Хроника Убийцы Короля. День первый. Имя ветра Ротфусс Патрик
После того как убили мою семью, я ушел подальше в лес и уснул. Мое тело требовало этого, и разум воспользовался первой дверью, чтобы унять боль. Рана покрылась корочкой в ожидании подходящего для исцеления времени. Защищая себя, большая часть моего разума просто перестала работать — заснула, если угодно.
Пока мой разум спал, многие острые моменты предыдущего дня скрылись за второй дверью. Не полностью. Я не забыл, что произошло, но память поблекла, словно я смотрел сквозь густой туман. При желании я мог вспомнить лица мертвых и человека с черными глазами. Но я не хотел вспоминать. Я отодвинул эти мысли подальше и оставил пылиться в темном заброшенном уголке моего сознания.
Мне снились сны: не о крови, пустых стеклянных глазах и запахе паленого волоса, но о более приятных вещах. И потихоньку боль затихала.
Мне снилось, что я иду по лесу с Лаклисом — простым и честным охотником, который путешествовал с нашей труппой, когда я был помладше. Он неслышно двигался через подлесок, а я создавал шума больше, чем раненый бык с опрокинутой телегой.
После долгого уютного молчания я остановился, чтобы рассмотреть какое-то растение.
— Борода мудреца, — сказал Лаклис. — Можно определить по кромке.
Он протянул руку и осторожно коснулся названной части листа: она действительно походила на бороду. Я кивнул.
— Это ива. Можно жевать ее кору, чтобы уменьшить боль.
Кора была горькой и похрустывала на зубах.
— Это зудокорень, не касайся листьев.
Я не касался.
— Эти мелкие ягодки — гореника. Их можно есть, когда совсем покраснеют, но зеленые, желтые и оранжевые — ни в коем случае. Вот так надо ставить ноги, если хочешь идти бесшумно.
От такой ходьбы у меня заболели голени.
— Вот так надо разделять кусты, чтобы не оставлять следов. Вот так можно спрятаться от дождя, если нет холста. Это отчий корень; есть можно, но вкус отвратительный. Это, — указал он, — прямопрут и рыжекрайник, никогда их не ешь. Вон то, с маленькими шишечками, — колючник. Его можно есть, но только если перед этим проглотил что-нибудь вроде прямопрута. Он заставит тебя выплюнуть все, что есть в желудке. Вот так ставят силок, который не убьет кролика. А вот этот убьет. — Он свернул веревку сначала одним способом, потом другим.
Понаблюдав, как его руки порхают над веревкой, я понял, что это уже больше не Лаклис, а Абенти. Мы ехали в фургоне, и он учил меня завязывать морские узлы.
— Узлы — интересная штука, — рассказывал Абенти, пока вязал. — Узел будет или самым крепким, или самым слабым местом веревки. Все целиком и полностью зависит от того, насколько хорошо его завязали. — Он протянул руки, показывая мне невероятно сложный узел, натянутый на пальцах.
Его глаза поблескивали:
— Вопросы есть?
— Вопросы есть? — спросил отец.
Мы рано остановились на дневку из-за серовика. Он сидел, настраивая лютню и наконец собираясь сыграть нам с матерью свою песню. Мы так долго этого ждали.
— Есть какие-нибудь вопросы? — повторил он, прислонившись спиной к огромному серому камню.
— Почему мы останавливаемся у путевиков?
— В основном по традиции. Но некоторые говорят, что они отмечали древние дороги… — Голос моего отца изменился и превратился в голос Бена. — Безопасные дороги. Иногда дороги в безопасные места, иногда дороги, ведущие к опасности. — Бен протянул руку к камню, словно он согревал, как костер. — В них есть сила. Только дурак станет это отрицать.
Потом Бен исчез, и стоячий камень был уже не один, а много — больше, чем я когда-либо видел в одном месте. Они окружали меня двойным кольцом. Один камень лежал поперек двух стоячих, получалась огромная арка, дающая густую тень. Я протянул руку, чтобы коснуться ее…
И проснулся. Мой разум прикрыл свежую рану именами сотни корней и трав, четырьмя способами разжечь огонь, девятью капканами, сделанными только из веревки и молодого деревца, и знанием, как найти питьевую воду.
Едва ли я задумывался о другой стороне сна: Бен никогда не учил меня морским узлам, отец не успел закончить песню.
