Пять жизней. Нерассказанные истории женщин, убитых Джеком-потрошителем Рубенхолд Хэлли

Трагедия унесла жизни более 650 человек и стала самым крупным в истории кораблекрушением на Темзе. Количество выживших так и не было подтверждено: по разным оценкам, их число составило от 69 до 170 человек. Тех, кто остался в живых, ждало страшное испытание – опознание мертвых, чьи тела ежедневно вылавливали из глубин реки-убийцы. Вечером 3 сентября погибли целые семьи, осиротели дети, овдовели жены и мужья, а некоторым людям оставалось лишь беспомощно смотреть, как тонут их близкие.

Гибель «Принцессы Алисы» глубоко потрясла лондонцев. Доки Ист-Энда гудели от слухов об этой трагедии. Многие наблюдали за случившимся воочию, видели тела, обломки, с ужасом внимали рассказам очевидцев. Поскольку среди погибших было много жителей Ширнесса, новость о катастрофе, вероятно, стала шоком для братьев Страйд, живших в Попларе и Лаймхаусе. Они с тревогой просматривали списки жертв, число которых росло день ото дня, выискивая имена родных, друзей, соседей. Наверняка и Элизабет следила за происходившим, пораженная масштабом катастрофы, которую обсуждали окружающие и мусолили все газеты.

На момент крушения «Принцессы Алисы» в жизни Элизабет царила полная неразбериха. После закрытия второй кофейни отношения в семье разладились. Финансовые тяготы и прочие причины, в том числе неспособность Элизабет родить, обострили обстановку в доме Страйдов. Скорее всего, кто-то из супругов пристрастился к алкоголю.

По всей видимости, в марте 1877 года, после восьми лет брака, Элизабет ушла от Джона. Они могли расстаться на время, но податься ей было некуда. Не желая обращаться в работный дом, Элизабет решила попытать удачу на улице. Двадцать четвертого марта полиция задержала ее за бродяжничество, после чего ее отправили в работный дом – вероятно, она попрошайничала или ночевала на улице. И хотя вскоре Страйды помирились, разногласия и сложности в отношениях никуда не делись. Два года спустя, когда Джон заболел, Элизабет обратилась за помощью в Шведскую церковь. В 1880 году ее имя появляется в регистрационных книгах работных домов Степни-Юнион (в феврале) и Хэкни-Юнион (в апреле). Рядом с именем Элизабет стоит приписка «нуждающаяся»[199].

Наверное, именно в этот период, а возможно, и раньше – еще в сентябре 1878 года – Элизабет придумала весьма оригинальный способ добыть денег. Если Джон неспособен содержать семью, решила она, придется проявить смекалку. На исходе осени 1878 года ужасные истории жертв крушения «Принцессы Алисы» разжалобили сочувствовавших граждан, и начался сбор средств на благотворительность. В газетах то и дело появлялись сообщения о великодушных лондонцах, собравших более 38 246 фунтов в поддержку пострадавших[200]. Жертвы катастрофы, выжившие и их семьи могли подать заявки на получение компенсации, и, воспользовавшись случаем, Элизабет придумала печальную историю. Справедливости ради, не ей одной тогда пришла в голову такая мысль. Так, 29 сентября двадцатиоднолетнюю Элизабет Вуд приговорили к месячному тюремному заключению за мошенничество: она обманула хозяина кофейни из Вулиджа, сообщив ему, что выжила после крушения, но якобы потеряла всю свою семью[201]. Фонд помощи пострадавшим в крушении «Принцессы Алисы» отверг пятьдесят пять прошений, посчитав их «беспочвенными». Поскольку имени Элизабет Страйд не было в списке пострадавших, она не смогла бы получить помощь от фонда, указав свое настоящее имя. Скорее всего, она обращалась за помощью не в фонд, а напрямую к сердобольным людям.

Ее история – тщательно сконструированная, продуманная в мельчайших деталях и чрезвычайно драматичная – не оставила бы равнодушным ни одного слушателя. По ее словам, в день катастрофы она находилась на борту «Принцессы Алисы» с Джоном и двумя из девяти своих детей. Джон якобы работал на пароходе, и в тот день она и дети сопровождали его. Когда произошло столкновение, они оказались на разных половинах: Джон пытался спасти детей, но его и малышей утянуло под воду, и они утонули. Элизабет ухватилась за обрушившуюся дымовую трубу «Принцессы Алисы», потом увидела, что с борта «Замка Байвелл» сбросили канат, и уцепилась за него. Когда она взбиралась по канату, мужчина, поднимавшийся перед ней, случайно ударил ей в лицо ногой и повредил ей нёбо. Эту историю чудесного спасения она и рассказывала своим слушателям. Жизнь вдовы оказалась тяжелой. У нее осталось семеро детей, которых она не могла прокормить, и их поместили в приют Шведской церкви в Южном Лондоне. Ей некуда было податься; в конце концов ее приютил друг мужа, но она по-прежнему отчаянно нуждалась в деньгах.

Видимо, Элизабет сплела эту историю из обрывков других, где-то и от кого-то услышанных, или целиком пересказала жизнь кого-то из своих знакомых. Девяти детей у нее не было, а если и были, то ни один из них не появился на свет живым – и в этом заключалась ее истинная трагедия. Возможно, у Элизабет было девять неудачных беременностей, а возможно, она выбрала эту цифру, потому что в семье Джона было девять братьев и сестер. Как бы то ни было, в последующие годы Элизабет повторяла эту историю, выдавая ее за правду. И это стало одной из первых ее попыток переписать свою жизнь и создать новый, измененный образ самой себя. С помощью этого вымысла она также пыталась дистанцироваться от мужа: когда они на время расставались, она говорила окружающим, что он мертв.

В апреле 1881 года супруги вновь помирились, однако всего на пару месяцев. Судя по переписи населения за тот год, жизненные условия Страйдов существенно ухудшились. Если прежде они занимали несколько комнат над кофейней, то теперь приходилось довольствоваться лишь одной комнатой в доме на Ашер-роуд в районе Боу. В декабре Джон и Элизабет решили разойтись окончательно. Подобно Уильяму Николсу и Джону Чэпмену, Джон Страйд, вероятно, согласился выплачивать супруге небольшое содержание, тем самым формально узаконив их расставание. Именно тогда Элизабет поселилась в Уайтчепеле: сперва на Брик-лейн, а затем, по возвращении из лазарета работного дома, куда она попала с бронхитом, в доме № 32 по Флауэр-энд-Дин-стрит. В ночлежке, расположенной по этому адресу, Элизабет более-менее постоянно жила следующие шесть лет.

По словам писателя Говарда Голдсмида, «Флауридин-стрит» – так ее называли местные – «могла считаться “цветочной улицей” лишь по названию[202]», а на деле являла собой «одну из худших трущоб Ист-Энда», где витали «отвратительные» испарения, а взору представлялись «неприятные» картины[203]. Журналист из агентства «Ассошиэйтед пресс», посетивший эту улицу в 1888 году, описывал ее не столь мрачно и даже утверждал, что «для Ист-Энда» она выглядела «довольно-таки прилично». Вот что он писал:

По одной стороне улицы тянется ряд современных зданий, предназначенных для семей ремесленников; они населены почти исключительно евреями из среднего класса. А вот напротив них стоят дома с куда более сомнительной репутацией: кирпичные, почерневшие от времени, с грязными дверьми и окнами, выдающими чрезвычайную бедность их обитателей[204].

В статье говорилось, что все здания, находившиеся на запущенной стороне улицы, являлись зарегистрированными ночлежками, а в доме № 32 могли одновременно проживать до ста человек. Голдсмид пишет, что ночлежки кишели паразитами и были «переполнены сверх всякого приличия»; в них была «очень плохая вентиляция… царило зловоние и антисанитария». Но журналист из «Ассошиэйтед пресс» отмечает, что ночлежка в доме № 32 изнутри «выглядела на удивление уютной». Если это правда, неудивительно, что Элизабет предпочитала именно эту ночлежку и в течение многих лет постоянно туда возвращалась.

В период проживания на Флауэр-энд-Дин-стрит Элизабет работала поденщицей. Поденщицы занимали «низшую ступень в иерархии домашней прислуги – даже ниже, чем служанки-на-все-руки». Семьи, которые не могли позволить себе держать постоянную служанку, как правило, нанимали поденщиц – от случая к случаю, на несколько часов. Обычно поденщицами работали женщины более старшего, чем служанки и горничные, возраста – «от сорока до шестидесяти лет». Поденщицы жили крайне бедно, о чем свидетельствовал их внешний вид: «грязный чепец, поношенная шляпа… платье с подоткнутым подолом и голые красные руки»[205]. Элизабет получала за работу два шиллинга и еду: чай с тостом, остатки семейного обеда и даже немного сахара.

В Ист-Энде было много евреев: от Хай-стрит в Уайтчепеле до Хэнбери-стрит тянулся целый квартал, населенный преимущественно евреями. В Шаббат, еврейскую субботу, они нанимали поденщиц, чтобы те помогали по хозяйству. Согласно религиозному обычаю, евреям запрещено выполнять любую работу с захода солнца в пятницу до захода солнца в субботу: поденщицу нанимали разжигать камины, включать газовые лампы, готовить и подавать пищу. Большинство семей, спасаясь от гонений, недавно эмигрировали из России, Пруссии и Украины и не говорили по-английски, но Элизабет научилась объясняться на идише. Возможно, она немного знала этот язык еще со времен жизни в Гётеборге: в рабочем районе Хага, где она некоторое время жила, также проживало много евреев[206]. Работа в еврейских семьях могла привлекать Элизабет тем, что ее хозяева, как и она сама, были чужаками, а следовательно, предпочитали не распространяться о прошлом и не задавали лишних вопросов.

Теперь Элизабет жила вдали от Джона, Вест-Энда и Поплара. Она могла снова стать кем-то другим – кем угодно. Со временем она поняла, что менять идентичность так же легко, как переезжать. В Уайтчепеле она стала вдовой и жертвой кораблекрушения. До этого она была фермерской дочерью, затем служанкой; потом любовницей и падшей женщиной; после проституткой и спасенной Магдалиной. Она побывала эмигранткой, любовницей богатого мужчины и женой бедного плотника, хозяйкой кофейни и нищенкой из работного дома. Она была шведкой, но достаточно хорошо говорила по-английски, чтобы вводить людей в заблуждение. Иногда она притворялась ирландкой и представлялась именем Энни Фитцджеральд. Элизабет даже выдавала себя за сестру одной женщины.

В 1883 году Элизабет волею судеб познакомилась с портнихой Мэри Малкольм. Та провела долгие годы, склонившись над шитьем, что, вероятно, сказалось на ее зрении. Она любила выпить, что также сыграло на руку Элизабет. Однажды на улице или в пабе Мэри Малкольм увидела Элизабет и приняла ее за свою сестру, Элизабет Уоттс, с которой давно не общалась. Видимо, Мэри окликнула «сестру» по имени, и Элизабет отозвалась. Элизабет решила не разубеждать обознавшуюся женщину и извлечь выгоду из нового знакомства.

Судя по рассказу портнихи, у нее в голове смешались две истории: подробности жизни ее сестры и рассказ Элизабет Страйд о ее недавнем прошлом. По словам Мэри Малкольм, у ее сестры было прозвище Долговязая Лиз, и она жила с мужчиной, хозяином кофейни в Попларе. Мэри также утверждала, что муж Элизабет погиб в кораблекрушении, хотя всех обстоятельств случившегося не помнила. Оказалось, что второй муж Элизабет Уоттс действительно погиб в кораблекрушении у берегов острова Святого Павла, но этот факт смешался с рассказами Элизабет Страйд о катастрофе «Принцессы Алисы». Сестра Мэри Малкольм вела беспокойную жизнь, дважды была замужем и некоторое время провела в сумасшедшем доме. Вот почему портниха приняла за нее оборванку, которую встретила на улице[207].

Мэри утверждала, что главной проблемой ее «сестры» было пьянство. Та всегда нуждалась в деньгах, и Мэри «сомневалась», что «сестра» зарабатывает на жизнь честным путем. Но родственные чувства обязывали ее помогать «сестре». В течение пяти лет как минимум раз в неделю женщины встречались на углу Чансери-лейн. Каждую субботу в четыре часа дня миссис Малкольм вручала Элизабет Страйд два шиллинга. Иногда Мэри давала «сестре» и одежду. Если у портнихи и были сомнения насчет Элизабет, она никому их не раскрывала. Однако все пять лет, что они с Элизабет поддерживали связь, Мэри старалась не подпускать ее слишком близко. Миссис Малкольм никогда не приглашала «сестру» к себе домой и утверждала, что «всегда желала поскорее избавиться от ее общества». Когда Малкольм спросили, знал ли ее муж или кто-либо еще о встречах с «сестрой», она ответила: «Нет, я никому ничего не говорила. Мне было очень стыдно»[208].

Возможно, Мэри испытывала стыд потому, что, невзирая на свои сомнения, она продолжала поддерживать отношения с Элизабет. Не приглядываясь слишком пристально, она продолжала обманываться, а Элизабет успешно скрывала от нее свои истинные обстоятельства.

В октябре 1884 года Элизабет получила известие о том, что Джон, здоровье которого уже давно ухудшалось, находится в больнице Степни. Там он и умер от болезни сердца в возрасте шестидесяти трех лет. Джона похоронили 30 октября, и в течение нескольких следующих недель жизнь Элизабет резко покатилась по наклонной.

Стоит ли удивляться, что 13 ноября ее арестовали за проституцию на Коммерческой улице[209]. Ей также предъявили обвинения в пьянстве и хулиганском поведении, что свидетельствует о ее невыносимой душевной боли. Вполне естественно, что желание заглушить тоску и злость на несправедливый мир овладели ею. По наблюдениям Фредерика Меррика, капеллана тюрьмы Миллбанк, большинство арестанток «презирали» занятия проституцией на улице и «лишь алкогольное опьянение могло притупить их отвращение к этому [занятию]»[210]. Судья приговорил Элизабет к семи дням тяжелых общественных работ. Судя по всему, ее больше не арестовывали за проституцию – по крайней мере, записи о других арестах отсутствуют.

После смерти Джона Элизабет познакомилась с портовым рабочим Майклом Кидни и начала с ним сожительствовать. Кидни занимался погрузкой и разгрузкой судов, а также состоял в армейском резерве. Ему было немного за тридцать, а значит, новая возлюбленная была на несколько лет старше его, но он, видимо, считал Элизабет своей ровесницей, так как выглядела она моложе своих лет. Считается, что они встретились на Коммерческой улице, хотя неизвестно, произошло ли это случайно или же Элизабет зазвала Кидни как клиента. Вскоре у них завязались отношения, и они поселились в дешевых меблированных комнатах – сначала на Девоншир-стрит, а затем на соседней Фэшн-стрит. Кидни, как и Элизабет, любил выпить, в подпитии вел себя так же буйно, как и она, и был склонен к насилию. В январе и июне 1887 года Элизабет подавала жалобы в полицию по поводу жестокого обращения со стороны сожителя, но, как и многие женщины, подвергающиеся насилию со стороны партнеров, впоследствии отозвала свои заявления[211]. Однако Элизабет нельзя было назвать пассивной жертвой. По словам Кидни, за три года их совместной жизни она дважды от него уходила и отсутствовала «в общей сложности пять месяцев». «Но я за ней не бегал, она всегда сама возвращалась, – хвастался он, – потому что я нравился ей больше остальных»[212]. Уходя от Кидни, Элизабет возвращалась в знакомую ночлежку в доме № 32 по Флауэр-энд-Дин-стрит. У них с Кидни были сложные отношения. Причиной расставания стали не только пьянство Элизабет и жестокость Кидни, но и неверность обоих партнеров. В конце их совместной жизни Кидни заразился сифилисом: в 1889 году он проходил курс лечения в Уайтчепельском лазарете. Однако Кидни не мог заразиться от Элизабет, поскольку на тот момент она уже не являлась переносчиком заболевания.

Любопытно, что Мэри Малкольм даже не подозревала о бурной личной жизни Элизабет, хотя они были знакомы несколько лет. По словам миссис Малкольм, она не догадывалась, что у Элизабет был мужчина, и знала лишь то, что ее «сестра» живет в ночлежке «где-то в Ист-Энде, на улице, где селятся портные и евреи». Однако ей было известно об алкоголизме Элизабет, а также о том, что «сестра» представала перед магистратским судом и «сидела в каталажке» за пьянство[213].

Примерно с 1886 года и до самой смерти в поведении Элизабет прослеживаются существенные перемены. Ее часто арестовывают за пьяное буйство и сквернословие. К концу лета 1888 года ее арестовывали не менее четырех раз, и это всего за три месяца. Отчасти такое поведение можно объяснить алкоголизмом, но, по-видимому, имелась еще одна причина. Элизабет болела сифилисом уже более двадцати лет, и, вероятно, болезнь вошла в финальную, третичную фазу.

Нейросифилис, или церебральный сифилис, как болезнь называли в конце девятнадцатого века, может проявляться по-разному. На этой стадии болезнь атакует мозг и нервную систему. Французский врач Альфред Фурнье, изучавший развитие заболевания, установил, что первым симптомом третичной фазы становятся «эпилептические припадки». Кстати, на дознании коронера Мэри Малкольм заявила, что незадолго до смерти у Элизабет начались припадки. Миссис Малкольм не подозревала, что у «сестры» эпилепсия, и потому пришла в крайнюю растерянность[214]. Судя по всему, припадки были настолько тяжелыми, что полиция несколько раз даже снимала с Элизабет обвинения в различных мелких правонарушениях. Если бы Элизабет страдала от тяжелой эпилепсии всю жизнь, ей бы не удалось так долго проработать домашней прислугой. Майкл Кидни и другие ее знакомые непременно упомянули бы об этом на дознании. Также маловероятно, что Элизабет притворялась. Обмануть полицию и магистратских судей было не так-то просто: они знали все уловки обвиняемых, стремившихся избежать тюремного заключения.

Помимо припадков нейросифилис может вызывать паралич и симптомы, аналогичные проявлениям деменции. Ухудшается память, развиваются галлюцинации и бред. Больной может вести себя странно, даже иррационально, неподобающе, буйно. Если у Элизабет действительно начался нейросифилис, окружающие могли списывать его проявления на пьянство: алкогольное опьянение легче всего объясняло и повышенную склонность к насилию, и сквернословие. Но, возможно, именно из-за болезни Элизабет стала больше пить, пытаясь справиться с болью и ощущением потерянности.

Была ли болезнь тому причиной или нет, но все то время, что Элизабет прожила в Уайтчепеле, она вела скрытную жизнь и постоянно обманывала окружающих. Она продолжала притворяться сестрой Мэри Малкольм и настаивала, что является жертвой крушения «Принцессы Алисы». Ее успешные аферы, должно быть, внушили ей мысль о том, что люди очень доверчивы и наивны. Подобно всем опытным мошенникам, она научилась использовать это слабое место человеческой натуры для получения финансовой выгоды. На дознании коронера миссис Малкольм упомянула, что Элизабет жаловалась на «деформацию правой стопы» в результате «несчастного случая»: якобы три года назад ее нога «попала в станок». Элизабет говорила Мэри, что надеется «получить денежную компенсацию», но миссис Малкольм не знала, «получила она деньги или нет»[215]. Однако когда миссис Малкольм предъявили тело Элизабет, она не заметила никакой деформации и не смогла объяснить таинственного исчезновения увечья. Мэри Малкольм рассказала еще об одном странном случае. По ее словам, однажды Элизабет бросила на пороге ее дома младенца, девочку. «Мне пришлось оставить ее у себя, а потом она ее забрала», – сообщила миссис Малкольм. Мэри решила, что это ребенок Элизабет, которого та родила от полицейского[216]. Когда об этом расспросили Майкла Кидни, тот пришел в полное недоумение. «У нее никогда не было от меня детей, и я не слышал, чтобы она рожала от полицейского», – заявил он[217]. Скорее всего, это был не ее ребенок: Элизабет могла «одолжить» его на время у знакомых или на «детской ферме»[218], использовать для попрошайничества. Попрошайки часто прибегали к подобной уловке: кричащий, голодный младенец на руках «матери» призван был разжалобить прохожих и заставить их раскошелиться. Позже Элизабет вернулась за ребенком. Когда же Мэри справилась о малыше, Элизабет солгала, что отвезла девочку в Бат и оставила в семье своего первого мужа[219].

