Пост 2. Спастись и сохранить Глуховский Дмитрий
— Ну раньше тут было посольство. Вот это большое, белое с желтым.
— Оно же горело! Оно разве жилое?
— Нежилое. Вот поэтому как раз тут и маскарад.
Лимузин останавливается. Князь вылезает первым — чуть охнув, но тут же спохватившись. Подает руку Кате.
— Могли, конечно, любое бывшее посольство использовать, — окинув взглядом почерневшую от копоти важную «сталинку» в десять этажей, вздыхает Белоногов. — Французское для балов больше подошло бы. Все равно все пустые стоят. Но тут, конечно, веселей.
— И правда, весело!
Привратники одеты в красноармейские тулупы. Белоногов подает им свою визитку — слоновой кости, с золотым вензелем, они сверяют имя со списками, проводят внутрь.
— На третий этаж поднимайтесь, — советуют они. — Там окна целы, там тепло. А на втором и четвертом только если у костров греться, зато там шашлыки!
Катя после княжьей пудреницы в ажитации, ей все очень-очень нравится. Шашлыки на втором этаже бывшего посольства, маринованные в чем-то сладком (в «Кока-Коле»! — хохочет человек в очереди) и с дымком, восхитительно вкусны, чужие кавалеры в огненных отсветах кажутся загадочными и демоническими, другие женщины, кутающиеся в меха, — недосягаемо прекрасными, но со всеми ними хочется разговаривать, идти на сближение, хочется быть причастной к этому удивительному празднеству.
Они идут на третий, застекленный, этаж. Там действует гардероб, можно сбросить верхнюю одежду, там горят электрические лампы, и люди наконец узнают друг друга в лицо.
— Граф Воробьев. Князь Ерошкин. Граф и графиня Жевакины. Барон Краевой. Князь Билялов. Граф Борзухин, — бесконечно перечисляет улыбающихся ему людей Белоногов и знакомит их всех с Катей. — Екатерина Бирюкова. Танцует в Большом.
Среди прочих гостей князь смотрится белой вороной: он в гражданском, и его профессорские стекляшки только подчеркивают его какую-то беспомощность — а большинство выбрали в качестве костюма историческую военную форму, которая к тому же на них сидит как влитая. Многие, заслышав о Катиной профессии, улыбаются, но Катя не чувствует подвоха, окрыленная и польщенная тем, что ее представляют по имени и фамилии.
— А вот и хозяин торжества. Борис Палыч!
— О, Андрей Алексеевич! Спасибо, что почтили.
К ним подходит человек в зеленой кургузой форме, в васильковой фуражке с красным околышем и синих шароварах. Лицо у него оспяное, простое, но умное.
— Какая красивая форма! — восторгается Катя. — Это чья?
— Это наша, — подмигивает Борис Павлович князю, хлопая его по плечу. — А вот у вас, Андрей Алексеевич, чья?
— Главное не форма, а содержание, — шутливо отвечает ему Белоногов.
— Золотые слова! — одобряет граф Иванов.
Теперь Катя примечает, что большая часть гостей именно так одеты, как хозяин, — синие штаны, синие тульи у фуражек.
— Ностальгический вечер получился, — разводит руками граф, заметив легкое Катино замешательство.
— Всем людям свойственно идеализировать прошлое, — говорит Белоногов.
— И романтизировать! — добавляет Катя женскую реплику.
— Именно! — хохочет граф Иванов. — Всегда-то мы, русские люди, ищем в прошлом свой золотой век, всегда-то мы недовольны настоящим. Ну, раз это общечеловеческое, то стесняться нечего. Князь Белоногов нам грехи отпустил.
— Только место тут какое-то странное, — продолжает Катя светскую беседу. — Неустроенное.
Место и правда диковатое. Тут и там расставлены ободранные кресла и диваны, а стены задрапированы красными знаменами и прикрыты плакатами с бессмысленными лозунгами столетней давности, но из-под них выглядывает другое: по побелке и по кирпичу выведенные краской и углем пенисы всех мастей и размеров, а также нецензурные призывы покончить с бесчинствами американской военщины и засильем американского капитала.
