Писатель как профессия Мураками Харуки
Я и сам долгое время до конца не понимал, что значит для меня этот ежедневный бег. Если заниматься им регулярно, то, разумеется, становишься гораздо здоровее. Сжигается жир, мышцы нарастают сбалансированно, легче контролировать вес. Но я все время чувствовал, что польза от бега этим не ограничивается. Что в беге есть нечто более значительное. Но что? Я сам толком не понимал, а объяснить другим нечто, чего не осознаешь сам, невозможно.
В общем, я продолжал бегать без понимания, просто завел себе такую привычку и упорно ее придерживался. Тридцать лет – это очень долго. Чтобы на протяжении всего этого времени неизменно соблюдать заведенный обычай, нужно определенное усилие. Почему мне удалось? Потому что бег – это конкретное, лаконичное воплощение сразу нескольких вещей из серии «что я должен сделать в своей жизни». По крайней мере я всю дорогу что-то такое чувствовал, очень явственно (даже физически). «Хотя бы это я должен сделать в своей жизни», – говорил я себе и бежал, особо не задумываясь, без всякого благовидного предлога. Кстати, эта фраза тоже стала для меня чем-то вроде мантры.
Я совсем не думаю, что бег хорош и полезен безусловно. Бег – это просто бег. Сам по себе он не хорош и не плох. Например, если вы ненавидите бегать, то делать это вам совершенно незачем. Как ни крути, это свободный выбор каждого. Не подумайте, что я тут агитирую всех на бег, вовсе нет. Когда каким-нибудь зимним утром я иду и вижу старшеклассников, которые трусят всем классом по улице, я сразу думаю: «Бедные, как я им сочувствую. Наверняка некоторые терпеть не могут бегать». Честное слово.
В моем случае так получилось, что бег лично для меня имел огромное значение. Вернее, так: внутри себя я действительно все время знал, что для меня и моего дела бег просто необходим. Это знание постоянно подталкивало меня и в утренний мороз, и в полуденное пекло, когда ни сил, ни настроя совсем не было. Оно словно подзуживало: «Давай соберись, сегодня тоже бежим!»
Но когда я читаю научную статью про нейроны, то вижу: в моих действиях вплоть до сегодняшнего дня и в моих личных физических ощущениях, в сущности, не было ошибки. Внимательно прислушиваться к тому, что чувствует тело, – это, в общем-то, одно из главных умений творческой личности. Теперь я это очень хорошо понимаю. Душа, интеллект – и то и другое в конечном итоге становится частью нашего тела. А линия границы между одним, другим и третьим, если вы спросите меня (не знаю, как бы охарактеризовал ее физиолог), не такая уж и четкая, не столь уж и заметна.
Лучше быть сильными
Я все время это повторяю, и наверняка кто-то сейчас подумает: «Ну вот, опять», но это действительно очень важно, так что снова выскажу мою мысль, а вы уж простите меня за занудство.
Для прозаика основа основ – это рассказывать истории. А рассказывать истории означает спускаться в глубины своего сознания, нисходить на самое дно темнейших уголков своего сердца. Чем значительнее история, которую писатель пытается рассказать, тем глубже ему приходится погружаться. Чтобы построить высотное здание, точно таким же образом приходится рыть глубокий котлован для подземной части фундамента. Чем подробней рассказ – тем плотней и непроглядней темнота там, под землей.
В утробной темноте писатель должен найти все необходимое для себя, точнее, для своей прозы, и, ухватив, поднять на поверхность сознания. После чего преобразовать в текст, придать осмысленную форму. Темнота эта бывает полна угроз и опасностей. Обитающие в ней твари нередко принимают самый причудливый образ, чтобы прельстить и соблазнить человека. На этом пути нет дорожных указателей или карты маршрутов, зато есть запутанные лабиринты и подземные каверны. Сам не заметишь, как уже сбился с дороги, и кто знает, сможешь ли ты когда-нибудь вернуться наверх. В подземном мире сплелись воедино коллективное и индивидуальное бессознательное, древность и современность, и мы тащим на поверхность весь этот клубок, не в состоянии отделить одно от другого, а последствия могут быть очень опасными.
Чтобы каждодневно противостоять глубинной тьме и таящимся в ней опасностям, как ни крути, нам необходима физическая сила. Я не могу сказать, сколько ее нужно именно в числовом эквиваленте, но совершенно очевидно, что в такой ситуации лучше быть сильным, чем слабым. И еще – эта сила не годится, чтобы мериться ею с другими. Она предназначена исключительно для личного пользования, и ее должно быть столько, сколько требуется. Я понял это не сразу, а постепенно – прочувствовал за долгие годы ежедневной писательской работы. Нужно сильное, насколько это возможно, сердце, а чтобы сохранять его силу, надо укреплять «скудельный сосуд», где оно находится, то есть следить за своим телом. Всенепременно.
«Сильное сердце», о котором я здесь толкую, обладает мощью не на бытовом житейском уровне, а другого рода. На бытовом уровне я вообще-то самый обычный, предсказуемый человек. Могу обидеться на какую-нибудь глупость или сам какую-нибудь чушь сморозить, а потом еще долго жалеть об этом. Я поддаюсь соблазнам и искушениям, пытаюсь увильнуть от разных скучных обязанностей. Могу злиться по мелочам и пропускать по невнимательности действительно важные вещи. Я стараюсь никогда не искать оправданий, но иногда начинаю извиняться помимо своей воли – слова сами вылетают изо рта. Или, например, в какой-то из дней могу решить не пить дома пива, но в результате достану из холодильника и выпью. В этом, думаю, я практически ничем не отличаюсь от большинства других людей. Может быть, я даже немного более «слабый», чем среднестатистический человек.
Но если мы говорим не о жизни, а о писательстве – о работе по пять часов подряд за письменным столом, – то в этом контексте мое сердце оказывается достаточно «сильным». Сила эта (по крайней мере, большая ее часть) – не врожденная, а благоприобретенная в результате тренировок. Более того, любой человек, если ему захочется, может ее в себе воспитать (правда, не скажу, что сделать это было легко и просто). Точно так же как физическая мощь, «сила сердца» не предназначена для соревнований, она нужна, чтобы обращать в истинное благо ситуацию, в которой вы в данный момент времени находитесь. Я не занимаюсь морализаторством и не призываю к стоицизму. Ведь что высокая мораль, что стоицизм – между ними и писательским мастерством нет прямой связи. По крайней мере, я думаю, что нет. Я всего лишь предлагаю очень простую по своей сути вещь: немного более сознательно относиться к физическому, телесному.
Такой вот подход к делу, такая моя жизненная позиция, кажется, не очень-то вписывается в общепринятые представления о писателях и их работе. Да я и сам уже не чувствую уверенности – чем больше рассуждаю об этом, тем сильнее мои сомнения. Литература рождается из краха и праха, из хаоса нравственного падения, из неустройства семейной жизни и быта, когда последнее кимоно жены закладывается ради жалких грошей (хотя этот образ, возможно, слегка устарел), писатель – бунтарь, который гробит себя в алкоголе и тонет в женской любви… Кажется, это классическое представление о писателях и связанные с ним ожидания до сих пор еще живут в сердцах и головах наших современников. Или же от писателя ждут решительных действий, например, чтобы он отправился на Гражданскую войну в Испании и невозмутимо печатал бы что-то эпохальное на пишущей машинке под свист пролетающих над его головой снарядов. А кому нужен писатель, который живет в тихом пригороде, рано встает и рано ложится, ведет здоровый образ жизни, практикуя ежедневный бег, любит готовить овощные салаты и каждый без исключения день работает в кабинете по строго установленному расписанию?
Да ведь я беззастенчиво вставляю палки в колеса романтических отношений между читателем и писателем, разве нет?
Вот, скажем, был такой писатель Энтони Троллоп – британец, живший в девятнадцатом веке. Троллоп написал много романов и в свое время был очень популярным автором. Он служил в почтовом ведомстве в Лондоне, и поначалу писательство было для него чем-то вроде хобби, но постепенно он добился успеха как прозаик и даже стал одним из «властителей дум» Викторианской эпохи. При этом он не бросал работу в почтовом ведомстве до последнего. Каждый день Троллоп вставал ранним утром и успевал до выхода на службу поработать за письменным столом – написать установленное им самим число страниц. Затем он отправлялся в почтовое ведомство, где к тому моменту благодаря своим «должностным» талантам уже занимал высокую руководящую позицию. Знаменитые красные ящики для сбора почты, которые попадаются повсюду на улицах Лондона, появились в городе благодаря заботам Троллопа (до него почтовых ящиков в природе не существовало). Видимо, он очень ценил свою работу и, хотя совмещать ее с писательством было все труднее, не собирался бросать любимое дело и становиться профессиональным романистом. Наверное, он все-таки был не совсем обычным, а прямо скажем, немного странным человеком.
В 1882 году в возрасте шестидесяти семи лет Троллоп умер, но оставил после себя неопубликованную рукопись, автобиографию, которую напечатали посмертно. Мир впервые узнал о его такой неромантичной, размеренной, тщательно продуманной повседневной жизни. Прежде никому не было известно, что он за человек, но когда правда о Троллопе стала достоянием общественности, и критики, и читатели пришли в ужас и испытали сильнейшее разочарование. В результате писатель полностью утратил громкую славу и популярность и был надолго забыт. Это поразительная история, узнав о которой я восхитился личностью Троллопа и преисполнился глубочайшего к нему уважения (правда, я его пока не читал), но его современники явно испытывали к нему другие чувства. Похоже, они не на шутку рассердились: «Что-о-о?! Оказывается, нас всю дорогу кормили романами скучного зануды?» Видимо, обычные люди в Англии девятнадцатого века тоже ожидали от писателя – или, по крайней мере, от его образа жизни – определенного соответствия идеальному видению «неконвенциональной» личности. Когда я думаю, что меня, писателя, ведущего «самый обычный» образ жизни, постигнет та же участь, я непроизвольно впадаю в панику. Что ж, по крайней мере, в двадцатом веке Энтони Троллоп был заново оценен, что в конечном счете неплохо, если разобраться…
Или, скажем, Франц Кафка, который тоже одновременно служил чиновником страхового ведомства в Праге и писал романы и рассказы. Он также был ответственным и способным страховщиком, начальство и коллеги ценили его работу. Говорят, что, когда он не приходил на службу, дела сразу застопоривались. Как и Троллоп, Кафка писал «без отрыва от производства» и при этом относился к литераторству очень серьезно (хотя, кажется, я где-то слышал, что он объяснял, почему у него так много неоконченных произведений, в качестве оправдания ссылаясь на занятость по службе). Однако в отличие от Троллопа тот факт, что Кафка придерживался в жизни определенного распорядка, скорее дал повод литературным критикам оценить его как «достойного человека». Откуда берется эта разница в оценке писательской личности? Непросто понять, что стоит за хвалой и порицаниями со стороны критиков.
В общем, я прошу прощения у всех, кому идеальный писатель видится личностью «неконвенциональной», но, простите, я опять повторюсь, высказав исключительно собственную, не претендующую на универсальность точку зрения: некоторая степень физической воздержанности необходима автору, чтобы продолжать быть прозаиком.
Я думаю, что хаос существует в сердце любого человека: и в моем сердце, и в вашем тоже. Но он не является тем, что непременно надо выставить на всеобщее обозрение в самых обыденных и бытовых его проявлениях. Эта вещь не напоказ: «Вот, полюбуйтесь на пожирающий меня хаос. Каков зверюга?!» Если вы действительно хотите встретиться со своим внутренним сумбуром, так вперед – молча и в полном одиночестве ныряйте в самые глубины сознания. Именно там вы найдете истинный хаос, чья единственная и безусловная ценность как раз и заключается в возможности встречи с вами лицом к лицу. Он прячется у нас под самым носом.
Чтобы как можно точнее и правдивее выразить хаос в словах, вам нужны молчаливая сосредоточенность, незыблемое постоянство и до некоторой степени регламентированное сознание. А чтобы не утратить вышеперечисленные качества и они всегда оставались с вами, вам необходимо быть в хорошей физической форме. Наверное, это очень скучный и во всех смыслах прозаический вывод, но такова и есть основа моей личной писательской философии. Ругайте меня или хвалите, закидывайте меня тухлыми помидорами или прекрасными цветами, лично я писать и жить по-другому не умею.
Я люблю писать прозу
Я люблю писать прозу, это занятие нравится мне само по себе. Для меня великая радость, что я могу жить, занимаясь практически только этим; размышляя о таком повороте моей жизни, я каждый раз понимаю, что мне все-таки улыбнулась фортуна. Если бы на определенном этапе мне повезло несколько меньше, то ничего подобного я бы никогда не достиг. Я говорю это со всей прямотой. Я даже думаю, что это не просто везение, а скорее что-то близкое к чуду.
