Природа зла. Сырье и государство Эткинд Александр
У Фуггера была своя социальная политика. В предместье Аугсбурга он построил Фуггерей, новаторский комплекс социального жилья; там было больше ста домов, построенных по типовой схеме и сдававшихся за символическую плату. Тут жили его рабочие, доверенные лица, ветераны труда. Эти кварталы до сих пор стоят, в них живут люди и туда водят экскурсии; в урбанистике то был гигантский скачок вперед, но выкупить им свои грехи Фуггер не мог. Протестанты ненавидели его, считая монополии воплощением зла; наравне с дьяволом имя Фуггера постоянно упоминали бунтовщики. В 1524 году восстания ткачей, шахтеров и крестьян объединились в революционное движение, которое вошло в историю под названием Крестьянской войны. Идейный лидер восстания, рыцарь и поэт Ульрих фон Гуттен, в своих «Диалогах» точно обвинял Фуггера в создании «меркантилистских монополий»: они грабили шахтеров, разоряли крестьян и поддерживали Рим. Самое большое восстание, какое знала Европа до Французской революции, принесло сотни тысяч жертв. Города обезлюдели, шахты закрылись, церкви были сожжены, хозяйства остались без кормильцев. Фуггер оплачивал наемные армии, воевавшие против народа, своим серебром, и вооружал их пушками, сделанными из своей меди. Восстание было разбито; шахтеры и ткачи не могли сражаться с артиллерией. Лидеров пытали и казнили, поля были залиты кровью. В памяти поколений ресурсная экономика в исполнении Фуггера – шахты, наемные войска, продажные чиновники и священники, социальное жилье для избранных и, наконец, чудовищные индульгенции – слилась с царством антихриста.
Европейский бизнес Фуггера и его наследников рухнул только после появления заокеанских конкурентов – мексиканского серебра, чилийской меди и перуанской ртути. Португальские и испанские путешественники пересекали океаны в поисках золота, но металлом Нового Света стало серебро. На Карибских островах, на которых высадился Колумб, золота было немного; за это великого мореплавателя отправили на родину в оковах. Заняв туземные города, испанцы все же нашли золото. Индейцы не плавили его, а ковали самородки; в туземных городах драгоценные изделия копились столетиями. Писарро заставил короля инков выкупить свою жизнь, наполнив залу золотом и серебром; но короля все равно убили. Новый континент был охвачен золотой лихорадкой. Где-то к югу от перешейка между Америками лежало сказочное Эльдорадо. Империя поддерживала внезапный энтузиазм колонистов – потоки вновь обретенного металла становились важнейшим источником ее доходов. Контрабанда металлов из Новой Испании росла так же, как коррупция колониальных властей. Индейцы, рабочая сила огромной колонии, быстро вымирали; вскоре испанцы стали завозить сюда черных пленников из Западной Африки.
Следуя примеру тирольских шахт Максимилиана, испанская корона установила монополию на серебро. Проводя весь его поток через Севилью, казна взимала от пятой до третьей части серебра. Остальное расходилось по Европе, питая складывавшуюся тогда денежную систему, а часть отправлялась в Китай или Батавию: чем дальше на Восток, тем больше золота давали за единицу серебра. От Мексики до Японии цена серебра росла из-за азиатского спроса, покрывавшего транспортные издержки. Все равно торговый баланс между Востоком и Западом складывался в пользу Востока: спрос на шелк, специи и многое другое в Европе рос, но потребителям Персии, Турции и Китая не были нужны европейские товары. Теперь торговый дефицит Европы стал покрываться американским серебром, который копила Азия.
Первое время испанцы только отнимали сокровища у дикарей; сами они умели мыть золотой песок, а обогащение руд им не давалось. В 1545 году один индеец залез на горный пик у ацтекской столицы Куско, чтобы разорить древнюю гробницу. Так было открыто серебряное месторождение Потоси; нигде в мире не было столько серебра, и нигде оно не было так близко от поверхности. Испанцы гнали туда индейцев толпами, и вскоре Потоси стал больше Севильи. Как в Альпах, шахты соседствовали здесь с плавильными печами и водными мельницами. Индейцы поднимали припасы – крепления, дрова, еду и свинец, потом ртуть – по ступеням, вырубленным в скалах. Снабжая мир серебром, Потоси был источником неслыханных сокровищ; но на Эльдорадо этот город совсем не был похож. Дым, грязь и отвалы, характерные для шахтерских городов, усугублялись дисциплиной военного лагеря. Зато Карл V, император Священной Римской империи, дал Потоси герб, на котором было начертано: «Сокровище мира, король всех гор и зависть всех королей».
У себя в Пиренеях испанцы занимались горным делом с римских времен, но в Андах они оказались плохими металлургами. В колонии приглашали немецких специалистов, но те оказались людьми капризными, непривычными к колониальным нравам. Однако гидротехнические работы имели успех: болота вокруг Потоси осушили, вырыли каналы и резервуары. На двух десятках плотин стояли больше ста водяных мельниц, моловших руду; одну из плотин прорвало в 1624 году, сотни людей погибли. В самих шахтах работали индейцы, но сюда завозили и черных рабов; дневной нормой было поднять полтонны руды на человека. Испанцев было так мало, что в итоге индейцы делали все – таскали грузы, спускались в шахты и разжигали печи. Так из рабов выросли эксперты и управляющие, овладевшие тайнами металла. Этническое разделение труда, характерное для сырьевых экономик, перешло в разделение прав собственности. Испанцы владели в Потоси шахтами, индейцы – плавильными печами. На деле алхимические методы металлургии XVI века, такие как купелирование и ликвация, легче всего понять как элементы народной культуры, воспринимавшей новые веяния. Подобно тому как альпийские знахари овладели переплавкой руд на основе народной магии – индейские металлурги научились этому искусству на основе шаманской традиции.
Индейцы прошли характерный процесс классового расслоения: владельцы печей и мастера переплавки богатели быстрее испанцев, а рабочие вымирали или бежали из Потоси. Очередному вице-королю и реформатору, Франсиско де Толедо, пришлось ввести систему мита – род барщины: все области Перу должны были посылать индейцев для принудительных работ на шахтах. Все равно по мере углубления шахт расходы росли, продуктивность падала, рабочих не хватало. Потом один немецкий химик, обучавшийся в Италии, изобрел новый метод, который позволял перерабатывать руды, сравнительно бедные серебром. Воплощая давние предсказания алхимиков о магической силе ртути, размельченная руда перемешивалась с ртутью в соляном растворе. Серебро переходило в амальгаму, ртуть удалялась выпариванием, и на дне сосуда оставался чистый металл. Лабораторные эксперименты в старых испанских промыслах Рио Тинто доказали, что этим методом удавалось извлечь серебро даже из отвалов. Создав своим открытием целое сокровище, этот немец не только не заработал богатства, но даже имя его осталось неизвестным: в историю он вошел только как Мастер Лоренцо. Благодаря ему к 1550 году производство серебра в испанской Америке сравнялось с производством в Европе и продолжало расти. Шахты в германских и австрийских землях начали закрываться. Гильдии были бессильны остановить этот процесс.
В Америке новый способ невинно называли методом патио. Индейцы поливали ртутью каменные ванны, заполненные рассолом и размельченной рудой, и перемешивали эту ядовитую смесь вручную; потом этой смертельной работой занимались мулы. В Америке ртути не было, и корабли доставляли ее из Испании; ртутными рудниками Альмадены как раз тогда завладел Фуггер. Потребность в ртути была огромной: на килограмм серебра уходило полтора килограмма ртути. Император Карл V объявил монополию на ртуть, деля с Фуггером новые прибыли. Позже ртутные месторождения все же нашли недалеко от Потоси; опять испанцы сделали это открытие благодаря индейцам, которые использовали ртутные красители для своих тканей. Истощенные шахты обрели второе дыхание.
В конце XVI века колонии испанской Америки снабжали серебром и золотом всю Европу. То был момент расцвета; торгуя драгоценным металлом, который добывали индейцы, Филипп II объединил испанские владения с португальскими, став самым могущественным монархом Европы. Он имел колонии на четырех континентах, в его честь были названы Филиппины, над его империей не заходило солнце. Пираты, такие как знаменитый Фрэнсис Дрейк, грабили отдельные корабли, но не смели подступиться к величественным конвоям, которые два раза в год доставляли американское серебро в Севилью. Но испанские подводные археологи, обследовавшие около семисот мест кораблекрушений в Атлантике, считают, что больше 90 % кораблей гибли от штормов, 1,4 % – в боях с английскими и французскими кораблями и меньше 1 % – от нападений пиратов. Человеку свойственно преуменьшать влияние природных явлений и преувеличивать значение врагов.
Металл, достигший Севильи, обкладывали пошлинами, которые произвольно назначались короной, а потом продавали в Англию, тратили на содержание испанской армии в голландских провинциях или, часто на португальских кораблях, отправляли на Восток в поиске новой прибыли. Испанская казна инвестировала серебро в строительство великой Армады, предназначенной для завоевания мира, и в создание табачной индустрии, которая должна была подстегнуть внутреннее потребление. Под влиянием импорта огромных масс серебра по всей Европе началась инфляция хлебных цен, а потом цен на шерсть и все остальное, включая труд: то был один из самых длительных периодов инфляции в истории. Поток серебра делал очевидным финансовую логику моноресурсной экономики: она все более упрощается, стремясь к чистому доминированию одного вида сырья, в данном случае серебра. Преобладая в товарно-денежных обменах, моносырье становится деньгами, и так происходило не только с серебром. Таких денег надо все больше, но труда на них можно купить все меньше.
Испанская диверсификация совсем не работала; сначала восстали семнадцать нидерландских провинций – самая благополучная часть империи; потом англичане разбили Великую армаду; и все это время покупательная способность серебра в Европе падала. В 1642 году имперский декрет отменил рабство. Освобождение рабов привело к катастрофическому увеличению расходов. Поддерживая владельцев шахт, казна в далекой Севилье шла на уступки, сокращая свою долю. Но шахты стали истощаться, добыча падала, рабочие вымирали от эпидемий. Испанские расточительность, высокомерие и инертность были известны всей Европе. Овладев горой серебра, империя шла к разорению. В царствование Филиппа II Испания пережила пять банкротств, хотя они были всего лишь поводами для ухудшения денег: в сплав, из которого чеканились монеты, попадало все меньше серебра.
За испанским кризисом последовал экономический спад по всей Европе. Вполовину уменьшилось производство в охваченных войной провинциях Голландии и Фландрии: на пике восстания голландцы открыли шлюзы, затопив собственную страну. Тридцатилетняя война опустошила германские княжества и Центральную Европу; ее потери – треть населения – были сравнимы с чумой, памятной со Средних веков. Войнам в центре Европы сопутствовал торговый кризис: горы текстиля лежали в портах непроданными, тысячи деревенских домохозяйств оставались без оплаты своего труда. Изменился даже климат, по голландским каналам катались на коньках, а в английских деревнях из-за недорода начались хлебные бунты. Испанскую корону устраивали сырьевые доходы от серебра, шерсти и рыбы, которые распределялись среди аристократической элиты, а низшие сословия должны были жить своим натуральным хозяйством. Страна развивалась за счет столиц, где жила элита, и портов, которые вели торговлю; все остальное было обречено на застой. Испанский кризис XVII века стал глобальным. Не получая доходов, суверены повышали пошлины, ухудшали качество денег, продавали посты судей и сборщиков налогов. Не справляясь со своими функциями, которые определялись как забота о безопасности и общем благе, абсолютистские государства становились паразитическими. Одни историки объясняют кризис Малым ледниковым периодом, который привел к столетним неурожаям и голоду. Другие считают главными монетарные причины – сначала избыток, а потом недостаток серебра в мексиканских шахтах. Третьи видят главную причину в религиозных войнах, мешавших торговле и разорявших государства. Четвертые говорят о том, что движению вперед мешали застывшие рамки сословных законов: как ни обогащался купец, он не мог инвестировать в землю или в строительство фабрик.
В конце XVII века положение стало улучшаться. Транзакциям помогло золото из Бразилии и новые банковские инструменты – векселя и платежные поручения. В это время появляются первые экономические учения – попытки разобраться в загадочных движениях сырья, денег и товаров – и с ними проекты центральных банков в Шотландии, Англии и Франции. Центр морской торговли смещался с юга на север – из Средиземного в Северное и Балтийское моря. Экономика Голландской республики и зависевшей от нее Швеции была драйвером роста Северной Европы. В 1627 году голландский предприниматель Луи де Геер, беженец из разоренного испанцами Льежа, переехал в Швецию, получив концессию от короля Густава Адольфа. Сначала он занялся бронзой, но скоро перешел к чугуну, железу и пушкам. Под руководством голландцев шведские шахты превратились в поставщиков металла для всей Европы, включая и Англию; в течение столетия выплавка железа здесь увеличилась в пять раз. Наоборот, старые центры сырьевой торговли – Венеция и Севилья – пребывали в депрессии, от которой они уже не оправятся. Объяснения, современные этим событиям, сводились к гомеостатической модели. Николо Контарини писал в 1623 году, что благосостояние Венеции вело к роскоши и лени, а те подрывали само благосостояние. В том же году испанское правительство рекомендовало новому королю, Филиппу IV, радикальные меры – налог на ранние браки, ограничение на число слуг, запрет на импорт предметов роскоши и закрытие борделей. Отдельным предложением был запрет преподавать латынь везде, кроме столиц. Реформаторы надеялись предотвратить бегство крестьян из деревень и горожан из малых городов.
Экономисты рассчитывают движения цен и игнорируют решения политических деятелей; климатологи объясняют кризис циклическим изменением состояния атмосферы; историки сосредотачиваются на политической воле, предпочитая не видеть природной основы роста или бедности ранних сырьевых экономик. Но глобальный кризис – целостное явление, и разные его объяснения связаны между собой. Малый ледниковый период (1500–1850), произошедший в Европе и по всему Северному полушарию, был противоположностью нынешнего потепления. Сегодня историки видят причину этого похолодания в уничтожении туземного населения обеих Америк. Эпидемии и войны, принесенные белыми пришельцами, привели к гибели 56 миллионов человек. Их традиционное земледелие и охота, основанные на поджогах леса, прекратились. Когда содержание углекислого газа в атмосфере упало, во всем Северном полушарии наступило похолодание. Недород внес свой вклад в европейский кризис; войны, восстания и погромы прокатились по всему континенту от Англии до Украины. Субъективным мотивом, двигавшим вековой геноцид, была жажда золота или хотя бы серебра. Изменение климата не было циклическим явлением: оно было вызвано человеческими действиями. Испанская империя создала огромные количества серебра и погубила множество людей; люди и серебро создали эту гигантскую империю и истощили ее. За каждым видом сырья стояли добывавшие его люди и регулировавшие его промысел законы, но все начиналось с природы – с рудоносных пластов далеких Анд, рыбных банок Северной Атлантики или бедных, протяженных пастбищ Кастилии; и часто все кончалось природными последствиями человеческих дел. На ресурсную экономику надо смотреть «с точки зрения государства»; ее сознательно, хотя и во вред себе, создавало множество людей в рутинном взаимодействии с массами сырья. Эту политику надо видеть и с точки зрения руды, овец, рыбы и погоды – полновесных участников истории.
Парацельс подробно писал о духах, общение с которыми составляет суть натуральной магии. Их жизнь похожа на человеческую: духи едят, пьют, сношаются между собой и даже женятся, но не имеют души. Зато духи гор, к примеру, могут проходить через их толщу, как человек проходит сквозь воздух. Иногда они заключают союз с человеком, соблазняют его или берут его на службу. Кобольды безвредны; их именем даже стали называть металл кобальт. Гномы полезны, хотя хитры и коварны; тролли опасны. В германских Альпах гномов представляли как маленьких бородатых старичков, наделенных хвостами. В Швеции духов гор чаще описывали как соблазнительных женщин. Один из шведских специалистов, врач и алхимик Урбан Хиарне, участвовал в суде над ведьмами в 1676 году. Хиарне был именитым ученым с международными связями; член лондонского Королевского общества и один из руководителей шведского Управления шахтами, он несколько лет стажировался в Париже. Но Хиарне голосовал за то, чтобы двух женщин, вступивших в половую связь с дьяволом, сожгли на костре. То был один из последних таких костров в Европе.
Алхимики совмещали свою работу с геологией, медициной и астрономией; это были широкие специалисты по натуральной магии. Парацельс учил, что мир состоит из трех универсальных «принципов» – принцип соли, принцип серы и принцип ртути. Одна из стихий, огонь, назначена Богом для того, чтобы разграничить эти принципы. Вооруженный такой теорией, алхимик создавал золото, эликсир бессмертия и философский камень в одних и тех же тиглях, сопровождая переплавку заклинаниями. В союзе с природой человек научился создавать порох из отбросов и металл из руды; в союзе с богом он намеревался творить богатство и победить смерть. В 1661 году алхимик и один из директоров английской Компании Восточной Индии, Роберт Бойль, опубликовал свой трактат «Скептический химик», направленный против Парацельса. Мир состоит не из трех принципов и четырех стихий, а из несчетного множества атомов, которые сталкиваются случайным образом, подчиняясь безличным законам. Химические элементы являются первичными сущностями, которые не могут быть разложены на составляющие. Сплавы отличаются от смесей тем, что атомы разных металлов входят в них в тесные и постоянные отношения, подобные браку. Это оставляло элементам шанс на трансмутацию; в мире Бойля не стало эфира, но свинец все еще мог стать золотом.
От Швеции до Перу шахтеры жили своей работой, глубоко отличной от той, которой жили окружавшие их крестьяне. Крестьяне жили на плоскости; они пахали свою землю и землю своего господина, а если им не хватало еды, они расширяли свое поле. Шахты уходили далеко вглубь, печи далеко вверх, и так же несоразмерно было богатство, которое они давали. Крестьяне жили традицией и расчетом; они знали, что будут делать зимой и что летом, какое поле будут пахать в следующем году, а какое оставят под паром. Шахтеры и кузнецы жили тайным знанием и случайным везением. Везде, где были шахты, местные легенды рассказывали о том, как случайно был найден здесь металл: в ленивом тирольском Шваце крестьянка, бредшая по полю со своей коровой, споткнулась о серебряный самородок. В саксонском Халле блестящая руда обнажилась на обочине дороги, по которой возили соль. То были неслыханные сокровища; но сначала руду пробовали на вкус и запах, растворяли в моче, толкли в порошок и нагревали в тиглях люди, которые не говорили на местном языке. Алхимики верили в то, что металлы растут в земле подобно растениям; они искали магические слова, которые позволили бы переплавить свинец в золото. Их мистический язык помогал различать металлы, очищать руды, планировать шахты, укреплять и осушать их. Эти люди часто принадлежали к медицинской профессии; недра земли виделись им живым организмом, испытывавшим рост, конвульсии, пучение и выход газов. Соки земли, подобные ртути, и металлы, подобные серебру, вступали в сексуальные отношения – тогда эти аптекари говорили о мужском и женском началах, или в отношения мистические, и тогда они говорили о душе и теле, их разделении или слиянии. Не имевшие представления о химических элементах, эти люди выработали язык, помогавший им контролировать сложнейшие процессы переплавки и литья, ковки и закалки. Монотеизм заканчивался у входа в шахту и у топки плавильной печи; там царили «предрассудки», там хозяйничали ведьмы и тролли.
Алхимия была профессией беженцев, фальшивомонетчиков, шпионов. Жуткие и смешные, они внесли не меньший вклад в становление Нового времени, чем титаны итальянского Возрождения. То был альтернативный Ренессанс, горное Возрождение; лидерами его были не художники и гуманисты, а предприниматели и алхимики. Закономерно, что в этой среде зародилась Реформация. Возрождение продолжалось, смещаясь к востоку и северу Европы; его последний очаг – Прага императора Рудольфа II – вызвал невиданный взлет наук и искусств. В алхимических печах не создали ни золота, ни бессмертия, но в них отливалось Новое время. Многие предприятия алхимиков были направлены на подражание Востоку: они не столько искали новые материалы, сколько пытались воссоздать известные, но очень дорогие. В 1708 году Август Саксонский арестовал прусского беженца Иоганна Беттгера; сидя в тюрьме, этот алхимик нашел способ смешивать, прокаливать и быстро охлаждать каолин и алебастр, добиваясь витрификации – образования стеклообразной массы, подобной китайскому фарфору. На основе этого процесса была основана фабрика в Мейсене.
Большой удачей алхимиков в их трудном деле стало овладение порохом. Его ключевым элементом была селитра, продукт жизнедеятельности гнилостных бактерий. В Китае селитру собирали прямо на почве, в некоторых местах она выступала там белым налетом. В Европе появились свои методы ее изготовления. Вытянутые в длину бурты наполняли навозом, соломой и золой и, накрыв, оставляли на год, для верности поливая мочой и иногда перемешивая. Потом бурты промывали водой, смешивали этот раствор с золой и выпаривали; так из навоза и мусора получался порох. Его открытие было результатом народного искусства Востока, за которым последовало сосредоточенное подражание Запада. Порох применялся в военном и горном деле; массовое изготовление пушек и мушкетов еще увеличило спрос на металлы, и новые шахты использовали взрывы там, где раньше употреблялись долото и топор.
Как и другие трудоемкие ремесла, изготовление селитры процветало в балтийских странах. Голландские купцы завозили ее в Амстердам и потом в Англию десятками кораблей в год. Обе воинственные империи были зависимы от этого вещества, которое крестьяне делали из отбросов. В 1579 году в Англии была образована Эстляндская компания, торговавшая селитрой, коноплей и другими балтийскими продуктами. Потом алхимик Лазарус Эрккер, начальник богемских шахт императора Рудольфа II, рассказал о секретах изготовления селитры, пользуясь новыми мерами веса, точными пропорциями и схемами. На основе этих рецептов британская корона стала обязывать лордов и фермеров заготовлять селитру. В XVI веке появилась профессия селитрщиков (salpetremen), которые ходили по частным владениям, собирая готовую селитру. Потом в далеком Марокко нашли залежи минеральной селитры; такие же сокровища нашли в Индии, и делом занялись новые монополии. Столетие спустя алхимический трактат Эрккера послужил основой впечатляющей дискуссии в Королевском обществе; в философском обсуждении селитры принимали участие светила новой науки. Знаменитое изобретение Роберта Бойля, воздушный насос, было сделано в ходе его работы над изучением селитры.
Заложив основы экспериментальной науки, Бойль оставался алхимиком; всю жизнь он искал красный эликсир, который превратит свинец в золото и будет привлекать ангелов. Воздушный насос, его главное изобретение, демонстрировал новейшее открытие науки: откачивая воздух из прозрачной колбы, Бойль помещал в нее птицу, и она погибала в вакууме. На деле воздушный насос был более простым изобретением, чем многие механизмы, например меха, которые металлурги рутинно использовали в своих печах. Медь, из которой состояло тело насоса, делалась в Швеции. Поднятая из шахты руда размельчалась молотами, работавшими от водного колеса, и поджаривалась на открытом огне в течение недель. Потом она переплавлялась в печи; сплав вынимали из топки, разрушив ее, и снова измельчали. Топку отстраивали и снова переплавляли руду. Весь процесс занимал до трех месяцев, но это было не все. Сплав отправляли на обогатительную фабрику; там его дробили и переплавляли в четвертый раз, используя высокие печи с поддувом гидромехами. Все это происходило без теоретических дебатов – исключительно на основе векового опыта проб и ошибок народных мастеров, контролируемых государственной бюрократией, состоявшей из аристократов и алхимиков.
XVIII век был временем разочарования; оно отразилось на алхимии раньше, чем на других отраслях натуральной магии и естественной истории. Проиграв Северную войну, шведский король Карл XII закрыл свою Химическую лабораторию, обязав ее сотрудников заниматься физическими и инженерными проектами. В 1705 году Карл взял в плен командующего саксонской кавалерией Отто Арнолда фон Пайкулля, ключевого союзника русских войск; шведский дворянин по рождению, он был предан суду как изменник. Между тем Пайкулль был еще и опытным алхимиком. В ходе суда он заявил, что владеет секретом создания золота, и обещал поделиться своим искусством в обмен на помилование. Управление шахт, во главе которого стояли любители алхимии, ручалось за то, что Пайкулль может озолотить Швецию. Но Карл распорядился казнить кавалериста-алхимика. Чуть позднее среди шведских картезианцев появилась новая звезда: то был сын профессора теологии и наследник богатой семьи владельцев шахт, Эмануэль Сведенборг. Проведя четыре года в Лондоне, он посещал Королевское общество в Лондоне и купил там воздушный насос. Потом его поддержал сам Карл XII, ценивший английский стиль; он сделал Сведенборга асессором Управления шахт. Сведенборг отрицал трансмутацию металлов и в сравнении с алхимиками старшего поколения выглядел эмпириком. Его специальностью стала механика – использование металлов в целях, полезных человеку, и он долго занимался полезными изобретениями, предназначенными для каналов, мостов и шахт. В 1734 году он написал большую, но вторичную книгу о свойствах железа, «De ferro», в которой описаны многие применения этого металла, от оружия до красителей и магнетизма. Потом Сведенборга стали посещать видения и странные сны. Ему явился Христос и велел ему преобразовать мир; теперь он мог разговаривать с душами мертвых, которые навещали его в виде ангелов. Он печатал один анонимный труд за другим, пока не объявил о своем авторстве в 1760 году, став самым знаменитым мистиком XVIII века. Важным для него делом, требовавшим объяснения, стала передача мыслей на расстоянии. Он объяснял ее механически: мысль есть вибрация, подобно звуку и свету, а в мозгу есть мембраны, которые реагируют на нее своими колебаниями. Так он объяснял и явления духов. Критик алхимии стал духовидцем; для этого ему, однако, пришлось уйти из Управления шахт, где он работал больше тридцати лет.
В отношении шахт и металлов новая систематическая наука выработала символ веры, который был противоположен алхимии. Существует семь металлов – золото, серебро, медь, железо, свинец, олово и ртуть. Они являются первичными элементами, которые не поддаются превращениям и, в отличие от сплавов, не могут быть расщеплены на составляющие. Кроме металлов, есть еще сплавы, например бронза, и полуметаллы; ими считались мышьяк, марганец, цинк. Мироздание похоже на машину, и химические элементы являются ее деталями. Одновременно они являются товарами, которые подлежат торговле на рынке. Единственным способом превращения сырья в золото является его переработка в товар, доставка на рынок и продажа.
К середине XVIII века тяжелые задачи управления землями и шахтами породили новое направление прикладной науки – раннее и оригинальное направление политологии, нечто вроде политической алхимии. Это движение мысли стало известно как камерализм, что можно перевести на русский как «конторская наука». То был континентальный вариант меркантилизма; на деле камеральные теории были больше похожи на учение физиократов, только они придавали главное значение шахтам и металлам, а не полям и зерну. Почти все земли Священной Римской империи имели свою Камеру; так назывался орган экономического и политического управления, работавший при правителе земли – князе, бароне или епископе. В Камере сидели чиновники и писцы, которые собирали доходы, вели отчеты, принимали решения и отвечали на жалобы; теперь это должна была регулировать новая наука.
