Моя темная Ванесса Расселл Кейт
Сидящий за столом мистер Стрейн удивленно поднял на меня глаза.
– Откуда ты знаешь? – спросил он.
– Вы как-то об этом упоминали.
Под его изучающим взглядом мне все сложнее было изображать невозмутимость. Я поджала губы, пытаясь не нахмуриться.
– Что-то я такого не припоминаю, – сказал он.
– Тем не менее это так. Иначе откуда бы мне знать?
Мой голос прозвучал резко, зло, и я заметила, что мистер Стрейн немного опешил. В то же время вид у него был добродушный. Казалось, он умиляется моей досаде.
– Может, я туда ходила, – добавила я. – Знаете, чтобы оценить обстановку.
– Ясно.
– Вы злитесь?
– Вовсе нет. Я польщен.
– Я видела, как вы достаете продукты из машины.
– Правда? Когда?
– Вчера.
– Ты за мной наблюдала.
Я кивнула.
– Тебе надо было подойти и поздороваться.
Я прищурилась. Не такой реакции я ожидала.
– А вдруг бы меня кто-нибудь увидел?
Он улыбнулся, склонил голову набок.
– А что такого в том, чтобы подойти и поздороваться?
Я сжала челюсти и принялась тяжело дышать через нос. Его простодушие выглядело наигранным. Он как будто дразнил меня, прикидываясь дурачком.
Все еще улыбаясь, он откинулся на стуле, и при виде того, как он отклоняется назад, скрещивает руки, мерит меня взглядом, как какую-то забавную диковинку, внутри меня вспыхнул такой сильный и внезапный гнев, что я сжала кулаки, чтобы не закричать, не схватить с его стола гарвардскую кружку и не запустить ею ему в лицо.
Я резко развернулась, вылетела из класса и понеслась по коридору прочь. Ярость не покидала меня до самого общежития, но стоило мне попасть к себе в комнату, как гнев исчез и осталось только ноющее желание увидеть смысл, мучившее меня уже несколько недель. Он сказал, что хочет меня поцеловать. Он ко мне прикасался. Теперь к каждому нашему разговору примешивалось что-то потенциально разрушительное, и с его стороны нечестно было делать вид, что это не так.
Я получила по геометрии двойку с плюсом за четверть. Когда миссис Антонова объявила об этом на нашем ежемесячном ужине в итальянском ресторане, все глаза устремились на меня. До меня не сразу дошло, что речь обо мне; мои мысли блуждали, я методично отрывала от ломтя хлеба кусочки и раскатывала их в пальцах.
– Ванесса, – сказала она, постучав костяшками по столу. – Двойка с плюсом.
Я подняла глаза и поймала на себе всеобщие взгляды. Миссис Антонова держала в руке листок бумаги – ее собственные отзывы.
– Значит, у меня теперь только один путь – наверх, – сказала я.
Миссис Антонова в упор посмотрела на меня поверх очков.
– Не факт, – сказала она. – Ты можешь провалить экзамен.
– Я не провалю.
– Тебе нужен план действий, нужен репетитор. Мы тебе его найдем.
Я сердито уставилась на стол, а она перешла к следующему подопечному. При мысли о репетиторе у меня свело живот, потому что занятия с репетиторами проходили в консультационный час, а значит, мне предстояло проводить меньше времени с мистером Стрейном. Кайл Гуинн сочувственно улыбнулся мне, получив похожую новость по поводу своей оценки по испанскому, и я съехала на стуле так низко, что почти подпирала подбородком стол.
Когда я вернулась в кампус, в комнате отдыха «Гулда» было полно народу. По телику передавали результаты выборов. Втиснувшись на один из диванов, я стала смотреть, как по мере закрытия участков штаты делились на две колонки. «Вермонт за Гора, – сказал ведущий. – Кентукки за Буша». Когда на экране мелькнул Ральф Нейдер, Дина с Люси захлопали, а когда появился Буш, все заулюлюкали. Все указывало на то, что победит Гор, но в десять объявили, что Флориду возвращают в «неопределившуюся» колонку, и меня так все это достало, что я сдалась и ушла спать.
