Доминион. История об одной революционной идее, полностью изменившей западное мировоззрение Холланд Том

Всплеск насилия со стороны толпы репутации Герхарда, конечно, повредил, но и благотворные последствия были налицо. Смертные приговоры еретикам уже выносили до этого. За полвека до Рамирда тех самых орлеанских священников, которые глумливо сомневались в существовании Церкви, принародно сожгли. Впрочем, до них на латинском Западе за ересь никогда никого не казнили [461]. Ныне грубость мер соответствовала грубости умонастроений. Последователи Рамирда тут же бросились собирать его прах и провозгласили его мучеником, что свидетельствовало об их поистине безумной приверженности его учению. Требования их были дикими и непрактичными: им хотелось, чтобы во тьме павшего мира вся Церковь сияла столь же ярко, как живущий в строгом соответствии с уставом монастырь. Священников, в отличие от монахов, никто никогда не обязывал давать обет безбрачия. Тем не менее в последние годы призывы к целибату зазвучали исключительно громко. В Милане вот уже два десятилетия вспыхивали беспорядки из-за того, что священники открыто жили со своими жёнами. Женатых священников бойкотировали, над ними издевались, на них нападали. Говорили, что их прикосновение – «то же, что собачий помёт» [462]. Вооружённые люди заперли архиепископа в его собственном соборе, а когда он умер, попытались навязать городу своего кандидата. Герхарду, рукоположённому в епископы всего несколько месяцев назад, не хотелось стать свидетелем подобного волнения в Камбре. Именно поэтому он не наказал убийц Рамирда, а отнёсся к ним как к орудию высшего замысла. Ересь, в конце концов, нужно было искоренять. Последователями Рамирда были ткачи, крестьяне и рабочие; могут ли такие люди предъявлять претензии епископу?

За пределами Камбре, однако, у Рамирда обнаружились и более влиятельные поклонники. В начале 1077 г. архиепископ Парижский получил письмо, в котором о судьбе сожжённого сообщалось с глубоким негодованием: «Это нам кажется крайне ужасным» [463]. По мнению автора письма, Рамирд преступником не был. Наоборот, преступление совершили те, кто его убил. Для Герхарда это был не просто упрёк, а сокрушительный удар. Автор письма тоже был епископом, но не простым. Сожжение Рамирда осудил сам папа римский.

Гильдебранд всегда был радикалом. По слухам, он родился в семье плотника из Тосканы, но о том, что ему уготовано великое будущее, знал буквально с пелёнок: на них видели чудесные вспышки огня, пламя исходило и от головы младенца. Несмотря на скромное происхождение, Гильдебранд не сомневался, что Бог возложил на него судьбоносную миссию. В юности ему было видение самого святого Павла, очищающего римский монастырь от коровьего навоза. Это убедило юношу, что свою жизнь он должен посвятить одной цели: вычистить из Церкви всю скверну – до последнего пятнышка. В других краях этого намерения было бы достаточно, чтобы объявить самого Гильдебранда еретиком. Но Рим во времена его молодости был опьянён мучительным желанием обновления. Слишком долго папство оставалось игрушкой в руках местных знатных родов. На папском престоле раз за разом оказывались скандальные фигуры. Всё это было до того возмутительно, что в конце концов вмешался сам император. Генрих III был человеком исключительно благочестивым и столь же самоуверенным. С присущей помазаннику Божьему решимостью он назначал и смещал римских пап одного за другим, пока в 1048 г. не остановил свой выбор на собственном дальнем родственнике. Вмешательство императора было, конечно, бесцеремонным, но Генриху всё-таки удалось восстановить авторитет папства. Теперь папами становились люди дальновидные и богобоязненные, не жалевшие сил на пути обновления. Своё великое начинание они назвали реформацией (reformatio), стремясь очистить от налёта мирской суеты не только папство, но и сам мир. Всё чаще в земли к северу от Альп посылались особые папские агенты – легаты; параллельно с этим талантливых клириков со всего латинского Запада приглашали в Рим. Город вновь, спустя столько столетий, стал восприниматься как одна из столиц, где решаются судьбы мира.

Делая карьеру в Римской церкви, Гильдебранд, безусловно, воспринимал её как организацию со вселенскими притязаниями. Его добросовестное отношение к своим обязанностям и упорство в достижении целей идеально соответствовали её растущим амбициям. К 1073 г. он стал самым ценным из папских агентов и вполне мог претендовать на главенство в христианском мире. В том году престол святого Петра вновь опустел, но никому не пришло в голову дожидаться, пока молодой и своенравный сын Генриха III – Генрих IV – назначит нового папу. «Гильдебранда в епископы!» [464] – ревела толпа. Кандидата от народа несли на руках до самого Латерана, древнего дворца, подаренного римскому епископу ещё императором Константином. Об амбициях Гильдебранда свидетельствовал символический жест. Он взял имя римского аристократа, неустанно трудившегося, чтобы подготовить Церковь к концу времён, – и, таким образом, стал седьмым римским папой по имени Григорий. Впоследствии именно его называли человеком, «на котором почил дух первого Григория» [465].

В действительности, однако, притязания Григория VII как папы римского были беспрецедентными, и именно поэтому судьбоносными. Его предшественники неизменно претендовали на главенство в христианском мире, но никто ещё не заявлял о папских амбициях столь прямо и решительно. Бесчисленные документы, хранившиеся в пыльных папских библиотеках, – постановления церковных соборов и указы покойных понтификов – содержали немало прецедентов, которые как нельзя лучше подходили для нужд Григория. Он повелел найти и собрать их. Впрочем, при необходимости новый папа был всегда готов вводить откровенные новшества. Отныне лишь римскому епископу позволялось именоваться Вселенским; поручать суд над высшими низшим; освобождать от клятв тех, кто поклялся господину в верности. Эти реформы переворачивали мир с ног на голову. Внедрять их Григорий начал, по сути, ещё до того, как стал папой. Бесчинствовавших в Милане он не только не осудил, но дал им своё благословение. Григорий считал, что нет ничего греховного в том, чтобы подкреплять увещевания угрозой применения силы. Преемнику святого Петра не стоит пренебрегать поддержкой воинствующих верующих: ведь на кону стоит судьба всего христианского мира. Доказательства были налицо. Один из сторонников Григория утверждал, что во время совершения таинства евхаристии в одной из церквей явился ангел с ведром и принялся отмывать священника. Вода становилась всё чернее и чернее, пока наконец ангел не вылил её прямо на голову священнослужителю. Священник, на репутации которого до того случая не было ни единого пятна, расплакался и признался, что прошлой ночью спал со служанкой. Григорий чувствовал, что призван, как этот ангел, осуществить великое очищение. Церковь поразила проказа. Лишь ему, преемнику святого Петра, под силу вернуть ей чистоту. Священники должны сохранять девство, как монахи. Григорий считал, что его миссия – «искоренять и разорять, губить и разрушать, созидать и насаждать» [466].

Ни один римский папа никогда не расшатывал основания христианского мира так сильно. Восторг сторонников Григория заглушали опасения его противников. Не только Герхард чувствовал себя сбитым с толку. Многим казалось, что церковью овладела ересь. Иерархической структуре, от существования которой зависел авторитет епископов, угрожал человек, который сам же её и возглавлял. Жертвами реформаторского пыла Григория стали не только священники, которые осквернили сан, поддавшись собственной похоти. Когда Рамирд отказался участвовать в евхаристии вместе с Герхардом, у него была на то конкретная причина. Когда в июне 1076 г. Герхард был избран епископом Камбрейским, он сразу же отправился ко двору германского короля. Там, следуя старинному обычаю, он принёс клятву верности Генриху IV. В свою очередь, король вручил ему пастушеский посох и кольцо – символ брака. Долгое время всем казалось естественным то, что право инвеституры – введения епископов в сан – на землях императора принадлежит ему самому. Григорий, однако, готов был это право оспорить. Отказавшись признать Герхарда священником, Рамирд поступил в полном соответствии с указом Римской Церкви. Этот указ «открыто запретил королю впредь иметь какие-либо права при назначении епископов» [467]. Это был грандиозный шаг. Запретив королям совать нос в дела Церкви, Рим нанёс удар в самое сердце мирового порядка.

Григорию, конечно, именно это и было нужно. Загрязнение может принимать разные формы. Епископ, обязанный инвеститурой королю, нисколько не чище священника, переспавшего со служанкой. Продаться за побрякушки, поместья или должности – значит предать Царя Небесного. Масштаб изменений, которым римский епископ хотел подвергнуть латинский Запад, был поистине исключительным: достаточно вспомнить, что всего за три десятилетия до Григория его предшественники, тоже реформаторы, становились папами по воле Генриха III. В отношении императоров принято было употреблять слово sanctissimus – святейший; имперские епископы с давних пор управляли феодальными владениями; но для Григория всё это не имело никакого значения. Слишком долго противостоявшие друг другу миры – мир земных аппетитов и мир приверженности Христу, мир растления и мир чистоты, мир секулярный (saecularia) и мир религии (religio) – так тесно переплетались. Епископы – или служители одного только Бога, или вообще никто. Церковь должна была получить свободу от государства.

Римскому папе «позволено смещать императоров» [468]. Это утверждение вошло в список тезисов о папской власти, который Григорий в марте 1075 г. составил для личного пользования. Григорий хорошо подготовился к неизбежному ответному удару. До сих пор на это право не претендовал никто из пап; но никто из прежних пап, конечно, не осмеливался бросить вызов власти императора столь прямо и твёрдо. Предъявив права на единоличное главенство в христианском мире, растоптав вековые прерогативы монархии, Григорий нанёс Генриху IV тяжкое оскорбление. Молодой король был наследником императорской династии, представители которой не моргнув глазом смещали неугодных пап; вдобавок он был абсолютно уверен, что и право, и традиция на его стороне. В начале 1076 г. Генрих созвал имперских епископов на собор, местом проведения которого был выбран германский город Вормс. Епископы прекрасно понимали, чего от них хочет император. Они признали избрание Гильдебранда папой недействительным. Как только было принято это решение, за дело взялись императорские писцы. «Пусть другой человек займёт престол святого Петра!» Григорию был послан самый грубый сигнал: «Отрекись от престола, немедленно!»

Но Григорий знал толк в грубости. Получив приказ отречься, он не только не подчинился, но тут же повысил ставки. В самом Латеране он объявил, что Генрих связан «цепью анафемы» [469] и отлучён от Церкви. Все его подданные освобождались от всех данных ему клятв верности. Сам Генрих был низвергнут как тиран и враг Божий. Последствия этого приговора оказались поистине разрушительными. Многочисленные вассалы Генриха спешили воспользоваться возможностями, которые предоставило им его отлучение. Его королевство начало распадаться на части. К концу года Генрих был загнан в угол. Власть его до того ослабла, что он решился на отчаянный шаг. В разгар зимы он перешёл через Альпы, направляясь в Каноссу, замок на севере Апеннин. Там находился Григорий. Три дня наследник Константина и Карла Великого, босой и одетый во власяницу, стоял, дрожа всем телом, перед воротами замка. Наконец Григорий приказал открыть ворота и вызвал Генриха к себе, поцеловав его в знак прощения. «…Царя Града [Рима] не окружил он почитанием, как властителя мира, но обрёк с помощью меча анафемы на долю человека, сотворённого из глины» [470].

Потрясение было подобно настоящей сейсмической волне. Генрих довольно быстро отрёкся от своих обещаний и в 1084 г. захватил Рим, вынудив своего главного врага бежать из города; но последствия реформ Григория для христианского мира были уже необратимыми. Впервые в истории латинского Запада государственные дела обсуждались во всех его концах представителями всех классов общества. «О чём ещё говорят даже прядильщицы за прялками и ремесленники у себя в мастерских?» [471] Противники папы считали, что это ещё сильнее запятнало имя Григория. Подстрекать прядильщиц и сапожников высказывать суждения о сильных мира сего – значит играть с огнём. Жесточайший тон пропаганды, направленной против Генриха, – утверждали, что он развратник, поджигатель, осквернитель монахинь, – сам по себе угрожал устоям общества. Не меньшей угрозой была готовность папы натравить толпу на священников, противящихся его реформации. Последствия таких выпадов могли оказаться непредсказуемыми…

Как убедился епископ Камбрейский, одним из самых опасных последствий были восстания, охватывавшие целые города. В 1077 г. Герхард, отчаянно пытаясь избежать потери сана, грозившей ему как епископу, который принял кольцо из рук Генриха IV, проделал путь до самого Рима, чтобы ходатайствовать перед папой. Однако Григорий отказался его принять. Герхарду пришлось возвращаться на север и просить о снисхождении папского легата в Бургундии, чтобы его избрание наконец было одобрено. Тем временем в отсутствие епископа власть в Камбре захватили рабочие и крестьяне. Они провозгласили коммуну и поклялись не пускать епископа в город. Узнав о бунте, Герхард вынужден был обратиться за помощью к правителю соседнего графства. Очередное унижение! Даже когда восстание было подавлено, а его руководители казнены, сохранилось ощущение, что мир сошёл с ума. «Рыцари восстают против своих господ, дети – против родителей. Подданных подстрекают восставать против королей, правда смешалась с ложью, нарушается святость клятв» [472].

Герхард, однако, клятву верности, принесённую Григорию, не нарушил. Подавив восстание, он тут же принялся вводить среди своих священников те самые нормы, проповедь которых меньше года назад закончилась для Рамирда гибелью. Приверженцем реформации Герхард остался даже после смерти Григория. У него, как и у других епископов по всей империи, наконец открылись глаза. Унижение Генриха IV наглядно продемонстрировало потрясающие перспективы, открывавшиеся перед Церковью. Мечты Григория и других реформаторов о её окончательном отделении от мира земного на всех уровнях – от дворца до глухого села – больше не казались пустыми фантазиями. Добыть этот великий трофей вполне возможно. Дав обет безбрачия, избавившись от коварных пут падшего мира, священники подадут христианам пример чистоты и приведут их к Богу. Не только монастыри, но вся Церковь будет стоять в стороне от неумолимого течения «века» (saeculum). Епископы, ставшие приверженцами этого взгляда на Церковь, успокаивали себя тем, что, по сути, в нём не было ничего нового, ничего, что шло бы вразрез с учением их Спасителя. В Евангелиях ведь рассказывается о том, как к Иисусу подошли люди, желавшие подловить Его, и спросили, можно ли платить налоги языческому Риму. Он же попросил их показать Ему монету и спросил, чьё изображение на ней начеканено. Ему сказали: «Кесарево». И тогда Иисус ответил им: «Итак, отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу» [473].

И всё же, как бы глубоко затеянная Григорием реформация ни уходила корнями в почву, на которой возникло христианское учение, плоды её оказались чем-то совершенно новым. Концепция секулярного, созданная Августином и развитая Колумбаном, теперь расцвела пышным цветом. Различие между религиозным и секулярным, между сакральным и профанным, существовало задолго до Григория и его сторонников, но именно благодаря им оно приобрело фундаментальное значение для Запада – «впервые и навсегда» [474]. Это был переломный момент. Земли, долгое время находившиеся в тени исчезнувшего римского мирового порядка и гораздо более богатых и развитых империй Востока, вступали на собственный, своеобразный путь. Речь не только об утвердившемся делении европейского общества на два самостоятельных измерения – Церковь и государство. Глубокий след оставила демонстрация возможностей христианства как источника потрясений и преобразований. Григорию и его сторонникам уже недостаточно было возвратить отдельных грешников и даже великие монастыри в религиозное измерение. Нужно было точно так же посвятить Богу весь христианский мир. Нужно было смыть грехи, ниспровергнуть могучих владык, перестроить весь мир в соответствии с представлениями о чистоте, взыскательной и воинствующей. Такой манифест порождён был унижением цезаря перед папой. «Всякому обычаю, каким бы он ни был древним, как бы широко ни был распространён, следует предпочесть истину; и обыкновение, которое противоречит истине, отменить» [475]. Так писал Григорий. Своё учение он называл nova consilia – «новые советы».

Это был триумф модели реформации, которая эхом отзовётся в грядущих веках, сотрясёт ещё не один трон и вдохновит многих мечтателей на размышления о перерождении общества. Сейсмическая волна докатится до далёких земель; трясти будет ещё много раз. Латинский Запад впервые ощутил вкус революции.

Диктуя законы

Из всех лозунгов реформаторов самым пьянящим было слово libertas – свобода. Её самым заметным символом стал монастырь, в котором ощущение святости было столь мощным, что Григорий избрал его в качестве образца для всей Церкви. Основанный в 910 г. среди лесистых холмов Бургундии, монастырь Клюни с самого начала находился в прямом подчинении у далёкого римского престола. Местный епископ не играл в его жизни никакой роли. Именно независимость Клюни предопределила его стремительный расцвет. Нескольким очень способным аббатам удалось бросить вызов жестокости и алчности местных феодалов и превратить монастырь в неприступный форпост Града Божьего. Столь непорочны были эти монахи, что они не только омывали гостям ноги, но и чистили их обувь. Столько было в них ангельского, что рассказывали, будто во время чтения псалмов они воспаряют над землёй. Почитателям клюнийских монахов казалось, что они сумели приблизиться к небесному настолько, насколько это вообще возможно для падших смертных. За два века монастырь не только не пришёл в упадок, но даже стал ещё великолепнее. Словно бабочка, возникающая из куколки, над неказистым зданием старой церкви вырастала новая, поражавшая невиданными масштабами. Казалось, что рёбра недостроенных сводов тянутся к небесам. Воистину, это было воплощённое в камне чувство свободы.

К 1095 г. работы в восточной части церкви были практически завершены; появилась возможность освятить два больших алтаря. Учитывая статус Клюни, эта честь была предоставлена самому римскому папе. Урбан II когда-то был приором Клюни, но переехал в Италию, где успел послужить Григорию в качестве советника, прославившись преданностью и проницательностью. В 1087 г. он сам был избран папой. Отправившись в Клюни, новый папа не просто отдавал дань уважения монастырю; он демонстрировал свою приверженность великому идеалу свободной и независимой Церкви. Папа прибыл в монастырь 18 сентября и освятил алтари неделей позже, назвав Клюни земным отражением Небесного Иерусалима. Урбан говорил от всего сердца; но ум его занимали мысли о предстоящей поездке. Покинув Бургундию, папа направился в город Клермон. Здесь, как и в Клюни, он только и говорил, что о свободе. На Великом соборе, в котором участвовало множество епископов и аббатов, всем священникам было официально запрещено приносить вассальную присягу светским владыкам. Затем 27 ноября римский папа покинул стены города и обратился к толпе, собравшейся прямо на грязном поле. Урбан не хуже Григория понимал ценность народного рвения. Нельзя было осуществить великое дело реформации, просто принимая решения на соборах. В ней не было смысла, если она не способна была освободить простых христиан всего мира, освятить небо и землю, подготовить падший мир ко Второму пришествию Христа и Страшному суду. Епископы и аббаты, собравшиеся в Клермоне, постановили, что Церковь должна стать «чистой – от всякой заразы зла» [476]. Цель была достойная; но можно ли было достичь её, пока Иерусалим находился под властью сарацин? Даже сияющая чистота Клюни не могла компенсировать этот ужас. Потрясения, которые принесла реформация в христианские королевства, Урбана только радовали – и он мечтал потрясти мир ещё сильнее. Папа римский зажёг сердца слушателей, осмелившись предложить им новую формулу спасения. В одном из постановлений Клермонского собора утверждалось, что жестокое ремесло воинов не обязательно является чем-то противным Господу и требующим покаяния, а может, напротив, само стать средством очищения от всех грехов. «Ибо если кто не ради славы и денег, но из благочестия отправится освободить Церковь Божию в Иерусалиме, его путешествие зачтётся ему вместо епитимьи» [477].

В Книге Откровения предсказывалось, что в конце времён ангел обрежет гроздья винограда земли, чтобы истоптать их в великом точиле гнева Божия, и кровь будет течь из точила, поднимаясь до самых конских узд [478]. Этот пассаж был хорошо знаком последователям Григория. Один из епископов, сопровождавших Урбана на пути в Клермон, открыто интересовался, не враги ли реформации будут истоптаны, когда придёт время этого последнего урожая. Вышло так, что реки крови залили не поле великой битвы папства и Генриха IV, а улицы далёкого Иерусалима. Своей речью Урбан достиг чудесных результатов. Огромная армия, составленная из воинов со всего латинского Запада, отправилась на Восток проторённой дорогой. Паломники пользовались ею с начала XI в.; вслед за ними воины пересекли Венгрию, прибыли в Константинополь, а оттуда добрались до Святой земли. Все попытки сарацин остановить их оказались безуспешными. Наконец, летом 1099 г. армия воинов-пилигримов оказалась под стенами Иерусалима. Уже 15 июля город был взят. Последовала резня; очистив мечи от крови, воины направились к гробнице Христа. Здесь, не веря своему счастью, они принялись славить Бога. Иерусалим, которым столетиями владели сарацины, снова стал христианским.

Успех был столь удивительным, что в него и в самом деле трудно было поверить; новость о нём значительно способствовала укреплению авторитета папства. Сам Урбан умер через две недели после взятия города, ещё до того, как до Рима дошли вести о великой победе, на которую он вдохновил христианских воинов; однако внедрению реформ, которым он посвятил всю свою жизнь, завоевание Святого Града очень помогло. Со времён Карла Великого императоры вели завоевательные войны под знаменем Христа; но никто ещё не отправлял целую армию в паломничество. Воины, присутствовавшие при взятии Иерусалима, сообщали, что видели «красивого всадника на белой лошади» [479] – некоторые готовы были поверить, что это был Сам Христос. Кем бы ни был на самом деле таинственный всадник, одно было ясно наверняка: Святой Град был завоёван не во славу какого-нибудь короля или императора, но во имя идеи гораздо более универсальной.

Но что это была за идея? На латинском Западе входило в употребление слово, которое до взятия Иерусалима было мало кому известно. Говорили, что воины-паломники сражаются под знаменем «христианского мира» [480] (по-латыни Christianitas). Эта категория, никак не связанная с династиями земных владык и владениями всевозможных феодалов, очень импонировала папству с его растущими амбициями. У кого больше прав на то, чтобы стоять во главе христианского мира, чем у наследника святого Петра? Не прошло и века с тех пор, как Генрих III за год сместил трёх римских пап подряд, а могущество понтификов в этой новой роли возросло настолько, что внук этого Генриха и сын Генриха IV запросил мира. В 1122 г. в Вормсе – там, откуда его отец отправил Григорию VII письмо с требованием отречения, – Генрих V подписал исторический конкордат. Этот документ положил конец спору об инвеституре, длившемуся полвека. На первый взгляд конкордат казался компромиссом; время показало, что это была победа папства. Всё реже выдвигались возражения и против второго ключевого требования реформаторов. Обет безбрачия стал обязательным для всех клириков, их отличием от представителей масс христианского народа – мирян, или лаиков (от латинского laicus). Когда в 1148 г. был издан ещё один папский указ, запрещавший священникам жениться и держать любовниц, многие просто закатили глаза: «Бессмысленно и смехотворно – разве кто-то ещё не знает, что это запрещено?» [481]

Следствием отделения Церкви от государства стал переворот, который постепенно охватил весь христианский мир. Влияние реформации чувствовалось теперь везде, где священники совершали богослужения для мирян – даже в самых захолустных деревнях. Римская Церковь была уже не просто первой среди равных; она превратилась в «площадку для разрешения споров, общую для всех священнослужителей и всех церквей» [482]. В результате сами клирики стали воспринимать себя по-новому, обрели общую идентичность. В многочисленных королевствах, феодах и городах, из которых состояло лоскутное одеяло христианского мира, появилось нечто доселе невиданное: целый класс людей, отвечавших не перед местными владыками, а перед иерархией во главе с престолом, о котором они говорили как о «первом в целом мире» [483].

Императоры и короли время от времени предпринимали попытки ему противодействовать, но раз за разом им приходилось зализывать раны. Впервые со времён наследников Константина власть над столь обширными территориями в Европе оказалась сосредоточена в руках одного человека – и человеком этим был епископ древней столицы мира. Он открыто претендовал на власть земную и небесную [484]; посылал легатов в варварские земли, требуя от их владык внимания к своим словам; двор его, по аналогии со зданием, в котором заседал когда-то римский сенат, называли Курией. И всё же папа не стал новым цезарем. Декларируя своё превосходство, он опирался не на силу оружия; возвышая своих слуг, он отдавал предпочтение не тем, кто был богаче или знатнее. После затеянной Григорием реформации Церковь стала институтом, подобных которому история не знала. Она не просто осознала свой суверенитет – она стала суверенной по собственному желанию. Григорий провозгласил, что папа «не может быть никем осуждён» [485]. В свою очередь, его решения обязаны были исполнять все христиане – даже короли и императоры. Курия стала для христианского мира высшей апелляционной инстанцией. Великий парадокс: освободившись от всего светского, Церковь сама стала государством.

Более того, для своего времени это было весьма необычное государство. Распоряжения пап были прежде всего юридическими актами. Превосходство римского епископа над остальными священнослужителями; проведённые им границы между Церковью и королевскими дворами; справедливая компенсация, которую обещал он пострадавшим от того, что через сто лет после каносского унижения именовали светской рукой: за всем этим стояла целая армия юристов. Главным оружием папства были не копья рыцарей, а перья писарей. «Кто, если не Бог, записал в сердцах людей естественный закон?» [486] Так вопрошал некогда Августин. Это убеждение, которого придерживался ещё святой Павел, теперь стало самой прочной основой вселенских притязаний папства. Римская Церковь осознанно противопоставляла свой порядок и первобытным обычаям, уходившим корнями в мерзость язычества, и недолговечным сводам законов, создававшимся по велению королей, и ветхим хартиям. Лишь один закон мог сохранить во всём христианском мире узы справедливости и благотворительности, без которых подлинно христианское общество невозможно себе представить. «Таков вечный закон, создатель и правитель вселенной» [487]. Без него поддержание порядка было для священников непосильной задачей.

Тем не менее, пока шла первая волна реформации, юристов особенно не ценили. Их выход на арену христианского мира, в отличие от похода воинов-пилигримов на Иерусалим, не вдохновил хронистов и поэтов на красноречивые похвалы, но в долгосрочной перспективе оказался куда более значимым. В 1088 г. – тогда же, когда Урбана II избрали папой, – был создан мозговой центр реформ, призванных преобразовать всё христианское общество: школа права в итальянской Болонье. Большой вклад в её создание внесла виднейшая соратница нового понтифика. Графиня Матильда, унаследовавшая обширные поместья в Тоскане, отличалась благочестием и несгибаемой волей и всегда находилась в эпицентре спровоцированных Григорием потрясений. Именно ей принадлежал замок Каносса; именно она после смерти Григория нанесла войскам Генриха IV сокрушительное поражение, вследствие которого он вынужден был навсегда покинуть Италию. В долгосрочной перспективе самым ценным вкладом Матильды в дело реформации стала финансовая поддержка, оказанная ей Ирнерию, юристу из Болоньи. Именно его комментарии к корпусу римского права, много лет покрывавшемуся плесенью в одной из древних библиотек и наконец открытому заново, дали христианам Запада то, что в исламском мире давно воспринимали как должное: целую систему законов, затрагивавших все аспекты человеческого бытия. Тексты, с которыми работал Ирнерий, определённо были созданы людьми, а не дарованы свыше, но это не мешало ему относиться к содержащимся в них нормам как к непреходящим законам, не утратившим практической ценности, несмотря на то что времена цезарей давно прошли. Исследования Ирнерия и в целом огромная область знаний, которую он открыл заново, были встречены с огромным энтузиазмом. Чтобы получить фундаментальное юридическое образование, молодые люди стекались в Болонью со всей Италии и из заальпийских стран. Итальянцы и иноземцы основали в городе две гильдии, по-латински называвшиеся universitates. Постепенно Болонья стала первым в истории университетским городом. Самого Ирнерия нельзя было назвать сторонником «реформации», но от его начинаний больше всего выиграли реформаторы. Путь из университета в Курию вскоре стал проторённой дорогой.

Впрочем, Болонья не была всего-навсего центром подготовки папских секретарей. Некоторые из учёных людей города мыслили гораздо шире. От адептов реформации, ознакомившихся с корпусом римского права, не мог укрыться его очевидный недостаток. Со времён великого заседания епископов в Никее, организованного Константином, церковные соборы приняли множество канонов. До сих пор, однако, никому не приходило в голову их систематизировать. Уже в новом тысячелетии предпринимались попытки исправить эту оплошность; но осуществить это удалось лишь после исследований Ирнерия. Так называемый «Декрет», авторство которого традиция приписывает одному-единственному монаху по имени Грациан, в действительности создавался десятилетиями [488]. Около 1150 г. эта работа была завершена. Для её осуществления, без сомнения, потребовались титанические усилия. Каноническое право состоит не только из канонов. Нужно было разыскать все указы прежних пап, решения других епископов и компиляции правил, касающихся наложения епитимьи. Эти тексты не просто были разбросаны по разным архивам – зачастую они друг другу прямо противоречили. То, что Грациан столкнулся с подобными трудностями, признавали те, кто дал «Декрету» альтернативное название: «Согласование несогласных канонов» (Concordantia discordantium canonum).

