституции советских времен, а парламент ее вроде бы защищал (что нисколько не мешало депутатам запасаться оружием). Более же глубокой причиной конфликта было то, что обе стороны претендовали на свое собственное доминирование[145].
Принятые в 1989–1992 годах поправки к действовавшей тогда Конституции РСФСР 1978 года подтверждали, что президент— «высшее должностное лицо» в государстве (статья 121), но при этом определяли Съезд народных депутатов как «высший орган государственной власти» (статья 104)[146]. Еще большая неопределенность проистекала из того, что российский Верховный совет, как прямая демократия якобинцев (которая и была моделью при создании Советов), располагал не только законодательными, но и исполнительными функциями. В свою очередь, российский президент обладал дополнительными законодательными полномочиями и мог принимать указы, имевшие силу закона (эти полномочия парламент спустя год отказался продлевать). Патовая ситуация была обострена попытками парламента объявить импичмент и выигранным президентом апрельским референдумом 1993 года (58 % голосовавших выразили ему доверие, 53 % одобрили болезненные экономические реформы). Чтобы выйти из тупика, Ельцин подписал 21 сентября 1993 года указ, упразднявший двухуровневую систему законодательной власти и объявлявший о назначении на 11–12 декабря выборов в новый парламент— Государственную Думу, а также референдума по вопросу о новой конституции. Руководство Верховного совета при поддержке военизированных формирований своих сторонников ответило вооруженным восстанием, которое закончилось начатым по приказу Ельцина обстрелом и штурмом здания парламента— Белого дома[147]. Институциональные перемены, произведенные, когда дым от выстрелов рассеялся, а трупы были убраны, напоминали (как и сам конфликт) о советском и даже о самодержавном прошлом.
В одностороннем порядке Ельцин провозгласил новую «президентскую» Конституцию, одобренную всенародным голосованием (когда президенту сообщили о его предварительных итогах, он вооружился ручкой и исправил результат с примерно 50 % голосов, поданных за Конституцию, на 58 %)[148]. Эта Конституция вводила новй законодательный орган— Федеральное собрание. Нижняя палата нового парламента, Государственная Дума (название которой было взято из дореволюционного прошлого) избиралась всенародно, а верхняя, Совет Федерации (это название, в свою очередь, воскрешало советскую эпоху), составлялась из региональных чиновников. Некоторые министры более не подлежали парламентскому утверждению, и даже полномочия парламента по утверждению премьера были ограничены: президент мог представлять отвергнутых Думой кандидатов на этот пост вновь, а в случае трехкратного голосования против— просто распустить парламент. Конституция также даровала президенту (как царю или Политбюро) постоянное и практически неограниченное право издавать имеющие силу закона указы, присвоив ему тем самым функции парламента. Правительству президент мог отдавать распоряжения, обязательные для исполнения. Это не мешало Ельцину периодически устраивать министрам разносы (обычно перед телекамерами)— как если бы сам он не участвовал в формировании правительственной политики и не отвечал за нее.
Это устройство было создано по образцу французской парламентско-президентской системы, пришедшей на смену вековым традициям французской монархии. Однако предоставленная президенту России власть намного превосходила власть его французского коллеги. Кроме того, в отличие от французской модели, ни президент, ни назначаемое им правительство не должны были иметь никакой опоры в парламентском большинстве[149]. Только одному российскому премьеру, Е.М. Примакову (занимавшему этот пост с сентября 1998 по май 1999 года), удалось сколотить что-то вроде коалиционного правительства (для этого он по своему выбору выдвигал депутатов Думы в министры). Однако после того, как Примаков добился некоторой стабилизации положения в стране, он был без долгих церемоний отправлен в отставку. (За два своих президентских срока Ельцин уволил 5 премьеров, около 40 первых вице-премьеров и более 170 министров.) Также во Франции отсутствовала кодифицированная в российской Конституции практика, согласно которой главы силовых министерств (МВД, Министерства обороны и ФСБ), а также министр иностранных дел подчинялись не премьеру, а непосредственно президенту— как в советские времена они подчинялись генсеку, а до революции— царю.
Размышляя об авторитарных традициях, нельзя не отметить, что президент руководил и собственным внушительным бюрократическим аппаратом— Администрацией президента, чьи департаменты в известной степени контролировали соответствующие министерства— точно так же, как это происходило в недолговечном аппарате единственного президента СССР, а до того— в ЦК КПСС. Заполучив те самые здания, в которых когда-то располагался ЦК, ельцинская Администрация разрослась до еще больших размеров, не уместившись на Старой площади и заняв еще и часть Кремля[150]. А в новом Управлении делами Администрации президентская власть обрела такую независимую от госбюджета финансовую основу, которая и не снилась царям или Политбюро. Объединив в себе аналогичные структуры ЦК, Совмина СССР и Верховного Совета СССР, ельцинское Управление делами также поглотило или учредило более 200 частных компаний, от туристических и издательских до строительных и занимавшихся разработкой недр, с общим числом занятых более 100 тысяч человек. Именно к президентской власти, а не к парламенту или правительству перешла обширная российская собственность за рубежом, сам Кремль, элитные больницы советской эпохи, государственные транспортные средства, бесчисленные элитные квартиры и тысячи госдач в Москве или поблизости от нее, в том числе и тех, которые отводились депутатам законодательных органов.
Но несмотря на средства, «умопомрачительные по своим масштабам и сложности», как выразился один исследователь[151], оказалось, что реальная власть российского президента, как и власть Горбачева, весьма ограниченна. Отчасти причиной этого были лидерские качества Ельцина— точнее, отсутствие таковых. В принятии решений он ценил не стратегию, а неожиданность и страдал от серьезных перепадов настроения и проблем со здоровьем. Из-за них Ельцин часто и надолго исчезал со сцены безо всяких объяснений. Его президентство стало в итоге напоминать последние годы брежневской эпохи, когда из-за недееспособности «царя» «придворные» фавориты пользовались почти неограниченной свободой[152]. Но ельцинское бессилие было вызвано не просто его плохим здоровьем или особенностями характера. Оно коренилось в головоломной политической системе. Считавшийся «гарантом Конституции» (статья 80), российский президент не управлял страной; подобно царю, он являл собою отдельную ветвь власти, «властелина» над теми, кто управлял. Правительство было отделено от парламента и зависело только от капризов Ельцина, а дублирующая кабинет Администрация президента оказалась еще меньше, чем когда-то аппарат ЦК КПСС, способной преодолеть разрозненность действий почти сотни изолированных федеральных министерств и ведомств.
89 феодальных вотчин
Будучи частью СССР, Россия скреплялось воедино централизованным партийным руководством и «вертикалями власти» соперничавших друг с другом союзных министерств, которые владели большей частью региональных активов. Внезапный конец правления партии и плановой экономики означал, что взаимоотношения центра и регионов должны быть выстроены по-новому. Эта задача осложнялась тем же самым структурным наследием, которое в результате действий (и бездействия) Горбачева сделало Союз столь уязвимым по отношению к сепаратизму. Как и СССР, Россия была федерацией, в числе 89 субъектов которой были 32 национальных образования— республик и территорий с более низким статусом (национальных автономий). Некоторые из последних сами повысили свой статус, так что республик оказалось 21, но лишь в пяти из них большинство составляла титульная национальность[153]. Население России, состоявшее на 4/5 из русских, было более этнически однородным по сравнению, скажем, с Испанией или Великобританией. Российская региональная политика определялась не какими-то серьезными национальными движениями, а самим фактом существования национально-государственных образований, предназначенных для меньшинств, которые в значительной степени были рассеяны по территории страны. Отметим для сравнения, что огромное русское население Украины и Казахстана никаких «автономий» не имело.
Наблюдая, как союзные республики, включая Россию, одна за другой восстают против Москвы, российские национальные территории и даже просто области начали объявлять о верховенстве собственных законов по отношению к федеральным. Одна из российских республик— Чечня— пошла еще дальше, провозгласив свою независимость. В конце 1991 года Ельцин объявил о введении в Чечне чрезвычайного положения, но сразу же отменил свой указ. На протяжении последующих нескольких лет ни одна из сторон не продемонстрировала ни мудрости, ни склонности к переговорам. Чеченские бандиты, связанные с российскими криминальными группировками, занимались хищениями местной нефти, рэкетом и международной контрабандой наркотиков и оружия. Поначалу Москва с переменным успехом пыталась дестабилизировать чеченский режим с использованием различных секретных операций. Но в декабре 1994 года российская армия начала в Чечне настоящую войсковую операцию, несмотря на предупреждения Генерального штаба о том, что «маленькой победоносной войны», подобной совершенному незадолго до того американскому вторжению на Гаити, здесь не получится[154]. К середине 1996 года, после тяжелых военных поражений и беспорядочного отступления российских частей из Грозного, Москва вынуждена была заключить мир, причем вопрос о статусе республики остался открытым, а чеченским полевым командирам фактически была предоставлена свобода действий. Стоит заметить, что как российский, так и чеченский суверенитет мало что даваи гражданскому населению республики.
Но несмотря на весь трагизм возобновившейся в 1999 году чеченской войны, сепаратизм не был главной угрозой существованию Российской Федерации[155]. Независимость провозгласила лишь еще одна республика— Татарстан, но в феврале 1994 года, за десять месяцев до начала войны в Чечне, татарское руководство подписало с Москвой соглашение, отказавшись от претензий на независимость в обмен на широкую автономию и бюджетные привилегии. Саха (Якутия), и не претендовавшая на независимость, добилась почти того же самого. Как и Татарстан, Саха подтвердила, что является частью России, и получила больший контроль над находящимися на ее территории природными ресурсами, которые местная элита смогла использовать для укрепления своей власти. Разумеется, во всех российских республиках была учреждена «президентская» система, и Россия получила помимо Ельцина еще 21 президента и 21 президентскую администрацию (все они дублировали правительства автономий). Подобным же образом региональная бюрократия распространила свою власть на 57 неэтнических областей и федеральных городов России.
Во всех регионах, независимо от того, находились ли в них у руля «демократы» или коммунисты, выиграла и в итоге сильно разрослась исполнительная ветвь власти. Так, в Краснодарском крае старая партийная элита после 1991 года практически не утратила своих позиций, поскольку к власти здесь пришли национал-популисты, утверждавшиеся с помощью широкой раздачи льгот и патримониальной политики. Напротив, Томскую область в начале 1990-х сотрясало сильное демократическое движение, центром которого была местная законодательная власть. Тем не менее к 1994 году плюрализм и здесь сошел на нет и исполнительная власть восторжествовала над законодательной. Похожее авторитарное управление сложилось в Пермской области, но здесь не было переходного демократического периода и исполнительная власть прямо приступила к дележу добычи. И в Краснодаре, и в Перми, и в «демократическом» Томске, по верному наблюдению одного исследователя, «восстановление прежнего доминирования исполнительной ветви можно объяснить как тем, что находящиеся у власти политики стремились сохранить старые практики, так и слабостью демократической оппозиции и президентской политикой подавления федеральных законодательных органов»[156]. Лишь в Санкт-Петербурге «демократы» доминировали и в законодательной, и в исполнительной власти. Однако и здесь Законодательному собранию никогда не удавалось эффективно проводить собственный политический курс.
Тот факт, что «демократический» Санкт-Петербург в чем-то оказался похож на «коммунистический» Краснодар, заставляет предположить, что определяющими в обоих случаях были системные факторы. По всей стране можно проследить пришедшийся на 1989–1994 годы единый процесс перемещения чиновников со своих постов в аппарате КПСС сначала на выборные должности в региональных советах, а затем в новые региональные исполнительные органы власти. Именно им достались имущество и здания прежних обкомов, переоборудованные теперь по последнему слову техники. Этот процесс невозможно объяснить обычными ссылками на пагубное влияние московских «баронов». Едва ли основную вину можно возлагать и на Кремль, поскольку он был в это время занят конструированием собственного раздутого исполнительного аппарата (тем же самым занималось и правительство). Скорее этот триумф авторитарной исполнительной власти, действующей по принципу «победителю достается все», определялся тем, что именно исполнительная власть манипулировала собственностью, распределяя ее по клановому принципу среди «своих». Региональные законодатели тоже оказались поглощены получением своей «доли» распределяемых исполнительной властью благ.
То, что последовало за распадом партийной и планово-экономической централизации, было не столько «децентрализацией», как полагали западные аналитики, сколько формированием 89 феодальных вотчин, в значительной степени лишенных связи друг с другом. Отношения Москвы с регионами регулировались бюджетной политикой и двусторонними «договорами», многие из которых, как и местные законы, противоречили федеральной Конституции. Региональные отделения федеральных ведомств— МВД, таможенной и налоговой служб— зависели от местных властей в том, что касалось помещений, отопления, жилья и прибавок к зарплате. Конечно, региональные «бароны» и республиканские президенты контролировали местную собственность не полностью. Однако они использовали свои должности для присвоения доходных предприятий, субсидирования «своих» СМИ и подавления враждебных. Обязанные проходить через процедуру выборов, главы регионов, особенно в национальных республиках, использовали регистрацию кандидатов, распределение бюджетных средств и другие формы «административного ресурса» для того, чтобы задавить потенциальных оппонентов. Многие из них все же проигрывали выборы, но их преемники продолжали попирать федеральные законы. Решение президента Путина вернуться к системе назначения региональных руководителей из центра действительно ограничило наиболее вопиющие случаи поведения региональных руководителей. Однако Российская Федерация— сложный продукт советской эпохи, распада Союза, импровизированных сделок и путинской рецентрализации— по-прежнему далека от сплоченности и единства.
Двигаясь к правовому государству?
В числе 15 союзных республик лишь у России не было собственного аппарата госбезопасности. Российский КГБ был создан только в мае 1991 года, получив несколько кабинетов в зданиях союзного Комитета. После августовского путча Ельцин вынудил Горбачева назначить шефом КГБ СССР В.В. Бакатина— человека, который должен был распустить этот орган. Однако руководителем российских органов безопасности (которые несколько раз реорганизовывались, разделялись и меняли названия, но неофициально часто по-прежнему именовались мрачной аббревиатурой советских времен) он назначил консервативного В.П. Баранникова, сделавшего карьеру в МВД СССР. Ко времени роспуска Союза Агентство федеральной безопасности РСФСР выросло с 23 сотрудников до 20 тысяч. Вскоре их число превысило 100 тысяч, а само ведомство получило в свое распоряжение все здания и инфраструктуру КГБ СССР. Сохранение мощи КГБ внутри страны свидетельствовало об оппортунизме и политической слабости Ельцина: он располагал не более чем десятком преданных ему лично людей, многие из которых оставались в Москве чужаками, не имея связей в разветвленных и глубоко укорененных клановых сетях столицы. Свидетельствовало оно и об огромном подспудном влиянии советского институционального наследия, и о том, что большая часть российских чиновников была унаследована страной из советских времен.
Уже не было диссидентов, которых мог преследовать постсоветский КГБ, по-прежнему занимавший мрачный комплекс зданий на Лубянке. Борьба же с иностранными шпионами осложнялась тем фактом, что многие сотрудники органов в частном порядке приторговывали секретной информацией (причем не только фальшивой). Очень много рабочего времени уходило на антитеррористические (а также террористические) операции, но не меньше— на тайную слежку за представителями элиты и на сбор компромата на бизнесменов и политиков, который можно было затем продать за наличные. Для слежки за президентским и правительственным аппаратом Ельцин создал собственный мини-КГБ, Службу безопасности президента (СБП), состоящую из сотрудников советского КГБ, которые занимались охраной и одновременно слежкой за советской элитой[157]. СБП организовала также частную фирму, специализировавшуюся на шантаже врагов президента и помощи «придворным фаворитам». Ельцин распустил враждебную «охрану Верховного совета», организованную для Хасбулатова бывшим первым зампредом КГБ СССР Филиппом Бобковым. Но Бобков после этого вместе с целой командой бывших оперативников поступил на работу в финансово-медийную группу «МОСТ», которая сформировала что-то вроде собственного КГБ[158]. Так же поступил концерн «Газпром», не говоря уже о множестве откровенно криминальных групп.