Сначала все шутили, что выборы никогда не закончатся, но, когда во Флориде полным ходом начался пересчет голосов, стало не до смеха. Обычно мистер Шелдон целыми днями сидел, водрузив ноги на стол, но теперь он внезапно ожил и принялся рисовать на доске разрастающуюся паутину, пытаясь проиллюстрировать, сколько опасностей угрожает демократии.
На американской литературе мы читали «Там, где течет река», и мистер Стрейн рассказывал о своем детстве в Монтане: ранчо, настоящие ковбои, медведи гризли, раздиравшие собак, высокие горы, заслонявшие солнце. Я пыталась представить его мальчишкой, но не могла вообразить, как он выглядит без бороды. После «Там, где течет река» мы начали проходить Роберта Фроста, и мистер Стрейн по памяти прочел нам «Другую дорогу». По его словам, стихотворение не должно было нас воодушевлять и многие неверно понимали его смысл. Поэт не призывает идти против течения, скорее с иронией признает тщетность любого выбора. Поверив, будто жизнь предлагает бесконечные возможности, мы закрываем глаза на страшную правду: жизнь – это всего лишь движение сквозь время под внутренний обратный отсчет, ведущий к последнему фатальному мгновению.
– Мы рождаемся, живем, умираем, – говорил учитель. – А все решения, которые мы принимаем в промежутке, все проблемы, над которыми мы ломаем головы изо дня в день, в конечном итоге ничего не значат.
Возразить не пытался никто, даже Ханна Левек – очень верующая католичка, которая, по идее, считала, что наши решения в конечном итоге значат очень даже много. Она только потрясенно таращилась на него, приоткрыв рот.
Раздав нам распечатки другого стихотворения Фроста, «Заложенное в семени», мистер Стрейн велел нам прочесть его про себя, а когда мы закончили, попросил перечитать его снова.
– Только на этот раз, – сказал он, – я хочу, чтобы, читая, вы думали о сексе.
Прошло мгновение, прежде чем все осознали его слова, прежде чем нахмуренные лбы уступили место пунцовым щекам; и мистер Стрейн с улыбкой наблюдал за нашим явным смущением.
Только вот я не смутилась. Упоминание секса хлестнуло меня по лицу, и жар разлился по моему телу. Может, он это сделал ради меня. Может, это его следующий ход.
– Вы хотите сказать, что это стихотворение – о сексе? – спросила Дженни.
– Я хочу сказать, что оно заслуживает внимательного и непредвзятого прочтения, – ответил мистер Стрейн. – И давайте будем честны: я прошу вас подумать на тему, мыслям о которой вы и без того посвящаете значительную часть своего времени. А теперь за дело. – Он хлопнул в ладоши, давая нам знак начинать.
Перечитывая стихотворение с мыслями о сексе, я и правда заметила то, чего не видела раньше: упоминание нежных лепестков, гладкого зерна и сморщенного гороха, финальный образ изогнутой спины. Даже сама фраза «заложенное в семени» выглядела откровенно двусмысленной.
– Что скажете теперь? – Мистер Стрейн стоял спиной к доске, выставив одну ногу перед другой. Мы ничего не говорили, но наше молчание только доказывало, что он прав и стихотворение все-таки о сексе.
Дожидаясь ответа, он обводил глазами класс и, кажется, смотрел на всех, кроме меня. Том набрал в грудь воздуха, собираясь заговорить, но тут прозвенел звонок, и мистер Стрейн с разочарованным видом покачал головой.
– Какие вы все пуритане, – сказал он, отпуская нас взмахом руки.
Когда мы вышли в коридор, Том спросил:
– Это что за херня сейчас была?
С самоуверенно-авторитетным видом, от которого я так и вскипела, Дженни ответила:
– Он ужасный женоненавистник. Сестра меня насчет него предупреждала.
После уроков Джесси не пришел на встречу клуба писательского мастерства. В аудитории были только я и мистер Стрейн, и она казалась мне огромной. Я сидела за партой, он – за своим столом. Мы смотрели друг на друга через бескрайний континент.
– Сегодня мне нечего тебе поручить, – сказал он. – Литжурнал в отличной форме. Когда появится Джесси, сможем начать редактуру.
– Мне уйти?
– Если хочешь, можешь остаться.
Конечно, я хотела остаться. Я достала из рюкзака блокнот и открыла стихотворение, которое начала прошлым вечером.
