Мифогенная любовь каст Пепперштейн Павел

Не то что ему стало страшно – он плохо различал собственные эмоции, – но сердце словно бы вдруг прижалось дрожащим теплым бочком к ледяной стенке. Зачем-то он пошарил за порогом, может быть надеясь проверить – орел или решка. Но рука зачерпнула только снег.

Оставаться здесь более не имело смысла. Дунаев покинул свой испорченный приют и снова погрузился в пургу. Ему казалось вполне естественным, если завтра его оцепеневшее тело чужие слабые руки выкопают из-под снега, положат на черные санки и куда-то увезут.

  • Идут черные сани,
  • Как по нитке скользя,
  • Жить бы, жить бы в Казани!
  • Да, как видно, нельзя.
  • Как замерзнут дороги,
  • Я уеду в Париж;
  • Сердца тонкие ноги
  • Расцелует Малыш.

Он хотел пройти узкими улочками, но, как ни петлял, дорога постоянно выводила его на большой широкий проспект, где особенно свирепствовал ветер.

Через какое-то время пришлось остановиться отдохнуть, прислонившись к стене дома… Внезапно прямо над его головой распахнулось окошко, трепыхнулась ситцевая занавесочка, и по обледеневшему подоконнику с легким дразнящим цоканьем запрыгал пущенный юлой пятачок. Он игриво ударился о каменный парапет дома, скользнул под ноги парторгу, тускло блеснув ребристым срезом, и, мелко ерзая, покатился вдоль стены, иногда петляя, исчезая в снегу. Дунаев глубоко вздохнул, настолько глубоко, насколько это было возможно, и, больше не экономя, отбросил недокуренную папиросу. Сомнений больше не было: наступило время долгожданной встречи с Врагом. Он просунул руку за пазуху, нащупал заветный самодельный карман, в нем баночку со сгущенкой, ложку… Он был готов. И, преодолевая изнеможение, он решительно пошел вперед за бегущей по снегу монеткой. А обнаглевший пятачок уже не скрывал своей отвратительной одушевленности, смешанной с не менее отвратительным воодушевлением: он бежал все быстрее и самостоятельнее, порою проституточно виляя и поблескивая, явно радуясь тому, что Дунаев следует за ним, постепенно выводя его на середину проспекта. Дунаеву вспомнились половинки яйца, заманивающие его в глубину Внутренней Москвы. Это были враги одного типа, вспомогательные враги-проводники, враги-спутники. Дунаев чувствовал, что главный, большой Враг где-то рядом, близко, что вот-вот они сойдутся лицом к лицу.

Теперь он шел по самой середине огромного проспекта. И, вглядевшись в его перспективу, задернутую пеленой вьюги, он увидел.

Далеко впереди, за мириадами снежных вьюнов и передергиваемых вуалей снежной пыли, была белая стена. Ее трудно было разглядеть, она почти не отличалась от снега, но Дунаев понял – это не снег. Он также понял, что там заканчивается ветер, что стена идет, медленно надвигаясь на него. И он шел ей навстречу. Это было как снег, но это был не снег – что-то тоже белое, очень белое, взвешенное, бесконечно распространяющееся наверх и во все стороны от себя.

Дунаев абсолютно отчетливо понял, что там, где прошло ЭТО, все умерло, что это и есть ПИЗДЕЦ ВСЕМУ. В его сознании мгновенно сформировалось – словно бы из услышанных прежде блокадных легенд, сплетен, обрывков речи – знание о том, что вот так вот и выглядит ленинградская смерть. Вроде бы люди говорили, предупреждали: как правило, сначала видят пятачок, то там, то сям звякнет, покатится сам по себе – это, значит, пиздец недалеко, а потом – белое, надвигающееся, в виде стены… Это и есть то, что зовут Концом. Концом навсегда… И несмотря на это знание, отчетливое, как букварь, Дунаев шел навстречу этому, сжимая в одной руке баночку со сгущенкой, в другой – ложку… Он ни о чем не думал, ни в чем больше не сомневался. Только снова в опустевшей голове вертелись с паразитической неотвязностью строки из блоковского стихотворения «В дюнах»:

  • …Моя душа проста, соленый ветер…
  • …Скрестила свой звериный взгляд
  • с моим звериным взглядом…
  • «…Я не люблю пустого словаря…
  • «Твоя!» «Моя!» «Люблю», «Навеки твой»…»
  • …Сегодня ночь и завтра ночь…

Почему-то его очень раздражало, что строки не складывались в последовательный текст, а навязчиво маячили какими-то обрывками, ошметками, словно бы все стихотворение целиком уже было засосано внутрь себя зыбучими дюнами собственного пейзажа.

Стена приближалась. И он приблизился к ней. Пятачок вел его прямо на нее, петляя, исчезая в снегу и снова маяча. Иногда, в подступающем бреду, казалось, что у него ножки, что он перебирает ими и ножки одеты в коротенькие красные шортики в горошек. Дунаев, не глядя, зачерпнул ложкой немного сгущенки, лизнул. Клейкая сладкая струйка упала на щеку. Приторная сладость. Теперь ему отчетливо представилось, что вся ленинградская жизнь тоже была галлюцинацией, только более мрачной и скучной, чем обычно. Он съел еще немного. Стало подташнивать. Но он причмокнул и с поддельной удалью крикнул куда-то в пустоту: «Вкусно, ебтеть!» А в голове вертелось:

  • …Свободным взором
  • Красивой женщине смотрю в глаза
  • И говорю: сегодня ночь, а завтра…

Затем, как неизбежно бывает при таком прокручивании, стал всплывать непрошеный мат:

  • Я не люблю пустого словаря:
  • Хуе-мое, люблю, навеки твой…

Дунаева передернуло. Его мутило от этих непроизвольных искажений.

  • Ебу и думаю: сегодня ночь
  • И завтра ночь…

Это было невыносимо: тошнотворная сладость сгущенки и эти строки…

Он увидел, что ЭТО уже совсем близко. Пятачок последний раз крутанулся и ушел в эту белую непрозрачность… Еще несколько шагов… Дунаев судорожно засунул в рот еще одну ложку сгущенки. И, зажмурившись, вошел в ЭТО. Что-то мягкое и густое, как бы пушистое, облепило его, слегка покалывая и ласкаясь. Он с трудом открыл глаза, но напрасно – это лезло в глаза, в нос, было везде. Только теперь Дунаев понял, что это такое – это был пух. Колоссальный необозримый массив равномерно взвешенного, плывущего, мягчайшего и нежнейшего пуха. Пораженный, он продвигался в его глубину. Дышать было почти невозможно – пух лез в рот, забивался в ноздри. Из последних сил Дунаев продолжал глотать сгущенку, давясь ею, как калом. Пух лип к ложке, сладкое тягучее попадало в рот уже облепленное ангельским покровом – парторг заставлял себя глотать и улыбаться, ни на что не надеясь.

  • …Были рыжи
  • Ее глаза от солнца и песка…

Он подумал о спящей Машеньке и вдруг, совершенно непроизвольно, мысленно позвал ее: «Поэтессочка! Ты-то хоть помнишь целиком эти злоебучие дюны?»

Вспыхнуло внутреннее зрение, осветившее макушечную спаленку: крошечное безмятежное личико девочки повернулось на фоне подушки, не размыкая слипшихся ресниц. Губы шепотом стали читать еле слышно, лепеча, слегка, по-детски, смягчая согласные:

  • Я не люблю пустого словаря
  • Любовных слов и жалких выражений:
  • «Ты мой», «Твоя», «Люблю», «Навеки твой».
  • Я рабства не люблю. Свободным взором
  • Красивой женщине смотрю в глаза
  • И говорю: «Сегодня ночь. Но завтра –
  • Сияющий и новый день. Приди.
  • Бери меня, торжественная страсть.
  • А завтра я уйду – и запою».
  • Моя душа проста. Соленый ветер
  • Морей и смольный дух сосны Ее питал.
  • И в ней – все те же знаки,
  • Что на моем обветренном лице.
  • И я прекрасен – нищей красотою
  • Зыбучих дюн и северных морей.
  • Так думал я, блуждая по границе
  • Финляндии, вникая в темный говор
  • Небритых и зеленоглазых финнов.
  • Стояла тишина. И у платформы
  • Готовый поезд разводил пары.
  • И русская таможенная стража
  • Лениво отдыхала на песчаном
  • Обрыве, где кончалось полотно.
  • Там открывалась новая страна –
  • И русский бесприютный храм глядел
  • В чужую, незнакомую страну.
  • Так думал я. И вот она пришла
  • И встала на откосе. Были рыжи
  • Ее глаза от солнца и песка.
  • И волосы, смолистые, как сосны,
  • В отливах синих падали на плечи.
  • Пришла. Скрестила свой звериный взгляд
  • С моим звериным взглядом. Засмеялась
  • Высоким смехом. Бросила в меня
  • Пучок травы и золотую горсть
  • Песку. Потом – вскочила
  • И, прыгая, помчалась под откос…
  • Я гнал ее далеко. Исцарапал
  • Лицо о хвою, окровавил руки
  • И платье изорвал. Кричал и гнал
  • Ее, как зверя, вновь кричал и звал,
  • И страстный голос был как звуки рога.
  • Она же оставляла легкий след
  • В зыбучих дюнах и пропала в соснах,
  • Когда их заплела ночная синь.
  • И я лежу, от бега задыхаясь,
  • Один, в песке. В пылающих глазах
  • Еще бежит она – и вся хохочет:
  • Хохочут волосы, хохочут ноги,
  • Хохочет платье, вздутое от бега…
  • Лежу и думаю: «Сегодня ночь
  • И завтра ночь. Я не уйду отсюда,
  • Пока не затравлю ее, как зверя,
  • И голосом, зовущим, как рога,
  • Не прегражу ей путь. И не скажу:
  • «Моя! Моя!» И пусть она мне крикнет:
  • «Твоя! Твоя!»

Это порождало сладострастное умиление, смешанное со стыдом, как всегда бывает, когда маленькие дети читают наизусть или вслух что-то о взрослых страстях, тщательно, с невинным старанием выговаривая слова, не понимая их содержания, но равнодушно предчувствуя, что и им предстоят те же самые смятения, погони и вздрагивания.

Как бы там ни было, Дунаев в этот критический момент слушал Машеньку не менее увлеченно, чем слушал Зину несколько дней тому назад. Он почувствовал приток сил. Вникая в Машенькин лепет, он, не обращая внимания на налипающий пух и тошноту, ел сгущенку, старательно причмокивал, каждый раз облизывал ложку, не упуская ни одной капли. Он гордился Машенькиной декламацией и памятью, с трудом двигая облепленными пухом губами: «И никаких хуе-мое! Никакого мата!»