Большинство сотрудников КГБ, пристроившихся в коммерческой сфере, либо продолжали при этом служить в органах, либо, уволившись, оставались в «действительном запасе». Но мистический ореол, некогда окружавший раздробленную ныне спецслужбу, канул в Лету. Что сохранилось, так это пресловутые навыки и методы, которые, как и прочие государственные «услуги», были теперь доступны для тех, кто больше заплатит. Публикация расшифровок подслушанных переговоров сильных мира сего стала «ноу-хау» российской политики, хотя влияла она прежде всего на тиражи газет и рейтинги «разоблачительных» телепрограмм. Гораздо более эффективным (и тоже доступным для покупки и подверженным политическому давлению) средством воздействия на врагов, будь они бизнесменами или политиками, была новая 40-тысячная налоговая полиция. Ее могущество проистекало из губительных для бизнеса налоговых ставок и фантастической неясности обширного российского налогового законодательства. Другим удобным для политических и коммерческих войн оружием стали суды и государственная прокуратура, также укомплектованные унаследованными от СССР должностными лицами.
Правовые реформы— самый важный и наименее изученный из аспектов российских перемен. Еще в 1989 году принятые Верховным Советом СССР «Основы законодательства Союза ССР и союзных республик о судоустройстве» провозглашали презумпцию невиновности, введение суда присяжных и право обвиняемого на адвоката для сопротивления принуждению к признаниям. Однако советское Министерство юстиции, определявшее зарплаты судей и бюджеты судов, агрессивно отвергло попытки обеспечить независимость судебной системы. Так же поступила и прокуратура СССР, ведомство гораздо более многочисленное и лучше финансируемое по сравнению с судами и не имеющее подобия в каком-либо либеральном правовом устройстве. Дело в том, что советские прокуроры не только выполняли функции публичных обвинителей, но и осуществляли «надзор за исполнением законов», то есть за деятельностью судов и государственной администрации. Унаследованная от советского прошлого, российская прокуратура была не слишком озабочена наблюдением за законностью действий высших эшелонов исполнительной власти, зато ревниво сопротивлялась любым попыткам уменьшить ее полномочия по надзору за судами.
Еще до распада Союза Верховный совет РСФСР принял постановление «О концепции судебной реформы», наметившее, как привести российские законы и судебную практику в соответствие с международными нормами. «Концепция» предполагала установление судебного контроля над милицией, следователями и прокурорами, институционализацию презумпции невиновности и права не давать против себя показаний, отмену обвинительных функций судей и введение суда присяжных. Принятые в июле 1993 года изменения в прежний закон «О судоустройстве» воплотили некоторые из этих целей (например, воссоздав дореволюционные суды присяжных, введенные в качестве эксперимента в девяти из 89 российских регионов). Кроме того, Конституция 1993 года урезала юрисдикцию прокуратуры, хотя уже в 1995 году дополнения к закону «О прокуратуре в Российской Федерации» вернули ей широкие полномочия по надзору за государственной властью. И это при том, что многие прокуроры просто пропускали судебные заседания, вынуждая судей допрашивать подсудимых и превращая их тем самым из нейтральной стороны в обвинителей. Прокуроры в еще большей степени, чем судьи, имели обширные правовые полномочия, хотя и те и другие были подвержены политическому давлению и, учитывая мизерность их зарплат, коррупции[159].
Как и на протяжении всей истории России в Новое время, некоторое количество высших чиновников, работавших в правовой области, руководствуясь представлением о России как о части Европы, продолжало продвигать идею правовой реформы. Они стремились к тому, чтобы российская судебная система соответствовала конституционному порядку и новым условиям, диктуемым развитием частной собственности. Верховный суд, существовавший с советских времен, сохранял общий контроль над всей судебной системой, и суды высших инстанций проявляли мало уважения к решениям низших судов, принимая кассационные решения даже по поводу установленных фактов[160]. В то же время советская система решения хозяйственных споров, Государственный арбитраж, была преобразована в арбитражный суд, а в соответствии с другим новшеством был создан Конституционный суд. Хотя в 1993–1994 годах его деятельность была приостановлена Ельциным, а после возобновления работы в феврале 1995 года полномочия были урезаны, этот суд продолжал нащупывать возможности для принятия авторитетных решений по поводу Основного закона страны[161]. Формирование этой трехчленной судебной системы сопровождалось принятием множества новых законов и ростом численности профессиональных юристов, хотя их все же было явно недостаточно, не говоря уже о качестве их подготовки. Так, несмотря на упразднение должности народных заседателей (непрофессионалов, участвовавших в деятельности судов вместе с судьями), многие из них были отобраны в качестве судей. И хотя на протяжении 1990-х годов ничтожное прежде количество российских судей выросло почти втрое— с 6 до 17 тысяч, в стране все еще приходилось по одному судье примерно на 7 сотрудников госбезопасности.
Финансирование судов, не имевшее собственной строки в бюджете, было случайным и совершенно недостаточным. Как и большинство федеральных служащих (за исключением госбезопасности), судьи были зависимы от региональной исполнительной власти в том, что касалось помещений, бытовых удобств и так далее. «Президентская» Конституция 1993 года предоставила президенту право представлять кандидатов в высшие судебные инстанции и назначать судей всех федеральных судов, но понятие «федеральный» не было определено; Ельцин трактовал его в смысле «всех судов Российской Федерации», но многие региональные руководители сами назначали местных судей и даже в одностороннем порядке перестраивали на своих территориях саму судебную систему. Планы по созданию межрегиональных федеральных судов остались нереализованными. Все это еще более увеличивало и без того бросавшуюся в глаза разобщенность российского правового пространства. Даже решения Конституционного суда не всегда легко было исполнить за пределами Москвы (или внутри Москвы, если они касались столицы). Выполнение судебных решений вообще оставалось серьезной проблемой, а борьба с организованной преступностью оправдывала предоставление сотрудникам силовых ведомств противоречивших курсу на защиту гражданских прав экстраординарных полномочий по розыску и задержанию подозреваемых. Кроме того, даже многие благие по намерениям законы были очень плохо сформулированы.
Унаследовавшая институты советских времен и столкнувшаяся с тяжелыми вызовами реальности, российская правовая реформа буксовала. Страна переживала колоссальный рост судебных дел (в середине и конце 1990-х в суды поступало в среднем около 5 миллионов гражданских и миллиона уголовных дел ежегодно). Однако многие нуждавшиеся в правовой защите граждане искали удовлетворения не в судах с их обязательными (и дорогими) адвокатами, а направляя, как в советские времена, бесплатные жалобы в местную прокуратуру или через личные связи. «Спрос» на закон не всегда удовлетворялся[162]. При этом и растущее число взяток, и даже нападения на судей и здания судов парадоксальным образом демонстрировали резко увеличившуюся значимость хилой и осажденной со всех сторон правовой системы. И хотя закон в России, оставаясь источником непредсказуемости, так и не стал работать как набор универсальных и последовательно применяемых норм, неизбежны были новые попытки осуществить правовую реформу, обусловленные отчасти интересами бизнеса, а отчасти прагматичным желанием увеличить конкурентоспособность российской экономики на мировом рынке.
Институционаьная каша
Поборники «реформ» внутри и вне России, именуя себя не иначе как «демократами», а своих противников— «коммунистами», тем самым затемняли важнейший из аспектов того, что произошло с остатками советского государства. Распад СССР не сопровождался массовым исходом прежних функционеров из зданий, в которых располагались государственные органы коммунистической эпохи. Наоборот, все эти здания были по-прежнему плотно населены прежними чиновниками, а многие учреждения получили дополнительные обширные площади. Распад благополучно пережили не только огромное количество государственных служащих, но и существовавшие десятилетиями управленческие практики и многие государственные институты. И подобно тому, как причины и обстоятельства краха коммунистической системы предопределили формы постсоветской реальности, чиновники и институты советской эпохи, как жуткие «пережитки прошлого», определяли размах и темп любых реформ. Разумеется, в 1990-х создавались и многочисленные новые институты. Но даже укомплектованные служащими, не имевшими или почти не имевшими отношения к компартии или советскому государству, новые исполнительные органы несли на себе неизгладимую печать коммунистической и даже царской эпохи.
Критики «реформ» были правы: Россия действительно обладала собственными традициями. Но неизменный мотив их рассуждений о том, что, следуя западным рецептам, Россия себя разрушит, базировался на ошибочном отождествлении реформистской риторики с институциональной реальностью[163]. Настаивая, что страна должна идти своим «путем», они как будто не замечали, что именно это она в основном и делала. Умалчивали эти критики и о том, что в далеком от сентиментальности мире могущественных либеральных держав «защита» российских институциональных традиций обрекала их народ на существование, очень далекое от чаемого ими самими благосостояния. Любая культура уникальна. Даже в странах Большой семерки (ставшей после присоединения России в 1997 году Восьмеркой) институты очень сильно различаются между собой. Но либо в стране есть— в той или иной форме— эффективная государственная власть, либо ее нет. Либо страна располагает той или иной версией сильной судебной системы, способной гарантировать господство закона, права собственности и ответственность чиновников, либо нет. Либо в стране есть надежная банковская система, которая может обеспечить гражданам доступные кредиты, либо ее нет. В России всего этого не было. А международная иерархия держав (известная под названием мировой экономики), не делая скидок на культуру, наказывала ее за отсутствие эффективных вариантов всех этих институтов. В результате вся экономика страны оценивалась в сумму чуть большую, чем одна американская система здравоохранения (350 миллиардов долларов).
Институциональный пейзаж России образца 2000 года не поддавался простым определениям. Она была демократическим, но не либеральным государством. У нее был всемогущий согласно конституции и на практике ограниченный в своих возможностях президент (на самом деле— более двух десятков президентов). У нее был неистовый и громогласный парламент, депутаты которого частенько риторически сожалели о коммунистических временах. Она строилась как федерация без федеральных зданий в регионах, зато с региональными чиновниками, наполнявшими верхнюю палату парламента (пока в 2000 году они не были изгнаны оттуда Путиным и Думой). У нее были невероятно разбухшие органы безопасности и куцая судебная система. У нее был головоломный лабиринт неисполнявшихся законов, но отсутствовали законы самые необходимые. Ее элита находилась под постоянной нелегальной слежкой, но вела себя все более и более нагло. На юридические факультеты ее университетов существовал огромный конкурс, при этом за поступление на них брались и самые высокие взятки. Ее наиболее коррумпированные политики громче всех обличали коррупцию, так что их беспрерывные обличения лишь способствовали ее разгулу, убеждая чиновников, что взяточничество— столь всеобщее явление, что сопротивляться ему нет никакого смысла.
Парадоксы постсоветской России нигде не были так очевидны, как в средствах массовой информации. В 1990-е годы в стране выросли динамичные, хотя и противоречивые медиа. Однако то, что в российских СМИ именовалось «новостями», на самом деле очень часто представляло собой проплаченные заказные материалы, замаскированные под новости. Столь удобная для заказчиков практика могла бы напомнить американские развлекательные СМИ, однако в России ради достижения коммерческих или политических целей можно было за сходную цену приобрести часть новостной колонки в газете или эфирного времени в новостной телепрограмме и таким образом без всяких ссылок на спонсорство разрекламировать себя и очернить своих врагов— причем в тех же самых СМИ, которые на протяжении 1990-х умело и бесстрашно разоблачали лживость официальных сообщений о войне в Чечне или финансовые махинации сильных мира сего. Не менее парадоксально, что руководство главного «частного» телеканала, НТВ, одного из самых видных в стране поборников либерального, рыночного устройства, считало возможным брать кредиты в сотни миллионов долларов и просто не возвращать их. Когда же с помощью сложной комбинации кредитор (Газпром) и путинский Кремль попытались заставить канал платить по счетам, всем показалось, что дело вовсе не в принципе святости договора, а в том, что власть пытается уничтожить своих главных критиков. На самом деле отделить одно от другого невозможно. Свобода СМИ, как и любое другое право, может быть защищена, только если финансовая сторона их деятельности прозрачна и легальна.
Тот факт, что даже лучшие российские газеты и телеканалы торговали своей репутацией за наличные или ради политических выгод, был широко известен. Однако они продолжали считаться важным элементом общественной жизни. И хотя со временем СМИ все больше переходили под контроль государства и подвергались политической цензуре, они по-прежнему оставались для многих других бывших союзных республик единственным источником заслуживающей доверия информации. Подобным образом в России по-прежнему проходили выборы, и хотя они совсем не были свободны от финансового и политического давления, они все же фальсифицировались не в такой степени, как в Беларуси или Средней Азии. Приход в Россию демократии без либерализма немало способствовал развитию хаоса и антилиберальных черт в государстве, но также обеспечил важные политические рычаги для реформ. Таков был противоречивый итог попыток создать новые институты, имея в качестве строительного материала институты старые, причем в условиях, когда перед страной, в отличие от других государств Восточной Европы, не стояла задача быстро трансформироваться для вступления в Евросоюз. Путин и значительная часть политического истеблишмента гораздо больше были озабочены прерогативами государства, чем индивидуальными правами собственности или гражданскими свободами. Однако в конечном счете именно желание на равных соперничать с крупнейшими либеральными державами сохраняло вопрос об институциональных реформах на повестке дня российской власти.
Несмотря на все многообразие перемен, постсоветский социальный и политический ландшафт был обильно усеян массивными обломками старых времен. Особенно это касалось прежней элиты: многочисленного слоя директоров предприятий, обросших во времена плановой экономики обширными межрегиональными связями (их роль перевешивала раздутое значение «олигархов», привязанных в основном к сырьевым отраслям промышленности); бывших сотрудников КГБ, продолжавших поддерживать тесный контакт друг с другом, даже перейдя на работу в «частный сектор»; громоздкой столичной бюрократической касты, копировавшейся региональными исполнительными органами. У этой элиты, которая стала движущей силой развала империи, но сама пережила его, не было ни прежнего единства, создававшегося идеологией, всеобъемлющей организацией и внешней угрозой, ни нового, которое могла бы дать сильная и четкая многопартийная система или здравое понимание национальных интересов, не говоря уже о чувстве гражданской ответственности. Череда лскутных «антикоммунистических» предвыборных коалиций, всякий раз самоопределявшихся как «партия власти», лишь обнажала отсутствие у нее эффективной организации. Окопавшаяся в своих клановых структурах, элита была очень слабо связана с остальным обществом, которое само по себе тоже оставалось дезорганизованным.
Страна перестала быть коммунистической, в ней появились многочисленные и порой открыто соперничающие друг с другом источники власти. Но их распри слишком слабо регулировались правовыми нормами, а чиновничество было бесконечно далеко от служения общественным интересам. Трудности российской трансформации, все еще не имеющей ясной перспективы, еще раз подтверждают общеизвестные истины. То, что гражданское общество и либеральное государство не противоречат друг другу, а, наоборот, являются двумя сторонами одной медали. Что государственная власть не враг свободы, а ее необходимое условие. Что частная собственность без хорошего правительства не дает и сотой доли того, что она могла бы дать. Короче говоря, что хорошее правительство— самое ценное, что только может быть у нации. Вызов, с которым столкнулась Россия, не культурного или экономического, а институционального характера, проблемы страны— это проблемы управляемости и в особенности— существующих институтов власти. Именно такой вызов в бесчисленных вариациях стоит и перед большей частью современного мира.
