Доминион. История об одной революционной идее, полностью изменившей западное мировоззрение Холланд Том
Представления разных христиан о природе их Спасителя зачастую различались; избежать разногласий едва ли было возможно. Соперничество доктрин напоминало конкуренцию на свободном рынке, и Ириней это прекрасно сознавал. Поэтому он и стал горячим приверженцем концепции ортодоксии. Истинное учение не могло утвердиться само по себе. Его следовало проповедовать и защищать от проповедников других взглядов. Потребность в такой поддержке в Галлии ощущалась столь же сильно, как в Риме. Даже после чудовищных гонений 177 г. в Лионе находились христиане, отвергавшие идеалы мученичества и отказывавшиеся подчиняться местному епископу. Ириней, избранный епископом после того, как его предшественник умер в тюрьме, относился к ним столь же пренебрежительно. Их убеждения он считал высокопарной бессмыслицей; их ритуалы – предлогом для того, чтобы снабжать легковерных женщин веществами, возбуждающими половое влечение. Шутовство в их церемониях соединялось «с проделками так называемых чародеев» [270].
И всё же, хотя Ириней порой отзывался о своих оппонентах с величайшим презрением, он был убеждён, что участвует в настоящей борьбе идей. Развенчивая дикие, ни на чём не основанные ереси, он тем самым утверждал ортодоксию. На фоне разноликой лжи истина сияла ещё ярче. Это убеждение было положено в основу составленного им систематического описания учений самопровозглашённых христиан, которые сам Ириней полагал ложными. Родоначальником этих ересей он считал Симона, волхва из Самарии, предположительно обращённого в христианство Петром. Это утверждение нельзя назвать совершенно безосновательным: вероучители вроде Василида сами уверяли, что их доктрины возникли ещё во времена апостолов. Василид утверждал, что его благую проповедь ему передал один из учеников Петра, причём тайно, – косвенно свидетельствуя, что источники, на которых основывался авторитет епископов, таких как Ириней, были многочисленны и широко известны. «Церковь, хотя рассеяна по всей вселенной даже до концов земли, но приняла от апостолов и от учеников их веру…» [271] Ириней, ещё на родине, в Азии, учившийся у Поликарпа, а в Риме ознакомившийся с перечнем епископов, восходившим к святому Петру, не сомневался в преемственности исповедуемого им учения от учения ранней Церкви. Он не претендовал на особый, лишь ему доступный источник великой мудрости. Напротив, пытаясь определить, что есть ортодоксия, Ириней презрительно отвергал всевозможные радикальные домыслы. Основания Церкви, на защиту которой он встал, были известны всему римскому миру. Несколькими десятилетиями ранее в Малой Азии Игнатий, епископ из Сирии, направлявшийся в Рим, впервые назвал [272] Церковь греческим словом «кафолическая» [273] – то есть «вселенская». Ириней считал себя частью именно этой – кафолической – Церкви.
И всё же, хотя Ириней и утверждал, что встаёт на защиту исконной христианской традиции, иногда он готов был использовать в собственных целях новшества, к которым прибегали его противники. Хотя большинство из них, как подчёркивал в своём разоблачительном сочинении Ириней, заявляли, что их «истина предана не чрез письмена» [274], самый опасный ересиарх до подобных уловок не опускался. Маркион был христианином родом с черноморского побережья. Он был богатым судовладельцем; примерно за сорок лет до путешествия Иринея он посетил Рим и произвёл в столице настоящий переполох. Римские церкви отказались признать его учение; раздосадованный Маркион отвернулся от них и основал собственную. Как и многим другим образованным христианам, Маркиону претила мысль о том, что у Христа было тело человека, подверженное тем же ограничениям, что и все человеческие тела, и исполнявшее те же функции, что и они. Но самым поразительным в учении Маркиона было не это, а его отношение к Богу Израиля, который, по мнению еретика, вовсе не был верховным божеством. Маркион считал его меньшим из двух богов. По Маркиону, Верховный Бог, настоящий отец Христа, не был создателем мира и вообще не вмешивался в мирские дела, пока не проявил безграничное милосердие, послав своего сына, чтобы мир этот был искуплён. Эта идея в самом деле была новой и поразительной; но свидетельством её истинности, по мнению Маркиона, были противоречия между иудейским Писанием и посланиями Павла. Вместо того чтобы пытаться сгладить эти противоречия, Маркион предложил точное, непогрешимое мерило божественной истины, подобное мелованной нити, использовавшейся плотниками, чтобы провести прямую линию. Инструмент этот по-гречески именовался каноном. По мнению Маркиона, авторитетом среди христиан должен был пользоваться лишь строго определённый, закрытый перечень текстов. В него он включил десять посланий Павла и тщательно отредактированный вариант Евангелия от последователя Павла – Луки. Место иудейского Писания заняло собственно христианское свидетельство божественного замысла: Новый Завет [275]. Это было знаменательное новшество. Насколько нам известно, до Маркиона ни один христианин не предлагал составить канонический список текстов. И эта мысль показалась Иринею слишком привлекательной, чтобы её просто проигнорировать.
Ириней, разумеется, не разделял презрительного отношения Маркиона к иудейскому Писанию и во главу собственного канона поместил именно его. Читать тексты Ветхого Завета, по убеждению Иринея, христианам было необходимо: «Он есть сокровище, скрытое на поле, но открытое и изъясненное крестом Христовым» [276]. Но как бы ни отрекался Ириней от влияния Маркиона, оно было очевидно. Ведь иудейскому Писанию отводилась именно роль Ветхого, то есть старого, Завета. Сокровище в нём можно было отыскать лишь в свете Нового. Поэтому, подобно Маркиону, Ириней предлагал конкретный корпус текстов времён апостолов. Кроме Евангелия от Луки, он включил в него версию от Иоанна и ещё два благовествования, авторитет которых признавался значительной частью верующих. Одно приписывалось Матфею, мытарю (то есть сборщику податей), призванному Иисусом; второе – Марку, считавшемуся основателем церкви Александрии. По сравнению с этими текстами все остальные свидетельства о жизни и учении Христа были, по мнению Иринея, лишь попытками «из песку вить верёвки» [277]. Шли десятилетия; уже стирались воспоминания о людях, лично знавших апостолов; но надёжной опорой, верной связью с ушедшим прошлым верующим служили Евангелия, вошедшие в составленный Иринеем канон: воистину Новый Завет.
«Я христианин» [278]. Этими словами один из вьенских узников, арестованных в 177 г., отвечал на все вопросы дознавателей. Он отказывался сообщать им, как его звали, где он родился, свободный он или раб, снова и снова повторяя, что он – последователь Христа, а всё остальное не имеет значения. Подобное упорство и смущало, и разъяряло судей. В их глазах христиане, отказавшиеся от принадлежности к какому-либо известному народу – римскому, греческому, иудейскому, – становились людьми безродными, лишёнными корней, подобно разбойникам или беглым рабам. Но последователи Христа с радостью играли роль чужаков, бесприютных странников, гордились тем, чего следовало стыдиться. «Для них всякая чужая страна есть отечество, и всякое отечество – чужая страна» [279]. И всё же, несмотря на это, христиане не отказывались от принадлежности к одной из тех общностей, которые греки называли словом ethnos. Они были единым народом, но для этого народа не существовало географических границ, а связь его представителей с предыдущими поколениями была совершенно особенной. Принимая смерть во имя Господа, мученики Лиона и Вьена разделяли участь своих братьев во Христе, пострадавших некогда в Иерусалиме, в Малой Азии, в Риме. Они становились наследниками мучеников прошлого: Поликарпа, Игнатия, Павла. Они знали: гражданство их было на Небесах.
Великий труд, к которому Ириней приступил вскоре после их мученической кончины, заключался в том, чтобы наполнить эти их убеждения реальным содержанием, обеспечить цельность того, во что верили христиане. Ещё при жизни Иринея успех его труда и трудов тех, кто думал так же, как он, стал очевиден даже для тех, кто относился к христианам враждебно. Церковь, руководимая Иринеем и его соратниками, больше не была всего лишь одной из множества церковных общин: она получила название «Великой Церкви» [280]. Никогда прежде нигде в мире не существовало ничего подобного: здесь гражданство приобреталось не по праву рождения или происхождения и не в соответствии с определёнными юридическими процедурами, но благодаря одной только вере.
Живые камни
Римские правящие круги, разумеется, придерживались собственных представлений о том, что должно лежать в основе универсального мирового порядка. Самым верным способом создать из многочисленных народов земли единое целое был путь, некогда предложенный Помпею Посидонием: установление римской власти над миром. В 212 г. был издан эдикт, который наверняка порадовал бы старого стоика. Этим эдиктом всем свободнорождённым жителям огромной Римской империи было предоставлено римское гражданство. Документ был издан от имени цезаря Марка Аврелия Антонина. Он был довольно кровожадным императором – и живым воплощением возрастающего культурного разнообразия римского мира. Его отец был аристократом родом из Северной Африки; самого его провозгласили императором в Британии; а знаменитое прозвище Каракалла – «плащ с капюшоном» – он получил за пристрастие к галльской одежде. Как человек, повидавший мир, он осознавал, сколь несхожи между собой обычаи разных народов, – и это его смущало. Каракалла убил родного брата, чтобы получить абсолютную власть, и знал, что необходимо отплатить богам за оказанное покровительство; мысль о том, что они откажутся принять жертвы, принесённые от имени братоубийцы, никогда не приходила ему в голову. Злые языки утверждали, что он даровал римское гражданство представителям всех народов империи лишь затем, чтобы увеличить число налогоплательщиков, но дело было в другом. Если жители провинций постепенно станут настоящими римлянами, неизбежно изменятся и их религиозные ритуалы: тем более они будут угодны богам. «Итак, я считаю, что смогу великолепно и благочестиво воздать должное их величию…» [281] Боги, покровительствовавшие Каракалле, даровавшие Риму – и лично ему – власть над миром, должны были, наконец, получить то, что им причиталось, то, что римляне называли словом religio.
В сознании набожных римлян это слово было неразрывно связано с ароматами благовоний и наследием глубокой древности. Оно вызывало в воображении образы первобытных ритуалов: почестей, воздававшихся богам на заре существования города, с помощью которых Рим заслужил благосклонность высших сил. Как и жители греческих городов, римляне постоянно пребывали в страхе перед тем, что может случиться, если пренебречь ритуалами. Всевозможные обеты, дававшиеся богам в обмен на покровительство, традиционные обряды и обычаи – каждый из них сам по себе считался religio. Это слово связывалось с «благоговейным богослужением, целомудрием чистых дев, достоинством множества почитаемых жрецов» [282]: всё это были отдельные «религии» (religiones). Но даже Рим был всего лишь одним из множества городов; это понимали все, включая Каракаллу. Существовала потребность в таких «религиях», которые могли бы объединить все народы мира. В своём эдикте император гордо обещал привести всех своих людей в святилища богов. О каком конкретно святилище шла речь, стало ясно осенью 215 г., когда Каракалла посетил Египет. В Александрию он въехал ночью; «государя почтили факельными шествиями, его забрасывали цветами» [283]. Торжественная процессия блеском не уступала ночным торжествам, устраивавшимся на улицах во время главного городского праздника в честь Сераписа. К этому божеству Каракалла относился с особенным пиететом. Ещё до посещения Египта он приказал возвести в Риме собственный Серапеон. В александрийских надписях рядом с его именем стоит эпитет Philoserapis: «почитающий Сераписа». Божество, ставшее воплощением культурного многообразия города, привлекало многих. И всё же самым важным для императора культом был вовсе не культ Сераписа. На монетах этот бог изображался передающим скипетр, символ власти над миром, другому лицу: самому Каракалле. Как Серапис, божественный отец, царствовал на небесах, так и Каракалла, сияющий и украшенный нимбом, властвовал над землёй, и власть его на земле не знала границ. Даровав всем народам империи римское гражданство, цезарь остался единственным полноправным посредником между ними и многочисленными богами. Плотная ткань обетов и обязанностей, с незапамятных времён связывавших римский народ с миром сверхъестественных сил, отныне покрывала всю землю. Нарушение её целостности было не просто богохульством – изменой.
Всё это вскоре обернулось кровопролитием на улицах Александрии. С Каракаллой, который, по слухам, мог приговорить к смерти даже того, кто всего-навсего помочился в присутствии его портретного бюста, шутки были плохи. Когда александрийцы, не скрывавшие от императора, как смешило их его позёрство, поняли это, было уже слишком поздно. Созвав горожан на торжественное собрание, Каракалла приказал своим солдатам окружить их и перерезать. Трудно представить себе более суровый урок; богохульство не прощалось. Римское гражданство предполагало не только почётные права, но и обязанности. Оскорбивший цезаря оскорблял тем самым богов. Злоба Каракаллы не утихала всю зиму. Солдатам, разгуливавшим по улицам, никто не мешал грабить и убивать. Большинство александрийцев затаились и, дрожа от страха, ждали отъезда императора. Большинство, но не все. Те немногие, кто мог найти убежище за пределами города, предпочли незаметно покинуть Александрию. Среди них был человек, прославившийся глубокими размышлениями о природе божественного и о том, как следует смертным относиться к Небесам, – учёнейший уроженец города, прославленного учёностью.
В Александрии интеллектуалы с давних пор занимали привилегированное положение, но Ориген был исключением из этого древнего правила. С жестокостью римских властей он столкнулся задолго до посещения города Каракаллой. В 202 г., когда Оригену было всего семнадцать лет, его отец был арестован и обезглавлен; впоследствии самому Оригену не раз приходилось прятаться от разъярённой толпы: «Он ходил из дома в дом, и отовсюду его гнали» [284]. Ориген рос в семье христиан и с юных лет был готов встать на защиту своей веры, а враждебность её противников лишь закаляла эту готовность. Как и Ириней, чьи труды стали известны в Александрии всего через несколько лет после их создания, Ориген чувствовал, что Великую Церковь постоянно осаждают со всех сторон. Существовал лишь один способ защитить её: чётко обозначить её рубежи и выстроить на них крепкие бастионы. Потребность в этом в Александрии ощущалась не меньше, чем в других центрах христианского мира. Город был полон противников Церкви. Именно здесь создал своё учение Василид. Здесь, как нигде, иудейские общины были открыты внешнему миру. При этом Александрия оставалась памятником великому завоевателю, символом греческой цивилизации, процветавшей на египетской почве, – и нигде, ни в Афинах, ни в Риме, изучение Гомера и Аристотеля не приносило столько плодов. Житель Александрии – даже самый набожный христианин – не мог скрыться от ослепительного сияния греческой культуры.
Но Оригена это совсем не пугало. Христиане не могли похвастаться памятниками, сравнимыми с громадой Серапеона, которая привлекла к городу внимание Каракаллы, но они и не чувствовали необходимости в таких монументах. «Обо всех нас, верующих в Иисуса Христа, говорится, что мы – живые камни…» [285] Христиане мира сами были камнями, а Христос – «краеугольным камнем» [286] великого храма, который Ориген намеревался защитить от врагов. В отличие от отечеств других народов, отечество христиан существовало за гранью мира алтарей, очагов и полей. Если бы не вера в Христа как в Господа, его не существовало бы вовсе. За столетие до Оригена Игнатий дал ему имя, которым оно будет именоваться во веки веков. Christianismos – «христианство» [287].
Ориген писал: «Понимая, мы всякий раз понимаем лишь благодаря вере» [288]. То, что христиане понимали под христианством, столь сильно отличалось от всего, существовавшего прежде, что оно неизбежно преображало их представления обо всём остальном мире. Разнообразные ереси, которые проповедовал Василид и подобные ему учителя, с точки зрения Оригена вовсе не были всего лишь точками зрения или философскими школами; все вместе они представляли собой ужасную, подобную многоглавой гидре пародию на единственную истинную Церковь. Греческое слово Ioudaismos было известно за столетия до Рождества Христова; порой под ним понимали образ жизни, свойственный иудеям, порой – пропаганду и выступления в защиту такого образа жизни. Но для христиан оно приобрело куда более узкое значение, противопоставлявшее иудеев христианству: «иудейская религия», иудаизм. Пагубнее всего же были культы, приверженцев которых Павел именовал «внешними» [289]: эти люди от восхода до заката поклонялись идолам. Христиане, для которых главным была их вера, предполагали, что вера имела такое же значение и для адептов других богов. Большинству из них трудно было представить, что почитателя Сераписа вроде Каракаллы тщательное соблюдение всех ритуалов, связанных с культом этого бога, запретов и правил совершения жертвоприношений заботило больше, чем вопрос о том, существовал ли Серапис вообще. Даже Оригена, прекрасно понимавшего, что многие из приносивших жертвы идолам «не считают их богами, но только вещами, посвящёнными богам» [290], языческие ритуалы ужасали. По его мнению, кровавые пятна на алтарях красноречиво свидетельствовали о сущности созданий, требовавших себе подобных даров, – существ ненасытных, кровожадных, «наслаждающихся, питая свои тела запахами крови и всесожжений» [291]. Угождать им – значило подпитывать силы, грозившие погрузить человечество во тьму.
Однако Ориген, с такой враждебностью относившийся и к искушениям, и к убеждениям, царившим в великом городе, в котором он жил, парадоксальным образом сам был настоящим – до мозга костей – александрийцем. Именно ему удалось в себе самом соединить разнообразные традиции, до сих пор существовавшие в Александрии порознь. Город со всем его культурным разнообразием никогда не был настоящим плавильным котлом. На пути многих греков, проявлявших интерес к иудейскому учению, и многих иудеев, интересовавшихся философией, неизбежно вставали предписания Моисеева Завета. Только в рамках христианства иудейская и греческая традиция могли не просто встретиться, но и слиться. Живым свидетельством плодотворности этого взаимодействия стал сам Ориген. Его труды пронизаны приверженностью к иудейскому наследию христианства. Он обучился древнееврейскому языку у учителя-иудея и не считал еврейский народ чужим: его он именовал «Сестрой» Церкви, или «Братом Невесты» [292]. Маркион обвинял приверженцев ортодоксии в симпатиях к иудейству; Ориген, возможно, не стал бы с ним спорить. Он приложил больше усилий, чтобы великий корпус иудейских писаний стал полноценной частью христианского канона, священным Ветхим Заветом, чем кто-либо до или после него. Будучи искушённым, но честным критиком, Ориген не отрицал сложности этой задачи. Он признавал, что священные книги, входившие в иудейскую Библию, преисполнены «загадками, притчами, замысловатыми речами и многоразличными видами неясностей» [293]. Но у них у всех один источник – Бог. Противоречия лишь свидетельствуют о скрытых истинах. Поиск этих истин – испытание для читателя. Писание напоминает дом со множеством закрытых комнат и таким же количеством ключей, рассеянных по дому. Ориген утверждал, что этот будоражащий сознание образ был подсказан ему иудеем, у которого он учился древнееврейскому языку; но сам он в поисках ключей прибегал к методам других учителей. Учёные великой Александрийской библиотеки столетиями оттачивали приёмы, помогавшие им осмыслить древние тексты: их содержание рассматривалось как аллегория, а их язык подвергался самому тщательному анализу. Ориген в своих комментариях использовал обе техники. Огромный дом Ветхого Завета был возведён иудеями; но искать ключи к его комнатам следовало по-гречески.
«Итак, все, что сказано кем-нибудь хорошего, принадлежит нам, христианам» [294]. Ориген не первым предположил, что не только иудеям, но и грекам было ведомо Слово Божье. С тех пор как Павел в своём послании обратился к стоическим представлениям о совести, многие христиане обнаружили в философии греков отблески божественного света. Но до сих пор среди членов Церкви не было столь блестящих знатоков философии, как Ориген. Он с детства занимался классической греческой литературой и был хорошо знаком с трудами современных ему философов; в этих текстах он обнаруживал свидетельства тех же поисков, которым посвящена была его собственная жизнь: поисков Бога. Христианство, по мнению Оригена, было не просто совместимо с философией; оно было её высшим проявлением; «…даже богопочтение он, говоря правильно, объявлял совершенно невозможным для того, кто не занимается философией» [295]. Разумеется, даже покинув Александрию, Ориген не забывал о своей родине – столице греческой учёности. В 215 г. на время, спасаясь от Каракаллы, а с 234 г. уже насовсем он перебрался в Кесарию, портовый город в земле, которую он сам называл Святой. Здесь он основал собственную школу, вобравшую в себя всё лучшее, чем славилась Александрия. Один из его учеников вспоминал, что Ориген предписывал заниматься философами, «не предпочитая и также не отвергая ни целого рода произведений, ни одного из них, ни философской речи, как эллинской, так и варварской, но слушать все» [296].
Конечно, Ориген не считал, что философию надлежит изучать ради самой философии: это, предупреждал он учеников, было бы подобно вечному блужданию в лесу, в лабиринте или в болоте. Рассуждения философов были полны ошибок; но и они могли помочь пролить свет на христианские истины. К александрийской традиции критического анализа текстов Ориген обратился, чтобы прояснить сложные места иудейского Писания, к философии же – для того, чтобы приоткрыть завесу ещё более глубокой тайны – тайны природы Самого Бога. Интерес Оригена к этой проблеме был отнюдь не праздным. Сердцем христианства стала Благая весть, которую некогда проповедовал Павел; вера, вдохновлявшая его и всё первое поколение христиан; откровение о том, что в осуждённом и распятом на кресте человеке была неясным образом явлена ипостась Творца Неба и Земли. Но в связи с этим неизбежно вставал очевидный вопрос: не шли ли представления христиан о божественности Иисуса вразрез с их заявлениями о том, что они верят лишь в одного Бога? Греческие философы и иудейские книжники единодушно отмечали это противоречие всякий раз, когда кто-то из них удостаивал своим вниманием молодую религию. Уклониться от обсуждения этой темы было попросту невозможно. Следовало искать способ, подходящий для того, чтобы выразить великую тайну, которая казалась невыразимой. Примирить с верой в Единого Бога нужно было не только божественность Иисуса, но и существование Святого Духа. К тому времени, как за эту задачу взялся Ориген, её решение в целом было уже намечено. Единство Бога не противоречило божественности Сына Его и Духа Его, но через них достигалось; Один был Тремя; Три были Одним. Бог был Троицей.
И всё же именно Ориген, обстоятельнее и изящнее, чем кто-либо до него, применил философские методы, создав тем самым для Церкви целое богословие, или теологию – науку о Боге. Описывая парадоксы божественного, он оперировал теми же терминами, к которым когда-то прибегали Ксенократ Зенон и другие, демонстрируя полное понимание их философского языка. Для его школы в Кесарии вершиной мудрости был христианский канон, но она очевидным образом наследовала и Аристотелю, и его предшественникам. Никто, знакомый с трудами Оригена во имя веры, не мог уже утверждать, будто христианство привлекает лишь тех, «кто необразован, глуп, простец, мало развит» [297]. В обществе, ценившем образованность исключительно высоко, это было выдающееся достижение. Тех, кто не имел представлений о философии, презирали; многим именно знание – по-гречески gnosis – казалось определяющим показателем высокого статуса. Эти предубеждения разделяли даже некоторые христиане. Назвав Василида и подобных ему учителей гностиками, Ириней счёл их отличительным признаком то, что они утверждали, будто знают больше других: «Они противятся преданию, говоря, что они премудрее не только пресвитеров, но и апостолов и что они нашли чистую истину» [298]. Работая над созданием теологии для образованных людей, Ориген должен был остерегаться этого искушения. Слишком многое стояло на кону. Культы редко признавались философскими течениями, а философские школы – культами. Послание христианства было обращено ко всем, но появления церквей на всём пространстве от Месопотамии до Испании было недостаточно. Нужно было найти подход к представителям всех слоёв общества, к людям образованным и необразованным. В обществе, в котором философия оставалась одной из причуд богачей – наряду со старинными статуями и заморскими специями, – Ориген был фигурой парадоксальной: философом, отвергавшим элитизм.
Идентичность, в основе которой лежит вера, сама по себе была знаменательным новшеством. Но не менее поразительной была мысль о том, что она способна объединить учёных и необразованных, которые «будут одним телом, и хотя всех членов тела много, но тело одно» [299]. Из того, что было унаследовано им от греческой философии, гений Оригена создал новый мир разума – мир, частью которого мог стать даже далёкий от образования человек. Именуя Бога «Разумом… чистым» [300], Ориген лишь повторял то, что задолго до него провозгласил Аристотель. Но философия была лишь началом учения Оригена. Божественный Разум, «нус», в который верил он, не пребывал в неподвижности холодного совершенства, но спустился на землю. Эта тайна была недоступна пониманию величайших умов – и в то же самое время могла быть предметом восхищения простых работников и кухарок. Порой, опираясь на знания, почерпнутые из сокровищниц греческой и иудейской литературы, Ориген описывал Христа как божественный Разум или как «чистое зеркало действия Божия» [301]; но порой даже он признавал, что потрясён, как малое дитя. Даже он, рассуждая о том, как Премудрость Божия вошла в утробу матери, родилась младенцем и, как младенцы, плакала, не в силах был постичь этот парадокс. «Таким образом, мы видим в Нем, с одной стороны, нечто человеческое, чем Он, по-видимому, нисколько не отличается от общей немощи смертных, с другой же стороны – нечто божественное, что не свойственно никакой иной природе, помимо той первой и неизречённой природы Божества. Отсюда и возникает затруднение для человеческой мысли: поражённая изумлением, она недоумевает, куда склониться, чего держаться, к чему обратиться» [302].
В этой смеси учёной книжности и искреннего благоговения было и нечто родившееся на александрийской почве, и нечто обескураживающе новое. Отказавшись от того отношения к созерцанию божественных тайн, которое с давних пор свойственно было философам – как к исключительной прерогативе людей богатых и образованных, – Ориген создал новую систему распространения философских идей, которые таким образом смогли охватить огромное количество людей. Отвергнув тот образ жизни, который обычно вели философы, он не только не лишился уважения, но и приобрёл в конце концов огромную славу. Когда Ориген достиг шестидесятилетнего возраста, он мог похвастаться таким влиянием, что даже мать императора, заинтригованная рассказами о нём, однажды позвала его к себе, чтобы он поведал ей о природе Бога. Но подобная известность могла вызвать не только восхищение, но и неприязнь. Время было опасное. Резня, устроенная Каракаллой на улицах Александрии, была лишь предвестием ещё более мрачных событий. В последующие десятилетия беды обрушивались на римский мир одна за другой. Сам Каракалла был убит во время военного похода, сойдя с коня, чтобы облегчиться; но он был лишь одним из множества императоров, ставших жертвами целой лавины покушений и гражданских войн. Нарастающим хаосом в империи воспользовались племена варваров, прорвавшие оборону её границ. Тем временем на востоке армии новой персидской династии, самой могущественной со времён Дария, нанесли римлянам несколько унизительных поражений. Казалось, боги разгневались. Причиной могло быть лишь пренебрежение традиционными ритуалами, тем, что римляне называли словом religiones. И поскольку ещё Каракалла даровал жителям провинций гражданство, вина лежала уже не на одном Риме, а на всей империи. В начале 250 г. очередной император издал эдикт, предписывавший всем её жителям, за исключением одних только иудеев, принести жертву богам. Отказ был равен измене; а измена наказывалась смертью. Христиане впервые столкнулись с законом, прямо требовавшим от них сделать выбор между жизнью и верой. Многие предпочли спасти свою шкуру – многие, но далеко не все. Среди арестованных был и Ориген. Его заковали в цепи и пытали, но он упорно отказывался отречься от веры. Ориген избежал казни; после долгих мучений он вновь оказался на свободе, но уже не оправился. Через год престарелый мыслитель скончался, сломленный страданиями, которым его подвергли мучители.