В этот момент он ощутил, что нечто безликое и нежное из бесконечной глубины пуха смотрит на него, точнее, сама сущность этого пухового массива внезапно осознала его присутствие. Этот «взгляд» был, как Дунаев сразу почувствовал, нацелен на баночку сгущенки в его руках. И хотя он не видел ничего напоминающего глаза или лицо, тем не менее он ясно ощущал, что взгляд этот наполнен застенчиво-бесстыдным, простодушно-младенческим желанием сладкого.

– Что, хочется? – крикнул он злорадно. – А вот хуй тебе! Сам все дое…

Он не успел произнести последний звук «м» – пух окончательно забил ему рот, он стал задыхаться. «Сейчас умру», – еще раз подумалось ему. Вместе с тем он вдруг ощутил, что пытается дотянуться до отдаленной и в то же время невероятно тонкой, паутинообразной конструкции, напоминающей по форме рычаг. Эта конструкция была нематериальна, она обнаруживалась не в пухе, а в сознании (не совсем ясно было, в чьем именно сознании), но дотянуться, дотронуться до нее было мучительно трудно. Однако чем больше концентрировался взгляд пуха на сладкой баночке в его руках, тем ближе парторг был к рычагу. Внезапно рычаг стал доступным; мысленным усилием Дунаев легко повернул его.

Раздался отчетливый, негромкий щелчок.

Глава 37. Блок в Раю

Он был совершенно уверен, что умер и находится в Раю. Перед его глазами клубилась яркая зелень, чем-то напоминающая зеленый мех. За нею простиралась еще более яркая, почти ядовитая зелень небольшой полянки. На фоне безоблачного неба отчетливо виднелись силуэты нескольких сосен.

Все было окутано свежестью. Расположение цветов, кустов и деревьев создавало чрезвычайный уют. Круглые полянки с бегущими по ним тропинками там и сям выступали из аппетитных теней, словно бы пропитанных темно-зеленым соком.

Он сделал несколько движений. Было очевидно, что у него другое, посмертное тело, не имеющее ничего общего с прежним. Это новое тело не было результатом трансформаций или магических превращений – оно просто было другим, без Машеньки в голове, очень маленьким и как будто щедро наделенным конечностями. Впрочем, он не помнил своего прежнего тела, ничего не знал о нем. Он не помнил ничего из того, что было до сих пор. Он просто был бессмысленным маленьким существом вроде козявки, радостно семенящим по полянке.

Его крошечное сознание было забито до тесноты невыносимо сладким запахом цветов, упругой и нежной травой, щекочущей тело, безмятежным журчанием ручейка где-то неподалеку, ласковым воркованием лесных голубей, щебетом птиц и жужжанием пчел. Теплая нагретая земля источала невидимый пар, слегка колеблющий очертания растений. Он вышел на тропинку и направился к маленькому деревянному мостику через ручей. Напившись из ручья, он перешел его по мостику и углубился в чащу. Здесь, в сухой прохладе, росли большие грибы и ягоды, лежали кучи желудей и прошлогодние листья. Дунаев забрался в глубь земляничной поляны и устроил настоящее пиршество. Весь покрытый сладким соком, он засеменил дальше и вскоре увидел источник с небольшим озерцом, скорее лужицей прозрачной, холодной воды. Он прыгнул в лужицу, но остался на поверхности, видимо будучи очень легким. Повертевшись в воде и искупавшись, он заскользил к берегу, откуда продолжил свой путь в зарослях кустов. Некоторое время спустя он заметил одинокую сосну и на ее вершине какое-то неясное движение, как будто кто-то играл там с ветвями. Ножки его заскользили по росистой траве. Затем он услышал какой-то дробный топот, будто бегали на маленьких копытцах. Он увидел розовую фигурку с большими и плоскими заостренными на концах ушами. Без сомнения, это был поросенок, но не такой, какой бывает в Аду. Этот поросенок обладал несоразмерно большой головой.

Солнце стало медленно исчезать в небе, когда Дунаев выбрался на новую полянку, в центре которой стояло огромное толстое дерево. В стволе виднелась открытая дверь. Воздух жаркого дня был золотым и тягучим, как мед. Он вошел в дерево и очутился в просторном помещении, но не успел осмотреть его. Это было круглое пространство с очень высоким, тонущим в полумраке потолком. Круглые окна освещали нижнюю часть помещения. Возле одного из окон стояла деревянная кровать, и в ней кто-то лежал, укрытый одеялом. Видимо, этот некто был долго болен и сейчас выздоравливал. Над кроватью склонились мальчик и доктор. Мальчик держал чашку, из которой шел пар.

И прошли как бы века. Но это были не те века, из которых складывается история Ада. Может быть, они напоминали чем-то те столетия до возникновения человека, когда столетий еще не было, собственно говоря. Стояло одно сплошное, нерасчлененное «толстое» время.

Представьте себе сахарную пудру – миллионы тонн сахарной пудры, миллиарды мегатонн сахарной пудры. И есть только одно тончайшее отверстие, тоненькая трубочка, по которой эта сахарная пудра стекает в синие небесные пространства внизу, распыляется в темно-синей пустоте, оседая тончайшим налетом на многоуровневых облаках, на зеленом крупноворсистом ковре, обозначающем в этих местах «траву». Этот сахарный порхающий слой пудры – везде. Поэтому Рай сладок на вкус.

Тем не менее в «толстом» времени тоже происходят события, организуются некоторые мероприятия. Движения здесь отнюдь не замедленны (хотя все существа, в некотором смысле, – мошки в янтаре). Наоборот, здесь мельтешат, семенят с фантастическим ускорением. Мероприятия в Раю, как правило, представляют собой что-то среднее между парадом и экспедицией. Ведь здесь Парадиз, где все существует приподнято, парадно, демонстративно, в вечном празднике, постоянно прихорашиваясь перед Верховным Божеством, красуясь и показывая себя с лучшей стороны. При том что худшая (и вообще какая-либо еще) сторона отсутствует. Привкус же экспедиции, привкус каких-то поисков, предпринимаемых сообща, также неустраним, поскольку это не просто Рай, это еще и как бы «потерянный Рай», точнее «потерявшийся Рай» или «Рай, потерявший сам себя», «Рай, потерявший память о том, что он является Раем», и постоянно ищущий что-то, не важно что. Случись что-либо подобное в Земной Юдоли, люди вложили бы немало горечи и беспокойства в такого рода поиски. Но у нас не слыхали о таких вещах, как горечь и беспокойство.

Одно из мероприятий называлось «Экспедиция к Северному полюсу». Оно было задумано Верховным Божеством.

Экспедиции предшествовало Нисхождение Верховного Божества по Небесной Лестнице. Впрочем, точно такое же Нисхождение происходило каждое «утро». Верховное Божество спускалось с помощью Богоносца – им было создание с телом мальчика лет восьми, одетого в аккуратную матроску. У него была голова белого щенка – лайки с голубыми глазами. Атрибутами его были красный рубин, висящий на шее, и грубый деревянный посох в руке. При этом Богоносец, несмотря на детское сложение, казался гигантом по сравнению с остальными обитателями Рая.

Способ Нисхождения, изобретенный самим Верховным Божеством и осуществляемый Богоносцем, был странен.

Небольшая толпа, собравшаяся у подножия лестницы (в целом, Рай был невелик и слабо заселен), сначала начинала улавливать некие звуки: они доносились сверху, из-за белых, неподвижных, простых облаков. Это были удары – ритмичные, тяжелые, мягкие, постепенно приближающиеся. Лестница – незатейливая, с перильцами – уходила вверх, прямо в облака. Наконец, из облачного покрова появлялись ноги Богоносца, обутые в лакированные сандалии. Затем появлялась вся его грандиозная фигура целиком. Верховное Божество, имевшее вид темно-коричневого плотно набитого мешочка с четырьмя «лапками» и большой круглой «головой», висело у него в руках. Точнее, Богоносец держал Божество за одну из «лапок» таким образом, что голова Божества волоклась по ступеням лестницы, падая со ступеньки на ступеньку с тем самым тяжелым и мягким стуком, который доносился до собравшихся из-за облаков.

Наконец Священная Пара в очередной раз спускалась на зеленый ворс Ковра. Верховное Божество тут же весело вскакивало на ноги, приветствуя крошечную толпу. Все бросались обниматься с Ним. Как приятно было обхватить его конечностями, прижаться к теплому, коричневому войлоку, которым оно было обтянуто! Что-то уютно потрескивало внутри Божества, сквозь войлок покрытия доносился свежий запах древесной муки и сильный, сладкий запах меда. Смешиваясь, эти запахи создавали неповторимый Аромат. Ни один из жителей Пуша никогда не спутал бы этот Аромат Божества с другим ароматом.

Экспедиция началась! Все выстроились по порядку, и процессия двинулась. Первым шагал Богоносец. В одной руке он держал посох, в другой – флаг: темно-желтый кусок парчи, на котором золотыми нитками была вышита пчела. Флаг Наполеона I, императора, который в свое время всего лишь правильно расшифровал королевскую «лилию» Бурбонов.

Иногда Богоносец останавливался, доставал из кармана компас и смотрел на него своими северными глазами. За ним шествовало, переваливаясь, Верховное Божество. Оно громко пыхтело, ворчало, пело и бормотало. Рядом с Верховным Божеством семенил Ближайший Друг Верховного Божества. Солнце иногда ярко вспыхивало на его поверхности. За ними парами шли остальные, в основном Родственники, – вначале те, кто побольше, за ними те, кто поменьше. В самом конце процессии ковылял, с трудом пробираясь сквозь изумрудный ворс Ковра, Самый Мельчайший, Самый Дальний Родственник. Он был настолько мал, что иногда сам себе казался невидимым. Они прошли «Сосновую Рощу», миновали «Пень», пересекли «Поляну». Путь им преградил «Ручей». Каждый из них не раз наслаждался сверкающей субстанцией этого ручья, все знали на вкус его сладко-зеленую воду. Однако почти никто не бывал на Другой Стороне. Богоносец взял Верховное Божество на руки и перенес через ручей. «Канон святого Христофора!» – пропели кусты. Остальные перебирались вброд, прыгая по камешкам. Только самому Дальнему Родственнику пришлось пуститься вплавь. Вода была прозрачна, плыть было настолько приятно, что Дальний Родственник забылся, его чуть было не унесло течением. Но какая-то особенно услужливая волна почтительно доставила его на Отмель. Эта крошечная Отмель казалась Дальнему Родственнику огромным пустым пляжем. Все было пропитано летним теплом. Шорох солнечных лучей и мякоть песка – все соблазняло забыться, улечься, распластаться, раскинуться в сонном блаженстве. Но он был участником экспедиции – и старательно поспешил за остальными.

Северный полюс был обнаружен вскоре. Пробравшись сквозь довольно густой кустарник, члены экспедиции увидели совершенно круглую утрамбованную площадку, центр которой был отмечен точкой.