Глава 7. Идеализм и предательство
Несмотря на угнетение, деспотизм… и привилегии правящих кругов, некоторые люди— особенно коммунисты— сохраняют иллюзии, содержащиеся в их лозунгах.
Милован Джилас. Новый класс (1957)
Угроза, исходящая от советских вооруженных сил, как обычных, так и стратегических, от советского желания доминировать, от эскалации шпионажа и государственного террора по-прежнему остается очень большой. Такова реальность. Просто закрыв глаза, мы не заставим ее исчезнуть.
Президент США Рональд Рейган. Советская военная мощь (1987)
На протяжении почти всей своей истории Российская империя была очень уязвимой великой державой, чьи амбиции, превышавшие ее возможности, были для нее одновременно источником гордости и— больших проблем. Первая мировая война привела империю к распаду, однако большая часть ее территории и ее великодержавная миссия обрели новую форму существования— Советский Союз. Вторая мировая привела к тому, что СССР проник и в Европу, и в Азию дальше, чем это когда-либо удавалось России. Однако системное противостояние с США и их союзниками, истощив советский блок и основу его могущества— стремительно устаревавшую довоенную промышленность, довело его до критической точки. Этот факт был признан Андроповым, а затем Горбачевым; на него часто ссылались и апологеты курса Рональда Рейгана на эскалацию гонки вооружений. В свою очередь, немалых похвал заслужила у аналитиков и администрация Джорджа Буша, которая вроде бы дипломатично демонстрировала «сдержанность» и отсутствие открытого ликования по поводу того, что страна, когда-то взявшая Берлин, стала поспешно сдавать свои позиции (а американцы тут же начали расширение НАТО на восток). Но в обоих случаях овации были явно не по адресу. Горбачев сам подал своим противникам на серебряном блюде отрубленную им голову сверхдержавы— и при этом ему еще пришлось проявить все свои таланты, чтобы убедить обе американские администрации принять участие в банкете[164].
Советский социализм проиграл соревнование с наиболее развитыми странами мира, и даже если бы он тратил на танки и ракеты намного меньше денег, у него все равно не было никаких шансов на победу. Главными причинами поражения стали вовсе не дорогостоящие (для американских налогоплательщиков) фантазии о «звездных войнах» (КГБ поднял тревогу по поводу внутренних проблем в СССР задолго до того, как Рейган успел что-либо предпринять), а послевоенные реалии капиталистических стран: стратегия «сдерживания» коммунизма, поддержанная обеими американскими партиями, а также победа над фашизмом, послевоенный экономический бум, революция в сфере потребления, огромные инвестиции в социальные программы и деколонизация. Эти грандиозные сдвиги привели к тому, что социализм был более не в состоянии обеспечить высокие стандарты жизни, более солидную систему социальных гарантий или более совершенную политическую систему, чем капиталистические демократии, ориентированные на всеобщее благосостояние. Конечно, именно Советский Союз потерял более 20 миллионов жизней, чтобы победить нацизм. И в какой-то степени именно советский пример так вдохновил— или напугал— западное общество, что в нем появились программы занятости, пособия по безработице, пенсии, медицинские пособия, ипотека и школьные завтраки. Американские же «ястребы», пропагандируя необходимость увеличения военных расходов и сокращения социальных программ, тем самым под прикрытием заботы о «национальной безопасности» лишь наносили удар по источнику силы западного общества: открытому, ответственному, демократическому правительству[165].
Самое большое в истории полицейское государство с его пугающим «послужным списком» насилия и репрессий не могло внезапно самоликвидироваться, причем с минимальными последствиями, лишь потому, что оно не в состоянии было выдержать многоуровневое глобальное противостояние систем. В 1980-х советское общество не знало безработицы, а правящий режим был стабилен. СССР не имел большой внешней задолженности, и у него был великолепный кредитный рейтинг. В обществе вплоть до начала реформ не было серьезного недовольства, и даже после этого оно сохраняло лояльность сокращающимся, но все еще грозным Вооруженным силам, милиции и КГБ. Страна все больше отставала, но вполне могла попытаться сократить расходы и уменьшить амбиции без характерной для перестройки экзальтации и хаоса. Если главной проблемой, которая занимала советское руководство, стало невыносимое для СССР соперничество с США, то зачем тогда Горбачеву было ослаблять свой режим, пытаясь демократизировать компартию? Зачем, добившись внушительного разоружения, он попытался провести политические реформы и реанимировать радикально-демократическую систему Советов? Почему, когда стало ясно, что на кону само существование вековой государственности, советский лидер не прибег к колоссальным силовым ресурсам, которыми располагал, и не положил конец претензиям республик на независимость? Этого не произошло потому, что перестройка появилась не просто из глобального противостояния, но из желания воскресить идеалы Октябрьской революции.
Распад СССР лишь задним числом стал казаться предсказуемым. Одновременную гибель социализма и союзного государства мог бы предвидеть лишь тот, кто понимал, что социализм родился как антикапитализм и что степень внушаемого им уважения зависела от реалий и имиджа капиталистических стран. Но после Второй мировой войны и сам капитализм, и геополитический порядок кардинальным образом изменились и социализм утратил немалую долю своей привлекательности, ослабление же цензуры в коммунистических странах сделало этот факт очевидным. Нужно было также понимать, что советская управленческая система совсем не была монолитной, а раздваивалась на партийную и государственную; СССР был одновременно унитарным государством и федерацией национальных государств, которые выпестовала сама Москва; и, наконец, хотя КПСС казалась избыточным дополнением к государственным институтам, на самом деле она была силой, жизненно важной для целостности Союза. Но прежде всего нужно было понимать, что Октябрьская революция была связана с глубоко укоренившимися идеалами, которые пережили все последовавшие за ней кошмары, и что стремлению вдохнуть в эти идеалы новую жизнь суждено было не просто вырасти изнутри системы, но и, учитывая охарактеризованный выше институциональный режим, саму эту систему разрушить.
Поразительно, что перестройка сделала то, о чем в американских спецслужбах не осмеивались мечтать даже завзятые фантазеры, а попутно она еще и оправдала опасную конфронтацию, инициированную США в начале 1980-х[166]. Что бы делали «победоносные» американцы и вспомнил ли бы вообще о них кто-нибудь, если бы советское руководство решило использовать свою колоссальную военную машину для удержания власти любой ценой или для того, чтобы утащить с собой в пропасть весь остальной мир? А после 1991-го что делали бы последующие администрации США, если бы постсоветская Россия с целью извлечь выгоду или причинить максимальный ущерб противникам решилась бы, скажем, превратить Иран в ядерную державу наравне с Францией? Приняли бы Косово в НАТО? Неважно, находятся ли у власти в Вашингтоне республиканцы или демократы, и те и другие плохо понимают как причины неожиданного и мирного окончания холодной войны, так и геополитику новой эпохи, наступившей после распада СССР.
Уничтоженный собственными идеалами и элитой
Сосед Горбачева по комнате в общежитии МГУ в начале 1950-х Зденек Млынарж вспоминал: молодой Михаил «как и все в то время, был сталинистом», проницательно добавляя, что «чтобы стать настоящим коммунистом-реформатором, просто необходимо было быть настоящим сталинистом». Млынарж говорил со знанием дела: бывший сталинист, он стал одним из тех, кто с 1966 года составлял реформистскую «Программу действий» Чехословацкой компартии, опубликованную в апреле 1968 года. К тому времени он уже был одним из главных идеологов «пражской весны», а его «Программа», говоря о свободе печати и праве на создание некоммунистических общественных организаций, в то же время признавала необходимость сохранения партийного руководства. Словом, это было что-то очень близкое к горбачевской программе перестройки. Еще в 1967-м приехавший в Москву объяснить политические планы чехословацкого руководства, Млынарж нашел время посетить Горбачева в Ставрополе. Они говорили об обновленном, очищенном от сталинских «искажений» социализме— волшебной сказке образованных марксистских идеалистов их поколения[167]. На самом деле Ленин был не менее безжалостным диктатором, чем Сталин. Однако миф о том, что Ленин был совсем иной фигурой, о возможности исправить социализм с помощью партийного руководства сыграл колоссальную роль. В послевоенных условиях он оказал столь же разлагающее действие на советский режим, какое Первая мировая война оказала на империю Габсбургов.
Восхождение Горбачева к вершинам власти в Москве не было предопределено, но не было и исторической случайностью. Оно было следствием неизбежной смены поколений в рядах партийного руководства. Даже незаурядное тактическое мастерство, которое позволило Горбачеву преодолеть все препятствия на пути разворачивания перестройки, не было случайным— ведь именно оно стало главной причиной его выдвижения как самого заметного представителя своего поколения. Робость Лигачева также может показаться случайной— но ведь он был выдвинут на роль второго человека в партии самим Горбачевым, который хорошо знал слабости своего заместителя и помнил о партийной истории. Именно память об удалении Хрущева сплотившимися против него аппаратчиками заставила Горбачева развалить в 1988 году аппарат ЦК КПСС, что дестабилизировало сам Союз. В свою очередь, не была случайностью и хрущевская отставка. Под давлением логики событий Хрущев сформулировал в качестве партийного ответа на сталинизм концепцию гуманистического социализма, но запущенные им реформы привели к его устранению от власти. Этот переворот и последующее осторожное правление Брежнева дали повод для ошибочного представления, что суть советской политики— в борьбе «реформаторов» и «консерваторов». Это заблуждение сбило с толку и самого Горбачева, и бесчисленное множество тех, кто оценивал его политику. Между тем суть процесса была совсем в другом: реформы казались неизбежными, но они были равноценны дестабилизации ситуации.
Те немногие аналитики, кто, подобно диссиденту и эмигранту Владимиру Буковскому, действительно понял, что советская политика строится по принципу «Уловки-22»[168], предсказывали, что вслед за дестабилизирующей реформой произойдет консервативный переворот, а потом начнется новый цикл реформ и реакции[169]. Но вопреки Буковскому Горбачев так и не совершил переворота. И вновь объяснение этому мы найдем у Млынаржа. В 1969 году, после того как советские танки задавили «пражскую весну», тот был исключен из партии, а спустя восемь лет присоединился к группе чехословацких интеллектуалов, художников и бывших аппаратчиков, призвавших режим к соблюдению прав человека: он стал одним из авторов документа, известного ныне как «Хартия 77». Млынарж сделал тем самым следующий шаг в своей эволюции бывшего сталиниста: обнаружив, что реформировать социализм невозможно, он отверг его, сохранив свои гуманистические принципы. То же самое случилось и с Горбачевым[170]. Для него вернуться посреди перестроечного хаоса к сталинистским методам для сохранения системы означало бы не просто уничтожить свою репутацию во всем мире, но и предать собственные идеалы. После 1991 года Горбачев остался при своих убеждениях, перестроив их на манер западной социал-демократии. У «падшего бога» оказалась не правая, а левая реинкарнация.
Только немногие из коллег Горбачева по Политбюро разделяли его социалистический романтизм, но еще меньше было тех, кто мог соперничать с ним в хитрости. Он знал, что противники его необычных инициатив разобщены и не решаются продемонстрировать свое недоверие генеральному секретарю. Используя престиж своей должности, он воздерживался от похвал кому-либо из членов Политбюро перед лицом остальных, зато наедине убеждал каждого из них в своей поддержке. За пределами же Политбюро, как он был уверен, партийная дисциплина не позволит его противникам голосовать против предложений, озвученных от имени партии[171]. Но перестройка была партийной программой не только по названию. Несмотря на свою власть и все свои ухищрения, Горбачев смог так долго реализовывать свои идеи лишь потому, что все, за что он выступал, полностью вписывалось в революционную парадигму: увеличить количество и качество промышленной продукции, укрепить мир, оживить компартию, активизировать массы, вдохнуть новую жизнь в Советы. Лишь в 1990–1991 годах он неохотно начал говорить о возможности рыночной экономики и о переустройстве Союза, спровоцировав обвинения со стороны догматичных партийцев в том, что он агент Вашингтона[172]. Однако не приходится сомневаться, что Горбачев и его разрушительное стремление обрести гуманный социализм выросли из самого сердца самой советской системы.
Идеалы Октябрьской революции— мир изобилия, социальная справедливость, власть народа— воодушевляли и антикоммунистический популизм Бориса Ельцина (который сделал инструментом разрушения советской системы другой ее фундаментальный элемент— союзные республики). Гласность обнажила (для тех, кто еще этого не знал) тот факт, что идеалы революции воплощены в институтах, которые сделали эти идеалы не только неосуществленными, но и неосуществимыми. Гласность спровоцировала общее негодование, поскольку эти идеалы все еще не утратили своей силы и люди по-своему были им верны. Конечно, для многих значение имело уже не возрождение привычных идеалов, а свержение системы (к чему стремились немногочисленные диссиденты) или, наоборот, ее увековечение (о чем мечтали многочисленные «патриоты»). Но любой, кто хоть какое-то время прожил в СССР в конце 1980-х и начале 1990-х, помнит, сколько страстной надежды было тогда в настроении людей. Но эта надежда была противоречивой и полной скептицизма, который коренился в глубоком отрыве КПСС от советской (демократической) власти и от идеала справедливости. Это уловил и Горбачев в 1989 году во время Съезда народных депутатов, приковавшего к себе внимание всей траны. А затем пришел Ельцин и пообещал воплотить те же идеалы без всякой партии и аппаратчиков! Неудивительно, что люди, в том числе многие из тех, кто незадолго перед тем вышел из партии, приняли его с небывалым воодушевлением.
Когда Ельцин начал свой популистский крестовый поход, он, вероятно, был не менее искренен, чем Горбачев. Однако было ясно, что он имеет гораздо меньшее представление о том, что должно последовать за коммунизмом, чем Горбачев когда-то имел о структурных ловушках старой системы. Попытка руководить Москвой, не говоря уж о России, с помощью кучки самозваных «демократов», старых приятелей с Урала и прочих некомпетентных управленцев не могла не окончиться тяжелым разочарованием. Ельцин быстро превратился в послушное орудие тех представителей советских институтов, которые душили революционные идеалы и были потревожены горбачевскими попытками их возродить. Конечно, в немалой степени элита после 1991 года обновилась, но большая часть ее все-таки сумела выжить в новых условиях, особенно стремящиеся вверх второй и третий эшелоны. В то же время чиновники, освободившиеся теперь от партийной дисциплины и легитимировавшие свою власть с помощью выборов, стали гораздо более коррумпированы, чем в те времена, когда Андропов начал собирать для борьбы с коррупцией команду искренних партийцев во главе с Горбачевым. Шумная поддержка Ельцина обществом, сменившаяся всеобщей ненавистью, еще раз свидетельствует, что давние мечты о лучшем, более справедливом мире играли в советском социально-политическом ландшафте структурирующую роль и стали главным движущим фактором неожиданного и относительно мирного распада системы.
Очень показательно в этом отношении противопоставление СССР и Китая. Как известно, многие сожалели о том, что Горбачев не взял на вооружение китайскую модель реформ. При Дэн Сяопине китайское руководство укрепило монополию партии, дав возможность (поначалу неохотно) развиваться рынку, но при этом с помощью репрессий удерживая в своих руках политический контроль. Но Китаю не приходилось иметь дело с самой большой в мире свалкой устаревшего оборудования. Тяжелая промышленность в Китае пребывала в плачевном состоянии, однако 80 % населения были крестьянами. Кроме того, китайский экономический бум стал возможен благодаря колоссальным прямым иностранным инвестициям, составившим в 1990-х годах около 300 миллиардов долларов (инвесторами были прежде всего зарубежные китайцы, во вторую очередь— японцы и американцы). У России же не было своих Гонконга и Тайваня. Наконец, неоднозначные результаты китайской трансформации (огромные задолженности, необеспеченность прав собственности, должностные преступления) не столь уж отличны от российских. Кроме того, процесс преобразований в Китае далек от завершения[173]. Так или иначе, пример Китая— еще одно подтверждение того, что социализм с человеческим лицом лишь ускорил распад СССР. Советские реформы проводились не безжалостным прагматиком типа Дэн Сяопина или Берии, а человеком, готовым пожертвовать централизованной властью во имя партийной демократии, но при этом по идеологическим причинам не решавшимся на введение капитализма,— словом, настоящим идеалистом хрущевских времен.