Задачи камеральной науки были противоречивы. С одной стороны, властители Северной Европы, в которой редко прекращались войны, пытались реорганизовать государственное управление на военный лад. Гражданские чиновники все чаще носили униформу, имели иерархические звания, подчинялись особого рода дисциплине и, подобно военным, проходили специальное обучение; многие из них и были отставными офицерами. С другой стороны, властители понимали, что задачи гражданских чиновников противоположны офицерским: чиновники должны приносить деньги государству, офицеры умели их только тратить. Между тем почти все классики политической науки, которых читали камералисты, – Макиавелли, Гоббс, Пуффендорф – рассуждали только о том, как тратить деньги. Пополнение казны оставалось интуитивным делом правителя. Теперь саксонские камералисты обещали правителям создать новую науку о доходах.
С точки зрения государства деньги можно было найти только в двух местах: либо отнимать их у подданных, трудившихся на земле или на промыслах, либо зарабатывать их на предприятиях, которые принадлежали короне. Одни камералисты сосредоточились на налогах, другие – на прямых доходах. Пределом мечтаний правителей десятков государств, входивших в Священную Римскую империю, были серебряные и медные шахты; но они были только в Саксонии, Ганновере, Австрии и Венгрии, и далеко не все давали доходы. Были еще леса, а также соль, лен, пшеница, шерсть. Беда с распределенными ресурсами в том, что добывать их трудно, а продавать некому: в соседних княжествах тоже были лен, пшеница и шерсть. Поэтому дело сводилось к металлическим и соляным шахтам и еще к древесине, если только ее можно было вывезти по морю, как это удавалось Пруссии и Ливонии. Большинство населения этих земель по-прежнему жило натуральным хозяйством и городскими рынками, никак не участвуя в дальней торговле. И все же казна почти всех княжеств, кроме беднейших, больше зависела от сырьевых промыслов, чем от налогов с подданных.
Соотношение налогов и прямых доходов было важнейшей частью камеральных теорий. Но на практике, какой она складывалась со времен Лютера и Фуггера, жизнь германских земель была так же связана с подземным миром шахт, как жизнь английских островов была связана с заокеанскими колониями. Именно в этих делах чиновникам нужна была помощь камералистов. Так ресурсно-зависимая экономика стала центральным предметом германской камеральной науки, делая ее уникальной версией политэкономии: во французских, английских и шотландских текстах того времени речь обычно идет о труде граждан, торговле и налогах. И по той же самой причине выдающиеся умы германских земель занимались управлением шахтами: Лейбниц служил по горному делу в горах Гарца, Гете в Илменау, Новалис и Гумбольдт во Фрайбурге.
Семилетняя война началась с того, что Фридрих Великий оккупировал нейтральную Саксонию, центр горного дела. Тогда всем было ясно, что борьба между Гогенцоллернами и Габсбургами шла прежде всего за шахты Силезии и Саксонии. Если мелкие княжества относились к шахтам как к источнику пополнения казны, то суверены Пруссии и Австрии понимали их значение для своих армий, которые были призваны владеть Европой. Шахты принадлежали князю, то было одно из известных прав суверена, Bergregal. Даже если землей, на которой было найдено месторождение, владел помещик, который сеял на ней зерно или использовал для охоты, нахождение металлов в этой земле означало ее конфискацию. На деле князья и вассалы стремились в таком случае к заключению компромисса, который бы обещал доходы всем сторонам. Но доходы всегда были в будущем; шахты требовали больших начальных вложений. Поэтому Камеры искали инвесторов, чаще всего иностранных (обычно ими были голландцы), или закладывали будущие доходы в обмен на прямые инвестиции (такие сделки предлагал Фуггер и другие банкиры Южной Германии). Найдя деньги, Камера приглашала управляющих, которые имели редкий опыт в шахтном деле, а те нанимали шахтеров, часто иноземцев. Денег всегда не хватало, поэтому Камеры изобретали внеэкономические способы поощрения: например, шахтеры получали от суверена судебную привилегию, их не могли судить местные суды по гражданским законам. Позднее в шахтерских княжествах появились Горные Академии – в Саксонии в 1765 году, в Берлине в 1770-м. При создании нового учебного центра камералистов в Ингольштадте в 1784 году его президент ставил задачей разработку и преподавание «ресурсной науки» (Quellen Wissenschaften).
Самым известным среди этих ученых стал саксонец Иоганн фон Юсти, начавший карьеру как начальник полиции Геттингена, а потом ставший профессором камеральной науки в этом университете. Когда началась Семилетняя война, Юсти переехал в Берлин: Фридрих Великий назначил его Главноуправляющим прусскими шахтами. «Железное королевство» Фридриха было небогато рудами; статьями его экспорта были древесина и зерно, а железо приходилось покупать в Саксонии, Швеции и России. Семилетняя война разрушила Саксонию и прекратила уральские поставки; цены на английское и шведское железо еще больше выросли. Прусская артиллерия отставала от соперников. После войны, окончившейся чудесным спасением Фридриха, научиться выплавлять свое железо стало условием выживания. Король знал месторождения железной руды, которые находились к востоку от Одера. Но железо получалось низкого качества, и король надеялся на науку. Фридриха особенно интересовал процесс цементирования стали, изобретенный англичанами: железные заготовки неделями поджаривали в смеси, состоявшей из древесного угля, золы и минеральных солей. При удаче железо впитывало углерод и становилось необычно прочным; но процесс зависел от свойств местной руды, и воспроизвести его удавалось только шведам.
К этому времени Юсти был автором многих книг по теории и педагогике камерализма; писал он и о металлах, добыча которых в его представлении была неразрывно связана с государственными доходами. Его фискальная теория считается достижением, но металлургические представления мало отличались от алхимических: он верил в вездесущность флогистона и в то, что в руде нет металла. Металл получается тогда, когда плавильная печь своим горением соединяет инертную материю с флогистоном. Юсти много писал о лесном хозяйстве, о коллегиальном управлении, бережливости и ответственности.
Назначение Юсти привело к катастрофе. Одна построенная им печь дала железо, которое годилось только для подков; другая вообще не дала металла. Хуже того, для своих печей он свел леса в двух королевских парках, войдя в конфликт с личным лесником Фридриха. Его новейший способ выплавки меди тоже не работал; оказалось, что он не мог отличить медную руду от пустой породы. В 1768 году взбешенный король посадил Юсти в тюрьму; там он ослеп и вскоре умер. Историки спорят о степени его вины; ранние биографы полагали, что Юсти был ответственен только за свое невежество, однако недавно найденные документы говорят о подлоге и хищениях. Так это или нет, с ним произошла та же трагедия, которая тысячелетиями происходила с его коллегами, хозяевами шахт и скважин от Секста Мария до Михаила Ходорковского: одни были виновны, другие нет, но природа зла глубже, чем личная страсть к наживе. Сырьевой бизнес выгоден для владельцев, непрозрачен для контроля, разорителен для общества. Географическое распределение сырья никогда не поддается рациональному объяснению. Даже Фридрих Великий, опытный и расчетливый властитель, соблазнился утопическими фантазиями Юсти. Природа создает условия для зла, но творцом его остаются люди; они же его и наказывают, еще больше умножая.
На русских землях болотное железо собирали со времен викингов. Россыпи болотной руды рассеяны под слоем торфа или на илистом дне озера. Эти самородки широко распространены, но их находят только в северных странах; с осушением болот и созданием шахт они оказались прочно забыты. Между тем это необычное явление природной биотехнологии, в котором неорганическое сырье создается анаэробными бактериями (Leptothrix) из железистой воды без доступа воздуха. Такое железо является возобновляемым ресурсом: спустя десятки лет на том же месте можно найти новые самородки, если болото за это время не осушили. Эти камни обычно скрыты в дерне, воде или торфе. Их поиск сходен с поиском грибов: он требует много труда и местного знания и совсем не требует капитала. Переваривая растворенное железо, бактерии выделяют маслянистую жидкость, которая пятнами плавает на воде; были и другие приметы, по которым в болотах искали железо. Переплавка собранных самородков в небольших одноразовых печах и перековка такого железа тоже были доступны множеству примитивных хозяйств, распределенных в северных регионах. Все железо викингов имело такое происхождение, и они разнесли свое искусство по свету. В противоположность горной руде, которая благоприятствовала концентрации производств вокруг немногих шахт, болотная руда не располагала к накоплению богатств. Это диффузное сырье, как древесина, торф, зерно. Даже во времена Возрождения, когда шахты снабжали железом массовые армии Западной Европы, на востоке континента железо добывалось из болот. Такое железо столетиями собирали и обрабатывали под Новгородом. Но его не хватало, и городская республика покупала железо в обмен на меха у ганзейских купцов. Железо истощалось вместе с рубкой лесов и осушением болот; искатели шли на север и восток. Главным районом металлических руд стал едва населенный Олонецкий край, нынешняя Карелия. Кузнечное искусство совершенствовалось, и в XIX веке в северной России из болотной руды ковали железо, по качеству близкое к стали. Известно оно было и в Северной Америке; из такого железа (bog iron) делали рельсы и плуги.
В середине XVII века голландский купец Андрей Виниус торговал в Архангельске, вывозя на своих судах рыбу, мачтовый лес и зерно. Там он узнал и о русских болотных рудах. В 1639 году он основал оружейные заводы под Тулой, где горные руды выходили на поверхность. Дело шло, и Москва дала голландскому гостю, перешедшему в русское подданство, сотни крепостных. Но если судить по тому, что сам Виниус скоро занялся дегтем и шерстью, тульские руды были небогаты. Одним из местных кузнецов был Никита Демидов. Он родился в Туле, но отец его, тоже кузнец, пришел издалека; ходили слухи, что он был из калмыков. Более вероятно, что он был старообрядцем и скрывал свое происхождение. Так случилось, что рудные места России – Олонец, Урал, Алтай – были главными старообрядческими центрами. В 1684 году на острове среди маленького Сарозера под Олонцом была основана главная обитель старообрядцев-поморов, куда переселились беглые монахи Соловецкого монастыря, и среди них главный учитель раскола Андрей Денисов. Его близким учеником был Гавриил Семенов; потом он открыл алтайские руды и основал Колыванские заводы.
Спасаясь от гонений, в 1694 году поморским монахам пришлось переселиться дальше на север Олонецкого края, на реку Выг. Основав там монастырь, они среди прочего занимались выплавкой меди, а в 1702 году все были приписаны к «Олонецким горным заводам» (горными они назывались только на бюрократическом языке; гор там не было, металлы добывали в болотах и мелких штольнях по берегам озер). В 1701 году Петр I пригласил на Олонец мастеров из Саксонии; с фрайбургским металлургом Иваном Блюэром тогда приехало восемь саксонцев, потом он рекрутировал еще одну группу специалистов. Этот «мастер пробирных дел» был добрым гением русской металлургии: он обследовал руды по всей петровской империи, от Олонца до Астрахани, и много сделал для открытия уральских руд. В 1716 году его послали на Кавказ, но там он руд не нашел. Петр велел вторично отправить его в Черкесскую землю, приставив к нему человека, «который бы всегда с ним был и над ним смотрел, чтоб он не гулял». Потом Блюэр работал с Татищевым, создавая Берг-коллегию.
Саксонские мастера поставили на олонецких заводах новые печи, сделав переработку болотного и озерного железа двухэтапной: сначала из руды плавили чугун в доменных печах, потом из чугуна плавили железо в пудлинговых печах. Это были трудоемкие процессы, требовавшие высокой дисциплины и точности во времени, а также бесконечного количества древесного угля, на который сводили березовые леса. Берез на Севере хватало, с людьми было сложнее. Согласно одной из раскольничьих легенд, когда Петр посетил Олонец, ему доложили, что там живут старообрядцы. Пусть живут, сказал Петр и махнул рукой. Болотная руда была проклятием: история этой идиллической земли заполнилась бурными событиями, как будто дело происходило в южных морях. Одни ставили монастыри, другие их разоряли. Преследуемые солдатами, сотни раскольников кончали с собой самосожжением. Тысячи других были приписаны в качестве крепостных крестьян к «горным заводам».
Многие олонецкие мастера бежали на Урал. Гавриил Семенов погиб в 1723 году в Елунской гари под Томском, одном из самых больших самосожжений в истории раскола: не желая сдаваться солдатам, посланным царем-антихристом, тогда покончили с собой около 500 человек. Тысячи нашли убежище, работу и благополучие на заводах Демидова. В 1735 году Татищев распорядился переписать старообрядцев на фабриках сына Никиты, Акинфия; там выявили около 2000 раскольников. В следующей переписи их число увеличилось вдвое.
В судебных спорах и доносах, которые сопровождали его жизнь, Никиту Демидова постоянно обвиняли в ереси. Харизматичный и загадочный, он был самым продуктивным из русских предпринимателей – подлинным и единоличным творцом русской Промышленной революции. Его успех зависел от земель, людей и привилегий, данных ему государством, но еще больше это государство зависело от его успеха. Нет единственного источника, который документировал бы его принадлежность к старообрядчеству, но по совокупности фактов эту связь можно считать доказанной. Укрывая на своих заводах тысячи раскольников и сотни беглых крепостных, Демидовы нарушали закон, но получали дешевую и преданную рабочую силу. Тайные, но убежденные старообрядцы, Демидовы были прагматиками; Никита еще носил бороду, Акинфий уже брил ее.
Рудным делом и металлургией часто занимались религиозные меньшинства. Сам Лютер рос в среде шахтеров и металлургов; гугеноты, бежавшие от преследований во Франции, привезли навыки металлургии в Англию и потом в Пруссию; Абрахам Дарби, который в начале XVIII века изобрел метод коксования угля и выплавки чугуна на коксе, был квакером. Мало удивительного, что производство металлов в России было в руках старообрядцев. Это была передовая индустрия того времени, вся основанная на знании, расчете и риске; доминирование в ней раскольников опровергает домыслы об их консерватизме. Беженцы поморского согласия подготовили Промышленную революцию в России так же, как беженцы-кальвинисты подготовили ее в Англии.
Успех Демидова начался со знакомства с Петром I во время Северной войны. Получив срочные заказы военного времени, Демидов попросил царя отдать ему Верхотурские заводы в обмен на поставки чугуна и пушек. Заводы Демидова были частными; недалеко Василий Татищев поставил казенный завод. Они стали прямыми конкурентами, а Петр издалека наблюдал за итогами этого частно-государственного соревнования. Ветеран Полтавской битвы, в которой Петр I нанес знаменитое поражение Карлу XII, и основатель уральских шахт и заводов, Василий Татищев учился горному делу в побежденной Швеции. Петровские Двенадцать коллегий, первый опыт министерского правления в России, были созданы по шведскому образцу. В 1719 году была создана Берг-коллегия с правами министерства. Ее первым президентом был шотландец Яков Брюс, артиллерист и алхимик, а главным экспертом – саксонец Иван Блюэр, который получил свою профессиональный опыт на Олонце. В это время непрестанных войн бюрократический опыт передавался от врага к врагу. Построенное по образцу сходных институтов Саксонии, с которой Швеция вела свои ранние войны, шведское Управление шахт стало образцом, которому подражала петровская Россия.
Оба они, Демидов и Татищев, в разные времена оказывались под следствием, иногда в результате взаимных доносов. Эту гонку выиграл Демидов; он один знал высокие технологии водяных мельниц, которые давали энергию кузнечным мехам, молотам и сверлам, делавшим пушечные дула. Для этого надо было ставить плотины, строить каналы, делать шлюзы; уральские реки давали для этого отличные возможности. Демидовские заводы полностью зависели от речной энергии. Хотя происхождение слова «завод» спорно, эти заводы были таковыми в полном смысле слова: они стояли в заводях и двигались водой. Символично, что первую паровую машину, которая не зависела от водного колеса, в 1764 году создал инженер Колыванских заводов Иван Ползунов; тобольский крестьянин, который учился на казенных заводах в Екатеринбурге, он работал на Колывани с момента национализации этих заводов. Именно машина Ползунова начала второй этап Промышленной революции – ее отрыв от речных заводов, переход с энергии воды на энергию пара.
Между тем Демидов сказочно богател на военных поставках. Его железо считалось не хуже шведского, а пушки были вдвое дешевле. Во время войны он стал монопольным поставщиком пушек, якорей и гвоздей для военного флота; потом получил права на экспорт своего железа. Распространяя свое хозяйство в Сибирь, он рыл все новые шахты, строил плотины и ставил мельницы. Под конец жизни Никита Демидов производил две трети всего российского железа. Он умер в Туле в том же 1725 году, что и его покровитель, Петр. У Никиты были три сына; после смерти отца они стали дворянами. Согласно завещанию Никиты Демидова, старший сын, Акинфий, унаследовал все заводы и имения. Младший, Никита, служил в Берг-коллегии и строил казенные заводы. Средний, Григорий, был убит своим сыном Иваном, за что последний был казнен.
Достойный наследник отца, Акинфий Демидов продолжил экспансию на восток; у него были фабрики на Алтае, за тысячи километров от Урала. Там разрабатывались медь и редкие металлы. Там было и серебро, которое люди Демидова добывали из первой в России настоящей шахты на Змеиной горе. Руководил этим делом давний агент Демидовых, саксонец Иван Христиани. Ходили слухи, что на предприятиях Демидова втайне от казны чеканили монеты. Отличный менеджмент и умение хранить тайны были редкими особенностями обоих Демидовых. Отец и сын умели управлять десятками фабрик, расположенных так далеко, что письма из них шли годами. Для этого им надо было создать огромную сеть людей, которым они безусловно доверяли; основой для этого стала раскольничья община. Поставленные Акинфием в 1743 году кузнечные меха, работавшие от водного колеса, позволяли ставить доменные печи, которые были в полтора раза выше тульских и в пять раз продуктивнее. Со своих уральских печей Демидов вывозил железные слитки через Петербург в Англию, а для этого ему пришлось самому обустраивать дороги. Петровское государство понимало свою зависимость от частной инициативы таких людей, как Демидов. В 1723 году рабочие горных заводов были освобождены от солдатской службы, и заводы получили право покупать и продавать крепостных людей. Но после смерти Акинфия Демидова началось расследование серебряных дел Змеиной горы. В 1747 году Колывано-Воскресенские заводы были переведены в ведение императорского кабинета; доходы с них поступали не в казну, но в личную собственность монарха. Но преступлений тогда не нашли или предпочли не увидеть, и саксонец Христиани остался горным начальником заводов. Причина, по которой Христиани не разделил мрачную судьбу своего соотечественника и коллеги Юсти, была простой: на Змеиной горе действительно было серебро и умения Христиани оказались незаменимыми.
У Акинфия тоже было три сына, но хозяйство он оставил младшему, Никите. Старший сын, Прокофий, оспорил завещание, обвинив Никиту в ереси староверия. Императрица Елизавета лично поддержала Прокофия, и сыновья получили равные доли. Прокофий занимался ботаникой, помогал бедным, основал ссудный банк, но больше был известен разными чудачествами; в 1778 году он устроил в Петербурге народный праздник, на котором от выпитого вина умерли сотни людей. Другие сыновья стали много путешествовать за границу. Младший сын и любимец отца Никита состоял в переписке с Вольтером, но шахтами не занимался. Его сын Николай предпочитал Тоскану, где стал известным филантропом. Он скупал собственность по всей стране, а в центре Флоренции есть площадь его имени. Его сын Анатолий женился на племяннице Наполеона. Так – от тайных староверов до высшей знати – шла дегенерация рода.
В силу геологической редкости и химической устойчивости золото и серебро с начала человеческой истории использовались для сохранения капитала. Золото было стимулом и ограничением для развития банковской системы в ренессансной Европе. Серебро было первым глобальным товаром в том смысле, что цены на него во всем мире, от Мексики до Китая, колебались едиными волнами. Цены золота и серебра связаны так называемым биметаллическим отношением; они менялись исторически и географически. Чем дальше на восток, тем больше золота давали за единицу серебра; нигде серебро не было так дорого, как в Китае. Идея золотого стандарта – согласно которой любая финансовая транзакция потенциально обеспечивается условленным количеством золота, – принадлежит Англии. Технически для этого нужно было чеканить огромные количества монет, что стало возможным только с использованием паровых прессов. На монетных дворах Англии паровые машины появились в 1816 году, а в Европе только в 1870-х. Но в случае кризиса золото и серебро не являются более надежными активами, чем их бумажные конкуренты – акции, долговые обязательства или права на недвижимость. Сама материальность золота, которая кажется столь привлекательной, оказывается фактором уязвимости. В отличие от зерна, нефти или бумаг, золото не гниет и не горит; но оно беззащитно перед кражей, расхищением, коррупцией, и уязвимо перед лицом зла и пороков, с которыми судьба золота переплеталась тысячелетиями. Но золото имеет уникальную способность к тому, что экономисты называют шкалированием: мельчайший его кусок сохраняет ценность, увеличение массы ее пропорционально увеличивает. Золото надо хранить и пересчитывать, перевозить ящиками и эшелонами, взвешивать тоннами с точностью до граммов – и охранять, охранять, охранять.
Секреты российской экономики XXI века известны ее критикам: зависимость от экспорта сырья, непомерные военные расходы, деградация человеческого капитала. Менее понятной ее чертой является стремление вкладывать государственные доходы в золото. Золотой запас Российской Федерации несоразмерен ее экономике. По официальным данным, Россия располагает 2000 тонн золота. Его стоимость – 77 миллиардов долларов – примерно в десять раз меньше того капитала, который за постсоветские десятилетия был вывезен из страны и вложен в активы за границей. И все же федерального золота хватило бы на то, чтобы удваивать российские расходы на образование в течение восьми лет или покрывать дефицит Пенсионного фонда в течение пяти лет. Но доля расходов на образование в бюджете падает, пенсионный дефицит растет, а вес золота в российских запасах увеличивается небывалыми темпами. По данным Якова Миркина, в денежном выражении запасы российского золота за десять лет увеличились втрое, хотя экономика за это время выросла всего на четверть. В 2009 году доля золота в российских резервах была 5,2 %, в 2018-м – 16,9 %. Это очень необычно в глобальной перспективе; и действительно, в 2010-х годах Россия – самый крупный покупатель золота на мировых рынках. У Великобритании в семь раз меньше золота, хотя ее экономика больше российской и намного больше зависит от финансового сектора, что повышает нужду в золоте. Индия известна непомерной любовью своих народов к драгоценным металлам; исторически, именно там оседал поток золота и серебра, который западные империи добывали в своих колониях, меняя их на восточные предметы роскоши. У населения Индии сегодня огромные запасы золота, возможно, большие, чем в любой другой стране; но у индийского государства в три раза меньше золота, чем у России. И даже у Китая, чья экономика во много раз больше российской, золота меньше, чем у России.
Российская империя тоже накопила большие золотые резервы, но они ей не помогли. В 1913 году золотой запас Российского государственного банка – 1300 тонн – был самым большим в мире и на бумаге оставался таковым до октября 1917 года, но государственный долг тоже был крупнейшим в мире. Историк Олег Будницкий проследил приключения российского золота после большевистской революции. В 1915 году золотой запас из Петрограда, Москвы и других отделений Госбанка эвакуировали далеко в тыл – в Казань. К лету 1918 года в казанских подвалах оказалось больше половины российского золотого запаса. По этой и другим причинам Поволжье оказалось в эпицентре Гражданской войны. Большевики попытались вывезти золотой запас, однако им удалось отправить из Казани лишь 100 ящиков; все остальное захватили чехословацкие формирования и союзные части белой армии. В октябре 1918 года золото было доставлено в Омское отделение Госбанка. В распоряжение адмирала Александра Колчака, Верховного правителя России, оказалось 490 тонн золота. Потом две трети золота были возвращены в Казань, одна треть осталась у белых. По отчетам 1923 года, золотой запас Советского государства был в десять раз меньше предвоенных резервов Российской империи. Его пришлось добывать новыми способами – трудом заключенных северных лагерей и системой Торгсина, менявшей голодному населению продовольствие на золото. Потом к этим экспериментам добавились первые советские капиталисты: тоже взращенные ГУЛАГом, они добывали золото на хозрасчете.
В условиях глобального роста в конце XIX века золотой стандарт поддерживался разработками золота в южноафриканских шахтах. Находя корни тоталитарных режимов ХХ века в расистских империях XIX века, Ханна Арендт занялась переплетенными друг с другом историями апартеида и золота. Золото не имеет функций в производстве или потреблении; именно поэтому золото, этот самый избыточный из ресурсов, приобрело особенную роль при обмене. Сдерживая потребление, меркантилистские империи нашли золотой ключ к проблемам избыточности, всегда связанным с моноресурсами – перенаселению и перепроизводству. Золото стало «запасом» – превращенной формой труда и ресурсов, в которой великие державы исчисляли свои накопления. Потом золото стало стандартом, действовавшим повсюду в цивилизованном мире. Поланьи писал, что золотой стандарт был редким делом, в котором рай примирялся с адом, а Маркс с Рикардо. Арендт иронизировала: «Как раз накануне того как расстаться со всеми своими традиционными ценностями, общество стало искать абсолютную ценность в мире экономики, где ее нет и быть не может… Бредовое отношение к абсолюту делало добычу золота занятием авантюристов и преступников… Нефункциональное место золота в экономике отрывало его от рациональности производства». В «Истоках тоталитаризма» Арендт рассказывала о золотой лихорадке в Южной Африке, «превращавшей народы в расы». Лишнее для человека золото стало занятием лишних для экономики людей. Предназначенное быть оплотом стабильности, золото придало финансовой сфере «оттенок нереальности, призрачности и бессмысленности».
Деградация человеческого капитала непременно ведет к коррупции финансового капитала, и золото здесь вряд ли сыграет роль спасательного круга. Любовь к золоту в эпоху роста всех видов символического капитала и неслыханной легкости его циркуляции – знак системного сопротивления современности, явление демодернизации. Неприятие современности является личным и в этом смысле случайным качеством отдельных лидеров. Но за их успехом стоит что-то большее. Демодернизация в разных ее проявлениях – интеллектуальная, технологическая, финансовая – является ответом на катастрофические изменения природы, которые вызывают паралич или даже суицид культуры. Переполненная бременем вины, цивилизация – как это обычно для самоубийц – отказывается принимать ответственность. И происходит это как раз в тот момент, когда усилия человека по спасению его мира необходимы как никогда.
Обмен нефти на золото играет важную роль в российской экономике; вероятно, продажа нефти и покупка золота идут по рыночным ценам, которые определяются глобальным спросом и предложением. Но превращение природного богатства, добытого усилиями многих поколений, в золотые запасы является не экономическим, а политическим явлением. Для стран, живущих экспортом природных ресурсов, характерно стремление копить запасы, изолируя сверхдоходы от внутренней экономики, где эти деньги вызвали бы инфляцию. В 2018 году президент Венесуэлы, переживавшей гиперинфляцию, все еще обещал накопить второй по величине золотой запас в мире, что у него не получилось. Другие петрогосударства, к примеру Иран, тратят нефтяные доходы на физическое выживание плюс военные расходы. Немногие правительства, которые располагают излишками нефтедолларов, вкладывают их в ценные бумаги, которые растут быстрее, чем инфляция. В мире петрогосударств и суверенных фондов стратегия российских властей по превращению нефтяных доходов в золото является их особенным изобретением.