Как устранить противоречия? В распоряжении Грациана и его коллег были ещё два типа источников. Какие-то правила содержались в книгах самого Священного Писания, какие-то – в трудах Отцов Церкви: Иринея, Оригена, Августина и других. Но даже на их авторитет Грациан не мог опереться так, как веками опирались мусульманские законоведы на тексты, содержащие нормы, которые приверженцы ислама считали ниспосланными Богом. Такого источника у христиан никогда не было: ведь они верили, что Бог записывает Свои распоряжения на скрижалях человеческого сердца. Мнение Павла на этот счёт было решающим: «…весь закон в одном слове заключается: люби ближнего твоего, как самого себя». Оно и стало для Грациана краеугольным камнем правосудия. Эта заповедь была для него столь важна, что именно её он поместил в самое начало «Декрета». Следуя примеру стоиков, как в своё время сам Павел, он определил её как естественный закон и ключ к созданию подлинно христианского законодательства. Перед Богом все души равны – только на основании этого допущения может твориться настоящее правосудие. А всё, что ему препятствует, должно остаться в прошлом. «Если же будет очевидно, что установления как церковные, так и мирские противоречат естественному праву, то они должны быть совершенно отменены» [489].

Многое из того, что вытекало из этой формулировки, люди прежних времён едва ли смогли бы понять. Налицо был решительный разрыв с древнейшими представлениями о том, что превыше всего – традиция, что судить людей великих следует не так, как простых, что неравенство – вещь естественная, и её нужно принять как должное. Наводя порядок, выпускники Болонского университета тем самым продолжали революцию. Эти прекрасно образованные правоведы были профессионалами нового образца. Грациан разрешил им отменять спорные обычаи, предоставив критерий, на основе которого следовало принимать такое решение, и тем самым изменил само понимание права. Прежде, как в эпоху римских юристов, так и во времена франкских королей, оно призвано было закреплять различия в статусах между людьми. Теперь, напротив, оно должно было обеспечивать равенство перед судом всех, вне зависимости от звания, богатства и знатности – ведь все люди одинаково были детьми Божьими.

Сделав это убеждение частью «Декрета», Грациан способствовал появлению нового, радикального подхода к правоведению. Работу специалиста по каноническому праву, как работу садовника, никогда нельзя было считать завершённой. Сорняки вновь и вновь прорастали, беспрестанно угрожая цветам. Каноническое право – в отличие от римского, которое болонские учёные считали завершённым и потому неизменяемым, – было ориентировано не только на прошлое, но и на будущее. Комментируя «Декрет», юристы исходили из убеждения, что в него всегда можно будет внести исправления. Ссылавшимся на древние авторитеты тоже нередко приходилось дополнять цитаты собственными размышлениями о том, как адаптировать мудрость веков к современной юридической практике. К примеру, что было делать христианам с очевидным противоречием между вопиющим имущественным неравенством и мнением ряда Отцов Церкви [490], утверждавших, что всем надлежит пользоваться совместно? Над этим вопросом десятилетиями бились самые выдающиеся учёные Болоньи. К 1200 г., через полвека после создания «Декрета», ответ был наконец найден – и ответ этот ожидало большое будущее. Правоведы всё чаще признавали: голодающий нищий, крадущий у богача, поступает iure naturali – «в соответствии с естественным правом». Следовательно, его нельзя счесть виновным в преступлении: ведь он всего лишь взял то, что причиталось ему по праву. Бог гневается в таких случаях не на голодного вора, а на богатого скупца. Специалисты по каноническому праву заключили, что всякий епископ, рассматривая подобные дела, обязан убедиться, что богатые исправно раздают милостыню. Благотворительность перестала быть делом добровольным, превратившись в юридическую обязанность.

Представление о том, что богатые должны помогать бедным, было, разумеется, древним, как само христианство. До сих пор, однако, никому не приходило в голову сделать логический вывод: беднякам причитается то, что необходимо им для выживания. Отныне удовлетворение жизненно важных потребностей считалось – в соответствии с формулировкой, которой всё чаще пользовались церковные юристы, – правом человека.

Право на латинском Западе стало важнейшим инструментом непрерывной революции.

Стоя на плечах гигантов

В 1140 г., через полвека после визита Урбана II в Клюни, в этот монастырь прибыл самый знаменитый человек всего христианского мира. Пётр Абеляр был обязан своей славой не подвигам на полях сражений, но учёным занятиям, которые он ещё в юности предпочёл рыцарскому званию. Абеляр, прославившийся «бесценным умом, непревзойдённой памятью и способностями, превосходящими человеческие» [491], сделал себе имя в самом роскошном из городов латинского Запада – Париже. Здесь пребывал двор французского короля и работали учёные, превосходившие талантами, самомнением и дерзостью даже интеллектуалов Болоньи. Но звезда Абеляра воссияла ярче всех. Говорили, что на его лекции стекались тысячи слушателей. Когда он шёл по улицам, прохожие оборачивались. Девушки и вовсе падали в обморок. Своим блеском и славой школы Парижа больше, чем кому-либо, были обязаны Абеляру, а тот с присущей ему скромностью называл себя «единственным сохранившимся в мире философом» [492].

С тех пор, однако, слава Абеляра давно уже стала недоброй. Задиристый и тщеславный, он умел мастерски выпутываться из сложных ситуаций, но в том, что касается их создания, был подлинным гением. Главным светочем парижских школ он был признан после бесчисленных споров с собственными учителями. А затем – в 1115 г. – началась самая скандальная из всех его авантюр. Абеляр вступил в тайную связь с одной не по годам развитой ученицей. «Она была не хуже других и лицом, но обширностью своих научных познаний превосходила всех» [493]. Звали её Элоиза. В конце концов они тайком поженились, но счастье их было недолгим: головорезы, подосланные дядей новобрачной, пробрались в дом Абеляра, пока он спал, и оскопили его. После такого унижения сам пострадавший отправился в мужской монастырь; Элоиза, по его настоянию, – в женский. Даже став монахом, Абеляр продолжал находить неприятности на свою голову. Ему следовало бы гордиться тем, что убежище ему предоставило аббатство Сен-Дени, расположенное недалеко от Парижа и считавшееся главным монастырём Французского королевства. Абеляр же, занявшись изучением истории обители, с нескрываемым удовольствием продемонстрировал, что легенда о её основании – не более чем фикция. Его новым братьям, разумеется, это не понравилось; а потому Абеляр, проигнорировав правило, запрещавшее монахам покидать монастырь без явно выраженного разрешения, отправился странствовать. Одно время он вёл жизнь отшельника, потом стал аббатом глухого монастыря на побережье Атлантики, затем вернулся в Париж, чтобы снова преподавать. Годы шли, а его харизма оставалась столь же яркой, как в юности. Ему по-прежнему удавалось приобретать поклонников и врагов. На седьмом десятке он наконец столкнулся с самой серьёзной проблемой: его официально признали еретиком. Сущность наказания излагалась в двух посланиях, отправленных летом 1140 г. из Рима. Сочинения талантливейшего учёного христианского мира приговаривались к сожжению – «всюду, где бы их ни нашли» [494]; талантливейший оратор Запада был осуждён на вечное молчание.

Один раз Абеляру уже удалось чудом избежать подобного исхода. Ещё в 1121 г. ему предъявили обвинение в создании еретического учения о Троице и приказали самому сжечь одну из своих книг. Позднее он признавался, что этот приговор принёс ему больше мук, чем последствия оскопления. Тогда, как и в 1140 г., приговор произнёс папский легат. Папство, намереваясь вершить правосудие во всём христианском мире, также было намерено охранять границы дозволенного в вопросах веры. Это были вещи взаимосвязанные: ведь именно в рамках христианского учения право Римской Церкви судить крестьян или королей обретало смысл. Абеляр, мыслитель, раз за разом бросавший вызов авторитету епископов и аббатов, не мог не вызывать у папства тревоги. К 1140 г. основания для определения границ ортодоксии у папских юристов были ещё прочнее, чем двумя десятилетиями ранее. Когда Абеляра снова вызвали в суд, наблюдать за процессом явился сам король Франции. Абеляр, однако, и не думал отвечать своим обвинителям, а обратился напрямую к папе. Узнав о приговоре, он тут же отправился в Рим, рассчитывая, что там сможет добиться справедливого суда. Немногие процессы, проводившиеся папскими юристами, обсуждались так же широко, как суд над Абеляром; его исход окончательно продемонстрировал: право решать, во что может, а во что не может верить христианин, отныне принадлежало им.

И всё же решение заставить Абеляра молчать не было единогласным. Обсуждение обвинений в ереси вышло исключительно бурным – не в последнюю очередь из-за участия самого обвиняемого. После первого приговора он ждал десять лет, прежде чем снова начать преподавать в Париже; но сомнений в собственной правоте у него не возникало. Насколько Абеляр был самонадеян, настолько же предан Богу. Когда Элоиза в письме из монастыря призналась Абеляру, что думала о нём, даже участвуя в евхаристии, и что скорее отказалась бы от рая, чем от этой страсти, он отвечал с напускной суровостью. Призывая супругу посвятить жизнь не памяти об их любви, а долгу монахини, он надеялся вернуть её на путь спасения. Со схожими чувствами он принялся исследовать труды Отцов Церкви. Обнаруживая в их сочинениях многочисленные противоречия, ставящие под сомнение догматы христианской веры, он составил целые списки таких спорных мест и тщательно их систематизировал; однако он вовсе не собирался бросать вызов учению Церкви. Разорвать грандиозную ткань христианской ортодоксии ему хотелось не больше, чем составителям канонического права. Как и Грациан, Абеляр пытался сделать так, чтобы на смену разногласиям пришла гармония. И он тоже верил в прогресс. «Сомневаясь, мы приходим к исследованию, исследуя, достигаем истины» [495]. На эту максиму опиралась вся теология Абеляра; он обещал ученикам, что с её помощью они придут к пониманию более глубокому, чем было у самих Отцов Церкви. Перед учёным, исследующим их труды с помощью разума, христианская истина рано или поздно предстанет в неискажённом виде: чистая, цельная, логически упорядоченная. Даже Абеляр не претендовал на авторитет, равный авторитету Оригена или Августина; но он стремился, стоя на их плечах, увидеть больше, чем видели они. С точки зрения его обвинителей, это было проявление чудовищной гордыни: «Абеляр, пытаясь уничтожить заслугу христианской веры, полагает возможным при помощи человеческого разума постигнуть всё то, что есть Бог» ![496] Но его почитателей это приводило в восторг. А среди этих почитателей были весьма высокопоставленные представители церковной иерархии.

Именно поэтому летом 1140 г., когда по дороге в Рим Абеляр остановился в Клюни, аббат принял его как дорогого гостя. Надёжнее убежища было не сыскать. Аббат Пётр, как свидетельствует его прозвище Достопочтенный, прославился безупречной святостью, а великая слава его монастыря позволяла считать его вторым человеком в христианском мире после самого папы. Даже Петру не удалось спасти от осуждения еретические идеи Абеляра; но благодаря своему высокому положению он смог добиться прощения для самого изгнанника. Проведя в Клюни два года, Абеляр умер от старости и истощения; уважительное отношение Петра к его памяти поражало. Вопреки всем обычаям, аббат повелел отправить его останки для погребения Элоизе и лично сопровождал гроб с телом. В широко распространившейся эпитафии Пётр назвал покойного философа «Аристотелем нашего времени». Противники Абеляра, пытавшиеся очернить его память и осудить как ересь саму его мысль о том, что божественные тайны можно познать при помощи логики, не добились безоговорочной победы. Харизма Абеляра пережила его. Элоиза умерла через два десятилетия после мужа и была похоронена рядом с ним; говорили, что он поднялся из могилы, чтобы обнять её тело. Так и поколения студентов падали в объятья покойного Абеляра. К 1200 г. университет в Париже уже ничем не уступал Болонскому. Мировоззрение, распространению которого Абеляр посвятил свою жизнь – вера в то, что созданный Богом порядок рационален, а законы, которыми он управляется, постижимы для смертных, – через сто лет после смерти философа само стало частью ортодоксии, оберегаемой папскими легатами. Сторонники этих взглядов не только перестали считаться врагами папства, но, наоборот, были признаны союзниками, нуждающимися в поддержке. В 1215 г. от имени папы был издан статут, подтверждавший независимость Парижского университета от архиепископа. Годом ранее схожим образом был определён правовой статус университетских коллегий, созданных к этому времени в английском Оксфорде. Университеты вырастали по всему христианскому миру как грибы после дождя. Исследования по методу, предложенному Абеляром, уже не просто дозволялись: их институционализировали.

«О всеобщем провидении Божием, на законах которого основано всё» [497] писал ещё Августин, размышляя о безмерности мироздания. Царицей наук в Париже и Оксфорде считалась, разумеется, теология; но не было недостатка и в других областях знания, где тоже необходимо было распознать законы Божьи. О существовании этих законов свидетельствовало всё – Солнце, Луна, звёзды, стихии, распределение материи, дикие звери и человеческое тело. Ничего безбожного, следовательно, не было в том, чтобы вслед за Абеляром утверждать: «Появление и развитие всего сущего, за исключением возникшего чудесным образом, может быть удовлетворительно объяснено» [498]. Напротив, изучение законов мироздания считалось формой почитания Бога, их сформулировавшего. Тех, кто охранял врата новых университетов, это убеждение не только не смущало, но вдохновляло. Философия, многим из противников Абеляра казавшаяся чем-то презренным, теперь легла в основу университетского образования. Важнейшей её задачей считалось исследование природных процессов. Изучение животных и растений, астрономии и даже математики относили к философии природы, или натурфилософии. Подлинное чудо – не то, что происходит чудесным образом, но строгий порядок, господствующий на Небесах и на земле.

Чтобы верить в это, не нужно было ставить под сомнение всемогущество Бога: ведь для Него всё возможно, а воля Его непостижима. Доказательства нетрудно было найти в Писании. Он заставил море расступиться, Он остановил солнце на небе, Он способен сделать это снова, если на то будет Его воля. Но в Писании говорится также, что даже Сам всемогущий Бог добровольно подчинился условиям договора – Завета. Так, когда вся земля была затоплена, Он поместил в облаках радугу в знак того, «что не будет более истреблена всякая плоть водами потопа» [499]; Он заключил Завет с Авраамом и объявил его условия Моисею. Существовал, однако, ещё один, гораздо более поразительный пример того, как Он добровольно подчинил Себя другим. «Он выкупил нас от греха, и от Своего гнева, и от преисподней, и от власти дьявола, которого Он Сам пришёл победить ради вас (ибо мы сами не могли сделать этого), и выкупил для нас Царство Небесное; и, совершив это таким образом, показал, какова Его любовь к нам» [500]. Так Ансельм, когда Абеляр был ещё слишком юн, описывал Распятие. Христос искупил человечество, погрязшее в грехах. Но каким образом Он это сделал? Этот вопрос мучил Абеляра и других мыслителей его поколения. Предлагались разные ответы. Одни считали смерть Христа выкупом Сатане, другие – разрешением тяжбы между Небесами и Адом. Абеляр вслед за Ансельмом предпочитал более тонкий подход. Христос претерпел крестные страдания не для того, чтобы удовлетворить требования Дьявола, но затем, чтобы пробудить в человечестве любовь, «чтобы освободить нас от рабства, грехов и приобрести для нас истинную свободу сынов Божьих» [501]. Удовлетворены были требования справедливости; удовлетворив их, Христос продемонстрировал всему человечеству, что Небеса и земля воистину управлялись законами. Но Он сделал гораздо больше. В письмах, адресованных Элоизе, Абеляр призывал её размышлять о страданиях Христа, чтобы познать истинную природу любви. Он не хотел мучить свою убитую горем жену и не собирался отказываться от своей приверженности разуму; но для Абеляра не существовало противоречия между призванием логика и горячей преданностью страдающему Христу. Путь к мудрости начинался там, где был воздвигнут Крест.

Мистика и разум: христианство признало и то и другое. Бог, силой собственного голоса сотворивший свет и тьму и отделивший моря от тверди, в то же время устроил так, что всё Его творение стало воплощением гармонии. «От различения чисел зависит исследование и изучение всех остальных вещей» [502]. Так писал Абеляр. Спустя всего век после его смерти символы сотворённого Богом вселенского порядка, единства чудесного и геометрического, вознеслись над городами христианского мира. Аббатство Сен-Дени, в котором началась для Абеляра монашеская жизнь, изменилось до неузнаваемости. Солнечные лучи, проникая внутрь сквозь украсившее окна разноцветное стекло, наполняли пространство ни с чем не сравнимым светом – словно наступали последние времена, словно спускался с Небес Новый Иерусалим, сияние которого «подобно драгоценнейшему камню, как бы камню яспису кристалловидному» [503]. Игра разноцветных лучей напоминала об Откровении, в то время как тянущиеся ввысь аркбутаны и стрельчатые арки свидетельствовали о познаниях архитектора в области пропорций и геометрии. Главная церковь обновлённого аббатства, освящённая в 1144 г. в присутствии самого короля Франции, стала образцом для многих соборов, возводившихся в новом великолепном стиле. «Наш ограниченный дух способен постичь истину лишь посредством материальных представлений» [504] – гласила надпись на вратах Сен-Дени. Создатели соборов, вдохновлённых новым обликом аббатства, в невиданных прежде масштабах воплотили в камне своеобразие порядка, установившегося на латинском Западе. Его сторонники называли его латинским словом modernitas – современность, то есть эпоха конца времён. Они говорили от имени революции – революции, которая победила.

X. Гонение

Марбург, 1229 г.

Граф Павиам был поражён тем, насколько изнурительной оказалась работа в больнице. День за днём женщины, одетые в грубые серые туники, ухаживали за больными: мыли их, меняли им бельё, очищали их язвы. Одна из сестёр так тревожилась за парализованного мальчика, больного дизентерией, что уложила его в собственную кровать и на руках выносила его наружу каждый раз, когда он жаловался на резкую боль в животе. За ночь подобное случалось до шести раз, и сон женщины регулярно прерывался; днём она была так занята, что отоспаться не было никакой возможности. Кроме работы в больнице была ещё работа на кухне: приходилось готовить овощи, мыть посуду и выслушивать громкие упрёки глухой и очень взыскательной экономки. Если же и работа на кухне заканчивалась, женщина садилась за прялку и начинала прясть шерсть: это был её единственный источник дохода. Даже когда очередная болезнь приковывала её саму к постели, она продолжала наматывать пряжу голыми руками. Увидев, в каких условиях живёт женщина, поражённый граф перекрестился и в восхищении вымолвил: «Невиданное дело – дочь короля прядёт шерсть!» [505]

Елизавета Венгерская была рождена для величия. Её предком со стороны отца был двоюродный брат Стефана, первого настоящего христианина на троне Венгрии. Саму её ещё в детстве отправили в Тюрингию, ландграфство в Центральной Германии, чтобы подготовить к замужеству. Когда ей исполнилось четырнадцать, она стала женой двадцатилетнего ландграфа Людовика. Брак оказался счастливым. Елизавета родила супругу троих детей; Людовик восхищался явной близостью жены к Богу. Однажды служанка разбудила ландграфа среди ночи, потянув его за ногу; но он не разгневался, догадавшись, что женщина перепутала его с женой, имевшей обыкновение вставать очень рано, чтобы молиться. Елизавета пожелала раздать свои украшения бедным; она вытирала лица больным, истекавшим слюной и слизью, и изготавливала одеяла для нищих из своих тончайших льняных вуалей. Всё это лишь предвещало ещё более поразительный акт смирения, на который она решилась уже после смерти мужа. Жалела она лишь о том, что не пошла ещё дальше: «Если бы была на свете жизнь более презренная, я бы предпочла её» [506]. Когда граф Павиам принялся убеждать Елизавету оставить тяготы и унижения, наполнявшие её жизнь в Марбурге, и вернуться вместе с ним ко двору своего отца, она ответила категорическим отказом.

Она была, разумеется, наследницей древней традиции: её предшественниками были Василий, Макрина и Павлин. В истории Тюрингии она тоже обнаружила пример для подражания, причём речь шла о монаршей особе: королева Радегунда, современница Хлодвига, чистила отхожие места и вытаскивала вшей из волос попрошаек. Впрочем, чтобы найти источник вдохновения, Елизавете не нужно было углубляться в древность. Она жила в христианском мире, перевёрнутом с ног на голову реформаторами, которые больше века трудились, чтобы очистить его от грязи, залечить его ужасные язвы. Главным образцом для Елизаветы стала сама Церковь. Она тоже вырвалась из объятий мирских владык, поклялась блюсти непорочность и провозгласила идеалом бедность: «…лишь те достойны проповедовать, у кого нет никаких земных богатств; те, кто, ничем не обладая единолично, всем владеют совместно» [507]. Этот боевой клич во времена Григория VII способствовал началу великого потрясения, именовавшегося реформацией. Этот же клич теперь раздавался из уст Елизаветы, которая раздала все богатства и слилась с грузчиками и служанками.

Но ей – как и всем, добровольно избравшим бедность, – приходилось действовать крайне осторожно. Пышущий жаром лавовый поток реформации, десятилетиями сметавший всё на своём пути, начал понемногу остывать – и застывать. Её идеологам удалось создать единую суверенную иерархию, охватывавшую весь христианский мир, и пылкие революционеры были им больше не нужны. После столь грандиозной победы перспективы новых потрясений папство не радовали. Папские чиновники и исследователи канонического права уже давно трудились над укреплением авторитета Церкви. Они прекрасно понимали, какая ответственность свалилась им на плечи: теперь именно на них была возложена задача привести христиан к Богу. «Существует лишь одна Вселенская Церковь верных, вне которой нет Спасения ни для кого» [508]. Четвёртый из соборов, проводившихся в Латеране, провозгласил это в 1215 г., когда Елизавета была ещё ребёнком. Бросать вызов этому канону, отрицать связанные с ним властные структуры, не подчиняться клиру, считавшему пастырскую деятельность своей священной прерогативой, означало избрать дорогу, ведущую в ад.

Однако уже то, что потребовалось закрепить это в каноне, созвав множество епископов и аббатов «от всех народов, живущих под Небесами» [509], обнажало неудобную правду: авторитет Церкви признавали не все. За век, минувший со времён понтификата Григория VII, не единожды раздавались голоса тех, кто считал, что потенциал реформации до конца не раскрыт. Революционный пыл не так-то просто было усмирить. Чем старательнее реформаторы, сделавшие карьеру в Церкви, пытались привести христианский мир в равновесие, тем чаще представители радикального крыла реформации обвиняли их в предательстве. Наметилась историческая тенденция. Революция породила элиту, а эта элита – жажду новой революции.

Большинство проповедников, призывавших вернуться к апостольскому идеалу, владеть всей собственностью совместно и презирать всё мирское, боролись с новой Церковью так же, как Григорий боролся со старой. Они ходили по деревням босиком, носили грубые железные кресты и обвиняли священников в том, что слова у них расходились с делами, в грязном распутстве, гордыне и алчности. Наиболее радикальные агитаторы заходили ещё дальше. Ими двигала не жажда дальнейших реформ, а разочарование в Церкви как таковой. С их точки зрения, спасти здание Церкви, возведённое папами и епископами на крови, было уже невозможно. Оно прогнило целиком. Его оставалось только снести. Прелаты, опасаясь распространения этих взглядов, разумеется, объявили их еретическими. К моменту рождения Елизаветы в Курии воцарилась паника. Приближённым папы всюду мерещились еретики. В 1215 г. на Четвёртом Латеранском соборе был принят канон, представлявший собой детальную программу борьбы с ними. «Мы отлучаем и предаём анафеме всякую ересь, выступающую против святой веры, ортодоксальной и католической… Мы осуждаем всех еретиков, к какой бы секте они ни принадлежали» [510].

Но грань между ересью и святостью оказывалась порой весьма тонкой. Елизавета, ещё живя при дворе, рассказывала служанкам о своём желании стать нищенкой. Они даже облачали её в лохмотья, в которых она ходила по собственным покоям. Но это был их секрет. Елизавете не хотелось позорить мужа, и дело было не только в том, что её наряд мог шокировать его придворных. За пределами высокого замка Варбург, служившего резиденцией ландграфа Людовика, по дорогам скитались толпы проповедников, призывавших богачей уподобиться им, раздав все свои богатства бедным. Среди этих проповедников были даже женщины, но Елизавета не собиралась за ними следовать. Присоединившиеся к вальденсам рисковали обречь себя на адские муки. Это движение получило название от имени некоего Вальдо, богатого лионского купца, который, вдохновившись учением Христа, в 1173 г. продал всё своё имущество. Его последователям неоднократно запрещали проповедовать свои взгляды. Тогда они пожаловались самому папе, но в Курии их просто высмеяли и выгнали прочь. Не для того клирики корпели над книгами в университетах, чтобы какие-то необразованные миряне – idiotae – растолковывали им Писание. «Стоит ли метать бисер мудрости перед свиньями?» [511] Вальденсы не подчинились вердикту, а обратились против людей, возомнивших себя судьями. Разоблачая гордыню и злоупотребления клириков с язвительностью, которая сделала бы честь донатистам, вальденсы дошли до того, что решительно отвергли саму идею священства. Отныне своим епископом они считали Христа. Эта грубая ересь приводила Елизавету в ужас, показывая ей, как далеко может зайти неподчинение Церкви. Образ жизни, который вели вальденсы, не имевшие личной собственности и жившие подаяниями, напоминал тот, к которому стремилась она сама; но именно это и делало их в её глазах отрезвляющим предостережением.

Вальдо, впрочем, был не единственным торговцем, избравшим бедность во имя Христа. В 1206 г. Франциск, бывший повеса из итальянского города Ассизи, демонстративно отрёкся от отцовского достояния. Он снял с себя одежду и отдал её своему отцу. «Он не оставил себе даже подштанников, но на глазах у всех обнажился совершенно» [512]. Местный епископ, не возмущённый, а впечатлённый этим жестом, ласково укрыл Франциска собственной мантией и благословил его идти своей дорогой. Этот эпизод задал тон всей дальнейшей деятельности Франциска. Всю жизнь он демонстрировал своё гениальное умение интерпретировать учение Христа буквально, воплощать его парадоксы и сложности, сочетать простоту и глубину в едином запоминающемся жесте. Он прислуживал прокажённым, проповедовал птицам и спасал ягнят от мясников. Мало кому удавалось устоять перед его харизмой. Наконец, к многочисленным почитателям Франциска присоединился человек, стоявший на вершине церковной иерархии. Иннокентия III – папу римского, созвавшего в 1215 г. Четвёртый Латеранский собор, – трудно было чем-либо удивить. Властный, дерзкий и талантливый понтифик никому не давал спуску, он смещал императоров и отлучал от Церкви королей. Неудивительно, что, когда в Рим прибыл Франциск в сопровождении двенадцати оборванцев, которых он именовал братьями, или «фра», Иннокентий отказался принять гостей. Слишком сильно попахивало от них ересью, не говоря уж о простом богохульстве. Однако Франциск, в отличие от Вальдо, относился к Церкви более чем уважительно и не проявлял по отношению к ней непокорности. Сомнения Иннокентия рассеялись. Убедившись, что Франциск и его последователи не представляют для него угрозы, изобретательный властолюбец решил воспользоваться ими в своих целях. Он не только не осудил их, как его предшественники осуждали вальденсов, но официально признал братьев одним из монашеских орденов Церкви. «Ступайте с Богом, братья, и пусть Господь удостоит вас своим вдохновением, чтобы вы возвестили всем покаяние» [513].

Меньше чем через десять лет, к 1217 г., францисканская миссия достигла Германии. Юную Елизавету очень вдохновил пример братьев; одеваясь как нищенка, она отдавала дань уважения святому Франциску. Живой интерес к его учению она демонстрировала и открыто. В 1225 г. Елизавета предоставила францисканцам базу для их миссии в Эйзенахе, ближайшем к Вартбургу городе. Через три года, уже овдовев, именно там она объявила об отречении от мира. И всё же она подавила в себе отчаянное желание тут же отправиться просить подаяние. Обратившись к примеру Франциска, Елизавета усвоила главный урок: без послушания избравший бедность рискует разделить судьбу Вальдо. Умерщвлением плоти и самоумалением следует заниматься исключительно под руководством вышестоящего лица. Для принцессы, госпожи множества слуг, это осознание само по себе стало актом покорности. Ещё в те годы, когда Елизавета восседала на престоле рядом с мужем-ландграфом, ей потребовался духовный наставник (master disciplinae spiritualis). Выбирать наставника, конечно, следовало особенно тщательно. «Я могла дать обет послушания епископу или аббату, владеющему земными благами; но я решила, что лучше быть послушной тому, кто ничем не владеет и живёт исключительно подаянием. И я обратилась к мастеру Конраду» [514].

Мастер Конрад был широко известен в Германии и даже в далёком Риме, но не столько как аскет, сколько как «жесточайший обличитель пороков» [515]. Он не мог похвастаться благородным происхождением, но славился потрясающим красноречием и стоял на страже Церкви и её власти. Его рвение не укрылось от приближённых папы. В 1213 г., вооружившись мандатом, выданным лично ему самим Иннокентием, Конрад принялся объезжать дороги Германии на крохотном муле, проповедуя в каждой деревне. «Бесчисленные толпы мужчин и женщин из различных провинций следовали за ним, вдохновлённые словами его учения» [516]. К тому моменту, как в 1225 г. Конрад стал духовным наставником Елизаветы, за плечами у него был многолетний опыт перевоспитания еретиков. Занявшись воспитанием принцессы, он не замедлил взяться за розги. Ещё при жизни Людовика Конрад высек Елизавету за то, что она пропустила одну из его проповедей; следы ударов были заметны даже три недели спустя. А когда Елизавета отреклась от мира, именно наставник приказал ей отправиться в его родной Марбург, город на востоке Тюрингии, и основать там больницу. Оказавшись вдали от детей и любимых служанок, вдова ландграфа терпеливо переносила все попытки Конрада сломать её. Даже когда он наказывал её за проступки, которые она не совершала, Елизавета ликовала. «Она добровольно терпела удары плетью и побои, наносимые мастером Конрадом, вспоминая о бичевании, которому подвергся Господь» [517].