– Что скажешь о сегодняшнем уроке? – спросил он.
Сквозь оголившийся до скелета клен в класс пробивалось низкое солнце. Мистер Стрейн маячил тенью за своим столом.
Прежде чем я успела ответить, он добавил:
– Я спрашиваю, потому что видел твое лицо. Ты выглядела, как испуганный олененок. Я ожидал, что остальные будут шокированы, но не ты.
Значит, он все-таки на меня смотрел. Шокированы. Я вспомнила, как Дженни назвала его женоненавистником. Какой узколобой обывательницей она себя показала. Я вот совсем не такая. И, надеюсь, никогда такой не стану.
– Вы меня не шокировали. Мне урок понравился. – Я прикрыла глаза рукой, чтобы разглядеть его лицо, его нежно-снисходительную улыбку. Этой улыбки я не видела несколько недель.
– Какое облегчение, – ответил он. – Я уже начал было подумывать, что ошибся насчет тебя.
При мысли, что я чуть не совершила серьезный промах, у меня перехватило дыхание. Один неправильный шаг с моей стороны мог все разрушить.
Мистер Стрейн выдвинул нижний ящик стола, достал оттуда книгу, и я по-собачьи навострила уши. Условный рефлекс Павлова – мы проходили его по факультативной психологии прошлой весной.
– Это мне? – спросила я.
Он сделал неуверенное лицо.
– Если я тебе ее одолжу, ты должна пообещать, что никому не расскажешь, кто тебе ее дал.
Я вытянула шею и попыталась прочитать название.
– Она что, незаконная какая-то?
Он рассмеялся – по-настоящему рассмеялся, как когда я назвала Сильвию Плат эгоцентричной.
– Ванесса, как ты вечно умудряешься найти идеальный ответ на то, чего не понимаешь?
Я насупилась. Мне не понравилось, что он думает, будто я чего-то не понимаю.
– Что это за книга?
Мистер Стрейн подошел ко мне, держа книгу так, что обложки по-прежнему не было видно. Я схватила ее, как только он положил ее на стол. Перевернув книгу, я увидела на мягкой обложке худенькие ноги в коротких носках и двухцветных ботинках, плиссированную юбку, из-под которой торчали костлявые коленки. Большие буквы поверх ног: «Лолита». Это слово мне уже где-то встречалось – кажется, в статье о Фионе Эппл, где ее называли «лолитоподобной», то есть сексуальной и слишком молодой. Теперь я понимала, почему мистер Стрейн рассмеялся, когда я спросила, не запрещена ли эта книга.
– Это не поэзия, – сказал он, – а поэтическая проза. По крайней мере, слог ты точно оценишь по достоинству.
Перевернув книгу и пробегая глазами аннотацию, я чувствовала на себе его взгляд. Очевидно, это была очередная проверка.
– Выглядит интересно. – Я бросила роман в рюкзак и вернулась к своему блокноту. – Спасибо.
– Потом расскажешь, что думаешь.
– Расскажу.
– Если тебя с ней поймают, я тут ни при чем.
Закатив глаза, я сказала:
– Я умею хранить секреты.
Это была не совсем правда – до него у меня никогда не было настоящих секретов, – но я знала, что ему нужно услышать. Как он сказал, у меня всегда был готов идеальный ответ.
Каникулы на День благодарения. Пять дней, в течение которых я принимала душ, пока не заканчивалась горячая вода, разглядывала себя в зеркале в полный рост на двери моей спальни, выщипывала брови, пока мама не спрятала щипчики, и пыталась заставить щенка полюбить меня так же сильно, как папу. Каждый день я в ярко-оранжевом жилете взбиралась по нависающему над озером гранитному утесу. Его покрывали оспины пещер, широкие расщелины, где гнездились соколы и прятались звери.
В самой большой пещере стояла брошенная каким-то давним скалолазом армейская раскладушка. Она была здесь столько, сколько я себя помнила. Разглядывая металлический остов и прогнившую парусину, я вспоминала первый день занятий, когда мистер Стрейн сказал, что знает Уэйлсбек-Лейк, что он бывал здесь. Я представляла, как он находит меня тут одну среди лесов. Он мог бы сделать со мной все, что захочет, и никто бы его не поймал.
