Моя темная Ванесса Расселл Кейт
– Уэйлсбек-Лейк. Мы как раз на нем живем. Мы единственные, кто живет там круглый год.
У меня странно екнуло сердце. В Броувике я почти никогда не скучала по дому, но, возможно, так происходило из-за того, что никто не знал, откуда я.
– Да ну? – Мистер Стрейн на секунду задумался. – Тебе там не бывает одиноко?
На секунду я потеряла дар речи. Вопрос поразительно метко и безболезненно резал по живому. Хотя я никогда не использовала слово «одиночество», описывая, каково это – жить в лесной глуши; услышав его от мистера Стрейна, я ощутила: видимо, так и есть, так было всегда. Я внезапно смутилась, представив себе, как ясно одиночество написано у меня на лбу, раз учителя с ходу видят, как мне одиноко.
– Ну, может, иногда, – выдавила я, но мистер Стрейн уже спрашивал Грега Экерса, каково было переехать из Чикаго на холмы Западного Мэна.
Покончив со знакомствами, мистер Стрейн сказал, что его курс будет для нас в этом году самым сложным.
– Большинство учеников говорит мне, что я самый строгий учитель в Броувике. Некоторые даже утверждают, что я строже их преподавателей в колледже. – Дожидаясь, пока мы осознаем серьезность его слов, он постучал пальцами по столу, после чего подошел к доске, взял мел и начал писать.
– Уже пора начать записывать, – бросил он через плечо.
Мы схватились за тетради, а он начал лекцию о Генри Уодсворте Лонгфелло и его поэме «Песнь о Гайавате», о которой я никогда не слышала, да и остальные явно тоже. Однако, когда учитель спросил, знакомы ли мы с ней, мы дружно кивнули. Никто не хотел показаться глупым.
Пока Стрейн рассказывал, я украдкой оглядывала аудиторию. Скелет ее был таким же, как и в остальных помещениях гуманитарного корпуса: паркетный пол, стена встроенных книжных стеллажей, зеленые доски, парты, – но эта аудитория казалась уютной и обжитой. На полу лежал ковер с протертой посередине дорожкой, большой дубовый стол заливал свет старомодной зеленой лампы, на шкафу для бумаг стояли кофемашина и кружка с эмблемой Гарварда. Из открытого окна доносился запах свежескошенной травы и шум заводящейся машины; мистер Стрейн с таким нажимом писал на доске строку из Лонгфелло, что мел начал крошиться в его руке. В какой-то момент учитель прервался, повернулся к нам и сказал:
– На моем курсе вы должны усвоить как минимум одну вещь: мир состоит из бесконечно переплетающихся историй, каждая из которых важна и правдива.
Я торопливо записала каждое слово.
За пять минут до конца урока лекция внезапно оборвалась. Руки мистера Стрейна обвисли, плечи ссутулились. Отойдя от доски, он сел за парту, потер лицо и тяжело вздохнул, после чего устало сказал:
– Первый день всегда такой длинный.
Не зная, что делать, мы продолжали сидеть, занеся ручки над тетрадями.
Стрейн убрал руки от лица.
– Скажу вам честно, – сказал он. – Я пиздец как устал.
От удивления Дженни хихикнула. Иногда учителя шутили на уроке, но я никогда еще не слышала, чтобы кто-то из них матерился. Мне и в голову не приходило, что такое возможно.
– Вы не против, если я буду ругаться? – спросил он. – Наверное, сначала надо было попросить у вас разрешения. – Он с саркастичной искренностью всплеснул руками. – Если мои непристойные выражения кого-то из вас оскорбляют, говорите сейчас или вечно храните молчание.
Разумеется, никто ничего не сказал.