Даже если талант к писательству и имелся у меня изначально, его, словно нефть или золотую жилу, как минимум нужно было обнаружить и вытащить на поверхность, иначе он продолжал бы спокойненько лежать себе где-то там в глубине. Некоторые люди придерживаются мнения, что «поистине разносторонний глубокий талант в какой-то момент обязательно себя проявит, расцветет полным цветом». По моим ощущениям – а я вообще-то склонен им доверять – это вовсе не обязательно. Талант может лежать относительно неглубоко, в верхних слоях почвы, и тогда действительно можно его не трогать, с большой долей вероятности он в какой-тот момент естественным образом выйдет на поверхность. Однако, если талант сокрыт глубоко, так просто он не найдется. Каким бы громадным и исключительным он ни был, если не появится человек, который реально возьмется за лопату и начнет копать вглубь, талант так и останется лежать в земле навечно, никому не видимый и не заметный. Оглядываясь на собственную жизнь, я очень остро это чувствую. Есть такая вещь, как удачное стечение обстоятельств, которое сродни приливу, ведь если упустить момент, то, как правило, второго раза не будет, настолько удачно обстоятельства уже не сойдутся. Судьба часто бывает своенравна и несправедлива, а временами – жестока. Мне удалось случайно поймать такой счастливый момент. И, как я сейчас думаю, в этом действительно ничего, кроме удачи и везения, не было. Cовсем ничего.
Момент удачи и везения – это ведь на самом деле что-то вроде входного билета. Так сказать, точка обнаружения месторождения нефти или золотой жилы, из которой до самих нефти и золота еще далеко. Если вы нашли месторождение и теперь оно ваше, это еще не значит, что можно все бросить и проводить жизнь в праздности и безделье. Это только начало. Так и входной билет – это право на появление в актовом зале, но и только. На входе билет у вас забирают, вы перемещаетесь внутрь, а дальше… Дальше вопрос упирается в талант, в особенности характера, в «технические» данные: как вы себя там поведете? Что вы там обнаружите? Что возьмете? Что бросите? Как будете преодолевать появляющиеся на вашем пути (а они будут появляться) препятствия? Это вопрос человеческой привлекательности, общественного мнения, а иногда даже банально вопрос физической выносливости. В любом случае на одних только удаче и везении далеко не уедешь.
Физическая сила и сила духовная – это два колеса одной повозки
Понятно, что точно так же, как существуют разные типы людей, бывают и разные типы писателей, которые живут и пишут по-своему, видят вещи иначе, по-другому выбирают слова. Обобщить здесь все это многообразие я, разумеется, не могу. Единственное, на что я способен, – это поподробнее рассказать о типе писателей, к которому принадлежу сам, но тогда картина будет неполной. Все же, когда речь заходит о профессиональных прозаиках, надо понимать, что при всех видимых индивидуальных особенностях тем не менее существует общий знаменатель, некое сходство на фундаментальном уровне, что-то вроде душевной «закаленности». Стойкость воли, которую прозаик никогда не теряет, мучимый сомнениями, осыпаемый градом нелестной критики, предаваемый молодыми, переживая немыслимый провал, преодолевая с переменным успехом разнообразные препятствия на своем пути, теряя веру в себя или, наоборот, совершая оплошность из-за излишней самоуверенности.
Если мы хотим долго-долго сохранять эту стойкость, то в какой-то момент перед нами неизбежно встанет проблема, касающаяся качества существования. Начать хотя бы с такой штуки, как «полнокровная жизнь». По моим понятиям, жить полнокровной жизнью – значит шаг за шагом с неторопливой солидностью продвигаться вперед, предварительно более-менее определившись с тем, что тело – это «рамки», в которых разместилась душа. Само по себе «жить» (в большинстве случаев) – это скучнейшее действие, затяжная борьба за существование. Если вы спросите меня, то в условиях реальной жизни решительно невозможно конструктивно заботиться о сохранении ясности сознания – или, если хотите, чистоты души, – не прилагая должных усилий, чтобы в этом постоянном движении вперед не ослабевало внимание к собственному телу. Жизнь – непростая штука. Нас сносит то в одну сторону, то в другую, но рано или поздно приходится держать ответ (или сдерживать докатившуюся волну ответной реакции). Маятник в какой-то момент обязательно возвращается в исходное положение. Физическая сила и сила духовная – это два колеса одной повозки. В условиях взаимного баланса они работают лучше всего, двигаются в нужную сторону, не вихляют и обеспечивают большую скорость.
Приведу простой пример. Если у вас кариес и вы мучаетесь зубной болью, то сколько бы вы ни сидели за столом, ничего толкового не напишете. Какой бы распрекрасный план ни вынашивали вы в голове, какой бы мощной ни была ваша воля к работе, каким бы вы ни обладали прекрасным и многогранным писательским талантом, сосредоточиться на письме не получится, если вашу плоть постоянно атакует острая физическая боль. Это невозможно. Для начала вам придется отправиться к стоматологу и вылечить кариес, то есть привести тело в порядок, и только после этого вы сможете сесть за стол и приступить к работе. Вот об этом, собственно, я и говорю.
Крайне незамысловатая теория, не раз подтвержденная уроками, которые преподносила мне жизнь. Физическое и духовное необходимо сочетать в тщательно сбалансированной пропорции. Нужно добиться таких идеальных условий, чтобы одно дополняло другое, усиливая первоначальный эффект. И чем затяжнее, чем продолжительнее война за существование, тем большее значение приобретает моя теория.
Разумеется, если вы из редчайшей породы гениев, к которой принадлежали Моцарт, Шуберт, Пушкин, Рембо или Ван Гог, если вам близка идея пышно расцвести ярким недолговечным цветком и, оставив в наследство потомкам несколько прекрасных, великих произведений, а истории – свое блистательное имя, сгореть дотла, если таково ваше желание и этого вам достаточно, то моя теория вам совершенно не подойдет. Забудьте абсолютно все, что я написал до этого, и делайте так, как считаете нужным. Это, кстати, еще одна прекрасная личная философия, еще один образ жизни. Потребность в творческих людях, конгениальных Моцарту, Шуберту, Пушкину, Рембо и Ван Гогу, будет у человечества всегда, независимо от исторического периода.
Однако если (как ни жаль) вы не гений и готовы тратить время в надежде развить и поднять на новую высоту свой в известной степени ограниченный талант, то, как мне кажется, моя теория может оказаться для вас весьма полезной и действенной. Необходимо развивать волю, насколько это возможно, а одновременно укреплять и цитадель этой воли, ваше тело, – следить за здоровьем, тренироваться и закаляться по мере своих сил. То есть устроить все так, чтобы на вашем пути как можно реже возникали препятствия и препоны физического свойства. С этим напрямую будут связаны и качество вашей жизни в целом, и ваш сбалансированный творческий рост в частности. Я полагаю, что если вы честно не будете жалеть усилий на достижение вышеозначенной цели, то качество написанных вами произведений естественным образом будет улучшаться (повторю только, что на гениев моя теория не распространяется).
Каким образом повысить уровень качества жизни?
Хорошо, но каким образом, спросите вы, можно ощутимо повысить уровень качества жизни? Разные люди будут делать это по-своему. Опросите сто человек, и вы узнаете сто разных способов. Тут не может быть общих решений, каждый должен найти для себя единственно верный путь. Точно так же, как каждый находит собственный стиль и способ рассказывать истории.
Если вернуться к Францу Кафке, то, как известно, он умер в сорок лет от туберкулеза. Судя по текстам, которые после него остались, он никогда не отличался крепким здоровьем и человеком был достаточно нервным. При этом он, как ни странно, уделял очень большое внимание физической форме. Кафка в какой-то момент стал вегетарианцем, летом всегда проплывал в день по одной миле (около тысячи шестисот метров) по реке Влтаве и ежедневно подолгу занимался физкультурой. Вообще-то мне бы очень хотелось хоть одним глазком взглянуть на то, как он с самым серьезным видом делает физические упражнения.
По мере взросления я методом проб и ошибок нашел мой индивидуальный образ жизни, собственный путь. Энтони Троллоп нашел свой, Франц Кафка – свой. А вы, пожалуйста, найдите то, что подойдет именно вам. У разных людей непохожие обстоятельства что в душевном, что в физическом плане. Должно быть, теории тоже у каждого свои. Но если моя теория хоть в чем-то окажется вам полезной – другими словами, если в ней найдется хоть что-то мало-мальски универсальное, – то я буду только рад этому. Очень рад.
Беседа восьмая
О школе
Чем была для меня школа?
На этот раз я буду говорить о школе. Чем была в моих глазах школа, что это вообще за место такое и чем для меня как для писателя было полезным (если было) школьное образование? Вот об этом я хочу побеседовать.
Мои родители были учителями. Да я и сам одно время преподавал – читал несколько курсов в американских университетах (хотя у меня и нет никакой преподавательской лицензии). Но вообще с давних пор отношения со школой у меня складывались, прямо говоря, не ахти. Когда я вспоминаю образовательные учреждения, в которых учился, – вот тут сейчас для кого-то будет довольно обидно, – ничего хорошего в голову не приходит. Только неприятный холодок по шее бежит, зудящий такой. Хотя, возможно, виноваты в этом не учебные заведения, а я сам.
Так или иначе, но когда я с грехом пополам все-таки закончил университет, помню, с облегчением подумал: «Ну вот, наконец-то в «школу» можно больше не ходить». У меня словно гора с плеч свалилась. По школе я никогда не скучал и, кажется, ни разу о ней с теплом не вспомнил.
Тогда зачем же после стольких лет вдруг начинать этот разговор, спросите вы.
Собственно, затем, что мне – человеку теперь уже крайне далекому от школы – вдруг подумалось: «А почему бы не рассказать о школе? Заодно наведу порядок в мыслях и чувствах, касающихся собственного учебного опыта и образования в целом». Ведь, прежде чем начинать беседу о чем-то, надо уяснить определенные моменты для самого себя, разве нет? Ну и кроме того, за последнее время я несколько раз общался с молодыми людьми «в отказе», то есть отказывающимися от посещения школы, – вероятно, это тоже подтолкнуло меня к разговору на заявленную тему.
Честно признаюсь, что ни в школе, ни в университете учеба мне не давалась. Не то чтобы я был злостным двоечником или второгодником – успеваемость у меня была нормальная, просто я не любил учиться и, в общем, почти этого не делал. В школе, где я учился в старших классах (это была одна из крупных государственных «школ при университете» города Кобэ), было больше шестисот учеников в параллели. Ведь мое поколение – это поколение беби-бума, тогда в Японии детей было очень много. Раз в семестр по результатам экзаменов публиковался список из примерно пятидесяти имен, в который входили лучшие ученики параллели (это я очень хорошо помню), и мое имя не появилось в нем ни разу. В общем, не был я отличником и, говоря начистоту, даже хорошистом не был.
Но почему же я не относился с должным рвением к учебе?
Но почему же я не относился с должным рвением к учебе? Ответ очевиден – потому что это было скучно. Учеба меня совсем не интересовала. В мире было столько вещей, гораздо более интересных, чем школа: книги, музыка, кино, бейсбол. Я ходил купаться на море, играл со своей кошкой. Когда стал постарше, мог резаться с друзьями в маджонг ночь напролет или гулять с девушкой… По сравнению с подобного рода вещами школьная учеба казалась ужасно скучной. Что, в общем-то, и понятно.
Впрочем, не то чтобы я принципиально был против учебы и за развлечения. Я много читал, с огромным энтузиазмом слушал музыку – еще, наверное, в этот список можно добавить романтические отношения с девушками, – и в глубине сердца знал, что такой опыт очень важен для меня, он школа жизни, моя личная учеба, которая в определенном смысле будет поважнее стандартных экзаменов. Я сейчас уже не помню, насколько осознанным и логически обоснованным было для меня в то время это внутреннее знание, но я отлично осознавал, что школьная учеба – такая тоска, что просто бесит. Хотя, конечно, и в учебной программе попадались интересные темы, которые я изучал по доброй воле.
Кроме того, я никогда не любил бороться за рейтинг. Я тут не рисуюсь перед вами, а просто говорю, что система оценочных баллов, иерархия успеваемости, рейтинги школ по «величине отклонения»[22] (к счастью, когда я был подростком, такого еще не придумали) и тому подобные числовые показатели превосходства меня никогда не впечатляли. Видимо, это связано с врожденными особенностями характера. Не буду говорить, что совсем никогда не чувствовал себя человеком, который ненавидит проигрывать (это ведь от обстоятельств зависит), но, по крайней мере, я никогда не испытывал ничего подобного в контексте персональной конкуренции.
В любом случае чтение книг в ту пору было для меня самым важным занятием. Не нужно говорить, но в мире есть множество книг в тысячу раз увлекательнее, познавательнее и глубже, чем школьные учебники. Когда я перелистывал страницы этих книг, я иногда физически чувствовал, как их содержание входит в меня, становится моей плотью и кровью. Поэтому у меня не было никакого резона ответственно готовиться к экзаменам. Я механически запоминал английские слова, зазубривал исторические даты – думать всерьез, что когда-нибудь это мне пригодится, я не мог. В отличие от осознанно приобретенных знаний тупо заученный набор фактов со временем выветривается из головы и улетает в неизвестном направлении в какой-нибудь сумрачный угол, на кладбище знаний, чтобы сгинуть там без следа. Почти все такого рода вещи совершенно излишне хранить в памяти.
Гораздо большую важность имеет то, что со временем не исчезает, продолжая жить в нашем сердце. Это и так понятно. Однако знания такого типа неэффективны в краткосрочной перспективе. Чтобы они явили свою истинную ценность, нужно ждать довольно долгое время, и к завтрашнему экзамену все это, как правило, не имеет никакого отношения… Разницу между краткосрочной и долгосрочной, если можно так выразиться, эффективностью хорошо иллюстрирует пример с двумя чайниками – большим и маленьким. Маленький чайник быстро закипает, и это очень удобно, но и остывает он тоже быстро. А большой чайник хорош тем, что, хотя и приходится долго ждать, пока он закипит, зато вода в нем долго остается горячей. Тут дело не в том, что какой-то из чайников лучше, а какой-то хуже, а в том, что предназначены они для разных целей. Важно это понять и использовать их с умом.