Кроме Мэри Малкольм еще одним человеком, водившим долгое знакомство с Элизабет, была Кэтрин Лейн, жена рабочего. По словам Лейн, они с Элизабет познакомились, когда Страйд впервые поселилась в доме № 32 на Флауэр-энд-Дин-стрит, примерно в 1881–1882 годах. В тот период они с Элизабет виделись почти ежедневно. Поскольку ночлежка была единственным местом, которое Элизабет могла с натяжкой назвать постоянным «домом», она часто наведывалась туда, даже когда жила с Майклом Кидни. При этом удивительно, как мало, в сущности, знали о ее жизни и Кэтрин Лейн, и администраторша ночлежки Элизабет Таннер, учитывая, что общались они довольно часто. Они не знали ни ее фамилии, ни возраста. Майкл Кидни считал, что ей немного за тридцать, а Энн Миллз, своей соседке по ночлежке, Элизабет сказала, что ей «больше пятидесяти»[220]. Никто не догадывался, где она родилась. Элизабет так хорошо научилась говорить по-английски, что некоторые ее знакомые даже не подозревали о том, что она шведка. Помимо вранья о «Принцессе Алисе» она солгала своим друзьям, что родом из Стокгольма. Лишь Свен Олссон, клерк Шведской церкви, к которому Элизабет регулярно обращалась за благотворительным пособием, имел верное представление о ее прошлом из записей в церковных регистрационных книгах. Увы, за все время, что Элизабет прожила в Уайтчепеле, у нее так и не завязалась крепкая дружба ни с кем из знакомых: она держала на расстоянии даже тех, кто полагал, что знает ее хорошо.

В конце сентября 1888 года Элизабет в очередной раз вернулась в дом № 32 по Флауэр-энд-Дин-стрит после того, как у них с Майклом Кидни, по словам Кэтрин Лейн, произошла «перепалка». Элизабет уходила от Кидни уже не в первый раз; ей было не привыкать. Она собрала вещи, поговорила с соседкой, «миссис Смит», и оставила ей на хранение сборник псалмов на шведском[221]. В ночлежках старались не оставлять ценных вещей, и дом № 32 по Флауэр-энд-Дин-стрит ничем не отличался от других ночлежек в этом отношении. Общественный реформатор Томас Барнардо утверждает, что 26 сентября видел Элизабет Страйд на общей кухне ночлежки: она сидела в женской компании. Барнардо выступал за улучшение условий жизни детей и пришел поговорить с местными женщинами о том, как им живется с детьми в ночлежках и что можно сделать, чтобы повысить качество их жизни. Но обитательницам ночлежки гораздо больше хотелось обсуждать убийства в Уайтчепеле, которые «напугали их не на шутку». В какой-то момент «одна несчастная, вероятно пьяная, озлобленно воскликнула: все мы обречены, никому нет дела, что с нами станется! Следующей убьют кого-то из нас! Если бы нам хоть кто-нибудь помог еще много лет назад, мы бы никогда не оказались здесь!»[222] Впоследствии Барнардо предположил, что именно Элизабет Страйд произнесла эти слова, но, по правде говоря, таких Элизабет Страйд был целый Уайтчепел: любая женщина могла оказаться на ее месте, и она говорила за всех. Элизабет стала безымянной бродяжкой, ее историю можно было стереть, изменить, и никто ничего бы не заметил, настолько безразлична она была всему миру, настолько никому не было дела до того, что с ней случится. Она использовала эту анонимность как оружие выживания, покуда могла.

Двадцать девятое сентября для Элизабет ничем не отличалось от других дней. В тот день в дом № 32 по Флауэр-энд-Дин-стрит пришли маляры белить стены. После того как работа была закончена, Элизабет и Энн Миллз убирались в комнатах. За это Элизабет Таннер заплатила им по шесть пенсов. Затем Элизабет пошла в паб «Голова королевы» на Коммерческой улице пропустить рюмочку, где снова встретилась с Элизабет Таннер. При этом Таннер заметила, что Элизабет отправилась в паб «без шляпки и плаща». Впоследствии читатели газет обратили на эту деталь самое пристальное внимание[223]. В трущобах проститутки, искавшие клиентов, часто «открывали фигуру», не надевая лишней одежды. При этом женщины, торговавшие собой, нередко одевались «броско», и даже самые бедные носили шляпы с перьями и прочими украшениями. Если Элизабет отправилась в «Голову королевы» в поисках клиента, ее попытки не увенчались успехом, и около половины седьмого они с Таннер вернулись в ночлежку. Примерно в это же время она, должно быть, вручила администраторше деньги за ночлег.

В газетных репортажах о последних перемещениях Полли Николс и Энни Чэпмен множество несоответствий и противоречий. То же самое можно сказать о хронике последних часов жизни Элизабет Страйд. Некоторые издания – например, «Вестерн дейли пресс» – подтверждают, что Элизабет Таннер получила от Страйд оплату за ночлег, но в «Дейли телеграф» написано прямо противоположное. Если Страйд заплатила за койку, то явно намеревалась вернуться в ночлежку той ночью. Планируя отлучиться на несколько часов, Элизабет попросила Кэтрин Лейн присмотреть за отрезом зеленого бархата, который где-то раздобыла – видимо, чтобы впоследствии заложить. Наконец, прежде чем уйти, она прихорошилась и одолжила щетку, чтобы счистить грязь со своего единственного платья.

Куда и с кем отправилась Элизабет? Пожалуй, это одна из самых непостижимых загадок, окружающих смерти пяти канонических жертв. Поскольку Элизабет никому не раскрывала подробностей своей жизни, прошлой и настоящей, невозможно точно установить, какие планы у нее были на вечер. На дознании никто ни смог ответить, состояла ли она в связи с другим мужчиной или мужчинами помимо Майкла Кидни. Никто ничего не знал о ее привычках, любимых пабах и людях, служивших ей постоянными спутниками, да и были ли такие люди – неизвестно. По правде говоря, смерть Элизабет Страйд дала ее немногочисленным знакомым понять, что они совсем ее не знали. Вероятно, именно этого Элизабет и добивалась.

О том, что она делала той ночью, свидетельствуют лишь несколько очевидных фактов. Результаты вскрытия показали, что она ела картошку, хлеб и сыр. Можно с определенностью сказать, что она употребляла алкоголь. В какой-то момент у нее появился букетик, который она сама или кто-то другой прикрепил к корсажу ее платья: одна-единственная красная роза и адиантум. Она носила с собой кашу, или леденцы для свежести дыхания. Должно быть, у нее нашлись лишние деньги, чтобы их купить, или же это был чей-то подарок. Судя по всему, она вышла развлечься или встретиться с кем-то. Возможно, встреча была запланирована заранее, а может быть, и нет. Нельзя также исключать и то, что она вышла на улицы в поисках клиента или мужчины, который впоследствии мог бы стать ее постоянным партнером. В «Норт Лондон ньюс» описывается ее костюм в ночь убийства: «выцветшее черное платье из дешевого сатина с бархатным лифом, поверх которого был накинут черный шерстяной жакет с запахом и меховой оторочкой». Черная креповая шляпа была ей велика, и Элизабет набила ее «свернутой газетой… чтобы шляпа плотнее прилегала к голове». Однако в газете также сообщалось, что костюм Элизабет был «начисто лишен украшений, которыми обычно изобилуют наряды женщины ее профессии»[224].

После убийства Элизабет Страйд несколько человек обратились в полицию, утверждая, что видели ее той ночью. Однако, учитывая то обстоятельство, что уличное освещение было крайне плохим, а в показаниях свидетелей обнаружились несоответствия, их сообщения нельзя принимать за чистую монету[225]. Кроме того, поскольку в ту ночь Джек-потрошитель нанес удар дважды – была убита не только Элизабет Страйд, но и Кэтрин Эддоус, – отчаявшиеся жители Уайтчепела готовы были предложить всемерную помощь, лишь бы покончить с кровавым буйством. Силуэт любой женщины, которую видели рука об руку с мужчиной в ту ночь в дверях или на улице, могли принять за фигуру Элизабет Страйд – за фигуру женщины, которую очевидцы никогда не встречали и не знали. Только одно из всех предполагаемых свидетельств, скорее всего, было правдивым.

Где-то без четверти час ночи венгр по имени Израэль Шварц шел по Коммерческой улице и свернул на Бернер-стрит. Там он увидел мужчину и женщину, которые о чем-то спорили. Женщина стояла лицом к улице и спиной к калитке, ведущей в так называемый «двор фабрики Датфилда». Шварц пошагал дальше по улице, а спор между мужчиной и женщиной тем временем разгорался. Мужчина схватил женщину, развернул ее лицом к калитке и толкнул в проход. Женщина трижды вскрикнула, но негромко. Шварц, посчитав происходящее супружеской ссорой и не желая вмешиваться, перешел на другую сторону улицы. В тот самый момент мужчина, стоявший в темноте у входа в паб, закурил трубку и двинулся по направлению к Шварцу. Испугавшись, что незнакомец погонится за ним, Шварц бросился бежать. При этом ему показалось, что напавший на женщину выкрикнул слово «Липски» – вероятно, имея в виду Израэля Липски, убийцу, чье имя стало нарицательным и использовалось как оскорбление в адрес всех евреев.

Пятнадцать минут спустя Луи Димшутц, торговец бижутерией, по пути домой обнаружил тело Элизабет во дворе фабрики Датфилда. Она лежала на боку, лицом к стене, в позе эмбриона, зажав в кулаке обертку от леденца. Димшутц сперва решил, что она спит.

На дознании коронера полицейские и пресса сошлись во мнении, что Шварц, скорее всего, видел Элизабет, так как между засвидетельствованным спором и убийством прошло слишком мало времени. Однако до сих пор не выяснено, был ли мужчина, с которым она спорила, тем самым убийцей, который нанес единственный удар, перерезав ей горло. На самом деле вопрос, являлась ли Элизабет Страйд жертвой Джека-потрошителя или пострадала от жестокости другого мужчины, остается открытым, а личность самой Элизабет – сплошная загадка[226].

За свою жизнь Элизабет Страйд сменила много личин, была источником света и тьмы, угрозы и утешения. Она была дочерью, женой, сестрой, любовницей, обманщицей, уборщицей, хозяйкой кофейни, служанкой, чужестранкой и даже женщиной, которая торговала собой. Но и полиция, и газетчики увидели в ней всего лишь очередную жертву, «несчастную» обитательницу одной из уайтчепельских ночлежек, пьяницу, опустившуюся, сломленную, уже немолодую женщину. Ее смерть представили в газетах как прискорбное событие, безвременную кончину, но незначительную потерю для общества. Стоило подобному восприятию появиться на страницах газет, как оно укреплялось в общественном сознании: никому бы и в голову не пришло его опровергать. Никто не высказался в защиту Элизабет, никто не попытался нарисовать более полный ее портрет. Никто не стал искать ее родственников в Швеции, чтобы поведать им ее историю. Ни один журналист не попробовал найти родственников ее мужа, не поинтересовался ее прошлым, не попытался узнать что-либо ни о джентльмене из Гайд-парка, ни о миссис Бонд с Гоуэр-стрит, ни о завсегдатаях кофейни в Попларе, коротавших вечера за столиками ее заведения. Шанс понять, кем на самом деле была Элизабет Страйд, ускользнул в тень вместе с ее убийцей.

Свен Олссон, вероятно, прочел о двойном убийстве в газетах утром 30 сентября, но не сразу заподозрил, что знал одну из жертв лично. Он служил в Шведской церкви писарем и сторожем читального зала и многократно встречался с Элизабет Страйд. Для него она ничем не отличалась от многих других нуждавшихся прихожан, оказавшихся вдали от дома, страдавших от одиночества и нищеты. Приходской священник, Йоханнес Палмер, ничуть не радовался, а порой и злился из-за назначения в убогие лондонские трущобы. Он устал от воров, постоянно разорявших его церковь, и от «паразитов», как он называл нищих, к которым причислял и Элизабет Страйд.

В отличие от Палмера, Олссон не считал бедняков паразитами, и когда полицейские попросили его опознать женщину – вероятно, шведку из Ист-Энда, – он тут же согласился.

Среди вещей Элизабет нашли сборник псалмов, который он ей дал. После всех выпавших на ее долю тягот Элизабет едва ли преисполнилась религиозного трепета, принимая псалтырь из рук Олссона. Но все же она хранила эту книгу. Не заложила, как остальные свои вещи. Этот сборник что-то значил для нее: возможно, служил смутным напоминанием о Торсланде и фермерском доме, в котором она выросла.

Свен Олссон знал, что в Англии у Элизабет не было кровных родственников. Никто не явился бы забрать ее тело, некому было оплакать ее или выступить на дознании. Никто не знал даже ее настоящего имени – Элизабет Густафсдоттер. Лишь он, посторонний человек, мог сообщить все эти сведения на дознании.

Выступив на дознании и ответив на все вопросы коронера и присяжных, Олссон отдал последнюю дань Элизабет Страйд.

Заплатить за катафалк и лошадей, которые провезли бы ее гроб по Ист-Энду, было некому. В газетах писали, что на похоронах Элизабет Страйд было «немноголюдно». Шестого октября ее тихо опустили в бедняцкую могилу на кладбище Плейстоу в восточной части Лондона. У могилы стоял Свен Олссон. Он попрощался с Элизабет и прочел молитву на шведском.

Кейт

14 апреля 1842 г. – 30 сентября 1888 г.

13. Семь сестер

Теплым июньским утром 1843 года Джордж и Кэтрин Эддоус, нагруженные корзинами, свертками и плачущими детьми, сели на баржу в Вулвергемптоне[227]. На поезде они добрались бы до Лондона быстрее, но семье из восьми человек подобная роскошь была не по карману. Если идти пешком, шагая по проселочным дорогам с утра до ночи, то потребовалась бы почти неделя, и для шестерых детей, старшему из которых не исполнилось и десяти, это была непосильная задача. Именно поэтому, прихватив с собой свои скромные пожитки, Эддоусы решили отправиться в путь на барже.

Почти два дня семья ютилась на широком плоскодонном судне, на котором находились и другие пассажиры, а также хозяин баржи и груда громоздкого скарба: коробки, сундуки, мебель и бочки. Когда шел дождь, укрыться можно было лишь в тесной каюте, большую часть которой занимала угольная печь. Зато дети во все глаза таращились на берега канала Гранд-Юнион. По мере удаления от Бирмингема и приближения к столице индустриальный пейзаж – привычные горы шлака и заводские трубы – сменялся незнакомым ландшафтом Южной Англии с его деревушками, фермами, старинными церквушками, загородными поместьями и зелено-желтыми полями, усыпанными разноцветьем дикорастущих трав. Сложная система шлюзов, которые то поднимали, то опускали уровень воды, а также барка – надежная рабочая лошадка, тянувшая их вперед, – наверняка казались увлекательным зрелищем девятилетнему Альфреду и его сестрам: восьмилетней Гарриет, семилетней Эмме, шестилетней Элизе и четырехлетней Элизабет. Младшая, Кэтрин, родилась за год до описанных событий, 14 апреля, и едва ли запомнила это путешествие или обстоятельства, вынудившие ее родителей покинуть Вулвергемптон.

Кейт, или «цыпленку», как ласково называли ее в семье, не исполнилось и девяти месяцев, когда жизнь ее отца вдруг переменилась. Эддоусы были лудильщиками в третьем поколении: торговля оловом в Вулвергемптоне являлась одной из основных отраслей. В «Книге ремесел» 1820 года говорится, что лудильщик должен был уметь не только изготавливать «чайники, кастрюли, канистры всех видов и размеров, ведра для молока, фонари и т. д.» из листового олова, но и покрывать чугунные предметы защитным противокоррозионным слоем расплавленного металла. Поскольку профессия требовала серьезных навыков, лудильщики начинали обучаться ремеслу в четырнадцать лет. Обучение длилось семь лет. Однако в начале девятнадцатого века, с появлением машинного оборудования, потребность в традиционных ремеслах стала постепенно отпадать. Джордж Эддоус был одним из последних лудильщиков, прошедших полное обучение ремеслу: его учеба началась в 1822 году на оловянной фабрике Олд-Холл. Джордж и его младшие братья Уильям и Джон работали вместе с отцом, Томасом, который впоследствии удостоился звания самого старого работника фабрики. Под бдительным присмотром мастера Джордж учился орудовать «большими ножницами и резать олово на куски нужного размера и формы», а также «подвергать изделия тепловой обработке и спаивать швы в местах соединения деталей». Шесть дней в неделю с шести утра до шести вечера летом и с восьми до восьми зимой он с другими подмастерьями корпел над верстаком и учился различать молотки для рихтовки, чеканки и гибки; определять, когда использовать «малую и большую наковальни, наковальню с рогами и без, зубило, полукруглое долото, кусачки, плоскогубцы, линейку и наугольник». Лишь в конце интенсивного курса обучения, после того как ученик представлял мастерам собственноручно созданный предмет, он получал право заниматься ремеслом. По прошествии семи лет ученик не только приобретал необходимые навыки, но и занимал свое место в сплоченном сообществе товарищей по ремеслу.

Фабрика Олд-Холл располагалась в обветшавшем особняке Елизаветинской эпохи, который стоял на задворках Вулвергемптона в окружении полей, и с 1767 года являлась центром оловянной промышленности. Улицы, расходившиеся от фабрики, – Дадли-стрит, Билстон-стрит и скорее сельский, чем городской район вокруг Мерридэйл-роуд, лежавший чуть западнее, – считались кварталом, где по традиции селились лудильщики и лакировщики – ремесленники, покрывавшие медные и оловянные изделия лаком и расписывавшие их замысловатыми узорами. Люди вместе учились, вместе работали на фабрике и жили рядом в видавших виды коттеджах и домишках, стоявших на улице стена к стене. Местные жители давно породнились между собой. Слухи распространялись мгновенно, особенно в пабах, где собирались лудильщики: «Мерридэйл Таверн», «Лебеде» и «Красной корове».

Именно в «Красной корове» с 1834 года проходили регулярные встречи Дружеского общества профессиональных лудильщиков Вулвергемптона, или просто Общества лудильщиков. В 1820-е годы из-за внедрения машин на производстве рабочие стали испытывать беспокойство; предчувствуя неизбежность конфликта с владельцами фабрик, они принялись просчитывать стратегию защиты своих интересов. Все члены общества должны были вносить не менее пяти пенсов и не более шести шиллингов в неделю в забастовочный фонд. Кроме того, рабочие составили «книгу тарифов», где зафиксировали стандарты оплаты своего труда, и к 1842 году потребовали, чтобы все шесть оловянных фабрик Вулвергемптона подписали обязательство соблюдать эти стандарты. Большинство нанимателей согласились; среди них был и Уильям Райтон, владелец фабрики Олд-Холл, заслуживший немало похвал современников как «общеизвестный друг рабочих классов»[228]. К сожалению, не все фабриканты были столь же дружественны рабочему люду и не все соглашались на стандартизированную оплату труда: многие считали, что это противоречит их интересам. К числу последних принадлежал и Эдвард Перри, к которому Джордж Эддоус и его брат Уильям недавно нанялись на работу. В ответ на несогласие соблюдать стандарты оплаты Общество лудильщиков объявило забастовку, и в январе 1843 года Перри «уволил не менее тридцати пяти рабочих»[229].