Первые несколько недель учебы прошли незаметно: череда уроков, черный чай на завтрак и сэндвичи с арахисовым маслом на обед, учебные часы в библиотеке, вечерний просмотр сериалов на канале WB в комнате отдыха «Гулда». За прогул собрания в общежитии мне назначили наказание, но я уговорила мисс Томпсон, что погуляю с ее собакой, вместо того чтобы целый час сидеть с ней в общежитии, – чего нам обеим не хотелось. Чаще всего утром перед занятиями я поспешно доделывала уроки, потому что, несмотря на все мои старания, мне всегда приходилось изо всех сил напрягаться, я всегда была на грани отставания. Учителя настаивали, что я могу исправиться; по их словам, я была сообразительной, но рассеянной и немотивированной – чуть более тактичная замена слову «ленивая».
Всего через несколько дней после заселения моя комната превратилась в кавардак из одежды, разрозненных записей и недопитых кружек чая. Я потеряла ежедневник, который должен был помочь мне все успевать, но это было закономерно, потому что я вечно все теряла. Не реже раза в неделю я, открывая дверь, обнаруживала в скважине свои ключи, оставленные кем-то, кто нашел их в туалете, аудитории или столовой. Я ни за чем не могла уследить: учебники падали в щель между кроватью и стеной, домашка мялась на дне рюкзака. Учителя вечно сердились на мои жеваные домашние задания, напоминали мне, что за неаккуратность оценка снижается.
– Тебе нужна система! – воскликнул учитель по углубленной истории, когда я лихорадочно перелистывала учебник в поисках сделанных накануне пометок. – Еще только вторая неделя учебы. Как ты умудрилась устроить такой хаос?
Пометки я в конце концов нашла, но факт оставался фактом: я была безалаберной, а безалаберность – признак слабости и серьезный недостаток.
В Броувике учителя раз в месяц ужинали со своими подопечными – обычно дома у учителя, но мой куратор миссис Антонова в гости нас никогда не приглашала.
– Границы необходимо соблюдать, – говорила она. – Не все учителя со мной согласятся, и это нормально. Они впускают учеников в свою жизнь, и это нормально. Но я не такая. Мы идем куда-нибудь, едим и, немного поболтав, расходимся. Границы.
В нашу первую встречу в новом году она повела нас в итальянский ресторан в центре. Пока я сосредоточенно накручивала на вилку лингвини, миссис Антонова отметила, что больше всего преподавателей беспокоит моя неорганизованность. Стараясь не показаться слишком пренебрежительной, я сказала, что поработаю над этим. Затем наша куратор по очереди рассказала каждому из своих подопечных, как о них отзываются учителя. Проблем с организацией больше ни у кого не оказалось, но кое у кого положение было похуже моего: Кайл Гуинн не сдал домашние задания по двум предметам, что считалось серьезной провинностью. Пока миссис Антонова зачитывала замечания его учителей, мы сидели, опустив взгляды на пасту в своих тарелках, чувствуя облегчение от того, что у нас все не настолько плохо. После ужина, когда наши тарелки унесли, миссис Антонова передала по кругу коробку круглых плюшек с вишневой начинкой.
– Это пампушки, – сказала она. – Украинское блюдо с родины моей матери.
Выйдя из ресторана, мы направились вверх по холму обратно в кампус; наша куратор оказалась рядом со мной.
– Ванесса, я забыла сказать, что в этом году тебе нужно записаться на дополнительные занятия. Может, даже сразу на несколько курсов. Тебе нужно думать о поступлении в колледж. В данный момент ты как абитуриент выглядишь неубедительно. – Она начала предлагать разные курсы, и я кивала в такт ее словам.
Я знала, что нужно больше участвовать в жизни школы, и я пыталась: на прошлой неделе я пришла на собрание французского клуба, но почти сразу сбежала, когда выяснилось, что на каждую встречу его члены приходят в маленьких черных беретах.
– А как насчет клуба писательского мастерства? – спросила миссис Антонова. – Тебе бы подошло, ты же пишешь стихи.
Я и сама об этом подумывала. Клуб писательского мастерства выпускал литературный журнал, и в прошлом году я читала его от корки до корки, сравнивала свои стихи с напечатанными и старалась объективно решить, у кого получалось лучше.