Российская политэкономия воспроизводит, осознанно или, скорее, нет, меркантилистскую политику сырьевых империй. Меркантилисты считали главной целью государственной политики положительное сальдо торгового баланса – превосходство экспорта над импортом, которое вело к накоплению золота в казне. Такое государство с его институтами, армиями и пошлинами существовало не для славы государя и не для счастья подданных; оно существовало ради золота в казне. С критики этого режима начиналась сама экономическая мысль, поэтому меркантилизм сегодня воспринимается как нечто известное, очень старое и не совсем понятное. Меркантилистская система делила мир на своих и чужих, и отношения между ними считала похожими на игру с нулевой суммой или перетягивание каната: то, что достается одним, всегда отнято у других. Меркантилисты не были социалистами; земля, фабрики и торговля оставались частным делом. Но государство обкладывало купцов и предпринимателей все новыми налогами и пошлинами. И очень важной частью меркантилистской системы было сдерживание народного потребления. В своих натуральных хозяйствах люди могли потреблять что хотели, но импорт продовольствия или роскоши прямо замещал покупку золота, и этому надо было препятствовать. Меркантилистское государство было несовместимо с государством всеобщего благосостояния. Уже Бентам своими утилитарными уравнениями доказывал его родство со злом. Меркантилизм Британской империи был реакцией на колониальные авантюры и военные неудачи, а более всего стремлением избежать государственного долга. Неизбежный при поражении, долг появился и после победы; страна закончила наполеоновские баталии военной победой и экономическим кризисом. Чрезмерное внимание к золотому запасу – всегда предчувствие катастрофы.
Часть 2.
Интеллектуальная история
Введение
Труд и знания глобальны, а ресурсы локальны. География так же характеризует разные виды сырья, как физика и химия; это все их природные свойства. Начиная с кремния, из которого делались первые топоры, и кончая редкими металлами, которые используют в смартфонах, у каждого материала свое место происхождения, и бывает, что оно располагается очень далеко от потребителя. Серебро добывали на краю света. Римская империя получала серебро из далеких испанских рудников; ее наследнице, Священной Римской империи, серебро поставляли из шахт, находящихся в современной Перу. Специи приходилось возить через три океана; жемчуга и алмазы находили в самых экзотических местах планеты, и почему-то только в них; соль, руды, уголь и нефть щедро распределены в земной коре, но мало где выходят на поверхность, где их можно добывать и использовать. Транспортные расходы часто превосходили расходы по добыче самого сырья. Торговля, рынки и сам капитал основаны на природных различиях между разными местами, в которых живут люди; всего этого просто не было бы, если бы мир был однообразен. Как писал русскому царю Ивану IV английский король Эдуард IV, объясняя смысл торговли: «Мы предоставили нашим верным и любезным подданным идти по их усмотрению в страны, им прежде неизвестные, чтобы искать того, чего у нас нет, и привозить из наших стран то, чего нет в этих странах».
Зато хлеб, к примеру, растет почти везде, но с разной продуктивностью; в течение почти всей истории зерно потребляли на месте или торговали им на ближних рынках. Еще более равномерны самые важные из ресурсов – воздух, земля и вода. Это ресурсы первой необходимости; они есть везде, где живут люди – или, скорее, люди живут только там, где есть эти ресурсы. Но и они могут истощиться; на деле они создают граничные условия, которые определяют пределы для ресурсов второй необходимости. Зерно или нефть никогда не кончатся; люди всегда смогут добыть или вырастить их, пока есть вода и воздух. Лишь треть из разведанных запасов нефти будет использована человеком, и примерно такая же часть земной территории может быть освоена для жизни. Климатический кризис означает, что дальнейшее потребление ресурсов второй необходимости ведет к разрушению ресурсов первой необходимости, а это необратимо и с человеческой точки зрения недопустимо. Отказ от нефти случится потому, что засорится воздух. Фактором, ограничивающим экономический рост, становится не земля, а небо.
Одни страны богаче сырьем, другие – трудом. Сегодня примерно треть мировой торговли приходится на торговлю сырыми материалами, включая нефть. Остальное составляют покупки и продажи готовых товаров и услуг. Сырье и товары постоянно меняются друг на друга. Английский экономист Роберт Мальтус говорил, что самым большим направлением мировой торговли является обмен между городом и деревней. Теперь это можно обобщить как обмен между ресурсо- и трудозависимыми партнерами глобальной торговли. Раньше это были соответственно разные части мировых империй – их колонии и метрополии; теперь это «развитые» и «развивающиеся» партнеры глобализации. От Адама Смита до современных «неоклассиков» основное русло экономической науки сосредоточилось на «невидимой руке», которая поднимала всех выживших на новый уровень преуспеяния. От Кантильона до Валлерстайна альтернативная традиция социальных наук утверждала, что этот имперский обмен разорял тех, кто поставлял сырье, и обогащал тех, кто организовывал труд. В начале XXI века все эти противоположные, но одинаково верные истины вдруг устарели. В век нефти богатство связано с ресурсами – они и стали богатством. Но цивилизация опять обречена на смену ресурсной парадигмы.
Глава 7.
Сырье и товар
Сырье материально, и то же верно в отношении торговли и самого государства. Но Карл Маркс, который знал толк в материальности, называл торговлю фантастической и фетишистской; для описания обменной стоимости он употреблял слово, которое подходит для нездоровых чудачеств, vertrackt. По-русски так и переводят: товар – это вещь, полная причуд; по-английски еще сильнее – queer. Похожее удивление экономической жизнью можно найти у Аристотеля. Центры цивилизации богаты людьми, их трудом и знаниями. Тут перерабатывают, потребляют и копят сырье, привезенное со всех концов света. В своей «Истории» греческий автор V века до нашей эры Геродот рассказывал, что его родная Эллада была примечательна только умеренным климатом, благоприятным для человека. Зато «окраины ойкумены по воле судьбы наделены редчайшими и драгоценными дарами природы». В Индии, самой дальней стране Востока, было несметное количество золота. Плоды ее растений давали «древесную шерсть», которая красивее и прочнее овечьей шерсти, – хлопок. В Аравии, самой южной стране мира, деревья несли ладан, но его охраняли крылатые змеи. Арабы собирали благовония на козлиных бородах. В Эфиопии росло эбеновое дерево, оно такого же цвета, как сами эфиопы. В стране Диониса добывали корицу: неведомые птицы создавали ее в своих гнездах. С западных островов, которые потом назовут Британскими, в Элладу привозили олово. На севере Европы, совсем как в Индии, добывали золото; до Эллады оно не доходило, оставаясь такой же фантазией, как и корица. Сырье экзотично, у него бесконечно много видов, и о каждом рассказывали причудливые истории; переработка сырья в товар есть дело цивилизации, оно подлежит рациональному пониманию и регуляции.
У Геродота картина мира похожа на ресурсную карту. Две враждовавшие империи, Эллада и Персия, вместе составляли центр обитаемого мира; а окраины ойкумены снабжали этот центр своими экзотическими плодами, тем более ценными, чем они были дальше. Труд плотника, портного, кузнеца понятен и ограничен, он доступен и рабу; зато далекие миры рыбаков и дровосеков, шахтеров и золотоискателей полны приключений и опасностей. Безвестные множества прядильщиц и ткачей создали экономику мировых империй; но цивилизованный мир восхищался искателями золотого руна и покорителями заморских колоний. Глядя из центра, сырые материалы далеких окраин кажутся далекими и желанными: ради них стоит путешествовать, за них воевать, о них писать. Сырье там, товары здесь. Обыден труд, причудлива добыча. Хозяйство создается работой, сокровища – удачей. Банальность труда сочеталась с экзотизацией сырья.
В этой имперской картине, которая конкретизировалась тысячелетиями, ойкумена представлялась сферой, а рассказчик ее центром. Драгоценные дары природы добывались на периферии: ради них предпринимались путешествия, за них шли войны, там создавались сокровища. Чем дальше от центра, тем дороже были эти природные дары: чтобы оправдать транспортные расходы, они должны быть драгоценными. Но дело было не только в дистанции. Вдалеке от столиц самые обычные виды сырья, например пшеница и просо, вели себя необыкновенным способом: где-то они были продуктивны, а где-то совсем не родились. Нет другого народа на свете, кто бы так легко добывал плоды земли, писал Геродот, как египтяне: им не нужны плуг и мотыга. В Египте не бывает дождей; зато после каждого разлива Нил, оросив поля, возвращался в берега, и крестьяне засевали ил. Потом они выгоняли на него свиней, чтобы те втоптали зерно в почву. То был рай для земледельца, но вызов для ученого: Геродот не мог объяснить поведение Нила. Но и египтяне, рассказывал он, тоже не могли понять, как могли греческие крестьяне полагаться на случайные дожди, а не на надежные разливы рек.
Ежегодные наносы ила поднимали уровень почвы, и Геродот предсказывал, что Нил когда-нибудь обмелеет и не сможет кормить население дельты. В отличие от человеческого труда, природные ресурсы имеют обыкновение кончаться. Добыча начинается с пиковой продуктивности: леса полны дикими зверями, а море рыбой, зерно растет будто само собой, золото находят на поверхности земли, нефть бьет фонтаном. С годами лес исчезает от вырубки, земля теряет продуктивность, шахты становятся все опаснее, а скважины все глубже. С разными видами сырья это происходит по разным причинам. Рыба в море и деревья в лесу исчезают вследствие эффекта, который был назван «трагедией общин»: люди исчерпывают ценное сырье, считая его неограниченным потому, что прав собственности на него нет. Но земля истощается, даже если она находится в индивидуальном владении. Богатства недр тоже истощаются по мере их использования. Свежая нефтяная скважина бьет фонтаном, но он быстро сходит на нет, и нефть приходится качать и выдавливать, а скважины вокруг, скорее всего, покажут меньшую продуктивность. Этот эффект был осмыслен политэкономами XVIII века, когда они сформулировали «закон убывающей отдачи». Тогда же экономисты поняли, что закон убывания действует только в отношении даров природы, а в отношении продуктов труда действует обратное правило роста или прогресса. Сегодня это называют эффектом масштаба: при укрупнении обрабатывающего производства продуктивность увеличивается. Добыть каждую следующую тонну зерна, меха, серебра или угля труднее предыдущей, но сделать каждый следующий гвоздь, сапог или автомобиль легче, чем прежние. Если пахарь увеличил свое поле, то его затраты на центнер пшеницы увеличатся, но если мельница увеличивает выпуск муки, ее удельные затраты уменьшатся[2].
У червей-шелкопрядов сложный жизненный цикл, но человек использует лишь один его элемент – кокон. Разматывая его волокна, человек пренебрегает всем остальным, ради чего растет, движется, размножается шелкопряд. Хлопковый куст сложен, как и любое другое растение: у него есть корни, стебли, цветы и многое другое, но человек использует лишь мельчайшую часть всего этого – одноклеточные волокна, развивающиеся из кожуры семени. Природа создала эти волокна для того, чтобы семя летело по ветру, распространяя растение по земле; этот процесс занял мириады поколений и миллионы лет. Человек отказался быть таким, каким создала его эволюция; найдя волокна хлопчатника, он научился покрывать ими свое тело, перенося жару и холод. Сложен и цветок мака, но человеку пригодилась малая и случайная его часть, сок недозрелых коробочек. Все эти ресурсы для человека – условия его свободы и пути новых зависимостей. Увеличивая их потребление, умножая способы их добычи и переработки, он овладевал чужой природой и изменял собственную.
Пока природа казалась бесконечной и благой, ее можно было представлять себе как другое обозначение Бога; так делал Спиноза, разделявший Природу Творящую и Природу Сотворенную. Сегодня вернee противопоставить Природу Сотворенную – Природе Пользуемой. Для этого неважно, сотворило ли цветы мака Божественное провидение или их создала слепая, но упрямая эволюция. В любом случае они созданы для пчел, которые опыляют соцветия, ориентируясь на их цвет и запах, а не для человека, который научился собирать сок недозрелых коробочек, получая от него причудливое удовольствие. Природа Сотворенная всегда больше Природы Пользуемой; но благодаря техническому прогрессу они все больше совпадают между собой. Это растущее сближение переживается человеком как истощение природы.
Используя сырье в своих целях, которые отличны от замысла природы, человек подчиняет ее своим замыслам. Как писал Кант, человек сказал овце: «Твою шерсть, которой ты покрыта, природа дала тебе не для тебя, но для меня». У такого переподчинения есть свои правила и пределы, это особенный процесс. Я назову его хозяйственным отбором. Нуждаясь в волокнах для одежды, из многих насекомых человек выбрал шелкопряда, из растений он выбрал коноплю, лен, хлопок, из животных – овцу. Из одних деревьев можно сделать прямые мачты, из других – кривые шпангоуты. Сила хозяйственного отбора выше силы искусственного: последний может удлинить или укрепить волокно, но природа создала изумительное разнообразие веществ и существ, ничтожная доля которых отобрана человеком. Власть человека над природой заключается не столько в модификации созданного, возможности которой ограничены, сколько в безмерном размножении отобранного: так пшеница и хлопок, коровы и овцы размножены в количествах, которые далеко выходят за естественные пределы. Власть человека выражается еще в технологиях переработки сырья: чтобы из хлопка сделать ткань, а из нее одежду, нужно много труда, искусства и технологий. Для этого нужны и другие виды сырья – энергия воды или угля, к примеру, или красители, которые делали из редких глин или насекомых.
Хозяйственный отбор вел к развитию новых технологий – или наоборот, технологии делали использование нового сырья возможным и необходимым. Чтобы строить свои дома, человек использовал дерево, камень и металл, но наши города большей частью построены из обожженной глины: кирпич был величайшим изобретением человечества. В переработку всегда попадала очень узкая, ограниченная часть природы. Если у природы есть замысел, он нигде не совпадает с замыслом человека; именно потому ее замысел так трудно понять. Человеческое хозяйство представляет собой нечто вроде опухоли на теле природы; паразитируя на малой части этого тела, она отвлекает жизнь от других, не менее важных частей.
Ресурсная история – это подлинная история снизу: ниже некуда. Но разные версии социальной истории, которые претендовали на построение истории снизу, обычно игнорировали самый нижний уровень истории, каким являются изменения человеком природы. Между тем разные виды сырья имели богатые судьбы. Вместе с людьми они тоже были творцами истории, ее субъектами. Субъектность всегда частична. Ни один субъект не бывает вполне автономен – ни человек, ни природа, ни суверен. Мешок зерна, тюк хлопка, бочка нефти – у всех них своя субъектность.
В 1910 году многотомное пособие по экономической истории России начиналось так: «Исторический опыт показывает, что торговля и промышленность могут развиваться только в мирное время в странах с плотным населением, с удобными путями сообщения; в противном же случае поселяне вынуждены все необходимое для себя производить сами». Но мирное время было редкостью, тем более при наличии удобных путей сообщения; а без мира и торговли откуда взяться плотному населению? До наступления колониальной эпохи и потом железных дорог люди жили натуральным хозяйством. Они потребляли то, что производили: большую часть их сырых продуктов нельзя было хранить, трудно перевозить и некому продать. На деле диета первобытных охотников и собирателей была здоровой и сбалансированной; средневековые диеты были хуже. Очень немногие продукты природы и труда – легкие, редкие, непортящиеся – годились в товары, годные для торговли. Как правило, эти товары надо было держать сухими, только это защищало их от порчи.
В структурной антропологии прошлого века сырое считалось противоположностью вареного; первое оставалось частью природы, второе создавалось культурой. В политэкономической версии противоположностью сырью является товар. Хотя этимологически слово «товар» может и не иметь общего корня с «вареным», такое решение помогает увидеть суть дела[3]. Различию между сырьем и товаром соответствует различие между добычей и производством. Сырье добывают на земле или из-под земли, товары производят из сырья. В моей версии структурной политэкономии центральной ее оппозицией являются отношения сырого и сухого. После первичной переработки чай, меха, соль, зерно, хлопок и многие другие виды сырья становились сухими; в этом виде они подлежали перевозке, дальней торговле и новой переработке. Наоборот, множество сырых продуктов земледелия и скотоводства, например мясо, картофель или фрукты, перевозить было трудно или невозможно; они стали предметами торговли только тогда, когда появились новые технологии консервирования и транспорта, которые сами требовали энергии и сырья.
Русский язык отразил эту историческую реальность в слове «сырье»; оно точнее определяет природу всего того, что человек добывает на поверхности или в недрах земли, чем слишком общее «commodities», слишком оптимистичное «resources» и слишком разнообразное «staples» (хотя у всех этих понятий есть свои сильные стороны, непередаваемые в русском слове). В отличие от «сырья», «commodities» смешивает натуральные ресурсы и массовые товары. «Resources» происходит от латинского «surgere» (подниматься, проистекать) и родственно слову «resurgere» (вновь подниматься, восставать); со своей вездесущей приставкой «re-» слово «resource» подразумевает, что ресурсы являются возобновляемыми. Как правило, это не так.
Империи не для того посылали в новые земли корабли или казаков, чтобы оставить там благородных дикарей в покое. Империям нужна овеществленная стоимость, которую можно отнять у туземцев, перевести по морю или суше и продать своему или другим народам. Как правило, то было сырье, высушенное в товар. Лавки сухих колониальных товаров (picerie во Франции, kolonialhandlung в Германии) были первыми продовольственными магазинами. Тут продавались сухофрукты, чай, сахар, кофе, шоколад и еще, может быть, сушеная рыба и порох. Привезенные издалека, сухие товары боялись дождя, потому им и нужны были склады и магазины. Наоборот, ближняя торговля сырыми товарами на местных рынках – мясом, молоком, овощами, фруктами – велась под открытым небом, она не требовала крыши. Торгуя скоропортящимся сырьем, ближние рынки были конкурентными и потому дешевыми; снабжая города и давая занятость деревне, эта капиллярная система распределения не порождала капитала. Портовые, промышленные и рыночные города росли ради дальней торговли. Используя природные преимущества местоположения – защищенные бухты или речные пороги, близость к устьям или шахтам, – города росли там, куда доставлялись сухие товары, где шла их перевалка и переработка, где пересекались артериальные пути дальней торговли.
Граница между сырым (местным) сырьем и сухими (торговыми) товарами исторически менялась: пока мех не научились выделывать, треску сушить, сельдь солить, мясо морозить, а хлопок, чай, сахар, табак и зерно перевозить по морю и при этом защищать от влаги, все эти источники имперских богатств потреблялись на месте, не принося дохода и пошлин. Если по природным условиям порча сырья при перевозке была неизбежной, это защищало туземцев от сверхэксплуатации, а империи от сверхприбылей. Лучшая торговля шла по воде, но лучшими товарами были те, в которых не было воды; защита товара от сырости была такой же частью коммерческого искусства, как превращение сырья в товар. Худшее зло исходило от самых сухих, долгохранящихся видов сырья – алмазов, золота, нефти. Новые технологии добычи сырья, его высушивания и отоваривания создавали условия для насилия в колониях и процветания в метрополиях. Чайные и маковые угодья Индии обогащали Англию; хлопковые плантации американского Юга помогали буму в текстильных центрах Севера; зерновые поля средней России кормили далекую столицу империи, а зерно Малороссии создавало экспортную прибыль. В колониях великих империй, внешних и внутренних, рождались рабство и крепостничество, создававшие сырье; его переработка в товар шла в метрополиях.
Век Просвещения был временем воспитания желаний – предпочтений, вкусов и навыков массового потребления. Экзотические предметы роскоши, поступавшие с Востока, такие как сахар, шелк и фарфор, становились продуктами элитного спроса в странах Запада. Потом местные производители замещали импорт, цены падали, и потребление становилось массовым. Именно это произошло с хлопком. Сначала индийский хлопок заместил более дорогой китайский шелк; потом американский хлопок, который ткали в Англии, вытеснил готовые индийские ткани. Стратегическим направлением была имитация восточной роскоши на основе все более дешевых материалов западного производства – своего рода обратный ориентализм, при котором сокровища Востока становились предметом подражания. Мебель, одежда, сады и даже архитектура эпохи Просвещения были полны «китайщиной» – имитацией воображаемого Китая, известного по немногим оригинальным, и потому очень дорогим, образцам. В Англии китайщина стала модной в 1620-х; она легко интегрировалась в культуру барокко, придавая ей игривые ноты. Тогда Китай ассоциировался с шелком, так же как Индия с хлопком. К середине XVIII века китайские мотивы через Англию дошли до Индии и стали использоваться в изготовлении крашеных тканей – калико. В Западной Европе рос спрос на лаковые изделия, которые производились из смолы редких деревьев, росших только в Восточной Азии. В течение XVIII века эти предметы роскоши – шелковые панели, лаковая мебель, фарфоровая посуда – подверглись обратному инжинирингу на основе европейских материалов и технологий. С ходом десятилетий все эти товары восточной роскоши, бывшие предметами показного и статусного потребления, становились массовыми продуктами. На этой ресурсной основе развивалось буржуазное общество, одновременно расточительное и бережливое.
Помня излишества пуританской революции, Англия отменила законы, связывавшие манеру одеваться с сословным происхождением человека; на востоке Европы, например в России, они продолжали действовать и в XIX веке. Но самой большой роскошью было свободное время, которое человек мог провести один или с другими людьми, предавясь удовольствиям, отдыхая и общаясь. Досуг заполняли предметы роскоши и дорогие услуги – театр, рестораны, путешествия. Экономические и аграрные эксперты XVIII и начала XIX века постоянно говорили о том, что проблемой являлся не недостаток товаров и услуг, но, наоборот, малый спрос на них. Такой спрос надо было создать, это зависело от образования и культурного уровня: у дикарей нет спроса на предметы роскоши, не хватает его и у крестьян. Роскошь все чаще становилась волшебным средством, которое одно могло вывести крестьянские хозяйства из лени и праздности.
Аскетическая этика перестала работать в условиях экономического роста, вызванного дальней торговлей, в среде растущего неравенства, наемных армий и продажной бюрократии. Бернар Мандевиль, автор замечательной «Басни о пчелах» (1705), первым дал ход принципиально новой идее, согласно которой общественные блага создаются не личными добродетелями, а свободной игрой частных пороков: пользуясь иносказательным, рифмованным языком, новая наука экономики начала публичную войну со старой моралью. Потомок гугенотов, нашедший убежище в Англии, Мандевиль описал улей пчел, которые живут совсем как люди; у них есть свои крестьяне, шахтеры, врачи, судьи и священники. Проблемы у них тоже человеческие. В улье кипели «тысячи страстей», тех же, что и в человеческом обществе. Рабочие люди кормили своим трудом «полмира», но сами жили нищими, питаясь хлебом и водой. Судьи брали взятки. Жрецы были корыстны и похотливы. Врачи думали не о больном, а о его родне. Никто не жил на зарплату, каждая пчела обогащалась как могла. Мандевиль со знанием дела перечислял их пороки: по отдельности тут все подделка, даже навоз; но несмотря на многообразие частного зла, публичная жизнь плодовита как никогда. «Пороком улей был снедаем, / Но в целом он являлся раем».
Басня Мандевиля дала начало бурной дискуссии, в которой отцы экономики объясняли общественную пользу роскоши, а наследники христианской этики осуждали грех избыточного потребления. В теории моральных чувств Адама Смита подражание природе как принцип изящных искусств соединяется с подражанием восточной роскоши – источником хозяйственного роста. В течение XVIII века казна Британской империи все меньше зависела от налогов на землю; пошлины и акцизы составляли от половины до трех четвертей доходов империи. Дальняя торговля давала сказочные прибыли еще и потому, что она создала моду – род монополии, который вел к особенно быстрому обороту сырья и капитала. «К тому ж у этого народа / На все менялась быстро мода; / Сей странный к перемене пыл / Торговли двигателем был», – писал Мандевиль. В 1718 году английский капитан Натаниел Торриано отправился в Китай на «Аугусте», судне Компании Восточной Индии. Проведя пять месяцев в Кантоне, он продал китайцам привезенные из Англии медные и железные слитки, часы и ювелирные изделия, а также груз индийских калико, которые он принял на борт в Индии; взамен он загрузил свое судно тысячами сервизов фарфора, рулонов шелка и лаковых изделий. Оставшееся место он занял чаем, и то был самый большой его успех: с его возвращением чай вошел в моду. Такой груз оценивался в пятьдесят тысяч фунтов; этого хватило бы на покупку нескольких английских поместий – строительство усадьбы в это время оценивалось в шестнадцать тысяч. К тому же Торриано смог повторить свое путешествие в 1723 году и, возможно, еще не раз.
В пчелином улье Мандевиля роскошь давала работу бедным, а зависть и тщеславие – облагораживали труд. Если соотношение стоимостей зерна и серебра – иначе говоря, цены на хлеб – плавно менялось в течение столетий, то цены на фетровые цилиндры, шелковые панели или редкие тюльпаны могли измениться в течение сезона. Обогащение одних вело к обнищанию других, но все вместе обеспечивало экономический рост. «Покой, комфорт и наслажденье / Сполна вкушало населенье». Согласно этой идее, близкой к современной теории «просачивания вниз (trickle-down theory)», богатые становятся богаче для того, чтобы бедные стали менее бедными; рост неравенства между верхами и низами есть зло, но оно оправдывается большим добром – улучшением положения низов. Как писал Мандевиль, частное зло ведет к публичному благу, жадность и мотовство немногих приносит благополучие всем. «И жил теперь бедняк простой / Получше, чем богач былой». Правильно организованное государство пожинает плоды человеческих пороков, превращая их в семена своего расцвета. Это особого рода чудо: «Плоды порока пожиная / Цвела держава восковая. / Изобретательность и труд / Впрямь чудеса творили тут».
Когда в пчелином улье произошла революция, ее удар был направлен именно против роскоши. Из жизни пчел исчез обман, и роскошь вызывала теперь только стыд. Зерно и сама земля снизились в цене, должники вернули долги, суды и тюрьмы закрылись за ненадобностью. Министры теперь жили на свои оклады, бедняки получали социальную помощь. Дальше Мандевиль рисует антиутопическую картину. Честность губит торговлю; если исчезают моты, пропадают и заказы. Архитекторы и живописцы больше никому не нужны; но не нужны и ремесленники. «Забыты моды и забавы. / Нет шелка, бархата, парчи. / Не ткут их более ткачи». На продажу пошли все «вещи, ради коих рой / Творил в Вест-Индии разбой». Караваны судов больше не плавают в далекие страны; внутри улья царят безработица и нищета. В конце концов на страну нападают враги, а пчелы «настолько опростели», что и вправду переселились в улей – стали настоящими пчелами.