У представителя власти, рассматривавшего его дело, репутация Оригена вызывала уважение; мучая столь выдающегося человека, он не испытывал при этом никакой радости. Но упорное нежелание христиан приносить жертвы богам по-прежнему казалось римлянам предательским упрямством. Отказ граждан, утверждавших, что они верны империи, продемонстрировать свою преданность, всего лишь принеся клятву, приводил власти в ярость. Они по-прежнему не понимали, как ритуал, освящённый традицией и наполненный патриотическим смыслом, мог казаться кому-либо оскорбительным. Необходимость мучить Оригена вызывала у них и сожаление, и злобу.
А ведь всё могло быть совсем иначе, если бы только сама империя была христианской! Такое преображение казалось, конечно, маловероятным, если вообще возможным – и всё же даже сам Ориген рассуждал о нём за несколько лет до ареста. «Если бы, – утверждал он, – все римляне уверовали, они с помощью молитв побеждали бы врагов; а вернее, вовсе бы врагов не имели, находясь под защитой Божьей силы» [303].
И всё-таки вера в то, что когда-нибудь и цезарь придёт ко Христу, была не чем иным, как верой в настоящее чудо.
Сохраняя веру
Летом 313 г. тучи сгустились над Карфагеном. Когда-то этот древний город соперничал с Римом за власть над Западным Средиземноморьем, но был стёрт с лица земли легионами, а позже – так же, как в своё время Коринф – восстановлен в качестве римской колонии. Так Карфаген, выгодно расположенный на морском побережье прямо напротив Сицилии, стал столицей римской Африки. Постепенно он превратился в один из главных центров христианства наряду с Римом и Александрией. Росту общины верующих способствовали страдания множества мучеников; ибо, как выразился один карфагенский христианин, «кровь христиан есть семя» [304]. Церковь Африки с давних пор чтила шрамы, оставленные гонениями. Смертный приговор, вынесенный в 258 г. прославленному карфагенскому епископу Киприану, утвердил её в вере, которая с той поры стала на этой земле воинствующей. Чистота – всё; ни на какие компромиссы с мировым злом идти нельзя; вера человека ничего не стоит, если он не готов за неё умереть. Поэтому, когда в 303 г. императорским эдиктом христианам было под страхом смерти приказано сдать властям свои священные книги, именно Африка стала главным центром сопротивления. Власти провинции, твёрдо решившие сломить сопротивление Церкви, добавили к требованиям эдикта предписание всем жителям принести жертву богам. Упорствовавших христиан хватали и в цепях доставляли в Карфаген. Последовали массовые казни. Гонения продолжались два года, затем наконец утихли; за это время убеждённость христиан Африки в том, что Бог требует чистоты веры, абсолютной и незапятнанной, лишь окрепла, подпитанная новой кровью мучеников. Спустя десять лет после самых жестоких гонений, когда-либо обрушивавшихся на карфагенскую церковь, обстановка в городе сложилась исключительно напряжённая. Смерть карфагенского епископа Майорина послужила своего рода громоотводом: на смену многочисленным разногласиям пришёл один, самый важный спор. Какой путь следовало избрать христианам, пережившим сосредоточенную атаку на Церковь Африки, чтобы защитить святость своей веры?
В начале IV в. от Рождества Христова от ответа на этот вопрос зависела уже не только судьба самой Церкви. Постепенно епископы крупных городов империи становились публичными фигурами. Во время гонений именно они становились мишенями для ударов властей, но порой кто-то из них удостаивался благосклонности императоров. В 260 г., всего через десять лет после того, как был арестован и подвергнут пыткам Ориген, власть в империи в очередной раз сменилась, и христианские церкви были удостоены важнейшей привилегии: они получили право владения собственностью. Епископский сан, влияние которого прежде было связано с контролем над назначением людей на церковные должности, приобрёл ещё больший вес. Должность епископа была выборной; но это лишь укрепляло её авторитет, помогая епископам добиться более широкой поддержки. Власть пастырей над разраставшимися стадами не могла не вызывать у представителей римских властей определённого уважения. И чудовищные гонения 303 г. не нанесли этой власти никакого ущерба. Скорее, напротив, неудача, постигшая предпринятую провинциальными чиновниками попытку раз и навсегда уничтожить Церковь, повысила престиж тех, кто им противостоял.
Новый епископ, избранный летом 313 г. на место покойного Майорина, по меркам римских элит казался фигурой довольно непримечательной. Донат происходил из городка Казы Нигры, находившегося южнее Карфагена, на границе пустыни, где повсюду была «лишь иссушённая почва, обильная ядом змеиным» [305]. Этот суровый, грубоватый провинциал с презрением взирал на всё, что говорило о высоком положении человека в обществе, – и именно поэтому мог претендовать в Карфагене на авторитет, не имевший ничего общего с родовитостью и богатством. Наделённый властью, он представлял опасность для многих, и многие его боялись.
Самыми непримиримыми противниками нового епископа были, однако, вовсе не римские власти провинции, а его братья во Христе. Один из христиан соперничал с Донатом за руководство Церковью Карфагена. Цецилиан был избран епископом ещё два года назад, но его право возглавлять общину многими оспаривалось. Он был энергичным и опытным управленцем, но при этом отвергал представления о превосходстве мученического пути. Подобные взгляды показались бы многим христианам Карфагена неприемлемыми даже в лучшие времена; времена, однако, были не из лучших. Раскол, порождённый этим конфликтом, распространился на всю Церковь Африки. Некоторые вслед за одним из епископов повторяли, что лучше самому сгореть на костре, чем отдать на сожжение Священное Писание; другие не могли с этим согласиться. В разгар гонений некоторые христиане в самом деле выдали богослужебные книги властям. Для Доната и его последователей это было предательство, не заслуживающее прощения. Верующих, передавших вверенные им книги гонителям, он презрительно именовал традиторами[306], объявив их недостойными звания христиан. Они спасли свои шкуры ценой собственных душ. Всё в них отныне было нечистым, даже их голоса. Лишь повторное крещение могло бы очистить их от греха. Сами традиторы, однако, не признавали не только своей вины, но и Доната; они объявили своим епископом Цецилиана – человека, который, по слухам, не только сам стал традитором, но и способствовал преследованию тех, кто отказался сдать властям священные книги. Разве могло что-то примирить две противоположные точки зрения – тех, кто упорно противостоял миру, и тех, кто предпочитал идти с ним на компромисс, донатистов и цецилианистов? Христианам открылась печальная и обескураживающая истина: вера могла не только объединять, но и разъединять их.
Донат, стремясь устранить раскол, в буквальном смысле обратил взор к небесам. Его последователи были убеждены, что их епископ может напрямую общаться с Богом. Но ответа, способного убедить цецилианистов, не последовало; и Донат ощутил острую необходимость найти опору в чём-то ещё. На счастье, всего за год до избрания Доната епископом произошло настоящее чудо. Во всяком случае, то, что произошло в 312 г., не могло не поразить христиан. В тот год в Италии с новой силой разгорелась гражданская война. Некий Константин, претендовавший на власть над Римом, приближался к столице. На берегу Тибра, у Мульвийского моста, он одержал решающую победу. Его соперник утонул в реке. Голову поверженного властителя насадили на копьё, а Константин вступил в древний город. Провинциальные чиновники Африки во время аудиенции у нового властелина похвалили, как было положено, его трофей; вскоре как символ могущества Константина его доставили в Карфаген. Но вместе с ним в Африку прибыло нечто гораздо более поразительное. Из посланий императора стало ясно, что он явно симпатизирует христианам. Наместнику приказывалось возвратить Церкви всё конфискованное имущество. А проницательному Цецилиану, вовремя успевшему направить Константину свои поздравления, было адресовано отдельное письмо, в котором говорилось о поддержке императором «святейшей кафолической веры» [307]. Вскоре Константин приказал наместнику в Карфагене освободить Цецилиана и других священников от уплаты налогов. Донат был, конечно, шокирован тем, что его сопернику оказал покровительство император; но он осознал масштабы произошедшей перемены. Константин не просто терпимо относился к Церкви; он писал так, словно и сам был христианином.
И невероятное оказалось правдой. Позже распространились впечатляющие рассказы о том, как Константин пришёл ко Христу; о том, как накануне битвы у Мульвийского моста он увидел в небесах крест, а во сне – Самого Спасителя. С тех пор император ни разу не усомнился, кому именно он был обязан властью над миром. Константин был Ему благодарен и предан; но императору потребовалось время, чтобы осознать, сколь поразителен и непостижим его новый покровитель. Поначалу Константину казалось, что вера в христианского Бога – лишь вариация на очень древнюю тему. В конце концов, представления о едином всемогущем божестве существовали не только у христиан и у иудеев. Философы заговорили о таком боге ещё во времена Ксенофана, если не раньше. В римском мире многие привыкли думать, что некое Верховное Божество управляет Вселенной так же, как император – кругом земель, делегируя власть подчинённым. Каракалла считал, что эта роль подходит Серапису, и в Александрию он отправился, чтобы проверить своё предположение; другие признавали первенство за Юпитером или за Аполлоном. Вот уже сто лет правители Рима пытались установить для всех граждан империи единую, общепризнанную систему «религий» (religiones) и тем самым обеспечить государству, переживающему трудные времена, благосклонность небес. Константин признал верховенство Христа, надеясь, что христиане внесут свой вклад в решение этой неотложной задачи. В 313 г. он впервые в истории империи издал документ, узаконивающий исповедание христианства, однако не уточнил, благосклонность какого божества надеялся этим снискать, упомянув лишь «Божественность, какая б то ни была на небесном престоле» [308]. Расплывчатая формулировка была избрана им осознанно. Константин хотел предоставить своим подданным право самим выбирать, кого почитать как «вышнее Божество» [309]. Император стремился сгладить существовавшие разногласия.
Но через какое-то время из Карфагена прибыл Донат. Трудно было представить себе человека, менее склонного к компромиссам. Ещё до своего избрания он пошёл на беспрецедентный шаг и подал Константину жалобу на Цецилиана, потребовав извержения его из сана. Император смутился, узнав о разногласиях в рядах христиан, но всё же позволил Донату изложить свою позицию перед комиссией епископов в Риме. Епископы Доната не поддержали. Он подал апелляцию, но вновь в удовлетворении его требований было отказано. Донат продолжал докучать Константину жалобами. В 316 г. он сбежал из-под стражи, которую было приставил к нему утомлённый император, и вернулся в Африку, в очередной раз продемонстрировав Константину свою упрямую непокорность. С той поры в столкновении донатистов и цецилианистов римское государство со всей его мощью заняло сторону последних. «Какое дело императору до Церкви?» [310] Этот вопрос Доната, полный гнева и презрения, был по существу риторическим. Константин не меньше самих епископов верил, что на него возложена священная миссия по сохранению единства христианского мира. Та традиция, живым воплощением которой стал Донат, убеждение, что Богу была угодна та Церковь, члены которой предпочитают отречься от братьев, впавших во грех, приводила его в замешательство и в ярость. Император беспокоился: «…нельзя, чтобы такого рода разногласия и споры были у нас в пренебрежении. Из-за них, пожалуй, Высшее Божество может разгневаться не только на род людей, но также и на меня…» [311]. Встав на сторону Цецилиана, Константин продемонстрировал всем епископам империи, что они тоже могут рассчитывать на его поддержку, если только они не будут противиться желанию императора сохранить единство Церкви. Донату же пришлось смириться с тем, что практически никто за пределами провинции не признал его главой христианской общины Африки. В глазах всего мира именно последователи Цецилия принадлежали к подлинно кафолической церкви; сторонники Доната оставались всего лишь «донатистами».
Епископам пришлось потрудиться, чтобы приспособиться к новому положению дел, установившемуся после победы Константина в битве у Мульвийского моста; но с не меньшими трудностями столкнулся и сам император. Он как мог старался понять, что значит быть верным слугой Христа, и осознал, что предстоит научиться очень многому – причём чем быстрее, тем лучше. Конфликт с Донатом открыл ему глаза на важную особенность Церкви: это была организация, над которой у него, правителя всего мира, формально не было никакой власти. В отличие от жрецов, с древних времён исполнявших роль посредников между Римом и небесами, епископы не придавали такого значения ритуалам, которыми он мог бы руководить как преемник Августа. Вместо этого, к вящему негодованию Константина, они вели ожесточённые споры по вопросам, которые лучше было бы оставить философам. В 324 г., когда императору донесли, с каким энтузиазмом богословы Александрии спорят о природе Христа, он уже не скрывал недовольства: «А что касается до вопросов маловажных, рассмотрение которых приводит вас не к одинаковому мнению, то эти несогласные мнения должны оставаться в вашем уме и храниться в тайнике души» [312]. Но постепенно до Константина начало доходить, что наивны не спорщики, а его собственные претензии. Вопросы о том, кем на самом деле был Христос, как мог он быть одновременно человеком и Богом и что в точности представляла собой Святая Троица, нельзя было назвать праздными. Можно ли было должным образом почитать Бога и добиться его благосклонности по отношению к Римской империи, если даже природа Его оставалась неясной? Предшественники Константина, пытавшиеся задобрить высшие силы, воздавая им почести и совершая жертвоприношения по заветам древних, не понимали, увы, что на самом деле требуется от императора. «…важнее, что ты почитаешь, а не каким образом почитаешь…» [313] Константин наконец понял, что суть истинной религии – не ритуалы, не алтари, окроплённые кровью, не дымящиеся благовония, а правильная вера.
Настал решающий момент. В 325 г., всего через год после того, как Константин посоветовал богословам просто забыть о разногласиях, епископы со всей империи и даже из соседних земель по приглашению императора явились на великий собор. Задача перед ними была поставлена столь же грандиозная: выработать Символ веры, формулу вероисповедания, одну для всех церквей мира. Также следовало установить каноны – меры, с которыми можно было бы соотносить поведение верующих. Местом проведения собора – разумеется, не случайно – был избран город, который нельзя было назвать влиятельным христианским центром: Никея на северо-западе Малой Азии. Гостей приветствовал сам Константин, его «торжественные одежды блистали молниями света» [314], он излучал великодушие, в котором чувствовалась лишь толика грозности. Подробное обсуждение всех вопросов продолжалось целый месяц; когда наконец удалось договориться о Символе веры и составлен был перечень из двадцати канонов, те немногочисленные участники собора, которые всё же отказались принять их, были отправлены властями в ссылку. Сочетание богословия и римской бюрократии породило нечто доселе невиданное: систему догматов веры, которая должна была стать всеобщей. Количество участников, явившихся на собор со всех концов земли от Месопотамии до Британии, придавало его решениям авторитет, с которым не могло соперничать мнение любого отдельного епископа или богослова. Собор впервые дал ортодоксии то, чего не в силах был даровать ей даже гений Оригена: определение христианского Бога, на основании которого можно было отличить истинную веру от ереси. Позднее представления самого Оригена о природе Троицы будут сопоставлены с эталоном Никейского Символа веры и объявлены еретическими. Новая формула, составленная, как и определение Оригена, на языке философии, провозгласила Сына единосущным Отцу (по-гречески – homoousios). В Никейском символе говорится о вере в Христа – единственного «Сына Божия, единородного, рождённого от Отца прежде всех веков, Света от Света, Бога истинного от Бога истинного, рождённого, не сотворённого» [315]. Никогда прежде ни одно совещание не завершалось принятием документа, содержащего столь важные, а в долгосрочной перспективе – столь влиятельные формулировки. Попытки христиан выразить словами парадоксальную истину, лежащую в основе их веры, объяснить, каким образом человек, распятый на кресте, мог быть божественным, увенчались долгосрочным успехом. Никейский Символ веры и сегодня, спустя много веков, признаётся различными христианскими конфессиями, несмотря на всеих разногласия, оставаясь реальной основой древнего идеала единства христианского мира. Надежды, возлагавшиеся Константином на собор, более чем оправдались. Организовать нечто подобное мог лишь умудрённый опытом правитель империи. Прошло больше века с тех пор, как Каракалла предоставил римское гражданство всем обитателям римского мира, и Константин первым из императоров понял: гораздо надёжнее, чем общие для всех ритуалы, единство народа может обеспечить общая вера.
Константин, однако, быстро понял и то, что вопросы веры могут стать причиной не только единства, но и раскола. Никейский триумф нельзя было назвать окончательным. Споры епископов и богословов по-прежнему продолжались. В последние годы жизни императора даже его собственная верность решениям, принятым в Никее, начала колебаться. Константин умер в 337 г., и власть над восточной половиной империи унаследовал один из его сыновей, Констанций, решительно отвергавший Никейский Символ веры и провозглашавший подчинённое положение Христа по отношению к Богу Отцу. Споры, прежде интересовавшие лишь приверженцев непопулярного учения, стали центром политической жизни империи. Конфликт сторонников и противников Никейского Символа веры вывел вечное противостояние правящих императоров и амбициозных претендентов на новый уровень. Но на кону стояли не только личные амбиции. Речь, с точки зрения Константина и его наследников, шла о будущем всего человечества. Императоры осознавали, что обязаны поддерживать в мире порядок, а для этого – сохранять приверженность истинной религии; неудивительно, что заботы богословов интересовали их не меньше, чем проблемы военачальников и чиновников. Что толку в войсках и в налогах без благосклонности Бога? Христианство должно было представлять собой «истинную религию истинного Бога» [316] – и ничто иное.
В Карфагене, конечно, к этому выводу пришли гораздо раньше. В 325 г. Цецилиан вернулся в Карфаген из Никеи, но даже участие в великом соборе не избавило его от постоянных нападок донатистов. Через тридцать лет Донат умер в изгнании, но связанный с его именем раскол так и не прекратился. Иного и ожидать было трудно: ведь ненависть враждующих сторон разжигали отнюдь не личные амбиции епископов, а то, чего представителям римской власти, из последних сил пытавшимся поддерживать в Африке порядок, понять было не дано. Когда донатисты хватали враждебного им епископа, раздевали его донага, силой затаскивали его на башню и сбрасывали с неё прямо в навозную кучу, они вели себя так, словно нарочно пытались сбить с толку среднестатистического римского чиновника. Константин довольно быстро осознал, что христианскому единству угрожали богословские разногласия; но причины раскола в Африке крылись отнюдь не в богословии. Речь шла о гораздо более глубокой нетерпимости. Отобрав храм у приверженцев кафолической церкви, донатисты тут же белили его стены, посыпали солью его пол и тщательно мыли всё его убранство. Они верили, что только так можно очистить постройку от скверны: следов тех, кто пошёл на уступки миру сему.
Какой путь следовало избрать, насаждая новый Эдем, рай на земле? Путь донатистов, пытавшихся отгородиться стеной от цепкого бурьяна и признававших лишь те цветники, которые казались им совершенно чистыми от сорняков? Или путь их оппонентов, стремившихся засеять семенами весь мир? «Отчего же вы пытаетесь лишить Его христианских народов всех провинций Востока, и Севера, и даже Запада и бесчисленных островов, которым вы противостоите – одинокие, немногочисленные, строптивые, лишённые даже возможности совместного с ними причастия?» [317] Противостояние этих двух точек зрения породило взаимную неприязнь – сколь бы непостижимой ни казалась она людям, далёким от традиций Церкви Африки. И преодолеть эту неприязнь так и не получилось. Интерес Константина к донатистскому расколу оказался кратковременным: вскоре ему пришлось уделить внимание более насущным вопросам. Беспорядки, возникшие в Африке из-за конфликта донатистов и приверженцев кафолической церкви, не сказывались на регулярных поставках зерна из провинции в Рим, поэтому вскоре конфликтующие стороны оказались предоставлены сами себе. Тянулись десятилетия, ни Цецилиана, ни Доната давно уже не было в живых, но убийства не прекращались, пропасть между сторонами конфликта становилась всё шире, а уверенность каждой из них в собственной правоте лишь крепла.
Это было первое в истории непосредственное противостояние двух ключевых позиций, определяющих поведение христиан, – причём открытое, развернувшееся на глазах у целой римской провинции. Народ Божий – это лишь избранные праведники или, наоборот, стадо грешников? Однозначный ответ на этот вопрос так и не был найден. Благодаря усилиям епископов кафолической церкви донатизм остался маргинальным течением, изолированным от всего христианского мира; но точка зрения, лежавшая в основе донатизма, была слишком привлекательной, чтобы её можно было окончательно искоренить. Донатизм оказался знамением будущего, полного новых и радикальных идей. В истории христианства горячее желание отречься от порочного и осквернённого мира и, не делая ему никаких уступок, устремиться к абсолютной чистоте, будет возникать у верующих снова и снова. Последствия этих порывов ощутит, в конечном итоге, не только Церковь; пройдут века, и эта тенденция станет играть определяющую роль в политике. Признав Христа своим Господом, Константин поместил в сердце своей империи доселе невиданный, непредсказуемый и нестабильный источник власти.
V. Благотворительность
Пессинунт, 362 г.
Проезжая через Галатию, новый император обнаруживал в каждом посещённом им храме следы упадка. Со статуй осыпалась старая краска; на алтарях не было видно свежих пятен крови. Нескольких десятилетий хватило, чтобы горделивое великолепие древних богов превратилось в ничтожную немощь. Пожалуй, заметнее всего это было в Пессинунте. Этот город с незапамятных времён считался обителью Кибелы. Когда-то им правили её оскоплённые жрецы. Именно отсюда в 204 г. до н. э. в Рим привезли первую статую Матери богов; и спустя половину тысячелетия сюда по-прежнему прибывали паломники. Но их было с каждым годом всё меньше. Даже Пессинунт ускользал из-под власти Кибелы; и громада её храма, веками господствовавшая над городом, свидетельствовала уже не о могуществе богини, а об угасании её культа.
Флавий Клавдий Юлиан был поражён этим зрелищем до глубины души. Он был племянником Константина и воспитывался как христианин; утверждать его в вере поручено было евнухам. Но ещё в юности Юлиан отрёкся от христианства. Став в 361 г. императором, он поставил перед собой цель переубедить людей, которые «отвернувшись от вечных богов, обратились к еврейскому трупу» [318]. Юлиан был талантливым учёным и смелым военачальником; при этом своей вере он был предан так же, как те, кого он презрительно именовал галилеянами, – своей. Особенно усердно почитал он Кибелу. Юлиан верил, будто именно она вывела его из мрака заблуждений, навязанных ему в детстве. Неудивительно, что, отправляясь на восток, чтобы подготовиться к войне с Персией, император отклонился от привычного маршрута и нанёс визит в Пессинунт. Увиденное там его возмутило. Он смог совершить жертвоприношение и почтить тех, кто остался верен городским богам, но небрежное отношение к культу Кибелы приводило его то в ярость, то в уныние. Жители Пессинунта были попросту недостойны её покровительства. Покидая землю галатов, Юлиан поступил так же, как за три века до него Павел: составил для них послание.
Точнее, послание было адресовано их верховному жрецу. Рассуждая о том, почему культ Кибелы пришёл в упадок, император возложил вину не только на невежд и глупцов. Настоящими виновниками произошедшего, по убеждению Юлиана, были сами жрецы. Вместо того чтобы посвятить свою жизнь страждущим, они вели себя раскрепощённо и необузданно. Долго это продолжаться не могло. В мире, полном страданий, имели ли право жрецы предаваться в тавернах пьянству? В это время – сурово напомнил Юлиан – им бы следовало оказывать помощь нуждающимся. С этой целью император был готов каждый год за свой счёт закупать провизию для отправки в Галатию: «Пятая часть будет расходоваться на бедняков, прислуживающих жрецам, а остальное должно раздаваться странникам и нищим» [319]. Организовывая такие раздачи, Юлиан не сомневался, что исполняет тем самым волю Кибелы. Император был убеждён, что заботу о слабых и несчастных боги во все времена считали делом первостепенной важности. Он надеялся, что галаты, осознав это, восстановят старинный обычай почитания богов: «Приучай эллинов к подобной благотворительности, объясняя им, что она издревле была у нас» [320].
Самих жрецов Кибелы утверждение о существовании у них подобного обычая наверняка удивило. Фантазии Юлиана, наполненные духом аскетизма и бескорыстия, столкнулись с реальностью, которая, впрочем, тоже не отличалась трезвостью. Жрецам Кибелы был свойственен немалый энтузиазм, но он издревле был направлен отнюдь не на благотворительность, а на танцы, переодевания и, конечно, на оскопление. Богам не было никакого дела до бедняков, а рассуждения на подобную тему были лишь «пустословием» [321]. Цитируя в том же послании строки Гомера, посвящённые законам гостеприимства, которые якобы распространялись даже на нищих, Юлиан демонстрировал лишь глубину собственных заблуждений. Герои «Илиады», любимцы богов, блистательные и алчные, презирали слабых и угнетённых. Того же мнения придерживались и глубоко почитаемые Юлианом философы. Голодающие не заслуживают сочувствия. Побирающихся нищих следует поскорее отловить и изгнать. Жалость вредит мудрецу: она может лишить его самообладания. Право на поддержку имеют разве что свободные граждане, оказавшиеся в трудной жизненной ситуации не по своей вине, а лишь по воле случая. Так или иначе в представлениях о богах, которых Юлиан так ревностно почитал, или в трудах философов, которыми он так восхищался, император едва ли мог найти серьёзные основания для того, чтобы утверждать, что бедные имеют право на поддержку уже в силу самой своей бедности. Юный император, искренне ненавидевший учение галилеян и опечаленный пагубным воздействием, которое оно оказывало на всё, что ему было дорого, предложил план борьбы с ним, но не замечал убийственной иронии: сам этот план по сути был безнадёжно христианским.