Я провел ревизию того, что взял с собой: холщовый мешок, маленький нож, клубок бечевки, немного воска, медный пенни, два железных шима и «Риторика и логика» — книга, подаренная мне Беном. Одежда, что на себе, и отцовская лютня — больше у меня ничего не было.
Я отправился искать воду.
— Первым делом вода, — говорил мне Лаклис. — Без всего остального можно обойтись несколько дней.
Я учел уклон местности и побрел по каким-то звериным тропам. К тому времени, как я нашел маленький пруд, спрятавшийся среди берез и питаемый родником, небо за деревьями уже окрашивалось в пурпур. Меня мучила ужасная жажда, но осторожность победила, и я сделал лишь маленький глоток.
Потом набрал сухих дров в дуплах и под кронами деревьев. Установил простую ловушку. Поискал и нашел несколько стеблей матушкиного листа и намазал его соком изодранные, кровоточащие пальцы. Жжение помогло мне не думать о том, как я их поранил.
Ожидая, пока высохнет сок, я наконец огляделся. Дубы и березы здесь боролись за место под солнцем. Их стволы под пологом ветвей создавали узоры из света и тени. Из пруда вытекал ручеек и, журча по камням, убегал на восток. Возможно, все это было красиво, но я не замечал. Не мог замечать. Для меня деревья были укрытием, подлесок — источником пропитания, а пруд, отражающий луну, только напоминал о моей жажде.
У пруда лежал на боку огромный прямоугольный камень. Несколькими днями раньше я бы узнал в нем серовик. Теперь он представлялся мне отличным заграждением от ветра — можно привалиться спиной, когда спишь.
Сквозь просветы в листве я увидел, что появились звезды. Значит, прошло уже несколько часов с тех пор, как я попробовал воду. Поскольку мне не стало плохо, я счел воду безопасной и вволю напился.
Вода лишь немного освежила меня, зато заставила осознать, насколько я голоден. Я сел на камень у края пруда, общипал стебли матушкиного листа и съел один листик. Он оказался жестким, кожистым и горьким. Я сжевал остальные, но это не помогло. Тогда я еще немного попил и лег спать, не обращая внимания на холодную твердость камня — или притворившись, что мне все равно.
Проснувшись, я напился и пошел проверить ловушку, которую поставил вчера. К моему удивлению, в ней обнаружился кролик, все еще борющийся с веревкой. Я достал свой маленький нож и припомнил, как разделывать кролика, — Лаклис мне показывал. Но тут я представил себе кровь и почти ощутил ее на своих руках. Меня затошнило и вырвало. Я отпустил кролика и вернулся к пруду.
Выпив еще воды, я сел на камень. Голова кружилась, скорее всего, от голода.
Но через мгновение в голове у меня снова прояснилось, и я выругал себя за глупость. Найдя какой-то гриб на мертвом дереве, я съел его, вымыв перед этим в пруду. Он был жесткий, а на вкус напоминал грязь. Я съел все, что нашел.
Потом я поставил новую ловушку — убивающую, а почувствовав приближение дождя, вернулся к серовику, чтобы сделать укрытие для лютни.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
ПАЛЬЦЫ И СТРУНЫ
Сначала я существовал как автомат, бездумно совершая действия, необходимые для поддержания жизни.
Второго пойманного кролика я съел, и третьего тоже. Нашел полянку дикой земляники, накопал кореньев. К концу четвертого дня у меня было все необходимое для выживания: обложенное камнями кострище и укрытие для лютни. Я даже собрал небольшой запас съестных припасов — на крайний случай.
А еще у меня было вдоволь того, в чем я совершенно не нуждался: у меня было сколько угодно времени. Позаботившись о нуждах насущных, я обнаружил, что мне совершенно нечего делать. Думаю, именно тогда небольшая часть моего разума начала пробуждаться.
Следует понимать: я не был собой — по крайней мере, тем человеком, каким являлся всего оборот назад. Теперь я посвящал весь разум тому, что делал в данный момент, не позволяя себе отвлечься и вспомнить.
Я отощал и обтрепался. Спал под дождем и под солнцем, на мягкой траве, влажной земле и острых камнях с одинаковым безразличием, которое способно вызвать лишь горе. Окружающую действительность я замечал только во время дождя, потому что не мог тогда вытащить лютню и поиграть, а это причиняло мне боль.