Увлечение людей Просвещения загадочным Востоком было противоположно ориентализму, как его описал Эдвард Саид; то было искреннее преклонение перед ценностью, мастерством и плодами чужой культуры. Главным предметом такого поклонения были не колонизованные Левант и Индия, но суверенный Китай. Европейская торговля заполнилась сначала подделками, а потом честными имитациями восточных товаров, которые сменились мастерскими стилизациями. Так начался знаменитый «дебат о роскоши». Одни философы считали, что роскошь омертвляла капитал, труд и ресурсы, исключая их из рыночного обращения. К примеру, если английский помещик вкладывал свой капитал в землю, она росла в цене, давая занятость арендаторам и заработок помещику. Но если он вкладывал те же деньги в мебель, фарфор и шелковые панели, стоимость его вложений со временем падала. Другие философы видели, что роскошь и мода давали работу миллионам ремесленников, торговцев и художников. Шелк и хлопок, дерево и лак, кашинель и индиго, сахар и чай, шоколад и кофе соединялись в светском салоне, модном клубе или частной коллекции, создавая образ жизни нового класса.
Шотландский философ Дэвид Юм в середине XVIII века рассуждал так. В каждом государстве есть крестьяне и ремесленники. Крестьяне культивируют землю, создавая еду, нужную всем для выживания, и сверх того еще разные материалы; их обрабатывают ремесленники, создавая множество средств труда, войны и наслаждения. Сначала крестьян было больше; но в цивилизованном мире, писал Юм в классическом эссе «О коммерции», ремесленников примерно столько же, сколько и крестьян. Искусство крестьянина выросло, и на той же земле он способен кормить больше людей. Эти люди, которых кормят крестьяне, занимаются службой своему суверену, делая государство более безопасным, либо производят предметы роскоши, делающие жизнь приятнее и веселее. И то и другое зависит от избыточного продукта, который производят крестьяне сверх того, что нужно для выживания им самим. Но что заставит их производить этот избыточный, самим им ненужный продукт? Его не будет, пока крестьяне живут в свойственной им праздности, работая только на то, чтобы содержать свою семью натуральным хозяйством. Ведь люди по своей природе ленивы, они экономят усилия и, по естественному ходу вещей, уклоняются от ненужной работы. Крестьянин, рассказывал Юм, может работать либо принудительно, либо добровольно. Его могут заставить работать вооруженные люди, служащие своему суверену; но этот рабский способ непрактичен, он ослабляет государство и отвлекает служилых людей. Добровольно крестьянин будет работать для того, чтобы удовлетворить свои крестьянские желания, направленные на потребление. Но крестьянин сам производит почти все то, что потребляет; поэтому задача промышленности состоит в том, чтобы дать ему такие товары, какие он хочет иметь, но не может производить сам. Такие товары скорее предоставляет дальняя торговля, чем местная промышленность. Товары дальней торговли представляют «соблазн», говорил Юм. Это могут быть предметы роскоши и колониальные товары – шелк, сахар, табак и многое другое, что вызывает восхищение, желание обладать и, наконец, привыкание. Крестьянская семья, привыкшая в своем потреблении к красочной хлопковой ткани или к чаю с сахаром, будет работать больше, чем такая же семья, обходящаяся собственными промыслами; первая одолеет свою «лень», вторая нет. Обратившись к истории, Юм утверждал, что у большинства наций внешняя торговля предшествовала развитию домашних мануфактур и производству собственных предметов роскоши: местные производители имитировали восточные образцы и замещали их. Таким образом, «соблазн», которому суждено преодолеть крестьянскую «лень», сначала исходил от торговцев, а уже потом от промышленников.
«Величие суверена и счастье государства связаны с торговлей и промышленностью», – говорил Юм, хотя многие подданные этого суверена оставались крестьянами. В этой схеме дальняя торговля восточными товарами – шелком, сахаром, хлопком, табаком и многим другим – преодолевала естественную праздность низших классов, не заставляя их работать силой, но соблазняя их к труду. Философ говорит здесь о том, что социальные науки стали понимать только в ХХ веке: крестьянская жизнь в условиях натурального хозяйства являлась препятствием для экономической системы, стремящейся к росту. Условием развития капитализма являлось разрушение «натурального хозяйства» – иначе говоря, равновесия между человеком и природой. Характер Нового времени определялся конфликтом между «крестьянской ленью», связанной с экономикой выживания, – и безграничным ростом, основанным на разделении труда, свободной торговле и техническом развитии. Не без труда шотландец Юм пришел к такому пониманию в колониальной стране, в которой крестьянский труд был местным, а дальняя торговля принадлежала имперскому центру. Преодолевая гордыню, он искал способ справиться с «праздностью низших классов» не силовым принуждением и не моральным улучшением, а потребительским соблазном. Ради новых материалов человек будет готов трудиться, производя старые материалы в новых количествах.
В этом емком тексте Юм писал, что крестьянская «лень» будет преодолена товарами, которые появились на европейских рынках после завоеваний «обеих Индий», как говорили в ту эпоху, – сахарa и специй, тонких и красивых тканей, предметов роскоши. В Европе XVIII века предметы демонстративного потребления большей частью были восточными товарами, изумлявшими европейцев своими качествами – тонкостью, блеском, красотой – и еще заоблачной ценой, порожденной транспортными издержками. Цветы и журавли, экзотические животные и далекие горы, даже иероглифы – все это становилось символом дорогой и красивой жизни, зависти и роскоши. Дальняя торговля восточными товарами, писал Юм, поднимает людей из состояния праздности и внушает им желание иной, более веселой и красивой жизни – лучшей, чем та, которой жили их предки. Эти товары так и продавались под своими восточными названиями. Промышленная революция в Англии началась с массовых имитаций: ввоз индийских тканей калико был запрещен парламентским актом 1700 года, зато в Англии они производились во все более растущих масштабах. Рисунки, которые теснились на английском хлопке, еще долго сохраняли свое восточное происхождение. То был особого рода ориентализм – эстетический и коммерческий, пользовавшийся устойчивым спросом.
Торговля создавала неравенство. Пока крестьяне жили натуральными хозяйствами, эти хозяйства были примерно равны по размеру. Относительное равенство, считал Юм, позволяло античным республикам кормить большое население. Но дальняя торговля ведет к быстрому обогащению немногих, кто преуспел в ней; эти удачливые купцы становятся соперниками древней знати и потом сливаются с ней. «Слишком сильные различия между гражданами ослабляют государство», – писал Юм. В его времена английский или шотландский помещик тратил свои доходы на восточные товары – персидские шелка, китайскую мебель, одежду из индийского хлопка, дорогой сахар или экзотический опиум. За свои изысканные удовольствия он платил серебром и золотом, добытыми враждебными испанцами в далекой Америке. Чтобы получить звонкую монету, ему надо было продать зерно или шерсть, которые производили на его земле крестьяне-арендаторы. Получалось, что британский труд овеществлялся в восточной роскоши, выключаясь из дальнейшего обмена. Противники роскоши считали такую экономику непроизводительной; истощая людей и землю, она вела к порче нравов. Аскетически настроенные противники новой экономики предлагали налог на роскошь или сословные законы, запрещавшие определенные виды одежды низшим сословиям. В Англии, к примеру, указы елизаветинской эпохи предписывали низшим сословиям носить шапки из отечественной шерсти и ограничивали внутреннюю торговлю шелком. Уменьшая восточную торговлю или делая ее невыгодной, такие законы скоро отзывались или просто не действовали.
Другой путь решения этой проблемы обозначил Юм. С течением столетий роскошь, доступная лишь аристократам, превращалась в показное потребление средних классов, а потом и в утешение бедняков. Сладкие десерты, цветные ткани или домашние украшения стали товарами, доступными многим. Новые товары, созданные западными технологиями из дешевых материалов, долго повторяли дизайн старых, роскошных товаров Востока. В Средние века резиденции европейских аристократов украшали шелковые панели, которые привозили из Китая или Персии; они были идеальным предметом показного потребления. В XVIII веке шелковые панели сменились обивкой из более дешевых хлопковых тканей; но геометрические и растительные орнаменты продолжали традицию, заложенную во времена шелка. В ХХ веке ту же функцию стали выполнять бумажные обои; дешевые и практичные, они украшались примерно тем же рисунком. И только в XXI веке мы стали красить стены монохромными красками, отказавшись от тысячелетней традиции шелковой панели.
Американские экономисты Дарон Асемоглу и Джеймс Робинсон проводят различие между экстрактивными и инклюзивными государствами. В экстрактивном государстве военная элита и трудовое население разделены культурными барьерами. Элита собирает свои доходы с трудового населения, рутинно применяя насилие, и с помощью того же насилия охраняет себя от смешения с собственным населением. Примером является российская экономика середины XIX века, основанная на крепостном праве: элита и крестьяне разделены сословными границами, но при этом зависят друг от друга, потому что без крестьян не было бы частных благ – таких, как еда и доход, а без элиты не было бы общественных благ – таких, как безопасность. Это была хищническая и часто неэффективная элита, но все же такой тип экономики обеспечивал полную занятость населения. Напротив, в инклюзивном государстве нет внутренних границ. Элита включает в себя лучших, чтобы те обеспечили посильный труд всех остальных. Это две разные системы жизни; как демонстрируют авторы, только одна из них, инклюзивная, обеспечивает долговременный экономический рост.
Институциональная теория показывает, что инклюзивность государства прямо связана с ростом экономики. Но проблемы современного мира, от ипотечного кризиса до нефтяного проклятия, связаны с реальностями экстракции, когда деньги поднимаются вверх, а люди топчутся на месте. На мой взгляд, экономисты смешивают два типа экстрактивного государства – такое, которое зависит от труда населения (например, аграрное), и такое, которое зависит от добычи природного ресурса. Самыми важными переменными здесь являются не социально-экономические, а скорее социально-географические: концентрация сырья, его редкость в природе, дистанция до потребителя, трудоемкость добычи. В ресурсозависимой экономике не работает трудовая теория стоимости: цена на сырье не зависит от труда, затраченного на его добычу. Она зависит от монополии на это сырье. В соседней стране, которую я назову трудозависимой, богатство нации создается трудом граждан. Тут нет другого источника благосостояния, чем работа населения. В этой экономике действует старая аксиома: стоимость создается трудом. Государство облагает этот труд налогом и не имеет других источников дохода. Тут не только граждане заинтересованы в своем образовании и здоровье, но и государство: чем лучше работают граждане, тем больше они платят налогов. Чем более инклюзивна элита, тем лучше управляется государство. В таком счастливом случае у элиты и народа одинаковые интересы.
Я предполагаю, что сырьевая зависимость формирует третий тип государства, который остался у Асемоглу и Робинсона не описанным; я называю его паразитическим. В таком государстве элита оказывается способной эксплуатировать натуральные ресурсы, например меха или нефть, почти без участия населения. Используя сверхдоходы, эта же элита обеспечивает внешнюю и внутреннюю безопасность. Паразитическое государство собирает свои средства не в виде налогов с населения, а в виде прямой ренты, поступающей от добычи и торговли естественным ресурсом. Это могут быть ясак, процентные отчисления, таможенные пошлины или дивиденды госкорпораций, но важно понять отличие этих поступлений от налогов, которые производятся творческим трудом всего общества.
В паразитическом государстве население становится избыточным. В этом его кардинальное отличие от экстрактивного государства – такого, как крепостная экономика имперской России, где элита жила другой жизнью, чем население, но при этом всецело зависела от его эксплуатации. Избыточность населения не означает, что элита уничтожает население или что последнее вымирает за ненадобностью. Напротив, государство делает из населения предмет своей неусыпной заботы, опеки и контроля. Асемоглу и Робинсон построили интересную теорию, согласно которой элита, собирающая налоги, находится в торге с налогоплательщиками, которые требуют более справедливого перераспределения общественного богатства. Элите всегда грозит революция; чтобы избежать ее, элита уменьшает свои требования, рационализирует расходы, улучшает управление и расходует больше средств на общественные блага. Так вместо революции происходит модернизация. Революция разрушает капиталы, а модернизация производит новые ценности, от которых может быть лучше всем – и элите, и народу.
Но в ресурсозависимом государстве, которое имеет источники дохода, не зависящие от налогов и налогоплательщиков, эта теория не работает. Так как государство извлекает свое богатство не из налогов, налогоплательщики не могут контролировать правительство. Здесь элита зависит не от труда населения, а от цены на продаваемый ресурс, которая определяется внешними силами. Такое государство формирует сословное общество, в котором права и обязанности человека определяются его отношением к основному ресурсу. Принадлежность к военнo-торговой элите становится наследственной, как в сословии или касте. Хуже того, она натурализуется, представляется как традиционная и неизменная часть природы, как это свойственно расовому обществу. Из источника благосостояния государства население превращается в предмет его благотворительности. В таком обществе формируется особого рода сословный, моральный и культурный тип, который успешно осуществляет гегемонию над другими группами людей. Иван Грозный назвал этих людей опричниками, потом они назывались как-то иначе, например помещиками или силовиками.
Институты подчиняются правилам, и институциональная экономика описывает эти правила. Но эти правила не универсальны; они зависят от содержания труда, которое зависит от используемого сырья. Правила, по которым развиваются нефтяные корпорации, отличаются от правил, по которым развиваются фирмы, занимающиеся образованием. При большем или меньшем участии человеческого труда разные виды сырья порождают разные институты. Мыслители середины ХХ века ставили под вопрос трудовую теорию стоимости, согласно которой стоимость создается трудом и только трудом. Историк Карл Поланьи формулировал понятную истину: «Производство есть взаимодействие между человеком и природой». Между тем в классической политэкономии, писал он, не учитывались природные факторы; только человеческий труд считался достойным внимания. Возвращение природы в экономическую историю состоялось тогда, когда не было уже ни классических колоний, ни классической политэкономии. Рассказывая о становлении этой науки, Поланьи удивлялся «оптимизму» Адама Смита, проистекавшему из «сознательного исключения природы». Ничто не было более чуждо Смиту, чем «прославление природы», свойственное физиократам. В определениях Смита, стоимость создается трудом и только трудом; эти определения потом нашли развитие у Маркса и его последователей. Следуя в этом за Поланьи, философ Ханна Арендт критически писала о «теоретическом прославлении труда» в классической политэкономии. В античной мысли труд был низшим источником существования, уделом рабов; в XVIII веке труд стал источником собственности (Локк), богатства (Смит) и, наконец, стоимости (Маркс). Прославление труда шло одновременно с пренебрежением природой. Стремясь навести философский порядок в этой области, Арендт проводила различие между трудом и работой. Труд является быстротекущим обменом между человеком и природой: как в натуральном хозяйстве, человек создает необходимые, но краткосрочные продукты, которые он сразу потребляет. Наоборот, работа преображает природу, создавая предметы, которые сохраняют свою ценность годами или даже веками. Еще больше преобразующей силы в политическом действии; оно почти – хотя никогда полностью – освобождается от постылой зависимости от природы. Иллюстрируя свою мысль, Арендт часто возвращалась к сравнению хлеба и стола. Хлеб живет несколько дней, а стол может храниться и использоваться поколениями. Труд создает сырье, работа преображает его: «Зерно не исчезает в хлебе так, как дерево может исчезнуть в столе». Но есть и такой уровень жизни – ни работа, ни труд, ни деяние, – на котором сам человек исчезает в природном явлении, на котором он паразитирует.
В 1830-х годах на нескольких скалистых островах у побережья Перу европейцы нашли гуано – залежи экскрементов, оставленных стаями крупных птиц, которых сюда привлекало изобилие рыбы. Это было очень продуктивное удобрение. Разработка гуано не требовала инвестиций; его себестоимость состояла из транспортных расходов плюс выплаты перуанскому государству, которое как раз недавно лишилось доходов от своих серебряных шахт. Парусные корабли европейских держав, стоявшие под загрузкой даровым гуано, породили первый в истории приступ «голландской болезни». Перуанская валюта пошла вверх. В страну потекли потоки импорта, лишая работы местных крестьян и ремесленников. Когда запасы удобрения кончились, как раньше истощились запасы серебра, перуанское государство осталось при долгах, которые оно не могло платить; в 1876 году оно объявило себя банкротом. Тогда европейские фермеры перешли на нитратные удобрения, которые волею случая тоже нашли в Перу. Из-за них началась война с соседями (1879–1883), и Перу проиграло ее, уступив свои нитратные богатства Чили. Потом немецкие химики нашли способ синтеза азотных удобрений, который теперь делали буквально из воздуха, – правда, с большими затратами энергии.
Для государства неотразимым соблазном сырьевой экономики является простота администрирования, что особенно важно для имперского, то есть дистанционного, управления. В моноресурсном случае доходы, расходы и налоги подсчитываются в одной и той же метрике – например, в фунтах серебра. Задачи правительства резко упрощаются, когда есть простой способ понять, что является главным, а что второстепенным для его работы: главным является все, что связано с моноресурсом, угрожает его добыче или влияет на цены на него. В каждую историческую эпоху между политическим государством и природным сырьем устанавливается избирательное сродство: одним видом сырья государство занимается, в него вкладывает, его обороняет – а все остальное предоставляет либо частному интересу, либо исторической случайности.
Моноресурсность сырьевой экономики достигает своего предела тогда, когда национальная валюта замещается избранным сырьем, или в современном варианте – когда ее курс тесно коррелирует с объемом сырьевой торговли. С древних времен затраты измерялись золотом – его стандартными количествами, которые для удобства отливались в монеты. В истории было множество моментов, когда золота было недостаточно и его заменяли другие ресурсы. Часто это было серебро, и менявшееся соотношение его цены и цены золота представляет увлекательную главу экономической истории. На Востоке, например в Китае, серебро обычно было дороже, чем в Западной Европе; поэтому серебро веками путешествовало на восток, покрывая западный дефицит в глобальной торговле. Валютой становились и другие ценные ресурсы. В течение тысячи с лишним лет торговли по Шелковому пути отрезы шелка были там расчетной единицей. Севернее, в России, выплата налогов и даже оплата труда нередко производились мехом. В разоренном Китае конца XIX века зарплаты чиновникам выплачивались шарами опиума. Когда серебро кончалось в американских колониях, единицей расчета становились табак или сахар. Чем ближе бывала сырьевая империя к чистому доминированию моноресурса, тем более становилось очевидным, что этот вид сырья и есть деньги. Эта ситуация была тривиальна в XVII веке, когда новая волна сырья из испанских колоний сделала так, что деньги стали серебром, а серебро – деньгами. В XVIII веке стоимость денежной единицы Британской империи правильнее было бы считать не в фунтах серебра, а в унциях сахара; в конце XIX века стоимость рубля определялась мерами зерна, в конце ХХ – баррелями нефти. Только в трудозависимых странах капитал есть превращенная форма труда; гораздо чаще бывало так, что капитал оказывался превращенной формой избранного ресурса.
Капитал стремится к бесконечному росту, в этом сама сущность капитализма. Самый бурный рост – например, удваивание добычи каждые десять лет – происходит не тогда, когда потребление товара стимулирует его производство, а, наоборот, когда производство товара порождает его потребление. Производящие зависимость моноресурсы и есть материальный субстрат капитала. Сахар, чай, кофе, табак, алкоголь, шоколад и опиум – все эти снадобья принадлежали далеким незападным культурам, которые использовали их в религиозных практиках; глобальная цивилизация не создала их, но изменила их использование и значение. От Англии до России европейские государства пытались запретить тот или другой из этих мягких наркотиков, но почти всегда разрешали снова; более того, ведущие страны цивилизованного мира активно культивировали эти снадобья, связав с ними свое богатство. Дорогие и привлекательные, они сначала становились достоянием аристократической элиты; потом дешевели, спускаясь по социальной лестнице, но сохраняли свои питательные и аддиктивные качества. На пороге Нового времени такие снадобья становились все более доступны в Западной Европе; на восточной части континента, куда они попадали сухопутным и очень дорогим путем, протянувшимся через Азию, они долго оставались предметами роскоши. Свойства этих соблазнительных субстанций часто были преувеличены или вовсе вымышлены; главным и вполне реальным их свойством была способность вызывать привыкание, зависимость. Такие виды сырья человек готов потреблять охотно и неумеренно, с тем самым аппетитом, который приходит во время еды.
Аддиктивные субстанции связаны с энергией. Это энергия, которую нефть дает водителю, любящему быструю езду, – но также и та, которую сахар дает телу, расходующему эту энергию на работу, размножение и развлечения и еще запасающему ее в виде жира. В сочетании с географической концентрацией, благоприятствующей монопольным ценам, зависимость обеспечивала безграничный рост торговли. Два свойства сырья – концентрация и аддикция – стали основой для неслыханных богатств. Когда Маркс сравнивал капитал с «самовозрастающей стоимостью, одушевленным чудовищем», которое бесконечно растет как будто «под влиянием любовной страсти» к самому себе – он рассказывал о взрывном росте богатств, порожденных монополией и зависимостью.
Канадский социолог Харолд Иннис сформулировал «staple theory»: рассказывая историю Канады, он представил ее как последовательность смены «staples», то есть главных видов сырья. Сначала это был мех, потом древесина, потом зерно, потом нефть. У Роберта Аллена теория моноресурса вошла в основное русло экономической истории, на ее основе он описывает развитие американской экономики. Эта теория утверждает, что в каждый исторический момент экономика национального государства (или, в прежние эпохи, имперской колонии) сосредотачивалась на определенном виде природного сырья, вытесняя другие. Потом сырьевая эпоха исчерпывает себя из-за истощения ресурса или падения спроса на него. Тогда те же экономические механизмы производства и спроса, которые усиливали друг друга, начинают идти вразнос; сырьевая эпоха кончается кризисом, сменой парадигмы, болезненным переходом на другой моноресурс.
Господствуя в национальной экономике, моноресурс бывал представлен в современной ему культуре, определяя эпоху: лорд-канцлер британской палаты лордов и сейчас восседает на мешке с шерстью; художники итальянского Возрождения тренировались на изображении света, игравшего на мехе и шелке; испанские парадные портреты блещут серебром, которого нет на картинах голландских художников, полных черного сукна и открытых окон; жанровые сцены, принадлежащие русским мастерам, с такой же неизбежностью показывают бородатых крестьян, затерянных среди пшеничных полей, с какой венецианские художники рисовали каналы и гондолы, а англичане начала ХХ века – паровозы, вокзалы и смог, символы угольной экономики.
Почему какой-то один вид сырья непременно доминирует над другими ресурсами и товарами? Объяснением является механизм сравнительного преимущества, описанный в теории международной торговли. В ходе торговли страны развиваются так, чтобы максимально использовать свои сравнительные преимущества, специализируясь на таких видах сырья и товаров, которые они могут наиболее эффективно производить. К примеру, если в Англии себестоимость угля была ниже, чем в Индии, а в Индии хлопок был дешевле, чем в Англии, то со временем в английской экономике вырастет доля угля, а в индийской экономике вырастет доля хлопка. Для коммерческого использования сырья важнейшим является его монопольный характер. Если некоему владельцу принадлежит геомонополия на некий вид сырья, например серебро или мех, он может контролировать все – добычу, продажи и цены. Монопольная цена может сильно отличаться от себестоимости добычи, обеспечивая сверхприбыль. Верно и обратное: если сырье обеспечивает сверхприбыль, значит, оно добывается и торгуется монопольно. Так и случилось с самыми успешными из природных ресурсов, на которых росли империи, – с сибирским соболем и канадским бобром, персидским шелком и китайским чаем, испанским серебром и шведским железом. Нефть в современном мире тоже принадлежит геомонополиям: неравномерно распределенная по планете, нефть торгуется так, что цену на нее определяют несколько крупных производителей, которые явно или тайно договариваются между собой. Сырьевая монополия искажает цены и подрывает конкуренцию; но ее источником являются природные характеристики сырья. Не испанский король определил место для серебряной шахты Патоси, так же как не члены советского политбюро определили место для добычи нефти в Западной Сибири. Так распорядилась природа; ее действия случайны или, что то же самое, непостижимы. Но именно от них зависели судьбы испанского императора или советского генсека.
Сырье обретает стоимость не вследствие того, что именно вложено в его добычу или обработку, но в силу монополии – редкости данного сырья, его сосредоточенности в одном месте и наличия или отсутствия конкурентов. Интеллектуальная история монополии – идеи, института, источника богатства и зла – странным образом неразвита; хотя классики экономической мысли от Адама Смита до Джона Маршалла видели в монополии главный вызов и угрозу, историки западной мысли (например, веймарский мыслитель Карл Шмидт или кембриджский историк Иштван Хонт) не уделяли ей внимания. Между тем монополии – это важнейший инструмент капиталистической цивилизации; без них не было бы ни первоначального накопления, ни Промышленной революции. Адам Смит видел два вида монополий. Один состоит в обладании сырьем, которого не было в других местах; этот тип обогащения казался Смиту несправедливым и непродуктивным. Другой основан на владении эксклюзивным знанием, что было связано с коммерческой тайной, патентным правом или, наконец, с модой. Если монопольное сырье – например, испанское серебро из шахт Потоси – вело к застою и деградации, монопольное знание вело к прогрессу. Но эти два вида монополии, пространственная и временная, несопостави- мы. Первая постоянна, и подорвать ее может только истощение сырья или спроса. Вторая быстротечна: творческие усилия так или иначе раскроют секрет, хотя за это время счастливец мог и разбогатеть. К примеру, если некий красильщик хлопка изобрел новую краску, он получал сверхприбыль до тех пор, пока его секрет не узнавали конкуренты; тогда цены падали, а потребители выигрывали. Интеллектуальная неравномерность обычно компенсировалась конкуренцией, всегда догонявшей лидера, если только он не успевал учредить новую моду; напротив, географическая неравномерность вела к преуспеванию, которое иногда бывало продуктивным, а иногда – паразитическим. Природные монополии – серебряные шахты в одной части мира, сахарные плантации в другой – были важнейшими геополитическими реалиями. Самые большие капиталы Европы и мира образовались у сырьевых монополистов. Иногда перепроизводство вело к удешевлению сырья; так произошло с испанским серебром. Чаще новые технологии создавали материалы, которые обесценивали старые виды сырья. К примеру, появление хлопка в Европе подорвало цены на шелк, массовое производство шерсти сделало ненужным импорт меха, а распространение электромоторов сокращает потребление нефти. Обесценивание сырья означает обнищание территории, специализировавшейся на его добыче. Такие процессы вели к войнам и революциям.
Разные виды сырья обладают разными политическими свойствами, поэтому они рождают разные исторические институты. Для добычи одних видов сырья оптимальным оказывается рабство, для других – крепостничество, для третьих – наемный труд. Одни виды моноресурсной экономики рождают расцвет ремесел, пробуждение рынков и расширение конкуренции; другие создают условия для колоний и геомонополий. Тогда в казну приходит сверхприбыль. Национальная валюта усиливается, что вызывает подорожание труда, товаров и услуг. Трудоемкие бизнесы теряют деньги, люди стремятся уехать из страны. За этим следуют рост цен и безработица; пытаясь защитить экономику, правительство говорит о диверсификации. Рост государственных расходов ведет к еще большей инфляции. Это «голландская болезнь» – она была так названа в честь кризиса 1970-х годов, вызванного разработкой газовых месторождений Северного моря. У нее долгая история: подобный кризис случался всякий раз, когда сырье вытесняло труд. Это каждый раз происходило в империях, когда они достигали успеха, потому что именно ради сырья – золота, меха, сахара, слоновой кости – они захватывали колонии.