«Ведь это позор, если никто из иудеев не просит милостыни, если нечестивые галилеяне кормят не только своих, но и наших, а наши лишены нашей же помощи» [322]. Как бы ни было Юлиану неприятно признавать это, отрицать этого он не мог: благотворительность была глубоко укоренена в христианстве. Апостолы, верные иудейской традиции и учению своего Господа, завещали основанным ими церквям, чтобы верующие всегда «помнили нищих» [323]. Поколение за поколением христиане исправно исполняли эту торжественную обязанность. Каждое воскресенье в церквях по всей Римской империи собирали средства для помощи сиротам и вдовам, заключённым, потерпевшим кораблекрушение и больным. Со временем общины увеличивались, всё больше богатых людей принимали крещение, и свободных средств для помощи беднякам становилось всё больше. Возникали целые системы социальной защиты. Они были устроены достаточно сложно, но функционировали весьма эффективно и постепенно становились неотъемлемой частью жизни крупных городов Средиземноморья. Константин привлёк на свою сторону епископов, а вместе с ними и благотворительные организации, которым они покровительствовали. И Юлиан, ненавидевший галилеян, прекрасно это осознавал. С древнейших времён влиятельным лицом в Риме считался человек, за которым следовали толпы находившихся под его покровительством клиентов, – и с этой точки зрения епископы были людьми весьма влиятельными. Амбициозные богачи, которые прежде украшали города новыми театрами, языческими храмами и банями, теперь всё чаще и чаще обращали взоры на Церковь. Император безуспешно пытался сделать языческие культы не менее привлекательными, поэтому и ввёл в Галатии должность верховного жреца, поручив его подчинённым заботиться о бедных. Христиане вызывали у Юлиана не только презрение, но и зависть.
Его противники прозвали его Отступником, предателем веры; но Юлиан и сам чувствовал себя преданным. Покинув Галатию, он продолжил путь на восток и вскоре оказался в Каппадокии, местности со сложным ландшафтом, славившейся местной породой лошадей и салатом-латуком. Императору эта страна была хорошо знакома. Именно здесь он провёл детство – фактически под домашним арестом, по воле подозрительного Констанция – и завёл знакомства с выдающимися людьми. С одним из них у Юлиана было особенно много общего. Василий, как и Юлиан, был знатоком греческой литературы и философии, славился красноречием и тоже одно время учился в Афинах. Именно таких людей император в первую очередь стремился привлечь на свою сторону, однако Василий избрал принципиально иной путь. Он не только не отрёкся от христианства, в котором был воспитан, но даже решил отказаться от карьеры юриста, чтобы отдать все свои силы и средства Христу. Так же поступил и его младший брат, талантливый богослов Григорий; вскоре братья прославились на весь римский мир. Проезжая через Каппадокию, Юлиан не встретился с Василием, но многим казалось, что два самых знаменитых человека своей эпохи просто обязаны были пообщаться, а некоторые даже готовы были им в этом помочь [324]. Покинув Малую Азию, Юлиан всего через год погиб, сражаясь в Месопотамии с персами; один из солдат, участвовавших в этом походе, позднее писал, что Василию было видение Христа, посылавшего одного из святых, чтобы тот поразил отступника копьём. Как бы то ни было, после смерти Юлиана не нашлось никого, кто бы продолжил начатую им контрреволюцию; а позиции Василия и Григория с каждым годом лишь укреплялись. В 370 г. старший брат был избран епископом Кесарии – столицы Каппадокии; через два года младший возглавил новое епископство, учреждённое недалеко от Галатии, в городе Нисса. Обоих чтили за помощь, которую они оказывали бедным; в результате влияние обоих чувствовалось далеко за пределами их родной земли. В этом Юлиан не ошибся: благотворительность в самом деле могла стать источником власти.
И всё-таки стратегия императора была с самого начала обречена на провал. Забота об угнетённых не могла возникнуть на пустом месте – она должна была на чём-то основываться; а Василия и Григория, двух богатых и образованных людей, посвятить жизнь бедным побудили идеи, лежавшие в основе их веры. «Не презирай лежащих, как ничего не стоящих. Подумай, кто они, и найдёшь их цену. Они носят на себе образ Спасителя нашего. Ибо Человеколюбец дал им собственный образ…» [325] – наставлял Григорий. Именно он довёл рассуждения богословов о том, почему Христос жил и умер на земле как человек бедный, до логического завершения. Право на достоинство, в котором прежние философы отказывали зловонной и потной черни, принадлежит всем людям без исключения. Нет человека настолько жалкого, столь презираемого и слабого, что в нём нельзя увидеть образ Божий. А если Бог любит изгоев и отщепенцев, значит, и смертным полагается их любить.
Это убеждение побудило Василия в 369 г. организовать на окраине Кесарии, охваченной чудовищным голодом, строительство невиданного прежде сооружения. Главы христианских общин и прежде организовывали дома для бедных, которые по-гречески именовались словом ptocheia, но проект Василия поражал масштабом. Этот комплекс, названный позднее Василиадой, один поражённый его размахом посетитель описал как целый город, включавший в себя, помимо приюта для бедных, первую в истории большую больницу. Василий, изучавший в Афинах и медицину, сам принимал участие в лечении больных. Прокажённых, чьи увечья внушали особое отвращение, он приветствовал поцелуем и предоставлял им жилище и заботу. Чем несчастнее казались приходившие к Василию люди, тем скорее готов был епископ увидеть в них Христа. Увидев однажды мальчика, которого его собственные голодающие родители продали в рабство, чтобы как-то прокормить оставшихся детей, Василий произнёс горячую обличительную речь против богачей. «Алчущему принадлежит хлеб, который ты у себя удерживаешь; обнажённому – одежда, которую хранишь в своих кладовых; необутому – обувь, которая гниёт у тебя; нуждающемуся – серебро, которое закрыто у тебя» [326]. Времена, когда для того, чтобы именоваться благодетелем общества, богатому человеку достаточно было на свои средства построить архитектурное сооружение, которое его же и прославляло, действительно ушли в прошлое.
Брат Василия пошёл ещё дальше. Видя ужасы рабства, он не просто порицал излишества, которыми владели богачи на фоне исключительной бедности, но объявил само рабовладение преступлением против Бога. Бог, проповедовал Григорий, сотворил естество человеческое свободным. Поэтому оно было в буквальном смысле бесценным: «…и целый мир – недостойный выкуп за душу человеческую» [327]. Подобные представления его соратникам казались чересчур радикальными, слишком мятежными, чтобы отнестись к ним со всей серьёзностью: даже Василий считал, что люди недостаточно умные и способные могут выжить, лишь оставаясь рабами других. Неудивительно, что аболиционистские настроения Григория не встретили серьёзной поддержки. Большинству христиан, включая Василия, рабство по-прежнему казалось необходимостью, пусть и заслуживающей осуждения. Конец ему придёт не раньше, чем Небо соединится с землёю. Пылкие слова Григория о том, что всякий, владеющий рабами, «владычество своё поставил выше Божия» и тем самым попирает достоинство, по праву принадлежащее каждому человеку, кажутся зерном, упавшим в терние.
Зато другое зерно упало на добрую землю. Самыми беззащитными из детей Божьих были вовсе не прокажённые и рабы. На обочинах дорог, на мусорных свалках всюду в римском мире можно было услышать плач детей, брошенных своими родителями. Многих сразу сбрасывали в сточные канавы, отправляя на верную смерть. За исключением нескольких эксцентричных философов, мало кто выступал с критикой этой практики. В некоторых городах она даже считалась добродетелью: некоторым древним законодателям казалось, что убийство уродливых детей для государства – благо. Самым ярким примером были нравы греческой Спарты, которые, между прочим, хвалил сам Аристотель. Чаще всего жертвами таких обычаев становились девочки. Некоторых от смерти спасали, но их в этом случае ждала участь рабынь. Среди проституток было так много женщин, которых в младенчестве бросили родители, что в произведениях древних писателей связанные с этим сюжетные ходы давно превратились в клише. Среди народов считаные единицы – далёкие германские племена и, конечно, евреи – не избавлялись подобным образом от нежеланных детей. Для остальных это было нормой – вплоть до возникновения христианства.
О том, что дало христианство детям, которых прежде вышвыривали из родного дома, как мусор, ярче всего свидетельствует жизнь сестры Василия и Григория – Макрины. Она была старшей из девяти детей и во многом оказалась самой влиятельной. Ведь именно она побудила одного из братьев оставить юриспруденцию и всецело посвятить жизнь Христу; именно она стала для другого, Григория, главным учителем. Её отличали эрудиция, харизма и особо строгий аскетизм; она отвергала мирские удовольствия столь решительно, что поражались даже её современники. И всё же она не забыла о мире совсем. Когда Каппадокию поразил голод, когда плоть, по выражению Василия, прилегала к костям бедных, «как паутина» [328], Макрина направилась в места, предназначенные для отбросов. Спасённых ею девочек она взяла к себе домой и вырастила как своих дочерей. Возможно, Макрина первой пришла к этому убеждению, а Григорий у неё научился, или, наоборот, первым был Григорий, а Макрина с ним согласилась, но оба верили: даже в самом беззащитном новорождённом ребёнке можно узреть отсвет божественного. Возможно, неслучайно именно в Каппадокии, в области, где обычай бросать детей на произвол судьбы принимал исключительные даже для тех времён формы, людям, если верить свидетельствам, впервые стала являться в видениях Богородица (по-гречески – Theotokos). Она на себе испытала, что значит – родить ребёнка, будучи бедной, бездомной, напуганной; об этом говорится в Евангелиях от Матфея и от Луки. Перепись, устроенная римлянами, вынудила её отправиться из родной Галилеи в Вифлеем. Христос родился в хлеву и был положен в кормушку для скота. Макрина брала на руки крохотного голодающего ребёнка и знала: она делает Божье дело.
И всё же Григорий, после смерти сестры написавший похвальное слово о её жизни, сравнивал её не с Марией. Рождённая в богатой семье, она каждую ночь спала на досках, словно на кресте; и на смертном одре она молилась Богу и просила Его принять её в Царствие Небесное, «потому что и я сраспинаюсь Тебе» [329]. Не брата, прославленного епископа и основателя Василиады, сравнивал Григорий с Христом, а сестру. В мире, где прокажённые могли рассчитывать на достойное обращение, а от богатых можно было требовать полной отмены рабства, казался возможным и этот отказ от традиционного порядка вещей. Иерархии этого мира, прочные, древние, покоящиеся на глубочайших основаниях, нельзя было разрушить так легко, как хотелось бы Григорию; и всё же его речи наполнены искренним предчувствием перемен, которые произойдут в далёком будущем. Вера, воспринятая римскими правящими элитами, делала неизбежным многое из того, что они едва ли могли бы осознать. «Что ты отнял у своего чрева, предложи алчущему» [330]. С призывом Григория, который в прежние времена сочли бы просто безумием, богатым всё чаще приходилось вступать в настоящее противостояние.
Заботиться и делиться
В 397 г. в деревне рядом с рекой Луарой две враждующие группировки встретились рядом с постройкой из голого камня, в которой лежал умирающий старик. После полудня он скончался; и тут же разгорелся жаркий спор о том, кому достанется его тело. Одна группировка прибыла из Пуатье, другая – из Тура; представители обеих доказывали, что именно у их города на него больше прав. Солнце закатилось, а спор не утихал. Люди из Пуатье договорились между собой, что унесут тело к себе, как только рассветёт, и принялись его караулить, но один за другим все заснули. Люди из Тура воспользовались моментом и пробрались внутрь здания. Они подняли тело из праха, в котором оно лежало, вытащили его наружу через окно и повезли прочь вверх по реке. В Туре их встречали ликующие толпы. Старика похоронили перед стенами города. Экспедиция завершилась успехом.
Истории, подобные этой, люди, гордившиеся могуществом покойников, похороненных в их городах, рассказывали с древних времён [331]. В Греции верили, что кости колоссальных размеров – это останки героев, и считали их ценными трофеями. Порой при помощи резца из горных пород извлекались целые скелеты. Популярностью пользовались и древние могилы. Курганы, воздвигнутые некогда над прахом павших исполинов, тысячелетиями привлекали паломников. Юлиан, ещё до того, как он стал императором и открыто объявил о своей приверженности древним верованиям, не упустил возможности посетить древнюю Трою. Показать ему могилы гомеровских героев и воздвигнутые в их честь храмы вызвался местный епископ. Заметив удивление Юлиана, епископ пожал плечами. «Разве нелепо, – отвечал он, – служить благому мужу, своему соотечественнику, так же, как служим мы мученикам?» [332] Чувство гордости за воинственных предков укоренилось в сознании людей исключительно глубоко.
Старик, чьё тело забрали люди из Тура, сам когда-то был воином. Он служил в кавалерии как раз при Юлиане. Но приверженцы Мартина почитали его вовсе не за подвиги на поле боя. Его прославила не знатность рода, не красота, не гордая осанка и не какое-либо другое достоинство из тех, что традиционно приписывались героям. У аристократов Галлии, известных своей надменностью, Мартин вызывал плохо скрываемое отвращение. Они видели в нём лишь человека «жалкого обличья, в ветхой одежде и с нечесаными волосами» [333]. При этом Мартин был человеком столь харизматичным и столь загадочным, что некоторые знатные люди не только не испытывали к нему презрения, но даже оставляли свои поместья, чтобы вести такую же жизнь, как он. Километрах в пяти к востоку от Тура, на травянистой равнине под названием Мармутье, расположилась целая община таких людей. Они обитали в деревянных хижинах или в многочисленных пещерах у подножия утёса. Благодаря им на берегах Луары можно было ощутить дух далёкого Египта. Там, на просторах пустыни, прежде служившей приютом только разбойникам и диким зверям, уже давно начали селиться люди, предпочитавшие соблазнам цивилизованной жизни целомудренность и самоотречение. Поэтому этих людей называли греческим словом «монахи» (monachoi) – «живущие уединённо». Долина Луары, конечно, была совсем не похожа на пустыню. И монахи, поселившиеся здесь, вовсе не собирались отречься от всего, что имели. В их собственности осталась земля; её для них обрабатывали крестьяне. Сами они занимались чтением книг, разговорами, рыбалкой – всем тем, чем они вполне могли заниматься и прежде на собственных виллах. И всё же эта новая жизнь для тех, кого с детства готовили к величию, роскоши и всевозможным мирским свершениям, была, без преувеличения, настоящей жертвой. В определённом смысле в ней было нечто практически героическое.
А раз так, можно сказать, что Мартин стал для Галлии с её аристократическими традициями героем нового, прежде невиданного типа – христианским героем. Таков был его особый магнетизм. Последователи восхищались им не вопреки, а благодаря тому, что он отверг мирские правила жизни, отказавшись принять донатив – денежную награду – из рук Юлиана. «До сих пор, – сказал Мартин цезарю, – я служил тебе, теперь же хочу стать воином Божьим» [334]. Неизвестно, действительно ли Мартин произнёс тогда такие слова, но его последователям нетрудно было в это поверить. Он умер на голом полу, положив голову на камень, – и его смерть свидетельствовала о том, как он прожил свою жизнь. Никакая, даже самая суровая воинская дисциплина не могла сравниться с лишениями, которым он постоянно добровольно себя подвергал. В то время как большинство богатых римлян, одетые в золото и шелка, сверкали, словно павлины, последователи Мартина, облачившись в самые грубые одеяния, собирались в пещерах и взирали на него с восхищением, словно новобранцы на закалённого в боях центуриона. Избрав жизнь нищего, Мартин заслужил славу, которой не удостаивался ни один современный ему галльский христианин. В 371 г. его избрали епископом Тура. Это стало глубочайшим потрясением для чопорной знати города и не меньшим – для самого Мартина. Застигнутый вестниками, сообщившими ему эту весть, он сбежал от них и скрывался в амбаре, пока его не выдали гуси. По крайней мере, ходили такие легенды, но множество легенд, связанных с именем Мартина, – ярчайшее свидетельство его известности. Он был первым монахом, ставшим епископом в Галлии, в высшей степени нетипичным должностным лицом: должность он получил именно потому, что совершенно к ней не стремился.
Уже одно это должно было шокировать всех, кто привык к снобизму римского общества. Мир перевернулся, первые стали последними, но дело было не только в том, что бывший солдат, неопрятный и плохо одетый, странно смотрелся в роли самого влиятельного человека города Тура. Презрение Мартина к атрибутам власти – дворцам, слугам, дорогим одеяниям – было не просто пощёчиной тем, кто привык судить о людях по подобным вещам. Оно наделило его могуществом, которое, с точки зрения его почитателей, было даровано ему вовсе не смертными. Легенды о его способностях полны фантастических подробностей: говорили, что по его воле останавливался огонь и что водоплавающих птиц, которые досаждали ему, пожирая слишком много рыбы, он вынудил улететь в другие края. Последователи Мартина знали, кто даровал ему это могущество. Они верили, что к Мартину прикоснулся Сам Христос.
«Если хочешь быть совершенным, пойди, продай имение твоё и раздай нищим; и будешь иметь сокровище на небесах…» [335] Так ответил Иисус богатому юноше, спросившему, что ему следует сделать, чтобы иметь жизнь вечную. Юноша был очень опечален – и пошёл на попятную. Мартин был не таков. Даже став епископом, он продолжал неукоснительно следовать совету Спасителя и не переехал во дворец, жить в котором ему полагалось по должности, отказавшись покидать Мармутье и свою небольшую хижину. О том, что он и в самом деле копил для себя сокровище на небесах, свидетельствовали звуки псалмов, наполнявшие воздух на закате, а также чудесные исцеления больных и увечных, которые ему удавалось совершать ещё при жизни. Память о делах его хранили бережно, как драгоценности: о том, как своим прикосновением он ставил на ноги парализованных; как своим поцелуем он исцелял прокажённых; даже о том, как он вернул к жизни повесившегося самоубийцу. Эти истории представляли опасность для богатых, и чем чаще их рассказывали, тем она становилась серьёзнее. Направлять верующих могли не только проповеди, но и подобные легенды. Мартин, в отличие от Григория Нисского, не был великим учёным. Его учеников восхищали не слова его, а дела. Григорий вслед за красноречивым Оригеном провозглашал, что Бог – «помощник умалённых, заступник немощных, покровитель упавших духом, спаситель безнадёжных» [336], а гений Мартина проявлялся в запоминающихся поступках. Его подлинным – и самым значительным – наследием стали легенды, которые люди рассказывали о нём.
Одна из этих легенд особенно примечательна. Дело было в середине зимы, в те дни, когда Мартин был ещё молод и ещё не ушёл из армии. Зима в тот год выдалась особенно суровой. У ворот Амьена, города на севере Галлии, стоял озябший нищий в жалких лохмотьях. Тепло одетые горожане, пробиравшиеся сквозь сугробы, проходили мимо и ничем ему не помогли. А потом пришёл Мартин. На нём была военная экипировка, при нём было оружие, но денег у него не было. Тогда Мартин снял с себя тяжёлый солдатский плащ, собственным мечом разрубил его на две части и протянул одну из них нищему. Ни одна из легенд о Мартине не пользовалась такой любовью и популярностью, как эта. Неудивительно, ведь в ней слышится отзвук притчи, рассказанной Самим Иисусом. Действие притчи, содержащейся в Евангелии от Луки, разворачивается на дороге к востоку от Иерусалима. Один иудей стал жертвой нападения разбойников и лежал на дороге при смерти. Два путника – священник и храмовый служитель – прошли мимо своего соотечественника. А потом появился самаритянин, и он сжалился над несчастным, привёз его в гостиницу и заплатил содержателю, чтобы там о нём позаботились. Иудеев, слушавших Иисуса, эта история поразила до глубины души, потому что самаритян они считали достойными презрения. Но поражены были и жители далёкой Галлии. В городах римской эпохи древняя межплеменная вражда принимала новые формы. Если богачи и считали своим долгом помочь обездоленным, помощь эта распространялась лишь на обездоленных жителей их родного города. Мартин, однако, не был уроженцем Амьена. Он родился у восточного подножия Альп, а вырос в Италии, то есть вообще не был галлом. Ни одно законное предписание и ни одна проповедь не могли иметь силы, сравнимой с силой этого жеста сочувствия по отношению к озябшему чужаку, стоявшему в галльском снегу. Этот жест символизировал принципы, которых Мартин придерживался всю свою жизнь. Он верил, что благотворительность – это обязанность имущих по отношению к неимущим, которая не знает границ. Рассказывали, что следующей ночью Мартин увидел во сне Христа, одетого в половину плаща, которую Мартин отдал нищему. «Воистину ясно помнил Господь то, о чём говорил раньше: „Так как вы сделали это одному из сих братьев Моих меньших, то сделали Мне“…» [337]
Слава Мартина была исключительно громкой, а его тело – исключительно ценным сокровищем для Тура, жители которого утащили его прямо со смертного одра. Ведь чудеса, которые Мартин творил при жизни, продолжали происходить и после его смерти. Он являлся во снах больным и убогим, вправляя сломанные конечности и возвращая немым способность говорить. За это Мартина глубоко почитали в народе, что вызывало у знатных семей Тура тревогу. Монахи Мармутье устанавливали памятные знаки на местах, где он обычно молился, сидел, спал; но в самом Туре далеко не все вспоминали о нём с теплотой. Новый епископ построил над могилой Мартина небольшую часовню, но отнюдь не стремился привлечь к ней паломников. Верхушка церковной иерархии, состоявшая преимущественно из представителей городских элит, стыдилась Мартина – его неотёсанности, необразованности, а особенно – его настойчивого стремления уничтожить пропасть между бедными и богатыми. В их среде всё это категорически не приветствовалось. Почитатели Мартина утверждали, что он посрамил остальных епископов, служил им живым упрёком. Епископы, разумеется, придерживались иного мнения. У них сложилось более возвышенное представление о своих обязанностях: они считали себя хранителями естественного порядка вещей. Как они будут осуществлять контроль, если раздадут всё своё имущество бедным? Разве разрушение устоев общества порадует Бога? И откуда, если не будет богатых, возьмутся средства, необходимые для благотворительности?
В мире, где христианство стало верой не только бедных, но и состоятельных людей, эти вопросы возникали снова и снова.
Сокровище на Небесах
Вдали от провинциальных городков вроде Тура, на виллах, наполненных ароматами изысканных благовоний, украшенных разноцветным мрамором и убранством из драгоценных металлов, протекала блестящая жизнь самых богатых людей империи. Богатейшие семьи столетиями владели многочисленными поместьями во всех уголках римского мира. Главы этих семей по праву рождения и благодаря огромному состоянию становились членами закрытого клуба. Сенат существовал в Риме с древнейших времён. Его члены находились на вершине многослойного общества, разделённого множеством жёстких границ. Даже императоров сенаторы нередко презирали и за глаза называли выскочками. Во всей империи не было больших снобов, чем члены сената.
Можно ли было примирить образ жизни плутократов христианского мира с одним из незабываемых предостережений их Спасителя – о том, что легче верблюду пройти сквозь угольное ушко, чем богатому – в Царствие Небесное? В 394 г. на этот вопрос был предложен ответ, который потряс высшие слои римского общества: некоторых привёл в восторг, других – в ужас. Меропий Понтий Павлин был живым воплощением сенаторских привилегий. Он дружил с могущественными людьми, владел множеством имений в Италии, Галлии и Испании, был прекрасно воспитан и образован – и к тому же талантлив. В молодости он блистал и в Курии, здании в сердце столицы, где собирался сенат, и за пределами Рима, исполняя обязанности наместника. Тем не менее его терзали сомнения. Он почитал Мартина, чудесным образом излечившего его от глазной болезни, и пришёл к выводу, что ничто не ослепляет человека так, как блеск земных благ. Поддержанный женой Ферасией, Павлин впервые задумался о том, чтобы показать миру впечатляющий пример самоотречения. Когда долгожданный сын супругов умер спустя всего восемь дней после рождения, они наконец решились «приобрести Небо и Христа ценой бренного имущества» [338]. Павлин объявил, что всё их имущество будет продано, а вырученные деньги раздадут бедным. Кроме этого, он отказался от звания сенатора и от близости с женой. Покинув родную для Ферасии Испанию, они отправились в Италию, поклявшись провести остаток дней в бедности. Так Павлин «разрушил гибельные оковы плоти и крови» [339].
Всю оставшуюся жизнь Павлин прожил в простой хижине в городе Нола, что недалеко от Неаполитанского залива. В юности он исполнял здесь обязанности наместника, а теперь посвящал своё время молитве, бдениям и раздаче милостыни. Золото, прежде тратившееся на шелка или специи, теперь шло на одежду и хлеб для бедняков. Когда поглазеть на Павлина приезжали богатые путешественники «в мерцающих каретах, запряжённых лошадьми с богато украшенной сбруей, и сопровождаемые жёнами в раззолоченных экипажах» [340], он показывался им, порицая их расточительность самим своим видом. Вид его и в самом деле потрясал: он был бледен, потому что питался одними бобами, волосы у него были пострижены грубо, как у раба. Во времена, когда богачи регулярно мылись в банях и злоупотребляли дорогими духами, Павлин считал, что запах людей немытых – это «запах Христа» [341].
И всё же у обладателя огромного состояния, по крайней мере, был выбор, какой моде следовать – благоухать или смердеть. Поклявшись избавиться от всего своего имущества, Павлин не знал, что впереди его ждёт долгая жизнь. Безусловно, он никогда не отрекался от своей клятвы, но на что жил он в последующие десятилетия – нам неясно. Очевидно одно: когда речь шла о важных для него тратах, он не испытывал недостатка в средствах. Средства эти тратились не только на помощь бедным. Слабостью Павлина, роднившей его с римскими аристократами прежних эпох, были масштабные архитектурные проекты. Конечно, он давал деньги на строительство церквей, а не языческих храмов; но убранство в них было не менее впечатляющее и дорогостоящее. Павлин демонстративно отказался от привилегий сенатора, но в душе остался типичным патрицием: аристократом, щедро тратящим унаследованное состояние. Может быть, именно поэтому человек, ставший для многих примером того, как верблюд может пройти через игольное ушко, сам редко цитировал это знаменитое изречение. Ему больше нравился другой отрывок Евангелия. Среди притч Иисуса есть история о богаче, который отказался накормить пришедшего к воротам его дома нищего Лазаря. Позже оба умерли. Богач очутился в пламени и увидел высоко над собой, рядом с самим Авраамом, Лазаря. Тогда богач воззвал к Аврааму: «…пошли Лазаря, чтобы омочил конец перста своего в воде и прохладил язык мой, ибо я мучаюсь в пламени сем. Но Авраам сказал: чадо! вспомни, что ты получил уже доброе твоё в жизни твоей, а Лазарь – злое; ныне же он здесь утешается, а ты страдаешь…» [342]. Подобная судьба страшила Павлина – и он всеми силами стремился избежать её. За каждое проявление благотворительности, за каждую пожертвованную золотую монету он надеялся получить освежающую каплю воды, чтобы прохладить свой язык. Богатство, потраченное на нуждающихся, могло помочь потушить пламя загробного мира. Вот в чём Павлин находил утешение: «Не богатства, но люди, использующие их тем или иным образом, порицаемы Богом или любезны Ему…» [343]
Этот путь позволял богатым обрести душевный покой, но казалось, что в выигрыше в конечном счёте оказываются все. Бедные пользовались щедростью богатых, а богатые копили себе сокровище на небе, занимаясь благотворительностью. Чем больше придётся человеку отдать, тем большую награду он в итоге получит. Таким образом, несмотря на неудобные рассуждения о верблюдах и игольных ушках, традиционные приличия можно было соблюдать, как и прежде. Даже для христиан, трактующих Евангелия так буквально, как это делал Павлин, положение в обществе всё ещё имело какое-то значение. Впрочем, уверенности это придавало далеко не всем: ведь привычный порядок вещей трещал по швам. Его древние незыблемые устои находились в буквальном смысле на осадном положении. В 410 г., через полтора десятилетия после того, как Павлин отрёкся от своего богатства, мир потрясло зрелище куда большего унижения. Варвары-готы измором подчинили себе Рим, древнюю столицу империи, и увезли с собой украшавшее её золото. Заплатив огромный выкуп, сенаторы оказались обескровлены. Произошедшее шокировало весь средиземноморский мир. И всё же нашлись христиане, которые увидели во взятии Рима не повод для вселенского негодования, а лишь очередное проявление первобытной алчности. «Это вожделение наполняет моря пиратами, дороги – разбойниками, города и сёла – ворами, весь мир – грабителями» [344]. Это верно в отношении готского короля, но и в отношении сенаторов – тоже. Состояния сколачиваются за счёт вдов и сирот. Само существование богатства – результат заговора против бедняков. Сколько ни раздавай милостыню, этого греха не искупишь. Богачей ожидает пламя; перейти на сторону Авраама им никогда не удастся.