Страдание воспринималось как путь искупления. В 1231 г. Елизавета скончалась от последствий своей аскезы, не дожив и до двадцати пяти лет. Конрад не замедлил провозгласить её святой. Она очистилась от греха, как золото очищается пылающим огнём. Суровый образ жизни свёл её в могилу, но он же вознёс её на небеса. Доказательством служили многочисленные рассказы о чудесах, происходивших рядом с её гробницей. К женщине, в ухе у которой много лет назад застряла горошина, вернулся слух. Исцелились и многие горбуны. С точки зрения самого Конрада, пожалуй, самым красноречивым свидетельством святости Елизаветы стал случай с одной вдовой из числа вальденсов: её нос был ужасно обезображен, но она помолилась Елизавете, и уродливое стало красивым. Такие вдохновляющие истории убеждали Конрада, что его исключительная суровость была совершенно оправданной. На Четвёртом Латеранском соборе всем христианам впервые было предписано исповедовать свои грехи не реже раза в год и в индивидуальном порядке. Когда-то почтенный Колумбан утешал грешников, утверждая, что всякий грех может быть прощён; теперь это утверждение получило официальное одобрение Церкви. Милосердие Божие распространяется на всех. Достаточно искреннего раскаяния. Даже самых упорных еретиков можно привести в Царство Небесное.

Неудивительно, что после смерти Елизаветы Конрад с прежним рвением поспешил на новую битву за души отдалившихся от Христа. Его полномочия за минувшие годы значительно расширились. Десятилетиями папы всеми силами старались пополнить арсенал юридических инструментов для борьбы с ересью. Традиция, в рамках которой во все времена предпочтение чаще отдавалось милосердию, чем притеснению, их, очевидно, не устраивала. Изобретались всё новые карательные меры. В 1184 г. епископов, у которых до тех пор не было стимула преследовать затаившихся еретиков, обязали выискивать их специально. В 1215 г. на Великом Латеранском соборе под председательством Иннокентия III был принят ряд положений, касающихся борьбы с ересью; в результате в распоряжении Церкви оказался целый механизм гонений. И вот в 1231 г. он вновь был усовершенствован. Новый папа Григорий IX поручил Конраду бороться с ересью не только посредством проповеди; на него были возложены обязанности по розыску еретиков, по-латыни – inquisitio. Привлекать приверженцев ереси к суду и судить их должен был отныне не епископ, а специально назначенный представитель священства. Будучи священником, сам Конрад не имел права выносить приговор, для исполнения которого требовалось пролить чью-то кровь [518]. Григорий дал ему указание принуждать к этому светские власти. Никогда ещё в руках борца с ересью не оказывалась такая власть. Как и раньше, Конрад путешествовал верхом на муле, останавливался в каждой деревне и задавал местным жителям вопросы о том, во что они верят, но теперь уже не как простой проповедник, а как представитель власти нового типа – как инквизитор.

«Он сломил её волю, чтобы её покорность ему стала ещё более ценной» [519]. Так оправдывал Конрад жестокое обращение с Елизаветой. Теперь ему предстояло перевоспитать всю Германию, и он точно не мог позволить себе мягкость. Лишь жестокость была для него подлинной добротой, лишь суровость – подлинным милосердием. Полчища еретиков, с которыми предстояло столкнуться Конраду, не так-то просто было спасти от вечных мук. Искупить их грехи можно было лишь огнём. Костры должны были разгореться как никогда ярко. До сих пор к сожжению еретиков прибегали исключительно редко, власти если и дозволяли подобное, то нехотя; Конрад превратил костёр в символ своей инквизиции. В городах и сёлах долины Рейна запахло горелой плотью. «Столько еретиков было сожжено в Германии, что число их не поддаётся подсчёту» [520]. Критики Конрада называли его серийным убийцей. Они обвиняли его в том, что он верил всем наветам без исключения, торопил правосудие и приговаривал к сожжению невиновных. Но существовали ли невиновные? Все ведь были падшими. Лучше страдать, как страдал Христос, быть прилюдно казнённым за преступление, которого не совершал, чем терпеть потом вечные мучения. Несколько мучительных мгновений лучше вечности в адском пламени.

Стремление очистить мир от греха, залечить его раны в интерпретации Конрада приобрело кровожадный характер. Но менее революционным оно от этого не стало. Как и Григорий VII, унизивший помазанника Божьего перед вратами Каноссы, Конрад относился к земному порядку с нескрываемым подозрением. Как наставник он запретил Елизавете притрагиваться к еде, «которую она не могла есть с чистой совестью». И она отказывалась от того, что попадало на стол ее мужа, от того, что крестьяне были вынуждены поставлять ландграфу в виде оброка. «Таким образом, она часто терпела страшную нужду и не ела ничего, кроме булочек, намазанных мёдом» [521]. Принцесса Елизавета была святой; но остальные аристократы святостью не отличались. Летом 1233 г. Конрад осмелился обвинить одного из них, графа Зайна, в ереси. Спешно был созван синод епископов, который в присутствии самого германского короля отклонил это обвинение. Конрад был не робкого десятка и собирался привлечь к суду ещё кого-нибудь из представителей знати. Из долины Рейна он отправился обратно в родной Марбург, но 30 июля на него напали какие-то рыцари; живым он от них не ушёл. Весть о гибели Конрада вся Германия встретила ликованием; обитателей Латеранского дворца это разгневало. Конрада похоронили в Марбурге, рядом с принцессой Елизаветой; его оплакивал лично папа Григорий. Убийц инквизитора он назвал предвестниками надвигающейся тьмы. От их преступления содрогнулись Земля и Небо. Покровительствовал им, разумеется, не кто иной, как сам дьявол.

Великая священная война

Рассуждая о причинах загадочной вспышки ереси, священники нередко усматривали в её расплывчатых очертаниях нечто подозрительно знакомое – и от этого ещё более пугающее. Допрашивая вальденсов, Конрад отказывался признать, что имеет дело с незначительной и молодой сектой. Ему мерещилось нечто гораздо более грозное. Он верил, что вальденсы были членами организации, представлявшей собой нечто вроде зеркального отражения Церкви: иерархической структуры со вселенскими претензиями. В письме, адресованном Григорию IX, Конрад заявлял [522], что еретики поклоняются самому дьяволу и «утверждают, что он сотворил небесные тела и ещё вернётся во славе, низвергнув Господа» [523]. Их зловещие ритуалы казались пародией на церковные обряды. Вступавших в ряды поклонников Сатаны якобы заставляли целовать огромную жабу. Затем они отрекались от веры во Христа, целуя похожего на труп человека с губами холодными как лёд. В ходе ритуальной трапезы посвящённые лизали зад чёрного кота, превосходившего размерами собаку. А затем все собравшиеся восхваляли Сатану.

Прочитав этот сенсационный отчёт, Григорий IX пошёл на беспрецедентный шаг: он официально одобрил выводы Конрада. Слухи о бесчинствах еретиков ходили давно, но никогда прежде их истинность не подтверждал сам папа римский. Христианские учёные традиционно отвергали любые рассказы о поклонении дьяволу как суеверную блажь. Никто из людей разумных и образованных не относился всерьёз к этим россказням: слишком много было в них языческого. Только легковерные крестьяне и послушники, боявшиеся собственной тени, жили в страхе перед демонами, которые будто бы рыскали по земле, вербовали прислужников и устраивали шабаши. Вера в подобные глупости как раз и была измышлением дьявола. Так считал Грациан и другие специалисты по каноническому праву. «Кто во время снов и ночных видений не покидал своего тела и не видел много такого, с чем ни разу не сталкивался наяву?» [524]

Этот ободряющий скептицизм, однако, не мешал людям образованным верить в существование вдохновлённого силами ада заговора. Вальденсы были не единственными еретиками Рейнской области, к которым задолго до миссии Конрада относились как к членам своеобразной и особо опасной секты. Ещё в 1163 г. в Кёльне шестеро мужчин и две женщины были сожжены за принадлежность к таинственной общине, известной под греческим названием Cathari – чистые. После этого в разных местах отдельных катаров приговаривали к смерти, но до массовых казней не доходило. Во что именно они верили, было неясно. Одни, как Конрад, считали катаров адептами дьявола и предполагали, что их название связано с тем самым котом, которого почитатели Сатаны якобы целовали в зад. Другие путали их с вальденсами. Третьи приравнивали их к не менее загадочным сектам еретиков – к тем, «кого некоторые называют патаренами, иные публиканами, а иные – другими именами» [525]. Лишь учёные, сведущие в истории Церкви, знали, кем на самом деле были катары: раскольниками, которые ещё во времена Константина были осуждены в одном из канонов Никейского собора. А то, что они появились в Рейнской области – из ниоткуда, спустя почти тысячу лет, – лишь доказывало, что ересь бессмертна. Эта вечная угроза пряталась в тени, преодолевая пространство и время.

Однако большинство христиан, которых подозрительные церковники именовали катарами, знать не знали, что они еретики, тем более – какие-то там «катары». Как страх перед адептами дьявола основывался на выдумках людей необразованных, так и беспокойство по поводу возрождения древней ереси опиралось на книжную учёность. Слишком быстро многочисленные бюрократы, юристы и учителя, служившие папской Курии, забыли, что новаторами были как раз они. Радикалы обвиняли их в предательстве дела реформации, но гораздо больше среди христиан было тех, кто до сих пор не понял – или не принял – её основных положений. Вдали от соборов и университетов по-прежнему господствовали традиционные представления о богопочитании – особенно в тех районах христианского мира, которые центральная власть почти не контролировала. Там распоряжения королей или епископов мало что значили. Если бы клирики, обучавшиеся в Париже или в Болонье, добрались до этой глуши, они обнаружили бы целые сёла и города, жители которых слышать не хотели о реформации и не испытывали к людям, пришедшим к власти под её лозунгами, ничего, кроме презрения. Катарами этих несчастных именовали те, кто принципиально отказывался признавать реальное положение дел: эти люди были христианами, но, оставленные всеми, они не поспевали за ортодоксией новой эпохи.

Порождённые этим противоречия были особенно заметны на юге Франции. Здесь царила феодальная раздробленность и местные жители были преданы местным владыкам, а не далёкому Парижу. В 1179 г. созванный папой собор заключил, что «земли Альби и Тулузы» [526] стали особо опасным рассадником ереси. Посетившие регион папские легаты столкнулись с непокорными и неуживчивыми людьми, которым основные идеалы реформации были глубоко чужды. Их раздражало, что международная церковная иерархия претендует на власть, что она требует от них покорности, почтительного отношения и выплаты десятины, что она настаивает на существовании непреодолимого разрыва между клиром и паствой. Среди людей, которых папские агенты всё чаще презрительно именовали альбигойцами, ритуальные функции не считались прерогативой священников. Исполнять их имел право любой. Обитатели полей, окружавших Альби и Тулузу, к некоторым крестьянам относились с большим уважением, чем к епископам. Учтивого и умеренного вдовца или женщину почтенных лет, отгородившуюся от мира, здесь чтили, награждая их званием boni homines – «добрые люди». О тех, кто достиг исключительной святости, говорили, что они приблизились к совершенству Самого Христа – стали «друзьями Бога». В этих краях считалось, что нет в жизни ничего слишком ничтожного и повседневного, что всё может быть наполнено ощущением божественного присутствия. Приверженцам христианства «добрых людей» сама реформация казалась ересью – выдумкой «кровожадных волков, лицемеров и искусителей» [527].

В 1165 г. в деревне, расположенной в шестнадцати километрах к югу от Альби, аристократы и прелаты стали свидетелями диспута, в котором участвовали местный епископ и представители «добрых людей». Из того, что последние рассказали о своей вере, многое привело священников в ужас. Ветхий Завет эти люди решительно отвергали как нечто, не представляющее никакой ценности. Они утверждали, что «всякий добрый человек, будь он клирик или мирянин» может возглавлять совершение евхаристии. Они настаивали, что не обязаны повиноваться священникам, «поскольку те – люди злые, не хорошие учителя, а нанятые слуги» [528]. В то же время многое из того, во что они верили, ортодоксии нисколько не противоречило. «Веруем во единого Бога, живого и истинного, в трёх во едином и во единого в трёх, в Отца, Сына и Святого Духа» [529]. Не сомневались они и в том, что Христос стал плотью, пострадал, умер и был похоронен, что Он воскрес в третий день и вознёсся на небеса. Епископы сами могли подписаться под таким Символом веры; но это открытие отнюдь не смягчило их сердца. Наоборот, сбылись их худшие опасения: ересь оказалась заразой, поражающей даже тех, кто не понимает, что заражён. Значит, она неминуемо распространится, если не принять меры.

«Ибо больные места, невосприимчивые к припаркам, должны отсекаться ударом меча» [530]. Этот суровый медицинский вердикт Иннокентий III вынес в ноябре 1207 г.; к тому времени страх перед ересью, якобы способной заразить всех христиан, сам перерос в настоящую лихорадку. Благодаря умению и везению Иннокентий сосредоточил в своих руках власть, о которой Григорий VII мог только мечтать. Возможностей влиять на судьбы мира у него было больше, чем у кого-либо из его предшественников. И всё же казалось, что его беспрецедентное могущество сыграло с ним злую шутку. Сознавая, сколь грозную власть даровал ему Бог, он взирал на мир – и сердце его наполнялось страхом. Всюду на востоке и на западе христианам приходилось отступать. В Святой земле сарацины вновь овладели Иерусалимом; попытка королей Франции и Англии отвоевать его провалилась. Новый поход, организованный в 1202 г. по призыву самого Иннокентия, неожиданно окончился в Константинополе. В 1204 г. рыцари захватили и разграбили великий город. Пал бастион, столетиями выдерживавший натиск воинственных и алчных язычников, – пал по вине христианского войска! Захватчики оправдывали захват города тем, что его жители не подчинялись папе, – ведь церкви Рима и Константинополя ещё со времён Григория VII разделяла постоянно усугубляющаяся схизма. Сам Иннокентий, однако, был возмущён разорением оплота христианского мира и объявил падение Константинополя деянием сил ада. Между тем в Испании, где христианские силы постепенно, век за веком, отодвигали границу Аль-Андалуса к югу, их наступление было резко остановлено. В 1195 г. христиане потерпели чудовищное поражение: истреблена была целая армия, погибли три епископа. Победоносный мусульманский военачальник хвастливо угрожал, что остановит своих коней только в Риме. Иннокентию было ясно, за что на него гневается Бог. Не могло быть и речи о возвращении Иерусалима, пока процветала ересь. Сарацины, разумеется, были злом, но не таким страшным, как еретики. Когда в январе 1208 г. на берегах Роны был убит папский легат, Иннокентий принял окончательное решение. Он не мог допустить, чтобы альбигойцы заразили весь христианский народ. Ничего не оставалось, кроме как истребить эту ересь силой оружия.

Когда в далёком 1095 г. Урбан II призвал воинов христианского мира отправиться в Святую землю, он повелел им носить знак креста в качестве символа данной ими клятвы. Ныне, в июле 1209 г., в Лионе собралось огромное войско рыцарей, подобного которому мир не видел со времён Урбана. В этот раз в него тоже входили crucesignati – крестоносцы. Знак креста свидетельствовал, что они – паломники, которые, подобно Спасителю, возлюбили человечество так сильно, что готовы были принять смерть во имя искупления грехов. «Крест, пришитый к одеждам вашим мягкой нитью, – напоминал проповедник, – был прибит к Его плоти железными гвоздями» [531]. Даже тем, кто стоял на пути этого войска, медленно двигавшегося к устью Роны, а затем тащившегося вдоль морского побережья до города Безье, было ясно, что захватчики ощущают некую связь со страданиями Христа. На своём языке местные называли их военную кампанию словом crozada – крестовый поход. Позднее этот термин начнут употреблять и для обозначения великой экспедиции, вдохновлённой Урбаном II; однако крестовый поход против альбигойцев был войной, подобных которой христианский мир ещё не знал. Карл Великий воевал с саксами, чтобы расширить территорию государства. Первые крестоносцы отправились в Иерусалим, чтобы совершить паломничество к святым местам, пусть и с оружием в руках. У этой войны была совсем иная цель: искоренение опасных убеждений. Только кровь могла очистить христианский мир от грозной и грязной ереси.

Во время штурма Безье некоторые переживали: как отличить правоверных от еретиков? Они спросили папского легата: «Что делать нам, владыка?..» [532] Последовал грубый ответ: «Всех убейте. Господь знает своих» [533]. По крайней мере, так говорится в одном из источников. История эта служит яркой иллюстрацией страха, которым были одержимы крестоносцы. Что, если еретик покажется на первый взгляд правоверным христианином? Что, если больного примут за здорового? Если невозможно будет поставить верный диагноз? Но именно этот страх и был источником их стальной решимости. Слишком велик был риск: если им не удастся искоренить заразу, очистить земли, где она процветает, они могут сами стать её жертвами! Беспощадная резня в Безье стала страшным прецедентом. Даже тех, кто укрылся в церквях, крестоносцы не пощадили. Река потемнела от крови; в огне погибли последние остававшиеся в живых горожане и собор, превратившийся в расплавленную руину. Произошла катастрофа, а легат Иннокентия рапортовал в Рим: «Чудесно свирепствовало божественное возмездие» [534].

Город Безье был превращён в груду обломков, усыпанную трупами, всего за несколько часов. Резня и разрушение в этих краях продлились ещё два десятилетия. Лишь в 1229 г., уже после смерти Иннокентия III, при Григории IX, в Париже был подписан договор, положивший конец убийствам. К тому времени папство давно потеряло контроль над ходом войны. Террор стал нормой жизни. Ослепляли целые гарнизоны; пленным наносили увечья; женщин бросали в колодцы. Если бы не твёрдая приверженность Иннокентия взятой им на себя миссии, поход никогда бы не состоялся; папа знал это и то радовался победам, одержанным во имя Христа, то мучился, размышляя об их ужасной цене. Крестоносцев угрызения совести посещали гораздо реже. Война велась с целью вернуть еретиков в лоно Церкви; но военачальники без сожалений наказывали упрямцев смертью. В 1211 г. после захвата замка Кассе епископы принялись проповедовать находившимся там «добрым людям», убеждая их встать на путь истинный. Но проповедь не возымела успеха. Усилия епископов оказались совершенно напрасными. Поскольку никого из еретиков не удалось обратить, все они «были схвачены нашими паломниками, которые их с великой радостью предали огню» [535].

Выдавая мандаты Конраду и другим инквизиторам, Григорий мог не сомневаться, что гонения – действенная стратегия. Хирургическая операция, которую Иннокентий провёл на больном теле христианского мира, оказалась успешной. Теперь уже противникам Христа всюду приходилось отступать. В Испании у подножия Сьерра-Морены, горной цепи в южной части Иберийского полуострова, христианские воины с Божьей помощью одержали решающую победу. Летом 1212 г. в битве при Лас-Навас-де-Толоса сарацины были разгромлены; после этого их владения оказались как никогда уязвимыми. Всего через два десятилетия король Кастилии готов был штурмовать их главные города – Кордову и Севилью. А в землях альбигойцев тем «добрым людям», которым удалось спастись от испепеляющего пыла воинов-паломников, приходилось теперь бродить по лесам и скрываться в хлевах. Прошли времена, когда они отчитывали епископов на деревенских площадях. Григорий и его сторонники верили, что одержали победу над грандиозным заговором. Ходили слухи, что сарацины незадолго до битвы при Лас-Навас-де-Толоса собирались прийти на помощь альбигойцам. Теперь, когда «добрых людей» удалось сломить, а память об их убеждениях – исказить, альбигойцев всё чаще воспринимали как представителей целой еретической церкви. Говорили, что эта церковь существует с древнейших времён, что она появилась где-то в Болгарии, а ныне охватывает весь мир. Знатоки древних ересей объявили её основоположником персидского пророка. «Верят они вместе с Манихеем, что два начала суть: благой бог и злой, то есть диавол…» [536]

Такова была мера победы крестоносцев: призраки из невообразимо далёких времён Дария в воображении христиан ожили и заняли место уничтоженных «добрых людей». Выдумки о принадлежности альбигойцев к некой древней церкви, которая хранила учение о борьбе доброго и злого начал, церкви, которую впоследствии станут называть катарской, оказались особенно живучи. И всё-таки это были выдумки. Готовность Григория IX признать существование сатанинского заговора была замешана на крови жертв Альбигойского крестового похода. Эта резня показала, что больной член можно было просто отсечь от тела христианского мира, но она также продемонстрировала, как сложно отличить прогнившее от прочного, тьму от света, еретика от христианина.

Это открытие, особенно значимое для тех, кому Бог поручил оберегать Свой народ, породило страх, который надолго поселился в душах людей.

«Вечный жид»

Незадолго до великой победы христианского воинства при Лас-Навас-де-Толоса другая христианская армия готовилась вступить в бой с сарацинами на побережье Португалии. Неожиданно воины увидели, что впереди них едут всадники-ангелы. На них были белоснежные одежды, а их сюрко были украшены красными крестами [537]. Жители христианского мира веками смотрели на испанские земли как на грандиозное поле битвы между добром и злом, силами небес и преисподней. С особым интересом за ходом Реконкисты – отвоёвывания земель, некогда захваченных сарацинами, – наблюдали идеологи реформации. Война на Иберийском полуострове непосредственно способствовала процветанию Клюни. Церковь аббатства, ставшая самой большой церковью в мире, была возведена за счёт добычи, захваченной в Аль-Андалусе. В 1142 г. прославленный аббат Клюни, Пётр Достопочтенный, отправился за Пиренеи, чтобы попытаться понять, во что на самом деле верят сарацины. Он встретился со знатоками арабского языка и поручил им грандиозный проект: первый перевод Корана на латинский язык. «Лучше убеждать, чем принуждать» – таков был девиз Петра. Получив в своё распоряжение перевод, он решил обратиться к сарацинам напрямую, воспользовавшись «не оружием, как часто делают наши, а словами, не силой, а разумом, не ненавистью, а любовью» [538]. Пётр не был лишён чувства такта, и всё-таки текст Корана возмутил его до глубины души. Он назвал эту книгу самым чудовищным собранием ересей, составленным «как из иудейских басен, так и из вздора еретиков» [539]. Образ загробной жизни со вкусной едой и половыми отношениями был чужд аббату Клюни. Перевод Корана, созданный благодаря Петру, не помог навести мосты; он лишь убедил христиан в истинности самых страшных из догадок, касавшихся содержания этой книги. Они считали ислам смесью всевозможных ересей, а Мухаммеда – «самым нечестивым» [540] из людей.

Но Коран был не единственной книгой, попавшей в руки разорителей сарацинских библиотек. В 1085 г. король Кастилии, самого могущественного из государств Испании, захватил Толедо, древнюю столицу Вестготского королевства, ставшую прославленным центром учёности. Благодаря усилиям архиепископа в городе за несколько десятилетий собралась большая команда переводчиков. Среди них были и мусульмане, и иудеи, и клюнийские монахи. Работы им хватало: помимо книг мусульманских и иудейских учёных, в Толедо хранились ценнейшие древнегреческие сочинения – труды древних математиков, врачей и философов. На арабский язык они были переведены уже давно; но латинский Запад веками не имел к ним доступа. Между тем интерес христиан к трудам одного античного писателя граничил с одержимостью. «Только две книги Аристотеля по сей день доступны латинам» [541]. Сожаление по этому поводу около 1120 г. выражал Абеляр. Не прошло и десяти лет, как его жалоба потеряла актуальность. За впечатляющую работу взялся Якопо, венецианский священник, долго живший в Константинополе. Он умер в 1147 г., успев перевести различные сочинения Аристотеля напрямую с древнегреческого [542]. Благодаря усилиям толедской школы вскоре переводов стало гораздо больше. К 1200 г. практически все сохранившиеся сочинения Аристотеля были переведены на латинский. Университетские преподаватели, убеждённые, что Божье творение управляется законами, а смертный способен постичь их с помощью разума, с головой ушли в сочинения самого прославленного философа древности, испытывая смесь жадности и облегчения. Для исследования происходивших во Вселенной процессов авторитет Аристотеля обещал стать самым прочным фундаментом. Очагом аристотелизма сразу же стал Париж. Воцарившийся в парижских школах восторг притягивал студентов со всего христианского мира. Среди них были и два будущих римских папы: Иннокентий III и Григорий IX.

Воскрешение мудреца, жившего задолго до Христа и совершенно не знакомого со Священным Писанием, создавало новые перспективы – но и новые трудности. Многие аспекты его учения – то, что виды неизменны, или то, что Солнце, Луна и звёзды вращаются вокруг Земли, – можно было без проблем интегрировать в учение христианское. С другими было сложнее. Сама концепция рационального устройства Вселенной, столь импонировавшая натурфилософам, многих церковников до сих пор смущала. Утверждения Аристотеля о том, что никакого творения вообще не было, что Вселенная всегда существовала и всегда будет существовать, очевидным образом противоречили Священному Писанию. Можно ли было допустить, чтобы в столице Франции студенты изучали столь вредоносную доктрину, в то время как крестоносцы всеми силами старались очистить юг королевства от ереси? Положение осложнилось, когда в 1210 г. в Париже были обнаружены еретики, начитавшиеся Аристотеля и решившие, что жизни после смерти не существует. Архиепископ отреагировал стремительно. Десятерых еретиков сожгли на костре; сожгли и разнообразные комментарии к книгам Аристотеля. Сочинения самого Аристотеля, посвящённые вопросам натурфилософии, попали под официальный запрет. «Они не должны читаться в Париже ни публично, ни частными лицами» [543].

Но долго этот запрет не продержался. В 1231 г. Григорий IX издал декрет, фактически запрещавший епископам вмешиваться в дела университетов, и к 1255 г. все сочинения Аристотеля вернулись в учебную программу. Оказалось, что наибольшую пользу от их чтения получают не еретики, а инквизиторы. Прошли времена, когда целые города стирались с лица земли на том основании, что Господь знает своих. Ответственность за искоренение ереси теперь лежала на нищих «фра». Главную роль в этой борьбе играл теперь орден, созданный указом папы ещё в 1216 г. в качестве особого подразделения церковных интеллектуалов. Его основателем был испанец Доминик, который много времени провёл в землях «добрых людей», ведя столь же аскетичный образ жизни, как они, и изводя их спорами. В 1207 г., за два года до уничтожения Безье, чуть севернее этого города он повстречался с одним «добрым человеком» и прилюдно дискутировал с ним целую неделю. Для таких воинствующих проповедников Аристотель стал воистину даром свыше. Доминикацы должны были расспрашивать, расследовать, исследовать свидетельства. Отныне, исполняя свои обязанности, они следовали примеру величайшего философа в истории. Из помощника врагов Церкви Аристотель фактически превратился в её защитника. Изучение его философии, происходившее в рамках университетов и дозволявшееся папством, стало для христианских учёных безопасным занятием. Благодаря ему качество расследования дел о ереси существенно возросло – и качество исследования природных процессов тоже. Размышлять об этих процессах было всё равно что размышлять об указах Самого Бога.

Примирить философию Аристотеля с христианской доктриной было отнюдь не легко. Многие внесли свой вклад в этот тяжёлый труд; но самым большим оказался вклад доминиканца по имени Фома, уроженца городка Аквино, расположенного чуть южнее Рима. С 1265 г. до своей смерти в 1274 г. он работал над книгой, которая представляет собой грандиозное изложение «всего относящегося к христианской религии» [544]. Это была величайшая попытка комплексного синтеза веры и философии. Сам Фома Аквинский умер, полагая, что все его усилия оказались напрасными, что в сравнении с сияющей непознаваемостью Бога всё написанное – ничтожная шелуха. А епископ Парижский через два года после смерти Фомы даже осудил ряд выдвинутых им положений. Вскоре, однако, масштаб его труда осознали и оценили по достоинству. Наконец, в 1323 г. папа римский объявил его святым. Так основой католической теологии стала вера в то, что Откровение может сосуществовать с разумом. Прошло всего сто лет с тех пор, как в Париже сочинения Аристотеля о природе попали под запрет, но беспокоиться о том, что изучение его работ может повлечь за собой обвинения в ереси, было уже бессмысленно. Измерения, которые открывали эти труды – время, пространство, звёзды с их неизменным порядком, – были признаны столь же христианскими, как само Священное Писание.

Текст покойного Аквината казался его многочисленным читателям гласом с небес. Христиан, столько лет живших в страхе перед ересью, он успокаивал, убеждая их, во-первых, в том, что учение Церкви истинно, а во-вторых – в том, что свет этой истины сияет даже в тех измерениях, которые кому-то могли казаться угрозой для неё. Аристотель был не единственным философом, на которого Аквинат ссылался в своей великой книге. В ней цитируются и другие язычники, даже сарацины и иудеи. Готовность признать их авторитет свидетельствовала вовсе не о комплексе неполноценности автора, а, наоборот, о его абсолютной уверенности в том, что мудрость – это нечто христианское, вне зависимости от её источника. Разум – это Божий дар. Им наделены все. Десять заповедей были вовсе не предписаниями, но напоминанием человечеству о том, что оно уже знало. Они проявляются в самом устройстве Вселенной. Любовь Бога к Своему творению – это центр окружности, от которой все её точки равноудалены.