Конечно же, я играл. То было единственным моим утешением.
К концу первого месяца на пальцах у меня выросли твердокаменные мозоли, и я мог играть много часов подряд. Снова и снова я повторял все песни, которые знал на память. Потом стал играть те, что помнил не целиком, восполняя забытые части как получится.
Наконец я смог играть с момента пробуждения до того, как засыпал. Я перестал повторять известные мне песни и начал придумывать новые. Я уже сочинял песни раньше и даже иногда помогал отцу сложить куплет-другой, но теперь посвятил этому все мое внимание. Некоторые из тех песен остались со мной до сего дня.
Вскоре я начал играть… как мне это описать?
Я начал играть нечто иное, чем песни. Когда солнце согревает траву и ветерок освежает тебя, это вызывает определенное чувство. Я играл до тех пор, пока не получал правильное ощущение. Играл, пока мелодия не начинала звучать как «трава под солнцем и прохладный ветерок».
Играл я только для себя, но сам я был придирчивым слушателем. Помню, как провел почти три дня в попытках уловить «ветер, играющий листком».
К концу второго месяца я мог сыграть что угодно — почти так же запросто, как видел и ощущал это: «солнце садится в тучи», «птичка пьет», «роса на папоротниках».
Где-то на третий месяц я перестал смотреть по сторонам и начал искать то, что можно сыграть, внутри себя. Я научился играть «Едем в фургоне с Беном», «Поем с отцом у костра», «Гляжу на танец Шанди», «Растираю тут листья, а на улице прекрасная погода», «Улыбка матери»…
Нечего и говорить, играть такие штуки было больно, но болят и кровоточат только непривычные к струнам пальцы. Душа у меня тоже кровоточила, и я надеялся, что скоро она обрастет мозолями.
Ближе к концу лета одна из струн лопнула — так, что ее нельзя было связать. Я провел большую часть дня в тупом оцепенении, не зная, что теперь делать. Мой разум все еще не проснулся, но работающую часть его я целиком сосредоточил на проблеме, пробудив бледную тень былой смекалки. Поняв, что новую струну мне никак не сделать и негде достать, я сел и начал учиться играть на шести струнах.
Через оборот я почти так же хорошо играл на шести струнах, как прежде на семи. Три оборота спустя я пытался изобразить «ожидание во время дождя», и тут лопнула вторая струна.
На этот раз я не раздумывал: просто снял бесполезную струну и начал учиться заново.
Где-то в середине жатина у меня лопнула третья струна. Полдня я пытался играть так, но понял, что три порванные струны — это слишком много. Я сунул в потрепанный холщовый мешок тупой маленький ножик, полмотка бечевки и Бенову книжку, повесил на плечо отцовскую лютню и пошел.
Я попробовал напевать «Снег падает вместе с последними листьями», «Мозоли на пальцах» и «Лютню с четырьмя струнами», но это было не то же самое, что играть.
Мой план был прост: найти дорогу и дойти по ней до города. Я не представлял, как далеко отсюда до какого-либо города, в каком направлении он лежит и как называется. Знал только, что нахожусь где-то в южной части Содружества, но точное местоположение было запрятано слишком глубоко — вместе с другими воспоминаниями, которые я был не готов раскапывать.
Принять решение мне помогла погода. Прохладная осень клонилась к зимним морозам. Я знал, что на юге теплее. Поэтому за неимением лучшего плана я просто пошел, держась левым плечом к солнцу и стараясь проходить за день как можно больше.
Следующий оборот стал тяжким испытанием. Небольшой запас еды, который я нес с собой, быстро кончился; мне приходилось останавливаться, когда хотелось есть, и искать пропитание. Несколько дней я не мог найти воду, а когда нашел, у меня не оказалось никакого сосуда, чтобы взять ее с собой про запас. Узкая колея от фургона влилась в широкую дорогу, а та — в еще большую. Я стер башмаками все ноги. По ночам становилось жутко холодно.
На дороге попадались трактиры, но я старался обходить их, лишь иногда отпивая украдкой пару глотков из лошадиной поилки. Встречались и мелкие городишки, но мне требовалось что-нибудь побольше: фермерам не нужны лютневые струны.