— Тут был сквот, — объясняет ей граф Иванов. — Мы немножко подвинули ребят на время мероприятия. Но хотели сохранить их дух, только обыграть немного. Потом обратно пустим, пускай дальше гадят.
— Ясно, — кивает Катя. — Ну что ж.
— Варварство, — вздыхает Белоногов. — Дичь. Рубить вот так отношения с Западом…
— Ой, я вас умоляю! — встревает в разговор какой-то еще другой князь в васильковой фуражке, кощееобразный и сиплый. — А то, что они с нашими посольствами сделали, не варварство? Там же геноцид русского народа настоящий произошел! Ни одного человека не осталось за границей, который по-русски хотя бы мог говорить! Весь русский мир уничтожен, погиб! Это хуже, чем варварство! Всех истребить! До единого! Это вам каково? Вы их защищать еще будете?! И тем более нам-то известно, что кто-кто, а лично вы всех отношений уж прямо так и не порубили!
— Я никого не защищаю, — оправдывается Белоногов. — Кроме того, Василий Ильич, вам ли не знать, что касательно этого геноцида бытуют разные мнения… По поводу судьбы, которая постигла русскоязычное зарубежье.
— Тут двух мнений быть не может!
— Разве? А не вы ли сами во всем виноваты? Вы и ваши.
— Мы?! А вот за такое и на дуэль можно!
— Ему нельзя, Василий Ильич, он же из гражданских изначально, вы забываете, — напоминает кощею хозяин, внимательно наблюдающий за ссорой.
— Тогда пусть и не позволяет себе таких высказываний, если отвечать за них не готов!
— А я перед кем нужно и когда нужно будет отвечу, — холодно произносит Белоногов.
— Если бы была у нас статья за отсутствие патриотизма, вы бы давно уже висели, Андрей Алексеевич! — бросает ему кощей. — Хорошо хоть за контрабанду статья осталась, а уж она часто рука об руку идет со шпионажем, это вы мне как эксперту поверьте.
Белоногов молчит, только улыбается вежливо. Но кощей не хочет остановиться. Он глазницы свои наводит на Катю.
— Так что, барышня, подобрали бы себе другого кавалера! На всякий случай!
Катя испуганно хватается за локоть князя.
— Ничего-ничего! — вынужденно усмехается тот. — Это у нас с генералом Клятышевым обычная пикировка.
— Ха-ха, — произносит граф Иванов. — А ведь правда. Ну, развлекайтесь!
Гостей прибывает, шампанское и коньяк льются бескрайне, играет Утесов в танцевальной аранжировке, по темным углам шмыгают носами и уже тихонько постанывают, начали расползаться по комнатам, где установлены такие же диваны и кресла и где можно на этих диванах растворить в своих соках других людей. Катя цепляется за князя, и они бредут через дымный морок.
— А ведь и нам ничто человеческое не чуждо, — говорит Белоногов и тянется вдруг к Кате губами.
Она сначала позволяет себя поцеловать, но потом отстраняется.
— Я не понимаю, зачем вам это нужно. У вас же была Антонина.
Белоногов усмехается невесело:
— Я с ней чувствовал себя стариком…
— Вы еще не старый! — протестует Катя.
— Стариком из сказки о рыбаке и рыбке. Знаете? Не хочу быть больше царицей, хочу быть владычицей морскою.
— Но ведь прима Большого и так по рангу выше владычицы морской, — замечает Катя.
— Именно.
— Так что пускай теперь сидит и перечитывает сказку?
— Именно.
Катя кивает: ясно.
— А я в таком случае тут танцую партию разбитого корыта, у которого горюет низвергнутая владычица морская?
— Мне кажется, вы уже репетируете партию столбовой дворянки, которой не терпится в царицы, — отвечает Белоногов.
Жернова карнавального веселья проносят мимо них людей в масках и костюмах, трут их спинами друг о друга, как пшеничные зерна, которым не терпится уже распасться и рассыпаться друг в друга.
— Лично меня устраивает и судьба столбовой дворянки, — заверяет Белоногова Катя.
— Все столбовые дворянки так вначале говорят, — усмехается тот. — Говорят, что просто полюбили старика за его красивую седину и добрую душу. Ладно, кисонька, пойдемте. Что-то мне тут испортили настроение. Отвезу вас домой.