«Полюс!» – произнесло Верховное Божество, указывая на точку. Богоносец прошел в центр площадки и установил там флаг. В ту же секунду экспедиция отправилась в обратном направлении.

Отставший Дальний Родственник пробрался сквозь Кустарник и выбрался к Полюсу, когда там уже никого не было. Он увидел пустую площадку, желтый флаг в центре. Затем он заблудился. Еще раз пробравшись сквозь Кустарник, он не обнаружил Ручья – перед ним было какое-то другое место, необычно освещенное. Казалось, что свет идет снизу, из-под Ковра. Он увидел что-то вроде огромного фонтана или куста, целиком сделанного из стекла. Из толстой стеклянной подставки поднимались длинные искусственные ветки, которые затем склонялись к земле под тяжестью толстых кусков стекла, игравших роль ягод или плодов. Все это было подсвечено снизу, как в больших городах подсвечивают фонтаны. Сразу за этим сооружением громоздились какие-то колоссальные изваяния – настолько большие, что зрение Дальнего Родственника не смогло охватить их. Крошечное существо внезапно ощутило трепет, что-то вроде предчувствия. Ему страстно захотелось вернуться обратно, за Ручей, срочно разыскать Верховное Божество, броситься к нему в объятия, спрятаться в добродушный коричневый войлок… Но что-то другое надвигалось неотвратимо. Он сделал еще несколько шагов и остановился.

Впервые в жизни, как ему показалось, он увидел грубо оборванный край Ковра, дальше пучилось что-то грязно-белое, зернистое, а потом поднималась темная беспросветная стена. Почему-то он сделал еще шаг вперед, ступив на белое, – его обожгло так сильно, что он расслышал собственный писк. Зрение померкло, затем снова прояснилось, затем стало то меркнуть, то проясняться с чудовищной скоростью. Дальнему Родственнику на мгновение показалось, что он, как Верховное Божество, отсчитывает собственной головой ступеньки Небесной Лестницы.

Невероятные удары потрясали его. Затем он вдруг стал огромным, как гора.

Он увидел теперь, что то, что показалось ему темной стеной, является торцом невероятно грубой каменной плиты, лежащей среди куч жгучего белого порошка. На поверхности плиты виднелись какие-то объемные знаки, какие-то пересекающиеся линии. Все это абсолютно не вязалось с реальностью Рая – как будто что-то тяжелое, необработанное и страшно холодное пробилось издалека.

Было мучительно смотреть на это и не понимать. Под влиянием страдания крошечный мозг словно трещал по швам. Тем не менее знаки на плите постепенно складывались в буквы, буквы связывались в слова, слова вдруг становились понятными.

– А-лек-сандр А-лек-сандр-ович Б-лок, – прочел Дунаев вслух по слогам. Под именем в скобках были две даты: 1880 – 1921.

«Могила, – подумал Дунаев. – Могила Блока».

Он оглянулся в последней надежде вернуться, отступить, забиться обратно. Рай еще был отчасти виден, но казался извне совсем другим. Где-то далеко-далеко, над освещенной площадочкой, еще трепыхался микроскопический желтый флажок. Ближе и крупнее виден был подсвеченный стеклянный куст на подставке (Дунаев не знал и не мог знать, что лет через двадцать такие вещи запросто войдут в жизнь в качестве бытовых сувениров, их станут привозить из Чехословакии, украшать ими квартиры). Теперь он смог рассмотреть изваяния, которые были слишком огромны для глаз Дальнего Родственника. Это была условно, упрощенно выполненная колоссальная статуя обнаженной девушки, лежащей на спине, вытянувшись в напряженной позе. Справа и слева от нее виднелись изваяния двух лежащих в подобных позах мужчин. Обеими руками девушка сжимала их каменные хуи. Стиль скульптурной группы и строгая симметричность – все это напоминало Древний Египет. Сразу за изваяниями виднелось что-то вроде окна, за которым вздымался ярко освещенный стадион. Дунаеву показалось, что он видит фигурки футболистов, бегающих на фоне зеленой травы. Но это были последние аккорды затянувшегося галлюциноза. В следующее мгновение он поскользнулся и упал в снег. Да, теперь он уже знал, что этот жгучий белый порошок – снег. Снег забился за воротник, облепил лицо. Это подействовало отрезвляюще. Последняя щепотка сахарной пудры скользнула по стеклянной трубочке и развеялась в пустоте. Рай кончился. Дунаев встал, оглянулся. Вокруг могилы лежал тяжелый мокрый снег, стояли решетки, кресты, черные стволы деревьев с кусками серого льда, плыл свинцовый низкий туман. Он был на Волковом кладбище в Ленинграде.

– С возвращением, Володя. Добро пожаловать в Юдоль, – раздался за его спиной мягкий старческий голос.

Дунаев прищурился и различил в мутной пасмурной полутьме силуэт человека в ватнике, притулившегося на полусгнившей лавочке возле какой-то старой безымянной могилы.

– Ты кто? – спросил Дунаев, еще плохо соображая.

В ответ раздался звук завинчиваемой фляжки. Человек поднялся, приблизился. Он был небритый, худой, напоминал старого зека.

– Поручик? – спросил Дунаев, с трудом вспоминая забытое лицо.

– Да, не чаял я, Дунай, тебя еще раз увидеть, – сказал Поручик. – Думал, увяз ты навсегда и будешь торчать в чужом Раю, пока вечность не кончится. Ну, здравствуй. Давай-ка обниму тебя, родной!

Они обнялись. При этом Дунаева чуть не стошнило от страшных земных запахов, исходивших от Поручика. Он него пахло махоркой, спиртом, грязью, ватником, старостью, сыростью, резким ветром, льдом – всем забытым, как казалось, навсегда.

– Вернулся, богатырь! – причитал старик. – Вернулся все ж таки! Из невозвратных-то мест! А ведь не я тебя оттудова вытащил – мне такое дело не по плечу. Вот что тебя спасло, – Поручик указал на могилу Блока. – Высшие силы кое-какие тебе вовремя блок поставили. Заблокировали тебя. Вот этот-то блок и сработал. А то бы так и сидел в Раю, как мамонт сраный в вечной мерзлоте! А я уж навестил одних многознающих – говорю, мол, пиздец нашему Дунаю, запропал, колобочина молодецкая! Надежа-то наша! – Ан нет, говорят, рано ты, старик, соплю повесил – авось техника сработает – воротится, мол. И сработало, ебать-колотить! Сработало, как у Эдисона!

Дунаеву показалось, что Поручик изрядно пьян – от него несло перегаром, болтал он без умолку.

– Но ты герой, Дунай, вот что я тебе скажу. Герой ты, Володька! Перещелкнул ведь этого самого, сквозь всю хуйню, до самого упора перещелкнул! Великий богатырь!

Совершенно неожиданно для себя Дунаев ответил словами из Святого писания (причем голос его прозвучал елейно, как у батюшки): «Сказано: лучше быть мельчайшим в Царствии Небесном, нежели величайшим в мире сем».

Поручик искоса посмотрел на него, затем дунул ему в лицо и слегка ударил рукой по плечу. Дунаев не почувствовал никакого эффекта этих «магических» действий.

– Вот что, парень, глотни-ка малость, – распорядился Поручик, доставая фляжку со спиртом.

От спирта Дунаева перекосоебило, он чудом удержался от рвоты. Старик протянул ему кусочек хлеба – зажевать. Вместе с этим влажным, комковатым, серым хлебом из блокадного пайка к Дунаеву окончательно вернулось земное сознание. Он вдруг с удовольствием посмотрел в блеклое небо, где кружилась одинокая ворона.

– Ишь ты, летает! – сказал Поручик, тоже глядя на ворону и отпивая спирту из фляжки. – Надо же, уцелела, не съели ее.

– А сколько времени прошло, пока я был Там? – спросил Дунаев.

– Месяца два небось, а то и с лишним, – ответил Поручик и в качестве доказательства пнул сапогом водянистый осевший снег. – Видишь, весна на носу. Ты воздух понюхай.

В воздухе действительно присутствовало что-то особенное, какая-то трогательная расхлябанность, характерная для приближающейся весны.

– Весна. А что, блокаду прорвали? – спросил парторг.

– Прорвать – не прорвали, но Тихвинский плацдарм удержали. Немцы хотели второе кольцо блокады замкнуть, посадить Ленинград в железный мешок. Тогда бы все здесь умерли, наверное. Но не вышло. Вовремя ты Сладкого-то перещелкнул, а то бы он на город навалился. Все бы задушил собой, играючись.

– Значит, его имя – Сладкий, – задумчиво пробормотал парторг. В памяти коричневым пятнышком мелькнула бесформенная фигурка Верховного Божества, и сквознячок нежности пробежал по извилинам души.

– Ну, это мы так его называем, – пожал плечами Поручик. – Да хуй с ним, теперь про него можно забыть. Он теперь, как принято говорить, «выздоровевший». А еще говорят: «выписался». Одного мощного врага ты вывел из игры. Неплохо для начала. Правда, сам чуть было не загремел – а все из-за того, что не вовремя Советочку подключил. Враг тебя сразу засек, и тут же ты прилип к нему – так и втемяшились вместе в его Исконное. Пусть это будет тебе, Дунай, уроком – впредь будь осторожнее.

– А как в городе-то? Как люди?

– Держатся как-то из последних сил. После того как ты врага увел, полегче им чуток стало. По Ладоге удалось подвозить кой-чего. Но теперь снова хуже будет. – Поручик посмотрел на липкий снег под ногами. – Ладога таять начнет. Весна будет тяжелая. Да еще ваш брат большевичок людей побоку пускает. Пока люди с голодухи мрут, товарищ Жданов в своем кабинете манговый сок пьет и цыплячьими котлетами балуется, а подчиненные его тем временем себе девчонок присматривают,

– Завязывай, атаман, беляцкую пропаганду! – в тон Поручику добродушно ответил Дунаев. – Наш брат большевичок, если чем и балуется, так украдкой, скромно, а ваш брат помещик столько веков народ давил, да еще этим и гордился, как петух. Если бы сейчас ваша власть была, вы бы балы на костях людских устраивали, у вас девки в кринолинах и лакеи с конфетами прямо по улицам бы бегали, среди умирающих, безо всякого стыда. Ты лучше скажи: не махнуть ли нам прямо сейчас в Избушку? Отоспимся, в баньке попаримся, наберемся сил – и снова в бой. А?

– Губа у тебя не дура, Дунай. В бане попариться – это каждый дурак любит. Нет у нас времени прохлаждаться. Расскажи-ка мне, родной, что ТАМ было?