За год-полтора до окончания школы я начал читать зарубежную прозу по-английски. Не то чтобы у меня были какие-то особые успехи в языке, но я хотел во что бы то ни стало читать в оригинале, тем более что некоторые вещи просто еще не были переведены. В общем, в магазине старой книги в портовом районе Кобэ я купил целую гору дешевых пейпербеков и, не всегда улавливая смысл, прочитал их от корки до корки с каким-то даже безрассудством. Начал я из чистого любопытства, но постепенно втянулся. Просто привык или скорее перестал испытывать сопротивление горизонтального текста[23]. В то время в Кобэ жило много иностранцев, а еще в городе был большой порт, куда постоянно приплывали корабли с моряками, и книжек на английском в букинистических магазинах всегда было полно. Я в те годы читал, за редким исключением, детективы и научную фантастику в броских обложках. Английский в этих книжках был не таким уж сложным. Понятно, что прихотливая проза Джеймса Джойса или романы Генри Джеймса были мне, японскому старшекласснику, не по зубам. Но по крайней мере я обнаружил, что в состоянии прочитать книгу на английском от начала до конца. Любопытство, доложу вам, великая вещь! Но если вы подумали, что благодаря своему новому увлечению я начал успешно сдавать экзамены по английскому языку, то вы ошибаетесь. Оценки мои остались такими же невпечатляющими, как и раньше.
Но почему? Помню, я потратил немало времени на обдумывание этого вопроса. Вокруг меня было полно учеников, которые сдавали экзамены лучше, чем я, но, насколько я мог судить, никто из них не мог прочитать книгу на английском. А я читал и даже получал от этого удовольствие. Так в чем же дело? Почему я продолжал получать плохие оценки? Всесторонне это обдумав, я пришел к такому глобальному выводу: уроки английского языка в старших классах японской школы не ставят целью обучение учеников живому, естественному иностранному языку.
Ну хорошо, а какая же тогда у этих уроков цель? Можно сказать, одна-единственная: натренировать учеников, чтобы они получили высокий балл на вступительных экзаменах в университет. А сможет ли ученик нормально читать или общаться с носителями языка – это дело десятое (хорошо, хотя бы не «лишнее»), по крайней мере с точки зрения тех преподавателей английского языка, у которых я учился в школе. Гораздо важнее в их глазах было заучивание большого количества трудных слов или, скажем, запоминание структуры предложения при использовании перфектной формы сослагательного наклонения в прошедшем времени, а также правильное использование предлогов, артиклей и тому подобного.
Разумеется, эти вещи тоже важно и нужно знать. После того как я начал профессионально заниматься литературным переводом, я особенно остро почувствовал, насколько тонок слой моих базисных знаний. Но это именно те знания, которые я отношу к техническому типу и которые можно восполнять по мере необходимости или приобретать в нужном объеме по месту работы, в естественных условиях. Самое важное в изучении иностранного языка, на мой взгляд, – целеполагание. Человек должен четко понять, зачем он изучает английский (или любой другой иностранный) язык. Если это ему неясно, то учеба превратится в мучение. Я совершенно точно знал, зачем учу английский – чтобы читать книги в оригинале. На тот момент это было моей единственной целью.
Язык – живой. И люди – тоже живые. В ситуации, когда живой человек использует живой язык, за счет гибкости того и другого не может не возникнуть некая «подвижность», пространство для маневра. Происходит взаимная притирка, поиск наиболее выгодной для обеих сторон точки контакта. Это прописная истина, но только вот в системе школьного образования в мое время она таковой не считалась. К несчастью. Именно поэтому между двумя системами – между школой и мной – не нашлось точек сцепления, и посещать занятия мне было совсем невесело. Но среди одноклассников у меня были друзья и несколько симпатичных девочек, так что хоть и без радости, но в школу я ходил. Ежедневно.
Понятно, что я говорю о «своем времени», а школьником я был где-то с полвека назад. Подозреваю, с тех пор что-то могло измениться. Мир постепенно глобализируется, с внедрением компьютеров и прочей аппаратуры в образовательный процесс качественно улучшилось техническое оснащение школ и других учебных заведений, заниматься стало значительно удобнее. При этом меня не покидает чувство, что какие-то фундаментальные вещи, сама философия школьного образования мало чем отличается от того, что было пятьдесят лет назад. Если, например, вы хотите говорить на живом иностранном языке, то и сегодня у вас, по сути, есть только один выход – в индивидуальном порядке уехать за границу. В Европе, например, почти вся молодежь бойко говорит на английском и книги на нем читает (до такой степени, что местные издатели уже начинают жаловаться на плохие продажи литературы на национальном языке). А у молодых японцев до сих пор проблемы с английским – и на письме, и в разговоре, да и читать живой неадаптированный язык у них плохо получается. Я считаю, что это серьезная проблема. Если оставить эту кривую систему так, как есть, то преподавание иностранного языка с первого класса будет иметь очень мало смысла. Разве что для большего процветания «школьной индустрии», но и только.
Однако так обстоят дела не только с английским (или другим иностранным) языком. Картина общая практически для всех предметов. Невозможно отделаться от ощущения, что образовательная система в нашей стране в принципе лишена гибкости и мало заботится о развитии индивидуальных особенностей учеников. Со стороны это выглядит так, будто единственная задача учителей – это планомерное напичкивание учеников знаниями и методичное натаскивание на сдачу экзаменов. И вообще, единственное, что заботит взрослых – это в какие университеты и сколько человек выпускников поступило. Прискорбно, неутешительно и немного стыдно.
Пока я учился, я часто слышал от родителей и учителей советы и предостережения: «Пока ты в школе, занимайся как следует. Чем больше узнаешь, пока молодой, – тем лучше. Сам пожалеешь, когда вырастешь, но будет уже поздно». Но с тех пор, как я закончил школу, я ни разу не подумал: «Эх, надо было учиться, пока молодой». И ни разу не пожалел об этой как бы упущенной возможности. Пожалел я только о том, что в школе мне не давали возможности заниматься тем, что мне было интересно. И еще о том, что столько драгоценного времени в своей жизни я потратил на бессмысленную зубрежку, но, может быть, я немного нестандартный случай.
О характере
Мой характер проявился с самого рождения – тому, что я люблю, тому, что мне интересно, я отдаю все силы и готов заниматься этим бесконечно. Вы никогда не услышите от меня: «А, и так хорошо», – я не бросаю любимое дело на полпути, не делаю его вполсилы. Всегда довожу до логического, с моей точки зрения, конца. Но если что-то мне неинтересно, то хорошей отдачи не будет или, вернее, не будет охоты заниматься этим в полную силу, да и вообще не будет желания это делать. Это я понял уже давно и так же давно смирился. Если мне кто-то в приказной манере «рекомендует» что-то сделать (особенно если это кто-то вышестоящий), то максимум, на что я способен, – лишь изобразить некое условное подобие действия.
Это касается в том числе и спорта. С начальной школы вплоть до учебы в университете я терпеть не мог уроки физкультуры. Все эти переодевания в спортивную форму, организованные выходы на поле, бесконечные упражнения, которые я не любил и не хотел делать, – это была мука мученическая. Поэтому еще очень долго после школы я считал, что не приспособлен к спорту. Но уже во взрослом возрасте, решив по собственному желанию заняться атлетикой, я вдруг обнаружил, что это интересно. Я почувствовал, будто у меня пелена с глаз упала. «Ну надо же, – думал я, – спорт-то, оказывается, веселый и приятный». А вот школьная физкультура – это вообще что было? Сколько я ни думал, как ни размышлял, так и не смог понять. Конечно, все люди разные, и сложно делать какие-то обобщения, но как по мне, так школьные уроки физкультуры были придуманы специально, чтобы дети возненавидели спорт.
Если поделить людей по характеру на две категории: «люди-кошки» и «люди-собаки», то я, вне всякого сомнения, окажусь среди первых. Услышав команду «напра-аво», я, с большей степенью вероятности, в итоге поверну налево. Эта тенденция в моем поведении прослеживается довольно ярко. Иногда я даже испытываю из-за этого некое чувство вины. «Нехорошо как-то получилось», – думаю я. Хотя на самом деле в этом нет ничего плохого, и хорошего тоже нет – это просто моя природа. Мне кажется, нужно, чтобы в мире сосуществовали люди с разной природой и непохожими характерами. Но, насколько я могу судить по собственному опыту, в Японии система школьного образования видит своей задачей воспитание в основном представителей такой категории, как чрезвычайно эффективные в общинной жизни «люди-собаки». Либо – следующим шагом – «люди-овцы», которых в интересах социума можно вести туда, куда надо.
Дела обстоят так не только в школе, но и в крупных компаниях, и в госучреждениях – мне кажется, это распространяется на всю систему общественного устройства в Японии. Проявляясь в виде закостеневшего «авторитета числовых показателей» и «механического заучивания» с установкой на незамедлительный эффект и краткосрочную выгоду, такой подход в самых разных областях наносит нашему обществу непоправимый вред. В былые «беззаботные» времена, в эпоху «само-собой-разумеющихся» общественных целей и задач, возможно, такой метод и был оправдан, но когда закончилось послевоенное восстановление страны, когда быстрый экономический рост остался в прошлом и уж точно когда шикарно лопнула «экономика пузыря», подобный коллективистский подход «мы все на корабле одном прямо к цели поплывем, эй-хэй, поплывем» и основанное на нем общественное устройство как-то себя дискредитировали. Почему? Да потому что нашу цель общим, «единым» взором уже не обнаружить.
Разумеется, если мир будет населен только такими своевольными типами, как я, это тоже будет слегка проблематично, но если вернуться кметафоре с чайниками, то на каждой приличной кухне должен быть и большой чайник, и маленький, а использовать их можно и нужно оба. В зависимости от поставленной задачи и оговоренного метода применения, в ход будет идти то один чайник, то другой, то оба вместе – тут уже все зависит от смекалки и сноровки того, кто ими пользуется. Ну или от его здравого смысла. Умело сочетая разнотипные, отличные по темпоральности мировоззрения и системы представлений, общество может наконец-то стать по-настоящему гармоничным и начать действовать «эффективно» в хорошем смысле этого слова. Говоря проще, произойдет «отшлифовка системы», как мне кажется. Конечно, любому обществу необходим консенсус. Без него социум не может существовать. Но вместе с тем общество должно относиться с уважением к «исключению из правил», в частности, к мнению меньшинства, несколько отличающемуся от принятого консенсусом. (Конечно, хорошо бы, чтобы это меньшинство было относительно большим.) Это мнение должно учитываться и обязательно включаться в поле общественного внимания. В зрелом социуме это равновесие, этот баланс является одним из важнейших элементов. С установлением равновесия у общества появляются такие качества, как способность к самонаблюдению, масштабность, глубина. Но в современной Японии, очевидно, пока нет рулевых, которые сумели бы красиво повернуть кормило в нужную сторону.
О зловещей эффективности и фукусимской трагедии
Например, пока я следил за сообщениями о фукусимской аварии на ядерном реакторе в марте 2011 года и анализировал ситуацию, я не мог отделаться от мрачной, гнетущей мысли, что истинная причина трагедии кроется в принципиальном устройстве японского общества, что именно оно, это устройство, неизбежно привело к ужасному бедствию (антропогенной катастрофе). Возможно, вам тоже приходила в голову подобная мысль.
Из-за аварии на ядерном реакторе несколько десятков тысяч человек были вынуждены покинуть родные места и все еще остаются в подвешенном состоянии, так как до сих пор неясно, когда они смогут вернуться домой, да и смогут ли вообще. Я всем сердцем разделяю боль этих людей. Эта ситуация стала прямым следствием прежде всего ужасного стихийного бедствия, масштабы которого были недооценены, а также крайне несчастливого стечения обстоятельств. Однако в том, что эта трагедия оказалась настолько смертоносной, по моему мнению, виноваты вопиющие структурные изъяны, свойственные действующей системе, и порожденные ими уродливые перекосы. Внутри системы никто не несет ответственности, налицо явная нехватка критической оценки. Система не в состоянии даже «предположить» людскую боль, у нее не хватает на это воображения – оно утрачено, замещено зловещей «эффективностью».
«Экономическая эффективность – это благо», одного такого лозунга было достаточно, чтобы атомная энергетика без лишних возражений была занесена в список главных задач государственной политики, а ее латентная опасность (да не такая уж и латентная, она же то и дело проявляется в разном виде повсюду) совершенно сознательно утаивалась от людей. И вот теперь нам был предъявлен отложенный счет. Таким образом, на мой взгляд, высветилась всепоглощающая сущность «дельца» в современном японском обществе. Проблема стала очевидной, и если не решить ее в корне, то трагедия такого же масштаба произойдет снова рано или поздно, это всего лишь вопрос времени, разве нет?