По вечерам я читала в постели «Лолиту», рассеянно поедая крекеры и заслонив обложку подушкой, на случай, если войдут родители. Оконное стекло дребезжало от ветра, а я переворачивала страницы и ощущала внутри жжение, горячие угли, раскаленную золу. Дело было не только в сюжете – истории про обычную с виду девочку, внутри которой скрывался беспощадный демон, и влюбленного в нее мужчину. Дело было в том, что эту книгу мне дал он. Теперь наши действия представали в совсем новом контексте, я по-новому поняла, чего он может от меня хотеть. Какой вывод можно было сделать, кроме очевидного? Он – Гумберт, я – Долорес.
День благодарения мы отмечали в гостях у бабушки с дедушкой в Миллинокете. С 1975-го года их дом совсем не изменился: ворсистый ковер, часы в виде солнца, а в воздухе, несмотря на запекающуюся в духовке индейку, витал запах сигарет и кофейного бренди. Дедушка подарил мне пачку вафель Necco и пятидолларовую купюру; бабушка спросила, не поправилась ли я. Мы ели корнеплоды и покупные булочки, лимонный пирог с коричневыми пиками меренги, которые папа подъедал, пока никто не смотрел.
По дороге домой машину подбрасывало на выбоинах и вспучившемся от мороза асфальте, по обеим сторонам тянулись бесконечные стены кромешно-черных лесов. По радио крутили хиты семидесятых и восьмидесятых, папа постукивал по рулю в такт песне «My Sharona», а мама спала, прислонив голову к окну. «Such a dirty mind / I always get it up for the touch of the younger kind»[2]. Я смотрела, как ритмично постукивали его пальцы, когда в очередной раз начинался припев. Он хоть слышал, о чем эта песня, чему он подпевал? «Get it up for the touch of the younger kind». Это сводило меня с ума: я видела то, чего остальные словно бы не замечали.
Вернувшись в школу после каникул, я ужинала за пустым концом длинного стола. За несколько стульев от меня Люси с Диной сплетничали о какой-то популярной девушке-старшекласснице, которая якобы пришла на хеллоуинскую дискотеку под наркотой. Обри Дана спросила, под какой наркотой.
Дина, поколебавшись, ответила:
– Под коксом.
Обри покачала головой.
– Ни у кого здесь нет кокса, – сказала она.
Дина не стала спорить; Обри была из Нью-Йорка, а потому обладала авторитетом.
Прошла минута, прежде чем я поняла, что речь идет о кокаине, а не о газировке. Обычно в таких случаях я чувствовала себя деревенщиной, но сейчас их сплетни показались мне жалкими. Какая разница, что кто-то пришел на дискотеку под наркотой? Неужели больше обсудить нечего? Я уставилась на свой сэндвич с арахисовым маслом и отрешилась от действительности, провалившись в концовку «Лолиты», которую только что перечитала, – последнюю сцену, где предстает потрясенный, залитый кровью Гумберт, по-прежнему влюбленный в Ло, даже после того, как она принесла ему столько боли, а он принес столько боли ей. Его чувства к ней были бесконечны и неподвластны его воле. А как иначе, когда его за них демонизирует весь мир? Если бы он мог ее разлюбить, он бы это сделал. Его жизнь была бы намного легче, если бы он оставил ее в покое.
Покусывая корку сэндвича, я пыталась увидеть ситуацию с точки зрения мистера Стрейна. Скорее всего, он напуган – нет, он в ужасе. Поглощенная собственными досадой и нетерпением, я никогда не задумывалась, как высоки ставки для него и скольким он уже рискнул, погладив меня по ноге, сказав, что хочет меня поцеловать. Он не знал, как я на все это отреагирую. Что, если бы я оскорбилась, нажаловалась на него? Возможно, все это время он вел себя смело, а я была эгоисткой.
Ведь чем я, по большому счету, рисковала? Если бы я сделала шаг к нему, а он бы меня отверг, мне не грозило бы ничего, кроме небольшого унижения. Подумаешь. Моя жизнь пошла бы своим чередом. Несправедливо было ожидать, что он подставится еще больше. По меньшей мере я должна пойти ему навстречу, показать, чего я хочу и что я готова к тому, что мир будет демонизировать и меня.