– Да, может быть, – сказала я.
Миссис Антонова дотронулась до моего плеча.
– Подумай об этом, – сказала она. – В этом году консультантом назначен мистер Стрейн. Он знает свое дело.
Оглянувшись, она хлопнула в ладоши и крикнула отставшим что-то по-русски – по непонятной причине он подгонял нас эффективнее, чем английский.
В клубе писательского мастерства состоял только один человек – Джесси Ли, единственный местный гот и, по слухам, гей. Когда я вошла в аудиторию, он сидел за партой перед стопкой бумаг, положив на соседний стул ноги в армейских ботинках. За ухом у него была ручка. Он мельком взглянул на меня, но ничего не сказал. Скорее всего, он вообще был не в курсе, как меня зовут.
Зато мистер Стрейн вскочил из-за стола и размашисто зашагал ко мне через всю комнату.
– Хочешь вступить в клуб? – спросил он.
Я открыла рот, но не знала, что сказать. Если бы я знала, что в клубе только один член, то, скорее всего, не пришла бы. Мне захотелось дать задний ход, но мистер Стрейн был слишком обрадован.
– Ты увеличишь количество наших членов на сто процентов. – Он затряс мне руку, и, похоже, передумывать было уже поздно.
Он подвел меня к парте, сел рядом и объяснил, что стопка бумаг – это материалы, поданные для публикации в журнале.
– Все это – работы учеников, – сказал он. – Постарайся не обращать внимания на имена. Прежде чем принимать решение, внимательно прочитай каждую до конца.
Он велел мне делать пометки на полях и оценивать каждую рукопись по пятибалльной шкале: единица – однозначно «нет», пять – однозначно «да».
Не поднимая взгляд, Джесси сказал:
– А я ставил галочки. Так мы поступали в прошлом году.
Он показал на бумаги, которые уже просмотрел: в верхнем правом углу каждой стояла маленькая галочка – с минусом или с плюсом. Мистер Стрейн с явным раздражением приподнял брови, но Джесси ничего не заметил. Он не поднимал глаз от стихотворения, которое читал.
– Оценивайте как хотите, я не возражаю, – сказал мистер Стрейн, улыбнулся мне и подмигнул. Вставая, он потрепал меня по плечу.
Когда мистер Стрейн вернулся за свой стол в другом конце аудитории, я взяла из стопки рассказ под названием «Худший день в ее жизни». Автор – Зоуи Грин. В прошлом году мы с Зоуи вместе ходили на алгебру. Она сидела сзади меня и всякий раз, как Сет Маклеод называл меня Рыжей-бесстыжей, хохотала так, будто ничего смешнее в жизни не слышала. Я покачала головой и постаралась отогнать предвзятые мнения. Вот почему мистер Стрейн сказал не смотреть на имена.
Рассказ был о девочке, которая сидит в приемной больницы, пока умирает ее бабушка, и мне стало скучно после первого же абзаца. Джесси заметил, что я перелистываю страницы, пытаясь понять, сколько осталось, и тихо сказал:
– Если написано плохо, тебе не обязательно дочитывать до конца. Я был редактором литжурнала в прошлом году, а консультантом – миссис Блум, и ей было все равно.
Я невольно покосилась на склонившегося над собственной кипой бумаг мистера Стрейна.
– Я дочитаю. Все нормально, – пожав плечами, сказала я.
Джесси прищурился на страницу в моих руках.
– Зоуи Грин? Та девчонка, которая в прошлом году психанула на дебатах?
Да, это была она. В последнем раунде Зоуи, которой поручили выступить в защиту смертной казни, расплакалась, когда ее оппонент Джексон Келли назвал ее взгляды расистскими и аморальными. Скорее всего, не будь он черным, его слова бы ее настолько не задели. После того как Джексона объявили победителем, Зоуи сказала, что посчитала его аргументы личным оскорблением, что было против правил дебатов, так что в итоге они разделили первое место, хотя все знали, что это лажа.