Классики политэкономии считали торгово-промышленный капитализм особенной областью человеческих отношений; они не всегда видели, что капитализм – это и отношения между человеком и природой. В истории экономической мысли известны дебаты о странах с высокой и низкой нормой оплаты труда; такими странами в XVIII веке были Голландия и Англия, с одной стороны, Ирландия и Италия – с другой стороны. В Амстердаме и Лондоне, к примеру, доход рабочего в четыре раза превышал потребительскую корзину; в Дублине и Флоренции он едва равнялся этой корзине. Возможно, политэкономам потому не удалось прийти к объяснению того, почему люди в разных странах получали разное вознаграждение за один и тот же труд, что в их классические времена не была ясна универсальная роль энергии. На деле голландцам удавалось создать большую стоимость на душу населения не потому, что голландцы были лучшими работниками, но потому, что каждый голландец распоряжался большей природной энергией; ее освоение и было частью этой работы. Голландцам и англичанам впервые удалось запрячь энергию натуральных ресурсов – воды и ветра, торфа и угля; машины, работавшие на этой энергии, умножали собственную работу людей. Дальнейший прогресс оказывался возможен только там, где была доступна энергия, а также свободные капиталы, пути сообщения и дисциплинированный труд. Согласно Роберту Аллену, во время Промышленной революции возможности технической модернизации зависели от оплаты труда: первые машины были очень дорогими, а заменяли они ограниченное количество работников; если оплата человеческого труда была низкой, легче было нанять больше людей. Там, где оплата труда была низкой, энергия была дорогой и малодоступной; нанять новых людей было дешевле, чем искать новые источники энергии. Так работает капитал: он растет только у тех, кто уже его имеет.
Мировое хозяйство оказалось не способным освободиться от природы; наоборот, оно все более зависит от ее свойств, которые теперь переживаются как пределы человеческого развития. В 1865 году английский экономист и логик Уильям Стенли Джевонс сформулировал удивительное явление: рост эффективности некоего ресурса, например угля, не сокращает его потребление, а, наоборот, увеличивает его. Именно потому что эффективное потребление делает работу, производимую единицей сырья, более дешевой, такой работы требуется все больше, и на нее расходуется все больше сырья. К примеру, все более совершенные автомобили тратят все меньше бензина на каждую милю; поэтому эксплуатация их становится все дешевле, на них ездят все больше людей на все большие расстояния, и потребление бензина растет. Алюминиевые банки для пива и колы становятся все тоньше и легче; но их выпускается все больше. Несмотря на эффективность каждой отдельной банки, человечество с каждым годом расходует на них все больше алюминия и энергии. Учебники экономики и сейчас описывают парадокс Джевонса: рост эффективности потребления ресурса не сокращает его потребление, а увеличивает его.
Политически, обострившаяся зависимость от природы привела к ренационализации природных ресурсов, угрожающей глобализации: товары могут быть импортными, сырье должно быть своим. Критикуя политическую экономию своего времени, Карл Маркс писал: «По вкусу пшеницы нельзя определить, кто ее возделал: русский крепостной, французский мелкий крестьянин или английский капиталист… Товары совершенно независимо от формы своего естественного существования… равны друг другу, замещают друг друга при обмене, выступают как эквиваленты». Увы, это не так; по вкусу хлеба не всегда определишь, кто его сделал, но каждая тонна пшеницы несет на себе документальное свидетельство ее происхождения, которое определяет ее себестоимость и многое другое. Фермерские субсидии – одна из основных статей госрасходов США, ЕС и, в неявном виде, РФ – показывают, как дорого современные государства готовы платить за «продовольственную безопасность» – иначе говоря, за то, чтобы сырье не обменивалось на товары, чтобы у пшеницы был национальный вкус. В отношении зерна, нефти и металлов сырьевой национализм стал ведущим фактором мировой политики. В изучении культурного национализма историки имеют глубокие и давние традиции; в отношении сырьевого национализма мы с изумлением наблюдаем за действиями его практиков.
В 1949 году два экономиста, создававшие Организацию Объединенных Наций, выступили с идеей, что цены на природное сырье, из которого сделан товар, растут медленнее, чем цена труда, тоже входящая в его стоимость. Эта идея аргентинца Рауля Пребиша и британско-немецкого экономиста Ханса Сингера подвергалась массированной критике; но вплоть до сырьевого бума конца ХХ века она оставалась верной. К примеру, немецкие купцы покупали аргентинские кожи, везли их в Северную Европу, делали из них сумки или куртки, а потом поставляли готовые товары обратно в Аргентину. Гипотеза Пребиша – Сингера говорит, что с ходом времени на то же количество аргентинской кожи можно купить все меньше сумок и курток. Труд везде создает товары, но доля сырья в них разная, и богатство наций зависит от этой доли. Если одна страна производит в основном сырье, а другая вкладывает производительный труд своих граждан, то первая страна будет постепенно беднеть, а вторая – богатеть.
В ХХ веке экономика развития вдохновляла международные организации и программы помощи, связанные с холодной войной – соперничеством между Первым (развитым) и Вторым (социалистическим) мирами за влияние в Третьем (развивающемся) мире. Но с крахом Второго мира, когда один из соперников исчез, эти программы устарели и фонды истощились. В теоретическом плане сохраняет популярность идея мир-экономики Иммануила Валлерстайна, тоже делящая мир на три части – центр, сырьевую периферию и еще полупериферию, в которую превратился Второй мир. Занимаясь происхождением европейского капитализма с точки зрения исторической социологии, Валлерстайн отделил эту область от культурной и экологической истории; интересуясь массовыми товарами, он не занимался роскошью, которая играла немалую роль в глобальной коммерции, энергией и экологией. Мне кажется, ему не удалось сосредоточить свою теорию на тех изменениях, которые произошли с концом холодной войны. Идеи Валлерстайна популярны среди географов и глобальных социологов, но менее интересны историкам. Сами Пребиш и Сингер, начавшие дискуссию о глобальной роли сырья, объясняли сложившуюся асимметрию демократическими институтами, более успешными в трудозависимых странах. Создав парламенты, суды и профсоюзы, народы развитых стран обладают большей властью определять цену своего труда, чем владельцы земли и других ресурсов развивающихся стран – властью влиять на цены добываемого ими сырья.
Итак, доля вложенного труда в цене произведенных товаров в течение большей части ХХ века росла, а доля сырья падала. К концу века стала увеличиваться доля сырья, что обычно связывают со взрывным ростом картельных цен на нефть. Возможно, причина связана и с победой неолиберальных режимов: когда профсоюзы и забастовки перестали играть прежнюю роль, доля труда в стоимости товаров стала уменьшаться. Постепенное нарастание климатической катастрофы еще увеличит долю сырья, которая включит растущую цену эмиссий. Забастовки природы окажутся более эффективными, чем забастовки людей.
Экономический рост обычно считают в денежных единицах, но важнее понимать его материальное содержание. В течение ХХ века суммарное потребление материальных ресурсов всех видов выросло в восемь раз. Это отчасти объясняется ростом населения, но добыча материальных ресурсов на каждого человека за столетие выросла вдвое. При этом глобальный валовой продукт, исчисляемый с поправкой на инфляцию, за это время увеличился в 23 раза. Уже из этого видно, что обменная цена ресурсов в отношении труда и услуг (и, соответственно, готовых товаров) снизилась. Исчисленная в стабильных ценах, средняя цена природных ресурсов в течение ХХ века уменьшилась почти на треть. При этом их потребление продолжает расти. В 2008 году суммарное (кроме воды) потребление природных ресурсов достигло 62 миллиардов метрических тонн сырья, а прогнозы на 2030 год определяют спрос в 100 миллиардов.
Экономисты подразделяют эту огромную массу добываемых и торгуемых видов сырья на две группы материалов – возобновляемые (в основном это продукты сельского хозяйства) и невозобновляемые (строительные материалы, металлы, ископаемое горючее.) Историческая тенденция заключается в росте удельного веса невозобновляемых ресурсов, что соответствует изменению отношений между промышленностью и сельским хозяйством. Биомасса, которая в начале ХХ века составляла до трех четвертей глобальной добычи, теперь составляет всего треть. Другую треть добытого сырья составляют строительные материалы; еще одна треть делится между носителями энергии (уголь, нефть, газ) и металлами. В XXI веке последние группы сырья, металлы и углеводороды, показывали самый быстрый рост добычи в весовом исчислении; отрицательный рост дала древесина. Еще полезно знать, что на 62 миллиарда тонн извлеченных ресурсов приходилось 44 миллиарда тонн отходов и мусора. Неиспользованная часть собранной биомассы возвращается в землю; отходы шахт и печей лежат в терриконах и на свалках; отходами сгорания ископаемого горючего являются эмиссии. Вместе с их отходами в 2008-м уголь и нефть составили больше 40 % веса всего использованного сырья.
Душевое потребление материальных ресурсов в развитых странах вдвое выше общемирового потребления – 50 килограммов суммарного потребления в день. Если в расчетах учесть еще и количество потребленной воды, это почти утроит весовой результат: мир потребляет около 100 миллиардов тонн пресной воды в год, большей частью для сельскохозяйственных нужд. Глобальные показатели «материальной продуктивности» все же растут: с учетом инфляции каждый килограмм освоенной материи в 1980 году давал 70 центов произведенной стоимости, а в 2008-м – больше доллара. Этот рост достигнут за счет сферы услуг; в развитых странах в том же 2008-м каждый килограмм материи имел 1,70 доллара товарной стоимости. Трудоемкие, но экологически чистые услуги остаются уделом развитых стран. На деле информационные и финансовые услуги потребляют огромные количества энергии и выбрасывают соответствующие количества карбона.
Задачей, которая позволила бы избежать климатического кризиса, является глобальный разрыв между экономическим ростом и добычей-потреблением материальных ресурсов. Он произошел только в отдельных странах – перенаселенных, бедных ресурсами и богатых капиталами. За последние 30 лет экономический рост в Германии и Японии сопровождался уменьшением потребления материальных ресурсов на душу населения. Но этот показатель продолжал расти в Чили и Норвегии, США и Канаде. Советский Союз был особенно расточителен в отношении ресурсов: по данным Егора Гайдара, СССР добывал в 8 раз больше руды, чем США, выплавлял из нее втрое больше чугуна, из этого чугуна делал вдвое больше стали. В расчете на единицу конечной продукции СССР использовал вдвое больше сырья и энергии, чем США. С тех пор потребление материальных ресурсов снизилось почти у всех европейских стран, прошедших постсоциалистическую трансформацию, – Польши, Чехословакии, Венгрии и других. Этого не произошло в России и Китае: тут экономический рост сопровождался опережающим ростом добычи сырья. В 2011-м в Индии потребляли 4 тонны природных ресурсов в год на душу населения, в Канаде больше 25 тонн. В развитых странах этот показатель маскируется импортом очищенного сырья. Отходы остаются у добывающей страны, что искажает статистику.
Чем богаче страна, тем больше материальных ресурсов потребляют ее граждане, но различия в потреблении ресурсов зависят еще и от плотности населения. Страны с низкой плотностью потребляют больше сырья и энергии на душу населения. Развитие городов требует меньше сырья и энергии, чем экономика сельских областей с их транспортными расходами, удобрениями, индивидуальным отоплением. Продолжение урбанизации экономит энергию и освобождает землю для лесов, поглощающих карбон. В будущем возобновляемые источники должны сократить расход топлива, миниатюризация – добычу сырья, новая диета – затраты энергии на продовольствие. Пока всего этого не произошло.
На свете нет такого товара, в создании которого совсем бы не участвовал труд. Нет и таких товаров, в которых совсем нет земной материи, их просто называют иначе – услугами. Но услуги, информационные и иные, требуют энергии, иногда очень значительной, а энергия в этом мире обычно создается сжиганием материи. Развитие многих товаров сегодня проходит процесс «дематериализации»: компьютеры становятся все меньше, смартфоны заменяют сразу несколько прежних девайсов. Беда в том, что экономия материала достигается за счет все большей траты энергии. Миниатюризация, на которую было много надежд, пока ничего не дала. Банки для пива, как уже было сказано, становятся все тоньше и содержат все меньше алюминия; но их делается все больше, и этот рост перекрывает экономию. Капсулы для кофе экономят энергию и сам кофе. Но они тоже содержат алюминий и пластик, на производство которых идет энергия, засоряющая воздух, к тому же они не разлагаются, засоряя землю. В итоге общее количество потребляемого человечеством сырья растет с каждым годом и в абсолютных цифрах, и в расчете на душу населения. Мировой экономический рост в первой половине ХХ века – в среднем полтора-два процента в год – обеспечивался таким же ростом годового потребления энергии; в 1945–1973 годах обе эти величины удвоились. Историки назвали это «Великим ускорением»; причиной взрывного роста была послевоенная реконструкция Европы и холодная война, а также опережающее потребление ископаемого горючего. Каждый американец расходует в 30 раз больше энергии, чем индиец, а источники этой энергии немногим чище. По мере того как мы понимаем, что главным фактором, лимитирующим человеческое будущее, является не нефть, а воздух, мы понимаем и то, что вклад развитых стран в загрязнение мира много больше, чем вклад стран развивающихся.
Глава 8.
Ресурсные проекты
У имперской политэкономии было много практиков, но были и критики; у нее почти не было теоретиков. Верные империи, политические мыслители писали о доблести и славе, войне и мире; они не говорили о том, откуда правительство берет деньги на содержание наемной армии. То был главный расход короны, и оплатить его удавалось только в рассрочку. Королям нужны были банки, которые финансировали долг, и доходы, из которых корона расплачивалась с банками. Военные расходы нельзя было оплатить, поднимая налоги для крестьян, которые и так жили на грани выживания. Наладить государственные финансы, расстроенные войной, могли только «индустрия», «коммерция» и «колонии». Теперь войны велись за колонии, и долги обеспечивались будущими доходами с колоний. Народы Европы поставляли солдат, но деньги на их обеспечение, вооружение, оплату поступали с дальней торговли, шедшей через океаны. Все три элемента этой новой системы – колониальные доходы, банковские кредиты и наемные армии – зависели от ожидаемых богатств, которые должны были создать природные ресурсы завоеванных земель. Теории приходили с разочарованием в этих практиках. От Смита до Бентама либерализм был критической теорией империи; не видя смысла в колониях и их пресловутых ресурсах, свободолюбивые философы и экономисты занимались «прославлением труда».
Возможно, первым теоретиком новой системы имперской политэкономии стал английский писатель, бизнесмен и шпион – Даниэль Дефо. Известный «Робинзоном Крузо», Дефо был плодовитым автором аналитических обзоров, которые писал для двух враждебных друг другу партий современной ему Англии – тори и вигов. Его заказчики, как и он сам, были озабочены войной, долгом и наполнением казны. Один из ранних его текстов, «Эссе о проектах» (1697), дальновидно определял наступавший XVIII век как время прожектерства – фантазий об образовании, военном деле, но более всего о финансах. С иронией Дефо рассказывал о Вавилонской башне как образцовом проекте – слишком большом, чтобы быть осуществленным. Многие такие проекты были связаны с основанием новых колоний. Одни имели успех, другие нет, и ничто не предсказывало успеха, кроме самого успеха. Создание текста тоже было проектом; и правда, сочинительство – важная часть английской коммерции, как ее видел Дефо.
Вместе со своим шотландским другом, Уильямом Патерсоном, Дефо работал над созданием Английского банка; то был проект немногим меньше Вавилонской башни, но он увенчался успехом. Открытый в 1691 году в Лондоне, Английский банк был создан как частное предприятие, финансировавшее военные усилия государства за счет продажи собственных акций под 8 % годовых. Изначальный капитал собирался из налогов на тоннаж океанских судов и сборов за вино и пиво. Подписка имела огромный успех. В работе 1698 года «Постоянная армия» Дефо рассказывал, что в новую эпоху дорогих пушек и наемных армий победу в войне обеспечивало богатство, а не доблесть; примером было голландское восстание против Испании. Идея воинской доблести была устаревшей, «готической»; вместо народной милиции, которая вела к «тирании баронов», стране нужна постоянная армия, которая бы содержалась парламентом. Аргументы в пользу полной казны как залога безопасности королей звучали и раньше, но, в отличие от прежних мыслителей, Дефо связывал богатство страны с обложением дальней торговли налогами и пошлинами. Его ненависть к готическому прошлому, царству голой силы и натурального хозяйства, была одновременно политической и литературной.
Своим «Робинзоном», который стал мировым бестселлером, автор опровергал написанного за сто лет до того «Дон Кихота». Сухопутный нищий бродяга, испанский герой сражался с ветряными мельницами, ранними образцами промышленного развития. Родиной британского героя было море. Сбежав от родителей, Робинзон не хотел учиться праву и быть чиновником; мастер считать, убеждать и торговаться, он дает вечный пример рациональности и бережливости. Его главное умение состоит в том, чтобы выживать в одиночку; он способен организовать коллективное действие, но при случае продаст и друга. После множества бедствий на двух океанах он возвращается в Англию по суше, через Китай и Россию, с грузом русского меха. Мореплаватель, владелец сахарной плантации и работорговец, Робинзон стал образом победившего капитализма так же, как Дон Кихот – символом уходящего Средневековья.
Богатство и, следовательно, сила создаются морскими путешествиями, географическими открытиями и дальней торговлей: коммерция, которая помогла Голландии освободиться от Испании, поможет и Англии в ее борьбе против Франции. В работе 1728 года «План английской торговли» Дефо объяснял пользу колониального спроса на продукты английской торговли, например шерстяные изделия. Призывая ограничить экспорт сырой шерсти из Англии, он предлагал наладить фабричную переработку шерсти по образцу промышленных центров Фландрии, чтобы торговать готовыми изделиями в колониях и Европе. «Свобода дает процветание нациям; свобода так же способствует индустрии, как рабство способствует лени», писал он в своем «Обозрении», где многие годы был редактором и единственным автором. Радикальный протестант, Дефо восхищался Голландией и презирал Испанию. Энтузиаст свободной промышленности, он был ранним меркантилистом. Согласно автору «Робинзона», богатство нации обеспечивалось имперской политикой – сочетанием дальней торговли колониальным сырьем и его принудительной переработки в метрополии. Никто еще не описывал дуальную политэкономию империи с такой ясностью.
В 1706 году Дефо отправился в Шотландию готовить ее мирный захват Англией; там он работал с банкиром Уильямом Патерсоном, у которого был опыт торговли на сахарных островах Вест-Индии и создания Английского банка. Дефо в это время работал на Роберта Харли, герцога Оксфордского, который выполнял обязанности лорд-канцлера; это он подготовил Союз с Шотландией (1707), создавший Великобританию, и заключил Утрехтский мир, закончивший Войну за испанское наследство (1713). Вечной проблемой этого плодовитого деятеля были государственные финансы. Война требовала расходов, они оплачивались в долг, а долг надо было финансировать за счет будущей победы. С помощью Дефо и Патерсона Харли нашел творческое решение проблемы государственного долга. В 1711 году он создал Компанию Южных морей – акционерное общество, чьей задачей было конвертировать госдолг в акции, обеспеченные будущими колониями. Согласно королевской хартии, Компания Южных морей получила монополию на торговлю в Южной Америке, ее морях и островах. Покупая акции новой компании, патриотические англичане вкладывались в будущие доходы от серебряных шахт, сахарных плантаций и полных рыбой морей, которыми пока что владела враждебная Испания. Акции компании росли в цене, и с ними росли власть и авторитет Харли; за создание этой компании он и получил титул герцога Оксфордского. Минуя парламент, долги короны обменивались на акции Компании Южных морей, а те скупались в финансовых столицах Европы, растя в цене вместе с военными победами. Алхимия биржевых рынков решала проблемы финансирования войны лучше, чем налоговый инспектор: люди давали деньги на войну, веря в то, что победа принесет им еще большие деньги.
Великий труженик, Дефо был автором тысяч больших и малых текстов, которые он публиковал под двумя сотнями псевдонимов. Но он бедствовал и не раз сидел в долговой тюрьме. Его романы, особенно «Молли Фландерс», наполнены сценами порока, раскаяния и несправедливости, тщетно вопиющей к небесам. Роман написан как мемуары женщины из самых низов. Трижды переплыв Атлантику, старая Молли рассказывает о немыслимых приключениях в колониях и метрополии. Дочка английской воровки, она вышла замуж за табачного плантатора и уехала к нему в Вирджинию. Пара была счастлива, и у них были здоровые дети, но тут Молли узнала, что ее муж на самом деле был ее братом, рожденным той же лондонской воровкой. В ужасе она оставляет его и возвращается в Англию, где вновь выходит замуж. Новый муж оказывается бандитом с большой дороги; они расстаются, после чего Молли зарабатывает воровством и проституцией. Она мечтает о возвращении в Америку, где на несколько сотен фунтов, которые она сумела отложить со своего промысла, можно купить плантацию. С возрастом она теряет красоту, но приобретает опыт. В тюрьме она вновь встречает своего мужа-бандита; им обоим грозит казнь, но взятка заменяет виселицу на каторгу. Так они уезжают в Америку и покупают табачную плантацию. Потом Молли встречает своего сына, уже ставшего американским богачом, и он помогает ей удвоить земельный надел. Разбогатев и состарившись, она возвращается в Англию, чтобы написать там свои воспоминания. Покаявшись в ужасных грехах от инцеста до бигамии, Молли изумляется сказочной перемене своей судьбы: «Кажется, никогда с таким искренним умилением не взирала я на небо, никогда не испытывала такой живой благодарности к Провидению. Какие же чудеса оно творило, и для кого! Ведь я сама была чудом испорченности, какого еще свет не видывал». Эксперимент Дефо удался на славу: несправедливость Провидения поражает и тогда, когда его последствия ужасны, как это было после Лиссабонского землетрясения, и тогда, когда оно вознаграждает недостойных.
По Утрехтскому миру Испания открыла свои южноамериканские порты для британской торговли; к примеру, Англия могла теперь вывозить туда до пяти тысяч африканских рабов в год, меняя их на серебро и сахар. Компания Южных морей пыталась вывозить туда и шерстяные изделия, но спроса они не нашли. Акции все равно росли в цене. В 1718 году вновь началась война с Испанией, и та конфисковала активы компании в Южных морях. Но акции продолжали расти, достигнув пика в 1720-м: всего за год они поднялись вдесятеро. Потом они рухнули, хотя парламент выделял под их обеспечение существенные средства. Помимо финансовых операций, реальным делом компании была только работорговля; за четверть века компания продала испанцам 30 000 рабов, вывезенных из Африки.
За кривой взлета и падения стояли потоки, перетекавшие от старых денег к новым, от дон кихотов к робинзонам. То был один из первых биржевых пузырей, за ним последовали другие. Первым лордом казначейства стал Роберт Уолпол, будущий премьер-министр; Харли оказался в тюрьме, а Дефо стал работать на Уолпола. Стратегией нового правительства стал отказ от колониальных авантюр; Уолпол считал теперь, что основой хозяйства должна стать местная промышленность, и прежде всего переработка шерсти. Для этого надо создавать фабрики, рыть каналы и прокладывать дороги, чтобы все было как в Брюгге. Законодательство 1721 года, принятое сразу после катастрофы Компании Южных морей, ввело протекционистский режим, защищавший британские фабрики от конкуренции европейских стран и собственных колоний. Уолпол запретил строить крупные фабрики и большие корабли в Америке; колонистам надо было ограничиться вывозом чугуна, дерева и пеньки – все это теперь беспошлинно свозилось для переработки в Англию. Тогда же было запрещено ввозить готовые, окрашенные хлопковые изделия из Индии – только сырец. Навигационные акты регулировали коммерцию на морях: британские товары могли теперь перевозиться только британскими судами. То было начало меркантилистского режима, которому Британская империя следовала до середины XIX века: колониям оставлялась одна роль – производить сырье и поставлять его в Англию.
Между тем Англия эффективно и – после столетий войн – мирно присоединила свою ближайшую колонию – Шотландию. Аналитик и шпион, Дефо внес важный вклад в подготовку Союза 1707 года. Он видел в Шотландии храбрую, но бедную нацию и верил в то, что слияние с Англией поможет ее промышленному развитию. «Свобода и индустрия» – вот все, что нужно было Шотландии. Однако свободы в Шотландии было не меньше, чем в Англии; чего не хватало Шотландии, это колоний. Шотландские суда стояли без дела, знаменитые верфи не имели заказов. В стране начался голод, неурожаи продолжались семь библейских лет. В Шотландии знали, какое значение для английского преуспевания имели сахар, хлопок и другие колониальные товары. Надежда состояла в том, что отсталому шотландскому хозяйству поможет открытие большого английского рынка и доступ к еще большему рынку британских колоний. Для этого надо было, однако, чтобы Англия признала Шотландию равным партнером.
Сначала оба друга, Дефо и Патерсон, советовали Уильяму, королю Англии и Шотландии, отвоевать у испанцев богатые серебром части Южной Америки от Аргентины до Перу. Но проект большой войны был отвергнут, и Патерсона увлекла другая идея. Шотландии надо осуществить собственный колониальный проект; в перспективе союзного государства, этот проект непременно получит поддержку Англии. Глядя на карту, Патерсон выбрал перешеек, соединяющий Южную Америку с Северной; сейчас там Панама с ее каналом. Организация торговой колонии позволит открыть там путь волоком, который коротким путем соединит Англию с Индией и Китаем. Эта новая земля даст Шотландии неслыханные перспективы. Патерсон слышал о золоте, которое индейцы носят в этих местах. Нетронутые запасы рыбы и дичи облегчат строительство города. Индейцы там дружелюбные, испанцы далеко, а британский флот обеспечит военную поддержку, если она понадобится.
На деле, Патерсон и другие шотландцы знали о Дарьенском перешейке из опубликованных рассказов одного бывшего пирата; раненного, его бросили в этих местах, и несколько лет он прожил с местными индейцами. Потом его подобрал случайный корабль, и он уплыл в Америку, пообещав дочери местного вождя вернуться и жениться на ней; так он писал в своих воспоминаниях. Его карты потом оказались недостоверными.