Эдвард Перри не был другом рабочему человеку и ни при каких обстоятельствах не стал бы терпеть выходки профсоюзов. На протяжении всей своей карьеры фабриканта он привлекал на работу иностранцев, грозил рабочим смертью и тюремным заключением и внедрял в профсоюзы своих шпионов – одним словом, делал все возможное, чтобы не допустить забастовок. Перри гордился своей «осведомленностью в вопросах… трудового права, особенно в том, что касается заговоров». Но главное, он «питал уверенность, что невежество и горячность… рабочих дадут ему преимущество»[230]. В случае с забастовщиками из Вулвергемптона он поставил себе цель преследовать каждого работника, нарушившего контракт, – преследовать лично и жестоко. Когда Перри узнал, что его рабочих переманивают лондонские фабрики, а профсоюз им в этом помогает, он отправился в погоню. С помощью информаторов и детективов он отыскивал нарушителей в пабах Клеркенвелла, где собирались лудильщики, и вынуждал их вернуться в Вулвергемптон, где их немедленно арестовывали за нарушение условий договора, судили и приговаривали к двум месяцам тяжелых общественных работ в Стаффордской тюрьме.

Постепенно надежды Перри сбылись: его решение не идти на уступки раскололо сообщество лудильщиков и лакировщиков надвое. Озлобленные, улюлюкающие толпы лудильщиков стали собираться у здания суда, где шли дела Перри против его же рабочих. Вскоре споры переросли в драки.

Будучи преданными активистами Общества лудильщиков, братья Эддоус находились в числе тех тридцати пяти рабочих, что нарушили условия контракта и устроили забастовку на фабрике Эдварда Перри. Именно они и еще несколько членов общества уговорили коллег участвовать в протесте, пообещав, что профсоюз будет платить им «15 шиллингов в неделю, пока длится чрезвычайная ситуация [забастовка]». Девятого января Ричард Фентон, «один из людей Перри», отказавшийся участвовать в забастовке, пил эль в «Мерридэйл Таверн», когда, как утверждается, в паб вошли Уильям Эддоус и двое других лудильщиков и стали нападать на него. Позднее свидетели на суде заявили, что Эддоус «и его шайка напрашивались на драку».

«Твой брат бастует, чертов ты негодяй!» – якобы выкрикнул Эддоус. Затем он «занес кулак, ударил Фентона и пнул его ногой». Не прошло и пары минут, как на Фентона накинулась группа рабочих – не менее девяти человек, среди которых была и жена Уильяма Эддоуса, Элизабет. Они избивали Фентона ногами и кричали «Убьем его! Убьем ублюдка!», в то время как Фентон пытался убежать вверх по лестнице[231].

В отчете магистратского судьи говорится, что Фентону посчастливилось уйти живым. Видимо, из-за серьезности обвинений Уильям Эддоус испугался тюрьмы и ушел в подполье, а на суд явилась его жена.

Увы, этот случай стал лишь первым из ударов судьбы, обрушившихся на семью Эддоус. Пятнадцатого февраля Эдвард Перри опубликовал объявление в «Вулвергемптон кроникл». Перри утверждал, что ему и двум рабочим фабрики стало известно о «ежедневных тайных собраниях», которые проводятся профсоюзом с целью «уговорить наших рабочих уйти с фабрики». Перри предлагал вознаграждение в размере тридцати шиллингов…

«…любому, кто предоставит информацию, способствующую успешной поимке заговорщиков, которые препятствуют нашей деятельности путем предложения компенсаций или любым другим способом, переманивают наших людей и вынуждают нас изменить методы ведения дел и согласиться на их условия».

Двадцать четвертого марта стратегия Перри принесла плоды. Неизвестный информатор выдал Джорджа Эддоуса.

Перри выступил на суде и обрушил на бывшего рабочего весь свой гнев. «Ответчик, – утверждал он, – был главарем их кружка» и «злостным подстрекателем». Перри хотел избавиться от Эддоуса раз и навсегда и заявил, что тот «уговаривал остальных, и если бы не он, забастовка бы не состоялась»[232]. Судья проникся симпатией к «притесняемому» фабриканту и немедля приговорил Джорджа Эддоуса к двум месяцам тяжелых работ. В «Вулвергемптон кроникл» говорится, что Эддоус не раскаялся в своих преступлениях и даже не выразил тревоги по поводу жены и шестерых детей, оставшихся без поддержки. Вместо этого он «удалился… гордо подняв голову, готовый принять наказание»[233].

Если отец Кэтрин Эддоус и переживал из-за того, что в последующие два месяца ему придется вкалывать на каторге, он не подал виду. Преданный профсоюзный деятель, он знал, на что идет, становясь агитатором, и рассчитывал, что профсоюз компенсирует ему и его семье принесенную ими жертву. Он также понимал, что в Вулвергемптоне ни ему, ни его друзьям и родным больше никогда не найти работу.

Эддоусы вплыли в Лондон по серым водам Темзы, мутным от нечистот. Над ними возвышались башни подъемных кранов, выстроившихся вдоль доков Бермондси. Маленький домик, в котором они поселились, – № 4 по Бейден-плейс – находился на приличном расстоянии от загрязненного порта, встретившего их, когда они сошли с баржи. Джордж Эддоус готов был платить за аренду чуть больше, чтобы поселить свою семью ближе к зеленым паркам, открытым рынкам и садам, раскинувшимся между лондонскими фабриками и складами. Несмотря на то что условия здесь были не идеальными, имелись проблемы со сливом и вентиляцией, семья не подвергалась воздействию едких химикатов, которые выбрасывали в воздух местные кожевенные, красильные и пивоваренные заводы. Впрочем, возможность дышать свежим воздухом стала почти единственной привилегией для Эддоусов, а все потому, что численность их и без того немаленькой семьи продолжала расти.

Если бы Джордж был холостяком или если бы у него было меньше детей, переезд из Вулвергемптона в Лондон мог бы способствовать повышению уровня жизни его семьи. Скорее всего, не без помощи профсоюза он устроился на новую работу в «Перкинс и Шарпус», крупную компанию по производству оловянных и медных изделий, располагавшуюся на другой стороне Лондонского моста. Будучи «квалифицированным механиком», Джордж мог рассчитывать на более высокую оплату, чем обычный рабочий: грузчик, извозчик или портовый рабочий, коими являлись большинство его соседей в Бермондси. Согласно «Английской книге ремесел», в 1820-х годах «непьющий и трудолюбивый» лудильщик мог «без труда заработать от тридцати пяти шиллингов до двух гиней[234] в неделю». Но в середине века Джордж мог рассчитывать и на более высокий заработок – около трех фунтов девяти пенсов[235]. С таким доходом семья с двумя-тремя детьми могла бы не беспокоиться о крыше над головой; у них всегда был бы уголь для камина и лучший кусок мяса на столе. Английская журналистка и писательница Констанс Пил отмечала, что в Лондоне можно было «снять уютный маленький домик с шестью комнатами» и сдавать одну из них жильцам, получая дополнительный доход в размере двадцати фунтов в год. Дети вполне могли бы «посещать частную или государственную школу. Иногда семейство могло бы выезжать в Грейвзенд или Маргейт, надев добротные ботинки и лучшие воскресные платья». Стабильный доход отца дал бы детям Джорджа Эддоуса возможность подняться по социальной лестнице, будь их двое или трое. Получив хорошее образование, мальчики могли бы стать клерками или лавочниками, а девочки – школьными учительницами или женами клерков и лавочников. Но наличие шести детей поставило крест на улучшении жизненного уровня семьи. Скорее всего, более благоприятный сценарий их жизни даже не приходил Джорджу и Кэтрин в голову, ведь оба происходили из семей, чьи потребности были намного больше размеров отцовских заработков[236].

Как верно отметил общественный реформатор Сибом Раунтри, жизненный цикл рабочей семьи состоял из сменявших друг друга фаз «нужды и достатка». Благополучие семьи напрямую зависело от количества взрослых работавших людей, живших под одной крышей: в доме было, что называется, «то густо, то пусто». Пока молодой сын жил с родителями и работал, его уровень жизни был «сравнительно достойным». Но после женитьбы уровень жизни оставался прежним лишь «до тех пор, пока у него не появлялись двое-трое детей, после чего бедность вновь протягивала к нему свои руки». Большинство мужчин из рабочего класса были обречены на «период бедствования, который продолжался около десяти лет, то есть до тех пор, пока первому ребенку не исполнялось четырнадцать лет и он не начинал зарабатывать самостоятельно». Но Раунтри также отмечал, что «если детей было больше трех, период бедности мог и затянуться». Для женщины из рабочего класса ситуация складывалась аналогично, хотя она обычно зарабатывала меньше мужчины, а деторождение и домашние обязанности и вовсе сводили ее денежный вклад в семейный котел к минимуму.

Ярким примером – фактически зеркальным отражением – этой закономерности являлась судьба Кэтрин Эванс, матери Кейт Эддоус. Вторая из семерых детей в семье обедневшего замочных дел мастера из Вулвергемптона, она почти не получила образования и сразу начала работать. С юных лет она прислуживала на кухне и поднялась до должности поварихи в гостинице «Павлин» – одной из лучших в Вулвергемптоне. Однако в 1832 году ее короткая карьера прервалась. В девятнадцатом веке замужество становилось для женщины началом ее «истинной» карьеры – жены и матери, и в этом отношении Кэтрин особенно преуспела. В первые пять лет брака она родила четверых детей; старший, Альфред, родился умственно неполноценным и страдал от эпилептических припадков. Многие женщины из рабочего класса продолжали работать и после родов: брали на дом стирку, штопку, работали посменно на фабрике или в прачечной. Но болезнь Альфреда и непрерывная череда родов, видимо, помешали Кэтрин продолжить вносить свой вклад в семейный бюджет. Если бы она или Джордж владели надежной информацией о контрацепции, их жизнь и жизни их детей могли бы сложиться совсем иначе.

Бытует ошибочное мнение, что викторианцы – те самые, что прикрывали даже ножки стола из соображений благопристойности[237], – были слишком чопорны, чтобы задумываться и тем более писать о деталях супружеской жизни. Ничего подобного: уже в первой половине девятнадцатого века Фрэнсис Плейс, Роберт Дейл Оуэн и Джордж Драйсдейл опубликовали трактаты о методах, с помощью которых мужчины и женщины могли «ограничить размеры семьи». Рекомендации включали как прерванный половой акт, так и многоразовые «французские письма» из овечьих кишок, спринцевания со спермицидными средствами и «противозачаточные тампоны», которые помещались во влагалище. Однако доступ к этой информации имели лишь грамотные представители среднего класса, которые могли позволить себе покупать книги; распространение же сведений о контрацепции среди рабочего класса не было столь широким. Ни Джордж, ни Кэтрин Эддоус читать не умели, не подозревали о существовании таких книг и не знали, где их взять. Не догадывались они и о существовании «французских писем», а если бы и знали, где их купить, едва ли это было по карману семье, с трудом сводившей концы с концами. Однако контрацепция и предотвращение нежелательных беременностей считались зоной женской ответственности. Кэтрин, как и ее мать, бабушка и большинство женщин ее круга, выросла с мыслью, что непрерывное деторождение является неотъемлемой частью жизни замужней женщины. Единственным методом контрацепции была усталость или болезнь мужа. В крайних случаях женщины прибегали к травяным настоям и спринцеванию спермицидами или токсичными для плода веществами – если им, конечно, хватало времени, денег и смелости на приобретение необходимых ингредиентов. В большинстве случаев женщины не располагали ни первым, ни вторым, ни третьим.

Все эти факторы – недостаток информации, нищета, общественное давление, принуждавшее женщин неукоснительно исполнять свои супружеские обязанности, – приводили к тому, что женщины, по словам Маргарет Ллевелин Дэвис, активистки борьбы за права матерей того времени, впрягались в «колесо непрерывного деторождения». Физическому, эмоциональному и материальному положению женщин, подобных Кэтрин Эддоус, наносился немыслимый урон. В больших семьях, как Эддоусы, где почти каждый год прибавлялся новый рот, ресурсов становилось все меньше и меньше. В пересчете на повседневные реалии это означало меньше еды на столе: жидкий суп, мизерная порция потрохов, кусок хлеба да молоко, разбавленное водой. Причем от матери требовалось в первую очередь ограничивать в еде себя. Неважно, ждала ли она очередного ребенка или кормила грудью, «в те времена, когда она должна была хорошо питаться», она первой «ужималась ради экономии; ибо в рабочей семье, если возникала необходимость экономить, не муж, не дети, а именно мать довольствовалась объедками или глодала уже обглоданные кости»[238]. Современники нередко отмечали, что матери в викторианских рабочих семьях страдали от недоедания, и именно поэтому у них часто случались выкидыши, рождались мертвые или слабые младенцы, умиравшие на первом году жизни.

Более того, женщины, оказавшиеся в том же положении, что и Кэтрин, – вынужденные ухаживать за младенцем и маленькими детьми и одновременно обслуживать мужа, чьего дохода отчаянно не хватало на всех, – не могли позволить себе такой роскоши, как отдых от домашних дел во время беременности и даже родов. Хотя родственницы женского пола и соседки иногда выручали, в целом от женщины требовалось находиться на ногах и заниматься «бесконечным рутинным домашним трудом» до начала схваток. Если заплатить служанке в период послеродового восстановления было нечем, женщина уже через несколько дней после родов «вставала к плите» и принималась «мыть полы, стирать… поднимать и таскать тяжести». Естественно, это пагубно влияло на здоровье: женщин нередко мучили маточные кровотечения, тяжелый варикоз и проблемы с позвоночником.

Увы, ни один из этих факторов не мог воспрепятствовать новым прибавлениям в семействе Эддоус: после переезда в Лондон число их отпрысков еще увеличилось. Через год родился седьмой ребенок, Томас; за ним последовали Джордж, родившийся в 1846 году, и Джон 1849 года рождения. В 1850 и 1852 годах родились две девочки: Сара Энн и Мэри. Уильям, родившийся в 1854 году, стал двенадцатым ребенком Кэтрин, хотя до совершеннолетия дожили лишь десять из двенадцати детей[239]. Вероятно, Эддоусам казалось, что, как только один их ребенок вырастал и покидал родительское гнездо, начав зарабатывать самостоятельно, на смену ему приходил новый младенец, который плакал и требовал ухода. Подстраиваясь под изменившиеся размеры семьи и трещавший по швам семейный бюджет, с 1843 по 1857 год Эддоусы минимум четыре раза меняли место жительства, хотя всякий раз селились недалеко от своего первого дома на Бейден-плейс – на соседних улицах[240]. Это само по себе является интересным показателем того, как Эддоусов воспринимали люди из их непосредственного окружения: скорее всего, даже в период финансовых затруднений они вовремя вносили арендную плату и возвращали долги лавочникам. В отличие от тех, кому повезло меньше – семей неквалифицированных рабочих, не имевших стабильного заработка, – Джорджу, Кэтрин и их детям никогда не приходилось спешно сниматься с квартиры под покровом ночи и искать приют в другом, менее благополучном районе, оставив после себя неоплаченные счета. Должно быть, Эддоусы очень гордились этим, ведь больше всего на свете им хотелось, чтобы соседи считали их добропорядочной семьей. Кэтрин, как и другие жены примерно того же социального статуса, старалась по возможности откладывать деньги на кружевные занавески, буфет для посуды и ковер, который расстилали только по воскресеньям. В идеале у каждого ребенка квалифицированного рабочего имелась своя пара обуви, и «семи сестрам» Эддоус едва ли позволялось дружить с сорванцами, которые носились по улицам босиком.

Невзирая на все сложности, связанные с воспитанием такого количества детей, Джордж (видимо, это был именно Джордж, а не Кэтрин) все же попытался дать им хоть какое-то образование. В то время школьное образование не было обязательным, однако в переписи населения 1851 года двенадцатилетняя Элизабет, девятилетняя Кейт, восьмилетний Томас и шестилетний Джордж записаны как «школьники»[241]. Впрочем, нужно учесть, что многие родители могли солгать, будто их дети учатся в школе, чтобы поддержать иллюзию респектабельности. Неизвестно, какое образование получили четыре старшие сестры Кейт, поскольку ни одна из них, кроме Эммы, не умела ни писать, ни даже читать – об этом свидетельствуют крестики вместо подписи на их брачных сертификатах.

Девочки из рабочего класса крайне редко получали образование и чаще оставались неграмотными: в Викторианскую эпоху 48,9 % английских женщин не могли даже написать своего имени[242]. Регулярное посещение школы не считали необходимым, так как от девочки было больше пользы дома или на работе: она помогала матери или вносила свой вклад в семейный бюджет. Вот что говорил по этому поводу сторонник реформ в сфере образования Джеймс Брайс в 1860-х годах: «Они могут помогать с домашним хозяйством и присматривать за младенцами… Оттого девочек не посылают в школу в том возрасте, когда следует начинать систематическое обучение… а частенько и вовсе не посылают под тем или иным предлогом». В число «предлогов» могло входить что угодно, но, как правило, причины были такими: рождение очередного братика или сестрички; болезнь кого-то из членов семьи, из-за которой девочку могли забрать из школы на несколько месяцев, а то и насовсем. В многодетных семьях, где на плечи старших детей ложилась забота о младших, уровень образования девочки обычно зависел от старшинства. Пока Кэтрин ухаживала за новорожденными, Гарриет, Эмма и Элиза могли по очереди присматривать за Альфредом и другими малышами, готовить еду, ходить за покупками, стирать и убираться. Когда одна из девочек устраивалась на работу, обязанности передавались дальше по старшинству, и к домашнему труду привлекали следующую по очереди. Таким образом, четыре старшие сестры Эддоус были постоянно заняты или на работе, или дома, и это стало для них серьезным препятствием на пути к получению образования. Но дверь, захлопнувшаяся перед сестрами, внезапно открылась перед Кейт.

Доподлинно неизвестно, откуда Джордж Эддоус узнал, что в школах Бридж, Кэндлвик и Даугейт, расположенных в двух шагах от ворот фабрики «Перкинс и Шарпус», есть несколько свободных мест. Благотворительные школы, учрежденные с целью дать образование детям нуждающихся прихожан, недавно изменили политику приема и теперь принимали сыновей и дочерей тех, кто работал в непосредственной близости. Узнав об этом, Эддоус попытался устроить Кейт в школу Даугейт.

В 1840-х годах в школе Даугейт учились «не менее 70 мальчиков и 50 девочек». Детей принимали в школу по списку ожидания. Хотя обучение велось в рамках национальной программы, краеугольным камнем которой являлось религиозное воспитание, дети в школе Даугейт получали более углубленное и качественное образование. Мальчиков и девочек учили отдельно, но и у тех и у других были уроки чтения, письма, арифметики, музыки и изучения Библии. Девочки также учились шитью. Устроить ребенка в подобную школу считалось большой честью для рабочей семьи. Дети жили дома, однако уроки занимали полный день: весной и летом – с восьми утра до двенадцати дня и с двух до четырех дня, а осенью и зимой – с девяти утра. Учились семь дней в неделю, а по воскресеньям, помимо всего прочего, нужно было посетить две церковные службы – как правило, в соборе Святого Павла, рядом с которым школу и построили. От учеников требовали опрятности и послушания. Все носили форму, сшитую ученицами; форму выдавали в школе чисто выстиранной. И мальчики, и девочки должны были сами латать свою одежду. Случись кому явиться с утра с перепачканным лицом и руками, в школу его не пускали. Для поддержания гигиены в школе установили специальную раковину, а раз в год выделяли средства на закупку мыла. В обязанности учителей входило «следить за тем, чтобы дети стриглись каждые шесть недель»[243].