Джесси наклонился вперед, вырвал у меня рассказ Зоуи, поставил в правом углу галочку с минусом и кинул его в стопку отвергнутых работ.
– Вуаля, – сказал он.
Остаток часа, пока мы с Джесси читали, мистер Стрейн у себя за столом проверял ученические работы и время от времени выходил из класса, чтобы снять копии или принести воды для кофемашины. В какой-то момент он начал чистить апельсин, и комнату заполнил цитрусовый аромат. Когда я поднялась, собираясь уходить, мистер Стрейн спросил, приду ли я в следующий раз.
– Не уверена, – ответила я. – Я пока пробую разные курсы.
Он улыбнулся и, дождавшись, пока Джесси выйдет из класса, сказал:
– Полагаю, в социальном плане мы мало что можем предложить.
– Ой, это меня не волнует. Вообще-то я не суперобщительная.
– Почему же?
– Не знаю. Не то чтобы у меня была куча друзей.
Учитель вдумчиво кивнул:
– Понимаю, о чем ты. Я тоже люблю побыть наедине с собой.
Вначале мне хотелось возразить, сказать, что я совсем не люблю быть наедине с собой. Но потом подумала, что, возможно, мистер Стрейн прав. Возможно, я была одиночкой по собственному желанию и предпочитала держаться особняком.
– Ну, раньше моей лучшей подругой была Дженни Мерфи, – сказала я. – Она тоже ходит к вам на литературу.
Слова сорвались с моего языка, застав меня врасплох. Я никогда так не откровенничала с учителями, тем более с мужчинами; но мистер Стрейн так на меня смотрел – с мягкой улыбкой, подперев подбородок ладонью, – что мне захотелось поговорить, захотелось порисоваться.
– А, – отозвался он. – Маленькая царица Нила.
Когда я растерянно нахмурилась, он объяснил, что имеет в виду ее каре, из-за которого она похожа на Клеопатру. От этих слов я ощутила какой-то укол в животе. Вроде ревности, но злее.
– Я не считаю, что ее волосы выглядят настолько хорошо, – сказала я.
Мистер Стрейн усмехнулся:
– Итак, вы были подругами. Что изменилось?
– Она начала встречаться с Томом Хадсоном.
Он на секунду задумался:
– Мальчик с бакенбардами.
Я кивнула, думая о том, как учителя, должно быть, оценивают нас и мысленно классифицируют. Мне стало интересно, какие ассоциации вызову у него я, если кто-то упомянет Ванессу Уай. Девушка с рыжими волосами. Вечная одиночка.
– Значит, ты пострадала от предательства, – сказал он, имея в виду, что меня предала Дженни.
Раньше я об этом не задумывалась, и при этой мысли по моему телу разлилось тепло. Я пострадала. Дело было вовсе не в том, что я отпугнула ее своей привязанностью и бурными чувствами. Нет, мне причинили зло.
Мистер Стрейн встал, подошел к доске и принялся стирать записи, оставшиеся после урока.
– Что заставило тебя посетить наш клуб? Слабое место в аттестате?
Я кивнула. Казалось, с ним можно говорить начистоту.
– Миссис Антонова сказала, что мне это нужно. Но я правда люблю писать.
– И что же ты пишешь?
– В основном стихи. Ничего особенного.
Оглянувшись, мистер Стрейн улыбнулся мне одновременно словно бы по-доброму и снисходительно.
– Я хотел бы почитать твои работы.
Мой мозг уцепился за то, как он произнес слово «работы», – словно то, что я пишу, стоит воспринимать всерьез.
– Без проблем, – ответила я. – Если вы правда хотите.
– Хочу. Если бы не хотел, не попросил бы.
Я почувствовала, что у меня вспыхнули щеки. По мнению мамы, моей худшей привычкой было отклонять комплименты самоуничижением. Мне требовалось научиться принимать похвалу. Мама говорила, что все сводится к уверенности в себе. Или ее отсутствию.