Мило беседуя, шли они по кладбищу. Дунаев попытался рассказать про Рай, но это как-то не удавалось. Рассказ что-то не клеился, барахтаясь в непонятной вязкости. Безуспешно пытаясь подобрать слова, чтобы дать Поручику полный отчет о Рае, Дунаев машинально опустил руку в карман своего пыльника и нащупал там незнакомый вроде бы предмет. Продолжая говорить, он бессознательно вытащил его. Это была серая, гладкая, неприятная на ощупь веревка, заканчивающаяся серой же кисточкой. Дунаев с недоумением уставился на нее.

– Да еб же твою мать!!! – внезапно заорал Поручик чуть ли не на все кладбище, глядя на предмет вытаращенными от предельного изумления глазами. – Да это же… Это же… Клянусь дуплом, это же вроде как ТРОФЕЙ!!!

Глава 38. Трофей

  • Есть вещи некоторые в глубине квартир,
  • Есть вещи в темноте лесов.
  • Предметы слабости, старинные, как мир.
  • Кусочки твердые. Комочки в каше снов.
  • Пусть на запястье вздрогнувший Фракир
  • Елозит нервно, жертвы возжелав.
  • Пусть камень с дыркой достает факир
  • Из ссохшихся и спутавшихся трав.
  • Ты на рассвете встретишь секретер
  • В дремучей чаще, там, где водоем.
  • И воды черные вдруг отразят торшер
  • И кресла, где сидели мы вдвоем.
  • В глухом лесу, в глухом лесу, в глухом,
  • Где не охотятся, где срубов нет и пней,
  • Журнальный столик с треснувшим стеклом
  • Уперся ножками в сплетение корней.
  • Как бы чуть-чуть брезгливо книжный шкаф
  • Зашел по пояс в омут пожилой,
  • И набухают корешки впотьмах,
  • И полки наполняются водой.
  • Вещь вышла из себя. Вещь стала не в себе.
  • В глубоком подземелье, у пещерной реки,
  • Кто-то заламывает пальчики,
  • Кто-то плачет в темноте,
  • Ищет «подарок на День Рождения», но не видно ни зги.
  • Хоть и светятся глаза, но не видно лица.
  • Лапка лапку трет, перепонки скрипят:
  • «Моя радость! Где ты?» Но нет кольца!
  • Подарок украла группа подлых ребят.
  • «Он мой! Он мой! – кричал графоман. –
  • Он мой с детства!» Но нельзя отстоять!
  • Продажные ювелиры отнимут священный подвал.
  • Можно только скрипеть перепонками. Можно рыдать.
  • Одному меланхолику к жопе прибивают Подарок гвоздем.
  • Но и гвоздь не поможет – подарок украдут.
  • Предмет Поражения не любит ходить вдвоем,
  • Он не любит слово «Конец», он предпочитает «Капут».
  • Если ты, дружочек, в ладошке зажал трофей,
  • Значит, ты в новой цепочке, значит, вошел в Союз.
  • И ждущий Второго фронта рузвельтовидный Орфей
  • В самом белом на свете Доме нарежет спелый арбуз.
  • Рядом с ним Евридика, их не разделит Стикс.
  • Их не разделит Лета. Лето у них в зрачках.
  • Во рту уголовного ангела блеск серебряный фикс.
  • Девушки бегут по льдинам на тоненьких каблучках.
  • Мебель уходит в дупла, в тину, в хруст шалашей.
  • Глаза Хозяйки слепы в течение белого дня.
  • Открывается зрение ночью, чтобы видеть белых мышей.
  • Чтобы видеть белесость тропинок, скользящих по мякоти дна.
  • Сегодня, наверное, праздник. Сегодня получишь Предмет.
  • Ты сможешь сжимать в ладошке собственную судьбу.
  • Пройдут миллиарды мгновений, проскочат десятки лет,
  • И вас похоронят вместе в простом деревянном гробу.
  • И после, в неведомых жизнях, в посмертных сюжетах, в мирах,
  • Свой сувенир повсюду будешь таскать с собой.
  • Стирается память. Останутся только ворсинки на швах.
  • Серое, Плотное, Узкое. Кисточка. Гвоздик. Отбой.

От неожиданного поручицкого вопля Дунаев покачнулся. Он стал легковозбудимым, любое исступление мгновенно передавалось ему, как электрический ток.

– Какое сегодня число? – спросил он напряженно.

– Двадцать девятое февраля! – ответил ему Поручик и начал вертеться на каблуках вокруг своей оси.

– Сегодня мой День Рождения! – Голос парторга отчего-то пресекся.

– Поздравляю, – спокойно сказал Поручик и, присев на первую попавшуюся могилу, снова достал из кармана флягу со спиртом. – Ну что ж, надо выпить по этому поводу. Сколько же тебе стукнуло?

– Не помню что-то. Средний возраст. – Дунаев присел рядом с Холеным. На могиле было написано: Шухмин Герман Валентинович, Шухмина Антонина Яковлевна. С овальных фаянсовых фотографий смотрели лица старичка и старушки. Старичок в праздничном черном пиджаке, в вышитой косоворотке, в очках. Старушка в чистеньком белом платочке с бахромой. Дунаев все еще держал в руках серую веревку с кисточкой. Он несколько раз перевел взгляд с бахромы на кисточку и обратно. Старики Шухмины напомнили ему деда и бабку, которыми обернулся Поручик в тот первый вечер в Избушке, когда Дунаев, голый, разбухший и охуевший от лесного галлюциноза, первый раз постучался в кривоватое окошко с наличниками.

Холеный тем временем выпил и протянул фляжку парторгу. Пить спирт было не под силу, парторг только смочил губы. Но и этого было достаточно, чтобы почувствовать опьянение.

– Вот и дождался ты настоящего Подарка на День Рождения, – сказал Холеный, указывая на веревку. – Сейчас ты вряд ли можешь оценить его по достоинству, но со временем поймешь, какую тебе охуительную вещь удалось получить ТАМ, у них. Мне только гадать остается, как она к тебе попала. Неужели ты им так понравился, что они сами тебе ее отдали? Или случайно? Ты сам, судя по лицу, не помнишь толком ничего.

– Да что же это, собственно, такое?

– Оружие. Мощное оружие. А главное – живое. Трудно даже заранее предугадать его возможности. У меня такой вещи отродясь не было. Конечно, у меня немало припасено занятных вещичек и мощи недюжинной. Разница в том, что все мои вещи от Помощников получены или сами есть Помощники – они все из Нашего Собственного, а вот у тебя – настоящий Трофей, от врага принесенный. Считается, что у такого оружия особые возможности. Неисчерпаемые. Но и обращаться с ним надо более осторожно: начеку надо быть. Вообще-то говоря, иметь у себя такую вещь – смертельный риск. Но есть одно важное обстоятельство: считается, что тот, кто получил Трофей в свой День Рождения, тому он не может принести никакого вреда, а только лишь пользу. Более того, Трофей, который человек заполучил на свой День Рождения, называется «Подарком на День Рождения». И это уже не просто Трофей, он приобретает новое качество, как бы сродняется со своим хозяином и называется Атрибут. Иметь такой Атрибут и почетно и выгодно. Говорят, он не только при жизни, но и после смерти полезен. При особо удачном стечении обстоятельств Трофей, который стал Атрибутом, может сделаться также Сувениром. А если у тебя появился спелый, нефальшивый Сувенир – это значит, никто никогда не сможет хозяйничать у тебя в мозгах. А это, Дунай, редкость. Потому что, покамест мы не обзавелись хорошим Сувениром, в голову нам лезут все, кому не лень, как в общественный туалет. У тебя, правда, в голове Советочка, но она спит и во сне советы подает. А такие вещи, как эта (Поручик снова указал на серую веревку), не спят никогда. Они всегда начеку. Советов они тоже никаких не подают – они всегда действуют САМИ.

Дунаев изумленно смотрел на нелепую вещь, доверчиво и безжизненно распластавшуюся у него в руках. На вид она была холодная, простая.

Парторг пожал плечами и запихнул ее в карман. Вдруг он ощутил странное безразличие.

Тем временем Поручик вытянул из кармана ватника пачку «Казбека» и, щелкнув по ней, лихо выбил две папиросы. Гильзовая зажигалка выпустила свечное пламя, и они с наслаждением закурили. «Жив курилка…» – подумалось невольно парторгу, глядя на колечки светлого дыма, плывущие среди ветвей.

– Ну что, атаман, что предпринимать будем? Какова диспозиция?

– Да как те сказать-то? Растолковывать долго… – уклонился Поручик от ответа и продолжал молча и с видимым наслаждением курить. Казалось, он что-то соображал. Дунаев тем временем встал и стал осматриваться по сторонам, втягивать промозглый смеркающийся воздух, ощущая все вокруг с той свежей обостренностью, которая присуща человеку, который только что вернулся в мир.

Внезапно Поручик за его спиной поднялся в воздух, легко и непринужденно, широким жестом, как в русской пляске, приглашая Дунаева с собой в небесные просторы. Тело парторга, повинуясь движению его мысли, оторвалось от земли и полетело вверх. Он невесомо парил над темнотой пригородов, иногда для удовольствия кувыркаясь в небе, но не демонстративно, а так, как немолодые люди смущенно улыбаются в усы. Холеный же летел торжественно и быстро, постепенно ускоряя полет. Вскоре землю под ними скрыли синие сплошные облака. Кроме двух крошечных фигурок, ничего больше не было в надоблачной пустоте. Иногда Дунаеву, следующему в хвосте Поручика, казалось, что он различает внизу, под облачным краем, какие-то бесконечные озера, так что земля была похожа на меховой ковер, щедро политый ртутью. Еще казалось ему, что война в этих местах уменьшается, сжимается, редеет, теряет свою стремительность и напор. Да и вообще все людское уступает место глухомани, заснеженным необитаемым просторам, царству озер и речек, лесов и болот…

Когда уже стемнело, Поручик стал снижаться, входя в пушистые призрачные тучи. Дунаев, боясь утерять его из виду, следовал за ним вплотную, так что грязные подошвы поручицких сапог маячили прямо перед его носом. Наконец, они приземлились. Холеный, встав на снег, несколько раз притопнул ногами, хлопая себя по коленям и животу, будто танцевал цыганскую. Дунаев же, отвыкнув он воинской удали, устало упал в сугроб. Он был каким-то отупевшим и сильно хотел спать, видимо от выпитого спирта и от всей тяжести навалившегося на него земного существования. Поручик вытоптал в снегу ямку и уложил туда парторга, сам же лег подле него и закурил перед сном папиросу. Вскоре они заснули.

  • Вот так бывает на пути,
  • Когда вдруг встанешь среди поля –
  • Лишь вьюги воющий мотив
  • Поет о запредельной воле.
  • До полустанка далеко,
  • Вокруг ни огонька, ни птицы,
  • И так становится легко
  • На этой призрачной границе.
  • Ты остановлен лишь затем
  • Чтобы узнать, что есть свобода,
  • Раскинутая в пустоте
  • Под необъятным небосводом.