Школа Даугейт, как и другие подобные заведения, ставила перед собой цель воспитать «улучшенного» представителя рабочего класса – человека, который ценил бы себя и заветы христианства и с достоинством, аккуратностью, вдумчивостью и послушанием занимался бы своим трудом. Когда ученикам исполнялось четырнадцать и близилось завершение их учебы, школа стремилась трудоустроить их на подходящее место. Мальчики могли получить место ассистента архитектора или инженера, устроиться клерком в банк или контору. Девочкам была одна дорога – в служанки. Лучшие ученики, преуспевшие в новом ремесле и заслужившие похвалы нанимателей, получали от школы денежные премии в размере пяти фунтов. В школьных журналах множество таких примеров.

По сути, школа стремилась максимально отдалить детей от ограничивающих обстоятельств их повседневной жизни, в которой ребенка рассматривали как пару рабочих рук, а не как школьника. Требование находиться в школе семь дней в неделю означало, что дети редко виделись со своими семьями, разве что за ужином и перед сном, и были хотя бы частично ограждены от пороков, которым, возможно, предавались их домашние. Любой родитель, отдававший ребенка в школу Даугейт, должен был понимать, что для его отпрыска это шанс вырваться из круга бедности.

Нам неизвестно, почему Джордж и Кэтрин отправили в школу именно Кейт. Старшинство, несомненно, сыграло роль, но, надо полагать, девочка также демонстрировала особую склонность к учебе и смышленость, отличавшую ее от братьев и сестер. Позднее Эмма вспоминала, что в детстве ее сестра была «жизнерадостной… добродушной и веселой»[244], а знакомые отмечали, что Кейт обладала «необычайным умом»[245]. В школу принимали детей с шести лет, и Кейт, скорее всего, начала учиться в 1848 году – возможно, вместе с Эммой. Каждое утро Кейт, как и ее отец, переходила на другой берег Темзы по Лондонскому мосту, одетая в синюю с белым форму, которую сшила сама. Она лавировала между кожевенным рынком и больницей Гая, заводами и сыромятнями, щурясь на солнце летом и кутаясь в шерстяную накидку зимой.

Мы не знаем, как училась Кейт: ее имени нет в школьных журналах ни среди отличников, ни среди хулиганов. Из этого можно заключить, что она училась средне и слушалась учителей. Школа Даугейт являлась благотворительным учреждением и существовала на средства попечителей, которые были заинтересованы в успехах учеников, но также верили, что к детям нужно относиться по-доброму. Учителям предписывалось «по возможности воздерживаться от строгих наказаний». В период, когда Кейт посещала школу, богатые спонсоры учредили призы для учеников за примерное поведение. «Мальчику, который вел себя лучше всех, полагалась книга; девочке – шкатулка со швейными принадлежностями». При этом право выбирать лучшего ученика предоставлялось «самим детям… они награждали самых достойных мальчика и девочку»[246].

Попечители также устраивали для детей различные развлечения. Так, 26 июня 1851 года Эдмунд Калверт, владелец расположенной по соседству пивоварни «Калверт и Ко», вывез 124 ученика школ Бридж, Кэндлвик и Даугейт в недавно открывшийся Хрустальный дворец в Гайд-парке. Во всей Британии не было ничего подобного: великолепное стеклянное здание, построенное специально для Всемирной выставки, одной из первых в мире, напоминало гигантскую теплицу и насчитывало 128 футов в высоту. На площади в 990 тысяч квадратных футов разместились более 15 тысяч экспонентов со всего света. Чего только не было на выставке: шедевры технологического прогресса – печатные прессы, паровые молоты и моторы локомотивов – соседствовали с громадными фарфоровыми вазами из Китая, мехами из Канады, пятидесятикилограммовым золотым слитком из Чили и знаменитым алмазом «Кохинур» в прозрачном сейфе-клетке, который подсвечивался газовыми рожками. Гости из разных стран расхаживали в национальных костюмах: мужчины с экзотической внешностью в тюрбанах, расшитых одеждах и золотой парче охраняли сокровища своих стран. «Там можно было найти все, что создано руками человека», – писала Шарлотта Бронте после посещения выставки:

…огромные витрины с железнодорожными моторами и паровыми котлами, фабричное оборудование на полном ходу, превосходные кареты всех видов и упряжь, которую только можно себе представить; застекленные шкафы, где на бархатных подушках лежали самые изумительные творения золотых и серебряных дел мастеров; тщательно охраняемые сундуки с алмазами и жемчугами стоимостью сотни и тысячи фунтов. Все это можно было назвать ярмаркой или выставкой, однако такую ярмарку или выставку под силу было создать лишь джинну из восточной сказки. Казалось, лишь по волшебству такие богатства со всех уголков света могли очутиться в одном месте; лишь сверхъестественные силы могли все это организовать и представить нашим взорам такое буйство, контраст цветов и столь впечатляющее зрелище[247].

Экскурсия в Хрустальный дворец наверняка поразила воображение девятилетней Кейт Эддоус. Тем утром она и ее одноклассники в сопровождении учителя и учительницы в специально предоставленных пивоварней повозках отправились к «великому аттракциону»: 124 ученика в одинаковых шапочках пересчитали по головам, расставили рядами и провели по выставочным залам с собранными в них чудесами, которые, должно быть, казались детям некой сказочной страной. Ребятишки, не видевшие ничего, кроме бедной обстановки своих домов и классных комнат, были заворожены калейдоскопом экзотических картин, представших перед их глазами. Проведя «несколько часов среди многочисленных экспонатов выставки, в шесть вечера они вернулись обратно на пивоварню». Там «для них приготовили великолепный ужин», и они поужинали в компании руководителей «Калверт и Ко». Подняли тост, дети встали и пропели национальный гимн, чем произвели «весьма эффектное впечатление» на фабрикантов[248]. Вероятно, этот день действительно стал особенным для детей из школы Даугейт, и Кейт еще долго помнила увиденные чудеса.

Для сыновей и дочерей викторианских рабочих детство было периодом мимолетным, который нередко внезапно обрывался по воле обстоятельств. В апреле 1856 года Кейт исполнилось четырнадцать лет – в этом возрасте девочки обычно заканчивали обучение в школе. Однако примерно в то же время прекратила свое существование компания «Перкинс и Шарпус», где работал отец Кейт. Неизвестно, сумел ли Джордж быстро устроиться на другую работу, но наверняка семья была заинтересована в том, чтобы Кейт как можно скорее нашла себе место. Не исключено также, что ее школьное обучение закончилось раньше положенного, так как в 1855 году семью Эддоусов постигло большое несчастье.

Почти весь 1855 год Кэтрин Эддоус промучилась ужасным кашлем. Она слабела буквально на глазах, исхудала, ее лихорадило. Скорее всего, родные подозревали, что у нее чахотка, еще до того, как врач поставил диагноз. Одну из старших дочерей наверняка призвали ухаживать за матерью, а Джордж продолжал спать рядом с больной женой, пока та металась в поту и кашляла кровью, поскольку выбора у него не было: в доме из трех комнат ютилась семья из восьми человек. В ноябре, с наступлением холодов и сырости, Кэтрин стало хуже. Семнадцатого числа она умерла. Кейт тогда было всего тринадцать лет. Тело ее матери было истерзано родами, физическим трудом и недоеданием: она прожила сорок два года, что в Викторианскую эпоху считалось средней продолжительностью жизни для женщины из рабочего класса.

Болезнь и смерть Кэтрин Эддоус повлекли за собой перемены в распределении домашних обязанностей. В объяснении, которое предоставила Эмма в 1888 году, она заявляла, что, будучи второй по старшинству, взяла на себя все обязанности хозяйки дома и стала присматривать за Альфредом и четырьмя младшими братьями и сестрами, старшему из которых не исполнилось и двенадцати. Однако эти меры оказались временными. В 1857 году, менее чем через два года после смерти жены от туберкулеза, заболел Джордж[249]. Дети Эддоусов понимали, что беды не избежать, и к сентябрю 1857 года старшие дочери стали задумываться о своем будущем. Двадцать седьмого сентября Элизабет, которой тогда было девятнадцать лет, согласилась выйти замуж за своего возлюбленного Томаса Фишера. Томас жил по соседству, называл себя рабочим, и ему было всего восемнадцать лет. В других обстоятельствах Джордж, возможно, понадеялся бы на более перспективного супруга для дочери, но сейчас ему было важно видеть, что хотя бы одна из его дочерей устроена, имеет свой дом и законного мужа. Несмотря на смертельную болезнь, Джордж присутствовал на свадьбе Элизабет в соборе Святого Павла в Бермондси на Киплинг-стрит, всего в двух шагах от их дома на Кингз-плейс. Даже такой короткий путь дался ему тяжело, но дочери помогали. Он выдал дочь замуж и выступил свидетелем, поставив крестик в регистрационной книге напротив своего имени. В этот пасмурный осенний день все испытывали смешанные чувства: несмотря на радостный повод, Эддоусы понимали, что им осталось всего несколько недель жить одной семьей.

Когда листья на деревьях покраснели и стали облетать, а на смену октябрю пришел ноябрь, возник вопрос, что делать с Альфредом и младшими детьми после смерти отца. В рассказе Эммы о тех событиях, напечатанном в «Манчестер уикли таймс», говорится, что Гарриет в то время состояла в отношениях (но не в браке) с извозчиком Робертом Картером Гарреттом[250]. Элиза устроилась прислугой, а Элизабет – теперь миссис Фишер – с супругом стали управляющими магазином домашней птицы в Локс-Филдс[251]. Эмма понимала, что ей также придется выйти на работу на полный день, чтобы содержать себя, и когда ей представилась возможность устроиться в хороший дом в Лоуэр-Крэйвен-плейс в Кентиш-Тауне, на северном берегу Темзы, она оставила младших детей и отца на попечение Гарриет.

Вероятно, старшие дочери планировали, что как-то «распределят» младших детей между собой, но поскольку детей было много, это оказалось не так-то просто. Вопрос о том, кто возьмет на себя заботу об Альфреде, стал «постоянным камнем преткновения» для сестер, но по неизвестной причине сильнее всего их заботила судьба Кейт. «Больше всего мы хотели, чтобы она поскорее устроилась», – вспоминала Эмма. Пятнадцатилетняя Кейт, должно быть, тяжело переживала смерть матери, и неизбежная скорая смерть отца лишь усугубляла ее горе. Видимо, Эмма и Гарриет считали, что не смогут обеспечить Кейт поддержку и присмотр, а может быть, им казалось, что умная и грамотная Кейт могла бы многого достичь под бдительным семейным руководством. Как бы то ни было, Гарриет написала письмо своим дяде и тете, Уильяму и Элизабет Эддоус из Вулвергемптона, спрашивая, «можно ли отослать Кейт подальше от Лондона». Родственники согласились, но не смогли оплатить билет на поезд. Время было на исходе, и Эмма, которая всегда была самой находчивой из сестер, взяла дело в свои руки и обратилась к своему нанимателю. «Узнав о нашем незавидном положении, моя хозяйка оплатила проезд Кейт до Вулвергемптона», – вспоминала Эмма тридцать один год спустя. На том и порешили. Впрочем, едва ли Кейт участвовала в принятии решения, которое в итоге определило ход ее жизни.

Учитывая плачевное финансовое положение семьи, судьба самых маленьких ее членов, увы, была предрешена. Ни Элизабет с Томасом Фишером, ни Гарриет с Робертом Гарреттом не имели возможности содержать тринадцатилетнего Томаса, одиннадцатилетнего Джорджа, семилетнюю Сару Энн, пятилетнюю Мэри и двадцатитрехлетнего умственно отсталого Альфреда. Девятого декабря, через неделю после смерти отца, а возможно, даже в день его похорон, Альфреда и троих младших детей отправили в работный дом Бермондси, зарегистрировав как сирот. На следующий день к ним присоединился Томас. Можно представить, с каким тяжелым сердцем покидал этот мир Джордж Эддоус, зная, что нити, связывавшие его семью, разорвутся после его смерти.

Тем временем Кейт в полном одиночестве села на поезд до Вулвергемптона. Ее детство закончилось в декабре 1857 года. Она оставила позади все, что связывало ее с прежней жизнью, и отправилась в родной город, хотя совсем его не помнила, чтобы жить с незнакомыми людьми, с которыми ее объединяла лишь фамилия.

14. Баллада о Томе и Кейт

Случайный посетитель, оказавшись в Вулвергемптоне проездом, никогда бы не догадался, что в особняке шестнадцатого века, стоявшем близ Билстон-стрит в окружении рва и полей, находилось одно из самых крупных промышленных предприятий города. Когда-то в доме проживала семья богатых торговцев шерстью, но, как и многие другие старые особняки Вулвергемптона, Олд-Холл не устоял перед натиском коммерции и технологического прогресса. Территорию вокруг дома все еще украшали ухоженные клумбы и декоративные пруды с золотыми рыбками, но внутри здание ничем не отличалось от других фабрик, которых в задыхавшемся от угольной пыли Вулвергемптоне было великое множество. На бывших кухнях особняка «изделия покрывали оловом»: в большом открытом очаге стояли «котлы с расплавленным металлом и смазкой», а «пол на кухне был завален кастрюлями и крышками, которые только предстояло покрыть защитным слоем олова». Большая дубовая лестница в центре особняка «вела не в бальный зал, а на склады, где женщины и девочки упаковывали товар».

С южной стороны особняка пристроили функциональное современное кирпичное крыло – штамповочный цех, где грохотали и шипели паровые прессы. Рядом располагалась полировочная: в ней работали женщины, по двенадцать часов в день натирая до блеска лакированные изделия. Тут же стояли так называемые «львиные клетки» – раскаленные печи для лакировки, а рядом с бойлером и шлифовальной машиной пыхтели и дребезжали два мощных мотора.

Среди печей и заводских машин имелась также комната, где стояли чаны с кислотой: здесь женщины, которых называли «промывальщицами», орудовали «вилами для травления». Завязанные тугим узлом волосы были спрятаны под шапочки, одежду защищали плотные фартуки. Щипцами с длинной ручкой – «вилами» – промывальщицы хватали изделие и окунали в специальную ванну, чтобы подготовить к лакированию. Затем изделие очищали и высушивали в опилках, после чего процесс повторяли снова и снова, и так шесть дней в неделю, с семи утра до семи вечера летом и с восьми утра до восьми вечера зимой. От такой работы у женщин щипало глаза и саднило горло. Несчастные случаи на производстве тоже были не редкостью.

Работа промывальщицы считалась почетной, и наверняка Уильям и Элизабет убеждали племянницу, что она должна гордиться столь хорошим местом. Три поколения Эддоусов трудились у печей и за верстаками Олд-Холла, в том числе отец Кейт. После профсоюзных стычек 1840-х и 1850-х годов владелец фабрики Бенджамин Уолтон пригласил Эддоусов снова работать у него и предложил им хорошее жалование. Однако Эмма, Гарриет и администрация школы Даугейт совсем не таким представляли себе будущее ученицы, которую готовили к работе прислугой[252].

Итак, в жизни Кейт началась новая глава. Поезд мчал ее через мертвый, выжженный ландшафт региона, прозванного Черной страной. На фабриках, выросших за считаные годы, ковали цепи, обжигали кирпичи и варили сталь; под землей на тридцать футов вглубь протянулись угольные залежи, кормившие местную промышленность. Те, кто не вкалывал на фабриках и у печей, работали в угольных шахтах, извлекая из земли жизненную силу, питавшую фабричные машины. Днем трубы выбрасывали сажу, а ночью во тьме пылали дьявольские пасти печей. Путешествие по Черной стране становилось потрясением даже для тех, кто привык лицезреть нищету. Вот как описывал это адское зрелище Чарльз Диккенс:

По обеим сторонам дороги и до затянутого мглой горизонта фабричные трубы, теснившиеся одна к другой в том удручающем однообразии, которое так пугает нас в тяжелых снах, извергали в небо клубы смрадного дыма, затемняли божий свет и отравляли воздух этих печальных мест.

На подъезде к Вулвергемптону высились «кучи золы» рядом со «странными машинами», которые «вертелись и корчились, будто живые существа под пыткой, лязгали цепями, сотрясали землю своими судорогами и время от времени пронзительно вскрикивали, словно не стерпев муки»[253]. Хотя Кейт выросла рядом с лондонскими кожевенными мастерскими и фабриками, этот регион тяжелой промышленности, должно быть, показался ей столь же чуждым, как и ее «семья» из Вулвергемптона.

Скорее всего, Кейт никогда прежде не встречалась с братом отца Уильямом и его женой Элизабет. Она пришла в их дом – № 50 по Билстон-стрит, – держа в руках лишь небольшой узелок с вещами. Двоюродные братья и сестры – тринадцатилетний Уильям, семилетний Джордж и пятилетняя Лиззи, должно быть, смотрели на нее с недоверием и любопытством. Четырнадцатилетняя Сара, старшая дочь Эддоусов, могла стать ей подругой, ведь они даже спали в одной кровати. Со временем Кейт познакомили с остальными родственниками: бабушкой и дедушкой, Томасом и Мэри, которые жили за углом, и дядей Джоном и его четырьмя маленькими детьми. Тепло ли приняли Эддоусы родственницу из Лондона? Об этом мы не знаем. Лишнему рту в семье никто никогда не радовался, хотя в пятнадцать лет Кейт уже могла сама зарабатывать на жизнь и вносить свой вклад в семейный бюджет. Смерть родителей – безусловно, печальное событие – в Викторианскую эпоху была обычным явлением и не могла служить оправданием для безделья. Кейт надлежало устроиться на работу без промедления.

Кейт было около восемнадцати лет, когда ее двоюродная сестра Сара пошла в услужение горничной и уехала из дома, но ее место пустовало недолго: вскоре у тети Элизабет родилась еще одна дочка, Гарриет. После напряженного рабочего дня Кейт должна была помогать по хозяйству: готовить, убираться, присматривать за младшей кузиной Лиззи. Кроме того, она отдавала часть своего заработка приютившим ее родственникам. Вероятно, именно в этот период жизни у Кейт появилась склонность к «веселому времяпрепровождению»: по словам ее дяди, она любила выпить и часто задерживалась допоздна[254]. Всего в нескольких шагах от дома Эддоусов находился паб «Красная корова», где собирались лудильщики: туда Кейт сбегала из тесного дядиного дома.

Кейт чувствовала себя чужой: она так и не стала частью большой семьи Эддоус. К лету 1861 года в Вулвергемптоне ей совсем наскучило – она начала вести себя безрассудно. Родственники рассказывали, что однажды Кейт попалась на краже фабричной собственности.

Проходя мимо сушилен или упаковочных залов, можно было запросто умыкнуть оловянный футляр для игральных карт, маленькую шкатулку или подставку для перьевых ручек, спрятав добычу в карман или под платье. Хозяева ломбардов зачастую не интересовались происхождением вещей, которые приносили их клиенты, и людям, которым надоело целыми днями стоять над чаном с кислотой, риск казался оправданным. Но рабочих на фабрике Олд-Холл было много, и чьи-то зоркие глаза заметили Кейт в момент преступления.

Эддоусы давно работали на фабрике, и, возможно, по этой причине Кейт не стали привлекать к магистратскому суду. Она отделалась выговором и увольнением, однако навлекла сильнейший позор на семью. Известие о ее поступке дошло до Лондона: выговор за сестру получили Эмма и Гарриет, отправившие ее в Вулвергемптон. И, должно быть, настоящую взбучку Кейт устроили в доме № 50 по Билстон-стрит.