Подобные представления о замысле Божьем Павлину показались бы слишком мрачными, но придерживавшиеся их люди вчитывались в Евангелие не менее внимательно, чем он. Они неизменно ссылались на слова Спасителя. «Где же прочитал ты: „Горе вам, злые богатые“? <…> Он сказал: „Горе вам, богатые!“…» [345] Но в смутные времена, последовавшие за разграблением Рима, радикалы не ограничились цитированием Писания. Что учение Христа о богатстве и бедности значит для общества, в котором господствуют богатейшие? Можно ли каким-то образом уничтожить пропасть между богачами и нищими? В поисках ответов на эти вопросы они обратились к самому модному аскету эпохи – дородному и весьма смышлёному уроженцу Британских островов по имени Пелагий. Поселившись в Риме, Пелагий быстро стал любимцем высшего общества, но его учение привлекало и тех, кому путь на собрания знати был закрыт. Пелагий верил, что человек создан свободным. Жить в соответствии с Божьими заповедями или их нарушать – каждый решает для себя сам. Грех – всего лишь привычка, а значит, совершенство вполне достижимо. «Трудность хорошей жизни произошла в нас не от иного чего, как именно от продолжительной привычки к порокам» [346]. Пелагий сформулировал эту максиму, имея в виду жизнь отдельного христианина; но некоторые его последователи распространяли её на всю историю человечества. После изгнания из Эдема человечеством овладела гибельная привычка – алчность. Сильные грабили слабых и сосредоточили в своих руках источники богатств. Землёй, скотом, золотом завладели немногие. Мысль о том, что богатство может быть ниспосланным Богом благословением, не запятнанным угнетением, – нелепый самообман. Каждая монета, брошенная несчастному нищему, имеет преступное происхождение: её не было бы без кнутов, палок и раскалённого железа, которым выжигают клеймо. Но если, по учению Пелагия, отдельные грешники способны очиститься от греха и достичь совершенства, строго соблюдая Божьи заповеди, – значит, на это способно и всё человечество. Что это означает на практике, можно узнать из книги Деяний святых апостолов. Её автор – Лука; именно в ней описано видение, явленное Павлу по дороге в Дамаск; ко времени Пелагия она вошла в состав Нового Завета. И в ней в назидание всем сообщается, что у первого поколения христиан всё было общим. «И продавали имения и всякую собственность, и разделяли всем, смотря по нужде каждого» [347]. Значит, создание справедливого общества равных было прямо одобрено самим Писанием. Достаточно его создать – и исчезнет необходимость в благотворительности. И не будет различия между такими филантропами, как Павлин, и нищими, стекающимися в построенные им церкви. «Если бы все захотели от своего отказаться…» [348]
На практике, конечно, эта программа была такой же неосуществимой, как и предложение Григория Нисского отказаться от рабства. Напротив, после разграбления Рима западная половина империи стала полем битвы властителей, ещё больше, чем их предшественники, полагавшихся на право сильного. Связи, веками удерживавшие исполинскую державу от распада, начали рваться. Спустя век после великой демонстрации самоотречения, устроенной Павлином, от сложной инфраструктуры, обеспечивавшей богатейшим римлянам привычный им образ жизни, остались одни воспоминания. Вместо единого римского порядка на территории от Сахары до Северной Британии возникло множество враждующих королевств, созданных завоевавшими эти земли варварскими народами: вестготами, вандалами, франками… В этом новом мире те из знатных христиан, кому удалось избежать полного разорения, не склонны были стыдиться своей участи. Бедность, которую добровольно избрали Мартин и Павлин, представлялась им уже не примером для подражания, а, скорее, участью, которой следует любой ценой избегать. От епископов и святых они ожидали отнюдь не напоминаний о том, что любое богатство по природе своей – зло, а, наоборот, заверений в том, что их владения им дарованы Богом. И именно это представители Церкви в многочисленных варварских королевствах Запада могли им обеспечить.
В этом Церковь Запада опиралась на авторитет человека, который был епископом отдалённого африканского портового города ещё в те годы, когда вся империя говорила о Павлине, а весь Рим слушал Пелагия. И всё же его идеи оказались гораздо более влиятельными. Для Августина Гиппонского именно различия тех, кого сумела объединить христианская вера, сотворившая из чуждых друг другу членов общества единый народ, ярче всего свидетельствовали о её славе. «Ибо дивятся, что во имя Распятия собрался и соединился весь род человеческий, от царей до одетых в лохмотья» [349]. Августин по себе знал, что значит прийти ко Христу. Он принял христианство только на четвёртом десятке. Возможно, он так и не стал бы христианином, если бы не услышал однажды, словно в наваждении, доносящийся из соседнего сада детский голос, твердящий: «Возьми, читай» – и не начал читать послания Павла. Августин прожил бурную жизнь. Уроженец глухой провинции, он сделал блестящую карьеру и оказался при дворе императора; переезжал из одного города в другой: из Карфагена – в Рим, из Рима – в Милан; перепробовал всевозможные культы и философские учения; знакомился с женщинами в церквях. Такой человек имел шанс убедиться, насколько непохожими друг на друга могут быть люди. И всё же, вернувшись из Италии в родную Африку и став вскоре епископом Гиппона, Августин мечтал о христианстве воистину кафолическом – то есть вселенском. «Ныне да будет всё в Церкви!» [350] Однако это стремление для Августина, в отличие от наиболее радикальных последователей Пелагия, вовсе не означало, что все различия между представителями разных слоёв общества, богатыми и бедными, необходимо устранить, а всё имущество сделать общим. Как раз наоборот. Епископ Гиппона смотрел на человечество слишком пессимистически для того, чтобы верить, что наступит время, когда необходимость в благотворительности исчезнет. Сказано в Евангелии: «…нищих всегда имеете с собою…» [351]. Сам Христос предупреждал, что и богатству, и бедности суждено существовать на свете до конца времён.
Недоверие Августина к идеям общественного переустройства отчасти основывалось на его личном опыте. В Гиппоне, как и во всей Африке, продолжал существовать церковный раскол, зачастую принимавший самые грубые формы. На дорогах за городскими стенами всегда следовало ожидать нападений; жертву могли даже облить едкой кислотой. Августин понимал, что ему, как епископу кафолической церкви, постоянно угрожает опасность. Но он видел в радикальных донатистах не просто противников своей епископской власти, а врагов порядка как такового. Нападая на богатые виллы, они хватали хозяев, «людей благородных и прекрасно образованных, <…> привязывали к жерновам и ударами кнута принуждали ходить по кругу, словно презренных вьючных животных» [352]. Августина никто бы не убедил, что сердца бедняков чище, чем сердца богачей. Все пали одинаково низко. Различия в общественном положении меркнут на фоне греховности, одинаково свойственной всему роду человеческому. А это значит, что богач, раздавший, подобно Павлину, всё своё состояние, может быть уверен в своём спасении не более, чем нищая вдова, в присутствии Иисуса пожертвовавшая в сокровищницу Храма всё, что имела, – две медные монетки. И ещё это значит, что любая мечта о создании на земле общества, не знающего ни крайнего богатства, ни крайней бедности, – это всего лишь мечта.
В учении Пелагия, утверждавшего, что христиане способны жить без греха, Августин видел не просто пустые фантазии, а губительную ересь. Он полагал, что всем, разделяющим это убеждение, грозят вечные муки: ведь в падшем мире у людей нет никакой возможности достичь совершенства. Иудейские книжники не уделяли должного внимания доктрине, некогда сформулированной мудрецом Иисусом, сыном Сираха: непослушание Евы в Эдеме сделало и всех её потомков причастными первородному греху. Августин возродил эту концепцию. Каждый день требует покаяния: не только молитв о прощении, но и раздачи милостыни. Это и есть путь к искуплению губительных последствий первородного греха, открытый всем, кто в состоянии на него вступить, – от беднейшей вдовы до богатейшего сенатора. Положение в обществе и богатство – не обязательно зло, если использовать их в благих целях. Таким образом, требования радикальных сторонников Пелагия, призывавших сделать всё имущество общим, можно было смело отвергнуть, объявив их обманчивым заблуждением. «Избавься от гордыни – и не повредит тебе богатство» [353]. На протяжении веков после падения римской власти на Западе эти слова Августина находили отклик в сердцах многих слушателей. Представители местной знати и завоеватели-варвары разглядели в них указание на то, как среди руин рухнувшего имперского порядка утвердить свою власть на новых и надёжных основаниях. Дни вилл, украшенных мрамором, навсегда ушли в прошлое, но на смену роскоши пришёл другой показатель могущества, гораздо больше достойный божьего благословения: способность сильных оградить от опасности тех, кто от них зависел, готовность предоставить им не просто материальную помощь, но вооружённую защиту. Могущество, используемое для защиты немощных, могло рассчитывать на благосклонность небес.
Ярчайшим свидетельством произошедших перемен стал город Тур. Прошло больше века со дня смерти Мартина, и паломники стекались уже не к его келье в монастыре Мармутье, а к его могиле. Все возражения против его почитания остались в прошлом. Амбициозные епископы возвели на месте, где он был похоронен, грандиозный комплекс из нескольких церквей и башен. Над самой могилой высился позолоченный купол [354]. Монумент, господствовавший над городскими окраинами, стал грозным символом власти. Мартин, в жизни сторонившийся соблазнов земной власти, после смерти стал образцом могущественного властителя. Как и прежде, он помогал больным, страдающим и нищим, совершая многочисленные чудеса благотворительности: хронисты заботливо сохраняли рассказы об исцелённых детях и спасённых от разорения вдовах. Но как всякий властитель во времена, наступившие после крушения римского порядка, Мартин знал, в какой заботе его подопечные особенно нуждаются. Даже самым алчным королям его могущество внушало невольное уважение. Хлодвиг, вождь франков, на излёте V в. установивший контроль над большей частью Галлии, демонстративно молился Мартину о помощи в предстоящей битве, а когда одержал победу, отплатил святому щедрыми дарами. Наследники Хлодвига – правители государства, которое позднее назовут Франкией, – сторонились Тура: помня о том, каким путём их род пришёл к власти, они предпочитали не бахвалиться своим могуществом в обители покровителя династии. Позднее один из них завладел тем самым плащом, который Мартин некогда разрезал надвое, чтобы укрыть амьенского нищего. Так кусок ткани, именовавшийся по-латински capella, стал символом величия франков. Священников, которым было поручено его хранить, стали называть капелланами; плащ сопровождал короля в военных походах, свидетельствуя о том, что святость превратилась в важнейший источник власти. После смерти Мартина его могущество не только не уменьшилось, но, напротив, укрепилось. Во дни Павла благочестивые люди именовались святыми при жизни; теперь так называли людей, уже ушедших и воссоединившихся со Спасителем. Их любили, умоляли, боялись больше, чем какого бы то ни было цезаря. Во мраке жестоких и скудных времён их слава становилась прибежищем как для королей, так и для невольников, как для честолюбивых, так и для скромных, как для воинов, так и для прокажённых.
Казалось, что даже в павшем мире нет уголка столь мрачного, чтобы его не могло осветить сияние небес.
VI. Небеса
Монте-Гаргано, 492 г.
Рассказ о том, что произошло на горе, казался невероятным. Говорили, что бык, отбившийся от стада, обнаружил вход в пещеру; что его хозяин, рассерженный своеволием животного, пустил в него отравленную стрелу; и что внезапный порыв ветра изменил направление полёта стрелы, и она «того, кем была пущена, сейчас же, обращённая, поразила». Рассказ крестьян, ставших свидетелями чудесного происшествия, привлёк внимание местного епископа. Стремясь постичь смысл произошедшего, он постился три дня, после чего ему явилась прекрасная фигура, облачённая в доспехи из света. Гость обратился к епископу: «Знай, что произошедшее – знак. Я – хранитель этого места. Я присматриваю за ним» [355].
Гаргано, гористый полуостров на юго-востоке Италии, выступающий в Адриатическое море, с древности славился чудесными явлениями. В прежние времена паломники поднимались на вершину горы, приносили в жертву чёрного барана, а ночь проводили у подножия. Рядом находилась могила прорицателя, который, согласно Гомеру, разъяснял грекам волю Аполлона и научил их, как умилостивить сребролукого бога, когда тот в гневе осыпал их стрелами, насылая чуму. Однако времена изменились. В 391 г. император-христианин запретил жертвоприношения, положив конец присутствию златокудрого Аполлона в Италии. Павлин посвятил изгнанию этого божества восторженные стихи. Храмы Аполлона были закрыты, его статуи свергнуты с пьедесталов, а алтари – уничтожены. К 495 г. он уже перестал являться во снах людям, спавшим на склонах Монте-Гаргано.
Впрочем, культ Аполлона пришёл в упадок задолго до обращения Константина в христианство. Перемены, побуждавшие императоров-гонителей преследовать христиан, оказали разрушительное воздействие и на древние языческие культы. Войны и проблемы с деньгами привели к тому, что храмы в буквальном смысле разваливались на части. Некоторые превратились в руины; другие стали казармами или военными складами. Запустение, свидетелем которого был Юлиан, стало следствием кризиса не столько веры, сколько городских общин, традиционно заботившихся о храмах. Впрочем, некоторые епископы были рады представившейся возможности положить конец агонии древних культов. Кровожадные языческие божества, требовавшие регулярных жертв, и обагрённые алтари по-прежнему ужасали христиан. И перед гневом последних, праведным и воинственным, не устояли даже наиболее почитаемые идолы. В 391 г. ярость александрийской толпы, во все времена склонной к стихийным бунтам, обратилась на Серапеон, и он был стёрт с лица земли; а через четыре десятилетия было запрещено поклонение Афине в Парфеноне. Со временем этот храм был превращён в христианскую церковь. Христианские писатели восторженно восхваляли подобные перемены. И всё же судьбы этих монументов – исключения, подтверждающие правило. Как бы красочно ни описывали авторы житий уничтожение одного языческого храма за другим или превращение древних святилищ в места поклонения Христу, в реальности дела обстояли иначе. Лишившись материальной поддержки, без которой невозможно было сохранять здания в исправном состоянии и совершать ритуалы, большинство храмов оказались попросту заброшены. В конце концов, ниспровергнуть каменные громады не так-то просто. Куда легче оставить их на произвол судьбы, а там сорняки, дикие звери и птичий помёт сделают своё дело [356].
К концу V столетия лишь в глухих деревнях оставались приверженцы «порочных обычаев язычества» [357], по-прежнему зажигавшие свечи у источников и перекрёстков и делавшие подношения ветхим идолам. Епископы, жившие в городах, называли таких людей латинским словом pagani, то есть не просто «сельскими жителями», а «деревенщинами». Впрочем, вскоре это слово приобрело более широкое значение. Со времён Юлиана оно всё чаще использовалось по отношению ко всем людям – включая и крестьян, и сенаторов, – которые не являлись ни христианами, ни иудеями. Это слово сделало из пёстрого множества тех, кто не поклонялся Богу Израиля – от атеистически настроенных философов до поселян, изготавливавших неказистые амулеты, – одну огромную, но безликую массу. Язычество (paganismus) – это, как и иудаизм, изобретение христианских мыслителей, созданное как зеркальное отражение самой Церкви.
Впрочем, не только Церкви. В идолах и ритуалах язычников христиане видели вечную тьму, угрожавшую всему мирозданию. Как некогда Ориген, живший среди дымящихся алтарей Александрии, ужасался кровожадности существ, которые требовали постоянных жертвоприношений, так Августин теперь, когда приносить жертвы было уже запрещено, призывал страшиться древних богов, «тартарского ига этих нечистых властей» [358]. В таких местах, как Гаргано, опасность ощущалась особенно остро. Здесь боги когда-то любили являться людям во снах; здесь была глушь, подходившая на роль их убежища. Конечно, христиане не думали, что достаточно просто закрыть древние храмы. Тёмные силы лукавы и упрямы. Подтверждение тому, что они рыскают в поисках христиан, забывших о своём долге перед Богом, и выискивают любую возможность, чтобы склонить человека ко греху, можно было усмотреть в словах Самого Христа. Ведь Он Сам говорил о Своих деяниях: «се, изгоняю бесов» [359]. И противостояние это разворачивалось не только в мире смертных. Борьба с демонами велась и на земле, и на небесах.
Поэтому епископ Гаргано испытал сильное облегчение, узнав, что посетившая его сияющая фигура – не Аполлон, а главнокомандующий небесных сил Бога. Со времён Авраама ангелы служили вестниками: так буквально переводится с греческого название этих существ. Большинство из них – даже ангел, явившийся Аврааму, когда тот готовился принести в жертву Исаака, даже ангел, принёсший накануне Исхода смерть первенцам Египта, – не имели имён. Теми, кто они есть, их делала служба Богу. В Ветхом Завете неоднократно описываются видения Небес: Серафимов – шестикрылых ангелов, парящих над Престолом Господа и поющих Ему хвалы – и бесчисленных небесных сил по правую и по левую руку от Него. Для христиан, пытавшихся представить себе, как выглядят ангелы, естественно было уподоблять их императорским чиновникам в алых туниках и драгоценных медальонах – так же, как автор Книги Иова изображал Небеса похожими на двор персидского царя. И всё же не все ангелы оставались безымянными. В Новом Завете содержатся имена двух из них: Гавриила, возвестившего Марии, что ей предстоит родить Христа, и Михаила, о котором сказано просто, что он – «Архангел» [360]: величайший из всех Божьих слуг. Наделённый харизмой небесного властелина, он особо почитался представителями разных культур. Для иудеев он был «князь великий» [361], который стережёт мёртвых и оберегает Израиль; даже язычники изображали его на своих амулетах и призывали в своих заклинаниях. В Пессинунте ему какое-то время поклонялись в том же святилище, что и Кибеле. Христиане, которым Павел заповедовал ни в коем случае не поклоняться ангелам, долгое время отказывались открыто почитать Михаила; но на землях, оставшихся под контролем Римской империи, его слава распространялась всё шире и шире. Говорили, что он явился в Галатии; затем – в построенной Константином церкви близ Константинополя, великолепной столицы, основанной этим императором в 330 г. и ставшей вторым Римом. Однако на Западе Михаила не видели ни разу – до того момента, когда он спустился на Монте-Гаргано и объявил себя хранителем этой земли.
Вскоре последовали новые чудеса. За ночь в пещере, обнаруженной отбившимся от стада быком, возникла целая церковь с таинственным отпечатком ноги архангела на мраморе. Жителям Гаргано повезло обрести небесного защитника. В следующем столетии в Италии начали разрушаться устои цивилизованной жизни: полуостров оказался охвачен войной, а затем – чумой. Заболоченные, заросшие сорняками земли опустошали солдаты враждующих армий. Исчезли с лица земли целые деревни, целые города. И даже на склонах Монте-Гаргано, защищённых от разбойничьих набегов плотным чёрным туманом и не тронутых мором, люди понимали: покровительство Михаила имеет свои пределы. Им достаточно было обратить взоры к небесам и узреть «огненные острия, блистающие тою самою кровью рода человеческого, которая после пролита была» [362], чтобы осознать: нет такого места, где можно было бы спрятаться от вселенской борьбы добра со злом. Сколь ни могуществен Михаил, ему и его небесным силам противостоят противники, не знающие пощады. У демонов есть собственный предводитель, противник, достойный архангела. Его отличительными признаками стали зловоние, рога быка [363] и чёрная как ночь кожа, но он не был порождением мрака. Когда-то, в самом начале, когда Бог полагал основания земли, когда все утренние звёзды ликовали, а все ангелы восклицали от радости [364], он, как и Михаил, был князем света.
С тех пор как была написана Книга Иова, прошло много веков. После завоеваний Александра воспоминания о Великом царе и его соглядатаях неизбежно начали блёкнуть. Постепенно многие иудеи стали воспринимать слово «Сатана» не как название должности одного из царедворцев у Престола Божьего, а как имя собственное. И всё же не все следы персидского влияния стёрлись. Характерное для взглядов Дария представление о мире как о поле битвы между добром и злом, светом и тьмой широко распространилось среди иудеев. Образ Сатаны – «Противоречащего», по-гречески «Диавола» – будоражил воображение приверженцев различных иудейских сект. Христиане первого поколения, пытаясь понять, почему же их Спаситель стал человеком и чего же именно он достиг, пострадав на Кресте, пришли к выводу, что ответить на эти вопросы можно, вспомнив о Сатане и его роли. Как объяснял один из них, Христос воспринял плоть и кровь, «дабы смертью лишить силы имеющего державу смерти, то есть диавола» [365]. Неудивительно, что христианские учёные последующих столетий тщательно искали в текстах Писания подробности, позволяющие восстановить историю Сатаны. Традиционная версия была составлена из них Оригеном: он писал, что сначала Диавол был Люцифером, утренней звездой (денницей), сыном зари, но вознамерился занять Престол Божий и был низвергнут с небес, словно молния, «в глубины преисподней» [366]. Христиане наградили зло индивидуальностью, изобразив его ярче, чем удалось персам и иудейским книжникам. Никогда прежде его образ не казался столь поразительным и жутким, столь могущественным и харизматичным.
«О двух различных и несходных обществах ангелов, которые вполне прилично разумеются под именами света и тьмы» [367], писал Августин, прекрасно понимая, что его слова граничат с известной ересью: исконно персидской верой в существование двух равновеликих начал, доброго и злого. В юности он и сам придерживался подобных взглядов, но, приняв христианство, решительно отверг их. Христианин, конечно, мог верить лишь в Единого и Всемогущего Бога. Поэтому Августин утверждал теперь, что зла как такового не существует. Оно – лишь искажение добра: ведь во всём смертном и бренном – без исключения – можно разглядеть проблеск – хотя бы слабейший – вечного и небесного. «…Тот град, в котором нам обещано царствование, так же отличается от этого, как небо от земли, как радость временная от жизни вечной, как прочная слава от пустой похвалы, как общество ангелов от общества смертных, как свет Сотворившего солнце и луну от света луны и солнца…» [368] Демоны, искушавшие смертных образами горделивого величия, военными трубами и знамёнами, которые так нравятся всевозможным царям и императорам, в действительности предлагали им лишь обман, всего лишь дым. Значит, и сами ангелы тьмы были лишь тенями ангелов света.
И всё же в воображении многих христиан Сатана представал чем-то большим, нежели всего лишь отсутствием добра. Чем ярче становился его образ, тем он казался самостоятельнее. А картину возглавляемой им громадной империи греха тяжело было примирить с представлениями о безраздельной власти всемогущего и всеблагого Бога. Если Христос победил смерть, почему по-прежнему столь велико могущество Сатаны? И если силы самих Небес до сих пор противостоят ему, как могут смертные устоять под его страшным натиском? Есть ли надежда на окончательную победу над дьяволом?
Ответы на эти вопросы существовали, но найти их оказалось отнюдь не просто. Впрочем, христиан это не удивляло; они знали, что не могут безучастно смотреть на то, как Сатана пытается присвоить мир себе. Им самим предстояло бороться с дьяволом, ведь на кону стояла судьба мироздания. Подобные представления отбрасывали мрачные тени далеко в будущее.
Война на Небесах
В ноябре 589 г. Тибр вышел из берегов. Амбары затопило; несколько церквей снесло потоком; на берег выбросило множество змей, самая крупная из которых казалась «большим, как бревно, драконом» [369]. А двумя месяцами позже в Рим вернулась чума. Среди первых её жертв оказался папа; его смерть испугала горожан. Хотя номинальным правителем Рима был император, живший в далёком Константинополе, ответственность за защиту города была фактически возложена на епископа. Поэтому горожане, несмотря на губительный мор и регулярные набеги варваров, не замедлили избрать нового папу. В своём выборе они оказались единодушны; в несчастный век всеобщего упадка жители Рима проголосовали за благородство. Весной 590 г. в великолепной базилике, возведённой Константином над могилой святого Петра, папой был провозглашён представитель римской аристократии.
Предки Григория – как отмечают его восторженные почитатели из Франкии – были сенаторами. Это, конечно, преувеличение, но заслуживающее понимания: в новом папе и впрямь было нечто от ушедшей в прошлое эпохи величия Рима. В наследство ему достался дворец на Целийском холме, в центре города, и несколько поместий на Сицилии; он служил городским префектом – эта должность существовала в Риме со времён Ромула – и шесть лет прожил в Константинополе, среди новой имперской знати. Впрочем, Григорий не питал иллюзий относительно Рима и реальных масштабов постигшего город упадка. В городе, который в лучшие годы мог похвастаться миллионным населением, жителей осталось не более двадцати тысяч. Колонны, воздвигнутые Августом, были увиты сорняками, фронтоны возведённых в честь Константина зданий – покрыты чёрной грязью. Огромное пространство, которое должно было служить центром мира и на протяжении веков застраивалось дворцами, триумфальными арками, ипподромами и амфитеатрами, ныне превратилось в безжизненную пустошь, в царство заброшенных руин. Даже сената более не существовало. По завершении таинства новый папа вышел из храма на улицы объятого чумой города, поднял взор к небу и объявил, что видит дождь из стрел, пущенных из незримого лука. Позднее он выражал опасение, что жизнь исчезнет из города вовсе. «Так как сената нет, народ изгиб; и несмотря на то, среди немногих, которые остались, ежедневно умножаются скорби и воздыхания: то Рим горит уже после опустошения» [370].