— Правда? Я бы еще осталась, — расстраивается пьяная Катя, с сожалением оглядывая весь вертеп и его гостей.
— Так оставайтесь, — сухо произносит князь.
Он отстраняется от нее.
— И что ж, это просто чудо, что нашлась женщина, которую вполне устраивает ее судьба. Значит, никакие другие чудеса тут совершать потребности нет.
Большой театр действительно для Москвы слишком велик, думает Катя, меряя балетными шажками расстояние от своей квартиры до Театральной площади в трехтысячный раз. Когда-то он и приходился стране в самый раз, но теперь казался фуражкой погибшего отца, которую мальчонка на себя примеряет перед зеркалом. Хотя если б не было этой фуражки, если бы не было на кого равняться, думает Катя, как знать тогда, куда расти, кем становиться?
Она заходит со служебного входа, по полутемным коридорам бежит — из-за маскарада трудно было вчера уснуть, а сегодня проснуться — и все равно опаздывает. Прибегает в зал, когда все уже в сборе, запыхавшаяся — и сразу чувствует: что-то стряслось.
Оглядывает своих: Варнава шепчется с Саней Клыковой, остальные тоже шушукаются по углам; Антонины нет.
— Что случилось? — спрашивает она.
На нее смотрят молча.
— Так. Катя. На роль Мари мы теперь Сашу еще будем готовить, — сообщает ей вместо ответа Варнава. — Такая вот ситуация.
— Сашу? Вместо кого? — как будто равнодушно спрашивает она.
— Вместо Рублевой.
— А что с Рублевой?
Варнава смотрит куда-то в зеркала, куда-то в окна, за которыми нависло серое московское утро.
— Пока что мы не можем на нее рассчитывать.
Клыкова вздергивает бровь, разводит руками: ну вот так. Не враждебно глядит, но радость скрыть ей удается плохо, а где у одной балерины радость, там у другой горе. Вся балетная жизнь устроена на противовесах, вся выверена точно: если бы счастья в ней хватало на всех, разве бы кто-нибудь стал в ней так измождать себя и изводиться?
Ну ладно, Клыкова, думает Катя, с тобой-то как это получилось? Через кого?
И кто из них кого теперь дублирует — Катя Клыкову или Клыкова Катю? И почему именно она?
— Так, все. Строимся, работаем, — мягко грассируя, разгоняет собрание Варнава. — «Щелкунчик» сам себя не отрепетирует!
Катя слушается, но утихомириться не может.
— Что с Тонькой? — шепчет она Зарайскому, который оттеняет ее в па-де-де.
— Арестовали, — драматичным парикмахерским тоном отвечает тот.
— Что?!
— Через плечо. Арестовали и на Лубянку увезли.
— Как это?
— А вот так это.
У Кати кровь густеет: толкается через виски еле-еле, с боем, из ног силы уходят. Кто-то все же донес. Из своих кто-то, из тех, кто был на той репетиции. Дура спесивая, Тонька! Как же можно было… Слухи ходили, да, люди перешептывались, но за слухи привлечь нельзя, не в людоедском же государстве живем, а вот так, как она… Ну что за дура!
Ну разберутся, может, еще… Отбрешется… Белоногов вступится. Простит за то, за что обиделся, и спасет ее.
Из репетиционного зала Катя возвращается последней. Проходит той же дорожкой мимо рублевской личной гримерки… Дверь снова открыта.
Вернулась!
Катя останавливается у дверной щели, прислушивается — кто-то там движется внутри. Она набирается духу и стучит в дверь, приготовившись покаяться и попросить у Рублевой прощения за женскую зависть… Внутри роется жирный Филиппов.
Сдергивает плакат «Антонина Рублева — прима Императорского балета». Плакат приклеен был накрепко, сходит рваными полосами. Голова у Рублевой уже оторвана, тело еще танцует.
— Хотела что-то, Бирюкова? — спрашивает Филиппов.
— Я по поводу роли Мари в «Щелкунчике», Константин Константинович. Вы Клыкову утвердили?
— Мы еще никого не утвердили, Бирюкова, — отвечает заместитель директора. — У нас тут видишь какие дела творятся.