Армагеддон, которого не было
Ученые, именовавшиеся раньше советологами, пережили распад объекта своего изучения. Вплоть до 1991 года одни из них (левые) готовы были поручиться своей репутацией, что реформаторам удастся изменить систему; другие (правые) настаивали, что ни к каким переменам система не способна. Поскольку советский социализм в итоге действительно оказался нереформируемым, но при этом реформатор Горбачев руководил мирной заменой коммунистической системы демократически избранным правительством, каждая из сторон отказалась признать в этом споре свое поражение (конечно, несгибаемость спорщиков подкреплялась стабильностью их академических должностей и окладов). И те и другие ошибались. Они не имели понятия об институциональной динамике, связывавшей воедино судьбы социализма и Союза, то есть об избыточности и при этом сущностной важности КПСС для федеративного советского государства. Правые при всей реалистичности их взгляда на советскую систему, с насилием и неразрешимыми противоречиями, которые лежали в ее основе, не желали замечать, что значительная часть народа поддерживает режим и что в столь живучих идеалах революции немало позитивного содержания. Романтическая вера левых в возможность гуманистического преображения социализма действительно была, как и указывали правые, иллюзией. Но именно эта иллюзия обеспечила то, что правые считали невозможным,— идущее сверху саморазоружение системы.
Сколько советологов осознало, насколько глубока вера Горбачева в преображение социалистических идеалов и насколько смертельно опасны эти идеалы для советской системы? Кто из них видел воплотившуюся в судьбе Млынаржа (и многих других) перспективу эволюции идей «социализма с человеческим лицом» в гуманистическое неприятие ленинизма? Кто из них осознал глубину пропасти между внешне схожими вторыми лицами в партии— «консерватором» Сусловым, способствовавшим антихрущевскому заговору, и «консерватором» Лигачевым, который так ничего и не сделал для смещения Горбачева и при этом привлек к себе столько внимания, что это сбило с толку всех наблюдателей? Кто из аналитиков предвидел, что союзные республики, особенно Россия, станут для представителей среднего номенклатурного эшелона лестницей наверх, а для дрейфующих, но при этом прекрасно оснащенных высших слоев— «тихой гаванью»? Россия как безопасное пристанище для бегущих из СССР! Кто осознал, что неограниченный доступ к госсобственности и счетам в Госбанке превратит измену элиты, ненамеренно усиленную горбачевскими попытками обновления, в массовое движение? Идеализм, дающий простор самому низменному оппортунизму! Неожиданное, хотя и абсолютно логичное саморазрушение системы, инициированное романтизмом и увенчанное предательством, было пронизано поистине шекспировским драматизмом.
Уникальная смесь честности и бесчестья, принципиального самоограничения и изощренного своекорыстия привела смертоносную систему к довольно тихому самораспаду. Ни один из республиканских Комитетов госбезопасности не выходил из подчинения союзному руководству вплоть до начала августа 1991-го, когда грузинский КГБ объявил о своей верности грузинскому президенту[174]. 350-тысячные внутренние войска МВД становились более зависимыми от местных властей, но одновременно, следуя указаниям из Москвы, стремительно милитаризировались[175]. Что касается армии, то союзные республики все больше контролировали набор призывников, которые все чаще служили на территории своей республики. Однако, как пишет крупнейший эксперт в этой области, Вооруженные силы «как-то неожиданно не распались мгновенно. Система командования ими оказалась очень эластичной»[176]. К счастью, реформировать социализм означало порвать со всем, что напоминало о сталинских или брежневских методах, в том числе с силовыми акциями и репрессиями внутри страны. Даже те, кто с запозданием решился спасти Союз в августе 1991-го, прибегли лишь к крохотной части военной мощи, которой они располагали, да и эту часть не смогли толком использовать. В этом контексте можно утверждать, что перестройка увенчалась фантастическим успехом[177]. Реформирование социализма также непреднамеренно подтолкнуло советскую элиту к растаскиванию системы, чем она с удовольствием и занялась. И в этом отношении перестройка также увенчалась успехом.
Помните те гипнотизирующие карты Евразии, усеянные изображающими советскую военную мощь миниатюрными танками, пусковыми ракетными установками и войсками, которые демонстрировались по американскому телевидению в связи с дебатами в Конгрессе по поводу ассигнований Пентагону? А ведь это супермилитаризованное государство во время всех перестроечных невзгод даже непопыталось цинично развязать «маленькую победоносную войну», чтобы усилить общественную поддержку режима. Помните, какой шум поднялся после вторжения Саддама Хусейна в Кувейт в августе 1990 года и страхов по поводу наличия у него оружия массового уничтожения? А ведь возможности Ирака по сравнению с советскими были просто ничтожны. Помните продолжавшиеся вплоть до конца 1980-х многолетние предупреждения времен холодной войны об опасности упреждающего ядерного удара со стороны СССР? А ведь даже когда советские руководители поняли, что дни их сочтены, они могли бы развязать из чувства мести опустошительную войну или заняться шантажом по поводу ее перспектив. Помните знаменитые труды, уравнивающие советский и нацистский режимы? А ведь нацисты держались до последней капли крови безо всяких атомных бомб. Помните негодование, которое навлек на себя Франклин Рузвельт за то, что в Ялте «отдал» Сталину Восточную Европу? А ведь Рузвельт не имел в том регионе ни единого солдата. У Горбачева же было в Восточной Европе 500 тысяч военнослужащих, в том числе 200 тысяч в Германии уже после ее объединения. Командные и оперативные структуры Варшавского договора оставались работоспособными вплоть до середины 1991 года.
Именно Горбачев «сдал» Восточную Европу. Ошеломленный ходом событий, он отказался от жемчужины короны коммунистической империи— Берлина, за который была заплачена человеческими жизнями самая дорогая в мировой истории цена. А взамен его страна получила немного наличности и быстро потраченные кредиты, а также пустые обещания сотрудничества. На торжественной церемонии 1994 года по поводу окончания вывода войск из Германии нетрезвый Ельцин выхватил у маэстро палочку и начал дирижировать немецким оркестром, вызвав настоящий международный скандал. Насколько хуже все могло бы обернуться, если бы сильный лидер, заручившись поддержкой части советской элиты, продемонстрировал бы безжалостную решимость сохранить империю или— после того, как положение уже нельзя было исправить,— позволил бы себе какую-нибудь злобную или безумную выходку. С 1940-х годов мир очень сильно изменился, однако кровавый исход распада Югославии в 1990-х свидетельствует, что кошмары еще возможны. Между тем история знает немного примеров столь смирной и безропотной капитуляции, какая случилась с Советским Союзом[178].
Не столько «реформы», сколько продолжение распада
Самодовольству, с каким посторонние наблюдатели смотрели на крах СССР, под стать была лишь наглость, с которой многие из них (например, официальные лица администраций Рейгана и Буша-старшего) претендовали на роль авторов этой драмы. И высокомерие такого рода деятелей лишь росло, когда речь заходила об отношениях с постсоветской Россией. Администрация Клинтона присвоила себе ведущую роль по руководству российским «переходом». Однако это типично американское самозванство, включавшее бесконечные «консультационные» визиты в Москву, вскоре стало стеснять обе стороны. В конце концов даже администрация Клинтона начала осознавать, что Россия не сможет в мгновение ока превратиться в либеральное государство и создать рыночную экономику. «Вина» за «провал российских реформ» была аккуратно переложена на Международный валютный фонд (в высшее руководство которого, между прочим, входит министр финансов США). На совести МВФ, конечно, много разных грехов, но гораздо важнее отметить, что роль Вашингтона и вообще внешнего мира в российских процессах (и в фазе «доверия», и в период «обвинений») была чудовищно преувеличена. Главным следствием этой самопровозглашенной Западом роли «организатора» российского «перехода» (при этом «организация» не включала в себя финансирование с помощью прямых инвестиций) было усиление антизападных настроений в России и антироссийских— на Западе.
Головоломка российских реформ заключалась в том, что помимо труднодостижимой макроэкономической стабилизации они требовали освоения государством совершенно новых функций, в том числе укоренения государственной власти в организованных электоральных группах и в сознании отдельных граждан, и это в условиях громоздкого и недееспособного государства, отсталой и нерыночной экономики, полученных в наследство от СССР. Именно в этом заключалась наиболее глубокая причина того, почему серьезные либеральные реформы в России так и не состоялись. Они были просто невозможны в складывавшемся десятилетиями социальном и институциональном пространстве при полном исчезновении даже того ограниченного контроля над чиновниками, какой существовал в советское время. Дискурс «неолиберальных реформ», подразумевавший, что советское прошлое почти полностью ушло в историю, привел к тому, что вопрос о том, существуют ли вообще в стране собственность и рынок, оказался подмененным в политических баталиях (и до известной степени в социально-экономической реальности) вопросом об их наилучших формах. «Реформы» также гальванизировали огромные и поначалу дезориентированные лоббистские группы советской эпохи. Культивирование больших надежд оказалось самоубийственным предприятием. В итоге вся вина за бесконечные бедствия России была возложена не на советское наследие, а на «реформы». Правда, поедание и присвоение останков советского прошлого в 1990-е достигли такого размаха, какой мог бы претендовать на масштабы «реформы». Преподав тяжелые и болезненные уроки, она создала новые, хотя все еще очень ограниченные возможности движения вперед.
Иначе говоря, советский распад был именно распадом, а не свержением социалистического общественного строя (как, например, в Польше), и в постсоветской России этот распад продолжился[179]. За пределами богатой и эффектно обновляемой Москвы и некоторых других крупных городов стремительное сползание вниз не прекращалось на протяжении всех 1990-х. По-прежнему ходили поезда дальнего следования и работал городской общественный транспорт, однако построенные в советские времена больницы и школы становились все более ветхими или закрывались, а энергетические сети старели и становились все менее надежными. Из 1300 работавших в России до 1991 года аэропортов к концу 1990-х осталось около 250, да и те нуждались в срочном переоборудовании. Речные суда советской эпохи ржавели вдоль некогда популярных маршрутов к полуразрушенным базам отдыха. Российские тюрьмы, контингент которых никогда не был меньше миллиона человек (больше, чем было во всем СССР в последнее десятилетие его существования), вынуждены были пропускать до 5 миллионов заключенных ежегодно, в том числе не менее 100 тысяч больных тяжелыми хроническими заболеваниями. Алкоголизм, существовавший и до 1991 года, поразил до 20 миллионов россиян— 1/7 часть населения. Средняя продолжительность жизни уменьшалась (начиная с 1970-х), а численность населения падала. Токсические отходы продолжали сливаться в реки и попадать в грунтовые воды. «Никакая другая крупная индустриальная цивилизация не отравляла столь долго и систематично свою землю, воздух, воду и людей»,— писали аналитики об СССР, добавляя уже в отношении России, что «ни одно развитое общество не сталкивалось со столь безотрадными политическими и экономическими итогами этой практики, имея при этом столь незначительные средства для инвестирования в восстановление природной среды»[180].
Несомненно, наиболее впечатляющим проявлением распада была дезинтеграция самых больших в мире вооруженных сил— как если бы демонстрировавшиеся когда-то по американскому телевидению карты, изображавшие советскую мощь, были не более чем миражом. Одной из причин упадка армии был распад Союза: ведь многие системы, например противовоздушной обороны, были едиными структурами, фрагменты которых оказались теперь рассеяны по различным государствам. Другой причиной была нехватка денег. В 1989 году в СССР было построено 78 подводных лодок и военных судов, а в России спустя десятилетие— всего 4, одна из которых— «Курск»— взорвалась и затонула. Почти все вооружение, производившееся радикально сократившимся военно-промышленным компексом, было предназначено на экспорт, поскольку иностранные покупатели платили «живыми деньгами». Много военного оборудования, доставшегося России от СССР, было брошено из-за нехватки запасных частей и невозможности техобслуживания. Неожиданно оказалось, что ВМФ Швеции имеет на Балтийском море втрое больше сил по сравнению с Россией, а Турция— вдвое больше на Черном море. Дальневосточный российский флот практически прекратил свое существование, ржавея в портах. Что касается сухопутных сил, то Россия унаследовала от СССР 186 дивизий, примерно 2/3 от количества, имевшегося в 1985 году. Однако к 1996 году Россия имела лишь 30 дивизий, да и то на бумаге. В лучшем случае 10 из них были боеспособны. Не менее насущными для армии, чем политические и экономические перемены, стали проблемы безопасности, окружающей среды и здоровья. Между тем внутренние войска МВД разбухли до 29 дивизий, а налоговая полиция и персонал нового Министерства по чрезвычайным ситуациям были милитаризированы подобно американским полицейским отрядам быстрого реагирования— как если бы Россия переживала полномасштабную гражданскую войну.
В то время как здания Министерства обороны и Генерального штаба в Москве были до отказа забиты представителями по-прежнему огромного военного истеблишмента, армия испытывала нехватку в продуктах питания, а дедовщина приобрела чудовищный размах. Случаи дезертирства и уклонения от призыва насчитывались десятками тысяч. В 2000 году президент Путин, чья карьера началась в КГБ как раз в то время, когда это ведомство начало предупреждать о нарастающих проблемах в стране, и чей последующий административный опыт был связан с безуспешными попытками институционализировать рыночный капитализм в Петербурге, пообещал остановить и даже обратить вспять развал вооруженных сил. Однако в 2001-м, потратив много месяцев на преодоление дрязг в руководстве страны по поводу направления военных «реформ», он объявил о сокращении армии с 1,2 миллиона до 800 тысяч военнослужащих, при том что призыв в 1999-м, во время второй чеченской войны, оказался гораздо ниже 100 тысяч солдат, так что пришлось привлекать к службе контрактников. Правда, тогда не говорилось о том, что сокращаются войска, существующие лишь на бумаге. Другими словами, военная «реформа» была очень похожа на «реформу» экономическую, оказавшись смесью громких деклараций о том, что нужно сделать, решительного сопротивления здравым инициативам и разворовывания отпущенных средств.
Между тем новости о пресеченных попытках контрабанды ядерных материалов (исключительно с гражданских объектов), о командных пунктах управления запуском ракет, обесточенных предприимчивыми охотниками за цветными металлами, и о забастовках в ракетных войсках стратегического назначения, не получающих зарплаты, вновь и вновь свидетельствовали о том, что проблемы вышли далеко за пределы обычного кризиса. Для всего мира было бы лучше, если бы у России появились профессиональные, дисциплинированные вооруженные силы, которые могли бы гарантировать ее безопасность и надежный контроль за оружием массового уничтожения, в том числе примерно за 1300 тоннами обогащенного урана и 150–200 тоннами плутония (для одной бомбы достаточно 8 килограммов). США предусмотрительно финансировали уничтожение и безопасное хранение ядерного оружия, но лишь частично[181]. Россия также располагала самыми большими в мире запасами химического оружия— более 40 тысяч тонн удушающих и нервно-паралитических отравляющих веществ (для известного теракта в токийском метро хватило одной ампулы зарина). В 1993 году Россия подписала Конвенцию о запрещении химического оружия, ратифицированную Думой в 1997 году. Запасы химического оружия должны были быть уничтожены в течение 10 лет (с возможностью 5-летней пролонгации этого срока)[182]. Наконец, в России было множество специалистов по производству биологического оружия[183]. На самом деле десятки тысяч ученых и технических специалистов в области оружия массового уничтожения, действуя с одобрения правительства или без него, могли бы изменить стратегический баланс в любом регионе мира. «Только глубокое чувство собственного достоинства и патриотизм российских специалистов по ядерному оружию предотвратили обвальную катастрофу»— к такому выводу пришла группа обеспокоенных ученых, добавляя, что «практически все остальное в России подлежит свободной продаже»[184].