Душа парторга, видимо, была на глубинном уровне, еще пропитана Раем, во всяком случае, во сне он снова оказался там. Правда, все было не столь плотным и реальным, как в настоящем Раю. Сначала он увидел Богоносца: тот был колоссального размера и медленно шел сквозь сверкающие травы. На сгибе его локтя виднелось коричневое пятнышко – видимо, из-за согнутой руки гиганта высовывался затылок Верховного Божества.

Затем показался ствол старинного дерева, покрытый толстой морщинистой корой. В дереве была дверь, рядом висел золотой церковный колокол. Что-то подталкивало парторга войти в дерево. Он вспомнил во сне, что однажды уже был в дереве – в гостях у Мухи-Цокотухи. Но в следующий момент память стерло: он снова был очень мал, снова был Дальним Родственником. С трудом карабкаясь по колоссальным ступеням, он добрался до двери и вошел в ствол. Крошечному Дальнему Родственнику внутреннее пространство дерева показалось колоссальным и величественным, как Исаакиевский собор. Глаза не сразу привыкли к темноте. Ножки стали увязать в пушистых половичках, в извивающейся бахроме ковровых дорожек. Здесь, надо полагать, царствовал Уют. Слышалось размеренное пощелкивание – видимо, тикали большие часы. Постепенно во тьме обозначились предметы: край стола, покрытого плюшевой скатертью, изогнутая толстая ножка книжного шкафа, упирающаяся в мякоть половика. Глубина пространства не просматривалась. Сильно пахло древесной трухой. Дальний Родственник был в Дупле.

Он барахтался в очередной мягкой фактуре, когда кто-то вошел вслед за ним в Дупло и встал на пороге, заслоняя и без того скудный свет. Дальний Родственник почувствовал, что это Верховное Божество.

– Премудрость! Где ты, Премудрость?! – позвал мягкий голос Верховного Божества. В глубине Дупла, в темноте, что-то заворочалось. Раздался звук, напоминающий пение диванных пружин. Затем прозвучал голос – гулкий и в то же время едкий, ернический: «Будьте любезны, приподнимите мне, пожалуйста, веки».

Что-то засуетилось, посыпалось. Затем медленно стали приоткрываться два огромных светящихся глаза. Бледный свет, струящийся из глаз, осветил «сцену». В глубоком кресле сидело нечто, напоминающее гигантскую сосновую шишку – очень старую, словно бы пролежавшую несколько столетий в смоле, темно-бурую, разбухшую. Огромные светящиеся глаза придавали этому существу отдаленное сходство с совой (как если бы сову смастерили из шишки какие-нибудь пионеры или пенсионеры, члены кружков самодеятельного художественного творчества). На подлокотниках кресла гнездились подсобные создания, вроде бы одетые в кружевные подрясники, которые бережно поддерживали веки «совы» серебряными десертными ложками.

Между Верховным Божеством и Премудростью завязался разговор, которого Дальний Родственник почти не понимал. На него никто не обращал внимания.

Говорили долго, со смехом и другими звуками. Иногда возникали продолжительные паузы. Насколько можно было понять, упоминалось в разговоре о ком-то, охваченном глубокой печалью, об испорченном празднике, о дружеской пирушке или сабантуйчике, затеянном на свежем воздухе, о гвоздях, о меде, о чем-то лопнувшем с треском, о воде, песнях, ворах, керамике… Сознание Дальнего Родственника не способно было связать все это в единую цепь.

Наконец они вроде бы что-то решили или о чем-то договорились. Верховное Божество вышло из Дупла. Тут же снаружи раздался удар колокола.

В воздухе сверкнуло, как будто проскочила молния.

На пол, рядом с Дальним Родственником, упало что-то быстрое, извивающееся, как игрушечная змея. Упало и стало стремительно уменьшаться. Дальнему Родственнику показалось, что этот предмет, как некое существо, умильно виляет хвостиком, словно бы приглашая взять его с пола и приласкать. Так он и сделал. В следующий момент что-то пронеслось мимо со слоновьим топотом, опрокинув его волной свежего воздуха. Он затесался куда-то в полутьму под диваном, откуда затем стал пробираться к выходу. То, что он поднял с пола, спряталось в складках его внешних покровов, и Дальний Родственник тут же забыл про этот случай, поскольку в Раю память не имела никакого значения. Единственное, что еще какое-то время удерживалось в его микроскопической памяти, – это свет, исходивший из огромных, как две луны, открытых глаз Старой Премудрости.

Парторг Дунаев проснулся. Отворив глаза, он тут же зажмурил их от яркого и вездесущего белого сияния. Просто наступил день. Парторг лежал на снегу, рядом посапывал спящий Поручик, под полуоткрытым ртом которого стояло облачко пара. Они были в абсолютно белой пустоте, наподобие той, в которой оказался Дунаев во сне про Коммунизм. На секунду он растерялся – а не повторяется ли сейчас этот сон? Не на восток ли они вчера летели с Поручиком? И может быть, уже находятся за пределами России, где ничего нет? Но это был просто свежий, только что выпавший снег. Он покрыл собой все, и под этим покровом скрылись лес, и земля, и небо, и почти исчезли тела двух людей, беспечно заснувших среди этой белизны. Нет, не на восток летели они вчера. Они летели на север. От Ленинграда – на север.

  • На север, на север идут эшелоны.
  • На север, на север уходит Зима.
  • Пускай белый лед покрывает погоны,
  • Пускай нам дорогу укажет Сама.
  • На Полюс летят белоснежные клинья,
  • Там тел не хватает, сознаний и душ.
  • О топорах нам расскажут поленья,
  • О божках одиноких, о зародышах стуж.
  • И ропот в топор превращается сразу,
  • Как только в Ад превращается «Да».
  • Но тень слова «Нет» исцеляет заразу,
  • Как пламень, заваленный тоннами льда.
  • О сломанный компас! Английское «Never»
  • Витает над битвой воинственных орд.
  • Умирающий русский прошепчет: «Север»,
  • Умирающий немец прошепчет: «Норд».
  • На север, на север идут эшелоны,
  • И к Полюсу тянутся тени телег.
  • Скрипит под полозьями голос влюбленный:
  • Господь ожидает павших. Господь по имени Снег.

Дунаев вскочил на ноги. Стал хлопать себя по телу окоченевшими руками. Затем разбудил Поручика. Вместо завтрака они быстро глотнули спирта, причем Поручик поразил Дунаева тем, что спокойно закусывал кусками промерзшей сосновой коры, которые валялись на снегу. Затем возобновили полет. Летели долго и очень быстро, вспарывая ледяной воздух, как два снаряда. Под ними через какое-то время снова появились войска, окопы, какие-то укрепления, доты и фортификационные сооружения, растянутые на много километров.

– Линия Маннергейма, – пояснил Поручик, указывая вниз. – Летим над финской территорией.

Дунаев напряг зрение, чтобы рассмотреть знаменитую линию Маннергейма, но низкие снеговые облака и белесая муть снега – все это слепило, не позволяя почти ничего разглядеть. Поручик теперь летел бок о бок с Дунаевым, на лету сообщая какую-то военную информацию о происходящем на самом северном участке войны. Он говорил о перемещениях финских и немецких войск в этом районе, об ожесточенных морских боях на Балтике, о Мурманске и Архангельске, куда с трудом, сквозь атаки немецких подлодок и авиации, добираются английские и американские транспортные и военные суда, подвозящие помощь для СССР. Он говорил также о напряженном положении, сложившемся на советско-норвежской границе в районе Петзамо, где находилась значительная группировка вермахта, готовящая прорыв на Кольский полуостров. Командование Северной группы войск спешно перебрасывало на этот участок подкрепление.

Дунаев вслушивался изо всех сил, но резкий свист ветра, чудовищная скорость, с которой они летели, – все это не позволяло расслышать почти ничего.

«Потом расскажешь», – хотел прокричать парторг, но не смог даже открыть рот, настолько страшен был напор ледяного рвущегося воздуха, похожего на топор или обледеневший кол. Приземлились уже в полной темноте. Усталости парторг, впрочем, особой не чувствовал. Здесь был старый, но еще довольно крепкий блиндаж – оставшийся еще от финской войны.

– Тут и переночуем! – бодро воскликнул Поручик, завалился на грубые сосновые нары и в следующую секунду уже спал – как всегда, тихо, без храпа.

Дунаеву, однако, хотелось есть. «Ну-ка, посмотрим, на что годится мой Трофей», – подумал он и полез в карман пыльника. В кармане что-то шевельнулось, затем пальцы ему обожгло как будто крапивой. В воздухе сверкнуло, и он вдруг оказался связанным по рукам и ногам. Тут же его, связанного, выдернуло из блиндажа и куда-то понесло. Не прошло и двух секунд, как он увидел квадратный стол, накрытый белой скатертью. На столе дымилась большая миска – судя по запаху, куриный бульон. Лежала ложка. Рядом стояла бутылка водки без наклейки, простой стакан и на тарелке – аккуратно нарезанный черный хлеб. Больше ничего не было. Возле стола стоял такой же обычный деревянный стул.

Дунаев пошевелил руками и ногами – они были свободны.

Голодный парторг накинулся на еду. Опустошив тарелку с наваристым жирным бульоном, он налил себе водки в стакан и, пробормотав под нос:

– Ну, за Победу! – выпил залпом.

Затем стал неторопливо сворачивать махорочную самокрутку. Закурил. Под дымок выпил еще стакан водки. Было странно и хорошо сидеть так за столом и выпивать одному, в пустом заснеженном лесу. От еды и водки сделалось тепло. Ели и сосны, накрытые тяжелыми снежными шапками, теснились вокруг. Дунаев вдруг понял, в первый раз с того дня, как началась война, что войну эту советский народ действительно выиграет. Бывают минуты, когда хмель, вместо того чтобы породить помутнение, вдруг предельно очищает рассудок, и разум становится прочным и острым, как хороший топор. Дунаев понял в эту тихую ночь в карельском лесу, что война будет тяжелой, что жертвы будут еще огромны, но уже где-то через полгода в ходе военных действий наступит решительный перелом в пользу советских вооруженных сил и начнется постепенное оттеснение немцев на Запад. Все в целом будет длиться лет пять-шесть, но в конечном счете Берлин будет взят, а Гитлер арестован и расстрелян как военный преступник. Он представил себе открытый военный процесс над Гитлером в Москве, выступление прокурора (он непроизвольно представил себе интеллигентное лицо Вышинского) и ссутулившегося на скамье подсудимых маленького человека в серой тужурке, с газетой в кармане, чья одинокая смерть уже не будет иметь тогда того огромного значения, которое она имела бы сейчас. Дунаев подумал, что хорошо было бы в последний момент заменить расстрел пожизненным заключением в трудовой колонии строгого режима, и заслать этого возомнившего о себе человечишку куда-нибудь на Камчатку, и через много лет опубликовать в газетах его фотографии: обычный старый зек с собачьими глазами, в обоссанных лагерных подштанниках, сидящий на нарах и заискивающе и беззубо улыбающийся в объектив фоторепортера. И подпись: заключенный исправительного лагеря такого-то Адольф Гитлер за образцовое поведение и ударный труд переведен на поселение в поселок Встречный (Петропавловско-Камчатская область).