Отворачивается и отрывает Антонине ноги.
Катя на это решается не сразу.
Для храбрости выпивает коньячку, согласовывает все с Танюшей, потом только идет к телефону. Набирает номер.
— Это Катя. Я бы хотела с Андреем Алексеевичем. Бирюкова, из Большого. Да. Это личное. Спасибо!
Потом она ждет — долго, долго ждет, пока помощник передаст Белоногову, что она звонит, что она непременно требует лично, что она прямо сейчас висит на линии. Наконец тот подходит.
— Андрей Алексеевич… А у вас вечер свободен? Или я могу завтра.
— А что?
— Ну… На свидание хотела вас пригласить.
Он размышляет — слишком долго! — потом вздыхает, словно капитулируя:
— Завтра. Я пришлю за вами машину.
Повесив трубку, Катя понимает, что волнуется так, как с семнадцати лет не волновалась. С какой стати, одергивает она себя. Это ведь она не давалась, уклонялась и уворачивалась… Она решала, как будет, — и держала его на том расстоянии, которое было удобно ей. Почему вдруг сейчас мандраж? И во что одеться?
В этот вечер она должна вести. Она должна быть неотразимой. Не хлопать глазами, не девочку играть, не восхищаться и не удивляться, а стать самой собой снова — и выиграть эту партию. А одеться надо так, чтобы чувствовать себя и быть богиней.
Она возвращается в кухню, где Таня уминает горячую шарлотку.
— Танюш… А платье-то наше готово?
— Из «Вога»? — Таня отирает сахарную пудру о бока. — Почти что.
— Мне завтра нужно будет. К вечеру.
— Юрка возвращается, что ли? Брось!
— Нет. Для другого.
Таня прожевывает то, что было во рту, и теперь смотрит на нее серьезно.
— Ну, для другого так для другого. Пошли, померяем.
К этому платью — инопланетному и удивительно точно на Катю севшему — ей приходится срочно перестригаться, потому что обычные ее русские волосы к парижскому существованию не прилаживаются. Она лестью и посулами заставляет Рауфа-парикмахера найти время, остригает себе челку наискось, укорачивает затылок, и когда все кончено, сама себя уже не узнает.
Куда Белоногов позовет ее?
Ей страшно в таком виде выйти из дому, страшно, но и одновременно очень хочется показаться так в свет. Она проводит перед зеркалом десять, пятнадцать минут, уверяя себя, что в таком образе ей подвластно все.
Пускай на нее все смотрят, как будто она голая, пускай ахают и хихикают у нее за спиной. Тот ресторан, где они ужинали в первый вечер, подойдет идеально: там затхло, как в Сретенском монастыре, а Катя сегодня чувствует себя Жанной д’Арк.
— Куда мы едем? — спрашивает она у шофера, едва сев в белоноговский лимузин.
— На Софийскую набережную, — отвечает тот. — Домой.
Проезжают мимо Большого, проезжают мимо Лубянки, проезжают мимо Старой площади, спускаются к замерзшей реке. Едут вкруг Кремля, под его красными стенами, под его золотыми орлами. Заезжают на Каменный мост, разворачиваются у Дома на набережной, ныне известного как ЖК «Дворянское гнездо».
Но у Белоногова апартаменты по другую сторону от этого дворянства.
…Когда Катя проходит к нему в кабинет, окна в нем уже плотно зашторены. На князе шелковый халат с тонким узором, шея прикрыта платком, волосы забраны назад. Он сух, подтянут, и со спины можно было бы ему дать лет, ну, пятьдесят — так она себе говорит.
Помощника Белоногов прогоняет как муху, взмахом руки. Двери запирает изнутри сам. Останавливается напротив нее с бокалом виски. — Я думала, мы поужинаем с вами где-то… — Интересный образ.
— Спасибо. Мне идет? — спрашивает она его, хотя зарекалась спрашивать его об этом.
— Очень. Давайте пальто. — Он помогает ей раздеться и отступает на шаг. — Выпейте.
Катя берет бокал.
— Андрей Алексеевич. Я… Я хотела попросить вас за Антонину Рублеву, — выговаривает она. — Ее арестовала Охранка.