Позже у себя в комнате я лежала в постели и листала «Лолиту», пока не нашла на семнадцатой странице строчку, которую искала. Гумберт описывал качества нимфетки в толпе обыкновенных девочек: «Она-то, нимфетка, стоит среди них, неузнанная и сама не чующая своей баснословной власти».
Я обладала властью. Властью сделать так, чтобы это случилось. Властью над ним. Какой идиоткой я была, что не осознала это раньше.
Перед американской литературой я зашла в туалет, чтобы взглянуть на свое накрашенное лицо. Утром я нанесла на себя всю косметику, которая у меня была, а пробор сделала не посередине, а сбоку. Перемен хватило, чтобы лицо в зеркале показалось незнакомым – передо мной стояла девушка из журнала или клипа. Бритни Спирс, постукивающая ногой по парте в ожидании звонка. Чем дольше я себя разглядывала, тем больше дробились мои черты. Пара зеленых глаз отдалялась от веснушчатого носа; пара липких розовых губ разделялась и уплывала в разных направлениях. Стоило моргнуть, и все вернулось на свои места.
Я так задержалась в туалете, что впервые опоздала на литературу. Вбегая в класс, я почувствовала на себе чей-то взгляд и подумала, что на меня смотрит мистер Стрейн, но, подняв тяжелые ресницы, увидела, что это Дженни. Ее ручка застыла над тетрадью, она отмечала перемены во мне, макияж и волосы.
В тот день мы читали Эдгара Аллана По, который был столь идеально уместен, что мне хотелось рухнуть на стол и засмеяться.
– Это он женился на своей кузине? – спросил Том.
– Да, – сказал мистер Стрейн. – Строго говоря, да.
Ханна Левек наморщила нос:
– Гадость.
Мистер Стрейн не упомянул о том, что, без сомнения, вызвало бы у всех у них еще большее отвращение: Вирджиния Клемм была не только кузиной По – ей было тринадцать лет. Учитель попросил каждого из нас зачитать вслух по строфе из «Аннабель Ли», и, когда я произнесла «были оба детьми», у меня задрожал голос. Образы из «Лолиты» теснились в моей голове и перемешивались с воспоминанием о том, как мистер Стрейн прошептал: «Мы с тобой похожи», как он погладил мое колено.
Ближе к концу урока он запрокинул голову, закрыл глаза и по памяти прочитал стихотворение «Один». Когда он глубоким, протяжным голосом произнес: «Мирских начал в моих страстях не замечал»[3], это звучало как песня. Слушая его, я боролась со слезами. Как ясно я теперь его видела! Теперь я понимала, как ему, должно быть, одиноко: его желания были неправильны, нехороши, и, узнав о них, мир бы, несомненно, его опорочил.
После занятия, когда остальные разошлись, я спросила, можно ли мне закрыть дверь, и сделала это, не дожидаясь ответа. Казалось, это мой самый храбрый поступок в жизни. Он стоял у доски – рукава закатаны до локтей, в руках губка – и смотрел на меня оценивающим взглядом.
– Сегодня ты выглядишь иначе, – сказал он.
Я молча дергала рукава своего свитера и переминалась с ноги на ногу.
– За каникулы ты словно повзрослела на пять лет, – добавил он, кладя губку на место и вытирая руки. Он показал на листок бумаги у меня в руке. – Это для меня?
Я кивнула:
– Это стихотворение.
Я передала мистеру Стрейну листок, и он сразу начал читать, не поднимая глаз, даже пока шел к своему столу и садился. Не спрашивая разрешения, я пошла за ним и села рядом. Я закончила стихотворение ночью, а днем доработала, сделав более похожим на «Лолиту», более двусмысленным.
- Взмахом руки она призывает лодки из моря.
- Одна за другой они соскальзывают на песчаный берег
- С глухим звуком, отдающимся
- В ее опустошенных костях.
- Она дрожит и извивается,
- Когда моряки берут ее,
- А потом плачет от их заботы,
- Пока моряки кормят ее кусочками соленых водорослей,
- Говоря, что им жаль,
- Так жаль того, что они сделали.
Мистер Стрейн положил стихотворение на стол и откинулся на стуле, как будто желая от него отстраниться.
– Ты их никогда не называешь, – его голос доносился словно бы издалека. – Тебе надо их называть.