Погрузившись в эти мечты, он хотел было налить себе третий стакан водки, но его протянутая к бутылке рука вдруг застыла в воздухе. Он вдруг понял, что перед ним за столом кто-то неподвижно и беззвучно сидит. В ночной темноте, несмотря на свечение снега, нельзя было разглядеть лицо.

– Ты кто? – спросил парторг сипло.

– Мы уже встречались с тобой, – произнес в ответ голос, тщательно и отчетливо выговаривающий слова. – Но сейчас ты не сможешь вспомнить меня. Ты вспомнишь меня потом, через некоторое время, когда мы встретимся в следующий раз. – С этими словами незнакомец провел в воздухе рукой, словно бы устанавливая стену между собой и Дунаевым.

– Чего тебе надо? – спросил Дунаев.

– Ты завладел одной важной вещью. Говорят, тебе преподнесли ее в подарок на День Рождения. Она – твоя. Вряд ли ты будешь настолько ловок, чтобы извлечь из нее какую-нибудь пользу, если не считать таких вот скромных ужинов, как этот, – незнакомец обвел рукой стол.

– Что же ты предлагаешь, отдать ее тебе, что ли? – злобно спросил Дунаев, сжав свой Трофей в кармане пыльника.

– Мне эта вещь не нужна. Но то, что ты обладаешь ею, меняет отношение к тебе. Можешь считать, что ты выдержал экзамен и принят в учебное заведение. До этого ты был в подготовительных классах. Надеюсь, что подготовительные занятия пошли тебе на пользу. Насколько я знаю, у тебя был неплохой наставник.

– Когда я был подмастерьем в царские времена, был у меня неплохой мастер, только вот спился быстро, – ответил Дунаев, сдерживая злобу. Ему страстно хотелось ударить незнакомца бутылкой – вот только жалко было недопитой водки.

– Я имею в виду того, кого ты называешь Поручиком или Холеным, – бесстрастно пояснил собеседник. – Советую тебе и впредь прислушиваться к его наставлениям, хотя порой он немного пустословит. Но в принципе этот этап для тебя завершен. Тебе нужен новый учитель.

– Я вроде бы не заказывал, – сказал парторг, наливая себе еще водки. – Да и возраст не тот.

Его слова снова не произвели никакого впечатления. Собеседник продолжал говорить отчетливо и спокойно, действительно напоминая своими интонациями профессионального педагога.

– Я сам буду твоим учителем. Но мы приступим к регулярным занятиям несколько позже. Пока что запомни одну небольшую, но важную рекомендацию относительно твоего Трофея. Не советую тебе пользоваться им или давать ему какие бы то ни было задания или «заказы», вроде вот этого, – он снова указал на стол. – Я думаю, твой наставник, который готовил тебя, объяснил тебе, что для тебя было бы максимально выгодным, чтобы этот Трофей стал твоим Атрибутом, а впоследствии Сувениром. Для этого не пользуйся им, не думай о нем, ничего с ним не делай, никак к нему не относись, не обращайся к нему с речами, не наделяй его именем, не спрашивай его ни о чем, не проси у него ничего, не приказывай ему, не делись с ним своими мыслями, просто держи его у себя, вот как ты держишь при себе этот бинокль.

Незнакомец внезапно резко нагнулся вперед и, вытянув в сторону Дунаева длинную худую руку, коснулся указательным пальцем бинокля, висящего у Дунаева на груди.

Дунаев на всякий случай отпрянул.

– А вот, уважаемый господин хороший, если я щас прикажу кое-чему, что лежит у меня в кармане, скрутить ваши белые рученьки и прикажу вас в таком виде доставить к Поручику, а то и еще куда подальше? Что вы на это скажете, господин капиталист?

Послышался сухой короткий смешок, а может быть, хрустнул ствол дерева. Затем голос все так же спокойно и равнодушно произнес:

– Запомни совет, который я дал тебе. Это хороший совет. Можешь считать, что Трофей уже оказал тебе одну неоценимую услугу: организовал эту твою встречу со мной. Тебе предстоит еще многое понять и запомнить. Впереди много работы. Да, много работы. А пока – отдыхай.

Он сделал еле заметное движение локтем. В ту же секунду Дунаев уснул.

Глава 39. Карелия

Дунаев проснулся утром в том самом блиндаже, где они с Поручиком накануне заночевали. Поручика не было. На столе, роль которого играла сосновая колода, лежала записка, придавленная вскрытой банкой тушенки и компасом.

Дунай!

Я отправился по делам. Подкрепляйся, а потом становись на лыжи и по компасу двигай прямо на север. Пройдешь лесом километров десять, увидишь большую долину. Там, говорят, «зараженное место». Выясни диспозицию, понюхай воздух, а если что, действуй по обстановке. Учти – задание ответственное. Во время финской войны эта долина обеспечивала белой пухловатостью всю линию Маннергейма. Теперь, когда финны вышли в нейтралитет, к долине может подсосаться норвежская группировка немцев. Тогда мы потеряем Петзамо и, возможно, весь Кольский полуостров. Задача немцев – захват северных портов Мурманска и Архангельска с целью перерезать нашу связь с союзниками. Это сведет на нет возможность прорыва блокады Ленинграда и вообще может полностью изменить ситуацию на северном участке военных действий в сторону противника. Поэтому перещелкивай всех, кого увидишь в Долине, без всяких рассусоливаний. Удачи!

Атаман Холеный

Дунаева порадовал деловой, по-военному конкретный стиль записки. Он отлично выспался, чувствовал себя полным сил, свежим, словно шестнадцатилетний. У него было новое задание – ответственное, возможно, рискованное, – это заставляло его сердце биться быстрее и радостнее. Он мгновенно съел тушенку, нашел приготовленные для него в уголке лыжи, надел белый маскхалат, висевший там же, на гвоздике.

Через пару минут он уже бодро скользил по лесу, лавируя между стволов. Солнце ярко светило, и глаза слепила алмазная белизна снега. Хорошо было идти на лыжах по зимнему лесу! Кто бы сейчас узнал в этом румяном лыжнике, насвистывающем под нос песенки 30-х годов, истощенного доходягу, который не так давно валялся на улице блокадного Ленинграда?

Время от времени Дунаев, следуя указаниям Холеного, сверял свой путь по компасу, чтобы не терять направления прямо на север.

Легко, в быстром беспрепятственном скольжении, пролетели два часа. Это было «скольжение без обмана». Затем лес поредел, и вскоре Дунаев уже стоял на высоком обрыве, на краю большого, покрытого лесом плато. Внизу расстилалась Долина. Она была полностью покрыта снегом и напоминала огромную белоснежную чашу. С одной стороны ее обрамляли высокие горы, куда, петляя, уходила оледеневшая река. С другой стороны бледной полоской виднелось море. Здесь присутствовало ощущение края, «крайней земли».

«Неужели такое пустое, прекрасное место является «зараженным»?» – подумал Дунаев. Он пристально всматривался в ландшафт, однако ничего, кроме заснеженных красот северной природы, не видел. Затем он стал осматривать Долину при помощи бинокля. Снег, снег в окулярах – нетронутый, пористый, бесконечный, как растаявшее и снова замерзшее мороженое. Не отнимая бинокля от глаз, он включил «кочующее» зрение, затем прибавил к нему «исступленное» – на фоне снега стали вспыхивать и дрожать какие-то разноцветные пятна – розовые, лиловые, синие, изумрудные… Затем он увидал павлинов и больших рыб с радужными отсветами на чешуйчатых боках. Но это все был обычный, ничего не значащий галлюциноз, так называемые «пестрые помехи», неизбежные при наслоении двух видов зрения – «кочующего» и «исступленного». Существенного же ничего обнаружить не удавалось. К тому же Дунаева все время раздражала тоненькая трещинка на одной из внутренних линз бинокля. Эта трещинка появилась в тот роковой день, после контузии, – в день, когда небольшой грузовик перевернулся под тяжестью белого рояля.

Эта трещинка при изменении зрения начинала «лезть в кадр», «тянуть внимание на себя». Она казалась все более навязчивой: как будто кто-то истерично, наискось перечеркнул белизну снегов. Постепенно наличие этой трещинки переключило созерцание Дунаева на пространство внутри окуляров – он воспринимал их уже как темные зрительные зальчики со светящимися круглыми экранами. А порой ему казалось, что сбоку от экранчиков, в темных трубчатых пространствах, скопилась какая-то пыль, и там, в пыли, что-то ворочается, а кое-где даже приткнулись кучки бесцветного дачного хлама – быть может, стопки журналов «Здоровье» или коробки, набитые пожухшей прошлогодней хвоей. Дунаев хотел опустить бинокль на грудь и не смог. Бинокль словно бы прирос к глазам. Волной пошло горячечное возбуждение. Действительно, зараженное место! Информация Поручика явно не была «уткой». Трещинка! Трещинка ебучая! Она тряслась, как паутина на ветру, и вроде бы приближалась. Кажется, она стала жирнее. Внезапно Дунаев отчетливо увидел белые, мягкие, крошечные пальчики, просунувшиеся сквозь трещинку. Пальцы скользили, дергались – трещина превратилась в щель, и в эту щель пролезло нечто белое, слабое, похожее на сгусток манной каши. Вроде бы существо, но почти аморфное – зачатки ножек, мордочка без черт, с едва наметившимися щелочками глазок. Типичный эмбриончик. Однако самостоятельный. Повернувшись к парторгу спинкой, это недосущество возилось над чем-то. С удивлением парторг увидел, что в темноте окуляра, возле треснутой линзы, обозначился какой-то пульт с кнопками. Эмбрион что-то подладил, засветился зеленый технический огонек (одновременно усилился хвойный запах), затем эмбрион нажал на одну из кнопок, а точнее, на крошечный рычажок. Тут же две половинки линзы плавно разъехались в разные стороны, как разъезжается театральный занавес.

Перед парторгом снова открылась величественная панорама Долины – те же белые холмы, та же петляющая серебряная река, те же горы, та же полоска моря на горизонте. Однако теперь он отчетливо видел, что прямо посредине этой огромной чаши находится дом – единственная постройка в этом огромном пространстве. Он различил застекленные веранды, калитку. Над заснеженной крышей из трубы робко вился дымок. К запаху хвои добавился запах кофе. Сомнений быть не могло – это был запах свежесваренного кофе.