  • «…Невыразимая Первопричина
  • Всё, что в пространстве и в уме течёт,
  • Так стройно создала, что наслажденье
  • Невольно каждый, созерцая, пьёт» [545].

Но у этой сияющей величественности была тёмная сторона. Объявив всю вечность христианской, можно было ещё сильнее презирать тех, кто упорствует в ереси, упрямо твердит свой вздор. Расправа над альбигойцами стала прецедентом, который нескоро забылся. Доминиканцы, сколь бы ответственно ни относились они к обязанностям инквизиторов, как бы тщательно ни применяли они методы Аристотеля, изобличая еретиков, тоже не прочь были пофантазировать о массовом истреблении. В 1274 г. – тогда же, когда Фома Аквинский окончательно разочаровался в труде всей своей жизни, – бывший глава ордена, к которому он принадлежал, Гумберт Романский, на соборе в Лионе убеждал крестоносцев следовать примеру Карла Мартелла, «который убил 370 000 своих противников, потеряв очень мало своих людей» [546]. Сарацины, еретики, язычники: если они представляли угрозу для христианского мира, их можно было с чистой совестью истреблять.

Но самых упорных противников Христа истреблять запрещалось. На том же соборе в Лионе тот же Гумберт Романский уточнил: иудеев уничтожать не нужно. Ведь было предсказано, что в конце времён они примут крещение; до тех пор они должны были служить христианам живым напоминанием о божественном правосудии. Как выразился Иннокентий III: «Хотя нечестивость иудеев достойна многократного осуждения, через них подтверждается истинность нашей веры, поэтому верующим не следует жестоко их угнетать» [547]. Убогое и издевательское проявление милосердия. В его основе лежала уверенность в том, что иудеи, в отличие от сарацин, не представляют угрозы для христианского мира. Христиане привыкли считать иудейство чем-то безнадёжно устаревшим, они были убеждены, что иудейские законы, обычаи и вся иудейская премудрость – это пыльная древность, на смену которой давно пришло всё новое. Однако отсталость иудеев была не столь очевидной, как хотелось бы церковным иерархам. В отличие от вальденсов иудеи могли похвастаться эрудицией, до которой большинству христиан было далеко. Не один Аквинат ценил достижения иудейских интеллектуалов; даже хозяйством римского папы с давних пор заведовали управляющие-евреи. Ученик Абеляра признавал: «Как бы беден ни был иудей, родись у него хоть десять детей, он всех их обучит грамоте, причём не ради выгоды, как делают христиане, а затем, чтобы все понимали Закон Божий, причём не только сыновья, но и дочери» [548].

Пожалуй, неудивительно, что реформация, не терпевшая никакой конкуренции, принесла иудеям много горя. Реформаторы говорили об очищении христианского мира от всякой скверны, о Церкви, облачённой в свет, – и эти идеалы разожгли в христианах, живших в городах и деревнях Европы, неприязнь к соседям-иудеям. Задолго до того, как Конрад Марбургский в письме Григорию IX обвинил еретиков в связях с демонами, приспешниками дьявола называли иудеев. На них показывали пальцем, объявляя их колдунами, богохульниками, врагами Церкви, которые только и ждут удобного случая, чтобы загрязнить евхаристические сосуды – своей слюной, своим семенем или собственными испражнениями. Хуже того, их считали убийцами. В 1144 г. в лесу недалеко от английского города Норвич обнаружили труп мальчика; священник, задумавший сделать из него местного мученика, тут же состряпал сенсационные обвинения: якобы мальчика похитили местные иудеи, которые затем пытали его так, как Христа, и принесли в жертву. Многие не придали значения этим выдумкам, но некоторые в них поверили. Навет начал распространяться, словно чума. Со временем появились и другие подобные истории, в них добавляли всё больше страшных подробностей: якобы иудеи, насмехаясь над таинством евхаристии, подмешивали детскую кровь в свой ритуальный хлеб. Эта клевета была осуждена сначала имперской комиссией, а затем, в 1253 г., – самим папством; но её распространению это не помешало. Ещё через два года – и вновь в Англии – по доброму имени иудеев был нанесён ещё один страшный удар. В Линкольне на дне колодца обнаружили тело мальчика по имени Хью. По приказу самого короля девяносто евреев были арестованы за убийство; восемнадцать из них повесили. Мальчика похоронили в местном соборе, местные поклонялись ему как мученику. Папство демонстративно отказалось его канонизировать; но культ маленького святого Хью всё разрастался и разрастался.

«Нас ограничивают и угнетают, – жалуется иудей в одном из сочинений Абеляра, – словно весь мир против нас одних сговорился. Странно, что нам до сих пор позволяют жить». Спустя всего сто лет немногие христиане будут готовы, подобно Абеляру, поставить себя на место иудея. Стремление Церкви даровать Спасение всем, вне зависимости от происхождения и общественного положения, превратилось в оружие, нацеленное на тех, кто отвергал это дар. Иудеи, относившиеся к древним Писаниям не менее трепетно, чем христиане, а образованностью христиан явно превосходившие, стали восприниматься как противники неизмеримо более грозные, чем «добрые люди». Для борьбы с этой угрозой, однако, Церкви не нужны были крестоносцы. Во времена Аквината церковники сильнее, чем когда-либо прежде, были уверены, что могут поставить иудеев на место. Теология, царица наук, процветала в университетах всей Европы; защитой и проповедью веры по поручению самого римского папы занимались специально обученные «фра»; тем презрительнее становилось отношение к притязаниям иудеев. Возможно, с этим связано то, что всё чаще, когда речь заходила об общем наследии иудеев и христиан, слово «Библия» (biblia) использовалось как существительное единственного числа, а не множественного, как было принято исторически. В целом всё, что намекало на былую общность христиан и иудеев, систематически уничтожалось. Со времён Четвёртого Латеранского собора иудеям было запрещено носить одежду, принятую у народов, среди которых они жили. Собор обязал иудеев «во всех случаях одеваться так, чтобы явно отличаться от других людей» [549]. В это же время художники-христиане начали изображать евреев непохожими на представителей других народов – сутулыми, с пухлыми губами и крючковатым носом. В 1267 г. решением Церковного собора были запрещены половые сношения между иудеями и христианами. В 1275 г. в своде законов, составленном в Германии францисканским монахом, за такие сношения была установлена смертная казнь. В 1290 г. король Англии, доводя эту пагубную тенденцию до её логического завершения, изгнал из своего королевства всех евреев. В 1306 г. его примеру последовал король Франции [550].

Казалось, что Церковь, объявившая себя Вселенской, могла ответить тем, кто не принял её, только гонениями.

XI. Плоть

Милан, 1300 г.

Прибыв в аббатство Кьяравалле, доминиканцы и их агенты сразу же направились к месту последнего упокоения Гульельмы. Она умерла почти двадцать лет назад; с тех пор к её могиле устремился непрерывный поток паломников. Гульельма не была уроженкой Милана – она объявилась в Италии лишь в 1260 г., когда ей было уже пятьдесят лет; но её окружал ореол тайны – и от этого её слава только росла. Говорили, что она – особа королевских кровей, что её отец – король Богемии, что какое-то время она провела в Англии и была замужем за принцем. Правда это или нет – не знал никто; но наверняка было известно, что в Милане Гульельма жила исключительно бедно. Так и вышло, что после её смерти люди стали навещать её могилу и оставлять рядом свечи и приношения. Два раза в году монахи Кьяравалле отмечали дни её памяти; в церковь устремлялись толпы народа. Гульельма – как и Елизавета Венгерская, которая, возможно, приходилась ей двоюродной сестрой – славилась своими чудесами и почиталась как святая.

Инквизиторам было виднее. Свечи они зажигать не собирались. Вместо этого, орудуя ломом, они вскрыли гробницу Гульельмы. Затем вытащили разлагающийся труп и разожгли большой костёр. Кости сожгли, прах рассеяли по ветру. Саму гробницу разрушили, а изображения Гульельмы растоптали. Кому-то эти меры показались бы грубыми; но они были совершенно необходимы. Открылась страшная правда. Всё лето инквизиторы вынюхивали следы чудовищной ереси. Оказалось, что они ведут к вершинам миланского общества. Во главе секты стояла монахиня Майфреда да Пировано, двоюродная сестра Маттео Висконти, фактического правителя города. Но даже ему не под силу было её спасти, когда тайное стало явным. Её сожгли на костре, и поделом: трудно было придумать что-то более разрушительное, надменное и гротескное, чем план, который она вынашивала. Ужасало уже то, что до такого додумался кто-то из еретиков, но ещё сильнее – что это оказалась женщина. Майфреда говорила своим последователям, что ей суждено управлять всем христианским миром, то есть стать папой римским.

В Милане свил гнездо исключительно дерзкий культ. Если верить источникам, за год до казни Майфреды в город явилась Гульельма, «называвшая себя Святым Духом, ставшим плотью ради искупления женщин, и принялась крестить женщин во имя Отца, Сына и себя самой» [551]. Не ей первой пришло в голову, что христианский мир стоит на пороге радикального нового начала. Ещё во времена Иннокентия III монах по имени Иоахим, живший на юге Италии в отдалённом Флорском аббатстве, обнаружил на страницах Библии пророческое послание. История мира, учил он, делится на три эры. Первая, длившаяся от Сотворения мира до Рождества Христова, была Эрой Отца; после неё наступила Эра Сына. Но и она приближалась к концу. Ей на смену вот-вот должна была прийти Эра Духа. Эта соблазнительная перспектива взбудоражила воображение многих. Значительному числу францисканцев показалось, что речь о них. Но самую своеобразную интерпретацию пророчества предложила именно Гульельма. Год её прибытия в Милан – 1260 г. – как раз и был годом, который Иоахим объявил началом новой эры. Последователи Гульельмы – с её одобрения или самовольно – провозгласили её «Святым Духом и Богом истинным» [552]. Её смерть не поколебала их уверенности. Ученики Гульельмы во главе с харизматичной Майфредой объявили, что видели её воскресшей из мёртвых. В эру Духа Церковь должна была быть очищена. Папа Бонифаций VIII, прославившийся своей жестокостью, должен был быть свергнут; его место должна была занять сама Майфреда. Заменить предполагалось и кардиналов – высокопоставленных служителей Церкви, с 1179 г. обладавших исключительным правом участвовать в выборах нового папы. Кардиналами отныне тоже должны были становиться только женщины. Эра Духа должна была стать женской эрой.

Не было инквизитора, который не счёл бы подобную ересь оскорблением себя лично. О женщинах-священниках, не говоря уже о женщине-папе, смешно было говорить. Изгнав Еву из Эдема, Бог обрёк её не только на родовые муки, но и на жизнь под властью мужа. Такой точки зрения придерживались многие Отцы Церкви: «Всякая жена не может не сознать в лице своём первопреступной Евы» [553]. Августин, изложив в своих трудах концепцию первородного греха, завещал христианам мрачное ощущение того, что плоть и кровь каждого чрева осквернена несмываемым пятном непослушания Богу. Женщины во все времена становились великими покровительницами Церкви, будучи царицами, регентшами или аббатисами, но о священстве задумывались исключительно редко. В результате великого потрясения реформации целомудрие было объявлено главным признаком близости человека к Богу, а священники стали ещё сильнее чураться женщин и страшиться их чар. Об одном монахе рассказывали, что он освободился от похоти, увидев во сне, как кто-то напал на него и изуродовал его тело ножом [554]; он был далеко не одинок в своём стремлении добиться совершенной независимости от женщин. Нищенствующим «фра», которые не замуровывались в монастырях, а ходили по улицам, полным представительниц противоположного пола, постоянно видя их волосы, груди и бёдра, приходилось быть ещё бдительнее. Один доминиканец разразился целой тирадой, объявив, что женщина – это «безумие для мужчины, ненасытная тварь, недремлющая тревога, бесконечная война, ежедневная погибель, пристанище бури, препятствие на пути благочестия» [555]. Что оставалось священникам, столкнувшимся с подобной угрозой, кроме как держать противоположный пол в подчинении, одобренном свыше?

Конечно, предубеждения такого рода мужчинам всегда казались чем-то естественным. Богословы, оправдывавшие отсутствие женщин среди священников тем, что среди апостолов их тоже не было, могли бы сослаться на ещё более древний авторитет. Аристотель писал: «Самка представляет собой как бы увечного самца» [556]. Аристотель не только научил инквизиторов проводить допросы – его сочинения, посвящённые биологии, оказались надёжной опорой для представлений о превосходстве мужчин над женщинами, и многие священники с ним безоговорочно согласились. Храня целомудрие, считавшееся доказательством практически ангельской стойкости, они с ужасом обнаруживали в древних физиологических трактатах описания, подтверждавшие их худшие опасения. Женщины источают слизь и кровь, они, словно губительные болота, влажные, мягкие и поглощают мужчин целиком. Там, где изучались труды Аристотеля, о дочерях Евы начинали рассуждать в терминах скорее греческих, чем библейских.

Женщины, представительницы слабого пола, самой природой предназначенного для вынашивания потомства, не могли, разумеется, рассчитывать на то, что их признают равными мужчинам. Гульельма протестовала против этого предубеждения наиболее радикальным образом; и всё же она не была одинока. Знатокам трудов Аристотеля, утверждавшим, что женщины ущербны с точки зрения биологии, приходилось считаться с теми местами Библии, которые не поддавались столь однозначной трактовке. Слова о том, что над женщиной будет господствовать мужчина, – не единственная фраза о взаимоотношении полов, содержащаяся в Священном Писании. Даже такому поклоннику Аристотеля, как Фома Аквинский, трудно было примирить представления философа о женщинах как о неполноценных мужчинах с текстом Книги Бытия, свидетельствующим, что каждый пол был создан Богом для совершенно определённых задач. Тело Евы, будучи «частью природной интенции, направленной на порождение» [557], было точно так же сотворено Богом, «Творцом всех природ» [558], как и тело Адама. Это обстоятельство имело слишком большое значение для понимания Божественного замысла, чтобы его можно было просто проигнорировать. «Но ты, Иисус, добрый Господь, ты ведь и сам – мать, не правда ли? Разве ты не мать, ты, подобный наседке, собирающей под крылами своих цыплят? Воистину, Господь, ты – мать» [559]. Даже аббаты, всю жизнь хранившие целомудрие, порой сравнивали себя с кормящей матерью, чьи груди наполнены «молоком учения» [560]. Священнику не зазорно было так говорить о себе – ведь женщина, как и мужчина, считалась образом Божьим. В Боге Отце видели также и мать.

Но каково было значение этого учения для самих женщин? В Послании к галатам Павел утверждал, что нет больше ни мужеского пола, ни женского, поскольку все – одно во Христе Иисусе [561]. Но порой даже его самого смущал подрывной характер этой идеи. Он говорил о равенстве мужчин и женщин перед Богом, но нередко уклонялся от попыток претворить эту концепцию в жизнь. На вопрос, мучивший многих, – могут ли женщины возглавлять молитву и пророчествовать, – он не давал однозначного ответа: порой прямо запрещал им это делать, порой разрешал при условии, что женщины будут покрывать голову. В посланиях, написанных от имени Павла уже после его смерти, но вошедших в канон, предлагалось недвусмысленное решение этой проблемы. «…а учить жене не позволяю, ни властвовать над мужем, но быть в безмолвии» [562]. Одного этого библейского стиха инквизиторам было достаточно, чтобы разгромить культ Гульельмы: достать её тело из могилы, а Майфреду предать огню.

Но от доминиканцев, приверженных учёным занятиям, не укрылось и то, что Павел высоко ценил особую роль женщин в жизни церквей, которые создавал. Сам Доминик за два года до учреждения ордена основал в Мадриде женский монастырь. Его преемник в должности Генерального магистра, знатный уроженец Саксонии Иордан, покровительствовал доминиканским монахиням. С одной из них, приорессой монастыря в Болонье, он состоял в переписке – не только как духовный наставник, но и как почитатель этой харизматичной и властной женщины. Примеру Иордана последовали многие доминиканцы. Сами будучи священниками, они восхищались близостью своих корреспонденток к Богу. Они помнили, что Господь, воскреснув из мёртвых, явил Себя женщине раньше, чем своим ученикам. В Евангелии от Иоанна рассказывается, что сначала Мария Магдалина, последовательница Иисуса, из которой Он изгнал мучивших её бесов, приняла воскресшего Христа за садовника; но затем она узнала Его и возвестила мужчинам, «что видела Господа» [563]. Доминиканцы не сомневались в том, что сами они как священники наделены особой властью; но они прекрасно понимали, что у этой власти есть свои пределы. Ведь любая власть – даже власть мужчины над женщиной – это нечто неоднозначное и даже коварное. Бог предпочитает тех, кто лишён её.

«…величит душа Моя Господа, и возрадовался дух Мой о Боге, Спасителе Моем, что призрел Он на смирение Рабы Своей…» [564] Так воскликнула Дева Мария, узнав, что родит Сына Божьего. Из всех людей лишь ей была оказана подобная честь; лишь она была вознесена так высоко. Останки Гульельмы превратили в пепел; правовое положение женщин в христианском мире неуклонно ухудшалось; проповедники и моралисты провозглашали женское тело сосудом греха, а сияние Царицы Небесной, наполненной благодатью, благословенной в жёнах, разгоралось ярче самой яркой звезды. «О чрево, о утроба, в которой и из которой был создан сам Создатель, и сам Господь стал плотью» [565]. Непорочная мать, искупившая грех Евы, смертная, носившая во чреве божественную вечность и бесконечность, Мария даже в глазах самого невежественного крестьянина воплощала множество парадоксов, лежавших в основе христианской веры. Не нужно учиться в университете и читать Аристотеля, чтобы постичь преданность матери собственному сыну. Возможно, поэтому чем старательнее пытались учёные постичь тонкости Божьего замысла, создавая пугающие своей обширностью трактаты по теологии, тем чаще художники стремились выразить простую радость, объединяющую Марию и её Сына. Но и в сценах смерти Христа Пресвятую Деву уподобляли Сыну, изображая её исполненной страдания и достоинства. Взгляд Царицы Небесной уже не казался столь безмятежным. Так эмоции, общие для всех людей, превращались в нечто гораздо более христианское. В самом сердце освещённых христианством великих тайн рождения и смерти, счастья и страдания, приобщения и потери оказалась любовь матери к своему ребёнку.

Для христиан, рассуждающих со страхом о грядущих судьбах мира, это было ценное утешение, и оно никак не было связано ни с преследованием еретиков, ни с призывами к новой реформации. Майфреда, убеждавшая учеников, что ей суждено стать римским папой, мыслила в рамках до боли знакомой традиции: традиции, поставившей себе цель водрузить весь христианский мир на надлежащие основания и очистить его от всякой скверны. Она не сомневалась, что самым подходящим механизмом осуществления реформ по-прежнему является папство, и мечтала последовать примеру Григория VII, захватив власть над Римской Церковью. Разумеется, её мечты с самого начала были бесплодны; но уже и сами папы, сталкиваясь с новыми вызовами и потрясениями, обнаруживали, что у их власти есть ощутимые пределы. Спустя два года после казни Майфреды нескрываемая непокорность Филиппа IV, короля Франции, вынудила Бонифация VIII издать самый красноречивый манифест папского превосходства: «Объявляем, утверждаем и определяем, что для Спасения абсолютно необходимо, чтобы каждое человеческое существо подчинялось Римскому Понтифику». Из уст Иннокентия III это могло бы прозвучать угрожающе, но в устах Бонифация напоминало визг. В сентябре 1303 г. агенты Филиппа IV схватили папу, когда тот находился в своей летней резиденции за пределами Рима. Через три дня Бонифаций был освобождён, но от подобного потрясения он не оправился и через месяц умер. Новым папой был избран француз, контролировать которого Филиппу было гораздо легче. В 1309 г. он переехал в Авиньон. Тянулись десятилетия, сменялись папы, но ни у кого из них не возникало желания вернуться в Рим. В городе на Роне в их распоряжении находился огромный дворец с банкетными залами, садами и личной папской парной. Моралисты, возмущённые его роскошью и богатством, вспомнили о вавилонском пленении. Казалось, надежды на наступление эры Святого Духа окончательно угасли.

А впереди христианский мир ждали новые потрясения. Пытаясь справиться с ними, христиане будут вынуждены пересмотреть свои взгляды на отношения между духом и плотью.

Христовы невесты

Закладывая фундамент для нового дома, рабочие обнаружили древнюю статую; полюбоваться ею сбежались знатоки со всей Сиены. Они быстро определили, что загадочная обнажённая женщина – не кто иная, как Венера, богиня любви. Всеми забытая, несколько столетий пролежавшая в земле, она вдруг стала для города ценным достоянием – редчайшим образцом древней скульптуры. Таких ценителей прекрасного, как сиенцы, нужно было ещё поискать. Сиенские художники были известны всей Италии; их мастерство ценилось и за её пределами. На этот раз все были единодушны: скрывать такой шедевр попросту неприлично. Статую доставили на центральную площадь города, именуемую Кампо, и водрузили на вершину фонтана «с большими почестями» [566].

Неожиданно на город обрушились несчастья. Сначала разразился финансовый кризис, затем в бою была разгромлена сиенская армия. Примерно через пять лет после обнаружения Венеры в город пришла самая страшная, почти непостижимая беда. Чума, зародившаяся на Востоке и распространившаяся по всему христианскому миру с такой смертоносной скоростью, что впоследствии её называли просто «великой смертью», добралась до Сиены в мае 1348 г. Она свирепствовала в городе несколько месяцев. «Умирали практически сразу же, в подмышках и в паху у заболевших всё опухало, и люди прямо во время разговоров падали замертво» [567]. Трупы сбрасывали во рвы, но они переполнялись. Строительство кафедрального собора прекратилось и так никогда и не было возобновлено. К тому времени, как болезнь ослабла, население Сиены сократилось более чем в два раза. Но напасти не прекращались. Армия наёмников вынудила городские власти выплатить им огромную сумму денег. Произошёл государственный переворот. Флоренция – ближайший сосед и извечный соперник Сиены – нанесла ей унизительное поражение. Новые властители города, взирая из окон Палаццо Публико на площадь Кампо, украшенную древней статуей, знали, что послужило всему виной. «С тех пор как мы нашли эту статую, нам всегда приходилось плохо» [568]. Трудно удивляться подобной паранойе: восхищение античной скульптурой не могло перевесить разрушительных свидетельств Божьего гнева. Восемьсот лет назад, во времена папы Григория Великого, чуму остановили покаянные мольбы. Рассказывали, что святой Михаил стоял над Тибром с пылающим мечом, а затем, вняв молитвам римлян, убрал меч в ножны, и чума прекратилась. Ошеломлённые бедствиями, сиенцы изо всех сил старались продемонстрировать покаяние. Седьмого ноября 1357 г. рабочие сбросили статую Венеры с фонтана, унесли её с площади и разломали на части. Обломки закопали прямо перед границей Сиены – на территории Флоренции.

Оказав почести Венере, горожане нанесли страшное оскорбление Деве Марии: Сиена была её городом. Её покровительство ощущалось повсюду. В Палаццо Публико над залом, где заседал государственный совет, господствовала изображавшая её огромная фреска. Площадь Кампо формой напоминала веер, символизируя покров Божией Матери. Те, кто требовал уничтожения статуи Венеры, были правы, полагая, что её бескомпромиссная и радующая глаз нагота бросала вызов всему, что ассоциировалось с Марией. С тех пор как статую повалили в первый раз, прошла тысяча лет; за это время представления об эротическом изменились сильнее, чем могли себе вообразить жители городов римского мира, приносившие жертвы богине любви. Реформация оказалась потрясением, но она была лишь эхом гораздо более масштабного переворота – торжества христианства. Пожалуй, самым заметным его проявлением было изменение отношения к вожделению. Люди перестали чествовать не только Венеру, но и богов-насильников. Христианство положило конец порядку, в рамках которого каждый мужчина вправе был эксплуатировать тех, кто был ниже его по статусу, совокупляться с рабами и проститутками всеми возможными способами, используя людей как приспособления для удовлетворения потребностей. Восторжествовал взгляд Павла, считавшего тело каждого человека священным сосудом. Инстинкты, которые римляне считали чем-то естественным, были провозглашены греховными. Столетиями монахи и епископы, императоры и короли пытались смирить приливы вожделения, возводя грандиозные дамбы и плотины, перенаправляя потоки и заключая течения в каналы. Впервые в истории человечества попытка перенастроить половую мораль приняла подобный размах. Впервые попытка такого рода оказалась настолько успешной.

«Говоря вместе с дорогим апостолом Павлом: “Всё смогу во Христе Распятом, Который во мне и меня утешает”, – делаем так, что дьявол остаётся поверженным» [569]. Через три десятилетия после того, как Сиену разорила чума, молодая жительница города писала письмо монаху, обеспокоенному тем, что Вселенная казалась ему слишком холодной и непостижимой. Женщина убеждала монаха, что ни чума, ни отчаяние, никакое бедствие не может отнять у человека дар, которым любящий Бог наделил каждого смертного: свободу воли. Это была весьма древняя мысль. Впервые её сформулировал Юстин, выдающийся христианский апологет, младшим современником которого был Ириней. Мысль эта воистину преображала жизнь христиан, придавая им уверенности в том, что они – не рабы звёзд, судьбы или демонов, а сами себе хозяева. А лучший способ продемонстрировать это, противостоять всему злу падшего мира, оставаясь свободным и независимым, – соблюдать воздержание. Самым прославленным образцом воздержания в христианском мире к 1377 г. стала сама Екатерина. Своими желаниями она жертвовала с самого детства. Уже тогда она постилась целыми днями, а если всё-таки принимала пищу, то ела исключительно сырые овощи и причащалась. Вокруг талии она носила тяжёлую цепь. Разумеется, особенно сильно дьявол искушал Екатерину плотским влечением. «Он наполнял её сознание образами распутных мужчин и женщин, заставлял её видеть грязные символы, шептал ей на ухо неприличные слова, а вокруг неё кружились бесстыжие танцоры, завывая, посмеиваясь и приглашая её к ним присоединиться» [570]. Но Екатерина ни разу не соглашалась.

И всё же девство для Екатерины не было самоцелью. Скорее, это было состояние активное и героическое. Её тело, нетронутое мужчиной, стало сосудом Святого Духа, сияющим мощью. Неграмотную дочь красильщика все именовали донной, свободной женщиной, такой, которая сама себе хозяйка и госпожа. Будучи сосудом, тело было ещё и судном, в котором Екатерине приходилось «плыть по этому бурному морю» [571]. Преодолевая волны и течения жестокого века, она предлагала множеству христиан бесценное утешение, убеждая их, что святость и в самом деле может быть явлена на земле. Под её обаяние попадали даже сильные мира сего. В июне 1376 г. она прибыла в Авиньон и принялась упрашивать папу Григория XI, чтобы он продемонстрировал приверженность Божественному замыслу и вернулся в Рим. Через три месяца папа был уже в пути. К великому разочарованию Екатерины, кончилась эта затея плохо. Прожив в Риме всего год, Григорий XI умер. После его смерти были избраны сразу два папы – итальянец и генуэзский аристократ. Между ними началось противостояние, от исхода которого зависело, где будет теперь находиться папская резиденция: в Латеране или в Авиньоне. Екатерина встала на сторону папы-итальянца, Урбана VI. Сплотить сторонников ему удалось именно благодаря её присутствию в Риме. В какой-то момент Урбан даже приказал кардиналам собраться в одной из римских церквей и выслушать мнение Екатерины о том, кто прав и кто виноват в новом расколе. Папа был восхищён её выступлением: «Эта слабая женщина посрамила всех нас» [572].

Весной 1380 г. Екатерина скончалась; но даже её истощённое тело – свидетельство великого подвига поста – напоминало папе и его приближённым о том, какой на самом деле должна быть Церковь. Она была не просто девой; она была невестой. В юности, посвятив себя Христу, она обрезала себе волосы в знак протеста против стремления родителей выдать её замуж. Она объявила им, что уже помолвлена. Ни настойчивость, ни ярость не изменили её решения. В конце концов, в 1367 г., когда вся Сиена праздновала окончание карнавала, двадцатилетняя Екатерина получила свою награду. В маленькой комнате в доме родителей, где она постилась, медитировала и молилась, ей явился Христос. Дева Мария и множество святых, включая Павла и Доминика, были тому свидетелями. Царь Давид играл на своей прославленной лире. Обручальным кольцом стала крайняя плоть Самого Христа, удалённая, когда в детстве Ему сделали обрезание, но всё ещё влажная от Его святой крови [573]. Для других это кольцо было невидимым, но Екатерина с тех пор никогда его не снимала. Такая близость к божественному, практически интимная, мужчинам была недоступна. Некоторые, конечно, посмеивались над ней. Когда в Авиньоне Екатерина в очередной раз вошла в экстатическое состояние, любовница кардинала уколола её иголкой в ногу, чтобы проверить, не симулирует ли она. Впрочем, ни Григорий XI, ни Урбан VI не высказывали сомнений. Они поняли, какую тайну открыла им Екатерина. Церковь тоже была невестой Христа. «Жены, повинуйтесь своим мужьям, как Господу» [574]. Так говорится в письме, приписываемом Павлу и включённом в канон: «Потому что муж есть глава жены, как и Христос глава Церкви, и Он же Спаситель тела» [575]. Преданность Екатерины Господу – преданность, о которой она сама осмеливалась говорить со страстью и экзальтацией, как о вожделении, – стала для Церкви и упрёком, и вдохновением.