Белоногов меряет ее взглядом.
— Я знаю.
— Неужели вы ничего не можете сделать, чтобы ее отпустили? Она сморозила глупость, но это была просто глупость, а на нее донесли и наверняка все еще раздули…
— Я все знаю.
— И что?
Он пожимает плечами.
— Но вы же были с ней близки!
— Вы за этим сюда приехали? — как бы лениво спрашивает он. — За нее просить?
— Нет, но… За этим тоже.
— Вы меня все время просите о чем-то, — говорит Белоногов. — И все время не о том. Почему вы это делаете?
— Что вы имеете в виду?
— Видите ли, я исполняю не все желания. Я как Дроссельмейер. Обладаю даром оживлять кукол, превращать их в людей. Но только потому, что в живых людей играть интересней.
Белоногов берет ее за руку и манит — она думает, что к оттоманке, но нет — к высокому торшеру, единственному яркому пятну в полутемном кабинете. Подведя Катю к источнику света, он становится так, чтобы лучше видеть ее лицо.
— Не пытайтесь казаться лучше, чем вы есть.
— Я и не пытаюсь…
— Мне нравятся как раз мерзавки.
— Что?!
Он проводит большим пальцем по ее скуле, по ее щеке, останавливается в уголке рта.
— По поводу Антонины. Каков бы ни был у примы покровитель, после такой мерзкой инсинуации он ее у Охранного отделения отбить не сможет, — говорит Белоногов, не спуская с Кати глаз. — Она погибла.
Катя молчит, не зная, как ей теперь высказать то, за чем она приехала сюда помимо бедной Тоньки. Стряхивать с себя его руку она боится.
— Все? — спрашивает у нее князь.
— Нет. Нет. Это ведь вы способствовали тому, чтобы мне предложили дублировать ее в заглавной роли «Щелкунчика»?
— Вот, — одобряет он. — Вот теперь. И? И что же?
И вдавливает свой большой палец ей в рот. Она послушно открывает его.
Палец шершавый, на вкус кислый, воняет табаком.
— И что теперь будет с этой ролью? — невнятно произносит она.
— А что теперь с ней будет? — Он тянет своим пальцем ей щеку.
— Кто будет ее танцевать? — говорит она с рыболовным крючком в щеке.
Белоногов усмехается. Катя стоит перед ним с этой своей косой челкой, в марсианском французском платье, которому никто так и не поразился, в сапожках на каблуке. Просительница. Он вытаскивает палец у нее изо рта и отирает его о халат.
— Раздевайтесь.
— Что?
— Снимайте это дурацкое платье. Это кутюр, а не прет-а-порте, в реальной жизни такое никто не носит. Нет-нет, сапоги оставьте. Только платье.
Катя, уже как голая, принимается нашаривать сама крючочки, которые должен был бы мужчина по ее подсказке находить, неловко отстегивает их, в торшерном свете чувствуя себя так, как будто это ее на Лубянку забрали и там раздевают — то ли чтобы швырнуть ей после тюремную робу, то ли чтобы сразу поставить к стенке.
— Белье тоже. Сапоги оставьте.
Она послушно спускает трусики, переступая через них каблуками, и отдает ему вслед за платьем. Он стоит молча, глядя на нее. В кабинете тепло, но Катя слышит, как по телу бегут мурашки.
— Не прикрывайтесь. Чего мы там не видали. Вот так. За спину руки.
Потом и он распахивает свой халат: вся грудь седая, живот седой. Снимает с шеи этот свой шелковый платок.
Шея под платком у него оказывается морщинистая, как у черепахи, с провисающими от самого подбородка двумя долгими кожистыми складками. Он очень стар.
— Стань на колени, — велит он ей. — Ну-ну. Не брезгуй. Ты ведь не из брезгливых. Я сразу это понял, когда тебя увидел. Там, на сцене. С этими цветами.
Танюша будит ее осторожно, в глазах у нее испуг.
— Катя… Кать…
— Ты что, мать? Всего девять только, мне сегодня до обеда спать можно!
— Я пошла за хлебом за свежим с утра, решила газету прихватить, «Ведомости», там киоск рядом. И вот тут… Такое.