Что-то странно трогательное, уютное, что-то домашнее и родное было во всем этом. Эмбрион нажал на другой рычажок, и вокруг экранчика загорелась иллюминированная надпись:

«Добро пожаловать домой!»

В ту же секунду кто-то со смехом сильно толкнул парторга в спину. Дунаев совсем забыл, что стоит на лыжах на высоком обрыве – теперь ему пришлось об этом вспомнить. Лыжи заскользили вперед и вниз, все быстрее и быстрее. Ветер засвистел в ушах. Что-либо предпринимать было поздно – осталось только присесть, напружиниться и попытаться как можно мягче съехать с горы. Спуск был стремительным. Бинокль оставался по-прежнему на глазах, но изображение в нем заметалось, надвигаясь. Все застлала снежная пыль и ветер, обжигающий лицо. Ему удалось съехать почти виртуозно, однако в конце спуска он все-таки упал и увяз в снегу. Он услышал треск сломавшейся лыжи. Одна из палок вырвалась из рук, ударила его по плечу. Он лежал в сугробе.

Бинокль наконец-то отклеился от глаз и был теперь где-то рядом, в снегу. Одновременно отключились все виды «магического» зрения – да они были в сугробе ни к чему, все равно все лицо Дунаева было облеплено снегом.

Довольно долго Дунаев барахтался, запутавшись в своем несложном лыжном снаряжении. Наконец ему удалось отстегнуть лыжи. Он поднялся, стал отряхиваться. Сделав несколько шагов, понял, что отделался легко. Можно было переломать конечности, а то и свернуть себе шею. Склон, по которому он съехал на лыжах, был крут. Но, кроме нескольких ушибов, – ничего, цел. Подобрал бинокль – стекла облеплены снегом. Если эмбриончик еще там, ему должно быть темно. Не заглядывая в бинокль, Дунаев повесил его себе на шею. Неловко переступая по снегу лыжными ботинками и проваливаясь при каждом шаге чуть ли не по пояс, Дунаев решительно зашагал к центру Долины, где теперь безо всяких оптических спецэффектов виден был дом.

Глава 40. Дом

Он подходил с юго-востока. На веранде уже сидели. Мелко нарезанные стекла веранды, эти треугольнички, граненые овалы – все это было подернуто инеем, так что не разглядеть было сидящих за столом. Только сладко резало душу зеркальное серебро кофейника, посылая сигнальные лучи на вершину самой далекой из гор. Сигналы? Но о чем, какого рода? Военные сигналы о начале атаки? Шпионские сигналы о том, что получена ценная информация? Скорее уж сигналы, которые посылает любовник с помощью карманного зеркальца, забрасывая дрожащие пятна журчащего света на потолок своей возлюбленной, давая ей понять, что пришло время свидания.

– Ну, наконец-то! – донеслось с веранды (и смех, и звуки веселых пинков под столом). – Кто рискует пить остывший кофе, тот, должно быть, решился на приключение!

– Какая-то сука столкнула меня с горы! – весело крикнул румяный человек в белом маскхалате, подходя к крыльцу. – Я сломал лыжу и чудом не поломал ноги.

В ответ хлынуло заботливое причмокивание, смех, звяканье. Скрип родных ступенек крыльца, где каждое древесное волокно знакомо с детства. Они промерзшими стоят больше восьми месяцев в году. А летом под ними таинственное убежище африканских бушменов и тех существ, что разыскивают сокровища. На острове Флинта был скелет-указатель, и зеленая острая бесстыдная травка торчала между аккуратными ребрами.

Перильца. И тут неровные островки ледяной корки. А летом-то съезжали по ним, как по рельсам, играя в десант инопланетян.

Он входит. Семья. Много их здесь, и все – держатся за животики. Как бегемотики. Во время спиритических сеансов, что были в детстве, блюдце иногда начинало бешено вертеться на месте, не указывая ни на какую из букв. Не сразу мы поняли тогда, что это значит, а потом догадались – духи смеются. И здесь полно блюдец, но и без них довольно суеты. Хочется расспросить об играх, в которых не пришлось поиграть, и кофе действительно остывает. Серебряная сахарница. Потемневшие щипцы. Кусковой сахар. Сладко-горький вкус.

  • А снится нам трава, трава у дома,
  • Зеленая, зеленая трава…

Слова незнакомых песен рождаются в мозгу – свежие, хрустящие, прямо из будущего.

  • Ласточка, ласточка,
  • Ты передай привет
  • Этому мальчику
  • В его восемнадцать лет…

Наташа Королева! Девушка в насквозь мокром платье под летним дождем. Слегка сгибает ноги в коленях, приседает, немного приподнимает край короткого мокрого платья, чтобы лучше можно было увидеть и насладиться зрелищем ее увлажненных ног. Увидеть и насладиться! Увидеть и насладиться! Тот, кто не видит, – не наслаждается! Тот, кто не наслаждается, – не видит. А снится нам –

  • Трава меж белых ребер.
  • Зеленая, зеленая трава!

Они все проснулись не вовремя – прервав специально ради него долгую сладкую зимнюю спячку. Но не только ведь ради него – стоило прервать сладчайший сон ради того, чтобы увидеть, как сверкает иней на солнце и вся веранда будто алмаз с тысячью граней! А как было летом? Снова были купания с визгом в изумрудной воде. И снова поездка на остров. Найденные сокровища. Огромные рыбы. И снова поединок с Еще Более Мягкими, с Еще Более Белыми, с Наимягчайшими, с Белоснежнейшими… Каков исход столкновения?

Мы победили с помощью вибрирующих столбов. Они, как мыши, не выносят вибраций, эти вечные странники. Убрались к себе, на Полюс. На Полюс.

Интеллигенция на Севере не такая, как на Юге. Никто так не счастлив перед самоубийством, перед сном, как мы! Никого так не тянет в путь. Помнишь, Снифф, как у Тургенева Герасим едет топить щенка? Он вроде бы нем, этот Герасим. А новорожденный щенок спокойно идет ко дну, не боясь ни капельки смерти (капельки смерти, эти светлые капельки смерти), потому что смерть не страшна.

  • Смерть не страшна,
  • С ней не раз мы встречались в бою,
  • Вот и теперь
  • Надо мною она
  • Кружится.
  • Ты меня ждешь
  • И у детской кроватки не спишь,
  • И поэтому, знаю, со мной
  • Ничего не случится.

Детская кроватка. Пароходы, мячики, изображенные на простынях. Болотные кочки, усыпанные брусникой, на наволочках. С веранды коридорчик уводит в глубину дома.

Здесь темно, но не нужен свет – дорогу подскажет память. Сверкнули чьи-то осторожные глаза из-под большого буфета. Сундук с купальными шапочками. Кегля на полу. Небольшое сонное стадо велосипедов. Комнаты для гостей. Резервуар, наполненный хвойными иглами. Комната Гербариев. Комната Девочек. И дальше моя. По привычке вскрываю дверь отмычкой, хотя дверь не заперта.

  • Комната моя родная!
  • Ты меня ждешь
  • И у детской кроватки не спишь…

Упасть в прохладу этих детских фланелевых свежих укрытий, потянуться, свернуться калачиком. На тумбочке рядом бархатистый свет ночника описывает оранжевый полумесяц – подсвечены любимые цукаты в чугунном блюдце. Букетик свежих надснежников, вазочкой которому служит большая гильза из-под снаряда. Половинка кокосового ореха. Растрепанная книжка, зачитанная с детства, с гравированными иллюстрациями, неумело раскрашенными от руки цветными карандашами. И придвинутый вплотную к кроватке огромный ящик, наполненный свежими сосновыми иглами. Не глядя, зачерпнуть слабой ладошкой – полную горсть, отправить в рот, прожевать… Острый, целебный вкус. И в животике, где хранится душа, устанавливается вечный порядок.

  • Моя душа проста.
  • Соленый ветер
  • Морей и смольный дух сосны
  • Ее питал…

Смольный… смолы… Смоленск… с молитвой… засмолили-замолили… засмолили с молитвой… смолы… мумификация с молитвой… мумидефекация смолами… смола… стекает янтарной каплей… И снова он – родной, долгожданный центр мира – комнатка твоя, всегда ждущая тебя, именно тебя. Здравствуй, Дол. Здравствуй, Дом. Смерть не страшна. Больше не страшна.

Глава 41. Дол

«Меня перещелкнули!» – эта мысль вдруг подбросила Дунаева на кровати, как пружина. Он вскочил, осмотрелся. Небольшая спальня, по виду – явно детская. Вроде игрушки какие-то на ковре.

Была еще одна мысль – она предшествовала мысли о перещелкивании. Он поискал ее и нашел – во сне Дунаев подумал о Машеньке и вдруг осознал, что впервые он находится точно в таком же положении, как она. Она спит сладчайше в детской кроватке своей, подложив кулачок под щеку, рядом – ночник на тумбочке, на подушке – детский узор. И он так же спит сладчайше, в таком же точно свете такого же ночника.

«Превращаюсь в Матрешку», – остервенело предположил парторг – возможно, испугавшись этого, а может быть, возликовав.

Он вспомнил записку Поручика:

«Перещелкивай всех, кого увидишь в Долине, без всяких рассусоливаний».

«Эх, если б инструмент какой иметь в руках толковый – специально для перещелкивания, – вздохнул парторг. – А то, легко сказать – перещелкивай. А ЧЕМ перещелкивать-то? Меня самого уже перещелкнули. Ну и хуй с ним – все это байки, что если, мол, тебя перещелкивают, то пиздец. Ни хуя не пиздец. Знаю я уже эти штучки. В курсе. Один раз в Питере меня уже перещелкнули – и ничего, выжил. Даже подарок получил. Чего же теперь ссать? Тем более что здесь в принципе – охуительно. К тому же теперь у меня такая штука есть, перед которой все – навытяжку. Страшно уважают вот эту вот вещь, – он достал из кармана свой Трофей и продолжал рассуждать в стиле «обстановка по сноровке»: – Вот говорят: не используй, не трогай, дохнуть на него не смей. А хуй видели? Кому, блядь, этот подарок – вам или мне, ебаный в рот?! Моя вещь, а значит, не хуй пиздеть про нее. Что хочу, то и делаю с ней». – И он залихватски щелкнул себя по ляжке серой веревкой, как заправский дрессировщик, щелкающий бичом среди загипнотизированных зверей.

Почувствовав себя уверенно, он тихо вышел из спальни.

Глава 42. Бинокль и Монокль

Тем же представителям первой команды, у кого и сейчас дела в полном порядке, можно, не опасаясь подвохов, на время оставить работу и отправиться в отпуск. Отдых будет великолепным. Перед вами буквально разверзнется море любви.