Отношение к браку как к чему-то сакральному само по себе являлось ещё одним результатом переворота, совершённого христианством в сфере эротического. Утверждая, что муж и жена на супружеском ложе соединяются, как Христос и Церковь, становятся единой плотью, Священное Писание придавало обоим супругам исключительное достоинство. Жене полагалось подчиняться мужу, но и муж был обязан хранить верность жене. По меркам эпохи, когда христианство зародилось, исполнение этой обязанности было практически героическим самоотречением. Римское право, в отличие от Талмуда и обычаев многих народов, признавало лишь моногамию; но из этого совершенно не следовало, что мужчины были обязаны всю жизнь хранить верность своим жёнам. Закон позволял мужчине не только эксплуатировать тех, кто был ниже его по статусу, но и требовать развода от жены – даже без особых на то причин. Именно поэтому Церковь, ведя долгую и упорную борьбу с сексуальными аппетитами христиан, уделяла такое внимание институту брака. Двойные стандарты с древности считались нормой брачной этики, но настало время строгого контроля. Соединившись под бдительным оком Христа, мужчины и жёны одинаково обязаны были оставаться друг другу верны. Развод разрешался только в исключительных случаях. Тот, кто бросает жену, «подаёт ей повод прелюбодействовать» [576]. Это слова Самого Иисуса. Узы христианского брака, взаимные и нерушимые, призваны были соединить мужчину и женщину как никогда прежде.

Надевая Екатерине на палец кольцо, Христос назвал спасение «бесконечным брачным пиром на Небесах» [577]. Чтобы убедить христиан, что брак – это таинство и зримое проявление благодати Божьей, Церкви потребовались столетия. Трудно было бороться с древним и повсеместно распространённым убеждением, что брак призван в первую очередь скреплять союз двух семей. Полностью подчинить себе институт брака Церкви удалось лишь после создания системы канонического права. Когда Екатерина отказалась выходить замуж за того, кого выберут её родители, и заявила им, что поклялась в верности другому мужчине, как христианка она имела на это полное право. Не принуждение, но только согласие могло стать достойным основанием христианского брака. Церковь была верна этому убеждению и закрепила его законодательно, пошатнув повсеместно господствовавшие патриархальные устои. Этот сдвиг обещал большие перемены в будущем. Христиане встали на путь к радикально новому представлению о браке – как о союзе, основанном на взаимной симпатии, на любви. Права личности неизбежно должны были восторжествовать над правами семьи. Власть Бога связывалась не с древним правом отца навязывать волю детям, но с революционным принципом свободы выбора.

Христианские представления о браке были настолько своеобразными, что в странах за пределами христианского мира они всегда вызывали удивление. Мусульманам иметь несколько жён и вступать в связь с рабынями разрешал непосредственно Коран; приверженность Церкви моногамии вызывала недоумение ещё у самых ранних исламских учёных. Христиан презрительное отношение соседей не смущало; наоборот, их решимость укротить неумеренные желания язычников только крепла. Святой Бонифаций, признавая, что многожёнство привлекательно для падших мужчин, содрогался от отвращения к этому обычаю, в котором он видел нечто животное: «…словно ржущие кони или ревущие ослы, буйствуя и прелюбодействуя, всё чудовищно марают и извращают» [578]. Его глубоко возмущало сплетение конечностей, которые никогда не должны были сплетаться, и соединение плоти, которая никогда не должна была соединяться. Наиболее же отвратительной и наиболее опасной была склонность тех, кто не ведал о любви Христа, к инцесту. Бонифаций снова и снова писал в Рим, требуя однозначного ответа на насущный вопрос: при какой степени родства людям дозволяется вступать в брак? Папа продемонстрировал готовность предоставить новообращённым значительную свободу. «Поскольку умеренность, особенно в отношении столь варварского народа, представляется гораздо более уместной, чем чрезмерная строгость, следует разрешить браки с родственниками после четвёртого колена» [579]. Спустя почти пятьсот лет, при Иннокентии III, Великий собор, проводившийся в Латеране, вынес точно такое же решение. Тогда оно тоже подавалось как расширение свобод. В каноне собора уточнялось, что долгое время брак до седьмого колена был запрещён.

Среди мер, предпринятых Церковью с целью сделать из язычников настоящих христиан, немногие имели столь далеко идущие последствия. В древние времена, когда сиенской статуе Венеры поклонялись как изображению могущественной богини, словом «семья» (по-латински – familia) называли обширное, постоянно разрастающееся домашнее хозяйство. Членами римской «семьи» были все: и родственники её главы, и зависимые от него люди, даже рабы. Теперь всё изменилось. Церковь, намереваясь сделать основой христианского общества не амбициозных «отцов семейства», а супружеские пары, связала руки главам нарождающихся династий, склонным принуждать к браку двоюродных братьев и сестёр. Законными отныне считались лишь отношения, дозволенные канонами. Церковь решала, кого и с кем можно соединить брачными узами. В результате засилье кланов постепенно уходило в прошлое. Связи между родичами ослабевали. Размеры домашних хозяйств уменьшались. Спустя какое-то время христианское общество состояло из весьма своеобразных ячеек.

Муж, жена, дети: постепенно на латинском Западе распространились именно такие семьи.

Кто первый бросит камень?

Христос не единожды являлся Екатерине Сиенской; иногда Его сопровождала Мария Магдалина. Заливаясь слезами от избытка любви, Екатерина вспоминала о том, как когда-то Мария, встав на колени у ног Господа, залила их слезами, а затем отёрла собственными волосами, поцеловала и помазала ароматическим маслом. «Дорогая дочь! – сказал Христос Екатерине. – Даю тебе Марию Магдалину вместо матери для утешения твоего». Екатерина приняла этот дар с благодарностью. «И с того момента, – сообщал её духовник, – она ощущала полное единство с Магдалиной» [580].

Подобная близость к женщине, которая первой узрела воскресшего Христа, была, разумеется, проявлением особой божественной благодати. Именно Магдалину Екатерина ещё в детстве избрала образцом для подражания. Это, однако, свидетельствует не о благодушной уверенности в себе, а об ощущении греховности, снедавшем Екатерину. В Евангелии от Луки говорится, что женщина, рыдавшая перед Иисусом и умастившая Его ноги миром, «была грешница» [581]. Хотя в тексте она не названа по имени, многие отождествляли её с Магдалиной; впервые это предположение высказал в одной из своих проповедей Григорий Великий ещё в 591 г. Ничего не говорится в Евангелиях и о том, какому греху предавалась эта женщина; однако и на этот счёт была выдвинута догадка, ставшая общеизвестной. На коленях перед Иисусом стояла, умоляя Его о прощении, кающаяся блудница. Екатерина, признав Магдалину своей матерью, продемонстрировала приверженность пророчеству Христа, ошеломляющему своим радикализмом: пророчеству о том, что проститутки войдут в Царство Небесное прежде священников.

Для Церкви, требовавшей от своих священников соблюдать обет безбрачия и провозглашавшей святость брака, оно служило тревожным напоминанием о том, что Спаситель, решительно осуждавший плотские грехи, столь же решительно прощал их. Этот Его урок многим моралистам, разумеется, было крайне тяжело усвоить. Женщина, которая зарабатывает на жизнь тем, что искушает мужчин, побуждая их грешить, казалась им крайним проявлением всего того, за что Отцы Церкви осуждали Еву. Один из учеников Абеляра даже утверждал: чем привлекательнее блудница, тем менее тяжкой епитимьи заслуживает польстившийся на неё мужчина. В ходе реформации объятья проституток всё чаще и упорнее сравнивали с выгребными ямами, в которые мужчины падают вопреки собственной воле. Пока набирала обороты кампания по борьбе с ересями, предпринимались попытки осушить и это болото. В Париже, где в ту пору строился собор Нотр-Дам, виднейшие университетские теологи отвергли предложение городских проституток оплатить изготовление одного из окон и посвятить его Деве Марии. Через два десятилетия, в 1213 г., один из этих теологов стал папским легатом и приказал изгнать из города всех женщин, повинных в проституции, словно они были прокажёнными. В 1254 г. особо благочестивый король пытался запретить проституцию на всей территории Франции. Предсказуемый провал этой инициативы побудил Церковь приложить все усилия, чтобы ограничить свободу блудниц. Как и иудеев, их вынудили демонстрировать своё бесчестие всем и всюду. Им запретили носить вуаль, а платья повелели украсить ниспадавшими с плеч шнурами, завязанными узлом. Жители разных концов христианского мира боялись одного их прикосновения: в Лондоне и Авиньоне им запретили трогать продукты на рынках.

И всё же в глубине души даже самый суровый проповедник помнил о примере Самого Христа. В Евангелии от Иоанна рассказывается, как фарисеи привели к Нему женщину, обвинённую в прелюбодеянии. Желая подловить Его, они спросили, следует ли, в соответствии с Законом Моисея, побить её камнями. Иисус в ответ наклонился и стал пальцем писать что-то на земле; но фарисеи не унимались, и тогда Он, выпрямившись, сказал: «Кто из вас без греха, первый брось на неё камень». Устыдившись, фарисеи замешкались и один за другим удалились. Наконец остались только женщина и Иисус. Он спросил, обвинил ли её кто-то. Она ответила, что никто. «И Я не осуждаю тебя; иди и впредь не греши» [582].

Презрение, таким образом, было не единственным чувством, которое набожные христиане могли испытывать по отношению к женщинам, поддавшимся искушению плоти. Сочувствие и сострадание тоже имели место. Иннокентий III, прославившийся непримиримой борьбой с ересями, помнил, что Спаситель общался с людьми самого низкого звания: с мытарями и блудницами. Понтифик предоставил уличным проституткам убежище в одной из римских больниц. Он даже утверждал, что жениться на блуднице – величайший подвиг благочестия. Нищенствующим монахам обеты, разумеется, запрещали заходить так далеко, но они взяли на себя миссию по примеру Христа приводить падших женщин к Богу. Во Франции доминиканцев прозвали якобинцами (jacobins); вскоре якобинками стали именовать проституток. Сами проститутки, обращаясь к хорошо известному им примеру Магдалины, то слёзно каялись, то убеждались, что Бог любит их не меньше, чем всех остальных грешников. Екатерина, встречая блудниц, разумеется, всякий раз уверяла их, что Христос милостив. «Обратись к дорогой Марии, матери сострадания и милосердия. Она приведёт тебя к своему любимому Сыну…» [583]

Существовали, однако, и такие грехи, прощать которые было нельзя. Екатерина умерла, а христианский народ по-прежнему обращал взор к Небесам, страшась Божьего гнева, проявлений которого невозможно было не замечать. Чума, война, папская схизма – такие ужасы не могли быть ничем иным, кроме Божьей кары, обрушившейся на христианский мир. Моралисты, внимательно читавшие Ветхий Завет, знали, чего следовало ожидать. В Книге Бытия рассказывается об уничтожении двух городов – Содома и Гоморры. Они целиком погрязли в грехе, и за это Бог приговорил их жителей к чудовищному коллективному наказанию. С небес на них посыпалась горящая сера; равнина, на которой стояли два города, наполнилась дымом, напоминавшим дым из печи; погибло всё живое, даже сорные травы. На месте катастрофы остался лишь расплавленный камень. С тех пор история о Содоме и Гоморре служила верующим страшным напоминанием о том, что может произойти с ними, если общество, в котором они живут, тоже станет неисправимо порочным. Ветхозаветные пророки, уличая соотечественников в грехах, во все времена предрекали им крах: «Все они предо Мною – как Содом…» [584].

Но в чём именно состоял грех Содома? Ответ на этот вопрос следовало искать не в Книге Бытия, а в посланиях Павла. Явным и чудовищным свидетельством отдаления человечества от любви Божьей назвал он в послании христианам Рима половую распущенность языческого общества. Один из её аспектов возмущал Павла больше всего: язычники «разжигались похотью друг на друга, мужчины на мужчинах делая срам…» [585]. Взгляд на половые отношения, сформулированный здесь апостолом, разительно отличался от представлений римских мужчин. Для них пол партнёра значил меньше, чем то, какую роль они сами играли в половом акте – активную или пассивную. Извращенцами римляне считали прежде всего мужчин, которые позволяли пользоваться собой, как женщинами. Одинаково осудив рабовладельца, по своему обыкновению овладевшего мальчиком-рабом, и мужчину, добровольно согласившегося на оральную или анальную пенетрацию, Павел предложил римлянам чуждую им систему понятий, источником которой было прежде всего его иудейское воспитание. Павел прекрасно знал Тору. Закон Моисея дважды запрещал мужчинам ложиться с другими мужчинами «как с женщиною» [586]. Повторив этот запрет в Послании к римлянам, Павел, однако, привнёс в него одно новшество. Он обратил внимание на то, что среди язычников не только мужчины «делали срам» с представителями своего же пола. И «женщины их заменили естественное употребление противоестественным…» [587]. Это обвинение имело историческое значение. Упомянув наряду с мужчинами, которые спят с мужчинами, женщин, которые спят с женщинами, Павел, по сути, создал целую новую категорию полового поведения. Следствием этого стал ещё один переворот в области эротического, совершённый христианством. Как понятие язычества не возникло бы, если бы не яростное осуждение языческих практик Церковью, так и представление о том, что мужчины и женщины, которые спят с людьми своего же пола, совершают один и тот же грех, извращая естественный порядок вещей, появилось исключительно благодаря христианству.

Об оригинальности предложенной Павлом концепции свидетельствует то, что на заре истории Церкви этому греху не могли даже дать название. Ни в древнегреческом, ни в латинском, ни в древнееврейском языке Ветхого Завета специального термина не существовало. Всем христианам, однако, была известна история Содома. Христианские учёные, рассуждая о судьбе города, неизбежно задавались вопросом: чем столь чудовищным занимались его жители, что Бог решил истребить их? Григорий Великий рассуждал так: «О том, что под серой следует понимать зловоние плоти, свидетельствует сама Священная история, в которой рассказывается, как Господь ниспослал на Содом огонь и серу» [588]. И всё же лишь революционные потрясения эпохи Григория VII привели к распространению самого термина «содомия» [589], но даже тогда его значение было ещё достаточно расплывчатым. Под содомией имелись в виду, прежде всего, однополые связи, но не только они. Моралисты регулярно использовали это слово, описывая широкий спектр зловещих извращений. Вносить ясность, как всегда, пришлось Фоме Аквинскому. Он уточнил, что есть грех «соития с представителем недолжного пола, а именно, как говорит апостол, мужчины с мужчиной или женщины с женщиной, и это называется содомией» [590].

Это уточнение позволило блюстителям христианской морали, опасавшимся гнева Божьего, придать своим опасениям определённость. Тень Содома и Гоморры нависла над всем христианским миром, но особенно сгустилась она над Италией, где городов было больше всего, и они были особенно богаты. К началу XV в. периодические вспышки чумы вселили в жителей полуострова уверенность в том, что все они погибнут, если их города не удастся очистить от содомии. В Венеции целый ряд громких скандалов привёл к созданию в 1418 г. органа под названием Collegium Sodomitarum: комиссии, перед которой была поставлена задача искоренить «преступные деяния, грозящие городу крахом» [591]. Агенты коллегии выискивали содомитов в местах, где они, предположительно, собирались, например в школах танцев или фехтования. Через шесть лет величайшему проповеднику того времени предложили в честь приближения Пасхи прочитать во Флоренции три проповеди о содомии подряд. Он взялся за дело с большим рвением. Бернардин, францисканец родом из Сиены, умел произвести эффект на слушателей, притворяясь «то мягким и тактичным, то печальным и суровым, голос же его был столь гибок, что он мог с его помощью делать что пожелает» [592]. Об ужасах содомии он вещал особенно пылко.

Ещё в родной Сиене прямо на улицах Бернардину слышались голоса нерождённых младенцев, обвиняющих в своей участи содомитов. Проснувшись однажды ночью, он ощутил вдруг, что весь город, все его дворы, переулки и башни наполнились ответными криками: «В огонь, в огонь, в огонь!» [593] Теперь Бернардину предстояло проповедовать во Флоренции, о которой ходила такая дурная слава, что обозначением содомита в немецком стало слово Florenzer. Виртуозно играя на эмоциях слушателей, монах заставлял их испытывать то стыд, то отвращение, то страх. Когда он пророчил своей новой пастве судьбу Содома и Гоморры, в толпе слышались вздохи, стоны и всхлипы. Когда он призывал собравшихся продемонстрировать своё отношение к содомитам, плюнув на пол, шум множества плевков напоминал гром. А когда на огромной площади перед церковью он поджёг целую гору украшений и костюмов, к которым, по слухам, содомиты питали особую страсть, горожане благочестиво уставились на гибнущие в огне символы суеты, ощущая на своих щеках жар костра.

За семьдесят лет до этого, в 1348 г., на улицах Флоренции, впервые испытавшей на себе разрушительное воздействие чумы, высились горы трупов. И к сожжению приговорили тогда не суетные безделушки, а человека по имени Агостино ди Эрколе. Этот «отъявленный содомит» [594] годами предавался греху – и даже когда всей Флоренции было явлено самое жуткое доказательство Божьего гнева, он отказался покаяться. Едва ли он вообще признавал за собой какую-то вину. Агостино настаивал, что заглушить пыл желаний было не в его силах. Сам себе он помочь не мог. Это оправдание, конечно, не произвело впечатления на судей. Для них грех по определению был результатом свободного выбора. Допустить, что мужчина мог переспать с другим мужчиной не из-за извращённой наклонности ко злу, а просто в силу своей природы, не мог ни один уважающий себя христианин: слишком парадоксальным это казалось. Даже Бернардин, одержимый идеей искоренения содомии, не мог строго придерживаться определения, данного Аквинатом. Временами он использовал это слово, имея в виду зоофилию, мастурбацию или анальный секс между мужем и женой. Аквинат и Агостино, святой и грешник, монах, принявший целибат и содомит, они оба опередили своё время. Со времён Павла прошло почти пятнадцать столетий, но мысль о том, что влечение к представителям своего пола может играть определяющую роль в половой жизни мужчины или женщины, оставалась для большинства чем-то непостижимым.

Вопросы плоти – как и многие другие – в ходе христианской революции будут подниматься ещё не раз.

XII. Апокалипсис

Табор, 1420 г.

Ничего подобного до сих пор ещё не происходило. Замок, приютившийся на скале над рекой Лужнице, был давно заброшен; почерневшие руины поселения, которое когда-то его окружало, заросли сорной травой. Для убежища место было не самое подходящее. Нужно было расчистить местность и построить новый город с нуля. Срочно требовалось возвести укрепления. Ночью здесь царил жуткий холод. Но беженцы всё прибывали и прибывали. Среди них были представители всех слоёв общества из всех уголков Богемии. Так продолжалось весь март; к концу месяца в палаточном лагере, окружённом ещё не достроенными стенами, собрались закалённые в боях мужчины и женщины с детьми, бежавшие из сожжённых деревень; пражские трактирщики и крестьяне, вооружённые цепами-молотилами; рыцари и клирики, ремесленники и бродяги. «И продавали имения и всякую собственность, и разделяли всем, смотря по нужде каждого» [595]. Так было во времена Деяний Апостолов, так было и теперь. Всем грозила равная опасность – и все были равны. Каждого мужчину звали братом, каждую женщину – сестрой. Не было ни иерархии, ни зарплат, ни налогов. Частная собственность была объявлена вне закона. Все долги были прощены. Казалось, что нищие унаследовали землю.

Перебравшиеся сюда дали своему городу название Табор. Это название было вызовом, который они бросили своим многочисленным врагам. В Библии рассказывается о том, как Иисус поднялся на гору для того, чтобы помолиться. «И когда молился, вид лица Его изменился, и одежда Его сделалась белою, блистающею» [596]. Христианские учёные давно сделали вывод, что это чудо произошло в Галилее на горе Фавор [597]. Её вершину залило божественное сияние, и Небеса соединились с землёю. Ныне это происходило вновь. Жители Богемии, стекавшиеся к одинокому утёсу над Лужнице, шли по стопам тех толп, которые некогда собрались под открытым небом, чтобы выслушать проповедь своего Господа: «…горе вам, богатые! ибо вы уже получили своё утешение. Горе вам, пресыщенные ныне! ибо взалчете…» [598]. Когда-то за эти слова зацепились радикалы из числа последователей Пелагия; самим богатым они не давали покоя со времён Павлина; но никто – ни Мартин, ни Франциск, ни Вальдо – не додумался до того, чем занялись теперь табориты. Они, опираясь на эти слова, пытались создать целое новое общество. Знатные люди день и ночь трудились на равных с крестьянами, чтобы окружить Табор неприступной стеной укреплений; но они не просто строили крепость – они собирались перестроить весь мир.

Поставив перед собой такую цель, они, конечно, шли по проторённой дороге. Грандиозное здание Католической церкви, символизировавшее протест против земных монархов и призванное служить нуждам всех христиан, стало памятником беспрецедентным достижениям революции. Когда-то её радикализм напоминал кипящую лаву, но с тех пор эта лава давно застыла. Беспрецедентная ирония заключалась в том, что за три столетия, минувшие с героических времён Григория VII, порядок, созданный папством, сам превратился в статус-кво. Рассуждая о претензиях папства на безграничную власть, христиане всё реже воспринимали его в качестве движущей силы реформации. Наоборот, они опасались, что папская власть превратилась в препятствие на пути перемен, необходимость которых казалась им очевидной. Тень гнева Божьего нависла над христианским миром. По некоторым подсчётам, треть его жителей стали жертвами чумы. Богатейшие королевства погрязли в войнах. На востоке Византийская империя, в 1261 г. изгнавшая из своей столицы крестоносцев и с тех пор с трудом приходившая в себя после катастрофического удара, нанесённого ей во времена Иннокентия III, столкнулась с ещё более грозным врагом. Новая исламская держава, империя турок-османов, овладела землями по обе стороны Геллеспонта и теперь угрожала Константинополю – и даже готовилась напасть на Венгрию. Но самым тяжёлым ударом по претензиям Римской церкви на роль Христовой невесты стала отвратительная папская схизма, которой не видно было конца. Попытки разрешить кризис лишь усугубили его. В 1409 г. епископы и университетские богословы, принявшие участие в соборе в Пизе, объявили обоих претендентов на папский престол низложенными и выдвинули своего кандидата – в результате римских пап в христианском мире стало не два, а три. Неудивительно, что на фоне такого скандала некоторые смельчаки, раздвигая границы дозволенного и мыслимого, с ужасом задумались о том, что папы, возможно, не хранители ключей Царства Небесного, а орудия ада.

В частности, о том, что папа вполне может быть Антихристом. Святой Иоанн предрекал, что в конце времён из моря выйдет зверь с десятью рогами и семью головами. Согласно древней традиции, под зверем имелся в виду лжепророк, который осквернит Церковь и получит власть над миром. Враждующие папы знали, что лёгкий способ сплотить сторонников – объявить соперника Антихристом; они использовали пророчество друг против друга. Но были и христиане, испытывавшие отвращение к подобной пропаганде и не поддерживавшие ни одну из сторон конфликта. Инакомыслие, распространявшееся через сеть университетов, в которых ковалась элита Церкви, распространилось по всему христианскому миру. В Оксфорде теолог Уиклиф назвал две враждующие фракции демоническими, а само папство – лишённым какого бы то ни было божественного основания. Но ярче всего искры недовольства разгорелись в Праге. К моменту смерти Виклифа в 1384 г. Прага уже напоминала огниво. Знать Богемии, подчинённая императорам – наследникам Оттона Великого, тяготилась германским господством. Свои претензии к нему были и у тех университетских учёных, родным языком которых был чешский. Тем временем в трущобах росло презрение к богачам. Большое влияние приобрели проповедники, осуждавшие богатство монастырей, украшенных золотом и роскошными гобеленами, и призывавшие вернуться к простоте древней Церкви. Они утверждали, что весь христианский народ свернул не туда; что реформы Григория VII не только не искупили грехи Церкви, но способствовали её дальнейшему разложению. Не устояв перед искушениями земной славы, папство забыло, что Евангелия были обращены прежде всего к людям бедным, скромным и страдающим. «Крест Христа и имя Иисуса распятого были опозорены, сделались для христиан чем-то чуждым и пустым» [599]. Такая изощрённая, адская мерзость могла быть только работой Антихриста. Неудивительно, что на улицах Праги римского папу стали изображать в виде зверя, описанного святым Иоанном, – в папской короне, но с ногами чудовищной птицы.

Представления о том, что можно разрушить традиционный земной порядок, редко возникали в головах людей сами собой. Жители Вавилона были верны идеалу монархии, древнему, как сама их цивилизация. Греческие философы были уверены, что в основе общественного устройства лежат божественные закономерности. В Риме ко всему, что попахивало «новшествами» (res novae), относились как к катастрофе, избегать которой следовало любой ценой. Важнейший революционный аспект христианства состоял в том, что оно санкционировало революцию как таковую. Однако папство, которое во времена Григория VII пользовалось этой санкцией активнее, чем любой из когда-либо существовавших институтов, теперь воплощало собой статус-кво. Реформаторы конца XII столетия, верившие, что мир стоит на пороге вечности, и именовавшиеся поэтому moderni, ошибались. Modernitas, эпоха, начало которой должно было стать предвестием конца времён, так и не наступила. Это, однако, не значило, что она никогда не наступит. Предсказание Книги Откровения на этот счёт представлялось ясным. Те, кому воцарившийся в мире беспорядок напоминал события, предсказанные святым Иоанном, не могли не ощущать страха перед будущим; но они также могли мечтать о том, что в конечном счёте потрясения и преобразования изменят мир к лучшему.

Одному человеку суждено было сыграть роль громоотвода для грядущей бури. В 1414 г. в Констанце, имперском городе на границе Швейцарских Альп, собрались церковные иерархи со всего христианского мира. Перед ними стояли особенно сложные задачи. К наболевшей проблеме папской схизмы добавилось ещё одно испытание: дерзкая ересь, созданная самым прославленным пражским проповедником. Ян Гус отличался невероятной харизмой, блестящим интеллектом и внутренним достоинством. Выходец из городских университетских кругов, он прославился на всю Богемию. Выступив одновременно против пражской церковной иерархии и элит, говоривших на немецком языке и пользовавшихся особой благосклонностью имперских властей, он довёл и без того лихорадочные настроения до точки кипения. Чем больше восторга вызывало его учение, тем более радикальным оно становилось. Вслед за Виклифом Гус открыто высмеял претензии папства на Богом данное превосходство. То, что он не довёл дело до конца и не объявил папу Антихристом, не уберегло его от отлучения от Церкви; но и отлучение не обуздало его протеста. Напротив, став объектом обожания и для обитателей пражских трущоб, и для знатных чехов, живших в собственных замках, Гус твёрдо стоял на своём. Казалось, что властные структуры в Богемии распадаются. Это вызвало панику в папских кругах и взволновало имперскую верхушку. Особенно обеспокоен был Сигизмунд, рыжеволосый ветеран войн с турками и принц крови, избранный в 1410 г. императором. Отчаянно пытаясь найти компромисс, который устроил бы представителей всех враждующих группировок Богемии, он пригласил Гуса принять участие в соборе в Констанце и вступить в прямые переговоры с его делегатами. Гус согласился. Получив гарантии личной неприкосновенности от императора, он покинул замок в Богемии, в котором укрывался от папских агентов. В Констанц Гус прибыл 3 ноября; через три недели его арестовали. На суде он отказался отречься от своих убеждений; его признали еретиком, приговорили к смерти и сожгли на костре. Прах его сбросили в Рейн.

«Приближается время величайших страданий, предсказанных Христом в писаниях, апостолами в посланиях, пророками и святым Иоанном в Апокалипсисе; оно уже началось; оно стоит у ворот!» [600] Через пять лет после смерти Гуса табориты собрались в своей крепости на скале в полной уверенности, что вскоре увидят его вновь – среди всех воскресших святых. Собор в Констанце не только не погасил пламя гуситского мятежа – оно разгорелось ещё сильнее. Даже то, что собору удалось положить конец схизме и посадить на престол святого Петра одного-единственного папу, не могло изменить отношение к нему жителей Богемии. После казни Гуса в Праге папу стали называть Антихристом открыто. Сигизмунда тоже – считали, что Гус оказался на костре из-за его предательства. В 1419 г. консерваторы предприняли попытку подавить протестные настроения; в результате началось открытое восстание. Гуситы ворвались в ратушу и выбросили своих противников из окон; последовал захват церквей по всему городу. Но кульминацией подлинной революции стало именно произошедшее в горах. Здесь собрались люди, бежавшие из своих домов в полной уверенности, что Прага – это и есть Вавилон. Прошлое и будущее сошли со страниц Библии и были нанесены на карту Богемии. Ярче всего это демонстрировали возносившиеся к небесам стены Табора. Новая крепость сияла тем же светом, что и одежда Христа, она полыхала блеском всевозможных драгоценных камней в полном соответствии с пророчеством о Новом Иерусалиме.

Так, во всяком случае, казалось таборитам. Они трудились в грязи, изготавливали известковый раствор, перетаскивали тяжёлые камни, потому что точно знали, что грядёт. До Второго пришествия Христа оставалось самое большее несколько месяцев. Все грешники сгинут. Начнётся царство праведников. «На земле останутся лишь избранники Божии – те, которые ушли в горы» [601].