Мистер Стрейн положил тряпку на полку и пристально посмотрел на меня с другого конца аудитории. Засунув руки в карманы, он оглядел меня с головы до ног.
– Милое платье, – сказал он. – Мне нравится твой стиль.
Промямлив «спасибо» – меня так основательно обучали хорошим манерам, что они стали почти инстинктивными, – я опустила глаза на свое платье. Оно было из темно-зеленого трикотажа, немного трапециевидное, но в общем-то бесформенное, чуть выше колен. Это не было стильное платье; я носила его только потому, что мне нравилось, как его цвет контрастирует с моими волосами. Казалось странным, что мужчина средних лет обращает внимание на девчачью одежду. Мой папа едва отличал платье от юбки.
Мистер Стрейн отвернулся к доске и опять принялся ее протирать, хотя она уже и так была чиста. Мне почти показалось, что он смутился, и отчасти мне захотелось поблагодарить его снова, на этот раз искренне. Я могла бы сказать: «Спасибо вам большое. Мне такого еще никто не говорил». Я ждала, что он повернется ко мне, но он продолжал водить тряпкой из стороны в сторону, оставляя на зеленой поверхности мутные потеки.
Я бочком двинулась к двери, и тут он сказал:
– Надеюсь снова увидеть тебя в четверг.
– Конечно, – сказала я. – Увидите.
Так что в четверг я пришла снова, и в следующий вторник тоже, а потом и в следующий четверг. Я стала официальным членом клуба. Отбор работ для литжурнала занимал у нас с Джесси больше времени, чем ожидалось, – в основном потому, что я была слишком нерешительна и по нескольку раз меняла свое мнение. В отличие от меня Джесси выносил вердикт стремительно и беспощадно; его ручка так и резала по страницам. Когда я спросила, как ему удается так быстро принять решение, он ответил, что, хороша ли работа, должно быть очевидно с первой строчки. Как-то в четверг мистер Стрейн исчез в кабинете за аудиторией и вернулся со стопкой старых выпусков, чтобы мы поняли, как должен выглядеть журнал, – хотя Джесси был редактором в прошлом году и, естественно, все уже знал. Листая один из выпусков, я увидела среди авторов художественной прозы имя своего соклубника.
– Эй, тут ты, – сказала я.
При виде своего имени Джесси застонал:
– Не читай при мне, пожалуйста.
– Почему нет? – Я бегло просмотрела первую страницу.
– Потому что я не хочу.
Я положила журнал в рюкзак и вспомнила о нем только после ужина, когда тонула в невразумительных задачах по геометрии и изнывала от желания отвлечься. Достав журнал, я открыла рассказ Джесси и прочла его дважды. Он был хорош. По-настоящему хорош. Лучше, чем все, что я когда-либо писала, лучше всех материалов, которые нам подавали. Когда я попыталась сказать ему об этом на следующей встрече клуба, он меня перебил:
– Я больше не увлекаюсь сочинительством.
В другой раз мистер Стрейн показывал нам, как форматировать выпуск с помощью нового издательского ПО. Мы с Джесси сидели за компьютером бок о бок, а мистер Стрейн стоял сзади, наблюдал и поправлял. В какой-то момент я сделала ошибку, и он накрыл мою ладонь своей большой рукой, под которой моей было совсем не видно, и принялся водить моей мышкой. От его прикосновения у меня загорелось все тело. После еще одной моей ошибки все повторилось. На этот раз учитель слегка сжал мою ладонь, как бы давая понять, что я во всем разберусь; но он не делал так с Джесси, даже когда тот случайно вышел из программы, не сохранив изменения, и мистеру Стрейну пришлось объяснять все заново.