Есть некоторая доля правды в утверждении, что для Японии, не обладающей природными ресурсами, атомная энергетика жизненно необходима. Я принципиально занимаю позицию противника атомной энергетики, но если управляющие, которым можно доверять, будут действовать со всеми необходимыми предосторожностями, если соответствующие внешние организации будут осуществлять жесткий контроль этой деятельности, если вся точная и достоверная информация будет открыта для публики, то в таком и только таком случае, вероятно, можно будет достичь некоторых договоренностей. Однако когда специальные энергетические установки, обладающие смертельным потенциалом, и системы, способные разрушить целую страну (как в случае с чернобыльской аварией, которая стала одной из причин развала Советского Союза),находятся в ведении коммерческой корпорации, главными приоритетами которой являются «эффективность» и «авторитет количественных показателей», а рабочий инструктаж и контроль ее деятельности осуществляет госучреждение, где все держится на «механическом заучивании» и «передаче воли вышестоящего руководства», то все мы находимся в зоне риска, при мысли о котором волосы встают дыбом. Это может привести к самым ужасным последствиям: к загрязнению территорий, к деструктивным отношениям с природой, к нанесению физического ущерба гражданам, к утрате доверия к государству, к лишению множества людей их привычной среды обитания. Собственно, все это и произошло во время фукусимской трагедии.
Буллинг стал системной проблемой
Я немного ушел в сторону от своей главной темы, но тем не менее хочу сейчас сказать вот что: внутренние противоречия системы школьного образования в Японии неразрывно связаны с внутренними противоречиями общественного устройства. Хотя, может быть, эта цепочка работает как раз таки в обратном направлении. Так или иначе, мы уже достигли момента, когда у нас больше не осталось времени ждать, пока они как-нибудь разрешатся сами собой.
А теперь вернемся к теме школы.
Я был учеником со второй половины пятидесятых по конец шестидесятых годов, когда буллинг[24] и отказ ходить в школу еще не были такими уж серьезными вопросами. Разумеется, я не говорю, что в системе школьного образования не было проблем (конечно, были), но, по крайней мере, я сам практически не сталкивался ни с первым, ни со вторым. Несколько раз я становился свидетелем чего-то похожего, но все-таки это еще не было системной проблемой.
Может быть, это потому, что мы жили, все еще ощущая дух послевоенного времени, когда в стране большинство людей оставались относительно бедными, а основные государственные задачи – восстановление и развитие – были самоочевидны. Несмотря на все проблемы и противоречия, в целом настрой был вполне позитивным. Думаю, что на детей общая атмосфера тоже исподволь влияла. Даже негативные психологические моменты, присущие детскому миру, не были тогда такими уж ощутимыми. Основополагающей идеей повседневной жизни было оптимистичное: «Если терпеть и стараться, проблемы постепенно сами сойдут на нет». Поэтому, хоть я не так уж и любил школу, но необходимость в нее ходить просто не ставилась под сомнение, вот я и ходил, без дураков.
В наше время изо дня в день в газетах, в журналах, на телевидении, всюду непрерывно обсуждается или буллинг, или «отказ ходить в школу». Оба явления натурально стали бичами современного общества. Нередко дети, подвергшиеся буллингу, совершают самоубийства. Иначе как трагедией это не назовешь. Многие люди публично высказывают по этому и схожим поводам самые разные мнения, для решения проблемы принимаются всевозможные меры, но непохоже, чтобы эту тенденцию удалось хоть немного погасить.
На мой взгляд, буллинг практикуется не только учениками, но и учителями тоже. Случай давний, но от этого не менее показательный: в одной из школ города Кобэ дежурный учитель, закрывая масcивные школьные ворота, когда прозвенел звонок, насмерть задавил школьницу. В свое оправдание он сказал, что в последнее время среди учащихся участились случаи опозданий, и он не мог не закрыть ворота. Да, опаздывать на уроки не очень похвально, но, когда ставится вопрос, что имеет большую ценность: несколько пропущенных минут обучения или человеческая жизнь… да о чем вообще тут говорить?
Сознание этого учителя было изначально крайне ограничено узким целеполаганием: «не допустить опоздавшего», в дальнейшем эта цель расширилась до аномальных размеров и заняла все ограниченное сознание. В результате баланс был нарушен, способность адекватно воспринимать мир – утрачена, и это при том, что уравновешенность и сбалансированность являются одними из важнейших качеств нормального педагога. Тогда же в некоторых газетах опубликовали комментарий отца: «Он сделал это потому, что был хорошим, преданным своему делу учителем». Послушайте, но у того, кто говорит такое – у того, кто в состоянии подобное сказать! – не менее серьезные проблемы. Эта сокрушительная, сжимающая, сдавливающая боль, горе из-за убитого ребенка – что с ними? Куда они подевались?
Прежде я, наверно, мог бы, пользуясь языком метафоры, заявить, что школа безжалостно давит учеников, но когда метафора вдруг перестает быть иносказательной и ученик оказывается действительно физически раздавлен, это уже выходит далеко за пределы моего воображения.
Излишне говорить, что серьезные симптомы (думаю, что именно так это можно назвать), наблюдающиеся в образовательных учреждениях, – это не что иное, как прямая проекция болезненных симптомов нашего общества. Общество как некий организм обладает природной энергией, и при условии, что поставленные задачи сформулированы очень четко, оно может успешно преодолевать те или иные проблемы, в том числе и проблемы системы образования, используя эту энергию в качестве своеобразной «силы места». Но если общество теряет такую подпитку, то повсюду в разных частях организма возникает что-то вроде закупорки, и отрицательные последствия этого ярче всего, заметнее всего проявляются именно в системе образования «на местах» – в школах и в классных комнатах. Потому что дети – как канарейки в шахтах, они более чувствительны и раньше взрослых становятся жертвами тяжелого, загрязненного воздуха.
Как я уже сказал, в моем детстве в социуме существовало «пространство для роста», и проблемы из серии «конфликт между человеком и системой» рассасывались в нем еще до того, как успевали превратиться в серьезную общественную дилемму. Другими словами, когда тебе было трудно, ты всегда мог найти своего рода «заветный уголок», закуток, иногда просто щель, куда тем не менее можно было сбежать и спрятаться. (Кроме того, общество пребывало в постоянном движении, и оно препятствовало развитию противоречий и фрустрации.) Но период бурного роста закончился, за ним последовал «пузырь», который тоже подошел к концу, и в нынешнее время найти «индивидуальное укрытие» очень непросто. Единственным действенным методом решения проблем сейчас считается «пускание на самотек», авось как-нибудь выплывем.
Мы должны найти какое-то новое, свежее решение серьезных проблем в сфере образования, которые породило нынешнее «монолитное» общество без укрытий и укромных уголков. Или, если по порядку, то мы обязаны создать, придумать «место», где можно будет заняться поиском новых решений.
Что же это может быть за место?
Место, в котором человек и система будут взаимодействовать свободно, на основе взаимоприемлемых договоров, проявляя свои самые плодотворные, полезные качества. То есть такое пространство, где человек сможет наконец выпрямиться во весь рост и выдохнуть. А потом не спеша вдохнуть и дышать полной грудью. Система, иерархия, эффективность, буллинг – в этом месте он сможет забыть обо всех этих вещах. Проще говоря – теплый угол, временное убежище. Можно будет туда свободно войти и точно так же свободно выйти. Так сказать, это место должно быть расположено на «нейтральной полосе» между «индивидуальным» и «коллективным». С какой стороны расположить основные позиции – тут уж каждый решает на свое усмотрение. Я пока что придумал этому месту название: «пространство личностного восстановления».
Пусть поначалу оно будет маленьким. Кому нужна вся эта гигантомания? Пусть оно будет тесным, но зато как будто сделанным своими руками. В общем, главное, что там можно будет экспериментировать, рассматривать разные возможности. Если вдруг что-то сработает, то можно будет создать на его основе опытную модель с возможностью дальнейшей доработки. Постепенно такое пространство начнет расширяться. Так я это вижу. Хотя это, наверное, займет некоторое время, но разве так не будет правильнее и логичнее всего? Было бы здорово, если бы подобные места появлялись сами собой, чтобы их становилось все больше и больше.
Самое ужасное, если созданием этих пространств займется министерство образования или тому подобная госструктура и спустит сверху свои директивы. Мы-то с вами пытаемся решить проблему «личностного восстановления», и если государство попробует сделать это «системно», то все мгновенно превратится в фарс и будет неминуемо обречено на провал.
Что спасало меня
В моем случае, как я сейчас понимаю, во время учебы в школе меня спасали две вещи: хорошие школьные друзья и постоянное чтение книг.
О литературе могу сказать следующее – я читал самые разные книги. Я их заглатывал, как полыхающая топка пожирает уголь, лопату за лопатой. Так я проводил дни, пробуя поочередно разные книги и переваривая их (довольно часто это мне не вполне удавалось), и времени думать о чем-то другом у меня практически не было. Иногда я полагаю, что, может, это было и к лучшему. Если бы я огляделся по сторонам, увидел всю неестественность, противоречивость, фальшивость ситуации, всерьез задумался над ними, столкнулся со своей полной неспособностью все это понять, почувствовал себя загнанным в тупик – вероятно, это было бы мучительным переживанием.
А так, начитавшись самых разных книг, я более-менее естественным образом усвоил идею «относительности» взглядов, что для тогдашнего меня-подростка было, как я думаю, чрезвычайно важно. Почти все описанные в книгах разнообразные эмоции я переживал как собственные, в воображении свободно переносясь во времени и пространстве, наблюдая самые невероятные ландшафты, пропуская сквозь себя потоки слов. В результате я научился формулировать некую «интегральную» точку зрения, то есть смотреть на мир не только со своей «текущей» позиции, но и немного отдалившись, наблюдать со стороны себя самого, изучающего мир. Таким образом я научился быть объективным.
Если все время смотреть на вещи только со своей колокольни, мир вокруг медленно, но верно как бы испаряется, выкипает. Тело цепенеет, ноги заплетаются, мы постепенно коснеем, становимся вроде как обездвиженными. Но стоит научиться глядеть на ситуацию, в которой мы находимся, с разных точек зрения – или, другими словами, отправлять самих себя в иную систему координат, – мир приобретает невиданный ранее объем, становится более гибким. Я считаю, что раз уж мы в нем оказались и живем, то такое «стереопозиционирование» значит для нас очень много. Я осознал это благодаря книгам, и это великое мое приобретение.
Если бы не было книг, если бы я не читал их в таком количестве, то жизнь моя была бы сейчас более унылой и нескладной. То есть для меня чтение стало, по сути, огромной школой. Школой, построенной специально для меня, где все подогнано именно под меня и где я научился многим очень важным вещам. В ней не было зубодробительных правил, оценок по многобалльной системе, конкурентных рейтингов. И буллинга, понятно, тоже. Будучи частью более крупной системы, я тем не менее смог успешно поддерживать еще одну, свою личную «систему».
Тот образ «пространства личностного восстановления», который существует в моем воображении, во многом схож с тем, что олицетворяет для меня чтение. Но не надо ограничиваться литературой – это может быть что угодно. Если у детей, которые не могут привыкнуть к школьной системе, и у тех, кому неинтересна учеба, появится такое вот «пространство личностного восстановления», где все будет подогнано точь-в-точь под них и где они сумеют в своем темпе развить и реализовать способности, то это поможет им в конечном итоге преодолеть, пробить «стену системы». Но для этого им нужно понять, что значит «быть личностью», необходима поддержка со стороны общества и семьи.
Мои родители были преподавателями родной речи (мама уволилась из школы после замужества), и я практически ни разу не слышал от них претензий по поводу моей неуемной тяги к чтению. Хотя они были недовольны моей успеваемостью, но никогда не упрекали меня и не говорили ничего даже близко похожего на «брось ты уже свои книги и готовься к экзамену». А если и говорили, то память моя этого не сохранила, видно, очень редко такое происходило. Это одна из вещей, за которые я бесконечно благодарен родителям.
Воображение и фантазия имеют для людей большое значение
Напоследок подытожу сказанное мною ранее. Да, мне так и не удалось полюбить школьную систему. Я встретил в школе нескольких замечательных учителей, смог научиться некоторым важным вещам, но немногое хорошее, к сожалению, полностью теряется среди огромного количества скучнейших уроков и тоскливейших занятий. Это было настолько нудно, что когда наконец школа закончилась, я подумал: «Никогда больше такой тоски зеленой в моей жизни быть не должно» (мы каждый раз так думаем, и каждый раз нас неизбежно настигает – то падая с небес, то ударяя фонтаном из-под земли – безжалостная скука).
Наверное, люди, которые любили школу или чувствовали себя без нее одинокими, редко становятся писателями. Ведь писатели шаг за шагом выстраивают у себя в голове собственный мир. Я на уроках никого не слушал и ничего не слышал – витал в облаках моих фантазий. Если бы я был современным ребенком, то вполне вероятно, что я бы не смог адаптироваться к школе и просто отказался бы в нее ходить, как нынешние дети «в отказе». А в мое время, к счастью или к несчастью, такое явление еще не было трендом. Наверное, просто никому в голову не приходило, что можно выбрать опцию «не ходить».
Неважно, в какой период, и неважно, в каком обществе – воображение и фантазия имеют для людей очень большое значение.