Табориты были, разумеется, далеко не первыми христианами, верившими, что скоро наступит апокалипсис. Беспрецедентными оказались масштабы кризиса, подпитывавшего их воображение: все традиционные устои общества, все властные структуры казались безнадёжно скомпрометированными. Столкнувшись с Церковью, превратившейся в раздутое тело Антихриста, и императором, виновным в неприкрытом предательстве, табориты стали революционерами. Но для них было уже недостаточно просто вернуться к идеалам древней Церкви – жить как равные братья и сёстры и владеть всем совместно. Нужно было очистить от скверны мир за пределами Табора, мир, в котором те, кто не ушёл в горы, продолжали предаваться отвратительному разврату. Прогнил весь мировой порядок. «Перед днём судным упразднятся цари и князья и все церковные прелаты…» [602] Этот манифест придавал силы таборитам в их тяжёлой борьбе против Сигизмунда, твёрдо настроенного сломить гуситов, и папства, призвавшего к крестовому походу против них. Но табориты стремились упразднить не только императоров и пап. Грешниками, врагами Христа считались все, кто не внял призывам, не отрёкся от падшего мира и не устремился в Табор. Каждый праведник «должен умыть руки свои в крови их и тем освятиться» [603].

Многих гуситов возмутил столь безоговорочный отказ подставить другую щёку. Один из них объявил манифест таборитов «ересью и тиранической жестокостью». Другие мрачно шептались о возрождении донатизма. Но летом 1420 г. умеренность была не в почёте. Слишком страшной казалась угроза. В мае во главе огромной армии крестоносцев, прибывших со всего христианского мира, Сигизмунд пошёл на Прагу. Городу угрожала катастрофа наподобие обрушившейся двумя веками ранее на Безье. Радикально настроенные и умеренные гуситы признали, что у них не осталось выбора, кроме как объединиться. Табориты, оставив в своей крепости лишь небольшой гарнизон, отправились спасать Вавилон. Возглавлял их гениальный полководец. Ян Жижка, одноглазый шестидесятилетний старик, оказался именно тем вооружённым спасителем, которого так не хватало альбигойцам. В июле Жижка неожиданно напал на крестоносцев, пытавшихся взять Прагу измором; осаждавшие понесли страшные потери, и Сигизмунду ничего не оставалось, кроме как отступить. Жижка одерживал одну победу за другой; казалось, сопротивление ему бесполезно. В конце 1421 г. вражеская стрела лишила его второго глаза, но даже это его не остановило. Крестоносцы, имперские гарнизоны, враждующие гуситские фракции – он обошёл всех. Одинаково изобретательный и беспощадный, Жижка был живым воплощением таборитской революции. Атакующим рыцарям он противопоставлял плотные кольца укреплённых повозок, в которых сидели крестьяне, вооружённые мушкетами. Монахов он велел сжигать на кострах или самолично забивал насмерть. Суровый старик не потерпел ни одного поражения. В конце концов, он умер от болезни в 1424 г. К этому времени вся Богемия находилась под властью гуситов.

Враги Жижки рассказывали, что, умирая, он приказал таборитам содрать с его тела кожу и тело отдать на съедение падальщикам, а кожу использовать для изготовления барабана «и под его водительством идти в бой, чтобы враги, едва услышав звук этого барабана, обращались в бегство» [604]. Этот исторический анекдот вдохновлён мрачной репутацией Жижки и победами, которые последователи великого полководца продолжали одерживать даже после его смерти. В действительности ещё при жизни Жижки таборитский барабан зазвучал глуше. Летом 1420 г., сразу после грандиозной победы над Сигизмундом, табориты ещё могли надеяться на скорое пришествие Христа. Готовя Прагу к прибытию Господа, они систематически уничтожали всевозможные символы привилегий: сровнивали с землёй монастыри, заставляли аристократов сбривать густые усы, выкопали череп недавно умершего короля и короновали его соломой. Но шли месяцы, тянулись годы, а Христос всё не возвращался, и радикализм таборитов начал угасать. Они избрали себе епископа, пытались обзавестись королём, а самых непримиримых соратников обвиняли в ереси и изгоняли из Табора. Жижка, демонстрируя полнейшее презрение к юридическим процедурам, которое ужаснуло бы любого инквизитора, схватил и предал огню пятьдесят человек [605]. Задолго до разгрома таборитов более умеренными гуситами в 1434 г. их пламя лишилось былой чистоты. Христос не вернулся. Некому было упразднить князей. Табор не стал Новым Иерусалимом. Когда в 1436 г. переговорщикам от гуситов удалось нечто неслыханное – секта, считавшаяся вообще-то еретической, заключила конкордат напрямую с папством – таборитам ничего не оставалось, кроме как согласиться на условия этого договора. Когда наступят последние времена, придёт время полного отречения от земного порядка. Но до тех пор пока Христос не вернётся во славе, что можно сделать? Только пойти на компромисс.

Новая земля

Пытаться приоткрыть завесу тайны библейских пророчеств было опасно. Не переставая восхищаться Иоахимом Флорским, францисканцы научились действовать осторожно. Монахов, поддавшихся искушению и использовавших Священное Писание, чтобы, подобно таборитам, предвещать приближение конца света, не оставляли в покое. Когда в 1485 г. Иоганн Хильтен, францисканец из Германии, завершил исследование пророческих мест Библии, результаты его кропотливого труда не обрадовали церковных иерархов. Хильтен утверждал, что дни папства сочтены, предрекая ему «потрясения и крушение» [606]. Хильтена заточили в монастыре в Эйзенахе, в том самом здании, которое францисканцам подарила святая Елизавета; он, однако, не унимался, а, напротив, объявил, что конец придёт не только папству, но и самому монашеству. Явится великий реформатор, которому сужено покончить с этими институтами. Хильтен совершенно не сомневался в этом и даже назвал конкретную дату: «год тысяча пятьсот шестнадцатый от Рождества Христова» [607].

На подобные мрачные мысли Хильтена навёл не только упадок Церкви. Его душу тяготили и вопросы геополитики. В 1453 г. турки всё-таки захватили Константинополь. Великий бастион христианского мира превратился в столицу мусульманской империи. Завоевав Второй Рим, османы вспомнили пророчества Мухаммеда о триумфе ислама в Риме первом. В 1480 г. войска султана взяли Отранто, город, расположенный на «каблуке» Италии. Вести об этом спровоцировали панику в окружении римского папы; через год турки были изгнаны из Отранто, но расслабляться было рано. Рассказывали, как турки обезглавили архиепископа Отранто в его собственном соборе, как ещё восемьсот человек претерпели мученическую смерть во имя Христа. Достоверность этих сведений проверить было невозможно, но под их влиянием Хильтен сделал ещё несколько предсказаний. Он предупреждал, что Италии и Германии суждено оказаться под властью турок, что улицы множества городов вслед за улицами Отранто будут утопать в крови мучеников, что за этими ужасами неминуемо последует пришествие Антихриста. Хильтен вновь называл конкретные даты. В частности, конец света должен был наступить в 1650 г.

Хильтен черпал вдохновение из очень древнего источника. Сам святой Иоанн, писавший, что в конце времён Сатана соберёт на брань народы, находящиеся на четырёх углах земли, и число их будет «как песок морской» [608], вторил первобытным страхам. Оседлые народы всегда боялись волн миграции. Дарий, объявив варваров орудиями Лжи, выразил мировоззрение, которого позднее придерживались и цезари. Но христиане унаследовали от древности не только римскую паранойю. Воскресший Христос наставлял учеников: «Идите по всему миру и проповедуйте Евангелие всей твари» [609]. Лишь тогда, когда Евангелие будет проповедано во всех концах земли, Он, наконец, вернётся во славе. О единении всего мира со Христом мечтал ещё Павел. Хильтен, предсказав завоевание турками христианского мира, предсказывал и то, что они сами обратятся в христианство. Христиане, осмеливавшиеся рассуждать о будущем, с давних пор были убеждены, что в конце времён крещение примут и мусульмане, и иудеи. Даже Хильтен, хотя от многих его прогнозов у христиан кровь стыла в жилах, в этом не сомневался.

Таким образом, по всему христианскому миру к страху перед будущим по-прежнему примешивалась надежда. Надежда на начало новой эпохи, когда всё человечество объединится под крылами Святого Духа, того голубя, который нисшёл с небес в момент крещения Иисуса. Ощущая приближение конца времён, табориты строили подобие коммунизма, а христиане, жившие в других краях, ожидали, что вскоре весь мир уверует во Христа. Этот оптимизм особенно силён был в Испании, для христиан которой война с мусульманскими владыками за семь с лишним веков стала фактически образом жизни. Здесь распространились пророчества о последнем христианском мировом императоре, о котором говорили как о «Скрытом» – El Encubierto. В конце времён он должен был покинуть своё укрытие и объединить испанские королевства, чтобы одержать победу над исламом, завоевать Иерусалим, подчинить «жестоких правителей и звероподобные народы» [610] всего мира и воцариться над ним. И вот, пока жители Отранто ремонтировали осквернённый собор, а Хильтен вещал о захвате Германии турками, по Испании поползли слухи о явлении «Скрытого». Королева Кастилии Изабелла правила не в одиночку. Рядом с ней на троне восседал равный ей во всём соправитель, её муж, король соседнего Арагона Фердинанд. Объединённая мощь этих двух монархов угрожала обрубку Аль-Андалуса. От великой мусульманской империи, некогда владевшей землями по ту сторону Пиренеев, остался лишь гористый Гранадский эмират. Ему, однако, удавалось сохранять независимость; для столь набожных и амбициозных монархов, как Фердинанд и Изабелла, это само по себе было вызовом. В 1482 г. их войска начали завоевание эмирата; один за другим в руки христиан переходили замки и порты. К 1490 г. осталась только сама Гранада. Ещё через два года, 2 января 1492 г., её правитель наконец сдался. Получив ключи от дворца эмира, Фердинанд мог быть доволен собой: завоевание последнего оплота мусульман в Испании было деянием, достойным El Encubierto.

Фердинанд, возможно, вовсе не был «последним императором», но перед ним, безусловно, открывались новые горизонты. В ликующей толпе, наблюдавшей за въездом монархов в Гранаду, затерялся генуэзский мореход по имени Христофор Колумб. Самому ему, впрочем, радоваться было пока нечему. Годами он пытался убедить Фердинанда и Изабеллу выделить средства на экспедицию к другому берегу таинственного западного океана. Колумб был уверен, что мир меньше, чем считали географы; различных владык христианского мира он уверял, что по Атлантическому океану можно достаточно быстро и без особых проблем добраться до богатейших стран Востока, которые европейцы именовали Индией. Богатство, однако, не было самоцелью. Незадолго до падения Гранады Колумб, добиваясь монаршего одобрения, поклялся, что доходы от его экспедиции пойдут на завоевание Иерусалима. В ответ Фердинанд и Изабелла улыбнулись, заявив, что такой план крестового похода пришёлся им по душе и что они желают того же. Но на этом тогда всё и кончилось. Экспертная комиссия, созданная монархами для изучения проекта Колумба, отвергла его прошение. Подавленный мореход покинул Гранаду с её дворцом, который теперь был увенчан крестом. Но в дороге он не пробыл и дня: его настиг королевский гонец, сообщивший ему, что монархи внезапно изменили своё решение. Фердинанд и Изабелла согласились выделить средства на экспедицию.

В августе того же года Колумб отправился в путь. Другого берега он достиг менее чем через два месяца, но Индии так и не увидел. На другой день после первого празднования Рождества на островах, которые он позднее назвал Западными Индиями, Колумб молился Богу об обнаружении золота и специй, о которых он рассказывал своим покровителям. Но прибрать к рукам баснословные богатства Востока ему было не суждено [611]. Постепенно Колумб начал это осознавать, но признаков разочарования не подавал. Он понял, в чём заключалась его судьба. В 1500 г., обращаясь к испанскому двору, он беззастенчиво писал о той роли, которую ему довелось сыграть в великой драме конца времён. «Господь сделал меня посланцем нового неба и новой земли, им созданных, тех самых, о которых писал в Апокалипсисе святой Иоанн, после того как возвещено было о них устами Исайи, и туда Господь указал мне путь» [612]. Ещё через три года, во время экспедиции, омрачённой штормами, враждебностью местных жителей и затянувшейся на год высадкой на Ямайке, Колумб получил подтверждение великого значения своей миссии: он услышал голос с небес. Голос мягко упрекнул его за отчаяние, а затем провозгласил новым Моисеем. Как Земля обетованная была когда-то дарована народу Израиля, так и Новый Свет был теперь дарован Испании. Сообщая об удивительном происшествии в письме, Колумб уверял Фердинанда и Изабеллу, что всё это было предсказано ещё Иоахимом Флорским. Не случайно ведь «Колумб» означает «голубь», а голубь – эмблема Святого Духа. Новый Свет услышит весть о Христе, а его сокровища пойдут на восстановление Иерусалимского Храма. А затем настанет конец времён. Колумб даже был готов назвать точную дату. Как и Иоганн Хильтен, он указывал на 1650-е гг.

Восприятие времени как полёта стрелы, стремящейся к известной цели, было для Колумба чем-то само собой разумеющимся. Каким бы ничтожным ни ощущал он себя в сравнении с неисповедимыми путями Господними и встававшими на его собственном жизненном пути препятствиями, он был уверен в себе, верил в собственную миссию и судьбу. Между тем в Новом Свете, в городах, всё ещё лежавших за горизонтом, существовали совсем иные представления о времени. В 1519 г., когда со смерти Колумба прошло уже более десяти лет, испанский авантюрист Эрнан Кортес с пятью сотнями людей высадился на берегу огромного материка, который кое-где уже называли Америкой. Узнав, что в глубине материка находится столица великой империи, Кортес, бравируя, принял решение направиться прямо туда. Кортес и его люди были поражены тем, что увидели. Их взорам предстали фантастические озёра и громадные храмы, сияющие «вспышки света, подобные перьям квезаля» [613], каналы, наполненные каноэ, и цветы над водными путями. Процветающий и прекрасный Теночтитлан превосходил размерами любой из испанских городов. Он свидетельствовал о могуществе построившего его народа мешика. В нём было воплощено и нечто большее – их представление о самом времени. Город был построен сравнительно недавно и рос в тени древних городов, некогда столь же великолепных, но давно заброшенных. Император народа мешика нередко отправлялся в пешее паломничество к этим громадным руинам. Они не могли не служить ему грозным напоминанием о бесконечной изменчивости мира, о том, что за великолепными взлётами неизбежно следуют ужасные падения – и цикл повторяется вновь и вновь. Мешика беспокоились о том, что когда-то власть падёт, но гораздо больше страшило их то, что весь мир покроется мраком и обратится в пыль. Потому-то они и возводили по всему Теночтитлану огромные пирамиды; и в особенно опасные времена, когда на кону стояло будущее всей вселенной, жрецы поднимались на вершины и вонзали кремниевые ножи в грудь пленникам. Мешика верили: если прекратятся жертвоприношения, боги ослабнут, воцарится хаос, а солнце начнёт гаснуть. Им была известна лишь одна пища, способная насытить богов: «драгоценная вода» (chalchiuatl) из ещё бьющегося сердца. В конечном счёте только кровь могла спасти вселенную от свёртывания.

Запёкшаяся кровь на ступенях пирамид Теночтитлана и ряды ухмыляющихся черепов: это зрелище испанцам показалось поистине адским. Проявив небывалую дерзость и агрессивность, Кортес овладел городом – и тут же приказал сровнять храмы с землёй. Точно так же Карл Великий, продираясь со своими всадниками в кольчугах сквозь влажные леса, уничтожал некогда святилища Вотана и Тунора. Народ мешика, не знавший ни стали, ни лошадей, не говоря уже об огнестрельном оружии, так же, как в своё время народ саксонцев, не в силах был противостоять натиску христиан. Но на самом деле столкнулись не толедский меч и каменный топор, а два образа конца света. Народ Испании был готов к этому событию как ни один другой христианский народ. За десять лет до завоевания Гранады Фердинанд объявил о своём намерении «посвятить Испанию служению Богу» [614]. В 1478 г. он добился от папы разрешения на создание в Арагоне и Кастилии единого института инквизиции, подконтрольного монархам. В 1492 г., тогда же, когда пала Гранада, а Колумб отправился в свою первую экспедицию, был сделан ещё один шаг, призванный подготовить Испанию к её грандиозной миссии. Иудеев, которым, согласно пророчеству, суждено было перейти в христианство незадолго до Второго пришествия, заставили выбирать между крещением и изгнанием. Многие решили покинуть Испанию; но больше было тех, кто крестился, – среди них оказался даже главный раввин Кастилии. Трудно было ожидать, что спустя три десятилетия подданные испанской короны пощадят алтари народа, который вообще ничего не знал о Боге Израиля. Францисканцы, прибывшие в Мексику – землю мешика – вслед за Кортесом, были возмущены требованиями жертвоприношений, выдвигавшимися местными божествами. У монахов не было сомнений: это были демоны. Одного из них именовали Вицлипуцли, он считался главным покровителем мешика, и рассказывали, что для освящения его главного храма в Теночтитлане потребовалась кровь восьмидесяти тысяч человек. Служители Шипе-Тотека, «бога с содранной кожей», носили скальпы тех, кого приносили ему в жертву, и вставляли себе в половые органы шипы кактусов. А заслужить благосклонность Тлалока, бога огня, можно было лишь путём принесения в жертву младенцев, доведённых до слёз. Сама жестокость мешика возопила к небу. Как писал один францисканец, «вопль стольких душ и кровь, которую столько раз проливали, оскорбляя Создателя», вынудили Бога послать в Индии Кортеса, «словно нового Моисея в Египте» [615].

Но даже сам Кортес сожалел о цене, уплаченной за победу. Великолепие Теночтитлана было стёрто с лица земли; каналы наполнились трупами. Вместе с испанцами явились ещё более жестокие убийцы: привезённые из Европы болезни, к которым у индейцев не было иммунитета. От них умерли миллионы людей. Но и самих испанцев не стоит сбрасывать со счетов. Попав в руки христиан, богатства Индий были потрачены отнюдь не на то, чтобы привести весь мир ко Христу. Кораблями их доставили в Испанию, а потом использовали для ведения войн против короля Франции. Индейцы в испанской державе стали рабами. Всякое сопротивление жестоко подавлялось. Монахов, отправлявшихся в Новый Свет, чтобы обратить местных в христианскую веру, приводили в ужас творившиеся там зверства. Людей оборачивали соломой и поджигали; женщин разрывали на части, словно овец на бойне; новорождённых младенцев разбивали о камни или бросали в кипящие реки.

Что же принесли в Новый Свет Колумб и Кортес, «новые Моисеи»?

Овцы среди волков

В 1516 г. надежды на то, что Фердинанд окажется «последним императором», окончательно развеялись: король умер. Он так и не возглавил великий крестовый поход на Иерусалим и не покончил с исламом. И всё же царствование Фердинанда ознаменовалось грандиозными достижениями. Своему внуку Карлу он оставил в наследство самое могущественное королевство христианского мира. Оснований считать свою державу мировой у него было больше, чем когда-то – у древних цезарей. Сравнивая свою империю с Римской, испанцы не ощущали собственной неполноценности. Напротив; из земель, неведомых древним, приходили вести о деяниях, достойных Александра: могучие царства покорялись, несмотря на численное превосходство их армий; добывались несметные богатства; люди безродные теперь жили как короли.

И всё же столь впечатляющие свершения у многих вызывали беспокойство. Древние завоеватели не сомневались, что имеют полное право истреблять и порабощать побеждённых; но христианам, сеявшим жестокость, не так-то просто было избавиться от чувства вины. Пытаясь оправдать завоевание испанцами Нового Света, учёные Европы обратились не к Отцам Церкви, а к Аристотелю. «По словам философа, очевидно, что одни люди от природы предназначены для рабства, а другие по своей природе свободны» [616]. Но даже в самих Индиях находились испанцы, которые в этом сомневались. «Ответьте, – требовал один доминиканец от таких же, как и он, поселенцев через восемь лет после похода Кортеса на Теночтитлан, – по какому праву вы держите этих индейцев в таком жестоком и чудовищном рабстве? На каком основании вели вы недостойную войну против этих людей, живших тихо и мирно на собственной земле?» [617] Большую часть его паствы эти претензии не заставили задуматься, а попросту разозлили. Большинство переселенцев ограничивались тем, что направляли пространные жалобы губернатору или требовали его отставки. Но были среди колонистов и те, кого мучили угрызения совести. Всё чаще прибывавшие в Новый Свет авантюристы сталкивались с осуждением, с обвинениями в жестокости, угнетении и жадности. Некоторые даже приходили к раскаянию сами. Самый яркий эпизод такого рода произошёл в Вест-Индии в 1514 г. Внезапное и ужасное осознание перевернуло всю жизнь одного из колонистов. Он понял, что порабощение индейцев – смертный грех. Как Павел по дороге в Дамаск, как Августин у себя в саду, Бартоломе де лас Касас почувствовал себя родившимся заново. Отпустив своих рабов на свободу, он посвятил всю свою дальнейшую жизнь защите индейцев от тирании. Если что и способно оправдать владычество Испании в Новом Свете, полагал он, то лишь обращение местных жителей в христианство, а привести их к истинной вере в Бога можно было лишь путём убеждения. «Ибо они наши братья, и Христос отдал жизнь за них» [618].

Лас Касас, обличая несправедливость то по одну сторону Атлантики, при дворе самого короля, то по другую – в крытых соломой жилищах колонистов, не сомневался, что источник его убеждений – традиционное христианское учение. Свои претензии к испанскому империализму он формулировал, опираясь на труды Аквината. «Иисус Христос, Царь царей, Которому дана всякая власть на небе и на земле, послал овладеть миром не вооружённых солдат, но святых проповедников, подобных овцам среди волков» [619]. Это суждение Фомы Каэтана, доминиканца из Италии, посвятившего свою жизнь комментированию сочинений Фомы Аквинского [620]. Каэтан, возглавивший в 1508 г. Доминиканский орден, а в 1517 г. ставший кардиналом, был комментатором весьма авторитетным. Вести о причинявшихся индейцам страданиях приводили его в ярость. «Сомневаешься ли ты, что король ваш в аду?» [621] – интересовался он у одного испанца, посетившего Рим. Ужасаясь тому, что христианский правитель оправдывает свои завоевания и зверства тем, что они якобы совершаются во имя Христа, Каэтан следовал учёной традиции, восходившей ещё к Алкуину. Пытаясь снабдить индейцев средствами правовой защиты от угнетателей, он не считал, что делает нечто беспрецедентное. Обнаружение континентов и народов, о которых Фома Аквинский не имел ни малейшего понятия, не умаляло авторитета великого доминиканца; обращаться с ними следовало в соответствии с его доктриной. Учение Церкви, по мнению Каэтана, было универсальным. Он верил: в глобальную эпоху правителям следует исходить из того, что государства индейцев вполне легитимны, что христианство следует распространять не насильственно, а лишь путём убеждения, что ни короли, ни императоры, ни Церковь не имеют права объявлять завоевания священными.

Предложив этот новаторский проект системы международного права, Каэтан осознанно пытался заложить основы устойчивого порядка. Он не считал, что открытие Нового Света предвещает скорое Второе пришествие. Прошло то время, когда папы верили, что живут в последние времена. Теперь они предпочитали долгосрочные инвестиции. Свидетельством этой перемены стал воцарившийся в Риме грохот строительных инструментов. Вдалеке от Латерана, на противоположном берегу Тибра, там, где в древности был похоронен святой Пётр, в 1506 г. началось строительство грандиозного нового храма, который должен был стать самым большим в мире. В 1513 г. на очередном Латеранском соборе было официально запрещено предрекать скорое явление Антихриста. Когда в 1518 г. Каэтан впервые выехал за пределы Италии, направляясь в Аугсбург, он преследовал прежде всего дипломатические цели, надеясь объединить силы германских государств против турок. Атаки Османской империи на христианский мир он воспринимал не как осуществление пророчеств Книги Откровения, но как очередную военную угрозу, для отражения которой следовало повысить налоги.

Однако, оказавшись за Альпами, Каэтан не мог не замечать наполнявших воздух вокруг него апокалиптических ожиданий. Хильтен, заточённый в Эйзенахе, если верить слухам, писал там собственной кровью; на рубеже веков он скончался, но пророчества, подобные его грозным утверждениям о грядущем крахе папства и о явлении великого реформатора, по-прежнему пользовались популярностью. Год 1516-й, объявленный Хильтеном годом, когда явится реформатор, остался позади. Но Каэтану расслабляться было рано. Призывая германских князей выделить средства на крестовый поход против турок, он хорошо понимал, что финансовые требования Церкви вызывают всеобщее возмущение. В 1517 г. разгоревшийся в саксонском Виттенберге богословский спор о методах, используемых доминиканцами для сбора средств на осуществление папских строительных проектов, вызвал особенно сильный ажиотаж. Монах, преподававший теологию в местном университете, выступил с официальным возражением против этих методов, составив список из девяноста пяти тезисов. В ответ на эту дерзость многочисленные доминиканцы разразились гневными тирадами. К горячим академическим диспутам все, конечно, давно привыкли, и попытки разрешить конфликт напоминали те, что предпринимались ещё во времена Абеляра. Местный архиепископ отправил 95 тезисов в Папскую курию, где их изучали восемь месяцев и лишь в августе 1518 г. наконец признали еретическими. Их автора вызвали в Рим. Но спор не только не был улажен – он разгорелся с новой силой. В Виттенберге на рыночной площади сожгли сочинения местного инквизитора. Наблюдая за происходящим из своей резиденции в Аугсбурге, Каэтан начал опасаться, что вспышки конфликта выйдут из-под контроля. Как папский легат, он был обязан поскорее их потушить. По мнению Каэтана, сделать это наилучшим образом и строго по-христиански можно было, вызвав автора тезисов в Аугсбург и убедив его раскаяться. Строгость, образованность и набожность Каэтана вызывали доверие даже у самых подозрительных инквизиторов. Приглашение было принято. Седьмого октября 1517 г. в Аугсбург прибыл Мартин Лютер.

Встречая беспокойного гостя, Каэтан, возможно, размышлял о том, как почти четыре века назад Пётр Достопочтенный так же приветствовал монаха, вызванного в Рим в связи с обвинением в ереси, а затем обеспечил ему мирный исход конфликта. Лютер, как и Абеляр, был богословом, прекрасно умевшим не только делать дерзкие выводы, но и привлекать к себе повышенное внимание. Характерно, что путь до Аугсбурга он проделал пешком. Будучи блестящим интеллектуалом, он талантливо изображал человека из народа. Он сыпал анекдотами и латинскими крылатыми выражениями, мог объясняться как на языке, понятном трактирщикам, так и на языке учёных споров. Вслед за 95 тезисами он выпустил бесчисленное множество памфлетов. Заявления Лютера вызывали такой интерес, что Виттенберг, небогатый городок в глуши, на глазах превращался в один из европейских центров книгопечатания. С начала конфликта минул всего год, но, как скромно отмечал сам Лютер, Небесам было угодно, чтобы он стал притчей во языцех [622]. Если бы Каэтану удалось вернуть на путь истинный столь незаурядного человека, для доминиканского ордена это стало бы не меньшей заслугой, чем искупление Абеляра – для Клюни. Поэтому сначала кардинал повёл себя с Лютером совершенно не так, как принято было у инквизиторов. Он обращался к гостю по-отечески, стараясь не пререкаться с ним, а объяснить ему в самых мягких выражениях, в чём заключались его ошибки, чтобы побудить его признать их и не доводить дело до разбирательства в Риме. Чувствовалось, что к Лютеру обращается философ, решительно осудивший насилие в отношении индейцев.

Надежды Каэтана, к его огромному сожалению, не оправдались. Уже в ходе первой встречи с Лютером ему волей-неволей приходилось повышать голос; под конец он уже пытался перекричать оппонента. Кардинал понял, что Лютера заботят не конкретные формулировки его 95 тезисов, а нечто гораздо более важное: ответ на вопрос о том, каким образом христианам надлежит стремиться к святости. Для Каэтана правильный ответ был очевиден: вне Римской церкви нет спасения. Её грандиозное здание – не что иное, как Град Божий. Над его возведением трудились поколения христиан. Римские папы, преемники самого святого Петра, юристы, кодифицировавшие и комментировавшие каноническое право, учёные, сумевшие примирить Божественное откровение и языческую философию, – все в меру сил вносили свой вклад. До Каэтана дошло, что Лютер готов поставить всё это под сомнение. В нём чувствовалось презрение ко всему, что поддерживало авторитет Церкви: к трудам Аквината, к каноническому праву, даже к самому папству. Выше всего этого он с беспощадной решительностью ставил свидетельство Священного Писания. «Не папа над Словом Божьим, а Слово Божье над папой!» [623] Каэтан, поражённый тем, что какой-то монах возводит собственную интерпретацию библейского текста на недосягаемый пьедестал, назвал этот его довод пустыми словами; но Лютер, цитируя Писание с лёгкостью, которой следовало ожидать от профессора богословия, в первый раз сослался на концепцию, обнаруженную им в посланиях Павла: «Я должен веровать в соответствии со свидетельством собственной совести» [624].

Диспут зашёл в тупик. После трёх встреч, в ходе которых Лютер упорно стоял на своём, Каэтан окончательно потерял терпение. Он велел Лютеру идти прочь и не возвращаться, пока он не будет готов покаяться. Лютер поймал кардинала на слове. Освобождённый прибывшим вместе с ним в Аугсбург главой его ордена от монашеских обетов, он перелез через городскую стену и был таков. Разумеется, едва Лютер добрался до Виттенберга, он тут же опубликовал детальный отчёт о своём диспуте с Каэтаном. Лютер гораздо лучше своего оппонента понимал, насколько важно контролировать исторический нарратив. Казалось, что от него теперь зависела сама жизнь бывшего монаха. «Я был испуган, потому что я был одинок» [625]. Но Лютер ощущал не только страх. Он испытывал оживление и даже восторг. Перестав быть монахом, он окончательно порвал с тем, что католики называли латинским словом religio, и был волен создать нечто новое: собственное, глубоко личное понимание религиозного.