Шотландский парламент поддержал Патерсона; созданная им Дарьенская компания должна была положить начало колонии Новая Каледония. В подписке на акции участвовала вся страна – долины и высокогорья, бедные и богатые. По оценкам, в Компанию была вложена пятая часть денег, обращавшихся тогда в Шотландии. Но проект Дарьенской компании встревожил английскую Компанию Восточной Индии; если бы он осуществился, волок через Каледонию составил бы конкуренцию ее кораблям, плававшим в Индию вокруг Америки. Сначала Компания Восточной Индии отпугнула европейских инвесторов, потом она убедила английский военный флот не участвовать в шотландских начинаниях. В 1698 году корабли Дарьенской компании с тысячью колонистов отправились в путешествие; на одном из них плыл Патерсон с семьей. Купленные в Голландии и Гамбурге, суда везли и товары – котлы, посуду, оружие, – которые предполагалось менять на золото, пряности и другие сокровища Востока. Экспедиция опасалась английского флота и загружалась на восточной стороне Шотландии; она состояла из пяти судов, под звуки оркестра и при большом скоплении народа отчаливших из Кирккалди, небольшого порта к востоку от Эдинбурга. Почему-то этот городок и соседний с ним Файф стали колыбелью экономической мысли. В Файфе родился Джон Ло, хотя во время отправки этой экспедиции он был уже в Лондоне. Четверть века спустя в Кирккалди родится Адам Смит.
Высадившись на Американском континенте, экспедиция основала форт, защищенный пятьюдесятью пушками. Скоро начались неприятности. Лондон отказался помогать в снабжении колонии. Шотландцы не умели возделывать тропическую землю. Но больше всего колония страдала от малярии. Не прошло и года, как колония была брошена; горстка колонистов на одном корабле добралась до Нью-Йорка. Патерсон потерял свою семью, но сумел выжить и вернулся в Эдинбург. Между тем шотландцы послали в Каледонию новые корабли с еще одной тысячей колонистов; они нашли только руины, но восстановили форт, ожидая атаки испанцев. После нескольких стычек колония была еще раз оставлена. Считается, что в Шотландии не было семьи, которая не потеряла людей или деньги в этой колониальной катастрофе. Особенно пострадала знать; многие богатые семьи были на грани банкротства. Обесценился и местный шиллинг. Сломленная этими событиями, шотландская элита согласилась на образование Союзного государства. Шотландия была обречена на роль ближней колонии Англии. Исследователи Давида Юма признают влияние дарьенской катастрофы на его работы. Юность Адама Смита сопровождали истории о земляках, которые уплыли из его родной деревни на верную гибель. Из этих же много испытавших мест происходил Джон Ло. Дома и в эмиграции шотландцы долго находились под влиянием дарьенской травмы.
Энтузиаст нового Союзного государства и прожектер большого масштаба, Патерсон умер частным человеком в тот год, когда Дефо создал свой самый успешный проект, роман «Робинзон Крузо». В нем отразились рассказы Патерсона о дарьенской авантюре; возможно, поэтому Дефо представил героя своего времени в качестве чудом выжившего прожектера – дальнего предшественника Кандида.
Между тем французский Людовик XIV поставил рекорд монаршего пребывания на троне: 72 года. Он правил долго и с удовольствием, и все же оказался не вечен. Виртуоз политического зла, «король-солнце» оставил Францию с долгом в три миллиарда ливров и налоговой системой, которая в год не собирала и пяти процентов этой суммы. Большая часть долга была связана с проигранной Войной за испанское наследство – глобальным конфликтом из-за колоний за океаном и в Европе. Победа досталась Англии. По Утрехтскому миру, заключенному за два года до смерти Людовика, он потерял владения в Северной Америке, которые ныне известны как Канада. Там были бобры и рыба, источники несметных богатств; весь этот сырьевой промысел перешел Англии. Без особой радости Франция сохранила колонии на юге Американского континента, которые были известны как Луизиана.
Названная в 1682 году в честь Людовика, французская Луизиана была местом тяжких неудач. Ее открыл французский путешественник Роберт де ла Саль, который начал свои приключения гораздо севернее, на Ниагаре и Великих озерах. Там было полно пушных зверей, которых индейцы добывали и выменивали французам. Спускаясь по Миссисипи, Ла Саль искал бобров. В итоге он объявил частью Франции гигантскую территорию, на которой сейчас находятся восемь американских штатов. Не понимавший масштабов чужого континента, Людовик требовал, чтобы Ла Саль продолжал двигаться на юг, чтобы захватить серебряные шахты Перу. Пять лет спустя Ла Саль был убит своими же матросами.
Французские владения покрывали территорию от нынешней Луизианы до Миннесоты. Ни бобров, ни золота на этой гигантской территории не было. Из Парижа казалось, что там можно организовать плантации, как на тропических островах в Атлантике. Но климат в Луизиане был холоднее; сахарный тростник не выдерживал заморозков. Кроме того, сахар и табак требовали живого труда; их было невозможно возделывать на основе меновой торговли с туземцами, к которой привыкли французы в канадских провинциях. Во французской Америке белого населения практически не было; вверх по Миссисипи за все время войны поднялась одна французская экспедиция. Между тем сама Франция опустошалась и дичала, превращаясь в болота наподобие Луизианы. Война длилась тринадцать лет, и потери в тылу были больше потерь на фронтах. В сельской Франции начался голод, вызванный конфискациями зерна; от него погибло около двух миллионов французских крестьян. Накануне смерти «короля-солнца» страна вокруг Версаля была на грани банкротства.
Людовик был отцом множества детей, но трон унаследовал его пятилетний правнук. Регентом стал Филипп, герцог Орлеанский; он был женат на дочери «короля-солнца», своей кузине. Вольтер позже распространял слухи о том, что Филипп находился в связи с собственной дочерью, герцогиней Беррийской, которая родила ребенка от собственного отца. За это Вольтер попал в Бастилию, где написал пьесу «Царь Эдип»; премьеру посетили, не стесняясь, регент с дочерью. Египетские древности как раз входили в моду, и эти люди видели себя скорее фараонами, чем императорами, власть которых была слишком ограничена.
В сравнении со своим предшественником герцог Орлеанский оказался просвещенным правителем. В прошедшей войне он был удачливым полководцем; в качестве главы государства он стал миротворцем. Его задачей было восстановление хозяйства, разрушенного предшественником. Но денег на реконструкцию не было. Великие стройки предыдущего царствования, такие как Версаль, причиняли одни расходы. В Париже не было банков, которые давно и успешно работали в Генуе, Амстердаме, а теперь и в Лондоне. Кредита не было, коммерция остановилась, народ нищал и роптал. Налоги перестали поступать в казну. Но элита, дождавшись мира, предалась удовольствиям. То было время увлечения всем экзотическим, колониальным и ориентальным. Как писал Пушкин в романе «Арап Петра Великого», который начинается как раз в эпоху Регентства: «Герцог Орлеанский, соединяя многие блестящие качества с пороками всякого рода, к несчастию, не имел и тени лицемерия. Оргии Пале-Рояля не были тайною для Парижа; пример был заразителен».
Заразительны были не только оргии. Вокруг Пале Рояля одна за другой открывались модные и очень дорогие кофейни. Употреблявшийся до того в суфийских монастырях, кофе еще долго ассоциировался с экстазом и грехом. Первая кофейня в Стамбуле открылась в 1554 году, но потом в Мекке кофейни были закрыты. В Англии кофейни стали центрами политических дебатов; Карл II пытался закрыть их накануне Славной революции, потом в них не пускали женщин. Людовик XIV пробовал кофе у турецкого посла. Подаренное королю, кофейное дерево дало зерна к столу регента. Согласно легенде, саженцы от этого парижского дерева потом были завезены на Мартинику. К середине века на французских островных колониях в Атлантике уже росли миллионы кофейных деревьев, их зерна собирали тысячи рабов. Вместе с кофе и шоколадом в моду входило все восточное – карибский сахар, персидский шелк, китайский фарфор, индийские специи. «Весь Париж превратился в одно большое кафе», – писал об эпохе Регентства историк Жюль Мишле. Позже философ Юрген Хабермас связал историю публичной сферы с развитием кафе и клубов. Французская революция началась в кофейнях вокруг Пале-Рояля. Обсуждая права человека и гражданина, революционеры не брезговали пить кофе, класть в него сахар и курить табак, которые были все произведены руками черных рабов. Русский писатель и таможенный чиновник Радищев писал в конце XVIII века, на всякий случай не используя слово «раб»: «Вообрази себе, – говорил мне некогда мой друг, – что кофе, налитой в твоей чашке, и сахар, распущенный в оном, лишали покоя тебе подобного человека, что они были причиною превосходящих его силы трудов, причиною его слез, стенаний, казни и поругания; дерзай, жестокосердой, усладить гортань твою. ‹…› Рука моя задрожала, и кофе пролился». В «Кандиде» Вольтера мы уже встречали подобный эпизод, но там говорит сам черный раб. «Если на сахароварне у негра попадает палец в жернов, ему отрезают всю руку; если он вздумает убежать, ему отрубают ногу. Со мной случилось и то и другое. Вот цена, которую мы платим за то, чтобы у вас в Европе был сахар».
Герцога Орлеанского не зря учили лучшие историки-классики. В первый же год своего регентства он согласился на необыкновенный проект, который должен был сделать из послевоенной Франции мировую империю и глобального лидера финансовой революции. Регент учредил первый во Франции банк, передал ему большую долю государственных доходов, ввел в стране бумажные деньги и капитализировал огромные колониальные владения. Эта неслыханной сложности программа была подготовлена Джоном Ло – шотландским экономистом и прожектером. Он был сыном ювелира, купившего титул и замок на доходы от ростовщичества. В молодости Ло вел богемную жизнь в Лондоне, потом убил на дуэли своего сверстника. Друзья помогли ему бежать из тюрьмы, и он странствовал по Европе, изучал банковское дело и безуспешно пытался учредить национальный банк Шотландии. В Париже он познакомился с молодым регентом, таким же игроком и развратником. Послушав Ло, регент стал еще и ценителем новой экономической науки. Шотландский экономист объяснял французскому регенту, что деньги нужны стране, как кровь – телу, что налогов не будет, пока не восстановится денежное обращение, а для этого необязательно нужно золото, есть и другие средства. Последним пунктом регент особенно заинтересовался. Как писал Пушкин, «на ту пору явился Law; алчность к деньгам соединилась с жаждою наслаждений и рассеянности; имения исчезали; нравственность гибла; французы смеялись и рассчитывали, и государство распадалось под игривые припевы сатирических водевилей».
Бумажные деньги были любимым предметом изысканий Джона Ло. В Англии они были введены для финансирования военных усилий; с банкнотами экспериментировали в Швеции и даже в далеком Массачусетсе. Сначала эти бумаги, по сути дела долговые расписки, обеспечивались точными суммами золота или серебра. Банк, давший такую расписку, был обязан выдать звонкую монету по первому требованию. Между денежной единицей, например фунтом или ливром, и весовыми единицами золота или серебра существовала точная пропорция – золотой стандарт. Вероятность того, что разные клиенты станут обналичивать свои банкноты одновременно, казалась невысокой; поэтому банки давали больше таких расписок, чем могли обналичить. Денежная масса стала расти независимо от металла, который был в банковских сейфах. Теперь банки могли выдавать кредиты коммерсантам, строителям и генералам, не думая о том, что у них самих кончатся деньги. Это было выгодно всем – клиентам, банкам и казне. Ло писал, что если бы Англия обратно перевела на серебро свое денежное обращение, количество денег в обороте уменьшилось бы так, что объемы промышленности и торговли упали бы вдвое. Для регента переход с металлических денег на бумажные векселя и кредиты открывал неограниченные возможности для роста капиталов и субсидирования экономики.
Потом оказалось, что теория вероятности, которую как раз тогда назвали этим словом, в банковском деле не вполне работает. Экономические агенты взаимозависимы и склонны испытывать трудности одновременно. Разные клиенты брали кредиты для разных нужд и, соответственно, богатели и разорялись в разное время. Но они все приходили менять свои бумаги на золото каждый раз, когда чувствовали опасность кризиса, а чувство это вдруг являлось разным людям. Видя очередь в банк или читая о ней в газете, люди, не предвидевшие кризиса, тоже становились в очереди за серебром. Первые газеты появились в Европе примерно тогда же, что и бумажные деньги. Публичная сфера играла ведущую роль в становлении сферы финансовой. Плавающие курсы акций каждый день печатались в газетах. Публиковались там и новости с полей сражений, и географические открытия, а также слухи, которые играли свою роль в развитии банковских кризисов.
Джон Ло знал работу банков и бирж в Англии и Нидерландах; их бумаги были обеспечены золотом. У Франции не было таких резервов. Ее национальное богатство заключалось не в золоте и серебре, но в земле. Банковская реформа Ло предполагала создание Земельного банка, который выпускал бы в обращение деньги, обеспеченные землей. Каждая расчетная единица была определенной долей акра; по требованию банк должен был выдавать землю из своих резервов в обмен на ассигнации. Такие деньги участвовали бы в обороте наравне с серебряными деньгами, но постепенно вытеснили бы их. Далее количество земли в государстве может увеличиться в результате колониальных завоеваний. Соответственно, будет расти и количество денег. А если денег в обороте будет достаточно, писал Джон Ло, французская земля будет обрабатываться так же хорошо, как голландская. Объясняя свою идею, Ло сравнивал бумажные деньги с философским камнем, тем самым, который имел власть превращать низкую материю в золото.
В мае 1716-го, меньше чем через год после смерти прежнего короля, регент одобрил проект Джона Ло. Новый Banque Generale был частным; акции мог купить любой желающий. Денежные знаки имели хождение по всей стране и могли быть обменены на серебро. Вскоре регент приказал своим интендантам в провинциях собирать налоги в этих банкнотах. Этот порядок налогообложения настолько увеличил оборот банковских бумаг, что Ло не успевал их печатать. Еще регент учредил новую акционерную компанию, которой передал управление всеми французскими колониями. Слившись с банком Ло, эта компания несколько раз меняла название: Компания Запада, Компания обеих Индий и, наконец, Компания Миссисипи. Теперь французские банкноты были обеспечены не убывавшим королевским золотом, но необъятной землей Луизианы. В 1718 году среди малярийных болот был заложен Новый Орлеан, названный в честь герцога Орлеанского. Новая компания под руководством Джона Ло собиралась завезти в Луизиану шесть тысяч белых и три тысячи цветных поселенцев.
По итогам войны объем внутренних выплат по государственным долгам увеличился в восемь раз. Праздные рантье давили своими незаработанными деньгами на промышленность и торговлю, повышая цены на предметы роскоши и превращая сельское хозяйство в невыгодное занятие. Теперь регент передал весь государственный долг Франции Компании Миссисипи. Новое изобретение Ло состояло в том, что акции его компании свободно обменивались на облигации государственного долга, обеспечивая дивиденды доходами с луизианских болот. Париж рукоплескал молодому регенту: он нашел способ монетизировать «цивилизационную миссию», в которую еще верили французы. Так и должно было быть: расходы империй возмещались доходами с колоний.
Дело росло. Ло присоединил к своей компании французские колонии в Африке. За три года стоимость акции возросла со 140 до более чем 10 000 ливров. На черном рынке их торговали и за 18 000; кому не достались акции, покупали опционы и фьючерсы, которые тогда и были изобретены. В самом начале 1720 года Ло стал Генеральным контролером финансов. Генеральный банк был переименован в Королевский, став первым в истории Франции Центральным банком. Рантье, которые вовремя перевели долговые облигации в акции компании, богатели как никогда. Самые удачливые стали миллионерами; и это слово тогда впервые вошло в употребление.
Крупные акционеры получали от компании права на владение огромными участками земли по берегам Миссисипи. Чтобы заселить их, компания депортировала парижских бродяг и проституток в Луизиану. Несколько тысяч колонистов были завербованы в немецких княжествах и отправлены за океан; парижские газеты писали об их успехах. Газеты писали о месторождениях серебра, найденных к западу от Миссисипи; найденная там порода якобы была богаче серебром, чем в перуанских шахтах. Лживые статьи и карты поддерживали баснословный рост акций. То было, возможно, изобретение делового пиара.
На деле парижские миллионеры могли возлагать свои надежды только на три вида колониального сырья: табак, сахар и бобров. Приморские плантации Луизианы уже возделывали табак, но он требовал массового завоза африканских рабов, что оказалось трудным делом. Привезенный с Сан-Доминго, сахарный тростник пытались сажать прямо в центре нынешнего Нового Орлеана; но в холодные годы тростник вымерзал, а в хорошие годы сахар был низкого качества и не мог конкурировать с продуктом тропических островов. Потеряв Канаду, французы долго надеялись найти бобров и поставить фактории в Луизиане. Они не знали, что к югу от Гудзона бобров не было; такова уж причуда природы. Биржевой пузырь питался ностальгией по утерянным колониям. Эти земли стали коммерчески успешными много позже, когда импорт рабского труда сделал возможным осушение земель, прокладку каналов и развитие хлопковых плантаций. Индустриальное производство сахара началось здесь только в самом конце столетия, с появлением новых сортов тростника и тысяч черных рабов. Не давая прибылей, эти колонии Луизианы еще долго будут переходить из рук в руки. Через полстолетия после Джона Ло по итогам Семилетней войны Луизиана перейдет Испанской империи. Потом Наполеон получит ее обратно, чтобы продать США.
Прибыли регента и других парижских акционеров были гигантскими; правда, они поступали не из заокеанских колоний, а от собственных подданных. Но были и такие обещания, которые Ло выполнил. Он почти ликвидировал государственный долг Франции. Акции можно было обменять на банкноты, а банкноты на серебро. Чем больше разочаровывали новости из Луизианы, тем больше радости приносила финансовая пирамида во Франции. Непривычная к этому аристократия впервые почувствовала сладкий вкус быстрых денег. К тому же вкладчики вряд ли понимали причины роста или исчезновения сумм на своих счетах. Построенная Ло финансовая система из нескольких видов акций, банкнот, залогов, кредитов, процентов, купонов была очень сложной; финансовые знания парижской публики вряд ли поспевали за его творчеством. Пирамида давала прибыль до самого своего краха, который из-за неопытности акционеров наступил поздно и развивался быстро. Весной 1720 года акции обрушились, и Ло остановил их конверсию в золото. Цены на хлеб в Париже сразу увеличились. Возмущенные парижане заняли финансовый квартал по соседству с дворцом регента, обосновавшись там как сквоттеры. Джон Ло бежал из Парижа.
В марте 1721 года Петр I приказал своей Берг-коллегии, чтобы та предложила Джону Ло княжеский титул, чин действительного статского советника, звание обер-гофмаршала, орден Андрея Первозванного, имение с двумя тысячами дворов, право строить города и приглашать иностранные мануфактуры, организовывать торговые компании. Взамен ожидалось, что Ло пополнит казну миллионом рублей серебром, реорганизовав торговлю с Персией. Завоевав восточное побережье Каспия, Петр хотел создать Персидскую торговую компанию, наделив ее огромными правами по типу Компании Миссисипи. По его замыслу, новый Шелковый путь должен был пройти через русские земли, давая пошлины казне. Промыслы должны были цвести в южных землях, и новый город в устье Куры дал бы империи ту вожделенную индустрию, которую еще долго не давал город в устье Невы. Для всего этого Петру нужен был Джон Ло, к тому времени банкрот и беженец. Петр мог не знать о недавних событиях в Париже, а мог и решить, что в России и Персии Ло добьется большего, чем во Франции и Луизиане. Как писал Пушкин, Петр издали интересовался регентом, «которого он любил, хотя и осуждал в нем многое»; также он, наверно, относился и к Джону Ло. Разочарованный Ло не принял этого приглашения. Возможно, он понимал теперь, как трудно будет получить с Каспийского побережья, разоренного войной, миллион рублей серебром.
Сам Ло держал свои акции до самого краха компании. Оказавшись на пике биржевого бума самым богатым человеком своего времени, если не считать королей (биографы любят давать такие оценки), Ло бежал из Парижа в чужой карете, но сумел сохранить капитал. После его смерти в Венеции осталась огромная коллекция искусства – 81 ящик, где были холсты Леонардо и Тициана. По завещанию коллекция перешла вдове Ло и поплыла в Амстердам. Корабль попал в шторм, и холсты намокли; около ста картин в конце концов были проданы. Поучительно, что от всего этого богатства остались одни картины.
Пройдет сто лет, и в 1828 году еще один талантливый прожектер, Александр Грибоедов, представит правительству Российской империи проект Закавказской компании. Написанный по образцу британской Компании Восточной Индии, проект Грибоедова предполагал дать новой Закавказской компании права на отчуждение земель, переселение крепостных из Центральной России и освобождение от всех налогов, податей и рекрутской службы на 50 лет. По расчетам Грибоедова, российские купцы тратили огромные суммы, больше 100 миллионов рублей в год, на покупку колониального сырья – тканей, сахара, красителей, сухофруктов – у британской Компании Восточной Индии; новая Закавказская компания заместила бы этот импорт. Для этого компании надо было аннексировать Батум, выкупить пленных и держать собственную армию. Начальник Грибоедова, генерал Паскевич, отверг проект исходя из меркантилистской логики, в тот момент уже отвергнутой самими британцами: «Не должно-ли смотреть на Грузию, как на колонию, которая доставляла-бы грубые материалы (шелк, хлопчатую бумагу и проч.) для наших фабрик, заимствуясь от России мануфактурными изделиями?» Возможно, за отказом стояло разочарование правительства в Российско-Американской компании, которая перестала давать прибыль и, хуже того, взрастила поколение бунтарей. Как прожектер, Грибоедов разделил судьбу Дефо: самым успешным его проектом стала комедия «Горе от ума». Трудно сказать, что получилось бы у Грибоедова, если бы правительство одобрило его сырьевой проект; одним из путей было, конечно, повторение финансовой пирамиды Джона Ло.
В новом для Франции банковском деле к шотландцу Джону Ло присоединился еще один необыкновенный герой, ирландец Ричард Кантильон. Kак и большинство тех, кто внес вклад в социальные науки, Кантильон был политическим беженцем. Его родители были ирландскими католиками; колонизовав Ирландию, англичане конфисковали их поместье. Многие ирландцы бежали тогда во Францию; они сумели вывезти большие деньги, сравнимые с половиной годового дохода Ирландии. В 1708 году Кантильон принял французское гражданство. Потом он служил в английской армии, стоявшей в Испании, по финансовой части. Вскоре он оказался служащим, а потом и младшим партнером нового банка, созданного Джоном Ло. Сделав капитал на Компании Миссисипи, уже в 1719 году он решил, что бум достиг своего пика, и продал свои акции. Он поторопился; проданные им акции подорожали еще втрое, прежде чем обесцениться. К тому же продажа Кантильоном большого пакета ценных бумаг вызвала конфликт с Ло. Кантильону грозила Бастилия, но он предпочел уехать с вырученными миллионами в Италию. В 1722 году он женился на дочери Даниэля О’Махони, ирландского генерала, прославившегося на французской службе; у нее, наверное, было крупное приданое. Супруги некоторое время путешествовали по Европе, потом жили раздельно. В 1734 году Кантильон сгорел в собственном доме в центре Лондона. В пожаре подозревали его повара, который исчез вместе с бумагами и имуществом; впрочем, все это могло сгореть вместе с хозяином. Потом на далеком Суринаме обнаружился некий шевалье де Лувиньи, у которого было много бумаг Кантильона; впоследствии они тоже пропали. По версии, в которую верит автор его оксфордской биографии, Кантильон сам инсценировал пожар, чтобы избежать ареста и банкротства, и бежал на Суринам. Если этот шевалье прожил там еще лет двадцать, он вполне мог встретить там Кандида или того однорукого и одноногого негра с сахарной плантации – с ним Кантильону было бы интересно поговорить.
До нас дошел только трактат, написанный им в 1730 году. Труд без земли ничтожен, как и земля без труда, но большой труд на малой земле производит больше богатства, чем малый труд на большой земле. Пока земля свободна, «люди размножаются как мыши в сарае». Число англичан в североамериканских колониях за три поколения увеличилось больше, чем в Англии за тридцать поколений, с восторгом пишет Кантильон (Мальтус потом посчитал, что число колонистов удваивалось каждые 25 лет). Всякая стоимость создается землей и трудом, но труд тоже измеряется землей. Поэтому общая мера, которая выражает стоимость любого товара, – не золото, а земля. На этом строил свою «систему» и Джон Ло, то была их общая интуиция. Самая бедная жизнь должна обходиться в полтора акра на человека (это 6000 квадратных метров). При наличии земли, писал Кантильон, работы одного мужчины достаточно, чтобы поддержать жизнь еще четырех человек, которые могут заняться другими делами – например, ремеслом или завоеванием новых земель. Акра, на котором пасутся овцы, достаточно для того, чтобы собрать шерсти на костюм. Но стоимость костюма из тонкой шерсти в десять раз больше одежды из грубой шерсти. Это не значит, что тонкорунным овцам нужно вдесятеро больше земли – она нужна прядильщицам и портным. Создание элегантного костюма требует больше труда, а его можно оценить условными акрами земли, которая пойдет на пропитание работников. Стоимость доставки вина в Париж выше стоимости его производства в Бургундии потому, что лошадям и кучерам нужно больше земли, чем винограду и виноградарям. Среди польских помещиков, рассказывал Кантильон, вошли в моду голландские кружева. Такой помещик получает треть доходов своих крестьян. Если он посылает половину этой суммы серебром в Голландию, покупая там кружева, то одна шестая доходов с польского поместья уйдет за границу. К тому же крестьяне постепенно перенимают вкус и манеры своего владельца. Если они тоже начнут покупать голландские кружева, то из польского поместья уйдет третья часть его дохода. Земли у польского помещика много больше, чем у голландских кружевниц, но серебро уходит из Польши в Голландию, а не наоборот.
Труд, который позволяет многократно повысить стоимость товара в сравнении с сырым материалом, для Кантильона чудо, подлежащее исследованию. Их соотношение в разных товарах разное; отношение стоимости материала и стоимости работы в стальной пружине, которая приводила в действие английские часы, – один к миллиону, удивлялся он. Чем больше в товаре труда, идущего от людей, и чем меньше сырья, идущего из земли, – тем лучше для хозяйства, которое торгует этим товаром. Этот метод был отлично приспособлен к тому, чтобы торжествовать победу труда над землей. Если одна страна обменивает свой труд на сырье другой страны, то первая страна имеет «преимущество, потому что она как бы кормит своих жителей за чужой счет». Для примера Кантильон приводит торговлю между Парижем и Брюсселем: кружева обменивались на шампанское на сумму 100 000 унций серебра в год. В его расчете получалось, что урожай всего одного акра фламандских льняных полей, обогащенный трудом брюссельских кружевниц, обменивался на плоды шестнадцати тысяч акров французских виноградников. Чем производительнее труд, тем меньше земли надо для создания богатства. Используя свой труд, брюссельские кружевницы создавали богатство из маленького поля, засеянного льном; бургундских виноградарей было меньше и труд их был дешев, поэтому им надо было много земли. Вместе с бочками вина тысячи акров французской земли как бы уходили в Брабант; значит, Франция в этом году лишилась всей этой земли, будто ее на время завоевали. Отсюда Кантильон переходит к восточноевропейским проблемам. Если польский помещик тоже любит брюссельские кружева, ему придется тратить на них шестую часть доходов, которые он получает со своего поместья, продавая зерно; если он любит бургундские вина, он потратит на них еще одну шестую доходов. В обмен на продукт одного акра брабантской земли и полутора десятков тысяч акров бургундской земли польское поместье заплатит сотнями тысяч акров своей земли. Так Голландия и Фландрия поддерживают половину населения, меняя плоды своего труда на продукты чужой земли. Англия выигрывает благодаря своему углю: Кантильон уже знал, что английский уголь экономил «миллионы акров», которые иначе пришлось бы держать под лесом. Это те самые акры, которые три сотни лет спустя назовут «призрачными».