На противоположном от «воображения» конце спектра человеческих характеристик располагается среди прочего «эффективность». Та самая «эффективность», из-за которой – если копнуть поглубже – несколько десятков тысяч жителей Фукусимы были вынуждены бросить родные края, потеряли родину. Идея, что «атомная энергия эффективна, а потому полезна», и порожденный ею ложный «миф о безопасности» привели к трагическим событиям, к несчастному случаю, к аварии, оправиться от которой нашей стране вряд ли удастся. Можно сказать, что в этой битве «фантазия» потерпела поражение. Но, как говорится, еще не вечер. Еще не поздно выступить против опасно «закоротившей», как при замыкании, сомнительной ценности под названием «эффективность». Внутри каждого из нас должен быть надежный стержень свободомыслия и волеизъявления. Используя его в качестве опоры, нам следует тянуться вверх, пока не дорастем до того, что называется сообществом (community).
Тем не менее я вовсе не жду от школы, что она будет обогащать творческое воображение детей. На это надежды мало. Главный «обогатитель» детского воображения – это, как ни крути, сами дети. Не учителя, не учебные заведения. Такой вопрос не решается образовательной политикой на уровне государства или органов местного самоуправления. Сила воображения разная у всех детей. Не каждый умеет одинаково хорошо фантазировать. Точно так же, как не все одинаково быстро умеют бегать наперегонки. Кто-то бегает лучше, кто-то хуже. Понятно, что есть дети с богатым воображением, а есть – с не очень, но зато гораздо более способные в какой-то другой области. Так устроено общество. Если «обогащение творческого воображения детей» станет одной из обязательных «задач» школьного образования, то скорее всего это точно так же приведет к каким-нибудь странным результатам. Я хотел бы от школы только одного: чтобы она не задавливала, не губила на корню воображение у тех, у кого оно есть. Этого будет достаточно. Хотелось бы, чтобы образовательная система давала каждому ученику возможность самовыражаться. Именно так она и станет более полноценной, более свободной, а вместе со школой постепенно станет полноценным и свободным все наше общество.
Если хотите, так звучит мое мнение как писателя. И все. Маловероятно, чтобы это хоть что-то могло изменить.
Беседа девятая
Кого назначить в действующие лица?
Существуют ли реальные прототипы у героев ваших романов?
Мне часто задают вопрос: «Существуют ли реальные прототипы у героев ваших романов?» В подавляющем большинстве случаев ответ «НЕТ», но иногда бывает и «ДА». За свою жизнь я написал довольно много романов, но вот чтобы я заранее планировал вывести в виде героя какую-то конкретную личность – таких примеров буквально два-три. Каждый раз, проделывая это, я немного беспокоился, ведь нехорошо получится, если кто-то вдруг заметит, что прототип героя – реально существующий человек (особенно если этим «кем-то» окажется этот самый прототип). Но, к счастью, никто до сих пор ни разу на это не пожаловался. Вообще в тех случаях, когда у героя есть оригинал из настоящей жизни, я стараюсь перерабатывать образ с максимальной деликатностью и осторожностью, так что, думаю, люди просто не узнают в герое этого человека, и он сам, наверное, тоже себя не видит.
Как появляются герои
Как правило, я никого конкретно не имею в виду и, что называется, выдумываю героев из головы. Гораздо чаще бывает так, что именно про выдуманных персонажей люди говорят: «Так это же Такойто-сан. Его автор взял за образец!» А в некоторых случаях люди решают, что я взял за образец самого себя, и раз за разом очень уверенно заявляют об этом. Сомерсет Моэм упоминает странную историю, как совершенно незнакомый человек подал на него в суд, потому что якобы в одном из романов писатель использовал его в качестве прототипа для героя, хотя Моэм даже имени этого человека никогда в жизни не слышал. Вообще Моэм описывал своих героев весьма живо и реалистично, а иногда довольно злобно (что называется, саркастически), наверное, поэтому последовала такая сильная читательская реакция[25]. Думаю, что, читая мастерские описания человеческого характера, не один из читателей вдруг испытывал неприятное чувство: «А ведь это он обо мне пишет, это он меня высмеивает».
В моих романах по большей части действующие лица как бы вырастают, формируются прямо внутри повествования. Если вынести за скобки несколько исключительных случаев, то я не продумываю персонажей заранее и не говорю себе: «Надо бы ввести в роман вот такого героя». В процессе работы у меня постепенно складывается представление, каким должен быть тот или иной персонаж, и в соответствии с этим представлением образ как бы сам собой начинает обрастать деталями. Это похоже на то, как магнит притягивает металлическую стружку. В результате появляется герой со своим особым характером. Иногда я и сам впоследствии замечаю, что какие-точерты моих персонажей напоминают характер некоторых знакомых мне людей. Но я никогда ничего такого не планирую заранее и не говорю себе: «Ну что, тут мы возьмем немного от Такого-сана, а вот тут от Другого-сана». Вообще в своей работе я часто практикую «самодвижущееся» творчество. То есть когда в романе появляется новый персонаж и интуитивно становится понятно, каким ему быть, я практически на автомате, бессознательно, нахожу нужную информацию в одном из ящичков своего мозга и начинаю с ней работать, собирая в единый образ.
Что касается такого вот «самодвижущегося», автоматического принципа работы, я – исключительно для себя самого – объясняю его существованием «автомогномиков». Я много лет вожу машину, и почти все мои автомобили были с ручной коробкой, но когда я впервые попробовал ездить с АКП, у меня сразу возникло странное чувство, будто бы внутри коробки живут автомобильные гномики, которые следят за бесперебойным переключением передач. Работа у них такая. Но ведь не могут же гномики вкалывать на этой тяжелой работе без выходных? Поэтому они иногда говорят: «Сегодня – отдых!» – и устраивают забастовку. Тогда машина ломается прямо посреди скоростной трассы. В общем, довольно пугающая получилась фантазия.
Обычно, когда я об этом рассказываю, все смеются, но на самом деле, когда я нахожусь в процессе «создания» персонажа, мои внутренние, подневольные «автомогномики» пока что все еще исправно (хотя постоянно бурчат и жалуются) делают для меня эту трудоемкую работу. А я старательно преобразовываю их усилия в текст. Понятно, что фрагмент, написанный полуавтоматическим образом, в таком виде не может стать частью законченного произведения, поэтому на более поздних этапах я его еще много-много раз правлю и переписываю. Вот правка и переписывание – это уже не самодвижущийся «автомогномический» процесс, здесь все происходит осознанно и подчиняется общей логике. Если же мы говорим об исходной, первоначально заданной форме – она создается непроизвольно, интуитивно. По-другому ее и не сотворить, иначе персонажи получатся неестественными или даже неживыми. Именно поэтому на раннем этапе я доверяю работу моим «автомогномикам».
Внутренняя динамика основана на разных типажах
Чтобы написать роман, нужно читать много книг, и, следуя такой же логике, можно сказать: чтобы придумать и описать персонажа, то есть человека, нужно знать как можно больше людей.
В данном случае «знать» не означает понимать и принимать. Достаточно уловить какие-то характерные особенности внешности или особую манеру речи. Тут важно не быть слишком разборчивым. Нужно уметь наблюдать за любыми людьми – и за теми, кто вам симпатичен, и за теми, кто не очень, и даже за такими, кто вас откровенно бесит. Потому что если в вашей прозе будут только персонажи, которых вы любите и понимаете, близкие вам по духу, то такой роман окажется (в долговременной перспективе) никому не нужен.
Вам требуются всяческие типажи, которые ведут себя по-разному, и за счет взаимодействия этих людей в романе возникает внутренняя динамика, повествование начинает двигаться вперед. Поэтому если вы, разок взглянув на человека, подумали: «Вот ведь гнусный тип», – не спешите отворачиваться. Приглядитесь, что же такого в нем гнусного? Что он делает не так? И если вам удастся уловить суть подобной «гнусности», постарайтесь сохранить знание о ней, на будущее пригодится.
Когда-то очень давно – наверное, я был на середине четвертого десятка – один человек сказал мне: «Знаете, в ваших произведениях совсем нет плохих людей» (потом я, кстати, узнал, что точно то же самое сказал Курту Воннегуту-младшему его умирающий отец). Когда тебе такое говорят, ты невольно задумываешься.
Вот и я задумался и понял, что да, наверное, так оно и есть. Поэтому я решил впредь следить за этим и по возможности вводить в романы отрицательных героев. Но почему-то у меня это никак не получалось. В то время я писал по-другому: я не работал над общим движением всего повествования, а скорее склонялся к тому, чтобы каждый раз заново выстраивать свою личную и, как бы так сказать, гармоничную вселенную. Это было необходимо мне самому: упрочить мой собственный, надежный и непоколебимый мир – своего рода временное пристанище, обитая в котором можно было бы противостоять невзгодам мира реального.
Однако с возрастом – по мере, так сказать, созревания (в качестве писателя и в качестве человека), – хоть это все и происходило очень постепенно, в моих романах стали появляться отрицательные и негармоничные персонажи. Я научился вводить их в повествование. Почему это начало у меня получаться? Потому что теперь я ставил перед собой другую задачу: когда я создавал мою вселенную и она начинала в более или менее разумных пределах функционировать, я переходил к следующему этапу – углублял и расширял ее, делал более динамичной. Для этого я стремился внести больше разнообразия в населяющих ее персонажей, старался увеличить амплитуду их поведенческих паттернов. Я чувствовал в этом действительно острую необходимость.
Вдобавок ко всему мой собственный, реальный жизненный опыт постоянно обогащался (а как иначе?). В тридцать с чем-то я стал профессиональным писателем, сделался публичной фигурой и независимо от того, нравилось мне это или нет, научился противостоять довольно сильным порывам встречного ветра. Хотя по характеру мне не очень подходит выставлять себя напоказ, высовываться в первые ряды, но иногда я невольно оказывался туда вытолкнут.
Бывало, что мне приходилось делать что-то, чего делать очень не хотелось, бывало, что меня предавали близкие люди, и чувствовал я себя препогано. Если находятся люди, которые говорят вам хвалебные слова не от чистого сердца, а «по делу», то найдутся и те, кто абсолютно бессмысленно – по крайней мере на мой взгляд, – но тоже вроде как «по делу» обольют вас грязью. Или расскажут о вас небылицы. Много еще чего странного и непостижимого происходило со мной за эти годы.
Когда я сталкиваюсь с негативными ситуациями, я стараюсь ничего не забывать и внимательно наблюдать за поведением (в том числе языковым) людей, которые принимают участие в этих событиях. Раз уж все равно я попал в переплет, то пусть хоть что-то полезное для себя извлеку (это называется «покрыть издержки»). Разумеется, в момент, когда все происходит, я обижаюсь и расстраиваюсь, но я знаю, что на самом деле такой опыт – питательная среда для меня как прозаика. В моей жизни, конечно же, было много и радостных событий, но именно негативное почему-то запоминается особенно хорошо. Бывает, вспоминаешь о прошлом, и вместо приятных воспоминаний гораздо быстрее приходит на ум то, что ворошить совсем не хочется. Наверное, это происходит потому, что из неприятных событий мы можем извлечь гораздо больше уроков, как мне кажется.
Если подумать, то среди моих любимых романов много таких, где интересная роль отведена именно второстепенным персонажам (которых, кстати, немало). Первым делом в этой связи приходит на ум роман Достоевского «Бесы». Те, кто читал «Бесов», сразу меня поймут – в них полным-полно чудны`х второстепенных героев.
Это длинное произведение, но читать его абсолютно не надоедает. По ходу повествования на сцену один за другим выходят яркие, эксцентричные персонажи, про которых сразу думаешь «Ну и тип!». Думаю, у Достоевского в мозгу было какое-то неимоверное количество ящичков.
Среди японских авторов можно упомянуть Нацумэ Сосэки, в его романах тоже много самых разных персонажей, и в этом, в частности, заключается их прелесть. Даже эпизодические действующие лица, которые появляются и сразу исчезают, получаются у него очень живыми, характерными. Слова, которые они говорят, чувства, которые испытывают, и дела, которые совершают, загадочным образом западают в сердце. Когда я читаю романы Сосэки, меня всегда поражает, что у него практически нет ни одного персонажа-функции, оказавшегося в тексте просто потому, что «здесь так надо». Его романы не от головы, они продиктованы каким-то физическим ощущением реальности. Чувствуется, что каждое предложение автор оплатил «своими кровными». Когда читаешь его вещи, веришь каждому слову. Читательское сердце может быть спокойно.
Расширение границ
Когда я пишу, то, пожалуй, приятнее всего в этом занятии ощущение, что, «стоит только захотеть, можно в космос полететь». В прозе ты можешь стать кем захочешь.
Ранние свои произведения я написал от первого лица и продолжал в том же духе в течение примерно двадцати лет. Иногда в рассказах я использовал повествование от третьего лица, но крупную прозу всегда писал через «я» (яп. боку[26]). Хотя понятно, что Боку не равно Харуки Мураками (точно так же, как Рэймонд Чандлер не равен Филипу Марлоу). В разных романах – разный Боку, персонаж меняется; но если все время писать от первого лица, то в какой-то момент границы между писательским «я» и «я» лирического Боку неизбежно размываются – и для пишущего, и для читающего.
Поначалу у меня не было с этим никаких проблем, то есть настоящий я использовал воображаемого «я» как стратегический опорный пункт. Боку был точкой зарождения мира моей прозы, из нее начинала разворачиваться вселенная – это являлось основной причиной его существования. Но постепенно появилось ощущение, что одним только Боку мне не обойтись. Особенно если роман разрастается, то в первом лице ему уже тесно, он начинает задыхаться. В какой-то момент я очень хорошо это почувствовал. В романе «Страна Чудес без тормозов и Конец света» в повествовании появилось еще одно первое лицо наряду с Боку – это нейтральное «я» (яп. ватаси[27]). Я пользовался этими двумя «я» поочередно: в одной главе – одно, в другой – другое. Таким образом я попытался выйти за пределы «первого лица» как литературной функции.