Сделать это необходимо было срочно. Время истекало. Судный день приближался. Всё свидетельствовало об этом. Через два месяца после отъезда из Аугсбурга Лютер в частном порядке высказал страшную догадку, которой находил всё больше подтверждений: «Папа – Антихрист и папский престол – седалище Сатаны» [626].

Постепенно Лютер пришёл к выводу, что спасти христиан от сгущающейся тени может только новая реформация.

XIII. Реформация

Виттенберг, 1520 г.

Папство отвело Мартину Лютеру шестьдесят дней на то, чтобы раскаяться. В противном случае он объявлялся еретиком. И вот 10 декабря время вышло. В девять часов утра Лютер прошёл через одни из трёх городских ворот и направился к выгребной яме. Там уже собралась огромная толпа. Университетский коллега Лютера, богослов Иоганн Агрикола, разжёг огонь. Обычно здесь сжигали одежду умерших пациентов расположенной по соседству больницы. Агрикола, однако, использовал в качестве топлива не тряпьё, а книги. Всё утро они с Лютером ходили по библиотекам в поисках кодексов канонического права. Если бы им удалось найти сборник трудов Аквината, они с радостью сожгли бы и его. Но утренних трофеев оказалось вполне достаточно: пламя начало разгораться. Агрикола продолжал подбрасывать книги в огонь. Тогда Лютер вышел из толпы. Он весь дрожал; в руках у него была папская булла, в которой осуждалось его учение. Тут он звучно произнёс: «Как ты сокрушила святых Господа, так сокрушит и поглотит тебя вечный огонь» [627]. Лютер бросил буллу в костёр. Пергамент почернел, скукожился и обратился в дым. Лютер обернулся и пошёл к городским воротам; за его спиной налетевший зимний ветер развеивал пепел.

Лютер выступал против сожжения еретиков задолго до того, как у него появились для этого личные причины. Среди 95 тезисов, опубликованных им в Виттенберге тремя годами ранее, было и обличение этой практики как противной воле Святого Духа. То, что в папской булле данный тезис осуждался отдельно, было знаком зловещим. Лютер сбежал из Аугсбурга, опасаясь, что Каэтан планирует его арестовать. К счастью, Виттенберг от Рима отделяло большое расстояние. Кроме того, здесь Лютер находился под защитой влиятельного покровителя. Фридрих Саксонский был одним из семи курфюрстов, которые после смерти очередного императора избирали ему преемника, человеком уважаемым и весьма влиятельным. Но он жаждал чего-то большего. Фридрих понимал, что его курфюршество по сравнению с владениями других князей было весьма отсталым; основав в Виттенберге университет, он надеялся создать центр высокой культуры посреди саксонской глуши. Известность Лютера способствовала славе его родного города. Меньше всего Фридриху хотелось, чтобы именитого профессора сожгли на костре. Он решил, что лучше всего будет вынести дело Лютера на суд императора. В январе на берегу Рейна, в городе Вормсе, собрались представители всех политических сил империи. На заседании великого собрания, именовавшегося рейхстагом, председательствовал внук Фердинанда и Изабеллы король Испании Карл, всего полтора года назад ставший пятым императором этого имени. Одним из тех, кто его избрал, был Фридрих; это позволяло курфюрсту Саксонии дёргать за ниточки. Как и следовало ожидать, 26 марта в Виттенберг прибыли гонцы из Вормса. Лютеру приказано было «дать ответ относительно своих книг и учений» [628]. Он должен был явиться не позднее чем через три недели. Безопасность в дороге ему гарантировал сам Карл V.

Отправляясь в Вормс, Лютер не мог не сравнивать себя с другим реформатором – и не вспоминать о его мрачной судьбе. «Все мы гуситы и не осознаём этого. Даже Павел и Августин были на самом деле гуситами» [629]. Лютер понял, что невозможно исполнить Божий замысел, не увидев прошлое в свете новом и радикальном. Веками в саду христианского мира цветы вырывали с корнем, словно сорняки, а за сорняками ухаживали, как за цветами. Теперь этому следовало положить конец – раз и навсегда. Ещё до диспута с Каэтаном Лютер пришёл к выводу, что нельзя провести подлинную реформацию, не предав каноны, папские буллы и философию Фомы Аквинского огню. Встречи с кардиналом навели его на мысль ещё более революционную. Недостаточно было просто отремонтировать здание Церкви – прекратить злоупотребления и положить конец скандалам. Конструкция прогнила насквозь. Оставалось только сровнять её с землёй. Каэтан излучал святость; но в том-то и заключалась проблема, что даже он ставил покорность папе выше свидетельства Священного Писания. Даже лучшее в Римской церкви представляло собой извращение подлинного христианства. Она вовсе не приближала христиан к Богу, а обманывала их, возвращая их к язычеству и идолопоклонству. Рассуждая о том, каких масштабов достигло её могущество, каким образом ей удалось отравить своим ядом все аспекты человеческого существования, Лютер быстро определил, кто во всём виноват: «клеймо ада, личина дьявола, именуемая также Григорием VII, чудовище из чудовищ, первейший грешник и сын геенны огненной» [630]. Его понтификат стал началом последней, катастрофической эры. По мнению Лютера, мир, созданный трудами Гильдебранда и его последователей, мир Церкви, движимой исключительно неутолимой жаждой власти, был адской мерзостью: царством «грабежа и насилия» [631].

Это была разгромная критика, переходившая в брань, но в самой её грубости можно разглядеть призрачный намёк на комплимент. Осудив тот путь, на который Церковь встала во времена Григория VII, Лютер тем самым признал революционный характер целей и завоеваний григорианской реформации. Ныне, открыто выступив против папства и его деяний, он намеревался осуществить реформацию не менее грандиозную. Его талант пропагандиста, его готовность использовать народное возмущение в своих целях, его стремление к конфронтации с самой грозной силой христианского мира были достойны суровости Гильдебранда. В тот же день, когда Лютер устроил в Виттенберге своё зажигательное представление, городские студенты соорудили плот, украсили его бутафорскими папскими буллами, пронесли его по городу под восторженные крики толпы и в конце концов сожгли. Затем человек, нарядившийся римским папой, бросил в огонь свою тиару. В городах, которые Лютер проезжал, направляясь в Вормс, его появление вызывало схожий энтузиазм. Его приветствовали у городских ворот, в церкви послушать его проповедь стекались толпы народа. Когда он наконец добрался до Вормса, тысячи людей высыпали на улицы города, чтобы увидеть его хотя бы краем глаза. Вечером того же дня он предстал перед Карлом V. Ему был задан всё тот же вопрос: готов ли он отречься от своих убеждений. Лютер испытал страшное разочарование из-за того, что ему не дали изложить свои аргументы, и попросил сутки на раздумья. А собравшиеся на улицах толпы всячески подбадривали его. Когда Лютер покинул епископский дворец, где произошла его встреча с Карлом, множество людей убеждали его действовать смело, не терять мужества и не бояться убивающих тело, души же не могущих убить [632]. Один поклонник даже сравнивал его с Иисусом.

Ещё в Аугсбурге Каэтан допытывался у Лютера: на каком основании он отрицает мудрость церковной традиции? Той ночью в Вормсе этот вопрос висел в воздухе; ответить на него требовалось незамедлительно. Лютер, как и Гильдебранд в своё время, считал, что на него возложена миссия спасти христианский мир от тьмы, очистить его от скверны, крестить его заново. Однако, в отличие от прежних реформаторов, он не собирался захватывать власть над Римской церковью: ведь именно эта стратегия породила всё то, с чем он стремился покончить. Лютер предстал перед императором как контрреволюционер, сожалевший о том, что Григорию VII удалось посрамить Генриха IV – ведь заодно с папой «был Сатана» [633]. Карл V разочаровал его, не оценив привлекательности этой позиции. А ведь Лютер верил, что именно император должен умерить амбиции папства, положив конец его вселенским притязаниям. К счастью для реформатора, оказать ему содействие могли не только князья. Призывы Лютера услышали простые христиане. Оказалось, что священники веками их обманывали. В основе порядка, созданного Григорием VII, лежало представление о принципиальном отличии клириков от мирян – богохульное надувательство! «Христианин является совершенно свободным господином всего сущего и не подвластен никому» [634]. Так писал Лютер за месяц до отлучения от Церкви в памфлете, который он адресовал лично папе. «Христианин является покорнейшим слугой всего сущего и подвластен всем» [635]. Церковные ритуалы не могут спасти человека от ада; на это способен только Бог. Священник, который претендует на подобную власть на основании данного им обета безбрачия, обманывает и свою паству, и себя самого. Смертные настолько греховны, что никакие их поступки – ни добрые дела, ни умерщвление плоти, ни паломничество к мощам – не могут обеспечить им Спасение. На это способна только Божественная любовь. Спасение – это не награда. Спасение – это дар.

Будучи монахом, Лютер жил в страхе перед Божьим Судом, соблюдал строжайший пост и молился каждую ночь, часами исповедовал грехи, утомляя духовников. Он отчаянно пытался сделаться достойным Царства Небесного. Но чем дольше изучал он Библию и размышлял о её тайнах, тем больше ему казалось, что он тратит усилия напрасно. Бог не платит грешникам по заслугам: если бы Он так делал, ни один человек бы не спасся. Этот печальный урок Лютер извлёк из трудов Августина; но в Священном Писании об этом говорилось ещё яснее. Павел был безупречным фарисеем; но горячая приверженность Закону не искупила его грехов. Лишь когда Сам распятый Христос обратился к нему, ослепил его и наставил на совершенно иной путь, Павел стал одним из избранников Божьих. Читая Павла, Лютер был потрясён, испытав столь же осознанное ощущение Божественной благодати. «Я чувствовал себя заново родившимся и уверовал, что буду в раю» [636]. Он не был достоин этого, он был беспомощен, он заслуживал адских мук, но Бог любил его, несмотря ни на что. И Лютер, вдохновлённый пьянящей и радостной невероятностью произошедшего, возлюбил Бога в ответ. Не нужно никакого другого источника мира и утешения. Будучи твёрдо в этом уверен, Лютер на следующий день после первой встречи с Карлом V вновь вступил в епископский дворец. Его снова спросили, собирается ли он отречься от того, что он написал; и он ответил, что не собирается. Сгущались сумерки, переполненный зал озарился светом зажжённых факелов, а Лютер, уставившись блестящими чёрными глазами на того, кто задал этот вопрос, бесстрашно продемонстрировал полнейшее презрение ко всем претензиям пап и церковных соборов. Он объявил, что связан лишь тем пониманием Священного Писания, которое ниспослано ему в откровении Святым Духом. «Моя совесть – пленница Слова Божьего. Я не могу и не стану ни от чего отрекаться, поскольку идти против совести – неправильно и небезопасно» [637].

Став свидетелем этой дерзкой демонстрации неповиновения, Карл V выждал два дня и написал ответ. Он поклялся, что, следуя примеру своих предшественников, всегда будет защищать католическую веру, «священные ритуалы, указы, установления и святые обычаи» [638]. Таким образом, он подтвердил отлучение Лютера от Церкви; и всё-таки своё слово он сдержал. Лютер мог беспрепятственно уехать из Вормса. На возвращение в Виттенберг ему отводилось три недели; после этого ему грозила «ликвидация». Лютер покинул Вормс одновременно как герой и как человек, поставленный вне закона. Но благодаря памфлетам о разыгравшейся на рейхстаге драме узнала вся империя; слава Лютера лишь возросла. Не проехав в своей повозке и половину пути до Виттенберга, он столкнулся с очередным неожиданным поворотом событий. В тюрингском ущелье путешественники подверглись нападению; какие-то всадники, наставив на них арбалеты, взяли самого Лютера и двоих его спутников в плен – и поскакали прочь, поднимая клубы пыли. Никто не знал, что это были за люди и зачем им понадобился Лютер. Тянулись месяцы, а о его судьбе по-прежнему ничего не было известно. Казалось, он попросту испарился.

На самом деле всё это время Лютер был в Вартбурге. Замок теперь принадлежал Фридриху, и это его люди доставили туда реформатора в целости и сохранности. Он прятался там под видом рыцаря; ему прислуживали два мальчика, но ему не с кем было спорить и не перед кем было выступать. Лютер был крайне подавлен. Дьявол донимал его искушениями. Когда в комнату, где он жил, забежала какая-то странная собака, он счёл её демоном и выбросил из башенного окна, хотя вообще-то собак очень любил. А ещё он ужасно страдал от запоров. «Я сижу, истекая кровью, и меня разрывает от боли, словно я женщина в родах» [639]. В отличие от святой Елизаветы, которая когда-то жила в Вартбурге, Лютер страдания не приветствовал. Он ведь уже пришёл к выводу, что никогда не спасётся благодаря добрым делам. Здесь он окончательно отказался от строгой монашеской дисциплины. Теперь он всё время писал. С высоты своего одинокого гнезда он мог видеть город Эйзенах, где Хильтен предрёк появление великого реформатора, и считать себя тем самым реформатором, несмотря на то что в великих потрясениях, которые начались благодаря ему, он пока не мог принять никакого участия. В Вормсе император обвинил его в гордыне и поинтересовался, может ли быть прав один-единственный монах, по мнению которого «все христиане заблуждались последние тысячу лет и ещё больше заблуждаются ныне» [640]. Как раз для того, чтобы ответить на этот вопрос – и поделиться благой вестью о Божьей милости, – Лютер целыми днями трудился за письменным столом.

Лишь в октябре он наконец приступил к проекту, работа над которым помогла облегчить терзавшие его мучения. Когда-то, читая Писание, он открыл своё сердце Святому Духу и узнал поразительную истину о Божественной любви. А значит, лучшее, что он мог теперь сделать, – разрушить существовавший веками барьер между людьми учёными и необразованными и дать христианам, не знающим латинского языка, возможность почувствовать знакомую ему теперь радость. Первый перевод Библии на немецкий язык был напечатан ещё в 1466 г.; но качество этого перевода оставляло желать лучшего. Лютер планировал не просто перевести Священное Писание с греческого оригинала, но и продемонстрировать красоту повседневной речи. На перевод Нового Завета у него ушло одиннадцать недель. Из-под его пера выходили фразы, которые вполне можно было услышать на кухне, в поле или на рынке, – простые короткие предложения на языке, который был понятен каждому. Лёгкие, свободные, плавные строки. К тому моменту как работа была закончена, даже запор у Лютера почти прошёл.

«Если Библия подобна могучему дереву, а каждое её слово – маленькой веточке, то я перетряс все веточки до единой, чтобы понять, что каждая собой представляет и что значит» [641]. Благодаря переводу Лютера каждый, кто говорил по-немецки, мог последовать его примеру. Все структуры, все традиции Римской церкви, её иерархия, её каноны, её философия призваны были закрепостить и ослабить Священное Писание. Они напоминали силки, мешавшие птице взлететь. Освободив Библию, Лютер призвал христиан всего мира отнестись к ней так, как он стал относиться к ней сам: как к средству, с помощью которого можно услышать живой голос Бога. Он верил: открыв свои сердца Святому Духу, они поймут истинный смысл христианства – так же, как понял он. Тогда отпадёт нужда в дисциплине и авторитете. Антихрист будет повержен, а все христиане наконец-то станут единым целым.

На том стою

Его обнаружили на чердаке дома, находившегося недалеко от городских ворот Франкенхаузена. Он заявил, что он всего лишь калека и ничего не знает о недавнем ужасном сражении; но в его сумке нашли письмо, которое не оставляло сомнений: это был Томас Мюнцер, отъявленный революционер, вещавший об истреблении сильных мира сего и об установлении власти угнетённых, при которой, как во времена апостолов, всё у всех будет общим. Его протащили по улицам города, заваленным трупами его вооружённых сторонников, ставших жертвами чудовищной резни, и привели к человеку, одержавшему над ним победу. Георг, герцог Саксонии, приходился курфюрсту Фридриху двоюродным братом, но не одобрял его решения встать на сторону Лютера, догадываясь, что ни к чему хорошему это покровительство не приведёт. В ходе допроса, проводившегося в склепе Франкенхаузена, его худшие опасения подтвердились. Мюнцер требовал, чтобы его называли братом, постоянно цитировал Ветхий Завет и считал, что восстание бедных против богатых – это способ отделить зёрна от плевел. Герцог услышал достаточно. Мюнцера пытали. Некоторые говорили, что его всё-таки вынудили отречься от своих взглядов; но в его в прощальном письме не содержится ничего, что свидетельствовало бы о таком исходе. «Не позволяйте моей смерти стать для вас камнем преткновения, – писал он своим сторонникам. – Людям добрым и непонимающим произошедшее пойдёт на благо» [642].

Узнав о том, что Мюнцера казнили, а его голову насадили на пику, Лютер испытал злорадство. Уже три года – с тех пор, как ему всё-таки удалось ускользнуть из Вартбурга и вернуться в Саксонию, – он ломал голову над крайне тревожащей проблемой: не всех вдохновившихся его учением Святой Дух просветил так же, как его самого. Когда Аргула фон Грумбах, знатная женщина из Баварии, публично похвалила перевод Нового Завета, сделанный Лютером, она использовала выражения, превосходно соответствовавшие его собственным представлениям о возвышенном характере его миссии. «Ах, как прекрасно, – писала она, – когда Дух Божий учит нас и, более того, помогает нам понять сначала этот пассаж, затем – тот, слава Богу! – открывая мне истинный, подлинный сияющий свет» [643]. Но оказалось, что просвещение для разных людей означает разные вещи. Многие из последователей Лютера, вдохновлённые его проповедью свободы, жаловались, что он ходит вокруг да около. Они были разочарованы тем, что человек, не побоявшийся выступить против папы и императора, вместе взятых, отказывается бороться за свободу для всех, за окончательное и бесповоротное освобождение бедных от гнёта богатых. Мюнцер, бывший священник, уверовавший, что Бог послал его даровать угнетённым власть над всем миром, был особенно остёр на язык. Посмеиваясь над бывшим монахом, который за последнее время заметно поправился, он обозвал Лютера горой изнеженной плоти, и предположил, что, если его зажарить, выйдет отличное лакомство для дьявола.

Не нужно было кулинарных фантазий Мюнцера, чтобы в разных концах империи среди крестьян и рудокопов началось революционное брожение. Восстание, столь жестоко подавленное под Франкенхаузеном, было лишь одним из череды подобных выступлений. Раз за разом восставшие оправдывали свои действия, утверждая, что руководствуются Библией. В 1525 г. тысячи крестьян, собравшись в деревушке Бальтринген на севере Швабии, объявили: как верующие во Христа они желают «понять Его Евангелие и жить согласно с ним» [644]. Ответственность за развязывание войны несут не они, а господа и аббаты, угнетающие их, как когда-то фараон угнетал сынов Израилевых. Сами они претендуют лишь на то, что обещано им в Священном Писании. Неудивительно, что в трагедии крестьянского восстания, жестоко подавленного имперской знатью, истребившей около ста тысяч повстанцев и опустошившей целые регионы империи, критики Лютера обвиняли его. «Убито множество восставших крестьян, изгнано множество фанатиков, повешено, сожжено, утоплено или обезглавлено множество лжепророков, которые, может быть, до сих пор жили бы жизнью добрых и послушных христиан, если бы он никогда не брался за перо» [645]. Слыша такие упрёки, Лютер чувствовал угрызения совести. Мысль о том, что множество людей оказались в аду по его вине, не давала ему покоя. Ему так не хотелось нести ответственность за бунт, что в разгар кровопролития он обрушился на восставших с критикой столь истеричной, что не по себе стало даже его поклонникам. До их реакции Лютеру не было никакого дела. Он понимал, что стояло на кону. Он знал, что, признав бунтовщиков своими последователями, он поставит под угрозу труд всей своей жизни. Без поддержки симпатизирующих его делу князей у великой Реформации не могло быть никакого будущего.

«Для лягушек нужны аисты» [646]. Лютер не питал иллюзий по поводу добродетельности земных владык. Он понимал, как ему повезло с покровителем: немногие князья были столь же принципиальны и мудры, как Фридрих. Лютер признавал, что большинство из них – в лучшем случае «палочники и палачи Господа» [647]. Но ему достаточно было и этого. В падшем мире в принципе невозможно утвердить закон, который стал бы отражением вечного Закона Божьего; а Церкви не стоило и пытаться. Из всех начинаний папства едва ли не самым гротескным оказалось создание целой правовой системы, которая была им навязана христианам. Именно поэтому ещё в Виттенберге Лютер предал кодексы канонического права огню. Вершить правосудие – это задача князей, а не пап. Но что такое подлинное правосудие? Меньше всего Лютеру хотелось исполнять роль юриста – и именно поэтому он воспринимал как должное многое из того, что было создано поколениями тех самых правоведов, чьи книги он демонстративно сжёг. Ничего другого не оставалось и князьям, которые поддержали Реформацию Лютера. Стремясь управлять своими подданными по-христиански, они сочли целесообразным присвоить значительную часть канонического права и объявить эти законы собственными.

В результате грандиозный разрыв между измерениями священного и профанного, ставший отличительной особенностью христианского мира во времена Григория VII, не только не сократился, но увеличился. Правители, вдохновлённые идеями Лютера и претендовавшие на исключительную власть над своими подданными, могли приступить к созданию такой модели государства, в рамках которой никакая часть суверенитета не уступалась бы Риму. В то же время истинные христиане никак не ущемлялись в том, что касалось их душ. Специалистов по каноническому праву они лишились, но у них остался Бог. Став подданными новой светскости, поигрывающей мускулами, они оставались свободными в другом измерении – в том, которое было для них по-настоящему важным. Ведь подлинная свобода ведома лишь тому, кто открыл своё сердце дару Божественной благодати, напрямую причастился Всевышнего. Религия (religio) перестала быть прерогативой монахов (religiones). Она стала делом всех верующих, даже тех, кто не знал латинского языка.

Мир состоит из двух царств. Одно представляет собой овчарню, где мирно живут и питаются те, кто внял призывам Христа, Пастыря Доброго. Другое принадлежит тем, кто поставлен присматривать за овцами, защищать их от собак и вооружённых грабителей. «Потому-то эти два правления должны усердно разделяться, и оба должны оставаться: одно, которое делает благочестивым; другое, которое создаёт внешний мир и защищает от злых дел. Ни одного из них не достаточно в мире без другого» [648]. Трудно удивляться тому, что амбициозные правители быстро разглядели перспективы, которые открывала перед ними эта концепция. На самый неожиданный и скандальный шаг решился король, который не только не принадлежал к числу поклонников Лютера, но в своё время раскритиковал его в широко разошедшемся памфлете и за это удостоился похвалы от самого папы римского. Генрих VIII, король Англии, завидовавший авторитету императора и престижу короля Франции, был весьма доволен тем, что ему удалось получить от Римского престола титул Защитника Веры. Но в скором времени его отношения с папством дали трещину. В 1527 г., удручённый тем, что у него не было сыновей, и увлечённый молодой аристократкой Анной Болейн, Генрих уверовал в то, что его брак проклят Богом. Настойчивый и деспотичный монарх потребовал от папы аннулировать брак; папа отказался. С доводами Генриха не согласился бы ни один уважающий себя специалист по каноническому праву, к тому же его жена Екатерина Арагонская была дочерью Фердинанда и Изабеллы и, таким образом, тётей Карла V. Папа не хотел терять союзника в лице короля Англии, но не мог позволить себе нанести оскорбление самому влиятельному монарху христианского мира. В обычных обстоятельствах Генриху ничего бы не оставалось, кроме как признать поражение. Но обстоятельства складывались весьма необычным образом. Теперь у Генриха была альтернатива, и ему даже не нужно было соглашаться с представлениями Лютера о Благодати и Священном Писании, чтобы занять столь же враждебную позицию по отношению к папству. Оппортунизм короля граничил с манией величия – и он воспользовался случаем: в 1534 г. парламент официально отверг претензии пап на власть на территории королевства, объявив Генриха «единственным верховным земным главой Церкви Англии». Каждому, кто смел в этом усомниться, грозило обвинение в государственной измене.

Тем временем в Германии в городе Мюнстере другой монарх, развивая идеи Лютера, впал в другую, не менее радикальную крайность. У Яна Бокельсона – «Иоанна Лейденского» – не было ни дворцов, ни парламента; он работал портным. Целый год он правил Мюнстером, осаждённым войсками изгнанного епископа, как новый Давид – властелин всего мира, сам себя помазавший на царство. Не сомневаясь, что грядёт тысячелетнее царство святых, о котором говорится в Книге Откровения, проповедники призывали горожан к расправе над неправедными. «Бог пребудет со Своим народом; для борьбы с врагами Он даст ему железные рога и медные когти» [649]. Это был знакомый лозунг: десятью годами ранее его выдвинул во Франкенхаузене Мюнцер. Горстке его последователей, уцелевших в кровавой битве, удалось вдохновить новое поколение повстанцев. Ганс Хут, бывший книготорговец, укрывшийся в Аугсбурге, призывал жителей этого города к решительному отказу от традиций, не одобренных Библией. Особенный гнев вызывало у Хута крещение младенцев. Церковь практиковала его с древнейших времён, но в Священном Писании об этой практике не говорится ни слова, поэтому Хут счёл её «хитроумным обманом всего христианского мира». В 1526 г., в праздник Пятидесятницы, установленный в честь нисхождения Святого Духа на первых апостолов, он принял второе крещение (anabaptismos). В следующем году Хут умер в тюрьме, но тысячи христиан последовали его примеру. Воцарение Бокельсона в Мюнстере произошло в результате анабаптистского переворота. Новый властелин ввёл обычаи, основания для которых легко можно было найти в Писании, хотя Церковью подобные практики с давних пор отвергались. Его последователи практиковали иконоборчество, многожёнство и подобие коммунизма. Бунты чередовались с репрессиями. Одного человека, обвинённого в шпионаже, Иоанн Лейденский обезглавил лично. Об этих чудовищных и скандальных событиях стало известно всему христианскому миру. К июню 1535 г., когда Мюнстер пал, князья-лютеране заняли сторону епископа и оказывали ему вооружённую поддержку, а слово «анабаптист» стало синонимом жестокости и разврата.

«На том стою. И не могу иначе». Эти слова Лютер якобы произнёс, представ перед императором в Вормсе. Иоанн Лейденский тоже был убеждён, что во всём следует Слову Божьему, но ему пришлось заплатить за это куда более суровую цену. Его пытали раскалёнными клещами; ему вырвали язык; тело его оставили гнить в железной клетке. Всюду от Англии до Австрии начались гонения на анабаптистов. Умирая, эти люди не сомневались, что во всём следовали Слову Божьему. И они не могли иначе. Их преследователи, среди которых были как католики, так и лютеране, воображали, что предотвращают повторение того, что случилось в Мюнстере. Но зачастую они жестоко заблуждались по поводу своих жертв. Многие анабаптисты, вчитываясь в те же тексты, которые вдохновили Иоанна Лейденского и его последователей объявить себя орудиями Божьего гнева, трактовали их прямо противоположным образом и клялись никогда не брать в руки меч. Стихов в Священном Писании много; новых трактовок возникло столько же, сколько появилось новых читателей. Некоторые анабаптисты обнаруживали в Библии призывы истреблять врагов Божьих в точиле Его гнева, но многие, размышляя над рассказами о жизни и смерти Спасителя, извлекли из них совсем другие уроки. Сам Хут, чудом оставшись в живых после битвы при Франкенхаузене, раскаивался в том, что взял в руки оружие. Другие анабаптисты, став приверженцами абсолютного пацифизма, стремились не сокрушить мировой порядок, а спрятаться от него. Они поворачивались к земным властителям спиной, скрываясь в глуши отдалённых долин или в толпе обитателей перенаселённого города. Им казалось, что это единственный правильный путь, единственный путь, достойный христианина.

Когда-то Павел писал коринфянам: «…где Дух Господень, там свобода» [650]. Между этим утверждением и уверенностью в том, что существует только один путь к Богу, лишь одна истина, лишь один способ жить, всегда ощущалось противоречие. Григорий VII, опираясь на радикалов, пытался разрешить это противоречие при помощи реформ – столь масштабных, что весь христианский мир встал на новый путь, определивший его будущий облик. Папство заявляло, что воплощает одновременно свободу и власть; но эти претензии Римской церкви никогда не получали всеобщего одобрения. Веками различные группы христиан выходили из-под её юрисдикции, апеллируя к Святому Духу. Лютер зажёг спичку, но порох приготовили задолго до него. Именно поэтому, продемонстрировав свой протест в Вормсе и запустив серию взрывов, он сразу же потерял над ними контроль. Многие повторили его судьбу. Какой бы реформатор ни выдвигал претензии на власть над христианами, у тех оставалась возможность апеллировать к Духу; кто бы ни апеллировал к Духу, другие начинали претендовать на власть. Протест породил цепную реакцию, подорвав весь христианский мир.