Одни шахты, писал Кантильон, дают богатство, другие отнимают его. Испанские монархи посылали корабли в далекую Америку, чтобы овладеть там огромными территориями. Но даже когда им удавалось найти там настоящие сокровища, богатство все равно ускользало от конкистадоров. У XVIII века был в этом отношении свежий опыт, и Кантильон обобщал его. Когда в стране появляются шахты, добывающие золото и серебро, их владельцы и приказчики делят прибыль. Чем больше золота или серебра они добудут, тем больше в этой стране будут есть мяса, пить дорогих вин, покупать предметы роскоши. В конечном итоге тем выше будет стоимость земли в этой стране, а значит, и цены на все остальные товары. При этом заработные платы, объясняет Кантильон, не повысятся, потому что они зафиксированы в контрактах. Пока предприниматели и землевладельцы будут считать прибыль, работники убедятся в том, что на ту же зарплату они могут покупать все меньше товаров. Часть их сократит потребление, другие эмигрируют. Увеличивая неравенство, богатства шахт разрушают фермы и фабрики. Часть новых денег будет потрачена на то, чтобы импортировать иностранные товары, ставшие теперь незаменимыми. Собственная промышленность придет в упадок; нищета и запустение будут видны везде, кроме самих шахт. До открытия «голландской болезни» пройдут столетия, но Кантильон описал ее механизм. После античных времен то был первый, но далеко не последний случай, когда гениальное теоретическое провидение сочеталось с катастрофической политикой.
Парижский эксперимент шотландца Ло и ирландца Кантильона стал уроком для лидеров Просвещения. Молодой Вольтер с торжеством наблюдал за финансовой катастрофой регента, который посадил его в Бастилию за непочтительные стихи; можно догадываться о том, какую роль сыграли эти наблюдения в его философии зла, опровергавшей теодицею. Монтескье встречался и подробно разговаривал с Ло, когда тот уже был в опале; этот опыт наверняка был важен для революционной идеи Монтескье о разделении властей. Аббат Прево написал об этом времени один из самых ранних и самых популярных французских романов, «История кавалера де Грие и Манон Леско» (1731). Мы застаем мир богатых бездельников и дикого неравенства. Мужчина дарит случайной женщине дом, карету, горничную, трех лакеев и повара. Государственные услуги продаются так же, как сексуальные. Кавалер де Грие живет с куртизанкой Леско, а ее по доносу депортируют в Луизиану. Кавалер следует за ней, но во французской Америке дела идут далеко не так хорошо, как у Молли Фландерс в английских колониях. Грие удивляется бедности Нового Орлеана, хоронит Манон и возвращается в Париж, разочарованный и умудренный. Вплоть до «Кандида» этот роман оставался самым популярным чтением просвещенной публики. И хотя Вольтер и его друзья-просветители охотно, хотя и небесплатно, давали советы российским царям, рекомендуя им расширять империю и обустраивать новые территории, почти все они считали французские колонии вредными для Франции. Задачей континентальной Европы, а потом и независимой Америки стало найти новый, постколониальный способ политической экономии, противоположный «британской системе».
Глава 9.
Меркантильный насос
Классическая империя состояла из метрополии и колоний; их сравнивали с матерью и дочерями. В них жили разные люди и работали разные законы. Дочерние колонии добывали и поставляли сырье материнской стране; та перерабатывала это сырье в готовые товары, продавая их своим колониям и торгуя с соседними империями. Эта дуальная парадигма появилась довольно рано. Ее практиковала уже Венецианская республика, а потом Испанская империя, но полное развитие она получила в отношениях Англии с ее ближними и дальними колониями. Тут она приняла форму меркантилизма – политэкономической доктрины, которая была идейным основанием Британской империи[4].
Главной целью и смыслом торговли меркантилисты считали накопление золота в государственной казне. Население не не рассматривалось им решающим фактором. В начале XVII века Англия казалась перенаселенной страной, политики радовались эмиграции излишнего населения в Америку. Торговля могла вестись частными лицами, но она всегда нуждалась в защите и поддержке со стороны государства. Так британская торговля на океанских просторах была бы невозможна без Королевского флота, защищавшего купеческие корабли от врагов и пиратов. Но и военный флот во всем зависел от коммерческого: на купеческих кораблях проходили отбор и подготовку те, кто в случае войны становились матросами и офицерами военного флота. В меркантилистских теориях и практиках можно видеть ранние шаги капитализма, как это делает Иммануил Валлерстайн, но вслед за камерализмом и в соперничестве с ним меркантилизм был стадией в понимании и проектировании государственных и специфически имперских институтов. Практические герои меркантилистской экономики, купцы-перевозчики, были предпринимателями и капиталистами, но идеи частной инициативы и предпринимательства не играли роли в ее обосновании.
Богатство казны было силой государства, и то и другое было первичной целью, не нуждавшейся в объяснении. Считалось, что обилие золота в казне поможет в случае войны или кризиса; так, наверное, и было в эпоху наемных армий, хотя на деле войны чаще финансировались не казной, а долгами. Накопление золота требовало положительного торгового сальдо, то есть превышения экспорта над импортом. Предполагалось, что высокий регулятор – в Англии им был парламент – может влиять на баланс торговли, сокращая импорт и поощряя экспорт. Часть импорта, к примеру, состояла из предметов роскоши; облагая импорт пошлинами, его можно было сократить. Но другую часть импорта составляли необходимые предметы массового потребления, к примеру, продовольствие. Такой импорт можно было уменьшить, только сдерживая массовое потребление. Наконец, третью часть импорта составляли припасы, нужные самому государству, – к примеру, такелаж для военного флота. В таком случае пошлины были низкими; практиковались и субсидии, направленные на замещение импорта.
Колонии не должны были конкурировать с материнской страной; им следовало дополнять ее оборот, снабжая недостающим сырьем, поглощая избыток населения и, наконец, покупая ее товары. Материнская страна была обрабатывающим центром для сырья, поставляемого колониями. Те, в свою очередь, становились рынками для сбыта готовых товаров, произведенных метрополией. Сырье и товары шли еще и на внешний рынок, то есть в метрополии или колонии других империй; конкурентов там надо было вытеснять, производя товаров больше и дешевле. Объем мировой торговли представлялся конечным: что доставалось одному конкуренту, уходило от другого. По мере того как рос оборот этих обменов, росла и налоговая база империи. В казне оказывалось больше золота.
Торговля метрополии с колониями имела качественное преимущество перед торговлей с другими империями. Внешние партнеры империи были ненадежны: торговля с ними страдала от войн и пошлин. Чем больше Великобритания зависела от своих колоний и чем меньше полагалась на торговлю с другими империями, тем лучше. Все обмены с колониями сходились в материнской стране; обмены разных британских колоний между собой не поощрялись или напрямую запрещались. Со всем этим была связана новейшая вера в силу государства. Торговля ведется частными лицами – так парусами управляют матросы. Но государство, как капитан, имеет исключительную способность направлять ход этой гигантской торговой машины. Французский философ Кондорсе сравнивал меркантилизм с макиавеллизмом. Только под мудрым управлением имперского суверена сырьевые колонии могли принести пользу материнской стране.
Канадский историк Клаус Кнорр, автор классической книги о британских колониальных теориях, перечислил аргументы, которые звучали в парламенте и прессе: колонии нужны для обращения дикарей, без них не подготовить моряков, надо найти новый путь в Индию, империи нужны месторождения золота и серебра, метрополию надо избавить от избытка населения и, наконец, колонии увеличивают государственные доходы. Повторяющимся аргументом в пользу колоний была добыча сырых материалов, нужных британской экономике. Британский импорт в это время включал четыре категории: поставки такелажа, поташа и других «морских припасов» из балтийских стран и России; импорт соли, вина, сухих фруктов, шелка, сахара и табака из Южной Европы; покупки специй, тканей и красителей на Дальнем Востоке; поставки рыбы из Атлантики. Многие из этих товаров были предметами роскоши; соответственно, от их поставок можно было и отказаться. Только такелаж, соль, красители и поташ были стратегически необходимы Англии, и эти поставки пытались заменить продуктами британских колоний. Навигационные акты, принятые парламентом в 1651 году и продержавшиеся почти двести лет, запрещали иностранным кораблям возить колониальные товары и разрешали колониям торговать многими видами сырья только в английских портах. Создавая монополию на перевозки, Навигационные акты повышали транспортные издержки и, соответственно, цену любого колониального сырья. В результате сахар французских островных колоний был дешевле британского сахара, что позволило французам захватить большую часть европейского рынка. От Навигационных актов страдала британская промышленность, но от них выигрывал коммерческий флот, который играл роль картеля, контролировавшего перевозки. Поэтому Адам Смит писал, что власть над торговым миром принадлежала не производителям сырья или товаров, но их перевозчикам.
Проблемы сырьевых поставок приобрели центральное значение около 1700 года. Парламент постоянно возвращался к тому, что возможные враги Англии контролировали жизненно важные поставки сырья. Эта зависимость могла губительно сказаться как раз тогда, когда нужда в сырье особенно велика, – в случае войны. И если британский флот мог помочь в обеспечении морских путей, он был бессилен, если враждебный монарх ограничивал экспорт из своих владений или вовсе объявлял эмбарго, как это потом сделал Наполеон. К примеру, сэр Джилберт Хиткут говорил в палате лордов в 1721 году: «Пока мы получаем наши военно-морские запасы из России, во власти Царя остается не только установить на них ту цену, которая ему нравится, но и вовсе остановить эти поставки, если ему захочется». Путь решения этой проблемы видели в колониальном импортозамещении. Этот сырьевой аргумент был самым важным, когда принимались такие затратные, огромные по своему значению решения, как создание Компании Восточной Индии и колонизация Северной Америки. Америка мыслилась по образцу Индии: англичанам надо было создать там торговые посты, а краснокожие будут сами добывать меха, пеньку и рыбу, чтобы менять их на товары британской промышленности. Ожидалось, к примеру, что корабельная древесина из Вирджинии обойдется вполовину дешевле, чем обходились ее поставки с Балтики, что индейцы начнут производить шелк, вино и оливковое масло и что колонии будут снабжать адмиралтейство пенькой и льном. Из американских надежд сбылись только поставки табака и муки, позднее древесины и хлопка, но англичанам пришлось завозить рабочую силу и обустраивать американские колонии в масштабах, которые вряд ли входили в первоначальные ожидания. По мере того как росло население колоний (а росло оно гораздо быстрее населения Британских островов), росло и их потребление; к тому же доходы белого населения колоний были выше, чем в Англии. Соответственно, меркантилистские надежды на приход золота в казну не оправдывались. Один из идеологов меркантилизма, Чарльз Давенан, писал: «Колонии полезны для материнской страны, когда она их держит в должной дисциплине, когда они вполне соблюдают ее законы, когда они остаются от нее зависимы». Колонии недостаточно полезны во время мира и недостаточно сильны в случае войны, писал Давенан. Задолго до американской революции он предлагал ограничить расширение северных колоний, потому что сахарные острова казались ему безусловно полезными для империи, а колонии Новой Англии только поглощали ее ресурсы. Другой меркантилист объяснял: «Колонии не должны иметь культуру или искусства; это закон, который следует из самой природы колоний». Сэр Уильям Петти, один из основателей Королевского общества, даже предлагал переселить белых американцев в Ирландию.
Колониальная торговля часто оказывалась невыгодной. Голландская Вест-Индская компания платила очень неровные дивиденды, которые редко превышали 5 %; в 1674 году она обанкротилась, в 1730-м вовсе разорилась. То же произошло и с английской Компанией Южных морей; ее пузырь лопнул в 1720-м. От конкуренции в Вест-Индии выигрывал европейский потребитель: цены на колониальные товары неуклонно снижались. Ост-Индия была прибыльнее, потому что голландцам долго удавалось держать там монополию; акции Компании Восточной Индии давали больше 20 % годовых. Но балтийская торговля голландской мануфактурой в обмен на зерно, лен и коноплю давала купцам бльшие прибыли, чем дальняя торговля с обеими Индиями. В балтийских портах ценились те же сахар, кофе и хлопковые ткани калико.
Значение сахарных островов было ак велико, что когда Британская империя победила в Семилетней войне, ей пришлось делать трудный выбор между гигантской Канадой и крохотной, но прибыльной Гваделупой. Военно-стратегические соображения одержали верх над экономическими. Рикардо писал тогда: «Никакой особой протекции не следует оказывать ни Западной, ни Восточной Индии. Мы должны быть свободны привозить сахар из любой части мира». Переход британской экономики от сахара к хлопку сопровождался крушением меркантилизма и проповедью свободной торговли. В сравнении с сахаром переработка хлопка требовала больше труда и знаний. Убежденные в своем превосходстве, британские промышленники поверили в свободу торговли.
В 1834 году Эдвард Гиббон Уэйкфилд, автор многих проектов колонизации Австралии и Новой Зеландии, писал со знанием дела: «американские рабы и каторжники Нового Южного Уэльса – даже они сыты и счастливы по сравнению с очень многими англичанами, которые были рождены свободными». Об этом писал и Ричард Кобден: «Обитатели английских колоний во многих отношениях живут куда лучше, чем люди в Англии, – они владеют большими удобствами жизни, чем большая часть тех, кто платит налоги тут». Владелец прибыльной фабрики, печатавшей цветные рисунки на хлопковых тканях, Кобден стал главой Манчестерской школы фри-трейдеров, которая призывала к отмене меркантилистских законов. После катастрофического голода в Ирландии, вызванного эпидемией картофельной болезни, правительство Пила приостановило Хлебные законы. В 1849 году парламент отменил и Навигационные акты, основу меркантилистской политики. На волне успеха британских аболиционистов, которые сумели уничтожить рабство в империи и теперь пытались запретить его во всем мире, в Лондоне в 1850 году было создано Общество колониальных реформ, которое видело свою цель в освобождении британских колоний.
Городской бум, определивший лицо Европы, был вызван дальней торговлей природным сырьем. Римские города развивались из укрепленных лагерей и определялись стратегическими расчетами. Города новой Европы росли там, где реки впадали в море, где шла перевалка грузов, где природные условия создавали удобные места для стоянки кораблей и работы водяных колес. Космополитические центры дальней торговли – Венеция, Севилья, Лондон, Амстердам, Марсель, Гданьск, Санкт-Петербург, в Америке Нью-Йорк и Новый Орлеан, – такие города были не столько средоточиями местных ресурсов, сколько форпостами глобального обмена, колонизовавшими окрестные деревни и провинции. Они и строились там, где земля оставалась пустой из страха наводнений и пиратов, – на низких берегах, дельтах и болотах. Закономерно, что в XXI веке именно эти города станут первыми жертвами глобального потепления.
Хорошим примером такого города – представителя большого мира, с трудом умещавшегося в местном пространстве, – был Глазго. Почти уничтоженный пожарами в середине XVII века, Глазго рос быстрее других шотландских городов. Тут был удобный порт, много леса, огромные верфи и хороший университет. Каждый четвертый купец занимался дальней торговлей. Корабли привозили вино и соль из Франции, древесину из Норвегии и пеньку из России, но главную прибыль давали атлантические колонии. В середине XVIII века в Глазго процветала промышленность первой переработки – очистка сахара с островов Центральной Атлантики, перегонка рома и переработка американского табака. Табак стал главным продуктом Глазго. В 1752 году, когда Адам Смит стал профессором моральной философии, Глазго ввозило, перерабатывало и вывозило больше табака, чем все английские порты вместе взятые. За океаном шотландские купцы избегали конкуренции, покупая табак у мелких фермеров по гибким ценам (англичане предпочитали крупных плантаторов и долгосрочные контракты). Поэтому цены на сырье в Глазго были ниже, чем в Лондоне или в Бристоле, что давало большие прибыли при реэкспорте табака. К тому же шотландцы имели большой опыт в уклонении от британских пошлин, иначе говоря, в контрабанде. Но местные торговцы табаком активно сотрудничали с властями, а потом и сами стали властью. В течение пятидесяти лет, с 1740-го по 1790-й, каждый городской голова Глазго был владельцем одной из табачных фирм. Как всякий трансокеанский бизнес, табачный был полон риска; он нуждался в расчете и капитале, а также в вере в Провидение. Вместе с верфями и фабриками в Глазго развивались банки, страховые конторы и пресвитерианская церковь, разновидность радикального протестантства.
Шотландия была присоединена к Англии в 1707 году, и ученая карьера Смита была типичной для колониального интеллектуала. Закончив школу в Кирккалди и Университет Глазго, он уехал в имперский Оксфорд, но ему там не нравилось. Он вернулся в Глазго преподавать логику и моральную философию. Кроме участия в университетской администрации, у Смита не было делового опыта. Источником его знаний о мире были кафе и клубы, где профессора потребляли колониальные товары – кофе, сахар, табак, ром – вместе с капитанами и фабрикантами. После многих лет преподавания Смит согласился стать домашним учителем в семье английского аристократа. Потом он, убежденный сторонник свободной торговли, стал членом Шотландского таможенного комитета; то была выгодная, но неприятная должность, смыслом которой был сбор доходов от шотландской внешней торговли в пользу английской метрополии.
Его знаменитая книга, «Богатство народов», устроена как оптический инструмент, который переводит фокус с микросцены внутренней экономики на панораму глобальной торговли. Разделение труда – главный ключ к богатству народов. Всякая ценность, например булавка, создается трудом, и только трудом народа создается богатство страны. Такова трудовая теория стоимости, как ее обосновал Смит. В промышленности разделение труда всегда глубже, чем в сельском хозяйстве.
Чтобы сделать булавку, нужно 18 операций, которые Смит увидел в шотландской мастерской. Кроме того, для этого нужна сталь. Проволоку надо вытянуть из слитка, сталь выплавить из чугуна, чугун добыть из руды, руду поднять из шахты, а шахту выкопать, построить в ней опоры, откачать воду. Это все тоже достигается разделением труда. Но есть и дополнительное обстоятельство. Шахта должна быть там, где есть руда. Это место надо найти среди тысяч таких же, где руды нет. Оно могло быть под властью чуждых или враждебных правителей. Защищая свои шахты или плантации, эти владельцы мешали свободной торговле. Чем более редким было их сырье, тем меньше цены на него отражали трудовые затраты. Монополии и пошлины, иронизировал Смит, соответствуют интересам нации, состоящей из лавочников и их элиты – купцов-перевозчиков. Им принадлежали торговые корабли, порты, каналы, верфи; их защищал военный флот; и они доминировали в установлении цен, налогов и пошлин. Согласно Смиту, меркантилистская система всегда предпочитала интересы производителей интересам потребителей, но и теми и другими она жертвовала в пользу морских перевозчиков. Сухопутное и неуклюжее у Гоббса, государство Смита возвращается к своей природе морского чудовища.
Открытие Смитом монополии – другая сторона его веры в конкуренцию. В его оптимистическом видении рыночного мира, монополия – неверное и временное отклонение. Монополия позволяет делать большие состояния, но невидимая рука со временем ликвидирует эти незаслуженные преимущества. Ключевая метафора, которую Смит использует для разъяснения монополии, – это коммерческий секрет, производственная тайна. Труд основан на знаниях, они распространяются неравномерно, но конкуренция открывает все секреты. Но не всякая монополия является следствием коммерческого секрета. Смит рассказывал о том, что каменоломни в окрестностях Лондона давали хорошую ренту, а в Шотландии не давали никакой: как ни дорог строительный камень, транспортировать его было невыгодно. То же и со строительным лесом: в Южной Англии правильные рубки давали прибыль, в Шотландии деревья оставляли гнить за ненадобностью. Даже прибыльность угольных шахт зависела от их местоположения: шахты около Оксфорда давали прибыль, шотландские месторождения оставались без дела. Веря в труд, Смит совсем не ценил природу – ни романтику шотландских озер и гор, которые войдут в моду со следующим поколением, ни тропическую плодовитость островов, с которых привозили табак и сахар. Он с недоверием воспринимал любые виды сырья и товаров, в стоимости которых транспортные расходы играли заметную роль. Торговля ими значила власть монополий и рост сверхприбылей. Невидимая рука считалась с трудовыми затратами, но не с транспортными расходами. К шахтам Смит тоже относился с осторожностью: дровами камины топить здоровее, чем углем, а другого предназначения угля он не видел. Фермерская земля во времена Смита продавалась из расчета тридцати годовых доходов; а шахты были таким рискованным бизнесом, что продавались за десять годовых доходов. Однако промышленная революция ужe началась; Смит дружил с изобретателем паровой машины, Джеймсом Уаттом, и помогал ему в организации дела. Но уголь и правда не возили на большие расстояния: транспортные расходы могли сделать его дороже дров. Цены на уголь были разными в разных английских графствах, как цены на соль в разных французских провинциях или цены на зерно в разных российских губерниях. Но металлы совершали огромные, почти кругосветные путешествия. Серебро везли из Перу в Испанию, медь из Японии во Францию, железо из России в Англию. Рынок металлов объемлет весь мир, формулировал Смит. Открытие серебра в Перу снизило цены на него в Европе и даже в Китае; то была первая глобализация, хотя Смит не знал этого слова.
Для Смита все, что добывается из-под земли, подчиняется другим законам, чем то, что растет на земле. Богатства недр определяются их редкостью, а это неверный источник богатства. Плоды земной поверхности создаются трудом, а он бесконечен. Чем больше продовольствия произвела земля, тем больше людей будет на ней работать, и от этого земля станет еще плодовитей. Наоборот, работа в шахте ведет к ее истощению. Испанское богатство, основанное на драгоценных металлах, не было продуктивным. Трудовая теория стоимости не объясняла сокровищ, полученных в американских шахтах. Обменная стоимость испанского серебра была гораздо выше трудозатрат. Труд в колониях не был свободным, как в метрополии. Подробно рассматривая изменения цен на серебро в Европе, Смит сравнивает их с изменениями цен на зерно. На любой ступени прогресса цена зерна является мерой труда. Цена серебра, напротив, не связана с трудом, она непредсказуема. Откроются ли новые шахты или закроются старые, цивилизация не улучшится и не пострадает. Содержание золота и серебра в монетах уменьшалось, но они не теряли своей стоимости; более того, их вытесняли бумажные деньги, вовсе не имевшие природного эквивалента. Смит сравнивал шахтное дело с лотереей. Испания стала такой же нищей страной, как Польша, писал Смит, хотя первая имеет ренту с американских шахт, а вторая нет. Он не жалел слов, чтобы лишить заморские сокровища, принадлежавшие другой империи и не подчинявшиеся трудовой теории стоимости, политэкономического значения. Как философы Просвещения тратили большую часть своих усилий на критику старого, католического мира, так и Смит тратил годы жизни и сотни страниц на критику старых, испанских идей о богатстве. «Даже самые обильные из шахт ничего не добавляют к богатству мира».
Карл Маркс был лондонским политэмигрантом, жившим на деньги родственника, имевшего табачные плантации, и друга, владевшего хлопковой фабрикой. Ревизовав наследство Адама Смита, он и прославлял торгово-промышленный капитализм, и предрекал его гибель. Смит верил в «невидимую руку» свободной торговли; Маркс хотел «простых и разумных связей» между человеком и природой. Торговый обмен полон мистики; природа это причуда. Люди фетишизируют природу, не понимая определяющей роли труда в сотворении стоимости. «До какой степени фетишизм, присущий товарному миру… вводит в заблуждение некоторых экономистов, показывает скучный и бестолковый спор о роли природы в создании меновой ценности». На деле, считал Маркс, в создании стоимости природа участвует не больше, чем в определении валютного курса.
Любой товар, например сюртук, соединяет в себе два элемента – природное вещество и труд. Маркс не отрицает материальность сюртука, но принимает ее за скучную данность. Труд потребляет или даже пожирает сырье, создавая стоимость: товары суть «сгустки труда». Маркс перебирал еще несколько метафор для прояснения этих отношений между природной материей и человеческим трудом. Сырье без труда бесполезно – железо ржавеет, дерево гниет, хлопок портится. Спасает их только труд. «Живой труд должен охватить эти вещи, воскресить их из мертвых». Труд и пожирает сырые материалы, и воскрешает их к новой жизни. «Охваченные пламенем труда, который ассимилирует их как свое тело, призванные в процессе труда к функциям, соответствующим их идее и назначению», вещи превращаются из сырья в товар. Огонь, воскрешение, спасение; но Маркс употреблял и биологические метафоры, такие как метаболизм. Открытие им классовой борьбы связывают с увиденным им крестьянским протестом против огораживания лесов, развернувшимся в Пруссии. Маркс ценил работы немецкого биохимика Юстуса фон Либиха, описавшего деградацию почв и проложившего путь к использованию химических удобрений; предполагают даже, что эта метафора подсказала ему подход к определению отчуждения труда.
В главе «Капитала», названной «Процесс труда», Маркс делает следующий шаг. Труд создает из природы нечто третье, что не является ни трудом, ни сырьем. Ему нужна метафора, которая поможет понять соединение двух разных начал в рождении нового качества. Эта риторическая потребность возвращает Маркса к идее Уильяма Петти, английского экономиста XVII века. «Труд есть отец богатства, земля – его мать», – цитировал Маркс. Как же определить процесс их соития? Перебрав эти метафоры, Маркс предлагает еще одну, которая переносит субъектность с человека на сырье. Значение сырого материала, например хлопка или угля, состоит в том, что он впитывает (Aufsauger) в себя человеческий труд. Эта женская, материнская позиция не очень активна; и все же она противостоит труду как вполне самостоятельное начало. «Сырой материал имеет здесь значение лишь как нечто впитывающее определенное количество труда». Впитывая труд, хлопок превращается в пряжу. «Пряжа служит теперь только мерилом труда, впитанного хлопком». Труд пожирает сырье, природа впитывает труд – этим достигается некая симметрия. В применении к сырью и труду эти оральные метафоры – пожирать, вбирать, питаться – определенно нравятся Марксу больше, чем генитальная идея соития, найденная им у Петти. Чтобы создать 10 фунтов пряжи, нужно 6 рабочих часов ручного труда прядильщицы: хлопок, таким образом, впитал эти часы труда, чтобы стать пряжей. Потом эта пряжа впитает еще многие часы труда, чтобы превратиться в сюртук. Так и центнер угля, добытый из недр земли, впитал определенное число часов шахтерского труда. Товары множатся, вступая в новые взаимодействия. Вновь эротизируя, итоговая формула Маркса поражает игривым великолепием: «присоединяя к мертвой предметности живую рабочую силу, капиталист превращает стоимость – прошлый, овеществленный, мертвый труд – в капитал, в самовозрастающую стоимость, в одушевленное чудовище, которое начинает „работать“ как будто под влиянием охватившей его любовной страсти».