Последним большим произведением, написанным мной от первого лица, стал роман «Хроники заводной птицы», увидевший свет в 1994–1995 годы. Однако когда речь идет о тексте такого объема, вести повествование единственно с точки зрения Боку – довольно бестолковое занятие, поэтому в процессе я время от времени использовал разные литературные ухищрения: вставные новеллы, эпистолярные тексты и тому подобное. В общем, я реализовал в тексте романа разные нарративные стратегии в попытке разрушить структурные ограничения повествования от первого лица. Это стало именно тем моментом, когда я почувствовал, что достиг какого-то предела. В следующем романе «Кафка на пляже» (2002) я примерно половину текста написал от третьего лица. В главе про подростка Кафку повествование, как и раньше, идет от первого лица, но во всех остальных частях в качестве рассказчика используется третье. Вы скажете: компромиссное решение, эклектика. Да, правда, но так как роман почти наполовину написан от третьего лица, мне удалось расширить границы вселенной в романе, как мне кажется. По крайней мере, я сам, когда его писал, чувствовал себя гораздо свободней и раскрепощенней в плане стиля и техники, чем когда работал над «Хрониками заводной птицы».
После «Кафки» вышел мой сборник рассказов «Токийские легенды» и небольшой роман «Послемрак» – и там, и там я использовал в основном повествование от третьего лица. Можно сказать, что малая и средняя форма стали чем-то вроде учебного полигона, на котором я проверил и закрепил владение техникой «рассказа от третьего лица». Немного похоже на обкатку новой спортивной машины на горном серпантине. В общем, если проследить за этой хронологией, то получится, что с момента опубликования моей дебютной вещи и до моей размолвки с «первым лицом» и окончательного перехода к «третьему» прошло лет двадцать. Довольно много времени.
Почему, чтобы перейти с одного лица на другое, мне понадобилось столько лет?
Почему, чтобы перейти с одного лица на другое, мне понадобилось столько лет? Честно говоря, я и сам не знаю ответа на этот вопрос. Может быть, дело в том, что я банально привык к Боку, привык – душой и телом – писать романы от его имени. Потому-то переход на третье лицо занял у меня так много времени. Переход стал для меня не просто сменой грамматической категории, а – не побоюсь этих слов – принципиальным изменением точки зрения или чем-то вроде того.
У меня вообще такой характер, что любое «переключение» в уже «устоявшемся» процессе на что-либо новое – неважно, о чем именно идет речь – занимает очень много времени. Возьмем, к примеру, имена персонажей. Я очень долго вообще не мог придумывать имена. Более-менее успешно сочинял какие-то клички или прозвища типа «Крыса», «Джей». Но, скажем, дать герою нормальную фамилию у меня никак не получалось. Интересно, почему? Если вы меня спросите, я не смогу с уверенностью ответить. Может, потому, что я просто стыдился давать имена людям (хоть бы и придуманным). Мне сложно это объяснить, но скажите, с чего вдруг мне – мне! – наделять кого бы то ни было именем по своему усмотрению? Мне казалось, что в самой идее такого называния есть что-то фальшивое. А может, потому, что и сам акт написания романа в глубине души представлялся мне чем-то постыдным. Когда пишешь прозу, то словно обнажаешь сердце перед людьми, и поэтому мне было очень неловко.
Впервые я смог придумать фамилию главному герою, когда писал «Норвежский лес» (1987). С тех пор продолжаю это делать, а прежде, то есть первые лет восемь своего писательства, я задействовал безымянных персонажей и рассказывал историю от первого лица. То есть я сам себя загнал в это вокруг да около и писал прозу в условиях полной несвободы, хотя на тот момент это меня не особенно волновало. Я вообще думал, что так и надо.
Постепенно мои романы становились длиннее, сюжеты запутаннее, и из-за безымянности героев я вдруг начал остро ощущать несвободу. Если героев станет еще больше, а имен у них так и не появится, то, понятно, путаницы не избежать. Вот я и сдался. Ничего хорошего от этого не ожидая, в процессе написания «Норвежского леса» я отважился «наделить» героев именами и фамилиями. Это было непросто, но оказалось, что, если придумывать имена с закрытыми глазами, наскоком, то быстро привыкаешь, и это уже не кажется таким уж сложным. Сейчас я уже сочиняю имена на раз. Я даже дошел до того, что написал книгу «Бесцветный Цкуру Тадзаки и годы его странствий», в название которой входит имя главного героя. А во время работы над романом «1Q84» в тот самый момент, когда я придумал имя для главной героини – Аомамэ, – история вдруг ожила и начала двигаться вперед. В этом смысле имена героев представляют собой очень важную часть прозаического текста.
Теперь, когда я берусь за новый роман, я формулирую для себя одну-две задачи: «Ну-с, в этот раз мы попробуем сделать то-то и то-то». «То-то и то-то» – это, как правило, какие-то практические или формальные вещи, четкие и ясные. Мне нравится такой подход к написанию прозы. Главная цель становится гораздо понятнее, и к тому же в процессе ты чувствуешь удовлетворение от того, что растешь как писатель, ведь ты приобретаешь способность делать нечто, чего раньше не мог. Это похоже на движение вверх по лестнице – ступенька за ступенькой. Что прекрасно в нашей писательской работе, так это возможность постоянно расти и развиваться – и в пятьдесят лет, и в шестьдесят. Ограничений по возрасту нет. А вот у спортсменов это так не работает.
Я могу «становиться кем угодно»
Итак, благодаря моей новой прозе с «безличным» нарративом, а также из-за значительного увеличения числа персонажей, каждый из которых получал имя, повествовательный потенциал моих произведений вырос. То есть я не только ввел в истории множество разноплановых героев, так что получился целый спектр мнений и мировоззрений, но и научился описывать самые невероятные хитросплетения их судеб. Однако самым прекрасным во всем этом было приобретенное мной умение «становиться кем угодно». Когда я писал от первого лица, мне тоже казалось, что я могу «становиться кем угодно», но после перехода на «объективное повествование» я понял, что здесь открываются гораздо более широкие возможности.
Если пишешь от первого лица, то в большинстве случаев воспринимаешь «я» главного героя (или рассказчика) как «себя самого в широком смысле слова». Хоть это и не твое «реальное я», но в потенциале – это ты сам, просто в другом месте и в другое время. Вроде как получается, что твоя «самость» таким образом дробится, происходит своеобразное ее разветвление. Когда я в таком вот раздробленном виде запускал ее в повествование, это давало мне возможность пристально изучать самого себя, перепроверять свои точки сцепления с другими людьми – или, если хотите, с окружающим миром. Поначалу такой способ писать мне подходил. К тому же среди моих любимых книг было довольно много романов от первого лица.
Например, фицджеральдовский «Великий Гэтсби» тоже написан от первого лица. Главный герой романа – Джей Гэтсби, но основной рассказчик – тридцатилетний Ник Каррауэй, именно от его имени и ведется повествование. Через едва обозначенный, но весьма драматический сдвиг точек сцепления между Гэтсби и «я» лирического героя (Ника) Фицджеральд показывает истинную суть индивидуальной самобытности. Такой угол зрения придает роману дополнительную глубину.
Однако тот факт, что мы смотрим на происходящие события глазами Ника, дополнительно означает, что повествование неизбежно в чем-то ограничено. Например, если там, куда взгляд Ника не проникает, происходят какие-то события, отразить их в тексте романа очень трудно. Чтобы преодолеть эту ограниченность, Фицджеральд использует целый арсенал стратегий, мобилизует разные нарративные техники, и в результате ему все удается. Конечно, это само по себе интересно, но на самом деле у всех технических ухищрений есть предел. Это исторический факт – после «Великого Гэтсби» Фицджеральд не написал ни одного романа подобного масштаба и структуры.
«Над пропастью во ржи» Сэлинджера – тоже мастерски написанный, превосходный образец прозы от первого лица. Сэлинджер также после своего шедеврального романа не опубликовал больше ни одного крупного произведения, написанного в такой манере. Выскажу предположение, что оба автора боялись – опасались, что из-за структурных ограничений подобной прозы все последующие вещи будут отличаться друг от друга лишь по содержанию, но не по сути. И очень может быть, что их опасения не были лишены оснований.
Скажем, в «серии» романов Рэймонда Чандлера о детективе Марлоу такого рода ограниченность и сопряженная с ней «узость взгляда», напротив, способствует поддержанию действенной рутинности и хорошо выполняет свою функцию (в случае с моей прозой что-то похожее можно сказать о раннем цикле «Трилогия крысы»). Но если речь идет об отдельных произведениях, то очень часто ограниченность, заложенная в повествовании от первого лица, становится чем дальше, тем непреодолимее. Поэтому я, не раз пытавшийся зайти с разных сторон, чтобы пошатнуть устои прозы «от первого лица» и покорить новые пространства, во время работы над «Хрониками заводной птицы» весьма отчетливо понял, что лимит почти исчерпан.
В «Кафке на пляже», где примерно половина написана от третьего лица, я больше всего остался доволен тем, что безличное повествование, когда речь идет о Накате (необычном старике) и Хосино (грубоватом дальнобойщике), мне удалось увязать с повествованием от лица подростка Кафки. То есть я провернул трюк не только с дроблением своей «самости», но и сумел создать проекцию своего «я» в другом человеке. Если выразиться точнее – я добровольно вверил другому человеку фрагменты своей самобытности. И за счет этого увеличился комбинированный потенциал. Само повествование тоже стало более комплексным, разветвленным и разнонаправленным.
«Так, может быть, стоило перейти к безличному повествованию гораздо раньше, тогда и прогресс был бы быстрее?» – скажут некоторые. На самом деле все не так просто. Начать с того, что характер у меня негибкий, я не очень быстро приспосабливаюсь, и к тому же если меняется угол «литературного» зрения, то приходится вносить масштабные коррективы в структуру романа. А еще, чтобы совершить такую революцию, необходимо не только литературное мастерство, но и изрядные физические силы. В общем, поэтому я сначала присматривался, входил в это все постепенно, поэтапно – по-другому, получается, просто не мог. Это как в спорте – наращивать мышцы, корректировать телосложение нужно постепенно, в соответствии с поставленной целью. Атлетизм требует много сил и времени.
Какими должны быть главные герои?
В общем, в двухтысячные годы я освоил новое транспортное средство – «безличное повествование» – и добрался до самых удаленных, не изведанных мной уголков прозаического жанра. Я испытал чувство свободы и простора, будто вокруг меня больше не было стен – они исчезли.
Излишне объяснять, что в прозаических произведениях действующие лица играют очень важную роль. Писатель должен назначить на центральную или на близкую к ней позицию жизненных, интересных персонажей, слова и действия которых отличаются некоторой непредсказуемостью. Если герои вашего романа сплошь понятные люди, которые делают и говорят одни лишь логичные вещи, то вряд ли найдется так уж много желающих их прочитать. Разумеется, кому-то нравятся как раз такие произведения, в которых описываются самоочевидные явления. Но мне лично они совершенно неинтересны.
Кроме того, что они должны быть «реалистичными, интересными, немного непредсказуемыми», есть еще один важный критерий, по которому я оцениваю героев: в какой степени то или иное действующее лицо «двигает» мою историю вперед. Разумеется, персонажей создает писатель, но по-настоящему живой герой в какой-то момент уже не вполне подвластен автору и начинает действовать самостоятельно. Это не моя выдумка, это подтверждают многие писатели, авторы художественной прозы. Если бы такого не происходило, то, по моим понятиям, продолжать писать прозу стало бы почти невозможно, наша работа превратилась бы в сплошное мучение. Когда роман входит в колею, персонажи начинают действовать автономно, повествование движется само по себе, и автору остается только записывать, преобразовывать в текст события, которые происходят прямо у него перед глазами, – это, честное слово, большое счастье. А в некоторых случаях персонаж буквально берет писателя за ручку и приводит его или ее в какие-то немыслимые, невероятные места.
В качестве конкретного примера приведу один из моих последних романов – «Бесцветный Цкуру Тадзаки и годы его странствий». В нем в какой-то момент появляется прекрасная во всех отношениях женщина по имени Кимото Сара. Вообще-то должен признаться, что поначалу я задумывал это произведение как небольшую повесть. Исходил из расчета примерно шестьдесят писчих листов[28].
Перескажу вкратце сюжет. Главный герой, Цкуру Тадзаки, уроженец города Нагоя, оказывается отвергнут близкими друзьями, едва окончив школу. Эти друзья, четверо его бывших одноклассников, заявляют Цкуру, что больше никогда не хотят его ни видеть, ни слышать. При этом причину они не объясняют, а он сам не спрашивает. После школы Цкуру уезжает учиться в Токио, а по окончании университета устраивается на работу в токийскую железнодорожную компанию. И вот ему тридцать шесть, а в сердце у него глубокая обида на школьных друзей, порвавших с ним без всяких объяснений. Но он прячет обиду даже от самого себя и ведет тихую размеренную жизнь. На работе у Цкуру все хорошо, у окружающих он вызывает симпатию, и в личной жизни все тоже складывается удачно. Однако он не способен на по-настоящему близкие отношения, глубокую душевную связь. В какой-то момент он знакомится с женщиной по имени Сара, которая старше его на два года, и они становятся любовниками.