Много лет спустя Сара Эддоус, ставшая миссис Джессе Крут, жена седельщика и конеторговца из Вулвергемптона, вспоминала в беседе с репортером разразившийся дома скандал[255]. По словам Сары, та злосчастная кража определила ход всей дальнейшей жизни Кейт, и Эддоусы не забыли и не простили ей эту историю. В девятнадцать лет Кейт снова собрала вещи и начала жизнь с чистого листа, но на этот раз сама выбрала пункт назначения. Кейт пешком отправилась в Бирмингем, расположенный в четырнадцати милях к югу от Вулвергемптона. Там она надеялась найти пристанище у других родственников, рассчитывая на их милосердие.

В течение многих лет в знаменитой гостинице Вулвергемптона «Павлин» – той самой, где мать Кейт некогда помешивала соусы и варила пудинги, – проводились соревнования по боксу без перчаток. В 1850-е годы двор гостиницы регулярно расчищали, выкладывали дерном и устраивали ринг для поединков. Победителям полагались призы. На этом ринге выступали чемпион Англии в тяжелом весе и местная легенда Уильям Перри, известный под кличкой Типтонский громила, и Джо Госс, впоследствии продолживший карьеру в США. По-видимому, именно на этом ринге Том Эддоус по кличке Сапожник и завоевал симпатии своей племянницы.

Бокс без перчаток с восемнадцатого века был в Англии прибыльным делом. Популяризатором этого вида спорта стал Джек Бротон. Благодаря его стараниям к боксу начали относиться как к джентльменскому и «чисто английскому» спорту, а занятия боксом считались проявлением патриотизма. Под патронажем принца Уэльского в Лондоне открывались боксерские школы для обучения «искусству борьбы». Зарождавшаяся спортивная пресса создавала шумиху вокруг призовых матчей, накануне соревнований публикуя репортажи о перепалках между противниками. Спорт обрел популярность среди британцев из всех слоев общества: боксерские матчи становились событиями национального масштаба. Матчи проводились по правилам Бротона: соперники раздевались до талии, оборачивали кулаки бинтами и боксировали, сражаясь за денежные призы.

Как правило, боксеры имели рабочие корни, многие были выходцами из центральных графств Англии. Впрочем, профессиональными боксерами были далеко не все: большинство оставались любителями и лишь иногда снимали свои кожаные фартуки, откладывали в сторону рабочие инструменты и выходили на ринг. К таким любителям принадлежал и Том Эддоус. Он был сапожником – отсюда и прозвище, – а ринг служил ему источником дополнительного дохода.

Дядя Том родился в 1810 году, и его лучшие боксерские годы, вероятно, остались уже в прошлом, когда Кейт впервые увидела его на ринге. Однако призовой фонд боксерских матчей мог составлять до двадцати пяти фунтов стерлингов, поэтому выходить на пенсию Томас Эддоус не спешил. В крупнейшей спортивной газете Англии «Беллз лайф ин Лондон» за 1866 год размещена реклама матча между «Недом Уилсоном и Томом Эддоусом (по кличке Сапожник)», двумя «бирмингемскими стариками», которые долгие годы оттачивали свои боксерские навыки[256].

В начале девятнадцатого века боксерские матчи являлись в равной степени спортивным состязанием и театральным представлением. До введения правил маркиза Куинсберри[257] в 1867 году противникам разрешалось применять приемы борьбы и бить противника голыми кулаками[258]. Стоявшие в центре ринга полуобнаженные мускулистые боксеры казались зрителям актерами героических ролей, а призовых матчей ждали, как гастролей бродячего цирка: афиши были расклеены по всему городу.

В назначенный день мероприятие начиналось заблаговременно. Постепенно вокруг ринга собиралась толпа мужчин в цилиндрах и кепи: они нетерпеливо проверяли время, теребили цепочки карманных часов или стояли, засунув руки в карманы жилетов. Наконец один за другим выходили боксеры в сопровождении секундантов и помощников, которые в перерывах между раундами давали боксерам воду и обтирали их мокрой губкой. Боксеры обменивались рукопожатиями и подбрасывали монетку, определяя право выбрать угол ринга. После завершения этих формальностей мужчины раздевались, а «их панталоны осматривали» на предмет «запрещенных вещей». Лишь тогда бой официально начинался.

Хотя респектабельным дамам вход на такие бои был заказан, женщины из рабочего класса частенько их посещали: конечно, это не приветствовалось, но и не возбранялось. Скорее всего, Кейт наблюдала за своим дядей из толпы, и зрелище слегка вскружило ей голову. Возможно, у Кейт с Томом нашлись общие интересы или племянница попросту восхищалась старшим родственником. Как бы то ни было, Кейт решила, что дядя Том отнесется к ней более приветливо и сочувственно, чем родственники из Вулвергемптона.

В 1861 году Том Эддоус и его жена Розанна жили в самом сердце промышленного Бирмингема. Напротив их дома находился булавочный завод «Элдридж и Мерретт» – внушительных размеров кирпичная фабрика, выбрасывавшая клубы дыма и производившая булавки и иголки. Через пару домов стоял завод медной проволоки «Брукс и Стрит»: из проволоки изготавливали сита и каминные решетки. На мануфактуре Томаса Фелтона отливали фонари для экипажей и подсвечники. Между крупными заводами и фабриками на Бэгот-стрит ютились разнообразные мелкие мастерские, занятые изготовителями игрушек и оружейниками, в честь которых назвали даже целый квартал. Суровая, функциональная архитектура Бирмингема почти не отличалась от вулвергемптонской: кирпичные здания, покрытые толстым слоем черной угольной пыли.

Эддоусы жили во дворике рядом с Моланд-стрит, по соседству с непрерывно грохотавшими и дымившими фабриками тяжелой промышленности. Здесь никогда не наступала тишина, никогда не затихал лязг моторов и никогда не развеивались клубы фабричного дыма над головой. Из-за близости фабрик, на которых использовали металлы и ртуть, пить местную воду было нельзя, и воду жителям доставляли водовозы. Дом Эддоусов, построенный из кирпича в конце восемнадцатого века, порядком поистрепался за без малого сто лет. Дом был двухэтажный, с кухней на первом этаже и подвалом – достаточно просторный для супружеской пары и двоих младших детей: шестнадцатилетний Джон работал на местной фабрике по производству медных труб, а двенадцатилетняя Мэри помогала матери по дому. В свободное от боксерских поединков время дядя Том чинил обувь в расположенной неподалеку мастерской или дома, в одной из комнат, частично переоборудованной под сапожную мастерскую.

В девятнадцатом веке рабочие семьи охотно пускали к себе дальних родственников, если те могли внести свой вклад в семейный бюджет или помогали по хозяйству. О чем бы ни думала Кейт, планируя побег в Бирмингем, от работы ей было не уклониться, и если она рассчитывала спастись от монотонной фабричной каторги, то ее ждало большое разочарование. В Вулвергемптоне она работала на оловянной фабрике, но и в Бирмингеме подобных мест было хоть отбавляй. Вскоре дядя Том нашел ей работу, очень похожую на прежнюю. На этот раз она устроилась не промывальщицей, а полировщицей. Весь день она сидела за столом с тряпкой для полировки и до блеска натирала лакированные японские подносы, чтобы потом в каком-нибудь богатом доме горничная подавала на этом подносе чай, а гости завидовали бы хозяйке. Ничего в жизни Кейт не изменилось: она так же вставала на рассвете или в полной темноте, возвращалась домой к ужину и ложилась в кровать, которую делила с Мэри в комнате, разделенной шторкой; за шторкой храпел Джон или ее тетя с дядей. Вулвергемптон, Бирмингем – разницы не было; дом боксера, дом лудильщика – в жизни Кейт не намечалось никаких перемен. Единственным вариантом могло бы стать замужество, но после замужества ее ждала такая же, как у матери, судьба: болезненные роды, домашняя каторга, постоянные тревоги, голод, усталость и, наконец, болезнь и смерть.

Индийский зной сморил солдат Восемнадцатого королевского ирландского полка. Расположившись в тени разрушенной мечети форта Асиргарх, они играли в карты, начищали сапоги и слушали истории. Чего-чего, а историй всегда было в достатке: солдаты рассказывали о своей родной Ирландии, о джунглях, битвах, женщинах с похотливыми улыбками и темной кожей, готовых на все, или о светлокожих красавицах с искорками в глазах.

Солдат, которого командиры знали под именем Томас Куинн, слушал эти истории с живым интересом. Куинн, или Томас Конвей – так его нарекли при рождении – появился на свет 21 ноября 1836 года в графстве Мейо[259]. Он коллекционировал истории, а позднее даже стал ими торговать, и лишь одной никогда не делился – историей о том, почему ему пришлось сменить фамилию. Мужчины, решившие бежать от прошлого, будь то неудачный брак или ситуация куда хуже, нередко брали другую фамилию, поступив на службу в армию, или «взяв королевский шиллинг». Так сделал и Томас Конвей в октябре 1857 года.

Ставя крестик напротив своего имени в документе о поступлении на военную службу, Конвей, скорее всего, знал, что его направят в Индию. В сентябре в Британии узнали о восстании сипаев[260] в британской Ост-Индии близ Дели; мятеж грозил распространиться на север страны. В заголовках новости о Сипайском восстании вытеснили даже сообщения о Крымской войне, а британские войска, едва оправившись от осад на Черноморском побережье, оказались на пыльном субконтиненте. Из Индии срочно вызвали подкрепление, и после месячной подготовки Томас и его товарищи из второй бригады Восемнадцатого королевского ирландского полка сели на пароход «Принцесса Шарлотта», шедший в Бомбей. Для молодого человека, не видевшего в жизни ничего, кроме сельской жизни и домов, крытых дерном, это путешествие окажется величайшим приключением в жизни. Индия станет для него настоящей сокровищницей историй.

Путь по морю занял три месяца, но ни одно из представших его взору зрелищ – ни летучие рыбы, ни акулы, ни гигантские волны у мыса Доброй Надежды – не могло подготовить Томаса к экзотической и совершенно чуждой ему Индии. Сойдя на берег в Бомбее, многие ирландские и английские новобранцы были просто ошеломлены царившими вокруг хаосом и многоцветьем. Раскрыв рты, они взирали на женщин в ярких шелковых сари, звеневших браслетами на запястьях и кольцами в носу. Резкие запахи имбиря и чеснока сбивали с ног; солдаты шарахались от сонных буйволов, неспешно шагавших по рыночной площади. Не всем удавалось адаптироваться к экстремальным климатическим условиям и культурным различиям, и многие страдали не только от «неприятной погоды», но и от «тоски по дому».

Томаса Конвея подкосила именно погода. Он страдал из-за высокой влажности. В походах он так кашлял и хрипел, что его отправили в военный госпиталь в Мадрасе[261] в надежде, что прохладный местный ветер поспособствует его выздоровлению. В итоге восстание подавили, а Томас так и не поправился. По возвращении в Дублин в 1861 году рядового Конвея осмотрел старший военный врач и заключил, что тот не поправится никогда. «Физическая слабость и хроническая болезненность» Конвея, постановил доктор, были результатом «давних болезней, а именно ревматизма и хронического бронхита». Врач также диагностировал у двадцатичетырехлетнего Конвея «болезнь сердца». Томасу порекомендовали уволиться из армии, но, к счастью для него, решили, что «частичной, а возможно, и единственной причиной» его заболевания является «военная служба и климат, а не пьянство или другие пороки»[262].

Имея сердечное и легочное заболевания, Конвей не мог продолжать служить в армии. Не мог он стать и наемным рабочим, хотя именно так зарабатывал на жизнь до поступления на военную службу[263]. Известие о болезни, безусловно, расстроило молодого человека, не владевшего ремеслом, но ему назначили пенсию и должны были выплачивать ее дважды в год. Пенсия рядового, особенно такого, как Конвей, прослужившего всего четыре года и шесть дней, была мизерной. Скромная пенсия могла стать неплохим дополнением к доходу рабочего, но никак не заменить его. По данным военного ведомства, Конвей получал шесть пенсов в день; в случае ухудшения или улучшения состояния здоровья эта сумма могла быть увеличена или уменьшена вплоть до одного пенни[264]. Одним словом, перед Конвеем встала задача – найти способ заработка, не связанный с физическим трудом, поскольку махать кувалдой, косить траву и таскать тяжести он больше не мог.

Конвей вырос в сельской Ирландии, в графстве Мейо. В его родную деревню наверняка захаживали коробейники – бродячие торговцы, скитавшиеся от фермы к ферме, от дома к дому и из таверны в таверну. Под лай собак и в сопровождении толпы любопытных ребятишек торговцы с льняными мешками за спиной предлагали полезные товары и вещицы тем, у кого не было возможности добраться до ближайшей лавки. На коробейников смотрели с подозрением, но ждали их с радостью: то ли бродяги, то ли глашатаи, то ли лукавые купцы, они служили связующим звеном между деревнями, поселениями и городами, собирали и распространяли местные новости и слухи, и для многих деревенских жителей эта их функция была основной. Но хороший разносчик мастерски владел своим ремеслом и знал, как извлечь максимальную выгоду из каждой остановки. Жены и дочки фермеров заглядывались на ножницы, гребни, наперстки, ножи, ленты, нитки, пуговицы и даже броши и маленькие игрушки, которые торговцы раскладывали на кухонных столах. Они всегда носили с собой книги: дешевые издания сказок с гравюрами, биографии, сборники стихов и рассказов. В тавернах и пабах они предлагали посетителям свою коллекцию народных баллад – напечатанных на одном большом листе бумаги песен о несчастной любви или кровавом преступлении. Исполнялись такие баллады обычно под известную мелодию: покупатели могли скинуться, взять за пенни один листок на всех и спеть новую песню под кружку эля.

Жизнь бродячего торговца была непредсказуемой. Он вставал с пустым желудком и не знал, сможет ли устроиться на ночлег. В «Истории Джона Дешевого, бродячего торговца» – сказке, имевшейся в мешке любого коробейника первой половины девятнадцатого века, – описана повседневная жизнь тех, кто бродил по дорогам, предлагая свой товар. Рассказчик ясно дает понять, что опасностей и неудобств, как правило, было больше, чем преимуществ бродячей жизни, полной приключений. Торговец мог свалиться в канаву или навозную кучу, ему регулярно приходилось спасаться от злых фермерских псов или разъяренных быков. Автор «Истории Джона» сетует на бытовые неудобства: ночевать нередко приходилось на мешках с пшеницей, на капустном поле или в стойле с коровами холодной зимней ночью. Торговец мог предложить свой товар жене фермера в обмен на миску супа или капусты; частенько приходилось «идти весь день, ходить от дома к дому, а в итоге не разжиться ни куском мяса, ни хлебом, ни элем». Но, несмотря на все трудности, жизнь торговца предполагала большую долю свободы, чем та, на которую мог рассчитывать человек оседлый. Жизнь людей в Викторианскую эпоху регулировалась бесчисленными правилами, и отказ от этих ограничений зачастую представлялся романтическим поступком. Путешествовать, жить своей смекалкой, встречаться с разными людьми, бывать в новых местах – бродячий торговец ни перед кем не отчитывался, не имел обязательств перед семьей, соседями, церковью и нанимателем. Некоторых влекла такая свобода.

Неудивительно, что бродячими торговцами часто становились одинокие мужчины без семьи, хотя по большому счету семья не мешала заниматься этим ремеслом, как не мешает она и современным коммивояжерам. Однако наиболее приспособленными к такому образу жизни считались бывшие солдаты, привыкшие к долгим походам и лишениям.

Карьера бродячего торговца, должно быть, казалась Томасу Конвею подходящей еще и потому, что он с отрочества привык к кочевой жизни. В 1845–1852 годах по сельской Ирландии прошел Великий голод. Особенно тяжело пришлось жителям графства Мейо. К 1851 году около тридцати процентов населения региона умерли или эмигрировали. Конвей не был исключением. Еще до поступления на военную службу в 1857 году он пересек Ирландское море и перебрался в Йоркшир, где был рабочим в окрестностях Беверли. После увольнения из армии в октябре 1861 года он забрал пенсию, навестил родственников в Килкерри и вернулся в Англию, на этот раз отправившись в Ньюкасл, где у него было больше шансов заработать. На полученные деньги молодой ирландец купил товар, набил им свой мешок и отправился странствовать к югу от Ковентри, дошел до Лондона и наконец летом 1862 года прибыл в Бирмингем[265].

Существует несколько версий знакомства Кейт и Томаса Конвея. В одной из них говорится, что двадцатилетняя Кейт была «симпатичной девушкой с очень добрым сердцем». Он же был сероглазым ирландцем со светло-каштановыми волосами и даром рассказчика. Сара Крут и Эмма утверждали, что Кейт и Том познакомились в Бирмингеме, но дядя Том Эддоус настаивал, что все было не так. По словам дяди Кейт, «она познакомилась с этим парнем Конвеем» после того, как покинула дом семьи Эддоус в Бирмингеме. Как бы то ни было, прожив в Бирмингеме девять месяцев, Кейт внезапно объявила о своем желании вернуться в Вулвергемптон, куда в это же время решил отправиться и Том Конвей.

Томас Конвей с его рассказами о тиграх и благоуханных джунглях, песнями и мешком сказок, безусловно, казался Кейт фигурой романтической. Его истории завораживали незнакомцев в пабах и на рынках. Он был свободен и шел куда глаза глядят. Нетрудно понять, почему веселая, открытая и общительная Кейт предпочла Тома и бродячую жизнь своему унылому существованию.

Эддоусы не обрадовались такому повороту событий, и, вернувшись на Билстон-стрит, Кейт в этом убедилась. Родственникам Кейт Томас Конвей никогда не нравился: ни Уильяму и Элизабет, ни ее кузине Саре, ни дяде Тому, ни ее сестрам в Лондоне. И неудивительно: уволенный из армии по состоянию здоровья, он не имел настоящей профессии, дома, семьи и надежного дохода, за исключением мизерной пенсии в шесть-семь пенсов в день. Этот ирландский бродяга был олицетворением викторианской притчи о мужчинах, с которыми юным девушкам связываться не стоит. Любовная связь с таким типом считалась прямой дорогой к нищете, голоду и работному дому. Вдобавок ко всему если Конвей и обещал Кейт жениться, то не спешил выполнять свое обещание.

Впрочем, это не ослабило ее привязанности: в отчете о событиях, напечатанном в газете «Блэк кантри багл», говорится, что девушка была «очарована красивым романтичным ирландцем». В конце концов тетя Элизабет выдвинула ультиматум: Кейт прекращает любовную связь с торговцем грошовыми балладами или покидает их дом[266]. Кейт выбрала второе и поселилась с Конвеем в ночлежке. Она сделала это вовремя: в июле 1862 года выяснилось, что она беременна.