Наступил конец сентября, и целую неделю стояла идеальная солнечная прохлада. Каждое утро листва становилась все ярче, превращая горы вокруг Норумбеги в красочный переполох. Кампус выглядел так же, как в брошюре, которой я бредила, подавая заявление в Броувик: ученики в свитерах, ярко-зеленые лужайки, белые дощатые постройки, пылающие в лучах заката. Мне бы наслаждаться, но от этой погоды я не находила себе места, паниковала. После уроков я не могла угомониться, бродила из библиотеки в комнату отдыха «Гулда», потом в свою комнату и снова в библиотеку. Где бы я ни находилась, меня тянуло куда-то еще.
Как-то после уроков я трижды обошла кампус и всякий раз оставалась недовольна: в библиотеке было слишком темно, в моей захламленной комнате – слишком депрессивно, а остальные места заполонили школьники, занимающиеся группками, что только подчеркивало мое вечное одиночество. Наконец я заставила себя остановиться на склоне лужайки за гуманитарным корпусом. Успокойся, дыши.
Я прислонилась к одинокому клену, привлекавшему мой взгляд на уроках литературы, и прикоснулась к своим горячим щекам тыльной стороной ладони. Я была так взвинчена, что вспотела, хотя на улице было всего десять градусов.
«Все в порядке, – сказала я себе. – Просто позанимайся здесь и успокойся».
Я села спиной к дереву, запустила руку в рюкзак и, проигнорировав учебник геометрии, достала блокнот на пружине. Мне подумалось, что я почувствую себя лучше, если сначала поработаю над стихотворением. Но, перечитав его – пару строф о девушке на необитаемом острове, которая призывает на берег моряков, – я поняла, что стихи плохие. Топорные, сбивчивые, практически бессвязные. С чего я взяла, что эти строки хороши? Как могла так ошибаться? Они были вопиюще плохими. Скорее всего, все мои стихи были плохими. Я свернулась в комок и стала тереть веки основанием ладоней, пока не услышала приближающиеся шаги, хруст листвы и ломающихся веток. Я подняла взгляд. Солнце заслонила исполинская фигура.
– Ну привет, – произнесла она.
Я загородилась ладонью от солнца – это был мистер Стрейн. Когда он заметил мои покрасневшие глаза, у него вытянулось лицо.
– Ты расстроена, – сказал он.
Глядя на него снизу, я кивнула. Похоже, лгать было бесполезно.
– Хочешь, чтобы я оставил тебя одну? – спросил он.
Поколебавшись, я отрицательно покачала головой.
Учитель тоже опустился на землю в нескольких футах от меня, вытянув свои длинные ноги. Под брюками проступили очертания коленей. Не сводя с меня взгляд, он наблюдал, как я вытираю глаза.
– Я не хотел тебе мешать. Заметил тебя из того окна и решил подойти поздороваться. – Он показал в сторону гуманитарного корпуса за нашими спинами. – Можно спросить, что тебя расстроило?
Я перевела дух, пытаясь найти слова, но через секунду покачала головой.
– Слишком сложно объяснить, – сказала я.
Потому что дело было не только в том, что мои стихи никуда не годились, и не в том, что я не могла выбрать место для занятий, не выбившись предварительно из сил. Это было более темное чувство – страх, что со мной что-то не так и я никогда не смогу стать нормальной.
Я думала, что мистер Стрейн сменит тему. Но он просто дожидался ответа, словно задал сложный вопрос на уроке. Конечно, объяснить сложно. Трудные вопросы и должны вызывать у тебя затруднения, Ванесса.
Я втянула в себя воздух и сказала:
– Это время года сводит меня с ума. Я чувствую, что вроде как мое время истекает. Как будто я понапрасну растрачиваю свою жизнь.
Мистер Стрейн моргнул. Я поняла, что он ожидал другого ответа.
– Растрачиваешь свою жизнь, – повторил он.
– Я знаю, что это бессмыслица.
– Неправда. Ты говоришь вполне разумные вещи. – Он оперся на ладони, поставив их за спиной, запрокинул голову. – Знаешь, будь ты моей ровесницей, я бы сказал, что у тебя, похоже, начинается кризис среднего возраста.