из гороскопа

Юрген фон Кранах, молодой офицер СС, летел в самолете над Россией.

Большие пространства, новые территории, недавно присоединенные к Рейху, расстилались внизу под крылом самолета. Поля, леса. Новый Свет. Европейская Америка. Загадочный Остмарк.

Юргену было двадцать девять лет. Он родился в Восточной Пруссии в поместье отца. В детстве ему приходилось жить и в Санкт-Петербурге, в доме деда, который был генералом русской службы, и в горах Швейцарии, где мать его лечила астму. Но возвращались неизменно в «родовое гнездо».

Он рос мечтательным, был способным к языкам, читал все подряд: русские и французские романы, немецкие стихи, английские детективы. В 16 лет он сбежал из «родового гнезда» – сначала в Марбург, вроде бы учиться философии. Буршеская жизнь и лекции – все это пришлось ему по душе, но городок был мал, и молодому человеку стало душновато. Как-то, находясь под воздействием хорошего белого вина, не попрощавшись с квартирной хозяйкой, он укатил в Берлин. Он привык скрывать свой возраст, всегда прибавлял несколько лет, когда его об этом спрашивали. Берлин он полюбил сразу и страстно, так же как позднее Париж. Вскоре услужливо подкатило и наследство. Он был, в общем, красавчик, не испытывал нужды в деньгах и жил весело. Чтобы казаться немного старше, носил монокль (хотя видел отлично) и тонкие, холеные усики. Это соответствовало его облику хлыща, светского бездельника. У него было все – любовницы, верховая езда, коллекция стеков, друзья. Нередко ему задавали вопрос, не является ли он потомком великого художника. Нет, он не был родственником великого художника. Белые, немного искривленные тела и курносые лица девушек, изображенные на темном, почти черном, фоне, казались ему непривлекательными, даже отталкивающими. Он любил румяные, живые девичьи лица, темные, горящие весельем женские глаза, вечно улыбающиеся губы. Он любил француженок, а иногда – испанок. Ему нравилась живопись Ренуара, и он считал, что художники-немцы, его соотечественники, все эти Либерманы и Штуки, все это, мягко говоря, оставляет желать и вообще попахивает мертвечиной. Итак, он не был чересчур патриотом. И, как берлинское небо в мае, сладострастно и весело струились над ним двадцатые годы. Но быстро промелькнул их остаток, этот усыпанный блестящей сольцой хвостик, и нагрянули тридцатые. Заранее не хотелось идти в армию, а война была на носу. К тому же подтаивали деньги, даже не на что было купить новые перчатки. Юрген вступил в нацистскую партию и вроде бы, под влиянием друзей и родных, решил взяться наконец-то за ум и сделать карьеру в СС.

Сначала ему не нравилось, было скучно, и шаловливая мыслишка: «А не сбежать ли в Америку?» – иногда посещала его. Он был, конечно, романтик, и грезились ему какие-то безграничные просторы, безлюдные новые земли, одиночество, красный загар и девушки-индианки, пахнущие костром… Подальше, подальше от унылых казенных коридоров, от отчетов, от сейфов, от печатей, от аромата канцелярской штемпельной краски!

Но постепенно он увлекся; как говорят в Советском Союзе, «втянулся в работу».

Он обнаружил, что его новая деятельность (а он работал в системе контрразведки) связана с игрой ума, с аналитическими способностями, с концентрацией внимания. Это ему понравилось. Мир интеллекта, почти позабытый со времен Марбурга, снова развернулся перед ним, сверкая своими трубчатыми огнями, как полярное сияние. Его мозг, как выяснилось, не ослабел за годы праздности и волокитства. Та же превосходная память, та же проницательность и смелость сопоставлений – весь этот набор, которым он иногда приятно поражал профессоров. Но теперь он имел дело уже не с отвлеченными философскими конструкциями, а с реальными людьми и обстоятельствами. И все указывало на то, что его способности весьма успешно развиваются на этом практическом поприще. «Да, да, Юрген, – то ли с легкой грустью, то ли со смущенной радостью говорил он себе. – Вам, милый мой, несомненно идет роль канцелярского сыщика».

Чтобы развлечь себя, он изучал криминалистику, практиковался в языках, в тибетской медицине – во всем, что казалось ему связанным с его работой. Ему не очень нравился оккультизм, столь популярный среди его коллег, он предпочитал театр; со временем, реагируя на рутину службы, он стал театроманом. С театром связаны были и его любовные приключения, но теперь он уже не был так беспечен, как в юности.

Подобно многим людям, успешным в любви, он больше ценил карьеру, для которой необходимо было обладать хотя бы внешним подобием моральной чистоты и безупречности. Имея «связи, порочащие его», он умело скрывал их, что приправляло жизнь веселым привкусом риска.

Желая «окунуться с головой в русский язык», он взял с собой в Россию второй том «Войны и мира» – неплохое берлинское издание в переплете песочного цвета. К тому же во втором томе затронута была тема русских партизанских отрядов – эта тема с недавних пор интересовала его с профессиональной точки зрения.

Русские ему вообще нравились. Он помнил помпезный военный дух дедовского дома. Если бы не большевики, он, как и его предки, мог бы сражаться сейчас на стороне русских – но, к несчастью, в России воцарился необразованный коммунизм.

В Берлине у него была связь с одной женщиной, ее губы всегда пахли табаком и ликером. Она была русская, из полубогемной среды. «Moj forforovij malchik», – говорила она Юргену.

Двое офицеров встречали Юргена на военном аэродроме под Витебском. Одному из них предстояло стать его помощником.

Его реальное звание и принадлежность к СС здесь не следовало особенно афишировать, он был офицером, якобы прикомандированным к Управлению военной почты, прибывшим в Россию для усовершенствования почтового сообщения. На самом деле ему предстояло изучить на месте вопрос о нескольких партизанских группах, доставлявших в последнее время некоторые неприятности тылам вермахта. В первую очередь руководство хотело знать, находятся ли эти группы в ведении московского НКВД или же действуют самостоятельно.

Короткий список, полученный им в Берлине, состоял всего из четырех пунктов, причем все они были закодированы в «почтовом» духе. Последний пункт был подчеркнут. Этот пункт четвертый – «мягкие бандероли» – означал группу Яснова. Именно на нее и должно было быть направлено основное внимание Кранаха.

Управление военной почты, куда командировали Кранаха, в это время размещалось в Могилеве. Название города неприятно поразило Юргена, да и сам город производил тягостное впечатление своей военной расхристанностью. Впрочем, ему отвели для жизни отдельный домик, довольно опрятный.

В Берлине у него было две униформы – черная и оливковая. Он предпочитал оливковую, считая черную немного смешной. В Россию он приехал в простенькой серой униформе и в такой же шинели с черным воротником. Шинель и униформа были специально подобраны немного поношенными. Он называл себя теперь «почтальонским майором», внутренне усмехаясь над наивностью своего начальства, придумавшего этот маскарад. Мышиная шинель с коротковатыми рукавами странно контрастировала с его походкой, с его стеком, с его моноклем. Монокль, впрочем, с самого начала службы вызывал нарекания.

– Юрген, вы же не армейский генерал, – сказали ему. – В нашем ведомстве работают скромные люди.

В ответ он сбрил свои изящные усики, но с моноклем не разлучился – так хранят лепесток, упавший на страничку неоконченного письма в последний день молодости.

Большую часть времени он теперь проводил в Управлении полевой полиции и в специальном отделе СС по борьбе с партизанскими формированиями – просматривал кипы бумаг, делал выписки, внимательно читал стенограммы допросов. Сам допросил несколько человек. Но этого было недостаточно – чертовски недостаточно! Везде в делах, посвященных пленным партизанам, он с раздражением наталкивался на краткие пометки: «Повешен», «Расстрелян по приказанию такого-то» и тому подобное. Как-то раз он даже устроил скандал в полицейском Управлении, стучал стеком по столу, выкрикивая:

– Расстрелян! Повешен! Расстрелян! Повешен! Все нити оборваны! Как прикажете с этим работать?!

Отчасти он воображал себя в эти минуты Шерлоком Холмсом, распекающим тупиц из Скотленд-Ярда, которые неуклюже затоптали все хрупкие следы истины – хрупкие, как испарина на стекле парника. «Скотленд-ярдовские» смотрели на него устало и равнодушно. Да и гнев его был неискренен. Он понимал, что их работа ужасна, что психологические нагрузки чудовищны. Многие в полевой полиции тяжело пили. Им приходилось совершать слишком много жестокостей по отношению к людям безоружным. Один коллега – крепкий, голубоглазый Понтер Хениг – жаловался, что ежедневно ему приходится расстреливать от пяти до тридцати человек, включая стариков, женщин и детей. Это давалось ему нелегко – от него постоянно пахло водкой. Фон Кранах посоветовал ему пить липовый отвар и научил йоговским дыхательным упражнениям. Сам он после начала войны не выпил ни капли алкоголя, бросил курить, каждое утро обливался холодной водой.

Он распорядился, чтобы все пленные партизаны немедленно доставлялись к нему на допрос. Он требовал, чтобы к ним не притрагивались заплечных дел мастера, которых он обзывал агентами НКВД. Он также приказал доставить ему дела всех бывших партизан, находящихся в лагерях для военнопленных.

Каждый вечер он сидел над картой, отмечая на ней места тех или иных партизанских акций, крупных и мелких диверсий. Остро отточенные цветные карандаши были разложены перед ним: он соединял разноцветными линиями точки на карте, высчитывая предполагаемые маршруты, места стоянок, лесные убежища, деревни, «подкармливающие» бандитов.

Он работал напряженно и эффективно. За две недели он отослал в Берлин три рапорта с подробными выкладками относительно нескольких партизанских отрядов. Два, по его мнению, не представляли собой серьезной опасности, это была «крестьянская самодеятельность». Третий, как свидетельствовали специалисты, работавшие на радиоперехвате, руководился из Москвы – его следовало ликвидировать в кратчайшие сроки. Но пункт четвертый – подчеркнутый жирной чернильной чертой в берлинском списке – пункт четвертый оставался непроясненным.

Страницы: «« ... 678910111213 »»

Читать бесплатно другие книги:

Невероятная история проповедника и его юного ученика, мальчика-саама Юсси. Лето 1852-го, глухая дере...
«Искусство сновидения» – книга прорыв, книга откровение. В ней – полное учение дона Хуана о методе о...
Если тебя призвали в другой мир и заявили, что ты избранная, не спеши радоваться и надеяться на заве...
Что может быть общего у Гоши, двадцатичетырехлетнего девственника-программиста, и у его новоиспеченн...
Данное пособие предназначено для сотрудников продающих и клининговых компаний, а также других лиц, п...
Книга Рэя Ольденбурга рассказывает о жизни и смерти общественных пространств в американских городах....