Григорий, однако, не предавался унынию. Он никогда не сомневался в возможности спасения от чумы через искупление. «Ибо благой и милосердный Бог хочет, чтобы мы своими молитвами добивались у него прощения…» [371] И толпы, внимавшие исходившим из уст папы словам надежды, готовы были внимать. Привязанность римского народа к древним «религиям» (religiones) – обрядам и ритуалам, вокруг которых веками выстраивалась жизнь города, – осталась в прошлом. А ведь всего за сто лет до Григория один из его предшественников с ужасом взирал на юношей в одних набедренных повязках, бегавших по всему Риму и стегавших женщин по груди ремнями из козьих шкур, – это был обряд, совершавшийся в феврале ежегодно со времён Ромула. Ещё пятьюдесятью годами ранее другой папа ужасался тому, что его паства приветствует рассвет, кланяясь солнцу. Но те времена миновали. На смену языческим ритмам жизни города пришли христианские – ежедневные, еженедельные, ежегодные. Само слово «религия» (religio) поменяло значение: теперь так именовался образ жизни монахов. Григорий не просто призывал к покаянию других – он сам превратил свой дворец на Целии в монастырь и жил в нём жизнью монаха, принёс обеты бедности и целомудрия, став живым воплощением этого понимания «религии». Поэтому римский народ внял призывам своего папы. День за днём римляне ходили по улицам, вознося к небесам молитвы и распевая псалмы. Чума не щадила участников этих процессий, некоторые падали замертво – всего восемьдесят человек. Но на третий день небеса вняли мольбам: дождь из стрел наконец прекратился. Смерть отступила. Римский народ был спасён от истребления.
Язычники, выросшие на поэмах Гомера, вполне могли приписать вспышку чумы мстительности оскорблённого Аполлона. Христиане до такого не опускались. Григорий не сомневался, что одна из причин страданий, ставших приметой времён, в которые ему довелось жить, – человеческая греховность. Бог, присутствие которого можно уловить в каждом дуновении ветра, в каждом проплывающем облаке, всегда рядом – и никому не под силу избежать суда Его. Чтобы в очередной раз в этом убедиться, Григорию достаточно было вспомнить о собственных грехах: «…грешу ежедневно…» [372]. Но это не означает, что спасение для грешного человечества недостижимо. Христос умер на Кресте не напрасно. Надежда у людей оставалась. Пытаясь осмыслить бедствия, обрушившиеся на Италию, Григорий обратился прежде всего к Книге Иова. Её герой, ни в чём не повинный, был отдан в руки Сатаны и доведён до вопиющего убожества, но переносил страдания исключительно стойко. Григорий верил, что нашёл в этой Книге ключ к пониманию страшных бедствий своего времени: в мире вновь орудовал Сатана. Как когда-то Иов был низвергнут во прах, так теперь праведники страдали от бед вместе с грешниками. «Города повержены, крепости разорены, церкви разрушены, нет на нашей земле ни единого земледельца. Нас, немногих, пока ещё остающихся здесь, среди несчастий, вызванных постоянными ударами свыше, непрестанно разит меч человеческий» [373]. Перечислив эти кары, Григорий не замедлил добавить, что, по его убеждению, они предвещали. «Значит, видим бедствия мира, о которых давно уже слышали, что они начнутся. <…> Во времена погибели всего…» [374]
Долгое время большая часть человечества не ведала, что земной порядок обречён на гибель, а миру смертных суждено навеки соединиться с божественным. Большинство людей полагали, что время циклично. Даже стоики, учившие, что Вселенная неизбежно погибнет в огне, не сомневались, что из этого огня возникнет новая Вселенная, как происходило прежде и не раз произойдёт в будущем. Философам, впрочем, незачем было надеяться на какие-то перемены. И при Александре и его полководцах, и в годы римского владычества их ценили, одаривали, превозносили. Люди, довольные текущим положением дел, могли невозмутимо ожидать, что так будет продолжаться и дальше. Но не всех устраивало восприятие времени как бесконечного цикла. Персы после завоеваний Александра пришли к выводу, что конец времён неизбежен, что в конце концов Аурамазда раз и навсегда восторжествует над Ложью. В 66 г. жажда практически такой же развязки вдохновила евреев поднять восстание против Рима. А за несколько десятилетий до этого Сам Иисус говорил, что приблизилось Царство Небесное. Ещё первые христиане ожидали Второго пришествия Спасителя, воскресения мёртвых, суда над всем человечеством и установления вечного царства справедливости на земле – как на Небесах. За шесть столетий эти чаяния не ослабли. О скорбях мира и о его неизбежной гибели Григорий рассуждал с ужасом – но и с надеждой.
«Так будет при кончине века: изыдут Ангелы, и отделят злых из среды праведных, и ввергнут их в печь огненную: там будет плач и скрежет зубов» [375]. Это слова Самого Христа. В Евангелиях можно обнаружить множество подобных пророчеств о Судном дне: о том, как всё человечество, включая умерших, будет разделено на две части – как отделяют хорошие плоды от скверных, зёрна от плевел, овец от козлов. Не меньшее впечатление производят и перечисления знамений, которые должны возвестить о приближении рокового часа. Григорию казалось, что именно эти знаки он видит вокруг себя: войны, землетрясения, голод, мор, всевозможные ужасы и чудесные явления в небе. Однако более подробные описания в Евангелиях отсутствуют. Христиане, жаждавшие взглянуть в глаза ужасу последних времён, могли обратиться к другой книге Писания, предлагающей «апокалипсис» – «снятие покрова». В «Откровении Иоанна Богослова» (Иоанна, автора этой книги, ещё Ириней уверенно отождествлял с любимым учеником Христа) грядущий суд показан во всех подробностях. В этой книге, словно в кошмарном сне, нет явного сюжета, но одно за другим описаны навязчивые видения, напоминающие галлюцинации. Она повествует о войне на Небесах, в которой ангелам Михаила будет противостоять «древний змий, называемый диаволом и сатаною, обольщающий всю вселенную» [376]; о том, как Сатана будет низвергнут и скован на тысячу лет; о тысячелетнем царстве мучеников, которые воскреснут из мёртвых и воссядут на престолах рядом со Христом; о блуднице по имени Вавилон, опьянённой кровью святых и сидящей на звере багряном; о грандиозной битве, полем которой станет место, «называемое по-еврейски Армагеддон» [377]. И о том, как через тысячу лет Сатана будет освобождён, обольстит народы четырёх углов земли, а затем навеки будет сброшен в озеро огненное и серное; как мёртвые, малые и великие, встанут перед престолом Христа и будут судимы каждый по делам своим; и некоторые будут записаны в книге жизни, а тех, чьих имён в ней не окажется, сбросят в озеро огненное. О новом небе и новой земле, о святом городе – Новом Иерусалиме, который сойдёт с небес от Бога. О том, как Небеса соединятся с землёй.
В этом Откровении содержится образ будущего, оказавший на мир огромное влияние – гораздо более впечатляющее, чем любое пророчество древних оракулов. Ни одна из загадок Аполлона не побуждала людей изменить представления о времени. А ведь именно это совершилось во всём римском мире, когда объединились Ветхий и Новый Заветы. Августин писал, что люди, лишённые христианского понимания истории, «блуждая в этих круговращениях, не находят ни входа, ни выхода» [378]. Время подобно полёту стрелы, это прямая линия: от начала Книги Бытия до последних строк Книги Откровения, от Сотворения мира до Страшного суда. Конечно, Григорий был не одинок в своих попытках объяснить происходящие в мире события на основе этого знания о конечности времени. В Галатии епископ по имени Феодор, носивший двадцатикилограммовые металлические вериги и не евший ничего, кроме листьев салата, предвещал неминуемое явление Зверя; в Туре другой Григорий писал, что видит, «как в наше время сбываются предсказания Господа о начале бедствий» [379]. Всюду на Западе и на Востоке чувствовалась одна и та же тревога и одна и та же надежда. Приближались последние времена. Время истекало.
И всё же во всём этом ощущалась некая сдержанность. Епископы прилагали все усилия, чтобы подготовить паству к Судному дню, но всячески воздерживались от попыток рассчитать точную дату его наступления. Они намеренно не искали в перипетиях своего времени прямых соответствий событиям, описанным в Откровении. Догадки о том, кто понимается под Зверем, а кто – под вавилонской блудницей, решительно отвергались. Церковь издавна опасалась последствий влияния, которое апокалиптические видения Иоанна могли оказать на людей, обладавших бурным воображением. Ориген как философ отказывался понимать слова о тысячелетнем царстве святых буквально. Того же мнения придерживался и Августин: «тысячью лет он назвал все остальные годы этого века, так что совершенным числом обозначается полнота времени» [380]. На греческом Востоке проводились соборы, вообще не признававшие Апокалипсис каноничной частью Нового Завета. На латинском Западе, однако, так далеко заходили немногие: здесь Откровение Иоанна слишком прочно вошло в канон. Но и иерархи Западной Церкви содрогались при мысли о том, как люди невежественные и впечатлительные могут интерпретировать содержащиеся в нём пророчества. Покров снят; но вглядываться в открывшееся чересчур пристально слишком опасно. Последний час, как выразился Григорий, «Господь наш благоволил сокрыть от нас» [381].
Это, конечно, не означало, что христиане не должны готовиться к последнему часу. Как раз наоборот; ведь видение конца времён – это в то же время видение того, что ждёт после смерти каждого. Оттого оно не могло не потрясать. «Много званых, а мало избранных» [382]. Об этом предупреждал Сам Христос. Новый Иерусалим и озеро огненное – две стороны одной медали. Первых христиан, составлявших меньшинство в мире, полном враждебных язычников, эта мысль обычно успокаивала. Умерших, восставших из могил, в которых они лежали годами, веками, тысячелетиями, ждёт одно из двух; воскресение плоти предполагает вечное блаженство или вечные мучения. При жизни одним было отказано в правосудии, другие его избежали; но Христос восстановит справедливость. Лишь мученики, принявшие смерть во имя Христа, будут избавлены от этой участи. Лишь их, объятых сиянием славы, сразу после их смерти златокрылые ангелы относят прямо в чертоги Бога. Все остальные, и святые, и грешники, должны дожидаться Судного дня.
На Западе, однако, утвердились несколько иные представления о загробной жизни. Здесь грозный образ последних времён, телесного воскресения и Страшного суда постепенно как бы размылся, причём гораздо сильнее, чем на греческом Востоке. По иронии судьбы, значительную роль в этом процессе сыграли идеи одного из афинских философов. «Когда к человеку подступает смерть, то смертная его часть, по-видимому, умирает, а бессмертная отходит целой и невредимой, сторонясь смерти» [383]. Это слова Платона, современника Аристофана и учителя Аристотеля. Ни один философ не оказал более глубокого влияния на величайших мыслителей Западной Церкви в годы её становления. Августин, в юности считавший себя платоником, даже через много лет после обращения в христианство высоко отзывался о Платоне, утверждая, что из язычников «никто не приблизился к нам более» [384], чем этот мыслитель. Представления о бессмертной нематериальной душе Августин почерпнул не из Писания, а из трудов величайшего философа Афин. В дальнейшем именно влияние Платона на Западную Церковь оказалось решающим. Критики Августина настаивали, что подлинно нематериален лишь Бог, что даже ангелы сотворены из тонкого эфирного огня, – но их точка зрения была отвергнута. Постепенно ушло в прошлое и раннехристианское учение о мученичестве как о единственной дороге, ведущей прямо на Небеса. Уверенность в том, что даже самые благочестивые святые после смерти, подобно Лазарю, присоединяются к Аврааму и вместе с ним ожидают Судного дня, постепенно исчезла. И они, учил Августин, попадают сразу на Небеса. Но даже святым, перед тем как оказаться рядом с Михаилом в сонме ангелов, надлежало предстать перед судом. Григорий Турский включил в похвальное слово святому покровителю рассказ о том, как к умирающему Мартину явился дьявол, потребовав отчитаться о прожитой жизни. Задержка, конечно, оказалась недолгой: очень скоро Мартин присоединился к другим святым в раю. Этот эпизод лишь приумножил его славу; однако, описывая его, Григорий Турский не смог скрыть собственное беспокойство. Если даже Мартина в момент смерти допрашивал Сатана, то что ожидает грешников? Этот вопрос Григория сам по себе свидетельствовал о начале новой эпохи: отныне не только мученики, не только святые, но все смертные могли ожидать, что предстанут перед судом сразу после того, как умрут.
Так христиане Запада вступили на собственный, особый путь, но путь этот оказался парадоксальным: чем своеобразнее становились их представления о загробном мире, тем сильнее проявлялось в этих представлениях влияние Востока. В очередной раз сочетание иудейского Писания и греческой философии произвело мощный эффект. В бывших римских провинциях, среди заброшенных вилл и разрушающихся базилик, ничто не напоминало о далёком прошлом так сильно, как страх смерти. Что ожидает душу, покинувшую бренную оболочку? Если не ангелы, если не дорога на Небеса, то демоны чёрного цвета, которых персы с древних времён ассоциировали со слугами Лжи; Сатана, вооружившийся счётной книгой, словно сборщик налогов во времена исчезнувшей империи; горящая огнём яма, в которой грешников ожидают муки наподобие тех, что описаны не в Священном Писании, а в стихах языческих поэтов Афин и Рима. Этот образ был составлен из множества древних элементов; но христианам прежних веков он бы не показался знакомым. То, что сулил он мёртвым, было поистине революционным; но революционным оказалось его значение и для живых.
Мощные молитвы
Те, в ком было достаточно любви к Богу, могли узреть ангелов и в местах гораздо более диких, чем Гаргано, но для этого приходилось преодолевать опасности. На краю света, там, где вздымались пустынные волны океана, простиравшегося до горизонта, монахи, ставшие передовым отрядом Христа, несли караул, непрерывно читая молитвы и тем самым противостоя воинству Сатаны. Ходили легенды, что моряки, которым удалось зайти за горизонт, видели там и огненные горы, и горящий снег, сыпавшийся на грешников, и райские поля, полные плодов и драгоценных камней. Истинность этих слухов никто не мог подтвердить; но доподлинно было известно, что группе монахов, рассекавших коварные волны Атлантики, встретилась крутая скала – на местном наречии sceillec – и богомольцы высадились у её подножия и с тех пор обитали в здешних пещерах. Голод и холод, от которых короли защищались, возводя великолепные залы для пиров, обитатели Скеллига ценили, считая, что при помощи этих средств можно ощутить сияющее присутствие Бога. Монахи, часами стоявшие на коленях под проливным дождём и на голодный желудок занимавшиеся трудом, который подошёл бы рабам, надеялись таким образом преодолеть границы павшего мира. Почитателям этих подвижников казалось, что благодаря их усилиям завеса, отделявшая небесное от земного, становилась практически прозрачной: «…могло показаться, что в человеческом облике вели они жизнь ангельскую» [385]. Из святых христианского Запада такая суровость и столь явная святость была свойственна только святым Ирландии.
Обращение жителей этого острова в христианство само по себе было чудом. Ирландия никогда не находилась под властью Рима; в середине V в. весть о Христе принёс сюда беглый раб. Патрик, уроженец Британии, в юности попал в плен к пиратам и был продан в рабство на соседнем острове. Христиане Ирландии почитали его не только как крестителя этой земли, но и как человека, подавшего им пример святости. Когда он пас овец, когда бежал из рабства на корабле, когда вернулся в Ирландию, чтобы проповедовать Слово Божье, он неизменно слышал голоса ангелов и во всём следовал их повелениям; в проповедях же он уверенно возвещал о приближении конца света. И через сто лет после смерти Патрика монахи и монахини Ирландии следовали его примеру. Они не подчинялись никому, кроме Бога – своего Отца, иначе – «аббата». Монастыри, как и круглые каменные форты, рассеянные по острову, гордились своей независимостью. Приблизить человека к небесному могла лишь власть «строгая, священная, постоянная, возвышенная, справедливая и достойная восхищения» [386]. От монаха требовалось в совершенстве овладеть замысловатым книжным латинским языком и ремеслом дровосека, с одинаковым рвением изучать труды прославленных христианских писателей и трудиться в поле. Как и Патрик, монахи Ирландии верили, что грядёт конец времён; как и Патрик, они считали необходимым, покинув семьи и родную землю, полагаться только на Бога. Не все устремлялись к одинокой скале посреди бурных вод Атлантики; некоторые отправлялись за море в Британию и проповедовали Евангелие королям варварских народов, погрязших во мраке язычества и до сих пор поклонявшихся идолам: пиктов, саксов, англов. Другие отправлялись на юг, в земли франков.
Колумбан – по-латински это имя значит «голубок» – оказался во Франкии в 590 г., тогда же, когда Григорий был избран папой римским. Ирландский монах, прибывший с самого края земли, не мог, в отличие от римского аристократа, похвастаться привилегированным положением или благородным происхождением. Но достаточно было одной его харизмы, чтобы латинский Запад вступил на новый и судьбоносный путь. Колумбан, привыкший к суровому образу жизни ирландских монашеских общин, восхищал и даже пугал франков своей исключительной святостью. В отличие от местных монахов он сознательно селился в опустошённых местах: сначала в заброшенном римском укреплении на востоке Франкии, в Вогезских горах, где всё давно заросло деревьями и кустарниками; затем на руинах города, сожжённого варварами за полтора столетия до его прибытия. Здесь он основал монастырь Люксёй, который должен был стать вратами в Небеса. Колумбан и его немногочисленные соратники очистили землю от зарослей, осушили болота, а из обломков каменной кладки возвели стены; франкам казалось, что эти люди наделены сверхъестественной силой духа. Голод они утоляли древесной корой; устав от непрерывного физического труда, принимались за учёные занятия, молитвы и покаяние. Такой образ жизни отнюдь не отпугнул потенциальных последователей: напротив, вскоре к Колумбану устремились целые толпы. Тот, кто поселился в стенах монастыря и подчинился власти Колумбана, знал, что живёт среди ангелов. Дисциплина была нужна не только для того, чтобы избавить новичков от гордыни и уничтожить их самомнение, но и затем, чтобы подарить им, несмотря на все их грехи, надежду на рай. Из Ирландии Колумбан привёз новое учение: если грехи регулярно исповедовать, с их грузом можно справиться. На согрешившего налагалась епитимья, предполагавшая определённый, подобранный для конкретного случая способ покаяния; исполнив предписанное, можно было вновь рассчитывать на благосклонность Бога. Меры, на которые пошёл Колумбан, были карательными, но вместе с тем и целительными. Людям, жившим в страхе Судного дня и счётной книги дьявола, он даровал драгоценное утешение: человеческие слабости могут быть прощены.
«И поскольку в мире мы – странники и пришельцы, да будем всегда помышлять о конце пути, то есть о конце жизни; ибо в конце пути ждёт нас наше отечество» [387]. Кто не странствует, не живёт в мире как изгнанник, тот предпочитает небесным наградам земные. Колумбан проповедовал эти взгляды как человек, в буквальном смысле повернувшийся спиной к семье и родной земле. Восхищавшиеся им франки видели в нём живое воплощение могущества того, что в его время именовалось «религией» (religio) – жизни, целиком посвящённой Богу. Почти во всём, что он делал, ощущалось нечто сверхъестественное. Ходили легенды о его чудесах: как он запрещал медведям воровать фрукты, и те его слушались, а белки садились ему на плечи; как достаточно оказалось его слюны, чтобы излечить жертву страшного несчастного случая; как молитвами он исцелял больных и продлевал жизнь умирающим. Став любимцем королей, распознавших в нём человека, наделённого властью, Колумбан, однако, не собирался играть по правилам. В 610 г. он отказался благословить четырёх принцев, прижитых местным королём от разных наложниц. Вместо этого он их проклял – и в тот миг на небесах раздался страшный удар грома. Даже у солдат не получилось заставить Колумбана пойти на попятную. Они привели его на морской берег и усадили на корабль, отправлявшийся в Ирландию; но по молитвам святого ужасный ветер трижды отбрасывал судно обратно в прибрежный ил. В конце концов стражники освободили его, испугавшись его могущества больше, чем власти своего короля. Перейдя Альпы, Колумбан оказался в Италии; вскоре ему стало известно, что четырёх принцев, как он и предрекал, постигла жалкая участь. И всё же Колумбан не вернулся; продолжая странствовать, он постоянно селился в самых глухих местах, среди волков и язычников, но вдали от мирских искушений – и всюду основывал монастыри. В 615 г. в последнем из них, возведённом в речной теснине Боббио, в восьмидесяти километрах к югу от Милана, пожилой изгнанник скончался.
Впрочем, жизнь грешника, далёкого от Небес, – сама по себе изгнание. И всё же жителей Франкии и Италии поразили странствия Колумбана вдали от дома, казавшиеся им радикальным примером покаяния; для них это было что-то специфическое, ирландское – но оно пробуждало воспоминания о далёком прошлом латинского Запада. Августин, посещая один за другим великие города – Рим, Карфаген, Милан, – рассуждал о граде Божьем, как странник, не отягощённый мирскими заботами. «Вышний град, где победа – истина, где достоинство – святость, где мир – блаженство, где жизнь – вечность…» [388] Именно его надеялись найти просители, которые пробирались сквозь окружавшие Люксёй леса к одному из поселений, основанных Колумбаном. Сами стены монастыря, которые святой возводил собственными руками, стали символом триумфа града Божьего над градом человеческим. Они создавались из того, что осталось от бань и храмов, из обломков колонн, фронтонов и статуй. На службу «религии» были поставлены частицы того, что Августин двумя веками ранее назвал порядком «века». Он использовал многозначное латинское слово saeculum. Изначально оно обозначало продолжительность человеческой жизни – одно поколение или максимальное количество лет, которое мог прожить человек: сто. Постепенно так стали называть время, в пределах которого живы воспоминания. Со времён основания Рима и до времён Константина в честь завершения «века» (saeculum) устраивались так называемые секулярные игры: «зрелище, которое люди никогда до этого не видели и вряд ли ещё когда-либо увидят» [389]. Поэтому именно словом saeculum Августин описал то, что он противопоставил вечности и неизменности Града Божьего. То, что уносится течением земного бытия, удерживается лишь воспоминаниями смертных и изменяется так же быстро, как сменяются поколения, Августин назвал saecularia – «секулярное» [390].
В миссии Колумбана концепция сосуществования этих двух измерений – религиозного и секулярного – нашла живое, наглядное выражение. Предания о его учениках, распространившиеся уже после смерти святого, свидетельствовали: жизнь по его уставу в самом деле открывала врата в небеса. Когда Колумбан ещё был аббатом, умирающий брат-монах сказал ему, что видит ангела, который стоит у смертного одра и умоляет, чтобы святой перестал молиться и тем самым его задерживать. В женском монастыре, основанном ученицей Колумбана, одна из монахинь, тоже находясь при смерти, потребовала потушить свечу в своей келье: «Разве вы не видите, какое сияние приближается? Разве не слышите хоровое пение?» [391] Подобные легенды, возникали всюду, где существовали монастыри, основанные самим Колумбаном или его последователями; и благодаря этим легендам монастыри обретали мощь, могущество, превосходившее даже славу величайших базилик. Их обитатели были живым воплощением «религии» (religio), они сами становились своего рода «религиями» (religiones). Стены монастырей, рвы и палисады, ограждавшие их земли, были границами между мирами; за ними земное оставалось позади, а небесное приближалось.
Неудивительно, что со временем взмахи золотых крыльев самого могущественного ангела услышали и на родине Колумбана. Вероятнее всего, именно ирландские монахи, обучавшиеся в Боббио, привезли на родной остров культ святого Михаила. Слава архангела-воина воссияла всюду на Западе, от Италии до Ирландии. Наконец, он стал покровителем и самой далёкой скалы, до которой монахи могли добраться, не рискуя исчезнуть за горизонтом. Скеллиг отныне именовался Скеллиг-Майкл. Казалось, что даже в уголках земли, бесконечно далёких от центров земной власти, можно ощутить присутствие ангела – возможно, даже услышать его голос.
Время покажет, что призывы переродиться, покаяться и очиститься от греха найдут отклик в сердцах многих слушателей.
VII. Исход
Карфаген, 632 г.
Весной 632 г. в великий порт Карфагена зашёл корабль с посланием от цезаря. Такие послания доставлялись сюда морем со времён Августа. С тех пор как распалась западная часть Римской державы, сменилось несколько поколений, но тени древности по-прежнему господствовали над Африкой. Как и Рим, Карфаген находился на периферии огромного государства, контролировавшего провинции Восточного Средиземноморья и управлявшегося из Константинополя – второго Рима. Как Рим, Карфаген несколько десятилетий пребывал под властью завоевателей-варваров, но – опять же, как Рим, – был возвращён в состав империи почти сто лет назад. Однако, в отличие от Италии, где силы империи были истощены, а её владения находились на осадном положении, в Африке римской власти ничто не угрожало. Именно здесь нынешний император Ираклий, уроженец Каппадокии и бывалый воин, поднял восстание, в результате которого взошёл на престол. Он находился у власти уже двадцать два года. Пренебрегать приказами такого правителя было нельзя. Получив послание от императора, префект Африки не замедлил исполнить его волю. Приказ был приведён в исполнение 31 мая. Всех иудеев, «местных и переселившихся в Африку <…> вместе с женами и детьми, и слугами» [392] насильно крестили.
Таким жестоким образом была решена проблема, веками вызывавшая раздражение. Со времён Павла христиан беспокоило упорство, с которым представители народа, некогда избранного Богом, отказывались признать Его Сына Мессией. Ещё сильнее смущало то, что иудеи – по свидетельству Евангелий, которое никто не подвергал сомнению, – сами приняли на себя ответственность за смерть Христа: «Кровь Его на нас и на детях наших» [393]. Отчего же за неприкрытое убийство Бога на них не обрушилась небесная кара? Размышляя об этом, богословы настаивали, что Всевышний на самом деле покарал иудеев: они лишились Храма, а их древняя родина, давно переименованная римлянами из Иудеи в Палестину, стала христианской Святой землёй. Сами иудеи стали изгнанниками, «доказательством собственной несправедливости и нашей правоты» [394]. Свидетельства недовольства Божьего были явными и грозными; а потому имперские власти, всегда готовые послужить орудием воли Всевышнего, по собственной инициативе пошли несколько дальше. На месте, где стоял Храм, теперь была свалка, полная останков свиней и навоза. Иудеям было запрещено находиться в Иерусалиме; исключение делалось раз в год для делегации, поднимавшейся на гору Мориа, чтобы оплакать судьбу своего народа. Ограничения гражданских прав иудеев стали гораздо суровее. Отныне им не позволялось служить в армии, владеть рабами-христианами и строить новые синагоги. Взамен они могли продолжать жить в соответствии с собственными традициями – на посмешище и в назидание христианскому народу. Лишь Ираклий, резко изменив политику по отношению к иудеям, лишил их и этого права.