Он улыбнулся, и мое лицо поневоле последовало его примеру. Мистер Стрейн усмехнулся, я тоже усмехнулась.
– Мне показалось, ты что-то писала, – заметил он. – Получается что-то стоящее?
Я пожала плечами, не зная, хочу ли назвать свои потуги стоящими. Это казалось хвастовством. Не мне судить.
– Покажешь, что написала?
– Ни за что. – Я стиснула блокнот в руках, прижала к груди и заметила, что в глазах моего собеседника вспыхнула тревога, словно мое резкое движение его напугало. Я взяла себя в руки и добавила: – Просто я еще не закончила.
– Можно ли вообще закончить текст по-настоящему?
Похоже было на вопрос с подвохом. Секунду подумав, я сказала:
– Одни тексты могут быть более законченными, чем другие.
Он улыбнулся; мой ответ ему понравился.
– Так, может, покажешь мне что-то более законченное?
Я ослабила хватку и открыла блокнот. По большей части записи представляли собой полузаконченные стихи с вымаранными и переписанными строками. Пролистав недавние страницы, я нашла стихотворение, над которым работала уже пару недель. Оно было не закончено, но и не ужасно. Я отдала мистеру Стрейну блокнот, надеясь, что он не заметит закорючки на полях, ползущую вдоль корешка цветущую лозу.
Он осторожно держал блокнот обеими руками, и от одного вида моего блокнота в его ладонях по моему телу пробежала дрожь. Никто еще не прикасался к этим страницам, и уж тем более не читал, что там написано. Дочитав стихотворение, мистер Стрейн хмыкнул. Я ждала более определенной реакции, ждала, что он скажет, понравилось ему или нет, но он сказал только:
– Перечитаю еще раз.
Наконец он поднял взгляд:
– Ванесса, это чудесно.
Я громко выдохнула, начала смеяться.
– Как долго ты над ним работала? – спросил он.
Решив, что круче будет показаться гением-импровизатором, я невзначай соврала:
– Недолго.
– Ты говорила, что часто пишешь. – Мистер Стрейн вернул мне блокнот.
– Как правило, каждый день.
– Это видно. У тебя отлично получается. Я говорю это как читатель, а не как учитель.
От радости я снова рассмеялась, а мистер Стрейн улыбнулся своей нежно-снисходительной улыбкой.
– Разве это смешно? – спросил он.
– Нет, просто никто еще так не хвалил мои стихи.
– Ты шутишь. Это ерунда. Я могу сказать еще много хорошего.
– Просто я никогда еще не позволяла никому читать… – Я чуть не сказала «мою писанину», но решила употребить его слово: – Мои работы.
Повисла тишина. Мистер Стрейн снова оперся на ладони и принялся рассматривать открывавшийся перед нами вид: живописный центр города, далекую реку, пологие холмы. Я снова уставилась на свой блокнот. Мой взгляд был устремлен на страницы, но я ничего не видела. Я слишком ясно ощущала близость его тела, его покатый торс и натянувший рубашку живот, длинные, скрещенные в щиколотках ноги. Одна из его штанин задралась, обнажив полоску кожи между краешком ткани и походным ботинком. Опасаясь, что мистер Стрейн сейчас встанет и уйдет, я попыталась придумать, что бы такого сказать, чтобы он остался, но не успела: он поднял с земли кленовый лист, покрутил его за черенок и, на секунду задержав на нем взгляд, поднес к моему лицу.
– Смотри-ка, – сказал он. – Идеально подходит к твоим волосам.
Я замерла, почувствовав, как приоткрывается мой рот. Он еще мгновение подержал кленовый лист у моего лица; его уголки касались моих волос. Затем, чуть покачав головой, мистер Стрейн опустил руку, и лист упал на землю. Он встал, снова заслонив солнце, вытер ладони о бедра и, не попрощавшись, направился обратно к гуманитарному корпусу.