Прошла минута, а он все продолжал молча, не шевелясь, смотреть на листок.
В окружающей тишине меня захлестнуло мерзкое чувство, что он от меня устал и хочет, чтобы я оставила его в покое. Я зажмурилась от стыда – за то, что написала это откровенно эротическое стихотворение, думая, будто можно надеть маску и хитростью добиться желаемого, за то, что придала столько значения одолженным книгам и нескольким комплиментам. Я видела то, что хотела увидеть, убедила себя, что мои фантазии – реальность. Всхлипывая, как маленькая, я прошептала:
– Извините.
– Эй, – неожиданно смягчившись, сказал он. – Эй, за что ты извиняешься?
– За то, – сказала я, втягивая в себя воздух. – За то, что я идиотка.
– Почему ты так говоришь? – Его рука обвила меня за плечи, притянула поближе. – Ты вовсе не идиотка.
В девять лет я в последний раз в жизни пыталась залезть на дерево и упала. Его объятия ощущались ровно так же, как то падение: земля взмывала мне навстречу, а не наоборот, она словно поглощала меня в первые секунды после приземления. Мы с ним сидели так близко, что, если бы я чуть наклонила голову, моя щека прижалась бы к его плечу. Я вдыхала его шерстяной свитер, кофе и меловую крошку, которыми пахла его кожа; мой рот был всего в паре дюймов от его шеи.
Мы сидели неподвижно – его рука покоилась на моих плечах, моя голова прижималась к нему. Из коридора доносился смех, церковные колокола пробили половину часа. Мои колени прижимались к его бедру; тыльная сторона моей ладони задевала его штанину. Слабо дыша ему в шею, я мечтала, чтобы он что-нибудь сделал.
Легкое движение – его большой палец погладил меня по плечу.
Я подняла лицо, так что мои губы почти касались его шеи, и почувствовала, как он сглотнул один раз, второй. То, как он это делал, – словно заталкивал что-то внутрь себя, – придало мне храбрости прижать губы к его коже. Это был лишь полупоцелуй, но Стрейн вздрогнул, и от этой дрожи во мне начала нарастать волна.
Он поцеловал меня в затылок – его собственный полупоцелуй, – и я снова прижала губы к его шее. Наш диалог состоял из полудвижений, ни одному из нас не хватало решимости. Его рука все крепче сжимала мое плечо, и что-то начинало рваться из меня наружу. Я сдерживала себя, боясь, что брошусь на него, схвачу его за горло и все разрушу.
А потом он внезапно меня отпустил. Он отстранился, и вот мы уже сидели порознь. Его глаза моргали за линзами очков, словно приспосабливаясь к новому освещению.
– Мы должны поговорить об этом, – сказал он.
– Окей.
– Это серьезно.
– Я знаю.
– Мы нарушаем множество правил.
– Я знаю, – сказала я раздраженно. Неужели он считает, что я этого не осознаю? Что я не провела много часов, пытаясь разобраться, насколько это серьезно?
Он недоумевающе, сурово вглядывался в меня.
– Это невероятно, – прошептал он.
На классных часах тикала маленькая стрелка. Час консультаций продолжался. Дверь была закрыта, но теоретически кто-то мог войти в любой момент.
– Итак, что именно ты хочешь сделать? – спросил он.
Это был слишком широкий вопрос. Чего хотела я, зависело от того, чего хотел он.
– Я не знаю.
Он отвернулся к окну, скрестил руки на груди. «Я не знаю» – плохой ответ. Так мог ответить ребенок, а не уверенная в своих желаниях девушка, способная принимать самостоятельные решения.
– Мне нравится быть с тобой, – сказала я. Он ждал, что я продолжу, и я, не находя слов, обвела глазами класс. – А еще мне нравится то, чем мы занимаемся.
– Что значит «чем мы занимаемся»? – Он хотел, чтобы я это произнесла, но я не знала, как это назвать.
Я показала на пространство между нашими телами.
– Это.
Слабо улыбнувшись, он сказал:
– Мне это тоже нравится. Как насчет этого? – Он наклонился и кончиками пальцев дотронулся до моего колена. – Это тебе нравится?
Он наблюдал за моим лицом, кончики его пальцев скользили по моей ноге, пока не дошли до ластовицы моих колгот. Мои ноги инстинктивно сжались, стиснув его ладонь.