Куда идет Россия? Она в Евразии. А вот куда идет остальной мир?
Когда ленинизм совершил самоубийство, на смену ему так и не пришло ничего за исключением «перехода» и «реформ». В 1983 году один проницательный исследователь, анализируя очевидный упадок коммунистической идеологии, предсказывал, что «государственной идеологией» может стать русский национализм[185]. Десятилетие спустя предупреждения об опасности национализма уже стали необычайно модными. Но мрачные пророчества на эту тему так и не сбылись. Правда, Ельцин попытался вдохновить либеральных националистов с помощью кампании за возрождение России. Однако «возрождение» оказалось лишь еще более глубоким коллапсом. Радикальные же националисты дрейфовали в сторону воссозданной и стареющей компартии. Ее циничный лидер Геннадий Зюганов в октябре 1993-го, когда президент обстреливал Белый дом, уехал в очень кстати подвернувшийся отпуск и вернулся после путча, чтобы занять опустевшее место «оппозиции». Определенное количество протестных голосов временно досталось шовинистам, ведомым медиаклоуном Владимиром Жириновским. Горстка откровенно фашистских организаций, некоторые из которых были связаны с коммунистами, оказались замешаны в отдельных и в основном оставшихся безнаказанными насильственных актах. Однако в целом эксперты, загипнотизированные политической риторикой и перепутавшие реальный хаос с потенциальной возможностью диктатуры, ошиблись: пресловутая «красно-коричневая» коалиция на свет так и не появилась.
Ощутимое сожаление об утрате Союза и распаде социалистического лагеря не означало желания— по общему мнению тщетного— вернуть прошлое назад. Реальность была такова, что сохранить, а затем трансформировать Союз (без трех прибалтийских республик), не прибегая к серьезному кровопролитию, было бы просто невозможно. Но поскольку идея «великой России» тесно переплелась с коммунистической идеологией, крах последней создал зияющую пустоту. В 2000 году у национального гимна России все еще не было слов. Президент Путин пошел на то, чтобы вернуть советский гимн— с модифицированным текстом. Его музыка впервые прозвучала в 1943 году, вдохновляя людей на войну с нацистской Германией. Путин вернул также советское красное знамя— но лишь для российской армии и без серпа и молота. В 1945-м красный флаг был водружен над немецким Рейхстагом. Этот ключевой в истории России XX века эпизод, ставший во многих отношениях ее кульминационным пунктом, эмоционально остался тем немногим, что смогло пережить конец коммунистической эпохи.
Только фантастическая наивность как Горбачева, так и Ельцина позволяла им рассчитывать, что Россия будет допущена в элитарный клуб мировых держав просто из симпатии. Путин казался бльшим реалистом, не питая иллюзий по поводу «партнерства» с США и обоснованно соотнося интересы своей страны прежде всего с Европой, хотя и не забывая о российских интересах (и прежних рынках) в Азии— от Ирака и Ирана до Индии, Китая и Корейского полуострова. Проблема России в этом контексте заключалась в том, что она не вписывалась в процессы мировой политической интеграции. Она не имела никаких шансов на вхождение ни в один из трех мировых альянсов, два из которых частично совпадали с военными (и все три имели центральным звеном Соединенные Штаты): Североамериканское соглашение о свободной торговле (North American Free Trade Agreement— NAFTA); Тихоокеанское кольцо/военный альянс США и Японии; Евросоюз/НАТО. Именно мечта о воссоединении с Европой, возникшая еще до начала ннешнего процесса расширения Евросоюза, подтолкнула бывших советских сателлитов и страны Балтии к более глубокой либерализации[186]. Россия же географически оказалась дальше от центра Европы, чем когда-либо с начала XVIII века (если не считать калининградского анклава). При этом Москва и прилегающие к ней территории по плотности населения и экономическому развитию превосходили все вновь принятые в ЕС страны за исключением Польши. И в России были мегаполисы, чья экстраординарная концентрация людских и материальных ресурсов отчасти помогала компенсировать ее многочисленные институциональные недостатки.
Даже учитывая невозможность для России стать полноправным членом ЕС, лучшей долговременной стратегией для страны на рубеже нового тысячелетия могли бы стать попытки присоединиться к зоне евро. Впрочем, будущее России так или иначе связано и с реинтеграцией в рамках ее собственной потенциальной NAFTA— фантомного СНГ. Накануне 10-летия распада СССР первоначальное ликование по поводу краха Союза во многих бывших советских республиках сменилось более трезвыми размышлениями о разрушенных связях. Некоторые из этих связей (конечно, за исключением прямого политического руководства Москвы) были на пути к восстановлению. Подобно тому как это произошло после распада британской и французской колониальных империй (или японской и германской военных систем), после исчезновения СССР Россия, учитывая ее размеры, возможности и энергетические ресурсы, может попытаться сохранить дипломатическое и экономическое доминирование на территориях, которые она когда-то контролировала. По мировым стандартам это было бы не возвратом к империализму, а проявлением того, что обычно называют «властью рынка».
Между тем можно лишь гадать, окончит ли свои дни нынешняя мировая экономическая система, подчиненная США, так же, как окончила предыдущая система конца XIX века, где доминировала Британская империя. Конечно, никому не дано предвидеть будущее, но любому историку известно, что конъюнктура всегда меняется. Викторианская Британия, чья коммерческая и геополитическая мощь захватывала дух, отказалась мириться с резким усилением германской мощи на континенте и особенно с немецкими попытками создать мощный военно-морской флот. Истощив все великие державы, независимо от их позиции в англо-германском противостоянии, Первая мировая война вместе с ее последствиями, включая фашизм, нацизм, советский социализм и Великую депрессию, положила конец существовавшей мировой экономике и в конце концов привела человечество ко Второй мировой войне, оказавшейся даже более гибельной и разрушительной. Но та война открыла путь второй мировой экономической системе, у которой был новый и иначе организованный экономический и геополитический гегемон— США[187].
В числе великих держав лишь Советский Союз вызывающе шел не в ногу с переменами, заданными Второй мировой и доминированием американской модели. Но в 1991 году советскому изоляционизму пришел мирный конец. Такой поворот событий мог обнажить или даже усилить нестабильность, которая была заложена во второй мировой экономической системе. Капитализм— необычайно динамичный источник бесконечного созидания, но также и разрушения. Взаимные связи увеличивают общее благосостояние, но повышают и риски. Да и сами Соединенные Штаты еще более увеличивают эту непредсказуемость, сохраняя колоссальную военную и разведывательную машину, так и не демобилизованную после окончания холодной войны, демонстрируя горючую смесь высокомерия и паранойи в ответ на предполагаемые вызовы их глобальным претензиям и с упрямством пренебрегая теми самыми правительственными институтами, которые обеспечивают их мощь.
Эпилог. Окончание распада. Путинские годы и далее
Я не в состоянии предсказать действия России. Это загадка, хранящаяся в секрете, завернутом в тайну. Однако к этой загадке, может быть, есть ключ. Он— в национальных интересах России.
Уинстон Черчилль. Выступление по радио (1939)
Мы воздерживались от того, чтобы демонстративно поднимать наше знамя или объявлять о своем лидерстве, и именно таким образом смогли получить дополнительное пространство для маневра в международных делах.
Вэнь Цзябао, премьер КНР. Жэньминь жибао (27 февраля 2007)
7 мая 2008 года по-мальчишески выглядящий Дмитрий Медведев стал третьим президентом России. Это событие было знаковым. Медведев являлся кем-то вроде ученика, пообещав в ходе избирательной кампании назначить своего ментора, уходящего президента Владимира Путина, премьер-министром. Однако он вовсе не был подставным президентом. Он был не назначен, а всенародно избран на свой пост. Он занял Кремль. Согласно конституции, он мог не только назначить, но и отправить в отставку премьер-министра вместе со всем правительством (которое по-прежнему не зависело от парламентского большинства). Парламент, со своей стороны, мог объявить президенту импичмент, при условии что за это проголосуют две трети депутатов. Именно таким большинством располагала в обеих палатах парламента «Единая Россия»— эрзац правящей партии, лидером которой стал Путин. Но даже сам Путин не мог иметь полного представления, чем станет этот «тандем» (придуманная им велосипедная метафора) для каждого из его участников— и для России в целом. Окончательный переход всей полноты власти к Медведеву— если бы он произошел— должен был быть постепенным, сопровождаться кризисами, инициированными противниками нового президента, и потребовать от него не меньшей ловкости и решительности, чем проявленные когда-то Путиным.
В отличие от подавляющего большинства российских лидеров (вплоть до царей), которые расставались с властью либо в гробу, либо под конвоем, Путин оставил высший в стране пост добровольно, в прекрасном состоянии здоровья и на вершине популярности. Можно утверждать, что в 2000 году он стал президентом, располагая не большей реальной властью, чем Медведев в 2008-м, и должен был выдерживать давление не меньшего количества мощных (хотя и иных) кланов и групп, не имея при этом никого в роли щита. Путин, кроме того, столкнулся с вооруженным противостоянием в Чечне, которое благодаря жестким действиям и опоре на местные кланы ему в основном удалось подавить. В конце 1999 года покойный Борис Ельцин (1931–2007) ушел в отставку накануне окончания своего второго президентского срока и назначил Путина, своего премьер-министра и бывшего руководителя ФСБ, исполняющим обязанности президента и своим преемником. Ельцин предрек при этом, что малоизвестный разведчик, который смог одержать победу на контролируемых властью президентских выборах, будет человеком, который «объединит вокруг себя тех, кто возродит великую Россию». Столь неожиданное возвышение жесткого и ультралояльного Путина стало результатом тайной сделки, продвигавшейся «семьей» (в буквальном и политическом смысле) Ельцина и продиктованной инстинктом самосохранения в не меньшей степени, чем патриотизмом. В итоге оно стало одним из наиболее живучих элементов ельцинского наследия[188]. А что станет с путинским наследием, которое, кажется, поставлено им— по крайней мере отчасти— на Медведева?
В отличие от уходящего Ельцина, Путин не извинялся перед гражданами России. Напротив, он пользовался любой возможностью для рекламы собственных достижений, в числе которых было «восстановление суверенитета» России перед лицом международных организаций и иностранных держав, а также восстановление центральной власти перед лицом субъектов федерации (теперь их было 83) и так называемых олигархов. Путин располагал достаточными средствами и легитимностью, по крайней мере внутри страны, для того чтобы изменить ельцинскую конституцию 1993 года и сохранить за собой пост президента. Но он предпочел не делать этого, оставшись— на свой лукавый манер— верным конституционному ограничению президентских полномочий двумя сроками подряд. Также вотличие от Ельцина, Путин не удалился в больницу или на дачу, а, наоборот, занял пост премьер-министра, чьи полномочия были им самим предварительно расширены. Но как и его собственный благодетель, 55-летний Путин выдвинул на свое место руководителя моложе себя. 42-летний Медведев стал самым молодым высшим руководителем России со времен восшествия на престол Николая II в 1894 году. Медведев получил огромную конституционную власть президента России (подарок от Ельцина) в условиях, когда российское государство больше не рассыпалось (подарок от Путина).
Признание того, что Путин действительно способствовал консолидации унаследованного им распадающегося государства, в том числе ограничению злоупотреблений в регионах, не означает одобрения его проникнутого духом КГБ стиля управления, зачастую не только циничного, но и непоследовательного[189]. Тем не менее глубокий экономический коллапс был преодолен. С конца 1999-го до конца 2007 года стоимость российского фондового рынка выросла с 60 миллиардов до более чем 1,3 триллиона долларов. В период руководства легендарного Джека Уэлча (1981–2001) стоимость акций компании General Electric выросла с примерно 14 до более чем 400 миллиардов долларов. В 1999 году журнал «Fortune» назвал Уэлча «менеджером столетия». Однако Путина никто в мире не предлагал наградить этим почетным титулом— может быть, за исключением тех 70 % населения России, которые поддерживали его самого и выбранного им преемника.
Жителям страны нравился не Путин сам по себе. Им нравилась путинская Россия. Им нравилось быть средним классом. Им нравилась возможность планировать свое будущее. Небольшое утешение для оппонентов, преследуемых по политическим мотивам, но за время второго президентского срока Путина средняя заработная плата в России росла более чем на 10 % в год в реальном выражении. По меньшей мере каждый седьмой житель страны, особенно пенсионеры и обитатели сел, продолжал жить в бедности. Неравенство бросалось в глаза. Но безработица в городах отступила, поскольку работодатели нуждались в рабочих руках, тем более квалифицированных. Особенно важно, что в стране получила широкое распространение частная собственность, пусть и далекая от незыблемости.
Другими словами, Путин руководил не просто восстановленной «вертикалью власти», построенной по образцу самодержавия с элементами авторитаризма и новых политических технологий, а формирующимся новым рыночным обществом. При всех своих проблемах российское общество являлось источником одновременно и динамизма, и стабильности. Согласно исследованию, проведенному Институтом социологии Российской академии наук, около 25 % россиян можно было отнести к устойчивому среднему классу, а большинство остальных желали присоединиться к их числу. Другие подобные исследования, также основанные на данных о доходе, образовании, знании иностранных языков, поездках за рубеж и— самое важное— владении собственностью, подтверждали эту картину или указывали на еще более широкий средний слой (который некоторые именуют «классом потребителей»). При этом примерно половина городского среднего класса в России работала в госаппарате или больших государственных компаниях. Даже занятые в новом частном секторе являлись в основном сотрудниками крупных корпораций. Так что в общем и целом российский средний класс состоял не из независимых владельцев малого и среднего бизнеса (если в США и Западной Европе в малом и среднем бизнесе занято от 60 до 70 % всех работающих, а в Китае— 55 %, то в России— не более 25 %). Тем не менее в России был растущий государственный и корпоративный средний класс, кровно заинтересованный в успехе Медведева. Именно из его рядов вышел и сам Медведев, бывший когда-то одним из учредителей крупного целлюлозно-бумажного консорциума.
Внешним наблюдателям миллионы новых владельцев недвижимости, инвесторов и отдыхающих за границей туристов могли показаться слоем по природе своей авторитарным или в лучшем случае аполитичным. Этот образ во многом коренился в англо-американских социальных науках, где уже давно оспаривался тезис о том, что наличие в какой-либо стране стабильного среднего класса гарантирует, что она находится на пути к демократии. Аналитики часто указывали на Тайвань и Южную Корею, однако эти страны представляют собой лишь исключения, тем более если не сводить демократию к простому наличию выборов или к обозначению страны как «частично свободной», столь же бессмысленному, как диагноз «наполовину беременна». Уверенный экономический рост совсем не обязательно несет с собой либеральное политическое устройство. Чтобы достигнуть устойчивой политической подотчетности власти, требуются организованное общество и политическая борьба, культурные традиции, а также благоприятствующие географическое окружение и внешние обстоятельства. Учитывая это, российский средний класс можно было считать довольно типичным: его представители ценили твердую национальную валюту, умеренную инфляцию, доступные кредиты, образование для детей, спутниковое телевидение, Интернет, свободный выезд за границу и прежде всего— отсутствие социальных потрясений. Если бы при Медведеве все это осталось неизменным и если бы он при этом время от времени демонстрировал свое противостояние Западу— значит, как и Путин, он был бы настоящим национальным лидером.