В конце концов пять князей-лютеран пожелали придать этому процессу официальный характер. В 1529 г. они прибыли на заседание рейхстага, но осмелились выступить против решений, принятых католическим большинством, и подписали официальную «протестацию». К моменту смерти Лютера в 1546 г. протестантами называли правителей многих земель, включая те, которые в состав империи не входили. Дания стала лютеранской страной в 1537 г.; к тому же самому медленно, но верно шла Швеция. В других краях к протестантам причисляли представителей широчайшего спектра религиозных течений, между многими из которых существовали непреодолимые различия. Лютер, мастер агрессивных нападок, которые потрясли весь христианский мир, целился не только в папу римского. На тех, кто, как и он сам, осмелился пойти против Римской церкви, но был, по его мнению, лишён правильного понимания Святого Духа, он тоже обрушивал свой гнев. Среди его мишеней оказались богословы из городов Швейцарии и Германии, не разделявшие его взглядов на евхаристию; анабаптисты, чьё презрительное отношение к крещению младенцев и земным властям представлялось ему дикостью; Генрих VIII, который, как казалось Лютеру, возомнил себя Богом. Догадываясь, что ни к чему хорошему всё это не приведёт, Лютер задумался о чудовищной перспективе: мире, в котором представление о правде как таковой окажется безнадёжно размытым и всё будет считаться относительным. «Ведь тот, кто сбился с пути Веры, может после этого уверовать во всё, во что пожелает» [651].

После того как Лютер умер, предав дух свой в руки Бога Истинного, задача осуществить великое дело реформации, избежав катастрофических крайностей, с каждым годом представлялась всё более безнадёжной. Карл V одержал победу над князьями-лютеранами на поле битвы; города, уставшие от яростных споров враждующих реформаторов, были приведены им в покорность. Многие изгнанники, отчаявшись найти убежище на континенте, отправились за море, в Англию. После смерти Генриха VIII в 1547 г. там воцарился его юный сын Эдуард, которого протестанты провозгласили новым Иосией. Эта лесть имела под собой основания: Эдвард был ещё ребёнком, но делу Реформации он был искренне предан. Смущали его разве что бороды, которые отращивали германские протестанты. Унаследовав от отца титул главы Церкви Англии, юный король стал в руках радикалов из числа своих советников инструментом для проведения реформ. Они пользовались им, ни в чём себе не отказывая. «С тех пор как стоит мир, ни в одной стране за столь короткий промежуток времени не осуществлялись более масштабные преобразования» [652]. Но эти очевидные успехи отнюдь не были прочными. Всё, что монархия дала Церкви, она же могла у неё отнять. В 1553 г. Эдуард умер. На смену ему пришла его старшая сестра Мария, дочь Екатерины Арагонской и ревностная католичка. Разумеется, она тут же примирила Англию с Римом. Многих видных реформаторов сожгли на костре; другим пришлось бежать за границу. Из попыток опереться на светскую власть протестанты извлекли жестокий урок; но оставаться изгнанниками, лишёнными отечества, тоже было опасно. Бежавшие от гнева Марии столкнулись с проблемой, напоминающей квадратуру круга. Свобода поклоняться Богу так, как угодно Ему, ничего не стоила без дисциплины, необходимой, чтобы её сберечь. Можно ли вообще было найти их оптимальное сочетание? Можно ли было построить такой ковчег, который выдержал бы шторма и бури этой суровой эпохи?

Самую заметную и обстоятельную попытку найти ответ на эти вопросы предпринял реформатор, который и сам был изгнанником. Жан Кальвин родился во Франции. Интеллект и склонность к учёным занятиям сочетались в нём с талантом гениального управленца. Знаток законов, в обычных обстоятельствах он мог бы сделать блестящую карьеру в суде; вместо этого он присоединился к течению, которое власти Франции считали отвратительной заграничной ересью, и был вынужден в 1534 г. в возрасте 25 лет покинуть родину. К счастью для юного беженца, по другую сторону границы находились города, ставшие очагами реформ. Стремясь внести свой вклад, неутомимый Кальвин посетил Цюрих, Страсбург и Берн. В конце концов он осел в городе, название которого ничего не говорило большинству протестантов. В Женеве Кальвин впервые оказался в 1536 г. и два года пытался создать там богоугодную общину; всё закончилось тем, что и оттуда его изгнали. В 1541 г. ему решили дать второй шанс; Кальвин согласился вернуться лишь при условии, что городские власти официально гарантируют ему свою поддержку. Гарантии были ему предоставлены: Женеву раздирали политические и социальные противоречия, и властям казалось, что Кальвин, человек исключительных способностей, сможет залечить эти раны. Кальвину это действительно удалось: воспользовавшись редчайшей возможностью, он приступил к реформам с небывалой решительностью. Всего за несколько месяцев он реорганизовал Женевскую церковь, подверг пересмотру её отношения со светскими властями и заставил весь город участвовать в беспощадной программе восстановления нравственности. «Если вы хотите, чтобы я был вашим пастором, – предупреждал он членов городского совета, – вам придётся исправиться, отказавшись от беспорядочной жизни» [653]. Кальвин не бросал слов на ветер.

Разумеется, у него были противники. С ними он обходился грубо, даже жестоко, однако использовал только законные средства, не прибегая к физическому насилию. У него не было ни оружия, ни охраны. Когда посреди улицы враги плевали ему в лицо, он подставлял другую щёку. Он не занимал никакой должности в городском совете, а до 1559 г. не имел даже женевского гражданства. Источником его власти была кафедра проповедника; он держал горожан в подчинении исключительно как служитель Божьего Слова. Его почитатели, которых за пределами города становилось всё больше, видели в этом признак Божественного одобрения. Когда в 1555 г. в Женеву прибыли изгнанники из Англии, они были потрясены, обнаружив здесь образцовую христианскую общину: общество, в основе которого лежал идеальный баланс свободы и дисциплины. Увиденное произвело на них неизгладимое впечатление.

Практические аспекты богоугодного порядка заботили Кальвина больше, чем любого из реформаторов. Он исходил из того, что христиане не могут быть лишены «привилегии свободы» [654]. В соответствии с его представлениями о Церкви каждый христианин волен был как присоединяться к ней, так и покидать её. «Хотя весь мир погружён в глубочайший мрак невежества, всё же остаётся, как проблеск света» [655] совесть и то, что ею диктуется. Кальвин, однако, полагал, что не всем дано спастись. Лишь немногим избранным в ответ на искреннюю веру Бог дарует благодать. Таким образом, судьба каждого из потомков Адама предопределена: одним суждено оказаться на Небесах, других ждёт вечная смерть. Кальвин открыто признавал, что «мы должны ужасаться Божьему решению» [656], но отказывался закрывать на него глаза. Он знал, что многие отвергнут дары Святого Духа, и тем упорнее трудился, чтобы не просто создать общину избранных, но привести её в соответствие с Божьим замыслом. Для этого он учредил четыре чина. Пасторы должны были проповедовать Слово Божье, учителя – наставлять молодёжь, дьяконы – помогать обездоленным. Блюстителями морали мирян стали выборные «старейшины» – «пресвитеры». Из пресвитеров и пасторов состоял особый церковный суд – консистория, – заседавший каждый четверг. Каждый, кто пропустил воскресную службу, преступил одну из Десяти заповедей или нарушил один из законов, разработанных лично Кальвином, неминуемо получал повестку и обязан был явиться на заседание, какое бы высокое положение он ни занимал. За год предстать перед судом приходилось примерно каждому пятнадцатому жителю города [657]. Тех из горожан, кто ненавидел Кальвина, отрицал его богословие, уставал от ежедневных нравоучений и разглагольствований, больше всего пугала именно консистория. Они жили в страхе, чувствуя, что за ними повсюду следят, делают пометки, оценивают каждый их шаг. В свою очередь, протестанты, бежавшие от гонений, оторванные от дома и едва не разуверившиеся в том, что в беспорядочном падшем мире можно жить в гармонии с Божьим замыслом, идеализировали общину Кальвина именно потому, что он был всерьёз озабочен исправлением грешников. Один из поклонников Кальвина утверждал, что в Женеве была создана «превосходнейшая школа христианской жизни из существовавших на земле с апостольских времён» [658].

Беженцы желали добраться до Женевы, как лань желает попасть к потокам воды [659]. Благотворительности в учении Кальвина отводилась особая роль. Члены его общины готовы были оказать помощь даже нуждающемуся иудею: «…кто сеет скупо, тот скупо и пожнёт; а кто сеет щедро, тот щедро и пожнёт» [660]. Готовность женевцев помогать беженцам для Кальвина была важнейшим показателем успеха его миссии. Он признавал, что у многих горожан потоки нищих иноземцев вызывали глубокое отвращение. Но ведь в этом и состояла его задача – переучивать упрямцев. Превратив Женеву в приют для огромного числа беженцев, Кальвин достиг многого. Он подал исключительный пример благотворительности и продемонстрировал, что создать благочестивое общество вполне возможно. Это утешение внушало гонимым веру в то, что страдания их не были напрасными, что всё в жизни происходит в соответствии с Божественным замыслом. И если беженцам всё-таки удавалось вернуться домой, они рассказывали об увиденном соотечественникам. Враги презрительно именовали их кальвинистами и тем самым отдавали дань уважения реформатору. Чтобы жить в соответствии с Божьим замыслом в интерпретации Кальвина, вдохновлённые им люди готовы были платить любую цену: оставить позади прошлое, покинуть свои дома, отправиться в долгий путь – до самого края света.

Рассеивая туман

Дело было в 1581 г. Тёмной ночью несколько человек несли тело казнённого разбойника по улицам города Шрусбери. Они направлялись к холму, возвышающемуся над рекой Северн; над холмом возносился к небу один из высочайших шпилей всей Англии. Церковь Святой Марии была основана очень давно, при Этельстане; ещё до завоевания Уэльса, расположенного в шестнадцати километрах к западу от этих мест, её облюбовали папские легаты. Те времена давно прошли: ныне то, что протестанты презрительно именовали папизмом, в Англии было под запретом. Королева Мария, ревностная католичка, умерла в 1558 г. Трон унаследовала её сводная сестра Елизавета, дочь Анны Болейн. Над вратами церкви города Шрусбери теперь красовался её герб и библейский стих: «Много было жен добродетельных, но ты превзошла всех их» [661]. Однако до сих пор не все пятна папизма удалось смыть. Во дворе церкви стоял исполинский крест. Многим жителям Шрусбери он был очень дорог; но поэтому-то и нужно было от него поскорее избавиться. Под покровом ночи люди, похитившие труп, принялись ломать крест. Завершив начатое, они вырыли могилу там, где он когда-то стоял, и бросили в неё тело разбойника. Лучше казнённый преступник, чем памятник папизму.

Кальвин писал, что человеческий разум напоминает «кузницу, в которой выковывают идолов» [662]. На всех его реформах лежала печать этого страха перед готовностью падших смертных отвернуться от Бога, осквернить чистое сияние Его заповедей, воздвигнуть прямо в Его святилище золотого тельца. Со смерти Кальвина прошло более десяти лет; но к его предостережениям теперь прислушивались далеко за пределами Женевы. Самые большие тиражи его работ были напечатаны в Лондоне, причём спрос превышал предложение. Один предприимчивый издатель даже решил выпустить компиляцию его самых популярных трудов. Бестселлерами сочинения Кальвина в одночасье стали не только в Англии; слава его дошла до Шотландии, страны, о которой сами жившие в ней аристократы говорили, что она находится «практически за пределами человечества» [663]. В 1559 г. проповедь вернувшегося из Женевы изгнанника Джона Нокса спровоцировала в Шотландском королевстве волну благочестивого вандализма. Одна из общин, выслушав речь Нокса о грехе идолопоклонства, тут же отправилась разрушать местный собор. Некоторые энтузиасты поджигали аббатства и разоряли монастырские сады. Дело кончилось короткой, но кровавой гражданской войной; менее чем через год парламент Шотландии проголосовал за проведение в стране Реформации в духе кальвинизма. Борьба с идолопоклонством приобрела официальный характер. Отныне во всей Британии не осталось символов папистского суеверия, которые нельзя было на законных основаниях уничтожить. До крестов, воздвигнутых ирландскими монахами, современниками Колумбана, на скалистых островах, заросших вереском и терзаемых атлантическими ветрами, и до замшелых часовен, стороживших журчащие ручьи посреди валлийской глуши, добирались люди с кувалдами и делали своё дело. Скрыться от блюстителей благочестия, вдохновлённых Кальвином, становилось всё труднее.

Почему же крест, стоявший во дворе церкви Святой Марии, пришлось уничтожать втайне от всех? Люди, решившиеся на это, верили, что время истекало. По ту сторону Ла-Манша силы тьмы, беспощадные слуги ада, топили славные христианские города в крови избранников Божьих. В 1572 г., в праздник святого Варфоломея, тысячи протестантов стали жертвами резни на улицах Парижа. Во Франции, на родине Кальвина, повсюду убивали его последователей. В древнем Лионе пролилась кровь новых мучеников. В Нижних Землях разгорелся ещё более ожесточённый конфликт. Там располагались богатейшие города и процветали всевозможные протестантские течения. Ещё в 1523 г. двух антверпенских монахов обвинили в ереси, и Карл V велел их повесить, а монастырь их сровнять с землёй. Голландцем был и владыка Мюнстера Иоанн Лейденский. В последующие десятилетия в Нижних Землях было казнено больше протестантов, чем где-либо ещё, но ряды их неуклонно пополнялись. Многие из тех, кто противостоял монархии, располагавшей всеми богатствами Нового Света, находили в учении Кальвина жизненно важное утешение: меньшинство не обязательно неправо. Восстание против тирании – не грех, а, напротив, долг. Бог позаботится о своих избранниках. Конечно, уничтожение креста в английском торговом городке не шло ни в какое сравнение с борьбой против самой грозной военной машины христианского мира. Но менее благочестивым оно от этого не становилось. Верность нидерландских повстанцев Воле Божьей, их готовность рискнуть своей собственностью и своей жизнью, храбрость и изобретательность, при помощи которых они противодействовали идолопоклонству, – это вдохновляло всякого, имеющего глаза, чтобы видеть.

В Англии, как и в осаждённой Голландской республике, многие стремились к чистоте. Через год после уничтожения креста в церковь Святой Марии прибыл новый священник, объявивший, что королева, верно служа Богу, «одержала достойную победу над духовной тиранией» [664]. Но среди его паствы, как и повсюду в королевстве, было немало тех, кто считал иначе. Англия сильно отличалась от Голландской республики, в борьбу за независимость которой выдающийся вклад внесли кальвинисты, вследствие чего их церковь, гордо именуемая ими Реформатской, стала там господствующей и государственной. Протестантизм Елизаветы не был похож на кальвинизм. Её приверженность атрибутам папизма – епископам, хорам, распятиям – возмущала ревнителей благочестия. Она оставалась глуха к их призывам продолжить реформы, а они всё чаще выражали сомнения по поводу того, можно ли вообще считать Церковь Англии протестантской. Прозвище, которым наградил этих недовольных в 1565 г. один изгнанник-католик, – «пуритане», то есть «ревнители чистоты» [665] – очень им подходило. Они были уверены, что спасутся немногие; а упрямство королевы лишний раз убеждало их в том, что именно они – избранники Божьи. Они не просто имели право, они обязаны были взять на себя ответственность за реформы. Разве титулы епископов – не тщета «папистских пережитков» ?[666] Разве королевское жеманство – не тирания? Власть должна принадлежать благочестивому братству во главе с выборными пасторами и пресвитерами. Именно им предстоит продолжить начатое, очистить мир от обмана, а ковчег христианства – ото всех прилипших к нему моллюсков и водорослей, которые суть человеческие выдумки. Миссия казалась столь грандиозной, что на недовольство традиционных защитников Церкви и государства, всевозможных архиепископов и королей можно было не обращать никакого внимания. Задача ставилась ни много ни мало привести в порядок весь мир. Добиться единения Бога и человека.

Программа пуритан, конечно, была революционной – они отрицали традиции, они презирали суеверия, – но она отнюдь не была столь радикальным разрывом с прошлым, как казалось её горячим сторонникам или непримиримым противникам. Благочестивые борцы с идолопоклонством встречались не только на страницах Библии. В 1554 г., ещё при королеве Марии, папский легат, которого понтифик направил в Англию после её возвращения в лоно Римской церкви, выступил перед членами парламента. Он напомнил им, что именно папство некогда принесло в их земли весть о Христе и положило конец почитанию камней и деревьев. В Нижних Землях католические епископы, отчаянно пытаясь удержать паству, сделали особый акцент на культе святого Бонифация, познакомившего обитателей этих мест с Евангелием и срубившего дуб Тунора, чтобы построить церковь. Подобные атаки могли поколебать уверенность протестантов. Некоторые из них, конечно, настаивали, что христианство проникло в Англию задолго до Григория Великого, ещё во времена апостолов, и заслуги Римского Антихриста в этом не было. Другие утверждали, что Беда выдумал почитаемых в Британии святых, чтобы заполнить пустоту, образовавшуюся после свержения языческих богов. Но эти взгляды не прижились. Многие протестанты смотрели на историю Англосаксонской церкви как на источник вдохновения и образец для подражания. Конечно, потом она развратилась – как и весь христианский мир, – но в этом виноват был папа Григорий VII. Отказываясь от древних обычаев, протестанты не могли полностью подавить ощущение парадокса: отказ от традиций был для христианства чем-то традиционным.

На заре английского христианства, когда первый король Нортумбрии, услышавший Благую весть, согласился принять крещение и для этого направился вместе со своими людьми к реке, перед ними вдруг возник ворон. Ворон громко каркал; каждый язычник знал: это предостережение. Но миссионер, римлянин, посланный Григорием Великим, приказал поразить ворона стрелой. «Если себя саму неразумная эта птица не сумела уберечь от смерти, то не возвестит она будущего и людям крещёным, рождённым заново по образу Божьему…» [667] С этим согласился бы любой пуританин. Высмеивая рассказы папистов о следах дьявола на камнях или о том, что во время евхаристии Христос физически присутствует в собрании верующих, протестанты вовсе не сомневались, что божественное начало проявляется во Вселенной повсюду. В этом Кальвин был убеждён не меньше, чем Абеляр. Тайны Веры не предполагают разумного осмысления, но разум вовсе не бесполезен. Он вполне может вникнуть в неумолимое движение звёзд, пение птиц, восхваляющих своего Создателя, и цветение улыбающихся Ему цветов [668], открыв смертному пути Господни.

Со времён Лютера минул век – и протестанты уже могли считать себя наследниками революции, коренным образом изменившей христианский мир. Теперь на неё смотрели не как на промежуточный этап длительного процесса реформации, а как на единственный в своём роде переломный момент – как на Реформацию с большой буквы. Сторонники Реформации превозносили её как освобождение человечества от невежества и ошибок. Прежде мир был погружён во тьму – и христиане могли без конца и без доли сомнения выслушивать истории о всевозможных чудесах; но ныне, «когда туман начал рассеиваться, к ним стали относиться как к бабкиным сказкам, выдумкам церковников, иллюзиям духов и знакам Антихриста» [669]. Если верующие могли найти Бога внутри себя посредством личного духовного опыта, значит, Его можно было обнаружить и в огромном, сложно устроенном космосе.

Подлинные чудеса более не нуждались в том, чтобы паписты объявляли их чудесными.

XIV. Космос

Лейден, 1620 г.

Голландцы по-прежнему ощущали себя народом, спасённым от колесниц и коней Фараона. Лейден был освобождён сорок шесть лет назад, но воспоминания о чудовищной осаде города его жители хранили с гордостью. О том, как войскам испанского короля Филиппа II, сына Карла V, почти удалось взять город измором. О том, как отчаявшиеся повстанцы разрушили дамбы, чтобы спешащий на помощь к ним флот мог подплыть к стенам Лейдена. О том, как налетел чудовищный шторм, вода стала прибывать, и осаждающие в ужасе отступили. Каждый год 3 октября, в годовщину чудесного события, горожане возносили к Небесам молитвы, благодаря Бога. День был объявлен праздничным; многие постились, другие, наоборот, пировали, вспоминая о том, как Лейден «властью Бога Всевышнего был чудесным образом спасён и освобождён» [670]. Особой популярностью пользовались хлеб и селёдка – именно их союзники в 1574 г. раздали голодающим горожанам; но немало было и тех, кто вкушал тушёных грызунов. К 1620 г. Лейден вошёл в число городов, «обильных всяким богатством» [671], но кого-то это воодушевляло, а кого-то – тревожило. Горожане знали: всё хорошее таит в себе искушение. Человек должен упорно трудиться, занимаясь своим ремеслом, но не забывать, что всякая награда даруется ему Всевышним. Голландцам, внимательно читавшим Библию, не нужно было напоминать, что произошло с народом Израиля, когда он нарушил Завет, заключённый с Богом. Божий гнев, обративший в бегство испанцев, испугавшихся вод и ветра, мог обрушиться и на самих лейденцев. Впав в грех и расточительность, горожане рисковали вновь столкнуться с необходимостью ловить и готовить крыс.

У городских кальвинистов были веские причины для беспокойства. Государственная церковь Голландской республики пользовалась почётом, но Лейден вовсе не был похож на Женеву. В городе была консистория, но она дисциплинировала только тех, кто являлся на заседания добровольно. В городе таких находилось процентов десять, не более. Люди благочестивые не могли не замечать зловещих последствий этой распущенности. В университете профессора предпринимали попытки смягчить учение Кальвина о предопределении. На улицах начались столкновения враждующих группировок. Страсти накалились до того, что в 1617 г. вокруг ратуши выросли баррикады. В 1619 г. мятежные проповедники были наказаны, но конфликт до конца не утих. А тем временем многие жители Лейдена занялись танцами, пристрастились к театру или к огромным сырам. Родители прилюдно обнимали своих детей. Лютеране, анабаптисты и даже иудеи поклонялись Богу, как им заблагорассудится. Власти отказывались что-либо предпринять; их бездействие вызывало у членов Реформатской церкви протест, выражавшийся в многословных речах. К 1620 г. реформаты, вещая с лейденских кафедр и сравнивая голландцев с древними евреями, чаще вкладывали в это сравнение не похвалу, а грозное предостережение.

Но даже стремление отгородиться от идолопоклонства и создать угодное Богу государство, благочестивое и благоденствующее, омрачалось тенью упрёка. «Господи, когда всё было против нас, Ты привёл нас в землю, где мы разбогатели благодаря торговле, и Ты был к нам добр» [672]. Но как же те, кому не довелось пройти посуху меж расступившихся вод, те, кому приходилось жить за пределами республики трудолюбивых и мужественных голландцев, те, кого по-прежнему угнетал Фараон? Наступил октябрь. Лейденцы вновь принялись праздновать годовщину освобождения от испанцев. Проповедники-реформаты всё решительнее призывали республику достойно нести звание нового Израиля. А протестанты, жившие в долине Рейна и в Богемии, готовились к войне. Как и во времена Жижки, император-католик собирал войско для похода на Прагу. На этот раз целью было искоренение протестантизма. Голландцы, верившие, что обещанное Богом обещано всему миру и что всё бытие человеческое подчинено Его воле, были настроены сражаться. На помощь князьям-протестантам они послали войска. Одна кавалерийская колонна дошла до Рейна. Чтобы укрепиться, большое войско заняло позиции в близлежащих горах, покрытых белыми пятнами меловых карьеров. В его состав вошли пять тысяч солдат, которые или сами были голландцами, или сражались на деньги голландцев.

Сдержать натиск Антихриста протестантам не удалось. В сражении на Белой горе, состоявшемся 8 ноября, их силы были разбиты. В тот же день пала Прага. Но война этим не кончилась. Наоборот, это было только начало. Словно чудовищная машина с вращающимися лезвиями, противостояние католиков и протестантов сеяло смерть и разрушения. Его ареной становились всё более отдалённые уголки империи, в него втягивались всё новые чужеземные армии; а лезвия всё вращались и вращались, врезаясь в горы человеческих тел. Они остановились лишь спустя тридцать лет. Христианское учение не только не усмиряло ненависть, казалось, оно её разжигало. Счёт жертв войны пошёл на миллионы. По пепелищам разорённых городов рыскали волки. С пугающей частотой повсеместно творились зверства, столь отвратительные, что один пастор всерьёз опасался: «Те, кто придут после нас, не поверят, узнав, какие несчастья мы пережили» [673]. Мужчин оскопляли, женщин жарили в печах, на маленьких детей надевали поводки, словно на собак. Опасность грозила голландцам в их собственной твердыне, и они думать забыли о том, чтобы отправлять своих людей на бойню, в которую превратились земли за границами Республики. Оборонительная стратегия была разумной – и вполне благочестивой. Только отстояв независимость государства, можно было защитить государственную Церковь – ради блага всего христианского мира. В Лейдене даже беднейшие горожане могли не сомневаться, что вносят свою лепту: из-за роста военных расходов власти ввели высочайшие налоги на хлеб и пиво. Кальвинисты, твёрдо придерживавшиеся основ своей веры и располагавшие средствами, чтобы доказать свою благочестивость на деле, оказывали помощь многочисленным беженцам. В самые тёмные времена они подавали пример христианского поведения всему миру.

Но с этим были согласны не все. В Германии и в Центральной Европе, на полях ожесточённых сражений, многим казалось, что величие Республики замешано на крови. Железо, боеприпасы, векселя, с помощью которых финансировали военные действия обе стороны конфликта – всё было монополизировано предприимчивыми голландцами. Великая мечта ревнителей благочестия – своим примером вдохновить разобщённое человечество обратиться к целительной Божественной благодати – сталкивалась с суровой реальностью: христианский мир разрывался на части. Могли ли избранники Божьи среди этой агонии не запятнать свою веру компромиссами и лицемерием? Могли ли они укрыться от зла века сего, оставшись при этом светом, сияющим всему миру, градом на холме?

Пытаясь ответить на этот вопрос, в Лейдене не ограничивались повышением налогов на пиво. Девятого ноября 1620 г., на следующий день после сражения на Белой горе, корабль под названием «Мейфлауэр» причалил к клочку земли на северной оконечности Нового Света. Сто пассажиров, ютившихся на этом судне, решились на изнурительный двухмесячный переход через Атлантику, потому что, как писал один из них, «почитали себя пилигримами» [674]. Половина из этих пилигримов отправилась в путь из Лейдена; но они были не голландцами, а англичанами. Лейден был лишь одним из пунктов длинного маршрута, намеченного ещё в Англии и с тех пор казавшегося пилигримам усеянным грехом. В 1607 г. они покинули свою родину, а через тринадцать лет, отплывая в Новый Свет, без сожалений оставили позади Лейден. Даже благочестивая Голландская республика не соответствовала их представлениям о чистоте и о гармонии с Богом. Пилигримы осознавали, что им предстоит тяжёлое испытание. Они не сомневались, что новая Англия, на поиски которой они отправились, предастся греху так же, как предалась старая, если им не хватит стойкости. Но на нетронутой земле переселенцы надеялись обрести свободу действия и шанс стать новым Израилем. Если одинокий грешник, обратившись к Богу, может рассчитывать на дар Божественной благодати, то может и целый народ. Убеждённые в этом, пилигримы высадились в Америке и основали поселение, назвав его Плимутом. Оно должно было стать примером для всего мира. В следующем десятилетии на берегу залива Массачусетс появилось ещё одно поселение, предводители которого тоже стремились всем доказать, что мечта о благочестивом обществе может стать реальностью. «Таково установление между Богом и нами, – объявил один из них, юрист и проповедник по имени Джон Уинтроп, ещё по пути в Новый Свет, – ради этого мы заключили Завет с Ним» [675]. Под свободой эти люди понимали возможность свободно присоединиться к этому завету, стать частью общества благочестивых поселенцев, ограждённого благодатью.

Однако с самого начала предводители пуритан Новой Англии столкнулись с парадоксом. Место, где они поселились, казалось им рубежом огромной и неизведанной пустоши, практически краем света, но взоры их были обращены ко всему миру. Уинтроп предостерегал своих соратников, утверждая, что, нарушив завет, они станут притчей во языцех, посмешищем для всех народов земли. От них зависела судьба всего падшего человечества. Они были его последней надеждой. И именно поэтому им нельзя было допускать в свои ряды тех, чьё присутствие могло лишить их общество статуса общины избранников. Слишком многое стояло на кону. Исключительность казалась необходимостью. Во главе колонии стояли выборные руководители; значит, правом голоса должны были обладать только те, кто был явно освящён благодатью. «Мы заключили с вами завет, – говорил своим избирателям Уинтроп, – когда поклялись вам в том, что будем править вами и судить вас по Божьим законам и по нашим собственным в меру сил наших» [676]. На плечи избранных путём голосования ложилась колоссальная ответственность. Они, словно пророки древнего Израиля, не сомневавшиеся в том, что правильно понимают Слово Божье, должны были то отчитывать, то вдохновлять избранный народ. К этой миссии они относились очень ответственно, порой воспринимая её буквально. В 1638 г. была основана очередная колония – Нью-Хейвен. Она создавалась по образу походного лагеря, который обустроил Моисей, следуя указаниям, полученным от Самого Бога. Такова была доля избранного народа.

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Пожалуй, главное, чему нас научил интернет, – любовь человечества к картинкам. Человеком руководит и...
Документально-историческое издание авторов Сергея Кузнецова и Дмитрия Кузнецова основано на архивных...
- Нравится, когда с тобой обращаются?! Он сдавил мое горло и шлепнул. Люди в вагоне делали вид, что ...
Это саммари – сокращенная версия книги «Очаровательный кишечник. Как самый могущественный орган упра...
Предлагаемый вниманию читателя курс является новым словом в истории отечественной библеистики. В то ...
Лето, теплоход, девушка. Что еще нужно для счастья? Но Евгению Бабушка не до развлечений. Хорошо спл...