Хотя положение племянницы, безусловно, явилось стыдом и позором для Эддоусов, внебрачной беременности в Викторианскую эпоху никто не удивлялся. Среди привилегированных классов женское целомудрие считалось мерилом морали и определяло ценность женщины: неиспорченный «товар» котировался выше. Но представители рабочего класса не придавали девственности столь важного значения: рабочие жили по более практичным правилам. Невинная женственность, которую так лелеяли девушки из среднего и высшего классов, была не нужна их сестрам классом пониже. Современников беспокоило то, что семьи рабочих были вынуждены ютиться на небольшой площади и дети слишком рано узнавали о сексе. В тесноте, когда члены одной семьи, дальние родственники, а порой и гости спали в одной комнате и даже в одной кровати, понятие телесной приватности и скромности становилось попросту недоступной роскошью. С малых лет дети видели и слышали, как родители занимаются сексом, и это вызывало искушение предаться сексуальным экспериментам самостоятельно. Из-за того, что дома было слишком тесно, подростки часто шатались по улицам вдали от бдительных родительских глаз. Вот что поведала автору порнографических мемуаров, писавшему под псевдонимом Уолтер, одна молодая женщина: «Многие девушки просто шастают по улицам… их матерям все равно, чем они занимаются… когда им исполняется тринадцать-четырнадцать лет, их уже не удержишь дома, они рыщут по темным улицам по ночам…» «Девушки уединяются с возлюбленными – мальчишками-лоточниками», а «четырнадцатилетнюю девственницу сейчас и не встретишь», – подчеркнула она. К аналогичному выводу пришел Генри Мэйхью, расспрашивая девочек-подростков, работавших на производстве дешевой одежды. Одна из них призналась: «Я рада, что среди девушек, работающих в мастерской, нет ни одной девственницы, а нас здесь несколько тысяч».

В эпоху, когда секс почти неизменно приводил к беременности, многие пары предпочитали жениться лишь после зачатия или даже после рождения ребенка. Но некоторые представители рабочего класса вовсе не заключали браки, а довольствовались совместным проживанием. Мужчины определенных профессий, в том числе бродячие торговцы и лоточники, не горели желанием вступать в законный брак. Чисто теоретически свободные отношения были на руку и мужчине, и женщине. Пока мужчина пропадал на работе, порой далеко от дома, женщина могла сойтись с другим партнером. По этой причине многие пары не узаконивали свои союзы в церкви, хотя при этом относились к своей связи как к законному браку и оставались друг с другом всю жизнь или, по крайней мере, достаточно долго. Журналисты и общественные реформаторы девятнадцатого века отмечали, что в рабочих кварталах соседи редко допытывались, являются ли отношения той или иной пары законными или нет. Все придерживались простого правила: если мужчина и женщина называли себя мужем и женой и вели себя соответственно, значит, так и было. «Попробуйте поинтересоваться, женаты ли вот эти мужчина и женщина, живущие вместе, и ваша наивность вызовет улыбку, – писал Эндрю Мирнс. – Никто не знает. И никому нет дела»[267]. Но отношение к неженатым парам все-таки оставалось противоречивым. Арендодатели и наниматели, часто принадлежавшие к тому же рабочему классу, могли выселить или уволить человека, узнав, что он состоит в незаконных отношениях. При этом бремя социальной ответственности приходилось нести женщинам, особенно если у пары были незаконнорожденные дети. Если мужчина мог разорвать отношения с сожительницей безо всяких для себя последствий, то зависимая женщина, на руках у которой оставались дети, имела гораздо меньше шансов заработать на жизнь и мгновенно оказывалась на пороге нищеты.

Связывая свою жизнь с Томасом Конвеем, Кейт прекрасно понимала, чем рискует, и все же такая судьба показалась ей лучше, чем ее прежняя жизнь. Сара Крут вспоминает, что Кейт и Том пробыли в Вулвергемптоне недолго и вскоре вернулись в Бирмингем.

Конвей тоже видел определенные преимущества в том, чтобы объединиться с Кейт. Во-первых, жить с женщиной было удобно, поскольку она готовила и стирала. Во-вторых, Кейт оказалась полезной и смекалистой партнершей по бизнесу. В небольших деревнях Конвей мог запросто обойти все дома самостоятельно, продавая книги и мелкий товар, но в крупных селах и городах ему необходимо было привлекать к себе внимание.

Конвей и Кейт принадлежали к классу торговцев, которых Генри Мэйхью называл «продавцами бумажных товаров» или «бродячими книготорговцами». Они делились на несколько категорий в зависимости от того, как именно предлагали свой товар. «Бегущий сказочник» ходил по улицам и площадям, выкрикивая названия и краткое содержание баллад и сказок. «Стоящий сказочник» искал подходящее местечко на углу двух улиц или у входа в паб и заманивал прохожих историями о происшествиях, скандалах, битвах, ужасах и казнях. И бегущих, и стоящих сказочников часто сопровождали женщины: они пели или декламировали отрывки из баллад, пока их спутники продавали листки с балладами. Пара также могла петь дуэтом или показывать театральные сценки. Общительная, радушная Кейт училась музыке в школе, любила петь и наверняка с удовольствием выступала на улице – это занятие нравилось ей гораздо больше, чем работа на фабрике[268].

Возможно, Томас Конвей стал бродячим книготорговцем еще и потому, что мечтал когда-нибудь написать свои баллады. Но он не мог исполнить свою мечту по одной простой причине: на документах об увольнении Конвея из армии вместо подписи стоит крест – следовательно, писать он не умел. Зато Кейт умела. Если Конвей рассчитывал записать рассказы о своих индийских приключениях – а такие истории в 1850–1860-е годы пользовались большой популярностью, – ему пришлось бы нанимать кого-то и надиктовывать их. Кейт же могла записывать его истории бесплатно. Представьте, как они вдвоем сидят за столиком в пабе: пальцы Кейт перепачканы чернилами, она конспектирует стихи, сочиненные Конвеем, лихорадочно строчит, спорит, переписывает, пропевает куплеты себе под нос. Возможно, она даже участвовала в создании этих баллад[269].

Кейт сбежала от обыденности, но жизнь бродячих торговцев оказалась не столь счастливой и беззаботной, какой она себе ее представляла. Уличные выступления в городах и торговля книгами в деревнях приносили не слишком много денег. Мэйхью пишет, что средний заработок бродячего торговца составлял от 10 до 12 шиллингов в неделю. Чтобы заработать 12 шиллингов, торговец должен был продавать всё подряд: баллады, детские сказки, стихи и памфлеты. Работа прерывалась в случае болезни или запоя. Кочевая жизнь была связана со множеством неудобств: грязная, промокшая и промерзшая одежда, пустой желудок, отсутствие крыши над головой. Крайне редко выпадала возможность помыться и постирать одежду. В сельской местности Кейт и Том могли напроситься на ночлег, но в городах им приходилось останавливаться в вонючих, переполненных ночлежках и общежитиях однодневного пребывания, а порой даже спать на улице. Все свои пожитки они носили с собой и легко могли стать жертвами воров и мошенников. Вдобавок ко всему Кейт отважилась вести полную опасностей кочевую жизнь, нося под сердцем ребенка, и это еще сильнее осложняло ситуацию. Неудивительно, что в апреле 1863 года, будучи на девятом месяце беременности, она постучалась в двери лазарета при работном доме в Грейт-Ярмуте, графство Норфолк.

Женщине, которая не знала, где ей придется ночевать, лазарет работного дома наверняка казался надежным пристанищем. В 1860-е годы все работные дома принимали нуждавшихся матерей на сносях, хотя иногда попечители и проводили черту между «приличными замужними женщинами» и «падшими», поступившими в работный дом, чтобы родить внебрачного ребенка. Ступив на порог работного дома, Кейт представилась Кэтрин Конвей и заявила, что замужем за «рабочим». Томас мог сопровождать ее, но, скорее всего, сдал Кейт на попечение работного дома и отправился на поиски работы.

Теперь Конвея не тревожило то, что его «жене» негде будет укрыться. Однако лазарет работного дома едва ли можно было называть безопасным местом для родов. Специализированные родильные палаты были редкостью. Вместо этого рожениц часто помещали в общую палату, где лежали другие пациенты с самыми разнообразными заболеваниями, в том числе инфекционными: туберкулезом, оспой, сифилисом. Повсюду царила ужасная антисанитария. Луиза Твининг, участвовавшая в реформе Закона о бедных, рассказывала, что во время ее пребывания в женском общежитии сломанный санузел превратился в открытый канализационный коллектор, средства дезинфекции при уборке не применялись, а во время родов не использовали ни мыло, ни воду. В работном доме в Грейт-Ярмуте, где 18 апреля 1863 года Кейт родила дочку, названную Кэтрин Энни Конвей, по ночам часто оставляли зажженными газовые фонари, чтобы отпугивать крыс. Но даже несмотря на ужасные условия работного дома, рожать там было лучше, чем в грязи на обочине дороги.

Появление на свет маленькой Энни Конвей лишь ненадолго отвлекло Кейт и Тома от странствий по городам и весям. При виде младенца, привязанного к спине Кейт или прильнувшего к ее груди, местные жители охотнее предлагали паре хлеб и уютное местечко для ночлега. Даже после рождения дочери Том и Кейт продолжали бродяжничать. Они дошли до Ньюкасла на севере Англии, в конце лета добрались до Халла[270], затем вернулись в Ковентри и в июне 1864 года ненадолго заглянули в Лондон. Кейт не была в столице много лет, с того самого дня, как уехала к тете и дяде в Вулвергемптон. Ей приходилось укладывать Энни спать в стойлах конюшен, на церковных двориках, под стенами домов и под деревьями, спасаясь от проливного дождя. Едва ли такой образ жизни устраивал Кейт, хотя кое-что наверняка поддерживало ее силы: радость от выступлений на публике, пение, сочинение историй. Помогала и выпивка, когда на алкоголь были деньги.

Так они и бродили по стране в поисках удачи, а потом, по случайному стечению обстоятельств, нашли ее в Стаффордшире, прямо под носом у семейства Эддоус.

Ранним утром 9 января 1866 года ко двору Стаффордской тюрьмы начали стекаться зеваки, укутанные в шарфы и шали. За кровавые убийства в Стаффорде давно никого не вешали, поэтому люди, встав ни свет ни заря, ехали даже из окрестных городов и деревень, чтобы поглазеть, как убийца – Чарльз Кристофер Робинсон – болтается на виселице и дергается, как рыба на крючке. Торговцы чаем, кофе и горячим молоком установили свои лотки. Зеваки набивали животы булочками с изюмом, вареными яйцами, овечьими ножками и пирогами. Хотя именно в 1860-е годы интерес публики к казням начал утихать, повешение по-прежнему вызывало ажиотаж, сравнимый с ярмаркой или базарным днем. Заводские и фабричные рабочие успевали посмотреть на казнь по пути на работу, соседи встречались и обменивались новостями, а разносчики нахваливали свой товар. Среди последних были Кейт и Томас Конвей: они надеялись продать свои баллады и книги зевакам, которые расталкивали и отпихивали друг друга, выискивая лучшее местечко с видом на помост.

В дни публичных повешений торговцы балладами могли неплохо заработать. Они стояли и распевали песнь о совершенном преступлении от имени убийцы, сетовавшего на свою злосчастную судьбу. Баллады об убийствах продавались лучше всего. Узнав о предстоящей казни, барды и печатники со всей страны спешили сочинить и напечатать свою поэтическую версию случившегося. Нередко в тюремном дворе продавали «правдивые» признания убийцы, якобы произнесенные перед казнью – еще до того, как преступник успевал взойти на помост. Казни приносили Кейт и Томасу немалый доход. Вероятно, они даже следили за объявлениями о казнях и составляли график своих перемещений с таким расчетом, чтобы в нужный день попасть в тот или иной город. Однако казнь Чарльза Кристофера Робинсона имела особое значение для пары, поскольку убийца приходился Кейт дальним родственником.

Как и Кейт, Чарльз остался сиротой и вырос в доме Джозайи Фишера, своего родственника, который работал агентом по недвижимости в Вулвергемптоне. Будучи человеком обеспеченным и уважаемым, Фишер взял опеку над еще одной родственницей, оказавшейся в беде, – Гарриет Сигер, свояченицей своего сына. Сигер и Чарльз Робинсон были примерно одного возраста, и между ними завязались романтические отношения. Они обручились, хотя Гарриет опасалась вспыльчивости своего жениха, который был очень ревнивым. Двадцать шестого августа 1865 года Робинсона заметили в саду: грязный, небритый, в одной рубашке, он был вне себя от ярости. Вскоре он отыскал свою возлюбленную, и у них возникла ссора; Робинсон попытался схватить и поцеловать Гарриет. Та уклонилась, и он ее ударил. Они разошлись, но Робинсон затаил злобу на невесту за то, что осмелилась ему перечить. Через некоторое время слуга увидел, как Робинсон спускался в кухню с опасной бритвой в руках. Последовали звуки борьбы и оружейный выстрел, всполошивший весь дом. Когда Робинсона обнаружили, он выл и кричал: после неудачной попытки застрелиться он хотел перерезать себе горло бритвой. У его ног в луже крови лежала Гарриет Сигер «с раной в глотке, такой глубокой, что было видно позвоночник»[271].

Неизвестно, знала ли Кейт Робинсона, приходившегося ей кузеном, но они с Конвеем решили извлечь выгоду из этого родства. В архивах Вулвергемптона хранится копия баллады, сочиненной Томасом Конвеем и Кейт Эддоус, – «Песнь об ужасном повешении Чарльза Кристофера Робинсона за убийство его возлюбленной, Гарриет Сигер с Эблоу-стрит, Вулвергемптон, 26 августа», написанная для продажи на месте казни в 1866 году[272]. Любопытен тон этой баллады: многие авторы предпочитали описывать убийство во всех кровавых подробностях или изображать события как историю роковой любви, однако в балладе Тома и Кейт преступник раскаивается в убийстве и даже вызывает сочувствие.

  • Придите, люди добрые,
  • Послушайте мой сказ,
  • Здесь, в достославном Стаффорде
  • Казнят меня сейчас.
  • Кровавое убийство
  • Я, грешник, совершил:
  • Зарезал Гарриет Сигер,
  • Которую любил.
  • Чарльз Робинсон меня зовут,
  • И полон я печали:
  • Всю ночь мне думы тяжкие
  • Покоя не давали.
  • В застенках Стаффордской тюрьмы
  • От горя я томился
  • И слышал голос в голове:
  • «Гори в аду, убийца!»
  • Я заслужил свою судьбу,
  • Мне жалость ни к чему:
  • Убил я хладнокровно
  • Любимую мою.
  • Она была со мной мила:
  • Чем я ей отплатил?
  • Она не делала мне зла,
  • А я ее убил.
  • Теперь сижу в темнице я
  • И совесть меня гложет.
  • Какое же злодейство
  • Я совершил, о боже!
  • Кошмарные видения
  • Встают перед глазами:
  • Я перерезал горло ей
  • Своими же руками.
  • О Сатана, о демон злой,
  • Меня ты ослепил,
  • Мой разум помутился,
  • И я ее убил.
  • Ее прекрасный образ
  • Навек запомню я:
  • Из ревности убил тебя,
  • О Гарриет моя.
  • Пускай конец мой страшный
  • Послужит вам уроком,
  • Несчастная судьба моя
  • Пусть станет вам намеком.
  • Богаты вы или бедны,
  • Любовь впустите в сердце,
  • И вас Господь благословит
  • До самой вашей смерти.

Хотя Кейт не раз видела, как затягивается петля на шее злодея, наблюдать за казнью кровного родственника наверняка было тяжело. Впрочем, мы никогда не узнаем, какое впечатление произвели на нее Эддоусы в траурном одеянии. Неизвестно также, узнали ли они ее в женщине, голосившей песни на всю тюремную площадь.

В «Блэк кантри багл» говорится, что в тот день Кейт и Том собрали огромную выручку. Их баллада так хорошо продавалась, что они «уехали из Стаффорда с шиком, купив на вырученные деньги два места в карете». Кроме того, они приобрели осла и повозку и заказали у печатника в Билстоне четыреста копий баллады, которые были проданы в следующий понедельник по обычной цене. По слухам, Конвей даже подарил Кейт «шляпку с цветами». «Теперь они могли позволить себе поселиться в меблированных комнатах в Моксли [деревня близ Уэнсбери]», – сообщалось в заметке. Конвей много лет ждал такой удачи. Но почивать на лаврах он не стал, а решил податься в Лондон в надежде, что «там его поэтическому таланту… найдется более достойное применение»[273].

Едва ли все, что печатали в «Блэк кантри багл», можно принимать за чистую монету, но данные пенсионного архива подтверждают, что приблизительно в это время Конвей стал проводить больше времени в Лондоне. Решение обосноваться в столице могло быть продиктовано не только амбициями Конвея, но и другими соображениями. Кейт чувствовала, что Эддоусы из Вулвергемптона не были ее настоящей семьей. Она выросла в Лондоне, там жили ее сестры, и после нескольких лет бродячей жизни настало время блудной дочери вернуться домой.

15. Сторож сестре моей

[274]

Эмма всегда стремилась поступать правильно. Вторая по старшинству дочь в большой семье, она вынянчила почти всех своих младших братьев и сестер. С малых лет ее учили помешивать суп, менять грязные пеленки, следить за малышами, чтобы те не лезли в очаг с горячими углями или, не дай бог, не угодили под колеса повозки. Она заботилась о брате Альфреде, помогала, когда у него случались припадки, и оберегала, хотя он не смог бы отплатить ей тем же. Эмма ухаживала за умиравшей матерью и утешала больного отца. Она научилась писать и читать. Чтобы содержать братьев и сестер, Эмма пошла работать служанкой. Она больше всех переживала, когда осиротевшие дети лишились дома, и тревожилась, где они теперь будут жить. Она отправила Кейт в Вулвергемптон в надежде на лучшее, а сама продолжила работать служанкой, послушно выполняя свои обязанности. Она мыла полы, стирала и обслуживала своих хозяев из среднего класса, откладывая каждый пенни. Около 1860 года, в возрасте двадцати пяти лет, она познакомилась с Джеймсом Джонсом, соседом своей сестры Гарриет, жившей в Клеркенвелле. Джеймс и его семья торговали сальными свечами, которые сами и делали. Некогда это считалось почетным ремеслом, у изготовителей свечей была собственная гильдия; но потом на смену свечам пришли газовые фонари и домашние газовые лампы. Эмма поступила так, как следовало поступить женщине ее эпохи: вышла замуж за мужчину, который за ней ухаживал. Свадьба состоялась 11 ноября. Вскоре Эмма начала рожать детей: всего их было шестеро.

Пока Кейт отсутствовала, жизни четырех ее старших сестер шли своим чередом и сплетались, как корни дерева. В 1860-х годах женщины, которые вырастили Кейт и попытались дать ей билет в жизнь, переехали из Бермондси на южном берегу Темзы в Клеркенвелл – рабочий район вокруг мясного рынка Смитфилд. Все сестры венчались в одной и той же церкви Святого Варнавы и поселились на соседних улицах. Элиза вышла замуж за местного мясника Джеймса Голда в 1859 году. Гарриет и Роберт Гарретт узаконили свой союз в 1867 году после достаточно долгого периода совместной жизни; детей у них не было. Лишь Элизабет с мужем Томасом Фишером остались жить на противоположном берегу Темзы, в Гринвиче. Несмотря на заботы, связанные с уходом за детьми и домашним хозяйством, сестры поддерживали связь, обменивались сплетнями и новостями. Однажды до них дошла весть о том, что в Лондон вернулась Кейт.

Пятнадцатилетняя сиротка, которую Эмма отправила, как посылку, неизвестному получателю, вернулась зрелой женщиной с ребенком на руках и человеком, которого называла мужем. Однако Кейт была осторожна и не стала рассказывать о себе слишком много. Поначалу она сообщила Эмме, что они с Томом Конвеем обосновались в Бирмингеме, и не сказала ни слова о своей бродячей жизни. Эмму наверняка смутило отсутствие у Кейт обручального кольца и ее татуировка – инициалы Томаса Конвея, криво выбитые на предплечье.