Однако над частичной передачей власти Медведеву висел огромный вопросительный знак— и не только из-за того, что Путин никуда не исчез. Первой проблемой была неизбежная в авторитарных системах грызня. В случае с Россией многочисленные хищнические кланы стремились поглотить на своем пути все, в том числе друг друга. Другой проблемой был рост бюрократической коррупции— этот бизнес рос быстрее любой другой отрасли, переживавшей экономический бум. Кроме того, корпоративный сектор погряз в кредитах и долгах— и это в условиях по-прежнему неустойчивой банковской системы. Россия страдала и от возобновившейся инфляции, которая снизилась с 20 % в 2000 году до 6 % в 2006-м, но затем в начале 2008 года подпрыгнула до 14–15 % благодаря огромным предвыборным расходам на фоне длительного периода экономического роста и скачков мировых цен[190]. Однако еще большей проблемой стали, как это ни парадоксально, российские успехи.
Ничто не обременяет больше, чем успех
То, что распад советской системы затянулся надолго после 1991 года, многих удивило. Но не меньшим сюрпризом стало и его окончание. То, что в 1998-м (когда Россия резко девальвировала рубль и объявила дефолт по своим долгам) выглядело как оглушительный провал, оказалось прелюдией к эффектному возрождению. Терапия (на этот раз не шоковая) заключалась отчасти в жестких фискальных мерах, которые начали применяться еще до Путина, но впечатляюще реализовывались на протяжении всех лет его президентства. Грандиозный рывок России стал также следствием спровоцированного Китаем безудержного роста спроса на мировом рынке, который, учитывая подешевевший рубль, позволил возродить колоссальные и неиспользовавшиеся производственные мощности, унаследованные Россией от СССР.
Конечно, во внешнеторговом обороте России ключевую роль по-прежнему играла Германия и другие страны Евросоюза (в три раза большую, чем бывшие советские республики). Но в глобализованном мире все взаимосвязано. Многое из того, что добывалось и производилось в России (не только нефть), подскочило в цене благодаря ненасытному китайскому гиганту. Российские заводы (в основном приватизированные) наконец встали на трудный путь реструктуризации. Наряду с этим складывалось нечто новое— огромная сфера услуг, подстегиваемая обширным потребительским спросом. Хотя и с запозданием, в страну пришли большие инвестиции. Многие аналитики были убеждены, что Россия растет исключительно благодаря нефти. Но она росла также и благодаря Китаю.
Сама по себе сырая нефть при всем ее значении не могла объяснить десятилетнего российского рывка с экономическим ростом по 7 % в год. Российская экономика начала расти задолго до того, как в 2004 году начался взлет нефтяных цен. С тх пор ее производящие отрасли (производство, услуги, строительство) росли быстрее, чем добывающие. Безусловно, экономическая диверсификация России была далека от завершения (нефтегазовая отрасль составляет 20 % внутреннего валового производства и при этом 60 % экспорта). Решающая проверка для экономики страны должна была начаться вместе с коллапсом нефтяных цен. Но тем аналитикам, которые продолжали приписывать российский экономический бум слепой удаче, связанной с заоблачными нефтяными ценами, стоило бы съездить на выходные в Нигерию и попробовать найти там процветающий средний класс.
Черное золото готовило экономике налоговый капкан, но России в целом удалось его избежать. При Ельцине цена на нефть в среднем составляла 17 долларов за баррель, в начале президентства Путина она установилась на уровне около 20 долларов, а затем поднялась, достигнув за период 2000–2007 годов в среднем 40 долларов. В итоге Россия, согласно оценке министра финансов Алексея Кудрина, за это время получила 475 миллиардов долларов благодаря подъему нефтяных цен выше 20 долларов за баррель. На страну пролился нефтяной дождь, доходы от которого, однако, легко могли быть попросту растрачены. Достаточно вспомнить о займах МВФ ельцинских времен или о советских и ближневосточных нефтедолларах в 1970-е. При Путине 340 миллиардов долларов (72 % от неожиданного подарка в 475 миллиардов) пошло в госбюджет. Помимо прочего, эти деньги были направлены на выплату колоссального внешнего долга страны. Россия смогла погасить раньше срока висевший на ней тяжким грузом внешний долг СССР. Кроме того, в 2004 году правительство создало Стабилизационный фонд, формируемый за счет дополнительных доходов от экспортных пошлин на нефть и остатков бюджетных средств. Средства фонда находились под управлением Министерства финансов и могли инвестироваться только в иностранные активы. Эти меры, призванные защитить Россию от колебаний валютных курсов и мировых цен на сырье, действительно помогли предотвратить чрезмерное подорожание рубля, поддержать внутреннего производителя и надолго сдержать инфляцию.
Несмотря на столь выдающиеся экономические достижения, пришедшиеся на период руководства Путина, аналитики, возмущенные его авторитарным стилем руководства и беззастенчивым перераспределением собственности, отказывали ему в доверии. Стоит, однако, прислушаться к Андрею Илларионову, который был главным экономическим советником Путина с 2000 года до декабря 2005-го, а затем стал жестко критиковать его политику. 22 марта 2008 года в ответ на ремарку главного редактора независимой радиостанции «Эхо Москвы», что после 1998 года было легко обеспечивать рост, он заметил: «Далеко не всегда». «Надо… отдать должное Путину,— сказал Илларионов.— Потому что не кто иной, а именно он являлся мотором… мотором, требующим от правительства… осуществления мер по упрощению ведения бизнеса, по снижению налоговой нагрузки на российский малый бизнес». В 2001 году прогрессивная шкала подоходного налога, доходившего до 30 %, была заменена единой ставкой в 13 %. В том же году налог на прибыль был снижен с 35 до 24 %, а социальные отчисления— с 39,5 до в среднем 26 % от фонда заработной платы. Не менее важно, что предприятия получили возможность вычитать из налогооблагаемой базы большинство своих текущих расходов. Кроме того, во время первого срока Путина была упрощена процедура регистрации и лицензирования бизнеса и наконец стала возможной приватизация сельскохозяйственных земель[191].
Путинский Кремль смог также экспроприировать частную нефтяную компанию ЮКОС в результате дела, которое Илларионов заклеймил как «аферу века» (более грязную, по его мнению, чем приватизация). В более общем смысле, по мере того как параллельно с экономическими реформами развивалась политическая рецентрализация, Путин вместе с выходцами из КГБ в его окружении оказывались все более подвержены мании контроля, преследуя различные организации и отдельных людей за любые притязания на элементарную автономию. Националистический барабанный бой, раздававшийся из Кремля («встаем с колен», «мы выиграли Вторую мировую»), отзывался в школьных учебниках и в массовой культуре, но несмотря на свою громогласность, не смог скрыть неспособности Путина продолжить во время второго президентского срока начатую ранее либерализацию экономики, которая была для России ключевой задачей. Эта неудача, хотя и типичная для вторых президентских сроков во всем мире, нанесла ущерб цели самого Путина построить «сильную страну». «Однако и сейчас на фоне благоприятной для нас экономической конъюнктуры мы пока лишь фрагментарно занимаемся модернизацией экономики,— жаловался он сам в 2008 году в речи, посвященной долговременной стратегии развития России до 2020 года.— И это неизбежно ведет к росту зависимости России от импорта товаров и технологий, к закреплению за нами роли сырьевого придатка мировой экономики».
Столь точные и жесткие выводы Путина перекликались с критикой, адресованной ему как коммунистами, так и либералами[192]. Они били точно в цель, учитывая геополитические расчеты, которыми руководствовался Кремль. С объемом ВВП, достигшим в 2008 году 1,7 триллиона долларов (против 200 миллиардов при Ельцине), Россия даже номинально вошла в число десяти крупнейших экономик мира, опередив Южную Корею, а по паритету покупательной способности приблизившись к 6-му номеру в списке— Великобритании. Национальный доход на душу населения вырос в России в четыре раза, достигнув 7 тысяч долларов. Эта цифра была вдвое больше, чем на Украине, но составляла лишь 40 % от аналогичного показателя Южной Кореи и всего 15 %— Великобритании. В 2008 году новой российской мантрой неожиданно стал лозунг «инвестиции, инфраструктура, инновации» (добавим четвертое «и»— институты).
Как и путинский, президентский срок Медведева мог бы дать толчок структурным реформам. Но в отличие от Путина, Медведев не мог противопоставлять свое правление 1990-м годам. Правда, такой возможности уже не было и у самого Путина. Именно из-за экономического рывка 2000-х Кремль оказался в 2008-м перед лицом выросших амбиций и ожиданий нации. Главной задачей для России стало переориентировать модернизацию с быстрого валового экономического роста, основанного на восстановлении после предшествовавшего провала, на высокие жизненные стандарты, которых смогли достичь лишь очень немногие страны. Для этого Россия нуждалась в том, что отличало все наиболее производительные и высокотехнологичные страны,— в хорошем управлении, то есть в том, чего у нее никогда не было.
В день инаугурации нового президента оба лидера, конечно, пообещали продолжить прежний курс, однако и тот и другой при этом фактически уже говорили о том, как вывести страну на новый уровень. Речь шла о превращении России в более инновационную, предприимчивую страну с помощью крупных инвестиций в человеческий капитал, прежде всего в образование, ключевой императив глобализации. Говорилось также об улучшении условий для частного бизнеса и о более действенной борьбе с коррупцией (что в России всегда рисковало превратиться в сведение политических и экономических счетов). Наконец, их программа включала туманное положение о необходимости потратить более триллиона долларов на новую инфраструктуру— ту задачу, которая могла превратиться в колоссальное расточительство средств и даже в хорошо управляемом государстве потребовала бы для своего разумного воплощения максимума усилий.
В противоположность путинской эксплуатации конституционализма для усиления исполнительной власти[193] Медведев говорил о правовом государстве в европейском стиле, предполагающем защиту прав личности и ограничение исполнительной власти. Эта цель продолжала быть очень далекой от реализации, хотя вероятность реформ, направленных на усиление правового поля, оставалась большой— ведь они стали идеей, с которой Медведев связал свое имя, и возможным источником построения его собственной патронажной сети. Может ли закон в России стать инструментом защиты граждан, а не чиновников? В опредленной степени он им был, хотя это было не очень заметно. При Путине были введены новые мировые суды, снявшие часть бремени с перегруженных районных судов и предлагавшие ускоренное и недорогое правосудие по различным несложным делам— от разводов и алиментов до споров по поводу налогов и оплаты труда, а также мелким уголовным делам (например, связанным с нарушениями прав потребителей)[194]. На вершине же судебной вертикали более действенным, чем ожидалось, оказался Конституционный суд[195]. В целом российские суды являли собой противоречивую картину. С одной стороны, они были в числе институтов, воспринимаемых людьми как наиболее коррумпированные. Часто бывающий циничным, Путин не стеснялся резко высказываться по поводу судей даже после того, как увеличил на 40 % их зарплату. СМИ изображали типичного судью-взяточника на БМВ с часами за 50 тысяч долларов. Однако большинство судей вели достаточно скромный образ жизни, подвергаясь давлению со стороны своего руководства, которое и получало львиную долю незаконных доходов[196]. С другой же стороны, российские суды решали все большее количество дел, что отражало растущий общественный спрос на правосудие[197].
При Путине возрожденное государство политически подавляло общество, а затем заявляло о том, что слабое общество вынуждает его, государство, взять лидирующую роль на себя— знакомая традиция! Многие российские чиновники были добросовестны и компетентны, однако слишком многие охотно следовали курсу Кремля на давление и экспроприацию. Окружающая Путина алчная, паразитическая и презираемая самими чиновниками клика, превратившаяся в своего рода внутреннее татаро-монгольское иго, подстрекала своих двойников во втором и третьем эшелонах власти к давлению на бизнес и беззастенчивому захвату «своих» кусков пирога. От системы, когда государство находится на службе у сомнительных бизнес-интересов, Россия перешла к противоположной— когда бизнес подчинен сомнительным государственным интересам. Решение одной проблемы создало другую. Госдума по-прежнему очень мало напоминала независимую законодательную власть, контролирующую власть исполнительную (в отличие от Рады на Украине, стране, управлявшейся не лучше России, долговременное преимущество которой заключалось в том, что она оставалась открытой и плюралистичной). Во время правления Путина было убито по меньшей мере 14 журналистов и лишь Интернет оставался свободным от политической цензуры. Страшный дефицит открытых и профессиональных СМИ сбивал с толку даже самих чиновников, лишая их надежной информации, аналитических заключений и представления об общественном мнении.
Но интеллектуально— если не эмоционально— Путин не меньше, чем Медведев, чувствовал, что для того, чтобы остаться на плаву, страна должна быть выведена в постпутинскую эру. На самом деле именно он и должен был стать тем человеком, который проводил бы скорректированный курс в жизнь из своего кабинета на четвертом этаже Белого дома. Может быть, в этом и заключался один из вариантов долгожданной административной реформы: наличие авторитарного руководителя наконец позволило правительству быть напрямую ответственным за свою политику. Властный премьер-министр в России— освященная веками панацея (достаточно вспомнить Витте и Столыпина при Николае II, даже Косыгина при Брежневе), которая, однако, получила в случае с Путиным новый оборот. Президентство Медведева, кажется, дало бывшему президенту возможность не только остаться у власти, но и по-новому взглянуть на произведенное своими руками, восстановив баланс между либералами-рыночниками (подобными новому президенту) и жесткими государственниками.
Русские идут
Россия перестала быть униженным и неудачливым мальчиком для битья, так что в США и Великобритании широкое распространение получили идеи о новой холодной войне. Одни комментаторы вообразили, что основанные на топливных ресурсах претензии России на международное значение (ведь, в конце концов, Россия унаследовала более 90 % советского нефтегазового производства и располагала самыми богатыми в мире запасами нефти, газа и угля)— тонкий маневр КГБ, другие сочли их просто необоснованной глупостью. Однако обе эти взаимоисключающие точки зрения были ошибочны. В той мере, в какой Россия действительно приобрела некоторый престиж и геополитическое влияние, это стало результатом ее общих экономических достижений, а также ее географических и исторических преимуществ. Россия— очень большая страна, располагающаяся на стратегически важном сопряжении Ближнего, Среднего Востока и Европы. Ее глубокая и богатая культура повлияла на весь остальной мир; помимо прочего, Россия как постоянный член Совета Безопасности ООН располагает в нем правом вето. Полезные ископаемые были не спасением России, а чем-то вроде проклятия, лишая ее возможности диверсифицировать экономику и создать сколь-нибудь реальную демократическую систему. Залежи нефти и газа никогда не помогали ей и владычествовать над миром. Скорее они могли подтолкнуть крупнейших мировых потребителей энергоресурсов к серьезному поиску альтернативных источников энергии. Россия между тем поддалась искушению и добровольно взяла на себя химерическое бремя «энергетической сверхдержавы», потакая имперской ностальгии, от которой российской элите никак не удавалось избавиться.