Поначалу, заслышав приближающуюся лошадь или фургон, я ковылял к обочине и прятался. С той ночи, когда была убита моя семья, я не говорил ни с одним человеком. Сейчас я больше походил на дикое животное, чем на мальчика двенадцати лет. Но потом дорога стала шире, люди попадались чаще, и я понял, что больше прячусь, чем иду. Наконец я нашел в себе смелость просто брести вперед и с огромным облегчением увидел, что никому нет до меня дела.
Однажды утром, пройдя меньше часа, я услышал нагоняющую меня телегу. Дорога была достаточно широка, чтобы две повозки могли ехать рядом, но я все равно передвинулся на обочину.
— Эй, мальчик! — завопил позади меня грубый мужской голос. Я не обернулся. — Эгей, мальчик!
Не оглядываясь, смотря только на землю под ногами, я отошел подальше с дороги на траву.
Телега неторопливо догнала меня. Голос проревел вдвое громче, чем раньше:
— Мальчик! Мальчик!
Я поднял взгляд и увидел обветренного старика, щурящегося на меня против солнца. Лет ему могло быть сколько угодно: от сорока до семидесяти. Рядом с ним в телеге сидел широкоплечий парень с простоватым лицом. Наверняка это были отец и сын.
— Ты что, глухой, мальчик?
Старик произносил это как «глюхой».
Я покачал головой.
— Немой, что ль?
Я снова покачал головой:
— Нет.
Было очень странно говорить вслух, да еще с кем-то. Мой голос с непривычки звучал грубо и хрипло.
Старик прищурился:
— В город идешь?
Я кивнул, не желая больше говорить.
— Тогда залазь, — кивнул он на телегу и похлопал мула по крупу: — Не надорвется Сэм с такого задохлика.
Было проще согласиться, чем убежать. А мозоли на ногах щипало от пота. Я обошел телегу сзади и забрался внутрь вместе с лютней. Задняя часть повозки была на три четверти завалена мешками. Несколько круглых шишковатых тыковок, выпавших из развязавшегося мешка, катались по полу.
Старик тряхнул поводьями:
— Н-но-о! — И мул потащился неспешным шагом.
Я подобрал катающиеся тыквы и засунул их в открытый мешок.
Старый фермер улыбнулся мне через плечо:
— Спасибо, мальчик. Я Сет, а это Джейк. Ты бы лучше сел, а то слетаешь через борт на колдобине.
Я сел на один из мешков, почему-то сжавшись и не зная, чего ожидать.
Старый фермер передал поводья сыну и вытащил из мешка, лежавшего между ними, большую бурую буханку хлеба. Он легко оторвал от нее большой ломоть, намазал толстым слоем масла и передал мне.
От этой нежданной доброты у меня закололо в груди. Прошло полгода с тех пор, как я последний раз ел хлеб, тем более теплый и мягкий, со сладким маслом. Поев, я припрятал в свой холщовый мешок кусочек на потом.
С четверть часа все молчали, потом старик полуобернулся ко мне.
— Играешь на этой штуке, мальчик? — Он указал на футляр с лютней.
Я прижал футляр крепче к себе:
— Она сломана.
— О! — Старик был разочарован.
Я подумал, что мне сейчас велят слезть, но вместо этого Сет улыбнулся и кивнул сыну:
— Тогда самим придется тебя развлекать.
Он затянул «Лудильщик да дубильщик» — застольную песню, которая старше самого бога. Через секунду к нему присоединился сын. Их громкие хриплые голоса слились в простой гармонии, которая заставила меня вздрогнуть от воспоминаний о других фургонах и иных песнях — о полузабытом доме.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
ОКРОВАВЛЕННЫЕ РУКИ, СЖАТЫЕ В САДНЯЩИЕ КУЛАКИ
Около полудня телега свернула на новую дорогу, вымощенную булыжниками и широкую, как река. Поначалу нам попадались только редкие путники да пара фургонов, но после стольких дней одиночества они казались мне огромной толпой.
Мы заехали в город, и приземистые строения уступили место более высоким лавкам и трактирам. Рощицы и сады сменились улочками и повозками. Широкое русло дороги запрудилось сотнями двуколок и пешеходов, десятками телег и фургонов да редкими всадниками.
Мешались вместе стук конских копыт, людские крики, запахи пива и пота, мусора и дегтя. Я задумался, что это за город и бывал ли я в нем прежде, прежде чем…
Стиснув зубы, я заставил себя думать о другом.