Татуировки станут популярными лишь в конце девятнадцатого века, а в середине Викторианской эпохи они свидетельствовали о принадлежности к самым низшим слоям общества. Их делали моряки, побывавшие в Азии и Океании, где традиционно украшали свое тело рисунками. Именно моряки привезли в Британию обычай делать татуировки, которые стали прочно ассоциироваться с бедностью, пороком и криминальными наклонностями матросов. Солдаты также набивали свои инициалы, эмблему полка и прочие рисунки на руках и груди. Томас Конвей наверняка повидал немало чернильных змей, сердец, крестов и имен возлюбленных на бицепсах армейских товарищей. Но если мужчинам прощалось подобное осквернение своих тел, поскольку татуировки были признаком мужественности и отваги, то женские татуировки считались категорически неприемлемыми. Тату на теле женщины не только являлось вопиющим нарушением ее невинности и осквернением красоты, но и делало ее мужеподобной. Нанесение татуировок было грязной, болезненной процедурой: в девятнадцатом веке их делали с помощью иглы, чернил и многочисленных уколов. Любая женщина, согласившаяся на такую процедуру, бросала вызов своей «природной хрупкости» и навеки искажала Богом данный облик. Решение Кейт сделать татуировку, как и многие другие ее решения – не выходить замуж, родить внебрачного ребенка, вести кочевую жизнь, – стало настоящим вызовом обществу. Скорее всего, идея исходила от Томаса Конвея; возможно, и у него на руке были вытатуированы ее инициалы. Не исключено, что таким образом пара заявила о своей преданности друг другу или это был своего рода обет без обручальных колец и визита в церковь.

Но сколько бы ни шептались Гарриет, Эмма, Элиза и Элизабет о своей странной сестре, возвращение Кейт в Лондон говорило о ее желании изменить свою жизнь. К 1868 году они с Конвеем обосновались в «чистом и удобном» маленьком домике по адресу Коттедж-плейс, 13. Район, в котором они теперь жили, – Белл-стрит в Вестминстере – находился на приличном расстоянии от Клеркенвелла. Возможно, Кейт не стала селиться в Клеркенвелле, потому что ее отношения с сестрами были сложными и в одночасье менялись от нежности до неприязни. Неизвестно, помогали ли ей сестры в момент рождения второго ребенка, Томаса Лоуренса Конвея, который появился на свет в том же 1868 году, но в марте 1869 года их отношения, видимо, наладились, потому что свою новорожденную дочку Кейт назвала в честь старшей сестры – Гарриет.

Вероятно, Конвей привез жену и ребенка в Лондон в надежде реализовать свои амбиции поэта и книгопродавца. Но три года спустя стало ясно, что его мечтам не суждено сбыться. Хотя столичный рынок баллад и детских сказок действительно предоставлял больше возможностей для заработка, Томас, кажется, так и не смог зарекомендовать себя на новом месте. К концу девятнадцатого века в Лондоне проживали сотни, если не тысячи, людей, которые зарабатывали уличными выступлениями и продавали свои баллады. Особенно много их было в Вестминстере, где они не столько пели, сколько попрошайничали[275]. Прежде неудача не смутила бы Томаса и Кейт: они просто снялись бы с места и двинулись бы на юг или на север в надежде заработать в другом городе. Но теперь у них были маленькие дети, и Конвеи оказались привязаны к месту. Томас снова устроился разнорабочим, чтобы хоть как-то свести концы с концами. Одно время он работал помощником строителя и неплохо зарабатывал: хватало на хлеб и аренду жилья. Но в комфорте и достатке Конвеи жили недолго. Денег и еды становилось все меньше, и вскоре малышка Гарриет Конвей, сосавшая пустую грудь, захворала. Через три недели девочка умерла от недоедания прямо на руках матери.

Видимо, после этого случая Конвей решил покинуть Лондон и отправиться на поиски работы. Зимой он двинулся на север, в сторону Йоркшира. В его отсутствие Кейт отвезла семилетнюю Энни и двухлетнего Томаса в Эбби-Вуд рядом с Гринвичем – по всей вероятности, в дом своей сестры Элизабет. К 1870 году у Фишеров было уже шестеро детей, так что эта договоренность, скорее всего, носила временный характер. Затем случилось неизбежное: 20 января Кейт, Энни и маленький Томас оказались у ворот работного дома Гринвич-Юнион.

Поначалу работный дом казался просто удобным способом решения проблемы, но вскоре он стал для Кейт образом жизни. В последовавшие десять лет в любой сложной ситуации она сдавалась на милость работного дома. Пятнадцатого августа 1873 года в родильной палате работного дома Саутуарка у нее родился еще один сын, Джордж Альфред Конвей. Согласно архивам, она оставалась в работном доме на разные сроки – иногда на несколько недель, а иногда на несколько месяцев. И каждый раз с ней были дети: все или кто-то один.

Если нуждавшаяся женщина поступала в работный дом с детьми, это влекло за собой целый ряд осложнений. По Закону о бедных матери-одиночки с незаконнорожденными детьми не могли получать пособие, то есть деньги от прихода, которые выделялись на поддержку бедных семей, проживавших на собственной жилплощади. По мнению властей, финансовая поддержка аморальных женщин, живших у себя дома, приравнивалась к государственному финансированию проституции. Хотя власти прекрасно знали, что многие неимущие женщины сожительствуют с партнерами и состоят в моногамных отношениях, различий между этими «падшими женщинами» и настоящими проститутками не проводилось. С точки зрения респектабельного общества женщина могла произвести на свет ребенка лишь двумя способами: в браке – и тогда он считался законным – или в результате греховной связи. В стенах работного дома вопрос о том, кого считать приличной женщиной, а кого падшей, решали попечители из Комитета по соблюдению Закона о бедных: именно они определяли, кто из поступивших наивная юная девушка, которой просто не повезло, а кто – настоящая путана, и в наказание за грехи приказывали кормить матерей незаконнорожденных детей жидкой овсянкой.

Пройдя сквозь так называемые «ворота слез», семьи подвергались обязательному разделению. Тут уже статус матери – замужняя или незамужняя – не имел значения: всех делили по полу и возрасту, раздевали и отбирали личные вещи, загоняли в ванну и выдавали форму работного дома. По Закону о бедных детям моложе семи лет разрешали остаться с матерью: дети спали с ней на одной грязной жесткой койке и играли рядышком, пока она щипала паклю. Детей в возрасте от семи до четырнадцати лет помещали отдельно в общежитие при школе. Родителям и детям, жившим на территории одного работного дома, позволяли встречаться раз в неделю в столовой. В ноябре 1876 года Кейт поступила в работный дом Гринвич-Юнион. Это случилось накануне рождения ее четвертого ребенка, Фредерика. Трехлетнему Джорджу Альфреду разрешили остаться с матерью, а Энни, которой тогда было тринадцать, и восьмилетнего Томаса отправили в трудовую школу Саттона[276].

Несмотря на недобрую славу, работный дом все-таки часто выполнял свою благую функцию, особенно когда дело касалось жизни бедных детей. В соответствии с Законом о бедных в работных домах проводились уроки грамоты и арифметики как минимум по три часа в день, то есть многие мальчики и девочки получали хотя бы некое подобие образования. Считалось, что начальное образование помогает детям вырваться из порочного круга нищеты, в которую оказались вовлечены их родители, бабушки и дедушки. С этой целью в 1857 году правительство издало указ о развитии трудовых школ. Трудовые школы ограждали детей бедняков от пагубного влияния работных домов и нездоровой атмосферы, царившей в городах, а также давали им шанс получить практическое образование. Дети обучались профессии и приобретали основные школьные знания: благодаря этому впоследствии они смогли бы начать зарабатывать и получать приличный доход. Мальчиков готовили к профессии сапожников, портных, плотников, а также обучали музыке; девочек учили ведению хозяйства, шитью, вышиванию, вязанию, чтобы подготовить их к жизни в услужении.

Школа в Саттоне, куда попали Энни и Томас Конвеи, принимала детей из всех приходов Юго-Восточного Лондона. В школе одновременно обучались до тысячи детей бедняков. В 1870-е годы условия проживания и обучения в школе считались самыми современными: здесь были просторные кухни, прачечная, ванные комнаты, бойлерная и паровой мотор, накачивавший свежую воду в резервуары. Широкие лестницы, просторные общежития и классные комнаты, мастерские для обучения ремеслу и ферма, где детей учили основам агрономии, – по сравнению с маленькой приходской школой Даугейт, в которой училась Кейт, инфраструктура трудовых школ предоставляла детям гораздо больше возможностей. В своих мемуарах ученик Саттона под псевдонимом «У. Х. Р.» писал, что некоторые учителя поддерживали учеников и относились к ним с сочувствием, другие же были крайне жестоки. Но в целом постели в Саттоне были чище, пища обильнее, а жизнь веселее, чем в работном доме Гринвич-Юнион. Здесь даже можно было заниматься музыкой, петь и играть на фисгармонии. Школьный режим повлиял на автора мемуаров положительно. «В Саттоне, – заключает он, – мне привили вкус к другой жизни, и я преисполнился решимости ни за что больше не обращаться в работный дом за подаянием»[277].

Об успехе системы трудовых школ свидетельствует и судьба младших братьев и сестры Кейт: Томаса, Джорджа и Мэри, которых после смерти их отца перевели из работного дома Бермондси в трудовую школу. Через несколько лет Джордж Эддоус стал квалифицированным сапожником, Томас Эддоус выучился музыке и поступил в оркестр Сорок пятого ноттингемширского пехотного полка в Престоне. Мэри успешно прошла курс обучения «домохозяйству» и стала служанкой[278]. Будь Кейт всего на год младше, в 1857 году ее тоже могли бы отправить в трудовую школу, и жизнь ее сложилась бы совсем иначе.

К концу 1870-х годов Кейт оказалась в критической ситуации. Как и многие женщины из рабочего класса, она попала в порочный круг: Конвею пришлось уехать из Лондона на заработки, при этом он оставил свою партнершу и детей без финансовой поддержки. Сколько бы Кейт ни трудилась на фабрике, в швейной мастерской или прачечной, сколько бы ни торговала вразнос и сколько бы штопки и рукоделия ни брала на дом, ей все равно никогда не хватило бы на содержание большой семьи. Работный дом неотступно маячил на горизонте. Кроме того, когда Конвей возвращался в Лондон, он бил жену и детей.

Постоянные отлучки Конвея и крайняя нужда приводили к вспышкам домашнего насилия. Сестры Кейт и ее дочь выявили устойчивую закономерность. Хотя Эмма отмечала, что «в целом совместная жизнь [Кейт и Тома] была счастливой», их ссоры стало трудно игнорировать. По словам Энни и Эммы, скандалы между партнерами усугублялись тем, что Кейт «злоупотребляла спиртным», а Конвей был трезвенником. По этому вопросу пара «никак не могла договориться», и Энни с тетками в итоге сошлись на том, что Кейт сама вырыла себе яму.

В Викторианскую эпоху такое отношение к проблеме домашнего насилия было типичным среди рабочего класса: считалось, что в побоях виноваты сами женщины. Многие полагали, что физическое насилие поддерживает в доме хорошую дисциплину. Отвешивая женам «дисциплинарные» оплеухи, мужья не чувствовали угрызений совести, а после женщинам внушали, что они «сами напросились»[279]. Муж мог разгневаться по любому поводу: в перечень «грехов» жены входила нецензурная лексика, отказ от секса, непослушание, дерзость и прочие попытки бросить вызов главе семьи. Но, пожалуй, ничто так не способствовало вспышкам домашнего насилия, как алкоголь, причем жен били как пьяные мужья, так и трезвые, не одобрявшие пьянства жен. Если жена подавала на мужа в суд за побои, но употребляла алкоголь, мужчину почти всегда оправдывали[280]. В 1877 году – как раз тогда союз Кейт и Томаса Конвея дал трещину – вышел юридический учебник «Принципы наказания», в котором нанесение побоев жене характеризовалось как преступление, «криминальность которого весьма относительна». Хотя в особо серьезных случаях мужьям грозило тюремное заключение, автор учебника делал вывод, что большинство случаев физического насилия «незначительны и требуют вынесения оправдательного приговора».

Однако не все придерживались такой точки зрения, и не все в викторианском обществе и семьях были готовы мириться с подобным положением дел. Хотя соседи и друзья предпочитали не вмешиваться в супружеские скандалы напрямую, они пристально следили за происходившим в семьях, справлялись о здоровье жен и напоминали мужьям, что им все слышно. Обычно помощь была косвенной: например, женщине предлагали убежище, если возникала необходимость скрыться от мужа. Когда это случилось с Кейт, ее приютили сестры.

С ноября 1876 года по декабрь 1877 года Кейт обращалась в работные дома и общежития однодневного пребывания минимум семь раз. Шестого августа 1877 года ее арестовали за пьянство и нарушение общественного порядка и отправили в тюрьму Уондсворт на четырнадцать дней[281]. Детей она вынуждена была брать с собой – и в работные дома, и в тюрьму. Жизнь Кейт разваливалась, и на выручку ей пришла Эмма. В интервью газете «Лондон дейли ньюс» она вспоминает, что в минуты отчаяния Кейт появлялась на пороге ее дома и умоляла помочь. Лицо Кейт было «ужасно изуродовано» побоями. Расчувствовавшись под действием алкоголя, Кейт сокрушалась: «Почему я не могу быть такой, как ты!»[282] Хотя завидовать, на первый взгляд, было нечему – Эмма жила в обшарпанных комнатах в Бриджуотер-Гарденз, – по сравнению с сестрой Кейт казалась себе неудачницей.

Положение Кейт ухудшалось. В декабре 1877 года она в очередной раз сильно поссорилась с Конвеем. Незадолго до Рождества она ушла от сожителя, забрав с собой девятимесячного Фредерика, и переночевала в общежитии однодневного пребывания[283]. К Рождеству они снова помирились и провели праздник с сестрами Кейт и их семьями. К сожалению, атмосфера праздника была испорчена: вид избитой Кейт шокировал сестер Эддоус. Эмма вспоминала, что «оба ее глаза почернели», а «лицо выглядело ужасно». Потрясло ее и отношение Томаса. «Этот тип, Конвей, – презрительно отзывалась она о сожителе сестры, – кажется, действительно был к ней привязан». Эмма искренне не понимала, как между Кейт и Конвеем могла существовать симпатия, учитывая, насколько сильно ее сестра «страдала от его жестокости». Эмму возмущало, что Конвей совсем не стыдился своих действий и однажды даже гневно бросил: «Кейт, меня скоро из-за тебя повесят»[284]. Что бы ни случилось на праздновании Рождества, Кейт, по-видимому, вела себя не лучше Конвея и заслужила неодобрение сестер. Из-за ее пьянства или по другой причине их отношения испортились, и в конце концов Эмма и Гарриет порвали все связи с Кейт. К сожалению, постепенно Кейт отдалилась и от других членов своей семьи.

Как и многие женщины, застрявшие в круге домашнего насилия, Кейт всегда возвращалась к мужу. Пара переживала периоды стабильности и разногласий, гармонии и хаоса, и все это отражалось на детях. Нескончаемые финансовые тяготы заставляли Конвеев постоянно переезжать с места на место: из Вестминстера в Саутуарк, из Саутуарка в Дептфорд. Они снимали комнаты или койки в ночлежках. Когда Энни подросла и начала ухаживать за младшими детьми, Кейт стала наниматься на любую работу, какую только могла найти. Бывало, она работала в прачечной или помогала с уборкой более обеспеченным соседям. Но к концу 1870-х годов Кейт и Томас Конвей вернулись к торговле балладами.

В 1879 году их частенько видели на Милл-лейн – небольшой торговой улице близ армейских бараков Вулиджа, где собирались лоточники и разносчики и предлагали свой товар местным жителям и солдатам. Четвертого октября Кейт и Том взяли с собой одиннадцатилетнего Томаса и шестилетнего Джорджа. Расхваливая свой товар и распевая песни, родители отошли в сторону и велели детям ждать их в условленном месте, у дома № 8 по Милл-лейн. Но после наступления темноты никто за детьми не пришел, прохожие стали задавать вопросы, и в итоге детей препроводили в работный дом Гринвича. Дети хорошо знали это место, ведь они неоднократно там бывали. Прошла почти неделя, прежде чем Кейт нашли и заставили забрать детей[285]. Одиннадцатого ноября ситуация повторилась. На этот раз детей отвел в работный дом сотрудник полиции под номером 251: он обнаружил «покинутых матерью» ребятишек на улице[286]. Во второй раз найти Кейт не удалось. Через месяц за мальчиками явилась их шестнадцатилетняя сестра. Неизвестно, где все это время пропадала Кейт. Ее поведение в тот период вызывает много вопросов: по всей видимости, она сильно пила и ее психическое состояние было нестабильным. В 1879 году умер малыш Фредерик: вероятно, это усугубило страдания Кейт.

Деструктивные отношения Кейт и Томаса Конвея продолжались до 1881 года. По данным переписи населения, в том году они еще жили вместе с двумя сыновьями в Челси, в комнате в доме № 71 по Лоуэр-Джордж-стрит, но осенью их союз распался. Когда журналисты брали интервью у Конвея и его старшей дочери, ни он сам, ни Энни не смогли вспомнить точную дату расставания. Конвей, однако, выставил себя жертвой. По его словам, он был вынужден оставить Кейт из-за ее алкоголизма и, уходя, забрал детей с собой. Сестры Эддоус утверждали, что все было не так: по словам Элизабет, ее сестра ушла от Конвея, «потому что он плохо с ней обращался». Энни добавила, что «еще до расставания минимум раз в год она [Кейт] уходила от него»[287]. Одним словом, разрыв ни для кого не стал неожиданностью, и после расставания и Кейт, и Том наверняка почувствовали облегчение.

Расставшись с Конвеем, Кейт обратилась за помощью к своей сестре Элизабет, но прожила у нее недолго. Подобно Эмме и Гарриет, Элизабет быстро поняла, что не может терпеть поведение сестры. В сентябре того же 1881 года Кейт вновь обвинили в пьяном дебоше и забрали с улицы, где она выкрикивала непристойности в адрес прохожих. На этот раз в тюрьму ее не посадили, однако семья Кейт оказалась менее снисходительной, чем закон: к концу 1881 года Элизабет также разорвала все связи с младшей сестрой.

Брошенная всеми, Кейт обратилась к Элизе, единственной из сестер, с кем у нее сохранились отношения.

Элиза Голд овдовела еще до 1881 года. Хотя Элиза была женой мясника – уважаемого, квалифицированного ремесленника, – ее семья оказалась в тяжелом финансовом положении. Супруг никак не позаботился о том, чтобы после его смерти Элиза была обеспечена. Как и многие женщины, оказавшиеся в схожей ситуации, Элиза после смерти супруга начала бедствовать. У нее не было ни накоплений, ни пенсии, а сын еще нескоро мог начать зарабатывать самостоятельно. Перед Элизой встала острая необходимость как можно скорее найти себе нового партнера[288]. О Чарльзе Фросте, который стал ее вторым мужем, известно мало. Мы знаем, что он тоже был вдовцом. Элиза и Чарльз предпочли не связывать себя законными узами: представители рабочего класса часто делали так, вступая в новые отношения после смерти супругов. В интервью журналистам после убийства Кейт Элиза сообщила, что ее «муж» «работал в порту и разгружал фрукты», а иногда торговал книгами на станции Ливерпуль-стрит[289].

Элиза и Джеймс Голд жили рядом с ее сестрами, в Клеркенвелле или Хокстоне. Но овдовев и связав свою судьбу с Чарльзом Фростом, Элиза переехала в Уайтчепел. С 1881 года Фросты занимали мансардную комнату в доме № 6 по Трол-стрит. С Элизой и Чарльзом проживали ее сын и его дочь от предыдущих отношений. Новый дом Элизы располагался в не самом благополучном месте. В Хокстоне она жила в районе, где селились как бедные, так и относительно обеспеченные люди. Но Трол-стрит считалась одной из самых нищих улиц в Спиталфилдсе[290]. Туда-то и пришла Кейт, чтобы выпросить у сестры пару монет, обед или место на узкой койке.