Следует признать, что многих христиан это возмутило. Одни боялись, что обращённые против воли повредят самой Церкви; другие, как Григорий, считали, что «тех, кто противится христианской религии, следует побуждать к единению в вере кротостью и лаской, увещеваниями и уговорами» [395]. Впрочем, ещё до указа Ираклия многие пришли к выводу, что время подобных методов прошло. Ощущение приближающегося конца времён, не покидавшее Григория, было знакомо и епископам Франкии; некоторых из них оно побудило насильно крестить живших по соседству иудеев. В Испании в 612 г. примеру франков последовал король вестготов. Ираклий с самого начала своего долгого правления сознавал, что мир вокруг него распадается на части. В год восшествия императора на престол Феодор – тот самый галатский отшельник, питавшийся одним салатом-латуком, – предвещал «падение и нестроение царства» [396]. Это предсказание практически сбылось. Римская империя была разорена войной. Волна персидского нашествия докатилась до стен Константинополя. Под натиском персов пали Сирия, Палестина, Египет. Захвачен был и Иерусалим. Лишь возглавив лично один за другим несколько грандиозных походов, Ираклий спас империю, находившуюся на краю пропасти. Возвращая потерянные провинции, проезжая по Сирии, вступая в Иерусалим, император неоднократно слышал рассказы о предательстве иудеев, а порой и о христианах, в отчаянии отрёкшихся от Христа и сделавших себе обрезание. Отныне в иудеях видели не просто проклятый Богом народ, но явную и серьёзную угрозу. Утомлённый долгой борьбой за спасение христиан от верной гибели, Ираклий не был настроен проявлять милосердие. Одолев персов, он сосредоточился на борьбе с внутренними врагами империи. Его целью стало создание государства, напоминавшего неприступную крепость и предназначенного только для христиан.
В Карфагене к исполнению приказаний императора подошли с особой тщательностью. Любому прибывшему в город иудею грозили арест и принудительное крещение. Донести могли на того, кто случайно подвернул лодыжку и выкрикнул что-то по-еврейски, или, например, на посетителя бани, оказавшегося обрезанным. В глубине души большинство иудеев оставались некрещёными, твёрдо придерживаясь своей прежней веры; но были и те, на кого подействовало убеждение или даже видение, так что в конце концов они ощутили себя настоящими христианами [397]. Для таких новообращённых настоящим потрясением стали новости, пришедшие летом 634 г. из Палестины. Оказалось, что там иудеи снова радовались поражению Ираклия. На провинцию напали сарацины, то есть арабы. Они убили высокопоставленного представителя римской власти, а возглавлял их некий «пророк». Некоторые иудеи, конечно, не признавали за ним права так именоваться: «Разве приходят пророки с мечами и на колесницах?» [398] Но гораздо больше было тех, кого эти известия привели в восторг. Этим иудеям, как и христианам, выпавшие на их век потрясения казались свидетельством приближающегося конца времён; однако в их рассуждениях чувствовался проблеск надежды. Может быть, появление сарацинского пророка предвещало освобождение Богом избранного народа, восстановление храма и пришествие Мессии?
Так или иначе произошедшее стало предвестием перемен, подобных которым Ближний Восток не знал со времён Александра. Палестина оказалась первой, но далеко не последней целью новых завоевателей. Изнурительная война сделала провинции Римской и Византийской империй лёгкой добычей для арабских армий. Так мясо после долгой варки размягчается и само соскальзывает с кости. Державу, которой владели Цари Царей, простиравшуюся от Месопотамии до Средней Азии, захватчики проглотили целиком. От империи цезарей остался лишь кровоточащий обрубок. Ираклий, ещё недавно праздновавший триумф, теперь с трудом держал оборону в горах родной Каппадокии. Сирия и Египет, разделив участь Галлии и Испании, попали под власть воинственных варваров.
Презрение, которое представители оседлых народов испытывали к арабам, не означает, однако, что последние были далеки от цивилизации. Аравия давно находилась под влиянием Рима и Персии. Арабы из приграничных племён становились наёмниками на службе враждующих империй; но не только их искушало золото великих держав и влекли чужеземные боги. Кое-что в писаниях иудеев и христиан льстило арабам: из всех варварских народов, обитавших за пределами Римской империи, лишь они удостоились упоминания в этих текстах. Исаак, если верить Книге Бытия, был не единственным сыном Авраама. Египетская рабыня родила древнему патриарху другого сына – Исмаила. Его потомками толкователи традиционно объявляли арабов, а значит, жители Аравии, как и евреи, могли похвастаться происхождением от первого человека, который отверг многобожие. Христианских мыслителей родство арабов и иудеев встревожило. Некогда Павел, предостерегая галатов от обрезания, объявил, что представители всех народов мира могут считаться наследниками Авраама – при условии, что они признают Христа своим Господом. И вот, словно для того, чтобы опровергнуть эти слова, власть над миром захватил народ обрезанных, претендовавший на «страну, которую Бог дал отцу» [399]. О таких претензиях, во всяком случае, сообщает христианский текст, созданный в Армении лет через тридцать после завоевания Палестины сарацинами. Этот источник содержит больше информации о загадочном пророке, чем известия, полученные евреями Карфагена. Здесь упомянуто его имя – Мухаммед – и приводятся слова, с которыми он якобы обратился к своим последователям: «Никто войной не может сопротивляться вам потому, что с вами Бог» [400].
Для христиан, разумеется, в этих словах не было ничего нового. Точно так же ободрял своих солдат Константин; так, сражаясь с персами, говорил своим воинам и Ираклий. Даже на другом конце земли, в монастырях и пещерах дождливой Ирландии, многое из того, что говорили сарацины о своём пророке, никому не показалось бы странным. Например, то, что ему явился ангел. То, что, в отличие от иудеев, он признавал Иисуса Мессией и особенно почитал Марию. То, что он описывал рай, ад и приближающийся Судный день. Мухаммед, как и Колумбан, подчёркивал важность паломничества, молитвы и благотворительности.
«И что даст тебе знать, что такое крутизна?
Отпустит раба
или накормит в день голода
сироту из родственников
или бедняка оскудевшего!
Потом будет он из тех, что уверовали и заповедуют терпение и заповедуют милосердие» [401].
С этими словами наверняка согласился бы Григорий Нисский.
И всё же Мухаммед не был христианином. Нагляднее всего это демонстрировало сооружение, строительство которого началось в 689 г. на горе Мориа, на том месте, где предположительно находилась Святая святых. Впоследствии оно получило название «Купол Скалы», а тогда стало символом очередного крушения надежд иудеев на появление Мессии и восстановление Храма. Ещё суровее был урок, который строители хотели преподать христианам: христианство объявлялось верой испорченной и поэтому заменённой. Многочисленные арки снаружи и внутри сооружения были украшены стихами, оспаривающими учение о Троице. «Ведь Мессия, Иса, сын Марйам, – только посланник Аллаха…» [402] Это было не просто возобновление богословских споров по вопросу, который христиане, как им казалось, разрешили несколькими веками ранее. Это был приговор всему Новому Завету, включая Евангелия: они объявлялись подделкой. Их авторы погрязли в раздорах, и в результате подлинное учение Иисуса было искажено. Учение же это, как и то, что было явлено в откровениях пророкам ещё более древним – Аврааму, Моисею, Давиду, – изначально ничем не отличалось от проповедуемого Мухаммедом. Таков был суровый приговор Купола Скалы. Существует лишь один истинный «дин», одно истинное выражение приверженности Богу: покорность Ему, по-арабски – «ислам» [403].
С этим учением мусульмане – приверженцы ислама – были уже хорошо знакомы. Его положения были зафиксированы не только в надписях на стенах зданий. Источником стихотворных строк, украсивших Купол Скалы, стало собрание откровений. Последователи Мухаммеда верили, что пророк получил их от самого архангела Гавриила. После смерти Мухаммеда из этих откровений составили единое «чтение» – по-арабски «Коран». Отношение мусульман к Корану напоминало отношение христиан к Иисусу: они восприняли его как нечто божественное, проникшее в бренный и унылый подлунный мир. Мухаммед – вовсе не автор этого священного текста: он всего лишь вестник. Единственный создатель Корана, каждого его слова, каждой его буквы – Бог. Значит, сказанное в Коране о христианах было сказано раз и навсегда; и слова эти обладали поистине грозной силой. В отличие от язычников, христиане, как и иудеи, имели право на определённое покровительство как «Люди Писания», то есть почитавшие священные книги. Но из-за наличия ошибок в этих священных книгах Бог, разумеется, не мог не обречь их на подчинённое по отношению к мусульманам положение. К ужасу христиан, ограничения, которые римские власти налагали на иудеев, теперь распространились на них самих. В Коране говорилось, что и к тем и к другим Людям Писания надлежит относиться терпимо, но только если они будут платить подать, которая по-арабски называется «джизья», и смиренно признают превосходство мусульман. Упорствовавших ждало наказание. Как, к примеру, могут христиане настаивать на почитании креста, если в Коране раз и навсегда сказано, что Иисус не был казнён, а распятие людям только представилось? И Павел, и авторы канонических Евангелий, и Ириней, и Ориген, и составители Никейского Символа веры, и Августин – все были неправы; прав был, получается, Василид. Те же, кто не согласен с Кораном, – «нет у них об этом никакого знания, кроме следования за предложением» [404].
Главной угрозой христианским убеждениям было не само по себе отрицание того, что Иисус был распят, а властный, если не сказать пугающий, тон этого заявления. В Ветхом и Новом Заветах с трудом можно отыскать что-то подобное. Христиане относились к Писанию с глубоким почтением, считали, что оно освящено Святым Духом, но не отрицали, что большинство священных текстов, включая Евангелия, созданы смертными. Лишь слова Завета, «написанные перстом Божиим» [405] на каменных скрижалях и полученные Моисеем на вершине горы Синай в огне и дыме, не имели ничего общего с рассуждениями людей. Возможно, неслучайно из всех фигур, упомянутых в Ветхом и Новом Заветах, в Коране чаще всего упоминается именно Моисей: всего 137 раз. Слова, приписывавшиеся этому пророку, неоднократно служили источником вдохновения для последователей Мухаммеда. «О народ мой! Войдите в землю священную, которую Аллах предначертал вам» [406]. В первые десятилетия своих завоеваний арабы осознанно именовали себя мухаджирами – «совершившими исход». Через сто лет после смерти Мухаммеда, когда исламские учёные впервые попытались составить его жизнеописание, они интуитивно взяли за образец жизнь Моисея. Возраст Пророка, когда он впервые получил откровение от Бога; бегство его последователей из страны идолопоклонников; смерть, настигшая его ещё до вступления в Святую землю, – вопреки тому, что сообщали известия, достигшие в 634 г. Карфагена. Все эти эпизоды повторяют этапы жизненного пути иудейского пророка, к которому Бог проявил исключительную благосклонность. Исламские биографы до того преуспели в использовании элементов различных традиций, связанных с Моисеем, что среди них затерялись свидетельства о жизни исторического Мухаммеда. Последнего и самого благословенного из пророков, посланных Богом, чтобы наставить человечество на путь истинный, надлежало сравнивать лишь с одним из его предшественников:
«…пришёл к нему Великий Намус – архангел Гавриил, который приходил к Мусе (Моисею). Он – Пророк этой нации» [407].
За два года до вторжения арабов в Палестину Ираклий приказал насильно крестить евреев, заботясь о безопасности христианской империи. Даже в страшном сне не мог он себе представить грядущие потрясения, которым суждено было лишить Константинополь богатейших провинций. Но военная угроза со стороны сарацин была лишь частью куда более значительной проблемы. Это испытание по сути напоминало то, что веками ранее вынудило Павла составить отчаянное Послание к галатам. Павел отстаивал принцип, впоследствии окончательно и бесповоротно отделивший христианство от иудаизма. Должно быть, крещёным евреям это было легче понять, чем людям, воспитанным в христианстве, большинство из которых не были знакомы с иудеями и ни разу с ними не разговаривали. Принять Христа – значит признать, что Бог может написать заповеди на скрижалях человеческого сердца. Тем из иудеев Карфагена, кто после вынужденного крещения искренне перешёл в новую веру, именно эта мысль, эта перемена в мировоззрении казалась самой потрясающей: «Не законом Моисея спасётся вся живая тварь, но новым, поднимающимся теперь законом» [408]. Смерть Христа на кресте открыла человечеству путь ко всеобщему спасению. Ни евреям, ни кому-либо ещё больше не нужно делать обрезание, отказываться от свинины и исполнять строгие правила жертвоприношения. Значение имеет лишь тот закон, который написан Богом на скрижали человеческой совести. «Люби – и делай, что хочешь» [409].
Это формула Августина. Нигде на латинском Западе о глубинном смысле христианского учения не рассуждали так блестяще, как в Африке. Нигде подобные рассуждения не оказывали настолько сильное влияние на общество. В Карфагене даже среди евреев, обращённых в новую веру насильно, нашлись те, кто искренне принял её важнейшие положения. Пожалуй, это соответствовало духу карфагенского христианства – суровому и пылкому, авторитарному и неспокойному. Церковь Карфагена не сомневалась в своих силах, словно была убеждена, что в самом деле постигла Божьи законы.
Но вот возникло новое понимание божественных законов – и его приверженцы, в отличие от иудеев, управляли могучей, постоянно расширяющейся империей. В 670 г. Карфагена достигли страшные слухи о набеге на Африку, в результате которого тысячи христиан были угнаны в рабство. В последующие десятилетия подобные вторжения происходили всё чаще; крепости, города, целые области и провинции оказывались под властью оккупантов. Наконец, в 695 г. часовые на стенах Карфагена разглядели на горизонте облако пыли. Оно всё увеличивалось; затем заблестело – в лучах солнца сверкало оружие. А затем видны стали люди, кони и осадные машины.
Сарацины были уже здесь.
Исход по-английски
Чтобы окончательно вырвать из рук христиан Карфаген, сарацинам пришлось брать его дважды. Захватив город во второй раз, перерезав одних его обитателей и поработив других, завоеватели сровняли карфагенские здания с землёй. Оставшиеся от построек кирпичи по берегу залива перевезли на холм, на котором стоял городок Тунис. Веками он находился в тени Карфагена; но теперь пришло его время. Строительство новой столицы из того, что осталось от старой, стало символом победы ислама над одним из оплотов западного христианства – городом Киприана, Доната, Августина. Ничто не предвещало такого поворота событий. Веками вера христиан Африки была пламенной, и они всеми силами поддерживали её огонь. Святой Дух руководил ими, как Моисей вёл через пустыню народ Израиля. И вот Африка оказалась во власти народа воинов, которые считали, что сами совершают исход. Впервые за четыреста лет африканцы подчинились правителям, христиан презиравшим. В Тунисе, как и в Иерусалиме, завоеватели не замедлили продемонстрировать, что на смену старому откровению пришло новое, данное Богом и не искажённое людьми. Из обломков стен и колонн Карфагена возводились не церкви, а культовые сооружения, по-арабски именовавшиеся «масджид» – мечети.
В то время как древние центры христианства склонялись под натиском сарацин, новые горизонты оставались открытыми. Бежавшие от мухаджиров стекались в Рим, но не все изгнанники оседали там. Лет за тридцать до падения Карфагена грек из Тарса, родного города Павла, учившийся в Сирии и Константинополе и прославившийся своими познаниями, сел на корабль, который направлялся в Марсель. Кругозором Феодор не уступал эрудитам древности: он мог рассуждать и о нагруженных арбузами верблюдах Месопотамии, и о персидской утвари, и о городах, посещённых некогда Павлом. Чем дальше он продвигался на север Франкии – при себе у него было разрешение от самого короля, – тем чаще в его воспоминания вплетались сюжеты Священного Писания. И всё же Феодор, назначенный римским папой на далёкую и не самую завидную епископскую кафедру, в дороге отнюдь не ощущал себя чужаком. Связи, обеспечивавшие единство Вселенской Церкви, всё ещё были прочны. В Париже он переждал зиму у местного епископа, а с наступлением весны вновь устремился на север. Феодору было за шестьдесят; утомлённый странствиями, он наконец достиг цели путешествия: места, расположенного «далеко за пределами круга земель, на острове в Океане» [410]. Феодор был послан в Британию.
Точнее, в королевство Кент. На первый взгляд Кентербери – комплекс, состоявший из руин римского времени и построенных позднее длинных зданий с соломенными крышами – казался не самой подходящей резиденцией для епископа, претендовавшего на первенство во всей Британии. Однако с точки зрения Рима он был удобно расположен; а именно из Рима в 597 г. в Кент прибыли монахи, посланные Григорием. В Британии, на родине Пелагия и Патрика, христианство пустило глубокие корни; но когда римляне потеряли контроль над островом, корни эти местами засохли, а местами были выкорчеваны и растоптаны. Воинственные германские вожди установили контроль над третью острова – самыми богатыми его областями – и создали здесь собственные королевства. Одни завоеватели звались англами, другие – саксами, третьи – ютами, но все они оставались гордыми приверженцами язычества. В отличие от франков, принявших веру покорённого народа, христианство они откровенно презирали. И всё же они внимательно следили за тем, что происходило вдали от их берегов. Им было известно и о могуществе франкских королей, и о притягательности Рима. Посланника римского папы в Британии приняли сдержанно. Король Кента, обдумав слова Августина [411] о загадочном откровении и взвесив разнообразные возможности, которые открывались перед перешедшим в новую веру правителем, согласился на крещение. В последующие десятилетия так же поступили ещё несколько владык различных территорий на востоке Британии. Конечно, без затруднений не обошлось. За приливами следовали отливы: порой предпочтения королей резко менялись, и епископам приходилось спасаться бегством; порой самих королей их соперники-язычники свергали и приносили в жертву. Тем не менее к моменту прибытия Феодора большинство знатных англов и саксов уже приобщились к христианской вере – и остались довольны. Этим правителям жизнь человеческая казалась скоротечной, подобной воробью, пролетающему через согретый очагом зал, чтобы вырваться наружу и вновь оказаться во власти зимней вьюги. «И неведомо нам, что будет и что было прежде. Если новое учение даст нам знание об этом, то нам следует его принять» [412].
Знания, доступ к которым открывало это решение, касались не только загробной жизни. От нового архиепископа Кентерберийского, учившегося в далёкой Сирии, новообращённые уроженцы Британии узнали об удивительном, завораживающем мире. Вместе с Феодором из Рима прибыл ещё один изгнанник, африканец по имени Адриан; вместе они основали в Кентербери школу, где преподавались и греческий, и латинский языки. «И желания всех были устремлены к радостям Небесного Царства, о котором они лишь недавно услышали; те же, кто искал наставления в священных науках, всегда имели под рукой учителей» [413]. Так вспоминал о своих покойных учителях Беда, юный монах из англов. Сам он, человек исключительных дарований, стал живым воплощением духа безграничных возможностей, воцарившегося в Британии благодаря трудам двух изгнанников. В своих комментариях к Священному Писанию Беда с искренней грустью констатировал, что никогда не увидит Аравии, Индии, Иудеи или Египта, – и тут же радовался, что у него есть возможность читать о них в книгах. Более того: он мог измерять и выверять само время, от самого начала до самого конца. Беда, живший в землях, где сосуществовало множество систем летосчисления, и из-за этого постоянно возникала путаница, яснее, чем все прежние христианские учёные, осознал, что в круговороте эпох был лишь один по-настоящему поворотный момент. Опираясь на таблицы, составленные двумя веками ранее монахом с черноморского побережья, он избрал в качестве точки отсчёта момент Боговоплощения – вхождения божественного начала во чрево Девы Марии. Впервые события стали датировать в зависимости от того, произошли они до Рождества Христова или anno Domini – «в лето Господне…». Это было грандиозное изменение – и оно прижилось. Само время стало поистине христианским.
Как и мусульманский военачальник, разоривший Карфаген, чтобы соорудить из его руин мечети Туниса, Беда верил, что живёт в эпоху преобразований, совершающихся по воле Божьей. Большую часть жизни он провёл в монастыре Ярроу, построенном франкскими зодчими из остатков древних крепостных сооружений там, где когда-то проходила северная граница римской державы. Самому Беде осуществлённое здесь казалось невероятным. С момента основания монастыря рядом с устьем огромной реки, среди песка и ила, прошло всего несколько десятилетий, а чтение псалмов уже заглушало пронзительные крики морских птиц. В стране, жители которой приняли христианство совсем недавно, возникла библиотека, размерами не уступавшая книжным собраниям Рима. Удивительные перемены снова и снова приводили Беду в восторг. Местные короли теперь разбивали серебряные чаши и раздавали драгоценные обломки беднякам; знатные люди тратили огромные суммы, чтобы посетить центры христианской учёности. Основатель Ярроу, Бископ Бадусинг, был в Риме шесть раз и привёз оттуда «большое количество всевозможных книг» [414], а также шёлковые ткани, мощи святых и итальянского регента для хора. В Кентербери Феодор и Адриан отправились вместе с Бископом. Сопровождать нового архиепископа ему было поручено самим папой. Бископ получил и латинское имя – Бенедикт. Уже очень давно никто в Британии не мог похвастаться такой связью с Римом.
И всё же Беда и его монастырь питались не из одного, а из двух источников христианской веры. Благословения были ниспосланы им не только из древних центров христианства, но и из соседней Ирландии. В христианизации Нортумбрии, королевства англов, на землях которого и был возведён Ярроу, ирландские монахи сыграли не менее важную роль, чем средиземноморские епископы. На жителей Нортумбрии оказал воздействие тот же несокрушимый дух самоотречения, который когда-то впечатлил франков. Беда, посвятивший всю жизнь учёным занятиям, любовно и уважительно описывал подвиги монахов, вдохновившихся примером ирландцев и избравших более суровый путь. Они бодрствовали посреди ледяных морских волн, преодолевали страх перед чумой, чтобы утешить и исцелить заболевших, жили в глуши среди воронов, орлов и выдр. В том, что касается календаря и праздников, Церковь Нортумбрии последовала примеру Рима, а не Ирландии; но Беда не сомневался, что на неё оказали влияние обе традиции. Дух Колумбана заслуживал глубочайшего уважения. Встретив епископа, который, проявляя смирение, всегда путешествовал только пешком, Феодор приказал ему преодолевать большие расстояния верхом на лошади. Дав же ему лошадь, архиепископ, словно слуга, помог ему сесть в седло – потому что, по словам Беды, распознал в нём «святого мужа» [415].
Что же это слияние римского и ирландского духа говорило о планах Господа в отношении народа самого Беды? Над этим вопросом великий христианский мыслитель бился в последние годы своей жизни. Монах, с юных лет изучавший Священное Писание, знал, где искать ответ. Как арабские учёные, создавая жизнеописание своего пророка, опирались на рассказы о Моисее, так и Беда, пытаясь осмыслить историю своего народа, обратился к Ветхому Завету. Как и Пятикнижие, великий исторический труд Беды состоит из пяти частей. Британия – остров, славящийся драгоценными металлами, пастбищами и моллюсками, – изображена в нём как Земля обетованная. Рассказывается, как жители Британии, взвешенные Богом на весах и найденные легковесными [416], были лишены своего наследия, а англы, саксы и юты, совершившие исход за море, описаны как орудие Божьего гнева. Короли Нортумбрии, отказавшиеся от идолопоклонства и искупившие свои грехи, побеждают своих врагов-язычников так же, как Моисей одолел воинов фараона – не просто предав их мечу, а похоронив их под водой: «Многие из тех, кто не пал от меча, утонули во время бегства» [417]. Такими словами Беда с удовлетворением завершает рассказ об особенно важной победе христианского войска. Крещение сделало англов членами вселенской Церкви, но оно же, судя по «Истории» Беды, подарило им нечто совсем иное: тень намёка на то, что, возможно, именно они – новый избранный народ.
В отличие от арабов Беда не мог, конечно, претендовать на происхождение от Авраама. В Нортумбрии не было ничего, напоминавшего разнообразие традиций – иудейских, самаритянских, христианских, – с давних пор смешивавшихся в великом плавильном котле Ближнего Востока. Но Беда работал с тем, что было ему доступно. Почему Григорий направил сюда миссию, чтобы спасти его, Беды, народ? Если верить Беде, всё началось с того, что на римском рынке рабов римский папа увидел белокурых мальчиков и, поражённый их красотой, спросил, откуда они родом. Узнав, что рабы происходят из народа, который называется «англы», Григорий произнёс судьбоносный каламбур: «Добро, – сказал он, – ибо у них лица ангелов, и они достойны приобщиться к ангелам на небесах» [418]. Неудивительно, что эта игра слов очень полюбилась жителям Нортумбрии. Они утверждали, что в Судный день Григорий будет защищать их перед Христом. Беда же пошёл ещё дальше. В своей «Истории» он распространил очарование ангельского звания на обитателей всех королевств, основанных в Британии народами, совершившими исход по водам Северного моря: не только на англов, но и на саксов с ютами. Теперь они были не просто новым Израилем; от них уже исходило подобие небесного сияния. Во всяком случае, на это уповал Беда. Многим такие надежды показались бы напрасными. Даже англы, не говоря уже о саксах и ютах, не считали себя единым народом. Несмотря на распространение христианства, их земли остались лоскутным одеялом из множества королевств, во главе которых стояли алчные воинственные вожди. Но слишком ярким был образ, созданный Бедой, чтобы его пленительное сияние просто погасло. Со временем саксы и юты в самом деле осознали единство трёх народов – и даже сами приняли имя англов. После объединения народов их владения по-латински стали называть словом Anglia, а на их собственном языке – Englalonde. Так наследие священных текстов изменило представления людей о самих себе не только на Ближнем Востоке, но и в Британии. Элементы рассказа об Исходе, легко различимые в историях, которые рассказывали о себе мусульмане, на другом конце земли стали основой мифа, благодаря которому появился на свет народ англичан.