— Почти на месте. — Голос Сета перекрыл шум и грохот.
Дорога наконец привела на рыночную площадь. Фургоны катились по брусчатке со звуком, напоминающим далекие громовые раскаты. Голоса торговались и переругивались. Где-то плакал ребенок, тонко и пронзительно. Мы колесили по рынку, пока не нашли пустой угол перед книжной лавкой.
Сет остановил повозку, и я выскочил, пока они разминали затекшие после дороги ноги. Затем я, следуя некоему молчаливому соглашению, помог им выгрузить из телеги тяжелые бугорчатые мешки и сложить их у стены.
Полчаса спустя мы отдыхали среди сложенных мешков.
Прикрывая глаза от солнца, Сет посмотрел на меня:
— Что делаешь седня в городе, мальчик?
— Мне нужны струны для лютни, — ответил я.
Только сейчас я понял, что не вижу отцовской лютни. Ее не было ни в телеге, где я ее оставлял, ни у стены, ни у груды тыкв. У меня похолодело в животе, но тут я заметил футляр под пустым мешком. Я бросился к нему и схватил дрожащими руками.
Старый фермер усмехнулся, глядя на меня, и протянул две бугристые тыквы, которые мы выгружали.
— Мамка-то небось обрадуется, коли принесешь домой пару самых рыжих масляных тыкв по эту сторону Эльда?
— Нет, я не могу, — пробормотал я, отбрасывая память о содранных пальцах, копающихся в грязи, и запахе паленого волоса. — Я… то есть вы уже… — Я умолк и отступил на пару шагов назад, прижимая лютню к груди.
Он поглядел на меня повнимательнее, словно впервые увидал. Я вдруг смутился, представив, как сейчас выгляжу: весь оборванный и полуживой от голода. Прижав лютню еще крепче, я отступил еще.
Руки фермера упали, его улыбка поблекла.
— Ох, парень… — сказал он.
Он положил тыквы, снова повернулся ко мне и заговорил мягко и серьезно:
— Мы с Джейком до самого заката будем торговать. Коли к тому времени найдешь, чего ищешь, поехали с нами на ферму. Еще одним рукам у нас с миссус дело всяко найдется. Мы тебе только рады будем. Верно, Джейк?
Джейк тоже смотрел на меня, на его честном лице большими буквами была написана жалость.
— Дык, па. Она так и сказала, как мы поехали.
Старый фермер, указав себе под ноги, продолжил тем же тоном:
— Это Приморская площадь. Мы тут до темноты будем, а то и подольше. Возвращайся, коли захочешь еще прокатиться. Слышь меня? — забеспокоился он. — Можешь поехать обратно с нами.
Я продолжал отступать шаг за шагом, сам не зная, почему это делаю, но понимая, что, если поеду с ними, придется объяснять, придется вспоминать. Что угодно, только не открывать эту дверь…
— Нет. Нет, спасибо большое, — пробормотал я. — Вы так мне помогли. Со мной все будет хорошо.
Тут меня толкнул в спину человек в кожаном фартуке. От неожиданности я развернулся и бросился бежать.
Я слышал, как один из фермеров зовет меня, но толпа вскоре поглотила крики. Я бежал, и камень на моем сердце тяжелел.
Тарбеан настолько велик, что из одного конца в другой не пройти за целый день — даже если вам удастся избежать блужданий и неприятных встреч в путанице кривых улочек и тупиков.
Город действительно был велик, даже огромен — необъятен. Море людей, лес зданий, улицы шириной с реку. Тарбеан смердел мочой, потом, угольным дымом и дегтем. Если бы я был в своем уме, я ни за что бы не пришел сюда.
В какой-то момент я заблудился: свернул то ли слишком рано, то ли поздно, а потом попытался исправить ошибку, срезав путь по переулку, похожему на узкое ущелье между двумя высокими зданиями. Он вился, как овраг, оставшийся от реки, которая нашла более удобное русло. Мусор громоздился у стен, заполнял проемы между домами и ниши дверей. После нескольких поворотов я почувствовал тухлый запах мертвечины.
Я повернул еще раз и налетел на стену, ослепленный звездочками боли. На моих запястьях сомкнулись чьи-то грубые руки.