Кейт, если у нее находилось лишних четыре пенса, снимала койку в ночлежке «Куниз» в доме № 55 на Флауэр-энд-Дин-стрит, неподалеку от дома сестры. В этой же ночлежке жил Джон Келли, который вскоре занял место Томаса Конвея в жизни Кейт. По словам Келли, явно приукрашенным журналистами, он «положил глаз» на Кейт, когда она поселилась в доме № 55 по Флауэр-энд-Дин-стрит. Они «часто попадались друг другу на глаза», прониклись взаимной симпатией и «решили сойтись»[291].

Если Томаса Конвея Эддоусы недолюбливали, то их презрение к Джону Келли и вовсе не знало границ. Эмма считала, что после расставания с Конвеем жизнь Кейт «покатилась по наклонной»: пока Кейт жила с ним, у нее по крайней мере «был чистый и комфортный дом»[292]. С Келли ей пришлось довольствоваться грязной временной койкой в ночлежке. Хотя Келли описывали как «спокойного, мягкого» человека – полную противоположность Томасу Конвею, – в глазах родных Кейт он обладал одним главным недостатком, которого у Конвея не было: он пил, причем тяжко. Энни, винившая мать в распаде семьи, высказалась на счет Келли однозначно: «Я никогда с ним не разговаривала, и он мне не нравится»[293].

Что бы ни думали ее родные, освободившись от деспотичного Конвея, Кейт почувствовала себя счастливее, хотя ее жизнь нельзя было назвать стабильной. Они с Келли любили выпить, были веселыми, компанейскими людьми и пользовались большой популярностью среди своих соседей в ночлежке[294]. В интервью газетчикам обитатели дома № 55 по Флауэр-энд-Дин-стрит рассказывали, что Кейт всегда готова была спеть, когда ее просили, и не жалела последних четырех пенсов, если у кого-то из ее друзей не хватало денег на ночлег. Какое-то время они с Джоном работали: как и Элизабет Страйд, Кейт помогала по дому еврейским семьям, а Джон работал на рынке, но заработок его был мизерным и нестабильным.

Хотя Кейт и Джон считали ночлежку своим домом, подобно многим обитателям уайтчепельских ночлежек они не могли позволить себе снимать там койку каждую ночь. На дознании коронера Келли сообщил, что они с Кейт ночевали то в «Куниз», то в доме № 52 по Флауэр-энд-Дин-стрит, а иногда шли в общежитие однодневного пребывания или оставались на улице. Кейт привыкла ночевать под звездами, ведь она скиталась полжизни, и в Спиталфилдсе ее хорошо знали. После ее убийства несколько бездомных женщин первыми откликнулись на призывы властей и опознали ее. Она была одной из «десятка-другого несчастных бродяжек, не имевших средств заплатить за ночлег» и потому собиравшихся в заброшенном сарае на Дорсет-стрит[295].

Поскольку Кейт и Келли перебивались случайными заработками, они не могли подолгу задерживаться на одном месте. По записям из общежитий кратковременного пребывания можно проследить, что в 1883 году пара регулярно ходила в Кент – судя по всему, на заработки – и перемещалась между Лондоном, Дартфордом, Севеноксом и Чатемом. Кейт продолжала заниматься торговлей: видимо, за двадцать с лишним лет коробейничество стало для нее не только способом заработка, но и образом жизни. Она привыкла к кочевому существованию, и оно наверняка казалось ей более привычным, чем оседлая жизнь. Бродячий торговец свободен от обязательств перед всеми, даже перед своей семьей, – этот урок она усвоила хорошо.

После того как Кейт сошлась с Джоном Келли, даже ее сестра Элиза и дочь Энни попытались дистанцироваться от нее. Энни ушла из дома, когда ей не исполнилось еще двадцати, и поселилась с Луисом Филипсом, за которого впоследствии вышла замуж. Филипс собирал ламповую копоть, которая шла на изготовление черной краски. На дознании коронера Энни заявила, что Кейт преследовала их с Луисом, регулярно приходила к ним домой в нетрезвом виде и умоляла дать ей денег. Ситуация стала невыносимой, и Филипсам пришлось переехать. По словам Энни, покуда мать пила, с ней невозможно было поддерживать нормальные отношения. В августе 1886 года атмосфера накалилась до предела. Энни должна была родить третьего ребенка и попросила мать ей помочь. Кейт не отказала, но потребовала плату за свои услуги. Энни неохотно согласилась, но вскоре обнаружила, что мать забрала деньги, «ушла и напилась». «У нас был неприятный разговор, – вспоминала она позже. – Мы расстались со скандалом»[296]. Менее чем через неделю после родов Энни выставила Кейт на улицу и решила больше не общаться с матерью. Филипсы съехали из дома № 22 на Кинг-стрит в Бермондси и не оставили нового адреса.

Вероятно, больше всего в отношениях с Джоном Келли Кейт нравилось то, что он ничего от нее не требовал. Все, кто знал эту пару, – от сестер Кейт до друзей из ночлежки «Куниз» – утверждали, что они были «искренне привязаны друг к другу» и Кейт «никогда не путалась с другими мужчинами». Однако многое говорит о том, что отношения Кейт и Джона были основаны скорее на практических соображениях, чем на любви[297]. Келли называл Кейт своей женой, но она предпочитала носить фамилию Конвей и настаивала, что они с Томом Конвеем – законные супруги. Кейт пользовалась фамилией Келли только тогда, когда ей это было удобно. Джон никогда не задавал лишних вопросов. Он держался подальше от родственников Кейт, никогда не интересовался ее отношениями с Энни, никогда не говорил с ней о Томасе Конвее. Видимо, он просто не хотел лезть ей в душу. Для человека, прожившего с Кейт семь лет, он знал о ней на удивление мало и даже был не в курсе, что она родилась в Вулвергемптоне. На дознании коронера Джон признался – и другие подтвердили его слова, – что они почти никогда не ссорились. Келли вспомнил лишь один случай, когда «они поскандалили», но всего через несколько часов после ссоры Кейт вернулась к нему[298]. Кейт и Келли были друг для друга прежде всего спутниками жизни, в самом прагматичном смысле. На момент их знакомства Кейт испортила отношения почти со всеми своими родственниками; она стала жертвой домашнего насилия, пережила смерть ребенка, унижения работного дома, голод и болезни[299]. После всего этого ей хотелось жить сегодняшним днем, имея возможность раздобыть выпивку, притуплявшую боль, и еду, притуплявшую голод. Общество Джона Келли, его покровительство и периодические заработки упрощали задачу по выживанию. Женщине, у которой почти ничего не осталось, большего и не требовалось.

16. «Никак»

Для обитателей беднейших районов Лондона конец лета означал одно – возможность заработать немного денег на сборе хмеля в Кенте и весело провести время. Сбор хмеля для многих бедняков был неким подобием отпуска: свежий воздух, посиделки вокруг костра, бесплатные бочки с пивом и сидром, которыми угощали фермеры. В сентябре в Кент стекались тысячи горожан: чуть более обеспеченные приезжали на поезде, но большинство шли пешком от самого Лондона. В урожайные годы – например, в 1890-м – в сборе участвовали от пятидесяти до шестидесяти тысяч мужчин, женщин и детей. Фермеры платили по два пенса за бушель[300] и размещали сборщиков в хижинах, сараях и амбарах рядом с хмелевыми садами.

Бесплатное жилье и дармовая выпивка – Кейт с Джоном Келли ни за что не упустили бы такую возможность заработать и набить желудок. Они регулярно участвовали в сборе хмеля на протяжении нескольких лет и летом 1888 года присоединились к процессии лондонцев, направлявшихся на юг. К сожалению, в тот год хмель в Кенте не уродился. По данным газеты «Эхо», рабочие сетовали, что во многих районах Кента «хмеля было так мало, что его решили не собирать». Обойдя «множество ферм в поисках работы», люди были вынуждены «возвращаться в Лондон пешком, не заработав ни пенни»[301].

Кейт и Келли отправились в путь в конце августа, когда в садах и на ягодных полях требовались рабочие руки для сбора урожая. Они пошли по привычному маршруту через Кент, продавая книги и мелкий товар и нанимаясь на случайные заработки в ожидании сбора хмеля. Наконец пара добралась до Мейдстона, где, по слухам, урожай хмеля был получше, чем в других местах. В центральном городе графства Кейт и Джон могли приобрести необходимые для работы вещи: Келли нужны были новые ботинки и куртка, и он купил их в ломбарде. Затем они отправились в Хантон, деревню примерно в пяти милях от Мейдстона, где вскоре выяснили, что фермеры вполне справляются своими силами и «приезжим тут делать нечего»[302]. В расстроенных чувствах они решили «идти пёхом» в Лондон[303].

Они вернулись в город вечером 27 сентября, в четверг. Все заработанные деньги ушли на еду и выпивку. Ночлег пришлось искать в общежитии однодневного пребывания Тэйвис-Инн на улице Башмачников. Поскольку Кейт с Джоном бродяжничали уже много лет, они хорошо знали, какие работные дома лучше других. Тэйвис-Инн пользовалась у бродяжек особой любовью. Хотя Акт об однодневном пребывании 1882 года обязывал поступивших оставаться в работном доме две ночи и целый день щипать паклю или дробить камни, в Тэйвис-Инн действовали более либеральные порядки: туда «стекались нищие», потому что «никто не заставлял их оставаться весь срок и работать»[304]. Это совпадает с рассказом Келли о случившемся: по его словам, их с Кейт отпустили в пятницу утром, и он смог найти работу на рынке Спиталфилдс. К вечеру он заработал шесть пенсов: этой суммы хватило бы на ночлег кому-то одному из них, но не обоим. Видимо, не желая показаться плохим мужем, в официальных показаниях после убийства Кейт Джон заявил, что предложил ей взять четыре пенса и снять койку в «Куниз», а сам решил отправиться в общежитие однодневного пребывания Майл-Энд. «Нет, ты бери койку, а я пойду в общежитие», – якобы ответила ему Кейт. Нам неизвестно, о чем они в итоге договорились и что произошло на самом деле: Джон Келли признался коронеру, что «запутался» в показаниях.

Основным источником информации о перемещениях Кейт и Келли в сентябре являются сумбурные показания Джона, причем в газетах приводится несколько их версий[305]. Сначала Келли заявил, что в пятницу днем около трех или четырех часов Кейт отправилась в Майл-Энд и встала в очередь в общежитие однодневного пребывания. Но на допросе он признался, что солгал. Коронер предъявил талон из ломбарда на пару ботинок, которые Келли заложил в пятницу, 28 сентября. Джон опешил, так как изначально заявлял, что заложил ботинки на следующий день, в субботу утром, и на полученные два шиллинга шесть пенсов купил еду и выпивку. «Это было в пятницу вечером или в субботу утром, я совсем запутался», – объявил Джон, когда стало понятно, что он лжет. В дальнейшем он еще раз изменил показания и сказал, что ботинки в пятницу вечером заложила Кейт, а сам Келли стоял в дверях ломбарда с босыми ногами[306]. «Вы были пьяны, когда пошли в ломбард?» – спросил его коронер. «Да», – пристыженно ответил Келли. В этот момент присяжным стало ясно, почему он так плохо помнит тот день[307].

С самого утра Кейт и Келли ничего не ели, и их главнейшей задачей было раздобыть еду и выпивку. Заработанные Келли шесть пенсов они потратили на алкоголь, что объясняло состояние, в котором оба находились, когда пришли в ломбард закладывать ботинки. По словам Джона, они потратили «большую часть» вырученных за ботинки денег на провизию, которой должно было хватить до следующего утра[308]. Они купили чай и сахар – Кейт насыпала их в карманы своей юбки – и пропустили несколько стаканчиков в пабе. К концу вечера выяснилось, что они потратили почти все деньги, полученные в ломбарде, и тогда было решено, что Джон возьмет оставшиеся четыре пенса и снимет койку в ночлежке. В ту ночь Келли остановился не в доме № 55 по Флауэр-энд-Дин-стрит, а в доме № 52, но Кейт так и не добралась до работного дома в Майл-Энд. Ее имени нет в списках поступивших. Кроме того, в общежитии Майл-Энд правила соблюдались строго. Если бы Кейт попала туда, ей пришлось бы пробыть там две ночи и днем щипать паклю. Вместо этого на следующее утро она уже встретилась с Келли, причем довольно рано – в восемь утра. Джону не хотелось признаваться в том, что, скорее всего, в ту ночь Кейт спала на улице – возможно, в сарае на Дорсет-стрит[309]. В свете недавней серии убийств в Уайтчепеле это признание не делало ему чести.

Коронер и присяжные отнеслись к показаниям Келли скептически – не только потому, что многое в его рассказе не сходилось, но и потому, что, подобно полицейским и прессе, они были убеждены, что убийца охотился за проститутками. Однако все показания – и Джона Келли, и сестры Кейт Элизы Голд, и дочери Кейт Энни, и даже администратора ночлежки «Куниз» Фредерика Уильяма Уилкинсона – не содержат ни одного намека на то, что Кейт промышляла проституцией. Уилкинсон, в частности, заявил, что знал Кейт и Джона семь лет и был совершенно уверен, что «Кейт никогда не вступала в интимную связь ни с кем, кроме Келли»[310]. Коронер крайне настойчиво расспрашивал и Джона. Тот отвечал, что за все время их знакомства он ни разу не слышал о том, чтобы она «ходила по улицам по ночам с аморальными целями» или «приносила [ему] деньги утром после ночного отсутствия». Келли добавил, что ни за что не потерпел бы этого[311].

К сожалению, защищая честь Кейт, Келли неудачно выразился и использовал двусмысленную фразу. Вспоминая о своих переживаниях из-за отсутствия денег на ночлег, он сказал, что не хотел, чтобы Кейт «бродила ночью по улицам». Коронер тут же уцепился за эти слова.

– Что это значит – бродила по улицам? – спросил коронер.

– Сэр, много раз у нас не было денег на ночлег, и мы вынуждены были бродяжничать, – пояснил Джон[312].

В книге «Англия во тьме и путь к свету» Уильям Бут пишет, что все, кому негде было ночевать, «бродили по улицам». Он описывает бесконечные ночные скитания в поисках спокойного места, где можно было бы устроиться до самого утра, пока патрульный полицейский не начал свой обход. По словам Говарда Голдсмида, завсегдатаи ночлежек на Трол-стрит, Дорсет-стрит и Флауэр-энд-Дин-стрит регулярно спали на улице. Когда им не удавалось найти место «на тротуаре, в сточной канаве, на куче мусора – да где угодно», они просто бродили «вверх и вниз по улице, засунув руки в карманы и прикрыв потухшие сонные глаза»[313]. Увы, многие журналисты не приняли во внимание разъяснения Джона Келли и продолжали считать Кейт проституткой. Так, по мнению «Дейли телеграф» понятия «бездомная женщина» и «проститутка» были синонимами. Эта позиция отражала предрассудки Викторианской эпохи и стремление газетчиков рассказать как можно более грязную историю. Репортер из «Дейли телеграф» писал, что Кейт регулярно спала на улице или в сарае с такими же, как она, «бездомными бродягами и нищими проститутками»[314].

Где бы Кейт ни провела ночь с пятницы на субботу, в субботу утром они с Келли воссоединились в «Куниз» и расположились на общей кухне, думая о том, как наскрести денег на ночлег. В конце концов необходимость хоть немного заработать заставила их выбраться на улицу, и они пошли на юг, в направлении района Бишопсгейт, правда, скорее всего, без определенной цели.

В районе полудня они добрались до Хаундсдича, где селились евреи-старьевщики, а в витринах висели грязные ситцевые платья и потрепанные шерстяные брюки. Поскольку накануне вечером Джон заложил ботинки, Кейт, возможно, подумывала о том, не заложить ли ей одну из многочисленных нижних юбок, которые она носила под верхней ситцевой юбкой и черным жакетом. Но в субботу евреи соблюдали Шаббат, и все лавки были закрыты.

Тогда, по словам Келли, Кейт предложила пойти в Бермондси и попытаться занять денег у дочери. Впрочем, едва ли она говорила серьезно. С тех пор как они с Энни в последний раз общались, прошло два года; Кейт даже не знала ее адреса. Так что здесь Джон тоже «запутался», как и в других частях своего рассказа.

Не совсем ясно, где пара провела оставшуюся часть дня. Хаундсдич находится в двух шагах от Флауэр-энд-Дин-стрит, но по пути Кейт с Джоном могли заглянуть в паб, и не в один. Поскольку они жили в Уайтчепеле уже семь лет, у них наверняка было много знакомых и собутыльников, которых они когда-то угощали выпивкой, и теперь друзья были готовы вернуть долг. Пропустив пару стаканчиков, Кейт, вероятно, повеселела и решила все-таки поискать Энни на улицах южного Лондона.

Когда они с Джоном расставались, Кейт заверила его, что вернется к четырем часам. Келли утверждает, что денег у них не было, и Кейт зашагала по направлению к Олдгейту.

Впрочем, Кейт ушла недалеко. Она всего лишь завернула за угол, вышла на Олдгейт-Хай-стрит и там встретила кого-то, кто пообещал угостить ее выпивкой. Отказываться она не стала, и ее намерение найти дочь, как обычно, испарилось с содержимым первого стакана.

Тем же вечером в половине девятого мертвецки пьяная женщина сидела на тротуаре, прислонившись к стене дома № 29 по Олдгейт-Хай-стрит, не в силах пошевелиться. Она бормотала что-то себе под нос, распевала песни и ругалась на прохожих. Само собой, вскоре возле нее собралась толпа. В Уайтчепеле подобную картину можно было встретить сплошь и рядом, и тем не менее зеваки уставились на несчастную – кто-то с насмешкой, кто-то с искренним беспокойством. Проходивший мимо констебль Луис Фредерик Робинсон решил узнать, что привлекло внимание толпы. Он увидел жалкую фигуру в соломенной шляпе с черными бархатными лентами. Голова женщины завалилась набок. От женщины пахло спиртным. Робинсон спросил, есть ли среди зевак ее знакомые и знает ли кто-нибудь, где она живет. Никто не ответил, хотя наверняка в толпе были люди, знавшие Кейт: кто-то даже побежал к Джону Келли и сообщил, что его «жену» забирают в участок за пьянство.

Робинсон попытался поднять Кейт, но ее ноги в тяжелых мужских ботинках на шнуровке болтались, как у марионетки, и она тут же выскользнула из его рук. Лишь с помощью коллеги, констебля Джорджа Симмонса, Робинсону удалось дотащить пьяную женщину до полицейского участка Бишопсгейта. По правилам, прежде чем поместить арестованную в камеру, ее имя нужно было записать в регистрационную книгу.

– Как вас зовут? – спросил Робинсон.

– Никак, – заплетающимся языком ответила Кейт.

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

Тамара, проданная дядей в гарем криминального авторитета, откуда она попала в зону, совершает дерзки...
Хотя мы все знаем, что смерть матери неизбежна, ни в одной книге ранее не говорилось о глубоких, дли...
Перед Вами совершенно новые гадальные карты, они явились результатом слияния обычных игральных карт ...
Книга «Васту Йога: Мой дом — Мой Храм. Древняя ведическая астрология» — настоящее событие в мире лит...
Доктор Алексис Ней! Добро пожаловать в городок Р.! Здесь вас с радостью возьмут на работу в местную ...
Книга предназначена для получения базовых данных по электролизу. Надеюсь, она вам понравится....