Под влиянием момента Цкуру рассказывает Саре о четверке своих школьных друзей и о том, как дружба между ними неожиданно прервалась. Обдумав все, Сара говорит герою, что он должен вернуться в Нагою и понять, что же все-таки там произошло восемнадцать лет назад. «(Ты должен) не смотреть лишь на то, что хочется видеть, но увидеть такое, на что нельзя не смотреть»[29].
Честно говоря, пока Сара ему это не сказала, я вообще не думал, что Цкуру поедет встречаться с бывшими друзьями. Я-то считал, что пишу относительно небольшую повесть о человеке, вынужденном вести тихую, неприметную жизнь (за которой, впрочем, стоит тайна) и до самого конца так и не понимающем причины, по которой был отвергнут и словно бы перестал существовать для близких ему людей. Но после того, как Сара произнесла эти слова (сказала их Цкуру, а я просто их записал как есть), мне стало понятно, что придется отправить моего героя в Нагою. Кстати, в итоге он даже доехал до Финляндии. Более того, из-за Сары мне пришлось прорабатывать еще четырех персонажей – что они были за люди, с каким характером? Я был вынужден очень конкретно описывать жизнь каждого из них. И, естественно, в результате вещь разрослась до размеров романа.
То есть несколько слов, мимолетом брошенных прекрасной Сарой, в один момент развернули повествование в другом направлении и кардинально повлияли на его характер, длину и структуру. Я и сам ужасно удивился. Получилось, как будто она говорила не с Цкуру Тадзаки, главным моим героем, а со мной, с автором романа. «Ты должен писать дальше, раз ты все равно досюда уже добрался и сил у тебя в запасе еще предостаточно». Другими словами, Сара – тоже, по-видимому, моя проекция, отраженное альтер-эго. Одна из сторон моего сознания – та самая, которая говорит мне, что нельзя останавливаться, нельзя застывать в моменте. «Пиши дальше, до полного погружения». В этом смысле роман «Бесцветный Цкуру Тадзаки и годы его странствий» стал для меня действительно немаловажным произведением. Формально, на поверхности – это реалистический роман, но под водой переплелось столько всего… Сам я считаю, что это метафорическое произведение, по крайней мере продвижение к оному.
Думаю, мне до конца не осознать, насколько герои моих романов влияют на меня, своего создателя: торопят, подбадривают, подталкивают вперед. Когда я работал над «1Q84», то, описывая слова и поступки Аомамэ, я очень хорошо это чувствовал. Как будто она чуть ли не силой распеленывала (спасибо!) что-то внутри меня. Вообще, кажется, женские персонажи вели меня, гнали вперед гораздо чаще, чем герои-мужчины.
Я хочу сказать, что в каком-то смысле, когда писатель создает прозаическое произведение, пишет крупную форму, одновременно за счет этого формируется что-то и в нем самом.
Почему вы не пишете романы, главный герой которых был бы вашим ровесником?
Иногда меня спрашивают: «Почему вы не пишете романы, главный герой которых был бы вашим ровесником?» Скажем, мне сейчас шестьдесят пять, так почему же я не пишу о людях этого возраста, почему не рассказываю об их жизни? Разве это не самое естественное для писателя?
Я вот не понимаю совсем другую вещь. А именно: кто сказал, что писатель должен писать о людях своего возраста? Почему это считается чем-то само собой разумеющимся? Я уже говорил, что для меня одной из главных радостей работы прозаика является возможность стать кем угодно. Почему я должен добровольно отказываться от этой прекрасной возможности, на которую имею полное право?
Когда я писал «Кафку на пляже», мне было чуть больше пятидесяти, но я назначил героем романа пятнадцатилетнего мальчишку. И пока я писал, я всю дорогу чувствовал себя именно пятнадцатилетним подростком, хотя понятно, что мое ощущение имело мало общего с чувствами какого-нибудь реального, современного написанию романа тинейджера.
Это были мои фантазии, попытка с помощью воображения перенести в «здесь и сейчас» чувства пятнадцатилетнего меня самого. В процессе работы над романом я сумел возродить в себе практически в первозданном виде воздух, которым я дышал в пятнадцать лет, и тот свет, который мне тогда светил. Чувства и ощущения, долгое время хранившиеся где-то в самой глубине, мне удалось извлечь, вытащить оттуда силой текста. Это был прекрасный опыт. Вполне вероятно, что такого рода чувства можно испытать, только когда пишешь прозу.
Если я просто буду упиваться «красотой» своего писательского опыта в одиночку, романа из этого не выйдет. Я должен соотнести мои ощущения с какой-то общей точкой отсчета. То есть я должен сделать так, чтобы читатель разделил со мной мою радость. Для этого в тексте появился Наката-сан, шестидесятилетний «старик». Наката-сан в каком-то смысле тоже одна из моих ипостасей. Моя проекция. Это его неотъемлемая внутренняя характеристика. И за счет сопоставления Накаты и Кафки, за счет перекличек между ними в романе достигается почти незыблемое равновесие. По крайней мере я как автор в процессе написания чувствовал это именно так. И сейчас тоже так чувствую.
Может быть, когда-нибудь я напишу роман, главный герой которого будет моим ровесником. Но на данный момент я не чувствую, что «это нужно сделать во что бы то ни стало». У меня все происходит так: сначала вдруг появляется замысел романа. Из него спонтанно и самопроизвольно начинает разворачиваться повествование. Как я уже говорил, именно оно само и определяет, какими будут действующие лица. Это не мое взвешенное решение. Я, автор, как старательный писарь, всего лишь в точности следую полученным указаниям.
Может так получиться, что я стану двадцатилетней девушкой с лесбийскими наклонностями. А в другой раз – безработным тридцатилетним «домохозяином». Так раз за разом я примеряю на себя выданные мне чужие шкуры, влезаю в них, подгоняю под них свой размер и начинаю действовать. Вот и все. Только обратите внимание, я подгоняю не шкуру под свой размер, а размер – под шкуру. В реальности это невозможно проделать, но прозаик, романист, чем больше он работает, тем естественней может с этим справиться. Потому что так проявляется сила фантазии. А фантазия – как сон: то, что происходит вокруг, происходит словно в сновидении. Сон же – будь то обычное ночное видение или грезы наяву – не оставляет пространства для выбора. Поэтому мне ничего не остается, кроме как следовать путем фантазии. Если я буду делать это естественно, то мне станет доступно то, что поначалу казалось невозможным. В этом-то и состоит одна из главных радостей работы прозаика.
Примерно так я бы хотел ответить на вопрос «Почему вы не пишете романы, главный герой которых был бы вашим ровесником?». Но это слишком длинный ответ, и к тому же вовсе не факт, что понятный. Поэтому обычно я отвечаю какой-нибудь вежливой, ничего не значащей фразой. Например, говорю с улыбкой: «Вы правы, надо будет попробовать написать именно такой роман».
Без всякой связи с тем, какие персонажи попадают в прозу, а какие нет, я хочу сказать, что аккуратно и объективно взглянуть на себя самого, находящегося «здесь и сейчас», – очень сложно. Я сам, существующий в форме «настоящего непрерывного» времени, – существо крайне трудноуловимое. Возможно, именно поэтому я и влезаю во все эти чужие шкуры разных фасонов и размеров и пытаюсь таким образом всесторонне постичь себя здесь-и-сейчас. Это сродни тригонометрическим расчетам для нахождения координат текущего положения.
Так или иначе, но мне и самому предстоит еще много всего узнать о действующих лицах в разных прозаических произведениях. Вместе с тем мне, по-видимому, есть чему поучиться у персонажей своих собственных романов. И я хотел бы продолжать и дальше населять мои романы такими разными, странными, яркими и живыми героями. Начиная новую вещь, я всегда испытываю чувство радостного предвкушения встречи. Кто же попадется мне на этот раз?
Беседа десятая
Для кого всё пишется?
Мураками-сан, как вы себе представляете своих читателей? Для кого вы пишете?
Иногда, когда у меня берут интервью или еще чего-то хотят, люди спрашивают: «Мураками-сан, как вы себе представляете своих читателей? Для кого вы пишете?» Я всегда теряюсь, не понимаю толком, как отвечать на этот вопрос. То есть я имею в виду, что я с самого начала не писал мою прозу (и сейчас не пишу) целенаправленно для кого-то.
Думаю, если я скажу, что пишу для себя, в этом будет какая-то доля правды. По крайней мере, когда я писал свою первую вещь «Слушай песню ветра», сидя ночами за кухонным столом, я совсем не думал о том, будут ли у нее вообще читатели (честное слово), а сочинял в основном чтобы улучшить себе настроение. Найти самые подходящие, наиболее убедительные слова, чтобы они сложились в текст, который бы точно описывал какие-то чувства и образы, теснящиеся во мне, – вот что меня тогда главным образом занимало. Кто будет читать мой (недо)роман, поймут ли эти люди мои чувства и мысли, какое послание читателям я могу зашифровать в тексте – у меня не было времени раздумывать над такими сложными вопросами, и необходимости в этом тоже не было. Все происходило очень просто, прозрачно и на самом деле невинно.
В каком-то смысле в этом присутствовал «терапевтический» момент, как мне кажется. Потому что вообще любая творческая деятельность в той или иной степени включает в себя некое намерение самовосполнения. То есть за счет сопоставления своего «я» с некой внешней точкой отсчета, за счет перемещения души в иную, отличную от нынешней форму мы избавляемся от неизбежно возникающих на нашем жизненном пути противоречий, несостыковок, искажений – или, что называется, сублимируем. А если повезет, то еще и делимся с публикой. Как бы то ни было, хоть я и не осознавал этого до конца, но душой инстинктивно ощущал потребность в деятельном самоочищении. Наверное, именно поэтому во мне возникло желание излиться в прозе.
Так вышло, что мое произведение, как я не раз упоминал, получило дебютную премию «Гундзо», было издано в виде книги, продажи и отзывы критиков были неплохими, короче, только когда я уже оказался в позиции «прозаика», меня поставили перед фактом существования читателей. Меня никто не спрашивал. Просто раз написанный мною текст теперь стоит на полках магазинов в виде книг, мое имя красуется на обложках, мой роман прочитан и будет читаться и дальше – значит, я должен напрячься и писать. Но при этом, я думаю, мой основной подход «писать себе на радость» не претерпел каких-то больших изменений. Ведь если тебе радостно и приятно, когда ты пишешь, то где-нибудь уж точно найдутся читатели, которым в той же степени будет радостно и приятно читать написанное тобой. Возможно, их не так уж много. Ну и пусть. Если мы с ними хорошо, глубоко понимаем чувства друг друга, этого уже, в сущности, достаточно.
Вслед за «Слушай песню ветра» я написал «Пинбол 1973», а потом – сборники рассказов «Медленной шлюпкой в Китай» и «Хороший день для Кенгуру», и все это время я сохранял такое вот естественное, оптимистичное, в чем-то, может быть, беспечное отношение к писательской работе. У меня тогда была и другая работа (основная), которая меня вполне нормально кормила. Я особо ни в чем не нуждался. Писать прозу было для меня чем-то вроде хобби, которым я занимался в свободное время.
Один авторитетный литературный критик (сейчас он уже умер, но тогда был жив) разгромил мою дебютную вещь. В частности, он написал: «Если это считается литературой, то у нас проблемы». Я, когда это увидел, просто подумал: «Ну надо же, сколько людей, столько и мнений». Я обычно на такое не сержусь и в споры не вступаю, потому что у нас с ним изначально совершенно разные представления о литературе. Какова философская подоплека этого произведения? А общественная роль? Авангардное оно или нет? «Высокая» это литература или массовая? Я вообще об этом не думаю. У меня же с самого начала был подход «Приятно писать? Вот и хорошо!», поэтому у нас вообще нет точек соприкосновения, мы никогда не сможем договориться. В «Слушай песню ветра» фигурирует вымышленный писатель Дерек Хартфильд. Одно из его произведений называется «Что плохого в хорошем настроении?» (What’s wrong about feeling good?). Это, можно сказать, была моя главная мысль в то время, она прочно засела у меня тогда в голове. Ну правда, что плохого в хорошем настроении?
Сейчас эта мысль кажется мне бесхитростной и даже грубоватой, но я же тогда был молодым (чуть больше тридцати), свежи еще были предания о студенческих беспорядках, и дух противоречия во мне был силен. Я принципиально поддерживал в себе настрой «непослушания», стремление быть антитезой по отношению к истеблишменту, авторитетам от культуры и искусства. Это, конечно, немного попахивало нахальством и ребячеством, но сейчас, издалека, я вижу, что в любом случае результат-то был неплохой.
Постепенно мое отношение к писательству начало меняться. Это совпало с началом работы над романом «Охота на овец» (1982). К тому моменту я и сам уже понял, что если все время писать в духе «что плохого в хорошем настроении», то довольно скоро как автор окажешься в тупике. Даже если мои читатели пока что воспринимают такой стиль как нечто свежее и оригинальное, понятно, что им в какой-то момент надоест читать одно и то же. И, разумеется, мне самому тоже опостылеет.