Когда он скрылся из виду, меня охватило помешательство, потребность сбежать. Я захлопнула блокнот, схватила рюкзак и помчалась к общежитию, но, передумав, вернулась и поискала глазами тот самый листок, который мистер Стрейн поднес к моим волосам. Спрятав его между страницами блокнота, я словно бы полетела над кампусом, только порой едва касаясь земли. Только у себя в комнате я вспомнила: мистер Стрейн сказал, что заметил меня из окна, – и зажмурилась при мысли, что он видел, как я ищу кленовый листок.
В следующие выходные я поехала домой на папин день рождения. Мама подарила ему щенка золотистого ретривера из приюта. Указанная причина отказа владельца – «слишком бледный окрас». Папа назвал щенка Бэйб, как свинку из фильма, потому что своим толстым пузиком и розовым носом она напоминала поросенка. Летом умерла наша старая собака – двенадцатилетняя овчарка, которую папа подобрал в городе, так что раньше у нас никогда не было щенка. Я настолько влюбилась в Бэйб, что все выходные носила ее на руках, как младенца, гладила ее мармеладные подушечки на лапках и нюхала ее сладкое дыхание.
Вечером, когда родители легли спать, я встала перед зеркалом в своей спальне, изучая свое лицо и волосы и пытаясь увидеть себя глазами мистера Стрейна – стильную девушку с кленово-рыжими волосами, которая носит милые платья, – но увидела только бледную, веснушчатую девчонку.
В воскресенье мама повезла меня назад в Броувик, а папа остался дома с щенком. В замкнутом пространстве машины грудь у меня разрывалась от желания пооткровенничать. Но о чем тут рассказывать? Что он пару раз дотронулся до моей руки, сказал что-то о моих волосах?
Когда мы проезжали по мосту в город, я как бы невзначай спросила:
– Ты когда-нибудь замечала, что мои волосы одного цвета с кленовой листвой?
Мама удивленно посмотрела на меня.
– Ну, клены бывают разные, – сказала она, – и осенью все они окрашиваются в разные цвета. Есть сахарные клены, есть пенсильванские, есть красные. На севере есть колосистые…
– Неважно. Забудь.
– С каких пор тебя интересуют деревья?
– Я говорила не о деревьях, а о своих волосах.
Тогда мама спросила, кто сказал мне, что мои волосы похожи на кленовую листву, но, похоже, ничего не заподозрила. Голос ее звучал нежно, как будто она умилилась.
– Никто, – ответила я.
– Кто-то наверняка тебе это сказал.
– По-твоему, сама я заметить не могла?
Мы остановились на красном светофоре. Радиоведущий зачитывал сводку последних новостей.
– Я расскажу, если ты пообещаешь не беситься.
– Не стану я беситься.
Я пристально посмотрела на нее:
– Обещай.
– Ладно, – сказала мама. – Обещаю.
Я глубоко вздохнула.
– Мне сказал это кое-кто из учителей. Что мои волосы того же цвета, что листва красного клена. – Выговорив эти слова, я чуть не засмеялась от облегчения.
Мама прищурилась:
– Учитель?
– Мам, следи за дорогой.
– Мужчина?
– Какая разница?
– Учитель не должен говорить тебе такие вещи. Кто это был?
– Мам.
– Я хочу знать.
– Ты обещала не беситься.
Она поджала губы, словно пытаясь успокоиться.
– Я просто говорю, что странно заявлять такое пятнадцатилетней девочке.
Мы проезжали город: кварталы пришедших в упадок и разделенных на квартиры викторианских особняков, безлюдный центр, разросшуюся больницу, усмехающийся памятник Полу Баньяну, который своими черными волосами и бородой немного напоминал мистера Стрейна.
– Это был мужчина, – сказала я. – Ты правда думаешь, что это странно?
– Да, – сказала мама. – Я правда так думаю. Хочешь, я с кем-нибудь поговорю? Пойду туда и устрою скандал.