Газпром и Роснефть, остававшиеся компаниями, большей частью которых владело государство, столкнулись с колоссальными проблемами. Газпром представлял собой настоящее государство в государстве со своими банком, авиакомпанией, телеканалом, пятой по размерам нефтяной компанией страны, а также запасами газа, более чем вдвое превышающими запасы Ирана, следующего по этому показателю за Россией. Однако начиная с 1999 года объем добычи газа в России оставался на одном уровне. Разведанные месторождения истощались, а новые находились в районах с самым суровым в мире климатом. Возросшая мировая цена на газ в конце концов сделала колоссальные инвестиции в эти районы коммерчески оправданными, однако до их освоения должны пройти еще годы[198]. Вдобавок в том, чтобы быть государственной компанией, есть свои минусы— например, обязанность продавать газ по сниженным ценам российским предприятиям и домовладельцам[199]. Газпром также был пожираем настоящей трубопроводной лихорадкой. Какие бы политические преимущества ни обещало дать строительство новых газопроводов, прокладка так называемого Северного потока по дну Балтийского моря, а Южного— по дну Черного стала астрономически дорогой и экологически сомнительной. А ведь новые трубопроводы, как и запланированную линию до Китая, надо еще чем-то наполнять. Газпром уже и так был крайне обременен долгами (отношение задолженности к активам составляло у него более 20 % по сравнению с менее чем 4 %, например, у Exxon Mobil). Огромные задолженности давили и на Роснефть, которая превратилась из потенциальной жертвы в хищника (не став объектом приватизации в ходе знаменитых залоговых аукционов, она сама использовала похожую схему «акции в обмен на кредит» для экспроприации ЮКОСа)[200]. Нефть и газ вообще стали для российской власти неумолимым тестом на умение принимать правильные решения, а также— в геополитическом смысле— на понимание всеобщей взаимозависимости. Когда Россия отрезала Украину от поставок газа в 2006-м, разве убедило это Евросоюз— самого важного импортера российского газа, в том, что она надежный партнер?
Общий объем российской экономики, едва достигший в 2008 году одной десятой экономики США, не давал оснований для глобальных претензий. В будущем Соединенные Штаты и Евросоюз, возможно, будут иметь примерно по четверти общемирового валового продукта, а Китай— восьмую часть. России же, даже если ее экономический рывок продолжится, вряд ли приходится рассчитывать более чем на двадцатую часть мироой экономики. Один из российских квазиальянсов, основанная в 2001 году Шанхайская организация сотрудничества (ШОС) со штаб-квартирой в Пекине, в которую входили также Казахстан, Кыргызстан, Таджикистан, Узбекистан и Китай, напоминал компромиссное соглашение, удобное для стран, относящихся друг к другу с подозрением. Россию нельзя назвать союзником ни Китая, ни США; не является она и членом Евросоюза. Всеми ими она воспринимается одновременно как возможный партнер и как потенциальный противник. Действительно, России порой удавалось раскалывать и обходить Евросоюз, делая ставку на двусторонние связи с отдельными его членами, в частности с Германией и Италией. И хотя Лондон, где живут более четверти миллиона россиян, жизненно важен для глобальных экономических операций российских компаний, они, если понадобится, могут перенести свой бизнес, скажем, на гонконгскую биржу. Но несмотря на все это, Россия все же остается державой, пребывавшей в одиночестве.
Даже видимое возрождение российской военной мощи оказалось контрпродуктивным. Развал вооруженных сил СССР стал наиболее всеобъемлющим по сравнению с другими советскими институтами, но тем самым он открывал и необычные возможности для перемен. Однако военные реформы никогда и нигде не были легким делом (что же говорить о российских масштабах!): военные структуры всюду крайне консервативны и неподатливы, а военно-промышленное лобби везде могущественно. В 2008 году Россия планировала потратить на оборону более 40 миллиардов долларов против 5 миллиардов в 2002 году. И хотя это в 15 раз меньше военных расходов США, Россия приближается ко второй в мире стране по этому показателю— Китаю. В 2008 году впервые после 1990-го военный парад 9 мая проводился на Красной площади с использованием боевой техники— танковых колонн и пусковых ракетных установок. Военная доктрина России, обнародованная в 2007 году, несла на себе явную печать советских времен. Основанная на подражании и противопоставлении США, она предполагала, что Россия в состоянии одновременно вести одну глобальную и одну региональную войну, а также серию локальных конфликтов. («Товарищ волк знает, кого кушать,— сказал в 2006 году Путин в Послании Федеральному собранию, прозрачно намекая на США.— Кушает и никого не слушает. И слушать, судя по всему, не собирается».)Между тем бесконечно повторяемые заклинания о необходимости поднять профессионализм армии и перестроить ее для противостояния угрозам XXI века ни к чему не приводили. Выигрывала по-прежнему ставка на мощное неманевренное вооружение[201], поставки которого еще более обогащали часть элиты, связанную с военно-промышленным комплексом.
Бизнес— вот что стало приоритетным национальным интересом России. Одним из последних действий Путина на посту президента было подписание закона, в соответствии с которым иностранные инвестиции в 42 отрасли экономики, признанные стратегическими (от энергетики до общенациональных СМИ), могли осуществляться только с одобрения правительственной комиссии, возглавляемой премьер-министром. Между тем в зарубежных поездках и Путина, и Медведева сопровождала многочисленная группа представителей крупного бизнеса, что подчеркивало: российская внешняя политика как никогда сфокусирована на содействии покупке российскими государственными и частными компаниями активов за границей. Само российское правительство, подобно Китаю и многим арабским автократиям, пыталось принять активное участие в этом деле. В 2008 году Стабилизационный фонд был разделен на две части. Консервативный Резервный фонд (размер которого, закрепленный на уровне 10 % от ВВП, первоначально составлял 130 миллиардов долларов) был ориентирован на покупку для подстраховки экономической стабильности надежных облигаций иностранных правительств. Более же динамичный Фонд национального благосостояния (первоначально— 32 миллиарда долларов) должен был вкладываться в иностранные корпоративные активы. В сопоставлении с российским ВВП это большие средства.
Предвидели ли защитники принципов экономической свободы и глобальной интеграции, что в конце концов столь значительную часть мировой экономики сконцентрируют в своих руках именно государства (особенно те из них, что контролируются авторитарными лидерами и шейхами)? Национальные фонды благосостояния как последняя стадия капитализма, сказал бы Ленин. Главной целью российских инвестиций оставалась Европа, в том числе бывшие советские сателлиты. Однако и Азия с Африкой находились в поле зрения российского бизнеса— много воды утекло с тех пор, как Советский Союз интересовался главным образом освободительными и гражданскими войнами на этих континентах. Российские компании появлялись и на американском инвестиционном рынке. «Русские идут!»— могли сказать повсюду в мире— и на этот раз это была бы правда.
Главной возможностью для России оставалась глобализация. Однако эта возможность не допускала самоуспокоенности. В 1970-х, когда цены на нефть также взлетели до небес, Брежнев мог пережить клиническую смерть, быть воскрешенным и занимать свой пост еще долгие годы. Медведев и Путин— даже если цены на нефть не рухнут— не могут позволить себе роскоши вернуться в блаженные советские времена, когда разбухшая от нефтяных барышей элита пировала во время чумы, пока Китай был занят исключительно самим собой. В 2008-м Китай в день экспортировал больше, чем за весь 1978 год. Пытающаяся держать все под контролем кремлевская автократия, сколько бы она ни считала себя «суверенной» у себя дома, никогда не будет распространена на остальной мир. Даже те российские компании, главным собственником которых выступало государство, занимали средства и размещали акции на международном финансовом рынке, становясь объектом воздействия внешних инвесторов и регуляторов. Они могли выполнять свои обязательства, лишь увеличивая прибыль и долю рынка. Созданные в России по французскому образцу крупные корпорации— «национальные (но в условиях глобализации— по факту интернациональные) лидеры» в авиации, судостроении, металлургии, атомной энергии, нанотехнологиях и космической сфере— предназначены были именно для повышения конкурентоспособности российской экономики. Но менеджмент этих корпораций, как и менеджмент Газпрома и Роснефти, должен был идти нога в ногу с конкурентами на мировом рынке— или потерпеть на нем крах.
Рыночный ленинизм
«Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить!»; «Ленин живее всех живых!» Такие вездесущие лозунги в числе прочих украшали многие советские здания. Но в отличие от других, эти два необъяснимым образом оказались истинными. Ленин по-прежнему периодически возвращается, чтобы проинспектировать творение своих рук. Вспомним, что именно чтение Ленина еще при жизни Сталина сформировало мышление молодого Михаила Горбачева, а после смерти Сталина вновь и вновь воздействовало на бесчисленное множество советских людей. В послесталинскую эпоху могло показаться, что главная загадка заключается в том, сможет ли Советский Союз реформироваться. Но эта формулировка была неверной. Вопрос следовало ставить таким образом: учитывая перемены в капиталистическом мире в результате Второй мировой войны (от фашизма и Великой депрессии к демократии и консюмеризму среднего класса), сможет ли советский социализм стать на путь реформ, которые сделают его более конкурентным и стабильным в международном отношении? Ответ на этот вопрос, как показали драматические события 1989–1991 годов, оказался недвусмысленно отрицательным, поскольку опробованный путь реформ— социализм с человеческим лицом, воспринимавшийся как возврат к ленинским истокам,— был саморазрушительным. Но несмотря на это, ленинизм в скорректированной форме продолжал существовать. Китай начиная с конца 1970-х демонстрировал, что существует стабильный и безопасный путь реформ, проводимых компартией: усиление ее политического контроля и одновременно переход к рыночной экономике.
В отличие от российского нэпа 1920-х, который был частичным и временным отходом от нерыночной экономики, Китай Дэн Сяопина уверенно продвигался к полномасштабному капитализму. Советский же истеблимент— и реформистский, и консервативный— был не готов к такому шагу вплоть до тех пор, когда уже не стало слишком поздно. Но в то время как горбачевское возрождение ленинизма не сработало— или скорее сработало настолько хорошо, что сам ленинизм исчез,— китайский рыночный ленинизм работал как в сказке. В 2008 году Китай без опоры на какие-либо институты правового государства имел позади уже три десятилетия экономического роста по 10 % ежегодно, что доказывало: страна может добиться очень значительных успехов, открывшись лишь экономической глобализации и сопротивляясь соответствующей политической трансформации. Сегодняшняя Россия, во многом подобно Китаю, сочетала относительно открытую рыночную экономику, интегрированную в глобальный рынок, с авторитарной (немного в меньшей степени, чем в Китае) политической системой. В итоге возникла новая загадка: способен ли авторитаризм в ориентированной на рынок России оставаться стабильным в условиях, когда большинство наиболее богатых и могущественных стран мира представляют собой демократические и правовые государственные системы?
Ни одна страна, которой нефть приносила более трети экспортных доходов, так и не смогла совершить прочного перехода к настоящей демократии[202]. Россия в основном стала тем, чем и должна была стать,— и будет оставаться такой вплоть до тех пор, пока альтернативные формы энергии не заменят в глобальном масштабе нефть и газ. И все же подобно тому, как демократии отличаются друг от друга по качеству управления, так и авторитаризм существует во множестве вариантов, более или менее эффективных с точки зрения разнообразных вызовов, которые современность предъявляет к управлению, более или менее гибких и способных к адаптации[203]. Долговременные превратности рыночного ленинизма в России (после заката социализма) или в Китае нам еще только предстоит увидеть, даже если до сей поры их признаки еще не проявили себя. Разумеется, между этими двумя гигантами существовали важные различия. В Китае Ленин (как и Мао) оставался источником легитимности. Российская власть практиковала нечто близкое ленинистской монополистической политике, но для нынешних обитателей Кремля Ленин, по-прежнему лежащий в гранитном Мавзолее на Красной площади, олицетворяет собой лишь катастрофическое прошлое.
В геополитическом отношении российская элита наблюдала, как либеральные державы вместо того, чтобы осуществлять давление на Китай, вынуждены демонстрировать ему знаки внимания благодаря его экономической мощи и национальному благосостоянию. Однако Москва склонна упускать из виду, что, добиваясь международного веса, Китай преуменьшал свои амбиции. Пекин, в отличие от Москвы, не ренационализировал свои природные ресурсы— нефть, газ, уголь— и другие крупномасштабные стратегические отрасли экономики, потому что китайское государство в свое время не спешило приватизировать их, зато вынуждало крупные государственные компании улучшать свои экономические показатели, ставя их в условия жесткой конкуренции на внутреннем и международном рынках и признавая, что страна не может модернизироваться без Европы и США. Разумеется, многие в Китае, как и в Москве, подозревали Соединенные Штаты в некоем заговоре с целью установить контроль над всей планетой и не давать другим странам развиваться. Однако в отличие от Москвы Пекин шел на многочисленные компромиссы с Вашингтоном (существовавшие внутри страны националистические настроения скорее, наоборот, вызывали жесткую реакцию со стороны китайских властей). Российская же правящая элита, кажется, так и не пожелала усвоить то, что можно назвать азами геополитики: все великие державы (как демократические, так и авторитарные), которые пытались действовать в одиночку, без союзников или выступать против США (Германия, Япония, Советский Союз), проигрывали, а те, что налаживали тесное сотрудничество с Вашингтоном, в общем развивались довольно успешно[204].
Китайское руководство, проявив большую дальновидность, обозначило соответствующий компромисс словами «учиться жить с гегемоном»[205]. Сохранив свою империю, поглотив Тибет и другие территории во Внутренней Азии и продолжая занимать непоколебимую позицию по поводу «возвращения Тайваня», Китай при этом следовал тому, что он сам называл «добрососедской политикой». Это означало, что Пекин воздерживается от вмешательства во внутренние дела соседей и предстает в их глазах как заслуживающий всяческого уважения двигатель региональной экономики. Более того, Китай занял место США как главный торговый партнер многих азиатских стран, воспользовавшись тем, что Соединенные Штаты проявляли поразительное пренебрежение этим регионом. Между тем погрязший в иракской трясине и при этом попавший в афганский капкан Вашингтон по-прежнему находил время и силы противостоять стремлению России утвердить свое влияние в бывших советских республиках.
Неуклюжие попытки России направлять внутренние дела бывших республик СССР, а иногда и прямо руководить ими лишь мешали увидеть то, насколько тесно эти территории связаны с бывшей метрополией. Более 30 % ВВП Таджикистана в 2007 году составили денежные переводы граждан страны, работавших в России. Для Молдавии эта цифра была близка к 30 %, для Кыргызстана составляла более 20 %, для Грузии и Армении— вероятно, от 10 до 20 %. В России нашли работу и более миллиона граждан Украины[206]. В результате Россия заняла второе место в мире (после США) по потоку направлявшихся в нее иммигрантов. При этом, хотя некоторая их часть происходила из Северной Кореи и Китая, основная масса более чем 5 миллионов легальных и по меньшей мере 10 миллионов нелегальных иммигрантов текла из бывших советских республик. Эта иммиграция позволила компенсировать по-прежнему низкий (хотя и поползший вверх) уровень рождаемости, который вместе с высоким уровнем смертности и большим количеством абортов вызывал страшные прогнозы об уменьшении населения России на 30 миллионов человек к 2050 году (в 2008-м его численность составляла 142 миллиона).
Многие факторы могут привести Россию к катастрофе (если, скажем, китайский бум пойдет на спад, Россия также будет затянута в глубокую яму). Однако способность нуждающейся в людях страны привлекать и поглощать иммигрантов более важна, чем численность собственного населения. Стареющая Япония одержима развитием робототехники как предполагаемой альтернативы неизбежной иммиграции, а стареющая Европа трещит под наплывом все большего количества мусульман из Северной Африки и Леванта (выходцев из ее бывших колоний). В России (в основном в Москве и Западной Сибири) при всех проявлениях расизма и ксенофобии было более 500 тысяч работающих мигрантов из Средней Азии (вдобавок к растущему автохтонному мусульманскому населению, составлявшему примерно 10 миллионов человек, или 7 % населения страны, и живущему преимущественно в Поволжье и на Северном Кавказе). Тяжелые условия жизни, в которых оказывались иммигранты, этого потока не останавливали.