Ну и к тому же я, собственно, писал в таком стиле вовсе не потому, что я этого хотел. Я с самого начала, что называется, взял быка за рога и принялся за дело, еще не владея секретами мастерства, так что, если честно, кроме как «позерским» стилем я творить не мог, вот и сочинял в меру способностей. Мое «позерство» случайно оказалось свежим и оригинальным. Но в какой-то момент я начал подумывать, что раз уж я стал прозаиком, то надо попробовать написать что-нибудь более монументальное. «Что-нибудь монументальное» вовсе не означает «что-нибудь в русле основных тенденций» или литературу, «застегнутую на все пуговицы». Я хотел и дальше писать «себе на радость», но чтобы проза вдобавок получалась мощной, с прорывной силой. В общем, я задумался, что хочу преобразовывать в текст не только фрагменты своих чувств и образов, но и мои мысли и идеи, чтобы придать прозе большую глубину и емкость.
За год начала работы над моими «Овцами…» я прочел роман Рю Мураками «Дети из камеры хранения». «Это круто!» – подумал я, дочитав книгу, но было ясно, что написать так никто, кроме самого Рю Мураками, не сможет. Еще я пробежал несколько больших вещей Кэндзи Накагами, и они тоже произвели на меня сильное впечатление, но опять-таки – писать так мог только Накагами-сан. А я хотел творить не так, как кто-то из них, а по-другому. Значит, я должен был проторить собственный путь. Имея перед собой эти произведения в качестве конкретного примера той самой мощи, к которой я стремился, мне было нужно писать так, как никто, кроме меня, не напишет.
Я взялся за «Охоту на овец» – роман, который должен был подсказать мне решение моей жизненно важной на тот момент задачи. У меня появился следующий план: по возможности не утяжеляя стиль изложения и не «портя себе настроение» (другими словами, не залезая в прокрустово ложе «высокой литературы»), сделать роман глубоким и значительным. Вот к чему я стремился. И, чтобы достичь этой цели, мне надо было ввести в игру новый позитивный фактор, изменить стиль повествования. Мне это было совершенно ясно. Но если уделять должное внимание повествованию (нарративу), то это неизбежно потребовало бы гораздо больше времени. А значит, писать так, как я писал раньше – в свободное от основной работы время, на скорую руку, – больше не получится. Поэтому, прежде чем начать писать «Охоту на овец», я продал свой бар и стал так называемым профессиональным писателем. В то время бар все еще приносил мне больше дохода, чем моя литературная деятельность, но я волевым решением окончательно с ним распрощался. Я хотел, чтобы моя жизнь была целиком и полностью посвящена писательству. Я хотел отдавать этому занятию все свое время. Поэтому я сжег все мосты. Пути назад не было.
Все вокруг были против. «К чему такая спешка? – говорили они. – Ты зря торопишься». Дела в баре шли хорошо – место пользовалось успехом, доход был стабильным. «Разве не жаль вот так все взять и бросить? Можно ведь нанять в бар управляющего, а самому писать романы», – слышал я со всех сторон. Наверное, никто в то время не верил, что я смогу прожить одной литературой. Но я не сомневался ни секунды. Я всегда если уж брался за что-то, то делал это сам от начала до конца. Такая у меня особенность. Для меня нанять в мой бар «какого-нибудь управляющего» было абсолютно невозможно. Это был переломный момент в моей жизни. Я должен был решиться. Окончательно и бесповоротно. Я хотел попробовать хотя бы один раз написать роман в полную силу, выложившись на все сто. Если не выйдет, значит, не выйдет. «Всегда можно начать все сначала», – думал я. Итак, я продал бар и, чтобы ничто меня не отвлекало от написания романа, уехал из Токио. Покинув большой город, я стал рано ложиться и рано вставать, а еще ежедневно бегать для поддержания хорошей физической формы. Короче, в результате этого судьбоносного решения жизнь моя в корне изменилась.
Вероятно, как раз в этот момент я понял, что не могу не думать о моих читателях, о том, что это реальные люди, которые действительно существуют. При этом я не пытался конкретно представить, что это за люди. У меня просто не возникало в этом особой необходимости. Мне было тридцать с небольшим, и мои литературные опыты читали тогда либо мои ровесники, либо люди помоложе. Одним словом – молодежь. Я считался в то время «молодым, подающим надежды автором» (всякий раз, когда я слышу это выражение, чувствую себя немного неловко), было очевидно, что мои произведения находят отклик у такого же молодого поколения читателей. Но я не размышлял о том, какие они, о чем думают, чем живут. Естественным образом автор, то есть я, сливался со своими читателями в единое целое. Оглядываясь на мою жизнь, я вижу многое, чего не замечал раньше, я понимаю, что для меня и моих читателей этот период был своеобразным медовым месяцем. Да, да, именно медовым месяцем.
«Охота на овец» по самым разным причинам была встречена редакцией журнала «Гундзо» довольно прохладно (так я помню), но, к счастью, многим читателям она пришлась по душе, и критики тоже ее хвалили, так что книга продавалась гораздо лучше, чем предполагалось. В общем, я сумел довольно удачно стартовать в качестве профессионального писателя. И главное, я смог еще раз убедиться, что если ты на что-то решился – действуй, не ошибешься. В этом смысле «Охота на овец» стала тем самым пунктом А, из которого я, начинающий прозаик, отправился в дальний путь.
Что за люди перелистывают в наши дни страницы ваших книг?
С тех пор прошло немало времени, теперь мне уже хорошо за шестьдесят. Я сейчас очень далек от того «молодого, подающего надежды автора». Не то чтобы я преднамеренно старел, но так устроена жизнь, с возрастом люди меняются (ничего не поделаешь). За эти годы изменились также и мои читатели. То есть они, конечно же, должны были измениться, но если вы спросите меня: «Что за люди перелистывают в наши дни страницы ваших книг?» – единственное, что я смогу вам ответить: «Не имею ни малейшего понятия». Я честно не знаю.
Читатели пишут мне много писем. Иногда бывает так, что я случайно сталкиваюсь с кем-нибудь из них лицом к лицу, но все они живут в разных местах, у них разный возраст и разный пол… Я не могу себе представить, кто в основном читает мои книги, поэтому образ моего усредненного читателя никак не складывается у меня в голове. Ладно бы только я этого не знал, но мне иногда кажется, что и издатели тоже на самом деле не имеют об этом четкого представления. Они говорят, что соотношение мужчин и женщин примерно один к одному. Но если не принимать в расчет, что среди моих читательниц много красивых женщин – я не вру, так и есть, – то никаких других ярко выраженных общих характеристик не наблюдается. В свое время мои книги гораздо лучше продавались в крупных городах в центре страны, чем в регионах на периферии, но сейчас и эта разница практически сошла на нет.
Слышу возмущенное: «Так что же получается – ты пишешь, вообще не представляя, кто твой читатель?!» – и, хорошо все обдумав, вынужден согласиться с высказанным здесь предположением. Да, я совсем не знаю, какой он – мой читатель, никакого конкретного представления о нем у меня нет.
Насколько я знаю, многие писатели старятся вместе со своей аудиторией. Чем старше автор, тем в целом взрослее те, кто его читает. То есть писатель и его читатели, грубо говоря, относятся к одному поколению. В этом можно найти определенную логику, если, конечно, хочется искать. По этой логике получается, что прозаик пишет, ориентируясь примерно на собственных ровесников. Но в моем случае это, мне кажется, так не работает.
Еще существуют особые «возрастные» жанры, которые изначально рассчитаны на читателей определенных лет. Например, подростковая литература, любовные романы для женщин от двадцати до сорока, историческая проза, которую чаще всего читают мужчины среднего и пожилого возраста. Тут тоже все понятно. Но мои произведения – немножко другой случай.
В общем, здесь я делаю разворот и возвращаюсь к тому, с чего начал: так как я совершенно не представляю себе, какой тип людей читает мои книги, то я руководствуюсь в творчестве принципом «чтобы мне самому было приятно читать». Незаметно круг опять замкнулся.
Когда я стал писателем и начал регулярно издавать книги, я уяснил для себя одну важную вещь. Что бы и как бы ты ни писал, у людей всегда найдется повод для недовольства. Например, если я выпускаю большой роман, мне говорят: «Слишком длинно. Многословно и избыточно. Надо было написать в два раза короче». А если я пишу небольшую повесть, мне сетуют: «Жидковато как-то. Малосодержательно. Видно, силенок не хватило на серьезную вещь».
Про один и тот же роман кто-то говорит: «Автор все время повторяется. Манерно и скучно», а кто-то другой: «Раньше автор писал лучше. Тут машина новая, а работает на холостом ходу». Как тут не вспомнить, что про меня вообще-то еще двадцать пять лет назад говорили: «Мураками безнадежно устарел, его время прошло». Придираться и предъявлять претензии не так сложно (просто говоришь, что в голову пришло, – и все, в этом деле отвечать за свои слова вовсе не обязательно), но у того, кому эти замечания адресуются, просто физически не хватит сил всерьез на каждое из них отвечать. Поэтому в такой ситуации (раз уж в любом случае от кого-нибудь да огребешь) совершенно естественно просто писать, как хочется и о чем хочется.
Рики Нельсон ближе к концу карьеры написал песню «Вечеринка в саду», в которой есть такая строчка: «Пойми, что всем ты не угодишь, так порадуй себя самого». Я прекрасно его понимаю. Даже если попытаться всех удовлетворить, все равно ничего не выйдет – в действительности это невозможно, весь изойдешь на бесплодные попытки. Уж лучше тогда сразу забыть обо всех и думать о том, что приятно тебе самому, и, когда поймешь, чего хочешь, сделать именно так. Тогда даже если критики не щадят, а книги не продаются, все равно не так обидно, потому что по крайней мере себя самого ты порадовал. А это уже что-то.
Джазовый пианист Телониус Монк говорил следующее: «Послушай, играй, как желаешь, не ради публики. Играй, как хочется тебе, и позволь людям понять, что ты делаешь, даже если это займет у них пятнадцать-двадцать лет».
Понятно, что, если ты сам получаешь огромное удовольствие, это еще не значит, будто результат будет обладать большой художественной ценностью. Очевидно, что нужно проделать серьезную работу по релятивизации своего эго. Профессиональный писатель должен уметь находить в читателях силы и стимул для работы хотя бы в минимальном размере (количестве, объеме). Это одно из главных требований к нему как к профессионалу. Если оно выполнено, то следующим за ним по важности, как мне кажется, должно быть требование «порадовать себя». Ведь если дело твоей жизни не греет тебе душу, то и сама жизнь будет не в радость. Правда же? Что плохого в хорошем настроении? Вот опять, с чего мы начали, тем и закончили.
Вы что, правда думаете только о себе, когда пишете?
Если же меня спросят прямо: «Вы что, правда думаете только о себе, когда пишете?» – то я так же прямо отвечу: «Конечно же, нет!» Я уже говорил, что, будучи профессиональным писателем, в процессе работы я все время помню о читателях. Забыть об их существовании, даже если очень хочется, для меня невозможно и, кроме того – вредно.
Хоть я и помню о читателях, это не значит, что я должен вести себя как какое-нибудь предприятие на стадии разработки продукции, которое проводит исследование рынка, анализирует потребительскую прослойку и намечает конкретные цели. Тот читатель, который существует у меня в голове, – умозрительный, то есть воображаемый. У него нет ни возраста, ни пола, ни профессии. Вернее, его возраст, пол или профессия могут произвольно меняться. Потому что все это далеко не самое существенное. Важен – и потому должен оставаться неизменным – сам факт моей связи с ним. В чем и как именно мы связаны – таких подробностей я не знаю, но чувствую: где-то там внизу, в темноте, наши корни переплелись – не выдернешь. Там очень глубоко, очень темно, и нет никакой возможности проверить, что происходит на самом деле. С помощью механизма повествования мы с читателем можем уловить, почувствовать нашу глубинную связь, живо ощутить движение питательных веществ по общей для нас корневой системе.
Однако, столкнувшись в переулке, сидя рядом в электричке, стоя вместе в очереди к кассе, мы с ним вряд ли почувствуем (за редчайшим исключением) эту общность корней. Мы просто разминемся, как незнакомцы, расстанемся друг с другом в полном неведении. И больше, наверное, никогда уже не встретимся. В действительности, если копнуть поглубже, то внутри под жестким верхним слоем повседневности между нами посредством прозы осуществляется живая почвенная связь. Повествование проникает в сокровенные уголки наших сердец, соединяя нас. Когда я пишу, я представляю себе какого-то такого читателя. Я бы хотел, чтобы ему было радостно читать мои книги, и я ежедневно работаю за письменным столом в надежде пробудить в нем какие-то чувства.
В отличие от идеального читателя реальные люди в моей каждодневной жизни доставляют мне кучу хлопот. Когда я пишу новую книгу, то всегда есть те, кому она нравится, но всегда есть и те, кому она не по душе. И даже если последние не высказывают напрямую свое мнение и не делятся размышлениями, об их отношении можно догадаться по выражению лица. Как ни старайся, а все равно, по словам Рики Нельсона, «всем ты не угодишь». Это естественно, потому что у каждого свой вкус. Постоянно сталкиваться с индивидуальной реакцией окружающих на то, что ты делаешь, – очень утомительно. В такие моменты особенно сильно чувствуешь, что «порадуй себя самого» – это именно то, что нужно просто взять и сделать. Такие два режима своего профессионального существования я стараюсь разделять в соответствии с обстоятельствами. Это своего рода мастерство, которым я довольно неплохо овладел за долгие годы писательской работы. А может быть, это житейская мудрость.
Мою прозу читают люди разного возраста