Столкновение цивилизаций
Беда ничего не знал об исламе. Слишком далеко от него находилась держава мусульман. Даже византийцев – так именовали себя жители Константинополя, столицы Римской империи, – не очень-то интересовало, во что на самом деле верили их противники. Им казалось, что ислам – всего лишь очередная ересь, а значит, христиане имеют полное право относиться к нему пренебрежительно. Беда, живший в монастыре на берегу Северного моря, даже в этом не был уверен. Из свидетельств Писания и рассказов паломников, посещавших Святую землю, он сделал вывод, что сарацины – по всей видимости, язычники, поклоняющиеся утренней звезде. Его больше беспокоил успех их завоеваний. Беда знал, что разрушением Карфагена они не ограничились. В 725 г. он сделал последнюю запись в хронике, начатой рассказом о Сотворении мира, изложив подробности их последующих походов. Беда пишет о том, как арабы дошли до стен Константинополя и три года осаждали город, прежде чем были отброшены; о том, как сарацинские пираты стали бичом Западного Средиземноморья; о том, как останки Августина перенесли в Италию в отчаянной попытке спасти их от осквернения. Через четыре года в небе появились две огненные кометы, такие яркие, что казалось, будто весь север объял пожар. Беда счёл их страшным знамением неминуемого приближения сарацин. И он не ошибся.
В 731 г. великий монастырь Люксёй, основанный Колумбаном, подвергся нападению арабских всадников. Монахи были убиты, не считая тех, кто смог спастись бегством. Прошло всего два десятилетия с тех пор, как воины ислама впервые ступили на землю Испании. За это время они успели сокрушить королевство вестготов и подчинили себе правителей различных областей Иберийского полуострова. Лишь жители его северных районов, гористых и диких, продолжали оказывать мусульманам сопротивление. Наслышанные о богатствах Франкии, лежавшей по другую сторону Пиренеев, арабы продвигались всё дальше. В ходе одного из набегов была похищена дочь герцога Аквитании, отправленная впоследствии в Сирию. В 732 г. в крупном сражении был разбит сам герцог. Город Бордо предали огню. Но и этого было арабам мало. Совсем близко, на реке Луаре, находился богатейший монастырь Франкии. Захватчики не могли устоять перед искушением. В октябре того же года, хотя время для военных операций было неподходящее, арабы устремились на север. Целью похода стала обитель Святого Мартина в Туре.
Поход окончился неудачей. Одолеть Мартина было не так-то просто. Святотатцы, посягнувшие на его обитель, возмутили всех франков без исключения. Неудивительно, что чуть севернее Пуатье арабы натолкнулись на враждебное войско. Франки стояли неподвижно, «так что их плотные ряды, казалось, обледенели» [419]. Арабы, вместо того чтобы отступить и тем самым признать христианского святого победителем, попытались поколебать эти ряды. Им это не удалось. В битве погиб предводитель арабов; выжившие мусульмане скрылись под покровом ночи. Разграбляя и сжигая всё, что попадалось им на пути, они возвратились в Аль-Андалус – так они именовали Испанию. Грандиозная волна исламского завоевания Запада остановилась. Никогда больше арабские всадники не угрожали гробнице Мартина Турского. Набеги на земли за Пиренеями не прекращались ещё несколько десятилетий, но надежд на покорение Франкии вслед за Аль-Андалусом никто из мусульман уже не питал. Франки, напротив, перешли в наступление. Теперь талантливый военачальник, одержавший победу при Пуатье, опустошал земли своих врагов. В жилах Карла по прозвищу Мартелл – «Молот» – не текла королевская кровь, но ему удалось сосредоточить в своих руках такую власть, что по сравнению с ним наследники Хлодвига казались беспомощными ничтожествами. Его владения к северу от Луары включали в себя земли двух прежде независимых друг от друга франкских королевств: центром одного был Париж, другое располагалось в долине Рейна. После битвы при Пуатье его власть распространилась также на Прованс и Аквитанию. Арабские гарнизоны были изгнаны из могучих крепостей Арля и Авиньона. Из Аль-Андалуса морем отправили подкрепление, но у Нарбонны франки уничтожили и его. Арабы, бежавшие с поля сражения, тщетно пытались вплавь добраться до своих кораблей; в мелководных лагунах их настигли копья победителей. К моменту смерти Карла Мартелла в 741 г. власть франков распространилась на земли от Пиренеев до Дуная.
И всё же прославила Карла, прозванного Молотом, именно победа при Пуатье. Следует, правда, признать, что во Франкии у него были и недоброжелатели. Одних смущала его жажда власти, и они рассказывали, что тело Карла прямо из гробницы утащил в подземное царство дракон. Но верилось в это немногим. Большинство франков видели в свершениях Карла повод для тщеславия, весьма характерного для этой эпохи: убеждённости в том, что именно их Бог сделал новым избранным народом. В 751 г. сын Карла Пипин окончательно отстранил от власти потомков Хлодвига; этот переворот стал возможен благодаря достижениям его отца. «Вознесено имя народа вашего над множеством разнородных племён» [420]. В этом уверял нового короля сам папа римский. Убеждённость в том, что Карл Мартелл был вторым Иисусом Навином, завоевателем Земли обетованной, стала основой франкского самомнения. Для меча Карла сарацины были что солома [421]. С годами появлялись всё более поразительные оценки количества павших при Пуатье. Всего через несколько десятилетий после сражения говорили уже едва ли не о четырёхстах тысячах.
Таким образом, у франков с их злейшими врагами было немало общего. И те и другие верили, что именно им Бог дал право подчинять своей власти иные народы; и те и другие подкрепляли свои воинственные притязания риторикой, унаследованной от иудейского Писания. Язычник, прибывший из-за восточных границ державы франков, датчанин или сакс, наверняка не заметил бы существенных различий между сторонами, столкнувшимися на поле битвы при Пуатье. И христиане, и мусульмане почитали единое всемогущее божество, утверждали, что в бою их оберегают ангелы, верили, что они – наследники Авраама.
В действительности сходство между противниками лишь обостряло различия. От исхода битвы при Пуатье зависело больше, чем могли предположить франки. Далеко от их королевства, в великих городах Ближнего Востока, мусульманские учёные постепенно подготавливали новые основания для ислама и его притязаний на мировое господство. Завоевав земли, на которых тысячелетиями складывались величайшие государственные и правовые традиции, арабы столкнулись с неизбежной проблемой. Как организовать эффективное управление огромной империей? Не на все возникавшие у них вопросы можно было отыскать ответы в Коране. Отсутствовали в нём и указания относительно самых тривиальных аспектов повседневной жизни: например, разрешено ли верующему справлять нужду в кустах, носить одежду из шёлка или завести собаку; и можно ли мужчинам бриться, а женщинам – красить волосы в чёрный цвет; и каким образом предпочтительнее чистить зубы. Если бы арабы просто стали соблюдать законы и обычаи покорённых народов, завоевателям наверняка пришлось бы рано или поздно поделиться с завоёванными властью. Хуже того, религиозные основания этой власти оказались бы безнадёжно скомпрометированы. Поэтому арабы, в отличие от франков или вестготов, отказывались признать, что заимствуют законодательство у тех, кого подчинили своей власти. Вместо этого они ссылались на самый уважаемый, неразрывно связанный с исламом источник: на слова самого Пророка. На Западе решался исход сражения при Пуатье, а на Востоке в это же самое время составлялись сборники изречений, приписывающихся Мухаммеду. Постепенно сформировался целый свод законов, получивший название «Сунна». В её состав могли быть включены всевозможные элементы римского и персидского законодательства, разнообразные сирийские и месопотамские обычаи. Достаточно было убедительно представить эти нормы как оглашённые Пророком – ведь всё, сказанное Мухаммедом, воспринималось как одобренное Богом.
Для христиан появление мусульманского законодательства стало судьбоносным испытанием. Трудно было представить более решительный вызов их вековой вере в то, что истинный закон Божий написан на скрижалях человеческих сердец. Теперь свод священных предписаний, охватывающих все аспекты человеческого бытия и подробно объясняющий, как людям следует поступать, чтобы исполнять волю Бога, был уже не только у иудеев. Иудейские учёные – раввины – приступили к созданию Талмуда, исключительно объёмного сборника правовых норм, задолго до арабских завоеваний, но он никогда не представлял для наследия Павла такой угрозы, как Сунна. Мусульмане, в отличие от иудеев, не были многострадальным меньшинством, вынужденным терпеть нападки христианских императоров и королей. Воины ислама завладели обширными и процветающими территориями и надеялись, что их империя будет только расширяться. Если бы Франкия повторила судьбу Африки и власть над ней надолго перешла бы в руки мусульман, франки, как и африканцы, рано или поздно пришли бы к пониманию Бога и Его Закона, характерному для ислама. А значит, радикально изменились бы и фундаментальные принципы латинского христианства. Вряд ли кто-то из сражавшихся при Пуатье сознавал, что от исхода битвы зависела судьба наследия святого Павла.
«Но вы – род избранный, царственное священство, народ святой, люди, взятые в удел…» [422] Папа римский, цитируя эти строки Священного Писания в своём послании к Пипину, не просто льстил франкам; это было признание суровой реальности. Постепенно в глазах папства воплощением христианской власти становилась именно империя наследников Карла Мартелла – Каролингов. Папа Павел I, в отличие от своих предшественников, не стал сообщать о своём избрании императору, правившему в Константинополе. Вместо этого он отправил послание Пипину. Византийцы продолжали бороться за выживание, отражая натиск мусульманских армий, но христианам Рима, не говоря уже о Франкии и Нортумбрии, казались чем дальше, тем сильнее народом слишком далёким и чуждым. Ещё более смутными становились представления о землях, веками служивших великими центрами христианской веры: о Сирии и о Палестине, о Египте и об Африке. Дни, когда такой человек, как Феодор, мог свободно добраться из Тарса до Кентербери, остались в прошлом. На Средиземном море господствовали сарацины; христианам было опасно путешествовать по его волнам. Мир был расколот надвое. Эпоха подошла к концу.
Христианский мир
VIII. Обращение
Фризия, 754 г.
Рассвет едва забрезжил, а в лагере на берегах реки Борн уже вовсю кипела жизнь. Всем руководил человек по имени Бонифаций: ему шёл уже восьмой десяток, но он казался неутомимым, словно годы были над ним не властны. Сорок лет минуло с тех пор, как он впервые совершил путешествие в земли Фризии. И вот Бонифаций вернулся, чтобы собрать с её болот и илистых пойм огромный урожай душ. Миссионерство давно стало для него главным делом жизни. Бонифаций родился в британском Девоне, в саксонском королевстве Уэссекс, и язычников, живших на другом берегу Северного моря, считал дальними родственниками. В письмах он регулярно просил своих соотечественников молиться об обращении жителей Фризии в христианство. «Сжальтесь над ними, ибо и сами они говорят, что мы с ними происходим от одной крови и от одних костей» [423]. Проведя в странствиях несколько недель, посетив один за другим множество разбросанных по Фризии хуторов, Бонифаций призвал всех обращённых в новую веру собраться вместе, чтобы подтвердить данные при крещении клятвы. День обещал быть для него радостным.
Как только солнечные лучи пробились сквозь утренние облака, к месту встречи прибыли первые лодки. Высадившись на берег, группа мужчин зашагала прочь от реки и приблизилась к лагерю. Вдруг засверкали мечи. Раздался выстрел из лука. Послышались крики. Бонифаций вышел из палатки, но было уже слишком поздно. Пираты добрались до лагеря; спутники Бонифация отчаянно пытались от них отбиться. Сам старец, однако, повёл себя иначе. Христос, когда его арестовали, приказал Петру убрать меч; и теперь Бонифаций по примеру своего Господа велел собственным ученикам сложить оружие. Высокий старик собрал вокруг себя остальных священников и призвал их быть благодарными, что настал час избавления. Разбойники изрубили его на части. Удары были столь яростными, что дважды меч пронзил книгу, которую Бонифаций держал в руках. Позднее её обнаружат на месте преступления и с тех пор будут трепетно хранить как свидетельство его мученической смерти.
«Итак идите, научите все народы…» Так заповедовал Сам Христос. Августин, настаивая, что Церковь предназначена для всего человечества, подчёркивал это, обращаясь также к Книге Бытия. В ней содержится рассказ о том, как Бог наслал потоп, покрывший всю землю, а также о том, как праведник по имени Ной, предупреждённый Богом, соорудил огромный ковчег, в котором укрылись по два живых существа каждого вида. Миссия христиан состояла в том, чтобы построить ковчег, который вместил бы весь мир. «Итак, этот небесный град, пока он находится в земном странствовании, призывает граждан из всех народов и набирает странствующее общество во всех языках…» [424] Но Августин, верный миссионерскому духу Павла, был исключением, только подтверждавшим общее правило. Большинство его современников, с юности наученные презирать варваров, полагали, что христианство – дар слишком ценный, чтобы делиться им с дикарями, обитающими за пределами римской державы. Немногочисленные миссии направлялись в земли по ту сторону границы не для того, чтобы обращать в новую веру местных жителей, а для духовного окормления пленных христиан. К примеру, в 340 г. священник Вульфила, потомок каппадокийцев, в результате набега угнанных в рабство готов, был назначен «епископом христиан, живущих среди готов». По ту сторону Дуная он прослужил семь лет, однако, неожиданно столкнувшись с гонением, не замедлил увести свою паству на римскую территорию. В конце концов, место христиан было именно там. С тех пор как западная часть империи распалась, прошли века, но подобное отношение всё ещё сохранялось. Даже епископы, открытые внешним веяниям, полагали, что между королевствами, возникшими на бывших римских землях, и всем остальным миром существует различие – принципиальное и самоочевидное. Григорий отправил миссию в Кент в том числе и потому, что знал: Британия некогда была римской провинцией. Языческие обычаи её новых правителей оскорбляли его не только как христианина, но и как римлянина.
Впрочем, для самих англов и саксов подобные рассуждения ничего не значили. Хоть они и были безмерно благодарны Григорию за его роль в их обращении в христианство, лояльность папству вовсе не предусматривала, с их точки зрения, преданности какому-то давно исчезнувшему с лица земли римскому имперскому порядку. Англосаксонских монахов языческая тьма, сгущавшаяся над восточными областями Германии – от берегов Северного моря до обширных лесов в глубине страны, – убеждала вовсе не в том, что дикость в этих краях неистребима и к ним лучше просто не приближаться, а, наоборот, в том, что именно здесь существует острая потребность в свете. Ведь христиане могли и должны были осветить весь мир сиянием Христа. Монахов Британии вдохновляли не традиции римского империализма, а примеры Патрика и Колумбана. Трудности были не препятствием на этом пути, а его целью. О том, с чем могли столкнуться миссионеры, ходили ужасающие слухи. Говорили, что Вотан, князь демонов, которых германцы почитают как богов, требует страшной дани в виде человеческих жертвоприношений. В Нижних Землях пленников топили во время приливов, в Саксонии – вешали на деревьях и сажали на кол. Вырезанные на камнях руны красили христианской кровью. Во всяком случае, ходили такие разговоры; но англосаксонских монахов они не пугали, а лишь убеждали в важности их миссии. Им предстояло положить конец власти демонов на землях, по праву принадлежавших Христу.
Монахи не хуже других понимали, что значит родиться заново. «Древнее прошло, теперь всё новое!» [425] Это восклицание Павла, наполненное революционным духом, ощущением того, что весь мировой порядок был взвешен на весах и найден легковесным, для таких людей, как Бонифаций, значило гораздо больше, чем для уроженцев более престижных уголков христианского мира. В Риме и Константинополе Церковь поражала своим великолепием; трудно было представить себе, что когда-то она восставала против господствовавшего порядка. И всё же её ритуалы и священные тексты несли в себе образ перемен как позитивного процесса, которому не следовало противиться, пути к лучшему будущему для всего человечества. Бонифаций, представитель народа западных саксов, совсем недавно принявшего христианство, был восхищён этим сияющим образом. Мысль о том, что мир может перевернуться с ног на голову, его не страшила. Напротив, он чувствовал, что сам, как некогда Павел, призван служить орудием разрушения прошлого.
Изгнать древность, искоренить обычай – это устрашающее начинание многим народам, жившим в других местах и в другие времена, показалось бы практически немыслимым. Большая часть человечества всегда относилась к нововведениям с недоверием. Не были исключением и соотечественники Бонифация. Многие среди англов и саксов боялись расстаться с прошлым: как короли, гордившиеся происхождением от Вотана, так и крестьяне, озлобленные на монахов за то, что они «лишили людей старинных способов богопочитания» [426]. Ныне, однако, преображалось само время: не прошло и десяти лет с тех пор, как Бонифаций прибыл в Нижние Земли, а миссионеры уже начали датировать события по примеру Беды: anno Domini, «в лето Господне…». Так они могли оттеснить старый порядок, казавшийся язычникам вечным, туда, где ему было самое место: в отдалённые пределы христианского летосчисления. Происхождению от Вотана придавалось такое значение, что совсем стереть его имя из родословных королей не представлялось возможным; но монахи не замедлили лишить его статуса божества и объявить простым смертным, жившим в стародавние времена. Схожим образом удалось приспособить для нужд англосаксонской Церкви и годовой цикл, и представления о жизни и смерти. Языческий подземный мир, последний приют всех умерших, который саксы называли hel, в текстах монахов превратился в обитель проклятых. Название весеннего праздника Эостра (Eostre), которое, по версии Беды, произошло от имени языческой богини, стало использоваться для обозначения величайшего христианского торжества. Такова этимология английских слов hell («ад») и Easter («Пасха»). Учение Церкви облачилось в англосаксонские одежды, но это свидетельствовало не о победе языческого прошлого, а, наоборот, о его окончательном разгроме. Христиане спокойно использовали древние образы для своих целей, потому что языческие божества были сброшены с престолов, расплавлены светочем Христа или изгнаны туда, где рыщут чудовища, на болота или на одинокие холмы. Древние трофеи стали лишь украшением для триумфа нового мира.
Сам Бонифаций продемонстрировал это наглядно. В 722 г. в Риме папа рукоположил его в епископы и официально направил в земли к востоку от Рейна, чтобы обращать в христианство язычников. Сначала он прибыл в Центральную Германию, а вскоре оказался у самых дальних рубежей христианского мира. В месте под названием Гайснер, на границе Тюрингии и земель язычников-саксов, рос огромный дуб, посвящённый Тунору, исключительно могущественному и грозному богу. Говорили, что своим молотом он может разрушать горы, а под его колесницей, запряжённой козлами, дрожит вся земля. Бонифаций срубил этот дуб и построил из его древесины церковь. Не в первый раз топор дровосека использовался, чтобы посрамить демонов. В Утрехте, крепости на северном берегу Рейна, которая служила англосаксонским монахам базой для миссии к фризам, находился топор из полированного камня, о котором уверенно говорили, что некогда он принадлежал святому Мартину. Рассказывали, что Мартин, стремясь продемонстрировать мощь Имени Христа, встал прямо перед падающим деревом – и остался жив. Срубив дуб Тунора, Бонифаций совершил не менее смелый поступок. То, что он не стал жертвой удара молнии или гнева местных жителей, удивило многих. Оставшийся от могучего дерева пень служил зримым подтверждением слов миссионера: Христос победил Тунора. Гайснер по-прежнему притягивал паломников, но теперь они приходили поклониться молельне, построенной из свежих дубовых досок.
Бонифаций, конечно, осознавал, что до успешного завершения миссии было ещё далеко. Нельзя было привести людей ко Христу, просто срубив какое-то дерево. Даже крестившись, новообращённые по-прежнему придерживались отвратительных привычек: приносили жертвы источникам и предсказывали будущее по внутренностям. Бонифация привело в ужас то, с чем он столкнулся в землях к востоку от Рейна, находившихся под контролем франков, – в Гессене, Тюрингии и Швабии. Христианские общины существовали здесь веками, но за века они погрязли в языческих обычаях. Местные торговцы продавали саксам рабов для человеческих жертвоприношений; люди знатные скрывали идолопоклонство «под одним только именем христианства» [427]; священники приносили в жертву быков и козлов; епископы распутствовали и передавали епископские кафедры по наследству, хуже того, у них практиковалась чудовищная кровная месть. Бонифаций не мог допустить, чтобы такие христиане были предоставлены сами себе. Поэтому он отложил путешествие в глубь саксонских лесов, о котором давно мечтал, и занялся реформированием существовавших общин. Это был тяжёлый труд, но суровый и требовательный Бонифаций не жалел сил, чтобы заново воздвигнуть церкви Восточной Франкии на достойном – с его точки зрения – основании. Местные епископы относились к его нравоучениям с нескрываемым презрением, но он платил им той же монетой. Бонифаций никогда не поступался принципами, но при этом как никто другой умел располагать к себе влиятельных покровителей. Помимо римского папы, ему благоволил сам Карл Мартелл. У военачальника были собственные планы на восточные пределы франкских владений, и решительный настрой Бонифация пришёлся ему по душе. Вынужденный отказаться от спасения душ язычников и заискивать перед властелином при дворе, Бонифаций измучился, но преуспел: к концу жизни ему удалось реорганизовать церковные общины к востоку от Рейна практически по своему образу и подобию. Когда, наконец, он счёл возможным вернуться к миссии, которую считал своим главным делом, жить ему оставалось менее года, но к этому времени он приобрёл в Церкви Франкии непререкаемый авторитет.
Обратить в христианство – значит обучить. Для франков этот великий урок Бонифация не прошёл даром. Мученическая кончина окружила его деяния ореолом святости, который напоминал королям и священникам о строгом, непреклонном чувстве долга перед Богом. Но не успели язычники расправиться с Бонифацием среди камышей и болот Фризии, как примеру миссионеров, стремившихся распространить христианство в восточных землях, последовали совсем другие силы. На смену прежним методам пришёл новый, гораздо более воинственный подход к искоренению язычества. Бонифаций готов был принять смерть, лишь бы его ученики не хватались за мечи; но франкские власти этой его готовности, очевидно, не разделяли. Всего через три дня после разбойного нападения на миссионеров отряд воинов-христиан выследил убийц, настиг их и истребил. Их жён и детей угнали в рабство. Их добыча теперь стала добычей христиан. О случившемся быстро узнали язычники, затаившиеся в крепостях, разбросанных по всей Фризии. У солдат получилось то, чего самому Бонифацию добиться так и не удалось. «После смерти его» язычники «признали истинность учения, которое они при жизни его отвергали, устрашённые средством божественного обличения» [428].
Об этом способе обращения язычников в христианство Каролинги вспоминали ещё не раз.
Мечом и пером
Летом 772 г., через полвека после того, как Бонифаций срубил дуб Тунора, совсем другие люди повалили на землю другое дерево, считавшееся величайшим из саксонских тотемов. Этот грозный фаллический символ был известен всей Саксонии под названием Ирминсуль. Почитатели древних богов верили, что Ирминсуль поддерживает небесный свод. Конечно, это были всего лишь выдумки. После уничтожения святилища небо не упало на землю, хотя самим саксам наверняка казалось, что весь мир вот-вот рухнет. Их землям грозило доселе невиданное разорение. Человек, осквернивший Ирминсуль, был не миссионером, а королём, и стоял во главе самой грозной военной машины Европы. Карл, младший сын Пипина, вступил на престол в декабре минувшего года. Со времён древних цезарей никто на Западе не обладал такой властью. Влияние этого человека, исключительно энергичного и столь же амбициозного, было сравнимо с могуществом владык Рима. В 800 г. в самом Риме римский папа придал этому сравнению официальный характер: он лично короновал правителя франков и провозгласил его Августом, а затем пал ниц перед ним. Веками подобный почёт оказывался лишь одному человеку: императору в Константинополе. Теперь у Запада вновь появился собственный император. Карл не желал признавать, что чем-либо обязан итальянскому епископу, и утверждал, что, если бы ему было известно о планах папы заранее, он бы не разрешил ему себя короновать; но от титула всё же не отказался. Короля франков и «правоверного Императора» [429] грядущие поколения будут помнить как Карла Великого.
В историю Карл вошёл как великий завоеватель. Он правил более сорока лет и успел присоединить к своей державе Северную Италию, отвоевать у арабов Барселону и продвинуться в глубь Среднедунайской равнины. Самой изнурительной и кровавой из всех войн Карла стала война с саксами. Долгие годы продолжалось это противостояние. Карлу, несмотря на подавляющее превосходство его сил, никак не удавалось привести саксов в покорность. Договоры заключались – и тут же нарушались. В Саксонии войска Карла увязли, словно в болоте. Сам он, осознав, что остаётся либо отступить, либо окончательно истощить силы страны, избрал путь затяжной, бескомпромиссной и беспощадной войны. Каждую осень его войска уничтожали урожай, обрекая саксонских крестьян на голод. Целые племена были насильственно переселены в другие области империи. Жестокость Карла тоже была под стать римской, но Август, которому в своё время не удалось покорить земли к востоку от Рейна, был не единственным образцом для нового владыки. Власть Карла Великого была освящена так же, как власть царей Израиля: над ним был проведён обряд помазания. Он властвовал как новый Давид, помазанник Божий. Народ Израиля был народом воинственным. Вульфила, переводивший Священное Писание на готский, намеренно исключил из перевода повествования о войнах, посчитав, что не нужно возбуждать воинственный дух в варварах. Франки, однако, уже давно считались не варварами, а новым Израилем. В 782 г. Карл Великий приказал в один день обезглавить 4500 пленных, следуя примеру Давида, поступившего со своими врагами схожим образом. «И поразил Моавитян и смерил их верёвкою, положив их на землю; и отмерил две верёвки на умерщвление, а одну верёвку на оставление в живых» [430].
Кровавые войны франков, однако, велись не только для того, чтобы устранить угрозу, нависшую над новым Израилем с фланга. Заодно Карл Великий намеревался осуществить нечто невиданное: силой обратить саксов в христианство. К этому решению он пришёл далеко не сразу. Как и все короли в мире, возникшем на руинах Римской империи, Карл с юности привык считать язычников не более чем досадной помехой. Войны с варварами велись, чтобы не дать им выйти из-под контроля – и ради богатой добычи. В отличие от Бонифация, Карл не мог позволить себе обращать язычников в христианство даром. Когда он приказал уничтожить Ирминсуль, золото и серебро, украшавшие святилище, интересовали его не меньше, чем возможность посрамить Тунора. Но чем дольше тянулась война в Саксонии, чем больше становились потери и затраты завоевателей, тем яснее Карл понимал, что его противникам рано или поздно придётся родиться заново. Едва ли не каждое восстание начиналось с сожжения церквей и убийства священников. Саксы слишком сильно запятнали себя службой демонам; чтобы подчинить этот народ по-настоящему, нужно было в буквальном смысле смыть всё, что до сих пор составляло основу его существования. В 776 г., заключив с саксами очередной договор, Карл потребовал от них принять крещение. Бесчисленное множество мужчин, женщин и детей привели к реке, чтобы сделать из них христиан. Через девять лет, подавив очередное восстание, король объявил, что каждый сакс, который «пренебрегает крещением» [431], отныне должен наказываться смертью. Такое же наказание полагалось и за жертвоприношения демонам, и за сожжение трупов, и за употребление мяса во время Великого поста. Прежние основания жизни саксов уничтожались решительно и безжалостно, так, чтобы восстановить их было уже невозможно. Их обломкам, окроплённым кровью, суждено было вечно лежать в грязи. Никогда прежде попытка обратить в христианство целый народ не осуществлялась столь жестоким образом. Создан был кровавый и деспотический прецедент.