Открыв глаза, я увидел мальчишку постарше. Он был выше и сильнее меня, с темными волосами и хищным взглядом. Грязь на его лице выглядела как борода, от этого мальчишка казался особенно диким и свирепым.
Двое других мальчишек оторвали меня от стены. Я вскрикнул, когда один из них вывернул мне руку. Старший улыбнулся на это и провел рукой по волосам.
— Что ты здесь делаешь, Нальт? Заблудился? — Он заухмылялся еще шире.
Я попытался вырваться, но другой мальчишка вывернул мне запястье, и я выдавил:
— Нет.
— Да заблудился он, Пика, — сказал мальчишка справа от меня. Тот, что слева, саданул мне локтем по голове, и переулок бешено завертелся у меня перед глазами.
Пика захохотал.
— Я ищу столярную лавку, — буркнул я, слегка оглушенный.
Лицо Пики исказилось от злости, он сграбастал меня за плечи.
— Тебя спрашивали? — заорал он. — Я чо, сказал, тебе можно говорить? — Он ударил меня лбом в лицо, послышался резкий хруст, и все ворвалось болью.
— Эй, Пика. — Голос шел непонятно откуда.
Кто-то пнул футляр лютни, заставив его выпасть из моих рук.
— Пика, глянь сюда.
Пика повернулся на гулкое «бух!» от падения футляра на землю.
— Что ты спер, Нальт?
— Ничего я не спер.
Один из мальчишек, державших мне руки, загоготал:
— Ага, твой дядюшка попросил тебя это продать и купить лекарство для больной бабули. — Он заржал еще громче, глядя, как я пытаюсь проморгаться от слез.
Я услышал три щелчка — открылись замки. Потом мелодично тренькнуло — лютню вытащили из футляра.
— Бабуля-то твоя помрет с горя, что ты такую штуку посеял, Нальт, — тихо произнес Пика.
— Побей нас Тейлу! — взорвался мальчишка справа. — Пика, ты знаешь, сколько такие стоят? Золота, Пика!
— Не говори так имя Тейлу, — сказал левый мальчишка.
— Чего?
— «Не называй имя Тейлу, кроме как в величайшей нужде, ибо Тейлу судит каждую мысль и деяние», — процитировал левый.
— Да пусть меня Тейлу всего обоссыт своим великим сияющим хером, если эта штука не стоит двадцати талантов. Значит, от Дикена мы получим не меньше шести. Ты знаешь, что можно сделать с такой кучей денег?
— Ничего ты с ними не сделаешь, если будешь так говорить. Тейлу охраняет нас, но он и карает, — отозвался второй мальчишка с благочестивым страхом.
— Ты, что ли, опять в церкви спал? Ты религию цепляешь, как я блох.
— Да я тебе руки узлом свяжу.
— Твоя мамаша — пенсовая шлюха.
— Не болтай про мою мать, Лин.
— Железнопенсовая.
К этому времени мне удалось проморгаться от слез, и я увидел Пику, сидящего на корточках посреди переулка и будто зачарованного моей лютней. Моей прекрасной лютней! Он вертел ее и так и сяк своими грязными руками, на лице его застыло мечтательное выражение. Ужас медленно поднимался во мне сквозь туман страха и боли.
Два голоса позади меня заспорили громче, а я почувствовал в груди холодную ярость и напрягся. Я не мог с ними драться, но понимал, что если схвачу лютню и затеряюсь в толпе, то смогу от них оторваться и снова буду в безопасности.
— …но все равно продолжала трахаться. Да теперь ей только полпенни за палку давали. Вот почему у тебя башка такая мягкая — повезло еще, что вмятины нету. Из-за этого ты на религию так запросто ведешься, понял? — триумфально закончил первый мальчишка.
Я почувствовал, что теперь меня держат крепко только справа, и приготовился к броску.
— Но спасибо, что предупредил. Тейлу небось любит прятаться за большими кучами лошадиного дерьма и…
Вдруг обе мои руки оказались свободны: один мальчишка налетел на второго и впечатал его в стену. Я пробежал три шага до Пики, схватил лютню за гриф и дернул.
Но Пика был быстрее, чем я предполагал, или сильнее и лютню не выпустил. Мой рывок затормозил меня, а Пике помог вскочить на ноги.