Катя еле продирает глаза, переворачивается и рывком садится. Разворачивает желтые газетные листы, все в пятнах от растаявших снежинок.
— Приготовления к канонизации покойного императора Михаила Геннадьевича идут полным ходом… Первый из причисленных к лику святых нового русского государства… Переброска казачьих войск в Москву с юга является давно запланированной, поэтому… Предновогодняя премьера нового «Щелкунчика» Владимира Варнавы обещает стать главным светским событием декабря… Это, да? Обещают присутствие самого Государя… Ничего себе.
— Нет, не там. Вот, внизу, маленькая, — Танюша находит нужное место, тычет толстым пальцем.
«Заместитель министра торговли, тайный советник князь А. Белоногов был арестован сегодня по подозрению в государственной измене. Согласно сведениям, имеющимся у «Ведомостей», Белоногова содержат в следственном изоляторе Охранного отделения на Лубянской площади. Его арест — не первый в цепи подобных событий, которые наблюдатели называют «чисткой дворянства», хотя к фигуре такого масштаба правоохранители еще не подбирались. Первый министр князь Орехов уже объявил о том, что Белоногов отставлен со своей должности в правительстве, так как предъявленные ему обвинения слишком серьезны…»
Катя откладывает газету, нет больше сил читать.
Танюша зовет ее беззвучно, комната идет волной.
Накатывает предощущение скорой гибели. Поднимается черная стена впереди, но бежать Кате некуда, она должна будет покорно пойти к этой стене и войти в нее.
В три тысячи третий раз она идет одним маршрутом — из Леонтьевского переулка к Большому театру. Сначала вниз по Тверской, потом на ту сторону, потом по Камергерскому мимо МХАТа, потом по Дмитровке вниз.
Думает больше всего о том, как все глупо было, и как мерзко, и как зря. Думает, к чему ей сейчас готовиться — к тому, что ее высмеют в раздевалке? Или вышвырнут вообще из балета вон?
Она поспешно переодевается, ни на кого не глядя, мышкой бежит в репетиционный зал, становится к станку, держится за него обеими руками, видит в зеркалах свое идиотское отражение: косую эту челку, отстриженную под злосчастное платье из несуществующего мира, свое испуганное лицо, круги под глазами.
— Кать. Бирюкова. Тебя к Филиппову вызывают, — подходит к ней Варнава.
Катя вцепляется в поручень станка, как будто поднимается ураган, и если она за него сейчас не удержится, то ее снесет прямо в пасть смерти.
— Иди.
И ее несет туда — вверх по мраморной лестнице, вглубь устланных багряными паласами коридоров, мимо огромных окон, через которые нейдет живой свет, в кабинет за дубовой дверью. Ничего не соображая, она входит внутрь.
Филиппов, поправляя сальные волосы, утирая гнойные подглазные мешки, командует ей сесть. Рядом с ним стоит тот самый кощей с маскарада в американском посольстве. Только сейчас на нем форма не бутафорская, а настоящая — форма Охранного отделения. Сидит на нем как влитая.
— Моя фамилия Клятышев, — говорит он. — Мы с вами встречались.
Катя понимает: она не того боялась.
Глупостей каких-то боялась, какой-то чудовищной ерунды — потерять роль, потерять работу. Сейчас ее просто сомнут, как бумажку, порвут на клочки, как Антонину, бросят в мусор и забудут. Ни за что, просто за компанию, просто заодно.
— Можно я сяду? Мне нехорошо, — просит она.
— Присядьте, присядьте, отчего нет.
— Я ничего не делала, — лепечет Катя.
— Генерал Клятышев хотел сообщить вам, если вы еще не знали, что ваш покровитель князь Белоногов сегодня был арестован.
Катя сразу решает не отпираться.
— Я читала. В «Ведомостях».
— Помимо прочего мы подозреваем князя в разглашении государственной тайны. Катерина Александровна, не приходилось ли вам слышать от него что-либо касаемо секретного оружия, которое было использовано в ходе гражданской войны для усмирения мятежников?
— Нет!
— Может быть, какие-то сплетни от него слышали, порочащие честь и достоинство покойного Государя императора Михаила Геннадьевича?