Россия могла бы также продолжать убеждать 20 миллионов этнических русских из бывших союзных республик вернуться «домой» (многие из них родились и прожили всю жизнь вне России). То же послание адресовалось и талантливым выходцам из России, уехавшим в Европу и США. Но самый большой источник неиспользованной рабочей силы, необходимой России для дальнейшего роста, лежит на поверхности. «Главная проблема сегодняшней российской экономики— это ее крайняя неэффективность,— объяснял Путин в уже цитировавшейся речи о стратегии развития страны до 2020 года.— Производительность труда в России остается недопустимо низкой. Те же затраты труда, что и в наиболее развитых странах, приносят в России в несколько раз меньшую отдачу. И это вдвойне опасно в условиях растущей глобальной конкуренции и увеличивающихся затрат на квалифицированный труд, на энергоносители».
Путин вновь попал в точку. И все же победа в глобальной гонке не была единственной заботой Москвы. Российские правящие куги гораздо больше, чем американские, были встревожены расширением НАТО. Между тем верный аргумент против расширения заключался в том, что оно грозило расшатать сам альянс, а не в том, что оно могло вызвать озабоченность и опасения со стороны Москвы. Даже если бы НАТО не расширялось, вышедшая из состояния распада Россия все равно превратилась бы в заносчивую и ищущую почву для нового самоутверждения державу. Как бы там ни было, благодаря ресентименту или хитроумной стратегии Москве удалось в августе 2008-го поймать США на блефе по поводу вступления Грузии в НАТО.
Вашингтон добивался принятия в бесконечно расширяющийся альянс Грузии вместе с Украиной, финансировал и обучал грузинскую армию. Но США, не говоря уже о Европе, не проявили никакого желания защищать Грузию с оружием в руках, когда в ночь на 7 августа 2008 года грузинский президент предпринял необдуманную попытку вернуть силой отделившуюся от Грузии Южную Осетию, а Россия решительно на это ответила. Разгоревшаяся война поставила под сомнение способность НАТО защитить всех вновь принятых в альянс членов— действительно, стали ли бы американцы умирать, скажем, за Латвию? Эти события также косвенно напомнили миру, что небольшой Тайвань может либо втянуть США и Китай в войну, либо обнажить неосуществимость американских обязательств по защите союзников. Но и Россия вернулась из триумфальной военной экспедиции с подбитым глазом (ее фондовый рынок на фоне падения глобального рынка с середины мая до конца сентября 2008 года потерял более половины своей стоимости, около 700 миллиардов долларов).
Ни одна из вовлеченных в августовскую войну сторон, за исключением бандитов, заявлявших о своих правах на управление двумя сепаратистскими «Свалкостанами»[207],— ни американцы, ни грузины, ни русские— не оказалась в состоянии найти адекватные средства для достижения своих целей. Как Абхазия, так и Южная Осетия де-факто были независимы от Грузии с 1992–1993 годов, после того как они смогли отбить грузинские попытки силой упразднить их полученный в советские времена автономный статус. Им удалось сделать это лишь благодаря помощи со стороны российских военных и добровольцев, получивших возможность воевать в атмосфере хаоса, наступившего после распада Союза, и превратившихся позднее— с помощью международных соглашений— в недорогостоящих миротворцев.
Начиная с 2004 года грузинский президент пытался втянуть США и Европу в свои попытки обрести контроль над утраченными территориями, в то время как мятежники продолжали подстрекать Россию подтвердить непризнанную независимость своих территорий или присоединить их. Хотя на Кавказе нет ничего постоянного, внезапная летняя война, в ходе которой гражданское население оказалось как в тисках зажато между воюющими сторонами, кажется, привела к окончательному расчленению Грузии. С другой стороны, в результате вторжения российской армии на грузинскую территорию далеко за пределы границ оспариваемых анклавов, облегченного постыдным бегством грузинской армии с поля боя, Россия действительно стала выглядеть как угроза региональной стабильности, какой некоторые пытались ее изобразить. В итоге кавказский узел продолжает терзать Россию и в ее внутренних, и в международных делах.
В своем знаменитом высказывании Уинстон Черчилль назвал Россию «загадкой, хранящейся в секрете, завернутом в тайну». А затем (обычно эта часть цитаты опускается) он посоветовал всем, кто пытается предсказать поведение России, искать «ключ» к нему в ее национальных интересах. Превосходное предложение— особенно для Кремля, который и в реальности, и особенно в том, что касается восприятия его действий в мире, рисковал очень многим. Некоторая часть российской элиты, как и в США, по-прежнему верила в особую вселенскую миссию своей страны (хотя именно чрезмерное напряжение сил привело к краху и царскую Россию, и Советский Союз) и ничего не желала слышать об издержках и рискованности такого подхода. С другой стороны, многие в российских верхах осознали, что их стране необходимо считаться не только с Соединенными Штатами, но и с Китаем. Однако на эту ситуацию можно посмотреть и иначе. Россия и Китай были противниками, имевшими множество противоположных интересов. Если обе страны смогут и дальше иметь дело с глобализацией на собственный манер, без политической либерализации, то неясно, окажутся ли богатые демократии и прежде всего США с их извечным миссионерством в состоянии справиться с возвратом к геополитическому соперничеству с государствами, обладающими рыночной экономикой и при этом нелиберальными. Этот вызов можно было бы сформулировать как «учиться жить с автократами».
Георгий Дерлугьян
Что же случилось?
Неожиданный и престранный самораспад СССР— предмет данной книги— почти тридцать лет остается у нас без внятного объяснения. В какой-то мере в этом, вероятно, сказывается безотчетная психологическая защита, вытеснившая из общественного сознания угрозу атомной войны, которую Стивен Коткин обозначил библейским эсхатологическим понятием Армагеддон. Меня самого, признаться, на военной кафедре МГУ некогда рутинно готовили к ведению допросов военнопленных на английском языке и налаживанию на территории поверженного противника новой мирной жизни при помощи «прогрессивных сил» из местного населения, как это происходило после 1945 года в восточной части Германии. Но о какой жизни могла идти речь после применения нейтронных бомб?!
Нехватка рационального осознания полного спектра возможностей, которые мы, едва замечая, миновали тридцать лет назад, показательна для наступившей сумятицы умов. Антрополог Алексей Юрчак отразил всеобщее состояние в замечательно ироничном названии своей книги: «Это было навсегда, пока не кончилось»[208]. Крушение любой социальной системы в результате революций и войн неизменно вызывает две эмоциональные реакции, противоположные по знаку и одинаково нелогичные по понятным идеологическим причинам. Консервативные публицисты и обычно примыкающее к ним большинство винят во всем предательство и иностранный заговор, сугубо внешние и привнесенные факторы. Если царская империя до 1917 года казалась им столь великой и укорененной в народном быту, то что еще остается винить во внезапном свержении самодержавия, как не бесовские чары Распутина, космополитов-большевиков и германские деньги? Либеральные круги, напротив, видят в старорежимных порядках глубокую порочность и исторический тупик, то есть объективные внутренние факторы. В таком случае почему краха пришлось ждать очень долго, а наступил он так неожиданно? Почему советская «пролетарская диктатура» победила в Гражданской войне, удержалась перед лицом вооруженных народных восстаний в 1921 году, среди голода и хаоса 1931 года или в конце 1941-го, когда мощнейшая в истории человечества армия вторжения подступила к Москве? Ссылка на репрессии лишь откладывает требуемое объяснение. Тогда отчего к моменту краха старорежимные держиморды, будь то в 1917 или 1991 годах, вдруг растерянно остолбенели и прекратили репрессии?
Объяснений не дадут детальные истории событий (кто, когда, кому и что сказал) и тем более интервью и мемуары участников, обреченных вечно переживать наиболее эмоциональные мгновения своей жизни. Требуется макротеоретическая реконструкция, способная организовать ворох исторических событий и свидетельств в аналитически непротиворечивый нарратив. Таких попыток пока крайне мало[209]. Приходится импортировать их из-за рубежа, хотя и там, честно говоря, с этим не густо. Западные советологи и русисты в громадном большинстве были сами застигнуты врасплох как горбачевской перестройкой, так и ее ошеломительным провалом. Сказалось и профессиональное разделение труда. Историки устремились в открывавшиеся архивы сталинских времен, антропологи и социологи углубились в дискурсы и идентичности отдельных групп, политологов интересовали переходные режимы, нагрянувшие же со всех сторон эксперт и экономисты легко приняли за аксиому иррациональность советского планового хозяйства.
Словосочетание «коллапс коммунизма» обиходно закрепилось как бы само собой. Но ведь коллапс постиг только Советский Союз, Германскую Демократическую Республику и отдельно стоявшую федеративную Югославию— но не Китай и Вьетнам и даже не маленькую гордую Кубу. Заметьте, распались индустриально наиболее развитые из коммунистических государств, включая мирный «развод» Чехии со Словакией.
Стивен Коткин показывает, что это произошло вовсе не случайно. С первых страниц своей книги он помещает распад СССР в один ряд с болезненной деиндустриализацией некогда наиболее промышленно развитых регионов в центрах капитализма: Северной Англии и Уэльса, германского Рура, американской Пенсильвании и Индианы, после 1970 года катастрофически быстро превратившихся в «Ржавый пояс», а сегодня— в «Трампландию» (зону политической поддержки обозленных популистов). Коткин очень хорошо знает судьбу индустриальных гигантов. Его первая монография была подробной и всесторонней историей построения советской Магнитки в годы первых пятилеток[210]. Бросается в глаза вызывающий подзаголовок той работы: Сталинизм как цивилизация.
Американец Коткин выступает интеллектуальным наследником традиций континентальной Европы. Характерно, что первым предметом его интересов была феерически роскошная культурная жизнь Австро-Венгрии. В начале 1980-х он мечтал попасть в аспирантуру в Принстон к профессору Карлу Шорске, автору изысканного историко-культурологического исследования «Вена на рубеже веков». Но Шорске ушел на пенсию, как и положено, в 65, а затем прожил до ста лет, со временем став другом и коллегой Коткина, пришедшего в Принстон в 1989 году уже в качестве профессора истории и международных отношений. Влиятельная позиция в столь престижном университете давала непосредственный доступ к политическим и деловым элитам США и, соответственно, многих других стран, включая бывший СССР. Стивен Коткин, чурающийся (и это мягко говоря) всякого гламура и светских тусовок, приобрел впечатляющий спектр инсайдерских связей и знаний о высокой политике и финансах, что придает перспективу и остроту его комментариям и исследованиям актуальной истории. Удивительно ли, что среди неизменно внимательных читателей Коткина обнаруживается Иммануил Валлерстайн, всегда ценивший ясность и историческую перспективу?
Но прежде, в самом начале 1980-х, с присущей ему энергией и интуицией Коткин абсолютно вовремя переквалифицировался в специалиста по Восточной Европе. Диссертацию он делал в калифорнийском Беркли, где приобрел стойкое отвращение к богемному левачеству. Своим наставником он выбрал историка советского периода и яркого либерально-консервативного полемиста Мартина Малиа, доказывавшего, что при тотальном уничтожении капиталистических принципов организации экономики и общества никакого социализма с человеческим лицом не могло быть в принципе. Тогда же Стивен Коткин стал учеником Мишеля Фуко, регулярно приезжавшего в Беркли с лекциями. Если к семинарам Мартина Малиа восходит убеждение, что сталинизм был прямым и единственно возможным продолжением курса Ленина на построение военизированного социализма, то к лекциям Мишеля Фуко восходит убежденность в серьезности идейного напора и захвативших советское общество тотальных модернизационных притязаний, позволившая рассмотреть сталинизм как «цивилизацию».
Сегодня Стивен Коткин один из важнейших и своеобразных западных историков СССР, чьи работы на русский язык до сих пор практически не переводились. О причинах гадать не стану— их, судя по всему, много и разных. Представлять Коткина во всей сложности его исторических взглядов нелегко и отчасти даже неловко, тем более что в России у него имеется такой талантливый и влиятельный пропагандист, как Дмитрий Быков. Мне лично кажется, что к Стивену Коткину применимо эдисоновское полушутливое определение гения: 10 % вдохновения и 90 % потения. Он чудовищно работоспособен, чему порукой сотни страниц научного аппарата, которым снабжены основные монографии Коткина. При написании истории Магнитки он учил японский язык— в порядке отвлечения. Коткин регулярно преподает у себя в Принстоне и при этом успевает летать по всему миру с лекциями, от Стэнфорда до Астаны, от Дубая и Токио до любимой Вены. Поищите в Ютубе видео этих лекций— это виртуозные образцы использования эрудиции, логики и профессорского остроумия. Не ограничиваясь СССР и довоенной Европой, Коткин с соавторами пишет еще и учебник по всемирной истории. Добившись в какой-то момент широкого публичного признания в качестве регулярного автора «New York Review of Books» и «New York Times», Стивен Коткин вдруг начинает тяготиться написанием эссе и рецензий.
В итоге Коткин придумывает себе епитимью на годы вперед— трехтомную биографию Сталина на фоне эпохи, по тысяче страниц в каждом томе[211]. Рецензенты пеняли, как мало Коткина интересует дореволюционная молодость Сталина. Но что писать о гонимом грузинском публицисте, чья биография до 1917 года не представляла ничего особенного на фоне революционного подполья? Зато очень много приходится писать о сдвигах в мировой геополитике на рубеже ХХ века, о возникновении объединенной бисмарковской Германии и вестернизирующейся Японии, войны с которыми приведут в России к двум революциям и далее вплоть до 1945 года будут определять внешний контекст сталинской модернизации. При этом Коткин дает свое предельно жесткое определение модернизации— не рост культурных ценностей, а геополитический императив, обрекающий тех, у кого вовремя не появилось сталелитейных заводов и инженеров, стать сырьевыми колониями тех, у кого уже есть современные заводы и вооружения.
Аскетически непритязательный в быту, наш автор тем не менее знает себе цену и совершенно не стесняется приличий политкорректности. Коткин отличается от большинства западных университетских интеллектуалов не только воинствующим консерватизмом, но и склонностью к полемике, которую он ведет язвительно и азартно. Чего стоила наделавшая в свое время шуму большая статья под заголовком «Trashcanistan (Свалкостан): обзорная экскурсия по обломкам советской империи»[212]. Обидев скопом, но по делу новообразовавшиеся государства СНГ и заодно экспертов по демократическим транзитам, Коткин пошел еще дальше в статье «Монгольское Содружество?»[213]. На сей раз он доказывал с неизменной логикой и эрудицией, что важнейшей в истории человечества была империя потомков Чингисхана. А мы подумали, что СССР? Среди монгольских наследий сегодня, помимо России, также Китай, Индия, Иран, Турция, арабские страны, хотя сама Монголия остается довольно демократичной в своем этническом ядре.
В том же духе Коткин высказывается в лекциях о центральном для кого-то мифе советской оккупации: «В 1939 году у народов Восточной Европы свобода исторической воли оказалась на нуле. Все пали жертвами Гитлера и Сталина, а сами ни в чем не участвовали и ничего не совершали ни с какой из сторон. К 1989 году у тех же народов свобода воли вдруг подскочила под 100 %, и они, расправив плечи, стряхнули с себя тоталитарный гнет. Номенклатуру, КГБ, Штази и Секуритате распугало гражданское общество в виде кружков богемных диссидентов? Что за вздор!» Его текущие оценки нынешней российской (как и украинской) власти и ее внешней политики я не рискну пересказывать из-за нехватки места и чтобы не подставлять под возможный удар издателей. Интересующиеся могут легко сами найти их в Интернете.
Неудивительно, что меня не раз спрашивали коллеги: как я могу знаться с таким чудовищем? Конечно, мы постоянно пикируемся в вопросах идеологии. Но с ним всегда интересно и всегда есть о чем поговорить. Надеюсь, и вам будет интересно. У Стивена Коткина есть ярко выраженная и для многих спорная позиция. И при этом прекрасное знание материала и размах! А без них очень трудно понять, что же произошло в годы перестройки и неожиданно привело к мирному распаду советскойсверхдержавы.