Во мне вскипела безумная ярость. Я отпустил лютню и бросился на Пику, бешено царапая его лицо и шею, но он был ветераном слишком многих уличных драк, чтобы подпустить меня к чему-нибудь жизненно важному. Мой ноготь прочертил кровавую полосу на его лице от уха до подбородка, но тут он перешел в наступление и стал теснить меня назад, пока я не уперся в стену переулка.
Голова моя ударилась о кирпич, и я бы упал, если бы Пика не вдавливал меня в осыпающуюся стену. Я задохнулся и только тогда понял, что уже давно визжу.
От Пики воняло застарелым потом и прогорклым маслом. Он прижал мои руки к бокам и еще сильнее вдавил меня в стену, наверняка уронив мою лютню.
Я снова задохнулся и слепо забился, ударившись головой о стену. Мое лицо впечатаюсь в его плечо, и я стиснул зубы, чувствуя, как расходится под ними его кожа, а мой рот наполняется кровью.
Пика заорал и отшатнулся от меня. Я вдохнул и сморщился от рвущей грудь боли.
Прежде чем я успел дернуться или подумать, Пика снова поймал меня и ударил о стену — раз, другой… Моя голова болталась взад-вперед, отскакивая от кирпичей. Затем он ухватил меня за горло, развернул и швырнул наземь.
Тут я услышал треск, и все будто остановилось.
После того как убили мою труппу, мне иногда снились родители, живые и поющие. В моем сне их смерть была ошибкой, недопониманием, новой пьесой, которую они репетировали. И на несколько мгновений я получал облегчение и свободу от огромного бесконечного горя, постоянно терзавшего меня. Я обнимал родителей, и мы вместе смеялись над моей глупой тревогой. Я пел с ними, и какой-то миг все было чудесно. Чудесно…
Но потом я просыпался, совсем один, в темноте у лесного пруда. Что я здесь делаю? Где мои родители?
И тогда я вспоминал все, словно открывалась рана. Они были мертвы, а я чудовищно одинок. Огромный груз, приподнявшийся на пару мгновений, снова падал на меня — тяжелее, чем прежде, потому что я был не готов к нему. Потом я лежал на спине, глядя в темноту, — грудь моя болела, дыхание теснило, — зная в глубине души, что ничто никогда уже не будет как прежде.
Когда Пика швырнул меня на землю, мое тело совсем онемело и почти не чувствовало, как лютня отца ломается подо мной. Звук, который она издала, походил на умирающую мечту и пробудил ту самую невыносимую, теснящую грудь боль.
Я огляделся и увидел Пику, тяжело дышащего и зажимающего плечо. Один из мальчишек стоял коленями на груди другого. Они больше не дрались, а остолбенело пялились на меня.
Я медленно посмотрел на свои руки, кровоточащие там, где осколки дерева прошили кожу.
— Маленький гад укусил меня, — тихо произнес Пика, словно не мог поверить в это.
— Слезь с меня, — сказал мальчик, лежащий на спине.
— Я тебе говорил, что нельзя такое говорить. Смотри, что получилось.
Лицо Пики скривилось и покраснело.
— Укусил меня! — крикнул он и злобно пнул меня, целясь в голову.
Я попытался отодвинуться, чтобы не повредить больше лютню. Его пинок пришелся мне в почку и провез по обломкам, которые раскрошились еще сильнее.
— Видишь, что бывает, когда смеешься над именем Тейлу?
— Заткнись ты про Тейлу своего. Слезай с меня и забери эту штуку. Может, Дикен сколько-нибудь за нее еще даст.
— Смотри, что ты наделал! — продолжал орать на меня Пика.
Новый пинок пришелся мне в бок и почти перевернул меня. В глазах начало темнеть; я чуть ли не радовался этому как возможности отвлечься от боли. Но затаенная боль никуда не делась. Я сжал окровавленные руки в саднящие кулаки.
— Эти крутилки вроде целые и на серебряные похожи. Спорим, мы за них что-нибудь выручим.
Пика снова занес ногу. Я попытался поймать ее и отвести, но мои руки только слабо дернулись, и Пика пнул меня в живот.
— Вон там еще возьми…
— Пика, Пика!
Пика снова отвесил мне пинок в живот, и меня стошнило на булыжники.
— Эй, вы там, стоять! Городская стража! — прокричал новый голос.