Был ли он христианским по своей сути? Едва ли Бонифаций умер ради того, чтобы язычников заставляли креститься под страхом смерти. Неудивительно, что главным критиком новой политики стал соотечественник святого мученика. «Источник веры – воля, а не принуждение» [432]. Это слова Алкуина, блестящего учёного из Нортумбрии, который, возвращаясь из Рима в 781 г., встретил Карла и был приглашён им ко двору. Теперь Алкуин пытался объяснить королю, что язычников следует убеждать, а не принуждать принять христианство: «При первом обращении народов к вере питать их мягкими правилами, как новорождённых питают молоком; иначе суровые правила сделают то, что неокрепший дух изблюёт всё, что выпьет» [433]. Карл не только не возразил Алкуину, но, по всей видимости, прислушался к его советам. В 796 г. политика насильственного крещения была смягчена; годом позже Карл смягчил и законы, данные им покорённым саксам. Король, обожавший обсуждать с Алкуином вопросы теологии, принимая горячие ванны, полностью доверял своему советнику. Он знал, что уроженец Нортумбрии искренне предан идее создания подлинно христианского народа. Алкуин верил, что любой недостаток можно устранить при помощи образования. «Конечно, хороший поступок лучше, чем хорошее знание, однако нужно прежде знать дело, чтобы его сделать» [434]. Выучившись премудрости у наставников Нортумбрии, известных своей строгостью, Алкуин мечтал поделиться плодами христианской учёности со всеми обитателями империи своего покровителя. По его мнению, в усмирении саксов монастыри могли сыграть более важную роль, чем крепости. Но Алкуин тревожился не только за саксов. Христиане, жившие в землях, где с язычеством было уже давно покончено, тоже пребывали во тьме. Могли ли неграмотные люди, ведомые полуграмотными священниками, почерпнуть что-то полезное из доставшихся им в наследство древних текстов: Ветхого и Нового Заветов, канонов Никейского и других Соборов, сочинений Отцов Церкви? И можно ли было без этих текстов прийти к истинному пониманию путей и заповедей Господних? Откуда им вообще было знать, что такое христианство? Недостаточно было озарить светом Христа глухие чащи Саксонии. Нужно было зажечь его в поместьях и на хуторах Франкии. Всё общество нуждалось в реформах.
Карл принял этот вызов. Он знал, что цена величия – колоссальная ответственность. Королю, позволявшему своим подданным блуждать во мраке, закрывавшему глаза на их ошибки, неспособному наставить их на путь истинный, наверняка придётся ответить за всё перед Престолом Божьим. В 789 г., объявив о своём желании «способствовать к утверждению доброй жизни» [435], Карл сослался на пример ветхозаветного царя Иосии, который когда-то обнаружил в Храме список книги Закона, данного Моисею. «Ибо мы читали в Книге Царств, как святой Иосия, обходя данное ему Богом государство, исправляя его и назидая, старался обратить к поклонению истинному Богу» [436]. Но Карл Великий, в отличие от Иосии, не мог сослаться на писаный Завет: ведь его подданные, в отличие от подданных Иосии, не жили по Закону Моисея. Король позволял различным народам, вошедшим в его державу, сохранять собственные правовые системы, разумеется, при условии, что господству франков ничего не угрожало. Тот Закон, покориться которому Карл призывал всех подданных, Закон, единый для всех христиан, не мог уместиться в книге. Он мог быть записан только на скрижалях человеческих сердец. Именно это вынуждало Карла идти на решительные меры: ведь нести Закон Божий в сердце своём способны лишь истинные христиане. Без образования его люди были обречены; только дав им образование, можно было привести их ко Христу. Свою миссию Карл Великий назвал латинским словом correctio – «исправление». Он должен был научить своих подданных истинному знанию о Боге.
«Пусть в этой келье сидят переписчики Божьего слова
И сочинений святых достопочтенных отцов…» [437]
Став в 797 г. настоятелем монастыря в Туре, Алкуин приказал написать эти молитвенные слова над входом в помещение, где монахи занимались важным и трудным делом – переписыванием книг. Под руководством нового аббата обитель стала крупнейшим центром изготовления книг – прежде всего огромных фолиантов, каждый из которых содержал в себе всё Священное Писание. Алкуин, сам выступавший в роли редактора, старался сделать их максимально удобными в использовании. Между словами наконец появились пробелы. Предложения стали начинаться с прописных букв. Впервые для выражения сомнения начали использовать особый символ, напоминавший молнию, – вопросительный знак.
Каждый сборник текстов Священного Писания, по замечанию одного монаха, являл собой «наилучшую библиотеку» [438]. В древней Александрии эти тексты в совокупности именовались ta biblia ta hagia – «священные книги». Со временем и монахи Франкии, чтобы подчеркнуть исключительную святость того, что они переписывали, стали обозначать сборники греческим словом biblia, только записанным латинскими буквами. Так за Ветхим и Новым Заветами закрепилось общее название Biblia – «Книги с большой буквы». Поражало само количество копий, созданных в Туре. Эти книги – издания большого формата, которые легко было читать, – распространились по всей империи Карла Великого, подарив народам латинского Запада нечто совершенно новое: общее для всех Божье Слово, источник откровения, уместившийся под одной обложкой.
Алкуин и его соратники были убеждены, что недостаточно сделать Священное Писание и великое наследие христианской учёности доступным только для людей грамотных. Они знали, что города, прячущиеся за величественными римскими стенами, переживают упадок, и понимали, что «исправление» не достигнет своей цели, если оно не затронет глухие деревни. Весь латинский Запад, от его древних центров до его новых, ещё окончательно не оформившихся границ, должен был уподобиться пчелиным сотам с ячейками-диоцезами. Самый бедный крестьянин, обитавший на опушке самого мрачного леса, должен был получить доступ к наставлению в христианской вере. Именно поэтому, как только восставшие саксы сжигали очередную церковь, франкские власти тут же принимались отстраивать её заново. Именно поэтому «исправление», осуществлявшееся под покровительством сурового Карла, состояло прежде всего в повышении уровня образования клира. С яростной критикой последнего ещё совсем недавно выступал Бонифаций. Франкских священников он обвинял в том, что они – «лжецы, раскольники, убийцы и развратники» [439]. Некоторые почти ничем не отличались от крестьян: став клириками по воле своих господ, они лучше управлялись с охотничьими собаками или с любимой лошадью хозяйки, чем с паствой, которую должны были наставлять на путь истинный. Теперь – уже по воле самого короля – положение начало понемногу меняться. Карл издал указ, предписывающий каждому жителю империи знать Символ веры. Кроме того, все должны были выучить слова, которые произнёс Сам Христос, когда ученики спросили Его, как им следует молиться, – Молитву Господню (Отче наш). Всё больше и больше создавалось маленьких книг, предназначенных для нужд сельских священников. Эти потёртые, замаранные, потрёпанные книжицы – свидетельство новаторского эксперимента в области массового обучения. Карл Великий умер в 814 г., но начатый им процесс лишь набирал обороты. Всего через четыре десятилетия архиепископ Реймсский уже мог требовать от своих священников знать наизусть все сорок гомилий папы Григория Великого и рассчитывать, что его требование будет исполнено. Один клирик даже угодил в темницу за то, что он забыл всё, что выучил [440]. Невежество стало считаться преступлением в буквальном смысле слова.
Постепенно даже в глухих франкских деревнях не осталось ни одного аспекта человеческого бытия, которого не коснулось бы христианское учение. Повсюду священник становился для своей паствы самым ценным источником знания. Именно у него спрашивали, как заключить договор, как ухаживать за заболевшей коровой, где лучше вырыть колодец… День за днём повторяя вслух Отче наш и Символ веры, христианские народы державы франков и соседних земель – королевств Британии, Ирландии и Испании – становились всё более христианскими. Сменялись поколения, и вскоре земледельцам в полях, беременным, старикам на смертном одре и младенцам, бормочущим первые молитвы, начало казаться, что основы учения, которое проповедуют священники, неподвластны течению времени. Ни у кого не было сомнений, что христианский порядок вечен.
А порядок земной между тем напоминал радугу, которая, «украсив разноцветным нарядом свод небесный, быстро исчезает» [441]. Так писал Седулий Скотт, учитель из Ирландии, прибывший ко двору короля франков в 840-е гг. Надвигались тёмные времена. Перед смертью Карл Великий разделил свою империю между сыновьями; с тех пор она превратилась в настоящее лоскутное одеяло. Тем временем повсюду на рубежах латинского мира возникали кровоточащие раны. Сарацинские пираты, веками терроризировавшие итальянское побережье, охотясь за ценностями и за людьми, которых затем продавали на африканских рынках рабов, в 846 г. доплыли до Рима и разграбили базилику Святого Петра. В Британии и Ирландии целые королевства пали под натиском заморских разбойников, известных как wicingas – викинги. В небесах наблюдали явления призрачных армий, сражающихся среди облаков и сияющих пламенем. «Царство же преходящее, обречённое на гибель, являет не истину, но всего лишь некое подобие царства истинного и вечного» [442]. Обращаясь к правнуку Карла Великого, Седулий Скотт говорил прямо: «Истинное царство – лишь то, которое пребудет во веки веков» [443].
Окажутся ли основы христианского порядка прочными – это должно было продемонстрировать время.
Контрнаступление
Кризис назревал давно. Год за годом отряды язычников из степей Среднедунайской равнины вторгались в Швабию и Баварию. Всадники, передвигавшиеся с невиданной скоростью и умевшие стрелять из лука прямо на скаку, вселяли в местных жителей ужас. О нападавших рассказывали, что они «имеют злобный вид, ввалившиеся глаза и малы ростом» [444], а ещё – что они пьют человеческую кровь. Одно было известно наверняка: раз за разом им удавалось поживиться за счёт христиан. Где бы ни появлялись эти язычники, после них там оставались лишь сожжённые поля и дымящиеся церкви. Предотвратить их набеги пытались разными способами: методом пряника, выплачивая им дань, и методом кнута, усиливая контроль над границей. Не помогало ни то, ни другое. Близился момент истины: власти Восточной Франкии должны были либо решить эту проблему раз и навсегда, либо окончательно отказаться от приграничных территорий.
Гром грянул летом 955 г.: «…вторглось такое множество венгров, какого никто из живших в то время людей нигде прежде не видел, и захватило область Норика от реки Дуная до Чёрного леса, простирающегося до гор…» [445]. Христиан ужасали не только масштабы вторжения, но и тщательность, с которой язычники к нему подготовились. В прежних набегах степняков участвовали лишь всадники, главным преимуществом которых была скорость. Они старались побыстрее разграбить всё, что могли, и отступить за Дунай, прежде чем прибудет тяжёлая германская конница. Венгры не завоёвывали, а разоряли; но теперь, по всей видимости, они решили сменить стратегию. Их лошади вступили на территорию Баварии размеренным шагом. Рядом с конными отрядами двигались огромные массы пехоты, а за ними с грохотом и треском волочились осадные машины. На этот раз венгры пришли как завоеватели.
В начале августа они показались под стенами Аугсбурга. Над богатым городом, имевшим огромное стратегическое значение, нависла реальная угроза. В самый тёмный час оборону Аугсбурга возглавил местный епископ, учёнейший старец Ульрих. Пока мужчины укрепляли стены, а женщины шествовали по городу, вознося к небесам молитвы, старый книгочей поддерживал боевой дух гарнизона, призывая защитников Аугсбурга уповать на Бога. Но столь многочисленны были силы захватчиков, столь угрожающими казались их приготовления, что многими в городе овладело отчаяние: Аугсбург неизбежно падёт. Восьмого августа осадные машины наконец приблизились к укреплениям, а венгерская пехота под градом стрел пошла на приступ. Оборона ворот у реки Лех была прорвана. Тогда Ульрих, «одетый в стихарь и не защищённый ни щитом, ни кольчугой, ни шлемом» [446], сел на коня и преградил венграм путь. Вокруг него свистели стрелы и сыпались камни, но каким-то чудесным образом епископу удалось остановить захватчиков. Ворота были открыты, но в город венгры не вошли.
Помощь была уже на подходе. Вести о вторжении достигли пределов Саксонии и дошли до Оттона – короля, который некогда короновался в тронном зале самого Карла Великого и прославился с тех пор личным благочестием, храбростью в бою и чрезвычайной волосатостью своей груди. В ярости он двинул силы на юг, чтобы встретиться с захватчиками лицом к лицу. В распоряжении короля были три тысячи тяжеловооружённых всадников и главное сокровище его королевства: то самое копьё, которым когда-то пронзили рёбра Христа. Ни того, ни другого у венгров не было – и в ужасном сражении на реке Лех король одержал впечатляющую победу, несмотря на численное преимущество противника. Христианская конница обратила язычников в бегство и преследовала их вдоль речной поймы, а затем добила при помощи копий. Огромная армия, осаждавшая Аугсбург, была практически полностью уничтожена. Сами венгры впоследствии утверждали, что из их войска уцелели только семь человек. Победители, стоявшие на поле битвы среди бесчисленных трупов и растоптанных знамён, стяжали такую славу, что сочли возможным провозгласить своего короля императором. Не прошло и семи лет, как папа римский признал за Оттоном этот титул и лично короновал его.
Эта коронация стала событием поистине знаменательным. Карл Великий умер уже очень давно, в 814 г. Всего через несколько десятилетий после его кончины поэт из Саксонии, прославляя Бога, в Которого саксы уверовали благодаря франкам, противопоставлял «небес светлые свечи» [447] хрупкости и хилости всего смертного:
«Настанет мор страшный средь всего мира,
смерть, что суровей тех, кои прежде во Граде Среднем
хворью мертвили: люди полягут,
погибнут и сгинут, день их закончив,
жизнь завершат…» [448]
Коронация Оттона в древней столице мира красноречиво свидетельствовала о том, сколь непредсказуемы судьбы рода человеческого. Престол империи пустовал более полувека. Последнего из восседавших на нём потомков Карла Великого свергли, ослепили и бросили в темницу в далёком 905 г. Regnum Francorum – Королевство франков – распалось на несколько самостоятельных владений. Два крупнейших находились на противоположных концах исчезнувшей державы: со временем эти земли станут известны как Франция и Германия. Первый король из династии, к которой принадлежал Оттон, был избран правителем Восточно-Франкского королевства в 919 г. Он не был родственником Карла Великого; более того, он вообще не был франком. Оттон Великий, наследник Константина, Щит Запада, владелец Святого Копья, происходил из народа, который всего за полтора столетия до его рождения упорно сопротивлялся натиску христианских войск. Оттон был саксом.
«Я же воин Христов: мне сражаться не должно» [449]. Так Мартин, будущий епископ Турский, объяснил императору Юлиану своё увольнение с военной службы. Трудно удивляться тому, что Оттон, потомок людей, обращённых в христианство насильно, не чувствовал противоречия между проповедью Спасителя и воинственной политикой. Даже если бы он ощутил нечто подобное, времена не позволили бы ему стать пацифистом. На рубежах латинского Запада раз за разом вырезалось, истреблялось и сжигалось всё живое; так продолжалось уже более века. Чтобы начать процесс восстановления и защитить христианский народ, нужно было одолеть «демонов, которые управляют язычниками и еретиками, постоянно нападающими на Церковь Божью» [450]. Для победы над противниками, явившимися якобы прямиком из ада, требовалась, разумеется, недюжинная храбрость и стойкость. Триумф Оттона под Аугсбургом был не единственным свидетельством долгожданного перелома. За сорок лет до сражения на реке Лех в полутораста километрах к югу от Рима, на берегу другой реки, Гарильяно, произошла битва, в результате которой было уничтожено крупнейшее логово сарацинских пиратов. Сам папа римский, возглавлявший победоносную армию, дважды вёл воинов в атаку. Никто не сомневался, что небеса простили ему этот грех: по многочисленным свидетельствам, в рядах христианского войска на поле битвы чудесным образом появились святые Пётр и Павел.
Даже в северных морях, где христианский порядок чудом избежал гибели, начался процесс его восстановления. В 937 г. Этельстану, королю Уэссекса и могучему воину, удалось справиться с крупным вторжением викингов в Британию. Это была заслуга не одного Этельстана. При его отце и деде западным саксам приходилось отчаянно бороться за выживание. Из всех англосаксонских племён им одним удавалось противостоять завоевателям-викингам – по крайней мере, пока. Судьба христианства в землях, которые Беда провозгласил новым Израилем, висела на волоске; но Бог спас свой народ от истребления. Викинги сами перешли в христианство, а на руинах уничтоженных ими государств возникло новое королевство. Этельстан, всю жизнь сражавшийся с непримиримыми врагами, в конце концов стал первым англосаксонским королём, чьи владения простирались от Нортумбрии до Ла-Манша. «Милостью Божьей он один правил тем, что прежде многие делили между собой» [451]. Мечта Беды об объединении англов и саксов, казавшаяся уже несбыточной, неожиданно стала реальностью.
Великим завоевателям, таким как Оттон и Этельстан, не страшны были варвары. После столетия неудач и поражений королям удалось вернуть христианской монархии престиж и привлекательность. Могло ли какое-то языческое божество соперничать с мощью великого императора, любимца небес, который вознёс народ саксонской глуши к вершинам славы? Или с династией Уэссекса, истребившей многочисленных врагов и скормившей тела их волкам и воронам? Язычник, потерпевший поражение при встрече с христианским оружием, не мог не задавать себе эти вопросы. Могущество божеств проверялось на поле битвы. Примирившиеся с Христом могли рассчитывать и на другие очевидные преимущества. Принять крещение означало получить пропуск в мир держав древних, высокоразвитых и богатых. Языческие правители на землях от Скандинавии до Центральной Европы задумались об одном и том же: стать частью христианского мира выгоднее, чем пытаться его разрушить. Неудивительно, что через двадцать лет после расправы над венграми на реке Лех их король Геза принял христианство. Когда монах обвинил короля в том, что он продолжает приносить жертвы «лживым богам» [452], тот весело ответил, что хочет подстраховаться, поскольку, «поступая так, стал сильным и богатым» [453]. Но уже сын Гезы, от рождения звавшийся Вайк, оказался гораздо более последовательным христианином. Он взял христианское имя Стефан и предпринял строительство церквей в венгерских сёлах; всех богохульников приказал брить налысо, а одного непокорного аристократа-язычника велел четвертовать и его останки выставить на всеобщее обозрение. За богоугодное поведение Стефан был вознаграждён. За него, внука языческого вождя, выдали замуж внучатую племянницу самого Оттона Великого. Внук Оттона, правящий император, даровал ему копию Святого Копья, а римский папа – корону. Царствовал Стефан долго и счастливо, а после смерти его причислили к лику святых.
Стефан умер в 1038 г. Успехи, достигнутые к этому моменту латинской Церковью, обнадеживали ее прелатов, а порой и опьяняли. В христианство были обращены не только венгры, но и жители Богемии, и поляки, и датчане с норвежцами. Амбициозные вожди, принятые христианскими монархами в свои ряды, почти не помышляли о том, чтобы вернуться к почитанию богов предков. Ни один языческий ритуал не мог соперничать с помазанием крещёного короля. Когда липкое священное масло проникало в поры кожи, а затем гораздо глубже – в душу, новоиспечённый правитель чувствовал, что удостоился той же чести, которая была оказана Давиду и Соломону, Карлу Великому и Оттону. А величайшим из всех царей считался, разумеется, Сам Христос. За столетия Он «добыл Себе много владений, победил могущественнейших владык и попрал Своею добродетелью выи гордых и высокомерных» [454]. Даже самому выдающемуся королю, даже самому императору не зазорно было признать это. От Востока до Запада, от дремучих лесов до открытого океана, от берегов Волги до ледников Гренландии – надо всем воцарился Христос.
И всё же было в этом нечто парадоксальное. Короли продолжали преклонять перед Ним колено, но вскоре чувствами христиан с невиданной прежде силой овладело нечто совсем иное: ужас, через который прошёл Он ради спасения человечества, боль и беспомощность, которые претерпел Он на Голгофе, Его агония. Копия Святого Копья, посланная Стефану, служила мрачным напоминанием о страданиях Христа. Христос, в отличие от Оттона, не шёл с этим копьём в бой. Святым оно стало, потому что римский солдат, стороживший Распятого, вонзил его Ему в рёбра. Из раны вытекла кровь и вода. Христос висел на кресте, Он был мёртв. С древнейших времён христиане избегали изображать своего Спасителя в виде трупа. Теперь же, тысячу лет спустя, художники начали нарушать этот запрет. В Кёльне на могиле архиепископа по его собственной воле был установлен огромный монумент, изображающий Христа: Его глаза закрыты, а безжизненное тело сползло вниз. Другим подобный образ являлся в видениях. Монах в Лиможе, проснувшись среди ночи, видел «в течение половины часа ночи как сам крест, так и фигуру Христа, до тех пор пока небо не скрыло их; они пылали огнём и все были залиты кровью» [455]. Большой крест, возникший в южной части небес, был словно прибит к ним. Приближался 1033 г. – год тысячелетия смерти Христа, – и всё чаще собирались целые толпы людей, погружённых в экстатическое состояние – смесь тоски, надежды и страха. Никогда прежде на Западе не возникало движение таких масштабов. Во Франции его участники собирались в полях рядом с городами и, «воздев руки к Господу, единодушно возглашали: «Мир, мир, мир!» – что было, разумеется, знаком вечного договора, заключённого между ними и Богом» [456]. Другие, воспользовавшись наземным путём, который возник после обращения в христианство венгров, отправились к Константинополь, а оттуда – в Иерусалим.
В 1033 г. в путь отправилась самая многочисленная толпа – «неисчислимое множество людей, большее, чем кто-либо мог рассчитывать увидеть в прежние времена» [457]. Целью их путешествия было место казни Христа и гробница – свидетельство Его Воскресения.
На что они надеялись? Если об этом и говорили, то только шёпотом. Христиане не забывали о предостережении Августина. Ортодоксальное вероучение запрещало понимать слова Откровения о тысячелетнем царстве святых буквально. В итоге тысячелетие смерти Христа наступило и прошло, а Он так и не сошёл с небес. Царство Его не было установлено на земле. Падший мир продолжал жить прежней жизнью; однако стремление к изменению, к обновлению и искуплению не ослабло. С одной стороны, в этом не было ничего нового: ведь ещё Сам Христос призвал своих учеников родиться заново. Жажда очистить весь христианский народ от грехов имела глубокие корни. Именно она примерно два с половиной столетия назад вдохновила Карла Великого предпринять великое «исправление» (correctio). Однако, хотя его преемники по-прежнему претендовали на право считаться пастырями своих народов, то есть править одновременно и как священники, и как монархи, обновление оснований христианского мира уже не было прерогативой королевских дворов. Ныне оно приняло форму лихорадки, заполнившей луга толпами шатающихся и стонущих людей, а пыльные дороги – целыми армиями вдохновенных паломников. Во времена короля Стефана нельзя было пересечь Венгрию, не осознав, сколь впечатляющими могут быть перемены в мире. Теперь здесь часто случались чудеса. В 1028 г. Арнольд, монах из Баварии, с удивлением разглядел пролетающего над венгерскими равнинами дракона «с оперённой головой высотой с гору и телом, покрытым чешуёй, словно железными щитами» [458]. Но эта диковинка не шла ни в какое сравнение с настоящим чудом: земля, прежде служившая логовом кровожадных демонов, стала христианской землёй; её правитель взял на себя роль защитника тысяч пилигримов, устремившихся в Иерусалим, а в её городах в бесчисленных церквях и соборах звучали молитвы Господу. От Арнольда не укрылось это потрясающее преображение. Продолжающиеся перемены не пугали его, а, наоборот, наполняли головокружительным воодушевлением. Могло ли что-то стоять на месте в мире, который привёл в движение пламенный порыв Святого Духа? Такова воля Всевышнего: многое из существовавшего прежде будет отвергнуто теми, кому предстоит жить в новые времена.
Предрекая переворот, Арнольд не ошибся. Многое из того, что воспринималось как само собой разумеющееся, в действительности находилось на краю грандиозной пропасти. Латинский Запад ожидала невиданная и необратимая революция.
IX. Революция
Камбре, 1076 г.
Лихорадочный дух времени таил в себе опасности. Герхард, епископ Камбрейский, был в этом твёрдо убеждён. Христиане, которые поверили, что лично им даровано откровение, проливающее свет на замысел Божий, представляли опасность для Церкви и для великого стройного порядка, который она усердно создавала на протяжении тысячи лет. В тени грандиозного юбилея вновь зашевелился страшный змей ереси, несколько веков назад казавшийся окончательно побеждённым. В Орлеане несколько священнослужителей – среди них один, пользовавшийся особой благосклонностью короля, – по слухам, заявили, будто никакой Церкви не существует [459]. Обитатели одного замка близ Милана дали обет целомудрия, претендуя на непорочность, неведомую женатым священникам. Всего в полутораста километрах от самого Камбре какому-то крестьянину приснилось, что через задний проход в его тело проникли пчёлы, которые затем поведали ему о беззакониях церковников. Казалось, это безумие может поразить все слои общества. Впрочем, чаще всего со всех сторон звучали одни и те же обвинения: что священники недостойны совершать церковные таинства и обряды; что они запятнали свой сан и погрязли в злоупотреблениях; что они вообще не настоящие христиане. В этих претензиях нетрудно было расслышать доносившееся из глубины веков эхо проповеди донатистов.
Беспокоясь о том, куда заведут эти бредни, Герхард не терял бдительности. Когда ему донесли, что некто Рамирд «многое излагал вопреки вере и приобщил к своей доктрине немало учеников и простых людей обоих полов» [460], епископ без промедления принял необходимые меры. Рамирда вызвали в Камбре; здесь он предстал перед комиссией, составленной из аббатов и учёных богословов. Ответив на их вопросы, Рамирд не сказал ничего, что они сочли бы противоречащим ортодоксии. После этого ему было предложено вместе с Герхардом участвовать в евхаристии – великом таинстве превращения хлеба и вина в Тело и Кровь Христа. Чудо это не могло совершиться без участия священника, но Рамирд, объявив, что епископ погряз в грехах, отказался признавать за ним священный сан. Это вызвало бурю негодования; дело дошло до рукоприкладства. Слуги Герхарда схватили человека, оскорбившего их господина, и затолкали его в деревянную хижину, которую толпа затем подожгла. Рамирд встал на колени и молился, пока не сгорел заживо.