– Я зашел слишком далеко, – признал он.
Я покачала головой, расслабила ноги.
– Все в порядке.
– Нет, не в порядке. – Его рука выскользнула у меня из-под юбки, и он, как вода, стек со стула на пол. Положив голову мне на колени, он сказал: – Я тебя уничтожу.
В то, что эти слова прозвучали на самом деле, поверить было труднее, чем во что-либо, случившееся раньше. Они были еще более невероятными, чем его желание поцеловать меня и его рука на моем колене. «Я тебя уничтожу». Он произнес это с явной мукой, и вдруг стало ясно, сколько он над этим думал, сколько с собой боролся. Он хотел поступить правильно, боялся причинить мне боль, но смирился с вероятностью того, что это случится.
Мои руки парили в воздухе над ним, и я изучала его вблизи: черные волосы с проседью на висках; гладкое жито его бороды, заканчивающееся чисто выбритой линией под подбородком. На его шее темнел маленький, чуть воспаленный порез, и я представила, как он стоял утром в ванной с бритвой в руке, пока я стояла босиком в своей комнате в общежитии, нанося макияж.
– Я хочу положительно повлиять на твою жизнь, – сказал он. – Хочу быть человеком, которого ты сможешь вспомнить с нежностью. Старым чудаком-учителем, который был безнадежно в тебя влюблен, но не распускал руки и, по большому счету, был хорошим мальчиком.
Под весом его тяжелой головы мои ноги начали дрожать, в подмышках и на обратной стороне коленей выступил пот. «Безнадежно влюблен». Как только он это сказал, я стала девушкой, в которую кто-то влюблен, – и не какой-нибудь тупой мальчишка моего возраста, а мужчина, который уже прожил целую жизнь, совершил и повидал так много и все равно считает, что я достойна его любви. Я чувствовала, что меня силой выталкивают за порог, выбрасывают из обычной жизни в удивительное место, где взрослые мужчины безнадежно влюбляются в меня и падают к моим ногам.
– Порой, когда ты уходишь из класса, я сижу на твоем стуле. Я кладу голову на стол, словно пытаясь тебя вдохнуть. – Он поднял голову, потер лицо и сел на корточки. – Твою мать, что со мной не так? Мне нельзя говорить тебе такое. Из-за меня тебе будут сниться кошмары.
Он тяжело опустился обратно на стул, и я поняла, что должна предложить ему что-то, продемонстрировать, что я не боюсь. Я должна была ему соответствовать, показать, что он не одинок.
– Я все время о тебе думаю, – сказала я.
На секунду его лицо посветлело. Опомнившись, он фыркнул:
– Брехня.
– Все время. Я одержима.
– В это сложно поверить. Красивые девушки не влюбляются в похотливых стариков.
– Ты не похотливый.
– Пока нет. Но еще немного – и стану.
Ему требовалось больше, так что я дала ему больше. Я сказала, что пишу свои дурацкие стихи только для того, чтобы он их прочел («Твои стихи не дурацкие, – возразил он. – Пожалуйста, не надо так их называть»), что я все каникулы на День благодарения читала «Лолиту» и чувствую, что этот роман меня изменил, что я сегодня нарядилась для него, что закрыла дверь в аудиторию, потому что хотела побыть с ним наедине.
– И я думала, что мы могли бы… – Я замолчала.
– Могли бы что?
Я закатила глаза, хихикнула.
– Ты знаешь.
– Не знаю.
Поерзав на стуле, я сказала:
– Что мы могли бы, ну не знаю, поцеловаться или вроде того.
– Ты хочешь, чтобы я тебя поцеловал?
Слишком стесняясь, чтобы ответить, я пожала плечами и опустила голову, так что волосы упали мне на лицо.
– Это значит «да»?
Я что-то тихо промычала из-за пелены волос.
– Тебя когда-нибудь целовали? – Он откинул мои волосы, чтобы видеть меня, и я, слишком нервничая, чтобы солгать, отрицательно покачала головой.
Он встал и запер дверь в класс, выключил свет, чтобы нас не увидели с улицы. Когда он взял мое лицо в ладони, я закрыла глаза и больше их уже не открывала. Губы у него были сухими, как задубелое под солнцем белье. Его борода оказалась мягче, чем я ожидала, но его очки делали мне больно, вонзались мне в щеки.
Один поцелуй с закрытым ртом, второй. Он промычал «хмм» и перешел к долгому поцелую с языком. Я не могла сосредоточиться на происходящем, мои мысли блуждали так далеко, что с тем же успехом могли принадлежать кому-то другому. Все это время я думала только о том, как странно, что у него есть язык.
Потом у меня застучали зубы. Я хотела быть бесстрашной, усмехнуться, сказать что-нибудь кокетливое и игривое, но меня хватило только на то, чтобы вытереть нос рукавом и прошептать:
– Я очень странно себя чувствую.
Он поцеловал меня в лоб, в виски, в подбородок.
– Надеюсь, по-хорошему странно.
Я знала, что должна сказать да, обнадежить его, не позволить усомниться в моих желаниях, но я только смотрела в никуда, пока он не наклонился и не поцеловал меня снова.
Я сидела на своем обычном месте за партой, положив ладони на столешницу, чтобы не трогать шелушащуюся кожу в уголках рта. Другие ученики входили, расстегивали куртки и доставали из рюкзаков свои экземпляры «Итана Фрома». Они не знали, что произошло, не должны были узнать никогда, но я все равно хотела закричать об этом на весь мир. А если не закричать, то вжимать ладони в поверхность стола, пока дерево не треснет и рассыпавшиеся щепки не начертают на полу мою тайну.
На другом конце стола Том откинулся назад, сцепив руки на затылке, так что его рубашка задралась и обнажила пару дюймов живота. Стул Дженни был пуст. До того как вошел Том, Ханна Левек сказала, что они вроде как расстались. Два месяца назад эта сплетня сразила бы меня наповал. Теперь я едва обратила на нее внимание. Два месяца казались целой жизнью.
На уроке, когда мистер Стрейн рассказывал об «Итане Фроме», руки у него слегка дрожали, и он старался не смотреть в мою сторону – хотя нет, теперь нелепо было думать о нем как о «мистере». Но и называть его по имени тоже казалось неправильным. В какой-то момент он провел ладонью по лбу, сбившись с мысли, – на моей памяти такого с ним еще не случалось.
– Так, – пробормотал он. – О чем это я?
Часы над дверью отстучали две, три, четыре секунды. Ханна Левек сделала какое-то до боли банальное замечание о романе, но, вместо того чтобы ее оборвать, Стрейн сказал:
– Да, точно.
Отвернувшись к доске, он большими буквами написал: «Кто виноват?» – и в ушах у меня заревел океан.
Он говорил обо всем сюжете романа, хотя к уроку задал нам только первые пятьдесят страниц. Об обаянии юной Мэтти и моральном тупике, в который попал более взрослый, женатый Итан. Действительно ли его любовь к ней была так преступна? Он жил в одиночестве. Все, что у него было, – это больная Зина наверху.
– Люди готовы рискнуть всем ради прекрасного мгновения, – сказал Стрейн. Его голос прозвучал так искренне, что по классу пронеслись смешки.
Как же это было поразительно, хотя мне уже следовало бы привыкнуть: он мог говорить о книгах и в то же время обо мне, а окружающие ничего не замечали. Как в тот раз, когда он трогал меня под столом, а остальные исправляли свои тезисы. Все происходило прямо у них под носом. Они, видимо, слишком заурядные, чтобы что-либо разглядеть.
«Кто виноват?» Стрейн подчеркнул этот вопрос и ждал от нас ответа. Он мучился. Теперь я это видела. Дело было не в том, что его нервирует мое присутствие; он пытался понять, не поступил ли плохо. Будь я посмелее, я бы подняла руку и сказала об Итане Фроме и о нем: «Он не сделал ничего плохого». Или: «Разве нет здесь и вины Мэтти?» Но я сидела тихо, как испуганный мышонок.
После урока запись «Кто виноват?» так и осталась на доске. Остальные ученики вышли за дверь, по коридору, во двор, но я мешкала. Я застегнула молнию на рюкзаке, медленно, как ленивец, наклонилась и притворилась, что завязываю шнурки. Он не обращал на меня никакого внимания, пока коридор не опустел. Никаких свидетелей.