Одушевленное чудовище возвращает нас к Гоббсу. Это Левиафан, объединявший суверена и народ в едином образе. Свойственна ли, однако, левиафанам, как они известны политической мифологии, любовная страсть? Кажется, нет; все они представлялись одиночками, не имевшими ни партнеров, ни пола. Должны ли мы понимать капитал Маркса как одинокое чудовище, которое начинает само над собой «работать», будто занимаясь мастурбацией, и в этом секрет его самовозрастающей страсти? Экстатический образ государственного чудовища, ублажающего само себя и тем бесконечно творящего капитал, помогал Марксу отойти от не устраивавшей его эротической схемы «мать-природа, отец-труд». Она оставляла слишком много места природному сырью, мертвой предметности и конечной вселенной.
В течение многих веков истории, вплоть до Промышленной революции конца XVIII века, а во многих местах мира и много позже, почти все человечество жило натуральным хозяйством. Научный прогресс, экономический рост и дальняя торговля происходили отдельно от этого молчаливого большинства, в портовых анклавах атлантической цивилизации. Вот как описывает это не вполне мирное сосуществование Фернан Бродель: «С одной стороны, крестьяне жили в своих деревнях почти автономно, находясь в состоянии почти полной автаркии; с другой стороны, уже начала распространяться рыночно ориентированная экономика… То были две вселенные, два чуждых друг другу способа жизни, но объяснить эти две целостности можно только вместе». Крестьянский способ жить своим домом, семьей и натуральным хозяйством Бродель называл «материальной жизнью», противопоставляя ее «экономической жизни», которая возникает с развитием рынков. Сюда входит добыча ресурсов, изготовление товаров, их транспорт, обмен и, наконец, потребление; все это меняет свою природу, когда крестьянин, рыбак, шахтер становились продавцами, а добытые или созданные ими вещи становились товарами. Так «капитализм развернул свою экспансию, постепенно создавая тот мир, в котором мы живем и, уже на той ранней стадии, предопределяя этот мир».
Если крестьянин приходит на рыночную площадь ближайшего городка, чтобы продать там яйца или курицу с тем, чтобы заработать несколько монет, которыми он заплатит налог или купит железный наконечник плуга, он все равно остается внутри огромного мира крестьянской самодостаточности. Однако он не прочь участвовать в пространстве экономического обмена, и он там станет бывать все чаще; к примеру, он может подрабатывать в городе как отходник, занимаясь там ремеслом трубочиста или нанявшись на подсобные работы. Он может и вовсе стать торговцем, перепродавая товары, добытые или сделанные другими людьми. В рыночной экономике этот труд и материал, как и все ресурсы, товары, вещи и, наконец, люди, приобретали обменную стоимость.
Наш крестьянин мог предаваться всем своим занятиям одновременно – например, пахать землю весной, плести корзины летом, подрабатывать в городе зимой. Потом, однако, пришло время специализации: в конкуренции побеждал тот, кто сосредотачивался не только на одном-единственном ремесле, но на одной-единственной операции внутри этого ремесла. В знаменитом примере Адама Смита успешная фабрика по изготовлению булавок разделила этот процесс на 18 операций, и для каждой там был свой специалист. Смит говорит, что необученный человек мог бы, вероятно, сделать одну или несколько булавок за день; но в соседней мастерской по изготовлению булавок работало десять человек, и благодаря разделению труда они делали 48 000 булавок в день. По сути, Смит описывает конвейерное производство: один человек вытягивает проволоку, другой ее распрямляет, третий обрезает, четвертый затачивает, и каждый повторяет свою операцию около пяти тысяч раз, каждый рабочий день. Они все равно оставались бедны, рассказывал Смит, но их продуктивность была в тысячи раз выше, чем если бы каждый из них делал булавку целиком.
Рассказывая об открытом им разделении труда как главном секрете экономического развития, Смит вдавался в интересные детали. Деревенский кузнец, всю жизнь работавший молотком, может изготовить за день 300 гвоздей. А специально обученный юноша, ничего в своей жизни не делавший, кроме гвоздей, сделает за день 2300 штук. «Быстрота, с которой выполняются некоторые операции в мануфактурах, превосходит всякое вероятие, и кто не видел этого собственными глазами, не поверит, что рука человека может достигнуть такой ловкости». Именно разделение труда на простые операции ведет к применению машин: в отличие от человека, они могут делать только простые и повторяющиеся операции, зато делают их быстрее и точнее. Видевший расцвет английской шерстепрядильной промышленности, Смит рассказывает со знанием дела: «Шерстяная куртка, как бы груба и проста она ни была, представляет собою продукт соединенного труда большого количества рабочих. Пастух, сортировщик, чесальщик шерсти, красильщик, прядильщик, ткач, ворсировщик, аппретурщик и многие другие – все должны соединить свои различные специальности, чтобы выработать даже такую грубую вещь». К этому глубокому разделению труда надо добавить купцов и грузчиков, занятых доставкой материалов от одних рабочих к другим по воде и по суше. Но тогда надо добавить и «судостроителей, матросов, выделывателей парусов, а также плотников и кузнецов, которые делают телеги, конюхов и кучеров… А какой разнообразный труд необходим для того, чтобы изготовить инструменты для этих рабочих!» Например, для того чтобы изготовить ножницы, которыми пастух стрижет шерсть, нужен «рудокоп, строитель печи для руды, дровосек, угольщик… рабочий при плавильной печи, строитель завода, кузнец, ножовщик – все они должны соединить свои усилия, чтобы изготовить ножницы». Более того, огромная машина разделения труда и доставки товаров, нужная для производства скромных ножниц и простой куртки, не стала бы работать без финансовой системы – расчетных счетов, платежных поручений, кредитов и денег. Для этого нужны рынки и банки, суды и само государство. Вся эта огромная система основана на разделении труда, а также правах собственности и отношениях власти. В версии Смита, политэкономия строила логическую цепь от шерстяной куртки до самого парламента, спикер которого сидел на мешке шерсти – цепь, ведшую от разделения труда до разделения властей.
Но Смит понимал, что разделение труда, эта основа прогресса, больше свойственно промышленности, чем сельскому хозяйству. Плотник редко занимается работой слесаря, но пахарь в своем хозяйстве является также пастухом, садоводом, строителем и кучером. Поэтому, объяснял Смит, сельское хозяйство не поддается таким решительным улучшениям, как промышленность. Разделение труда и применение машин происходит на фабрике и невозможно на ферме; в этом и состоит для Смита космическая разница между земледелием и промышленностью. Труд, не знающий специализации, – непродуктивный, нерадивый, ленивый труд. На переход от одного вида работы к другому времени «тратится значительно больше, чем мы в состоянии с первого взгляда представить себе». Переходя от одного вида работы к другому, «рабочий обыкновенно делает небольшую передышку… его голова еще занята другим, и некоторое время он смотрит по сторонам, но не работает, как следует». Медленным переключением с одной работы на другую такой работник похож на крестьянина, который тоже тратит бездну времени на переключение. Экономия этих множественных переключений и есть главный секрет капиталистического производства. Разделение труда выводит работника из порочного круга деревенской лени на прямую, продуктивную линию улучшений. Специализация – столбовая дорога прогресса. Одни только крестьяне – ленивые, небрежные, глазеющие по сторонам – остаются чужды разделению труда.
«Земледелие по самой природе своей не допускает ни такого многообразного разделения труда, ни столь полного отделения друг от друга различных работ, как это возможно в мануфактуре», – писал Смит. «Невозможно вполне отделить занятие скотовода от занятия хлебопашца, как это обычно имеет место с профессиями плотника и кузнеца». Смит ясно видел причину этого коренного различия: ею является связь между добычей природного ресурса и самой природой, например ее сезонными циклами. В сельском хозяйстве различные виды труда – например, занятие скотовода и занятие хлебопашца – «должны выполняться в различные времена года». Поэтому одни и те же люди тут занимаются то пахотой, то посевом, то выгулом скота, то стрижкой овец, то сбором урожая. «Здесь невозможно, чтобы каждым из этих занятий в течение всего года был постоянно занят отдельный работник». Разделить виды труда на земле нельзя, и это является главной, хотя и досадной, «причиной того, что увеличение производительности труда в этой области не всегда соответствует росту ее в промышленности».
Читатели Смита часто не соглашались с его восторгом перед специализированным трудом. Отвечая Смиту, Токвиль писал: «Чего можно ждать от человека, который провел двадцать лет своей жизни, насаживая головку на булавку?» Маркс полагал, что разделенный труд отчуждает человека от его сущности. Для Смита разделение труда было источником прогресса; подкрепленное свободной торговлей, разделение труда изменит цивилизацию, сделав ее богатой, а людей равными друг другу. Для Маркса разделение труда – причина отчуждения, источник зла. «Рабочий только вне труда чувствует себя самим собой, а в процессе труда он чувствует себя оторванным от самого себя». Смит видел в разделении труда главный секрет современности. Чем глубже разделение труда в определенной индустрии, тем более продуктивен этот труд; чем больше разделение труда в стране, тем больше развита эта страна. Маркс, наоборот, производит из разделения труда самый корень моральных проблем современного человека. «Следствием того, что человек отчужден от продукта своего труда… является отчуждение человека от человека». Буржуазия – то есть горожане, занимающиеся торговлей, – «создает себе мир по своему образу и подобию», и она «подчинила деревню господству города». В «Немецкой идеологии» Маркс писал о том, что разделение труда будет преодолено. В прекрасном обществе будущего каждый получит «возможность делать сегодня одно, а завтра – другое, утром охотиться, после полудня ловить рыбу, вечером заниматься скотоводством, после ужина предаваться критике». Но Маркс вряд ли хотел возвращаться к тому, что он назвал в Коммунистическом манифесте «идиотизмом деревенской жизни».
Им обоим, Смиту и Марксу, стоило обобщить важную истину: разделения труда не знает не только крестьянский труд, но всякая работа по добыче сырья – зерна и шерсти, рыбы и руды. Разделение труда растет по мере циркуляции сырья в системе промышленной переработки: оно минимально на первых стадиях добычи сырья и максимально на завершающих стадиях создания товара. В примере Смита мы уже видели эту разницу: шерсть стрижет пастух, являющийся также пахарем, мясником, кучером и многим другим, – а перерабатывает ее социальная машина, которая уже во времена Смита насчитывала десятки профессий. Все же в деревнях развивалась своя специализация труда. Особенную жизнь вели кузнецы и мельники; пастухи предавались своим бродячим делам отдельно от землепашцев; кожевники и сапожники могли заниматься ремеслами один или шесть дней в неделю, и это зависело только от спроса на их услуги. Но у всех них могли быть свои поле, сад и огород; у них были дома, требовавшие внимания, и подсобные хозяйства, лишь отчасти отражавшие их специальности. Во времена экономического роста увеличивалась и специализация крестьянского труда. В конце XVII века в округе Орлеана больше половины крестьян получали заработную плату за специализированные услуги: кто-то был садовником, кто-то виноделом, кто-то горничной; и почти у всех были свои подсобные хозяйства, которые требовали универсальных навыков. Шведские крестьяне по совместительству работали шахтерами, английские крестьяне – прядильщиками, русские крестьяне – землекопами, норвежские – рыбаками; и везде, где строились города, крестьяне работали строителями. Без денег крестьянин не мог платить ренту и налоги, и работа в крестьянских хозяйствах часто оживлялась как раз накануне сбора податей. Верно было и другое: сложность крестьянских хозяйств позволяла им избегать мальтузианских кризисов, которые пророчили им политэкономы.
Консерватизм европейского крестьянства приводил в отчаяние реформаторов и историков. Немецкий социолог Вернер Зомбарт писал, что за тысячу лет до Наполеона сельское хозяйство в Европе ничуть не изменилось. Цитируя эти слова, Фернан Бродель принимал их за истину: в начале ХХ века Зомбарт шокировал этим утверждением, а теперь ему мало кто удивится, писал Бродель. Сам он рассказывал, что сельскохозяйственные эксперименты чаще удавались на ничейных землях, например на осушенных болотах, чем на землях, где жили и работали крестьяне: они сопротивлялись переменам. Успех сопутствовал только тем проектам аграрных улучшений, которые создавали продукт, пригодный для дальней торговли. На севере и юге Российской империи избирательно развивались земли вокруг портов Риги, Архангельска и Одессы, которые позволяли по морю экспортировать лен, пеньку или пшеницу; на этих благословенных землях богатели и помещики, и крестьяне, и государство; а такие же земли в 50 верстах от моря оставались пустыми и нищими. Купцы Ла-Рошеля, заработавшие деньги на дальней торговле, покупали виноградники, вкладываясь в ближнюю торговлю: вино пользовалось стабильным спросом, а потерять корабль всегда более вероятно, чем потерять виноградник. Выйдя в отставку, капитаны британских судов покупали поместья в деревне, предаваясь разным проектам улучшения земли.
Подчиняясь своему интересу, который позже назвали капиталистическим, – а он редко был понятен крестьянам, – городские предприниматели то вкладывали свой капитал в деревню, то забирали его. В XVI веке Венеция инвестировала огромные суммы, заработанные дальней торговлей, в сельское хозяйство «твердой земли» к северу от лагуны, и там началось что-то вроде развития, – города же Кастилии перестали вкладывать деньги в собственные окрестности, приведя их к нищете. Среди помещиков Богемии в это время появилась мода затоплять ранее осушенные поля, создавая огромные пруды для разведения карпа, – а французские горожане перестали одалживать деньги крестьянам, предпочитая вкладывать их в коронные бумаги. Горожане, жившие своим конвертируемым капиталом, искали свою долю в международном разделении труда – иначе говоря, в дальней торговле. Для одних это мог быть шелк, а для других карпы, альпийские шахты и заокеанские плантации или ценные бумаги, дававшие дивиденды от кофе на Суматре или нефти в Баку. Ни один из этих планов не сулил вечного успеха, хотя некоторые принесли богатства. Для крестьянина, совмещавшего натуральное хозяйство со временной работой на городских предпринимателей, их успех был не более чем выигрышем в лотерее.
Не только пастухи и пахари не знали разделения труда; специализации избегли многие, кто занимался добычей сырья, даже когда их бизнесы испытывали впечатляющий рост. Рыбаки Норвегии и Новой Англии, добывавшие огромные объемы трески или сельди, занимались сразу всем – наладкой снастей, ловлей рыбы, заготовкой кольев для ее сушки, самой сушкой, упаковкой рыбы в связки или бочки. Они не делали свои суда, снасти и бочки, но ремонт был по их части. Их работа тоже была сезонной, и они, скорее всего, не забывали свой крестьянский труд. Даже Промышленная революция мало изменила эту ситуацию. К примеру, английские углекопы отбивали уголь, очищали его и складывали в ящики; прокладывали новые штреки и штольни, укрепляли их, расширяли подходы и налаживали освещение; при необходимости они оказывали первую помощь, проводили аварийные и восстановительные работы. Во многих шахтах труд был сезонным; когда грунтовые воды поднимались, шахтеры возвращались к огородам и домашним ремеслам. Разделены были только вспомогательные работы; но углекопы в шахте взаимозаменяемы так же, как моряки на корабле. То был расцвет Промышленной революции, которая к этому времени породила сотни новых профессий, например в коксовании угля, выплавке металлов и их обработке; во всем этом людям помогали машины. Но работа шахтера не поддавалась – и до сих пор не полностью поддается – механизации, потому что она не могла быть разделена на простые, повторяющиеся операции. Все, что происходит в непосредственном контакте с природой, требует творческой деятельности и нераздельного внимания человека.
Даже в Англии протоиндустриализация, основанная на домашних производствах, уступила свое место главного мотора развития большой капиталоемкой промышленности только в 1840-х, с эпохой железных дорог; неспроста именно в это время «призрак коммунизма» стал гулять по Европе. На востоке континента все это случилось по крайней мере на полстолетия позже. В России совмещение сельского и промышленного труда называлось отходничеством. Крестьянин определенное время в году проводил в городе, работая на промыслах или в сфере услуг. На деле это означало, что деспециализация, характерная для крестьянского труда, распространялась и на многие виды работы в городе.
Открытое Смитом разделение труда, свойственное обрабатывающей промышленности, обеспечило высшие достижения капитализма. Но торговцы специализировались только в самом низу своей иерархии: менялы, лавочники, продавцы вразнос были специалистами, но банкиры, купцы и крупные предприниматели были скорее универсалами. Капитализм основан на разделении труда, но капиталисты о нем не думали. Бродель рассказывает о предпринимателе конца XVIII века Антонио Греппи, который держал банк в Милане, распоряжался государственными монополиями на табак и соль в Ломбардии и через Вену поставлял ртуть испанскому королю. В Москве XVII века «торговали все» – царь, бояре, стрельцы, посадские люди и монахи. Более того, они торговали всем. Государство пыталось распределить лавки в логичные, доступные для обзора «торговые ряды», но в хлебном ряду все равно торговали молоком, посудой и сеном, а в мясном ряду – сельдями и льном. Сущность капитализма такова, что специалисты в нем нужны только на мелких ролях; на оптовом и финансовом рынках выигрывают те предприниматели, кто широко распределяет риски. Получается, что и самого низа, и самого верха пищевой пирамиды капитализма – крестьян и шахтеров внизу, предпринимателей вверху – не коснулось разделение труда на элементарные части.
Аристотель в «Политике» провел различение между вещью для использования и вещью для обмена и соответственно между домохозяйством для жизни (натуральным хозяйством) и собственностью, которая используется для обогащения. Поланьи считал это различение первым и самым большим открытием социальных наук. Натуральное хозяйство не знало разделения труда; оно приходит с рынком и, писал Смит, зависит от его объема. Лучшему из кузнецов придется держать поле и сад, если его рынок сбыта недостаточен. Идя несколько дальше, Поланьи разделял три вида торговли – местную, национальную и дальнюю; все три развивались независимо друг от друга. Даже в XIX веке во Франции, например, не было единого рынка соли, а в России – национального рынка зерна. Местные рынки формировались в городах: фермеры привозили туда зерно, рыбаки рыбу, кузнецы свои изделия. В городах были промыслы, которыми горожане зарабатывали деньги для покупки деревенских товаров. Одним из таких промыслов была сама торговля; многие города, действительно, формировались вокруг рынков. Но дальняя торговля была сосредоточена в немногих портах, которые развивались своим путем, отличным от развития рыночных городов. Местная и дальняя торговля велась разными людьми и в разных местах: на местных рынках торговали тем, что не могли далеко перевозить из-за тяжести товара или потому, что он быстро портился; в дальней торговле, напротив, обменивались только легкие и сухие виды сырья, например шелк и серебро. Поланьи полагал, что в конце Средних веков местные рынки не играли существенной роли в экономике; большее значение имели государственные и общинные механизмы распределения зерна, соли и серебра. Но дальняя торговля – например, Ганзейская – была очень большой. Там, где пути дальней и ближней торговли пересекались, например в портах, власти старались изолировать их друг от друга и от деревенского окружения. К примеру, иностранным купцам запрещалась розничная торговля, но зато к их опту не применялись правила, действовавшие на городских рынках. По формуле Поланьи, города, возникавшие вокруг местных рынков, не только охраняли своими стенами рынки и их склады от внешних угроз, но и защищали окрестные деревни от рыночной коммерции. Портовые города, работавшие как распределительные хабы дальней торговли, – Венеция, Амстердам, Марсель, Санкт-Петербург – были устроены иначе. Обращенные к морю, они часто не имели стен, и в этом смысле вообще не были городами. Порт оборонялся с воды, а отношения с окружающим населением были не важны; до основания порта людей тут могло и вовсе не быть. Как объясняет Поланьи, разные города Ганзейского союза имели больше общего между собой, чем со своими народами. В глубинке любой страны люди еще долго жили множеством индивидуальных домохозяйств, едва сообщавшихся друг с другом. Поланьи определял рынок Нового времени как место встречи людей, маршрутов, сырья и товаров дальней торговли. Историк понимал, что маршруты торговли определялись природными фактами: в одном месте добывалось то, чего не было в другом месте, и так начинался бартер, а потом и многосторонняя коммерция. В конечном итоге дальняя торговля вела к развитию местных рынков, которые перераспределяли деньги и товары. Поланьи ясно видел, что такое понимание противоположно классическому. Следуя за Смитом, классическая политэкономия начинала с индивидуальных обменов и разделения труда, выводила отсюда местные рынки и продолжала ту же логику в применении к дальней торговле. Поланьи переворачивал эту логику: «стартовым пунктом является дальняя торговля, бывшая результатом географического расположения товаров». Международное разделение труда имело мало общего с тем, что описал Смит; оно следовало из географической неравномерности ресурсов. С международным разделением труда появляются экзотические, вызывающие зависимость товары, привезенные с дальних рынков. Это формирует новые вкусы, за ними следуют новые навыки и сама любовь к новизне. Для участия на местном рынке надо произвести свой товар, для этого нужно разделение труда внутри фермы или семьи. Разлагая натуральные хозяйства, разделение труда прокладывало путь к массовому обществу.
Век Просвещения стал веком коммерции, и в этом совпадении был глубокий смысл. Обычно эту связь понимают в плане производства: технические инновации были связаны с развитием науки, ученые общества с инженерными школами, рынки с развитием морали. Не меньшее значение эта связь между Просвещением и промышленностью имела и в плане потребления. Просвещение низших классов – школьное образование, грамотность, доступ к публичной сфере и следование городской моде – дало тот скачок массового потребления, без которого капитализм остался бы уделом аристократов, менявшихся предметами роскоши.
Меркантилистская система эффективно меняла эту ситуацию, направляя английские домохозяйства к обороту дальней торговли. Поставки колониального сырья росли сказочными темпами; соответственно, росли и объемы его переработки. Для осуществления новых задач нужно было все больше труда, и промышленные занятия постепенно охватили большинство населения. Материнская страна не была к этому готова. До XVI века даже английская шерсть, материал собственного производства, вывозилась для обработки во Фландрию. Без того, чтобы домохозяйства занялись товарным производством, связанным с рынком дальней торговли, не было бы ни экспорта готовых изделий, ни положительного сальдо, ни денег в казне. И началось это превращение натуральных хозяйств в товарные задолго до Промышленной революции, которая стала кульминацией этого процесса. Разгадку Великой трансформации надо искать в английской протоиндустрии – распределенной системе переработки льна, шерсти и хлопка на экспорт, которая в XVI–XVII веках сформировалась в тысячах деревенских домохозяйств. Важно, что, в отличие от организации труда на сахарных или хлопковых плантациях Нового Света, эта система работала без применения прямого насилия. Огораживания лишали крестьянина земли, но сохраняли его свободу.
То была первая и необходимая часть первоначального накопления (Маркс), великой трансформации (Поланьи), производительной революции (де Вриз). Но лучшее название, отражающее саму суть процесса, дал более ранний автор, Мальтус: формирование эффективного спроса. Мы много знаем о меркантилизме как особой системе торговых отношений между империями и колониями; вопрос в том, как высокая политика переводилась в отношения внутри каждой деревни, домохозяйства и, наконец, семьи. Меркантилистская забота о государственной казне требовала сырья и товаров, годных для вывоза; среди продуктов сельского хозяйства таким сырьем была шерсть. Поэтому знаменитые огораживания, которые реформировали английское сельское хозяйство в XV–XVI веках, увеличивали стада овец за счет поголовья коров. С этим была связана и замена быков лошадьми в качестве тягловой силы. Ради овец уменьшалось и количество земли под зерновыми культурами, хотя парламент много раз запрещал превращать распаханные поля в овечьи выпасы. Хлебные законы ограничивали экспорт и импорт зерна, чтобы достичь продовольственной независимости; но ей угрожали не зловещие враги, а невинные овцы, дававшие землевладельцам сверхприбыль. Действуя подобно насосу, меркантилизм уменьшал долю сырых и свежих продуктов, годных только для натурального хозяйства, и увеличивал долю сухих готовых товаров, подлежащих торговле и экспорту.
Поланьи подробно рассказывает о том, как английское государство и запускало, и пыталось замедлить эти преобразования. Бедные крестьяне получали пособия, позволявшие им выжить, но искажавшие рынок труда. Этот режим, известный под названием Спидхамланда, где он был разработан в 1795 году, был ранним аналогом фермерских субсидий; разница в том, что этот вид помощи получали безземельные крестьяне. Церковные приходы распределяли помощь между нуждавшимися, работали они или нет. Когда кусок хлеба определенной величины стоил 1 шиллинг, каждый крестьянин должен был получить 3 шиллинга в неделю; если он работал, но получал меньше, ему доплачивал приход, который зависел от спонсоров или казны. С точки зрения работника, его труд становился бессмысленным. В той мере, в какой деньги на эту помощь поступали из казны, это, скорее всего, были деньги, полученные благодаря обложению дальней – например, сахарной или табачной – торговли пошлинами и налогами. Так прибыль заокеанских колоний перераспределялась в пользу английских крестьян. Итогом признания «права на жизнь» было формирование класса пауперов – все большего количества людей, которые были лишены земли и не видели смысла в работе. То был стратегический кризис; о нем писали самые светлые умы эпохи – Мальтус, Бентам, Берк, и все они были против субсидий. Современная идея минимальной оплаты труда могла бы предотвратить этот кризис, но до нее дело не дошло. Помог бы и рынок земли, но его еще не было; если бы обнищавший фермер мог продать свою землю, лордам не понадобились бы огораживания. Подробно рассказывая об этой ситуации, Поланьи видел в ней прообраз не только Промышленной революции, но и советской коллективизации. В конце XVIII века итогом тоже была «невидимая безработица», которую скрывали субсидии. Но пауперизация, писал Поланьи, была не только сбоем социальной инженерии. Паупер в материнской стране – такое же следствие дальней торговли, как раб в дочерней колонии. Сырьевой промысел усиливает все виды неравенства.
Великая трансформация вела крестьян к обезземеливанию и обессмысливанию их труда, превращая их в пролетариат. Масштаб преобразований был огромен. Крестьянин во многом противоположен фабричному рабочему. Крестьянин работает в семье, рабочий – в коллективе. Крестьянин не знает разделения труда – труд рабочего основан на специализации, ведущей к повторению одних и тех же движений. Крестьянин не соблюдает режима времени, работая по надобности, – рабочий трудится по расписанию, от звонка до звонка. Крестьянин живет моральной экономией, чтобы обеспечить свою семью привычным уровнем жизни, – рабочий включается в систему конкуренции и роста. Однако между этими идеальными типами было множество исторических переходов. Важнейшим была «коттеджная индустрия», или протопромышленность; англичане еще называют эту систему putting-out industry. Переработка льна, шерсти и хлопка требовала огромного количества рабочих рук и нового режима работы, основанного на половом разделении труда, дисциплине и расчете. Тюки с волокнами распределялись по домохозяйствам; крестьяне пряли или вязали шерсть вручную или ткали ее на ручных станках. Этим обычно занимались женщины, пока мужчины были на сельских работах. В Италии, Фландрии, Англии такая система работала столетиями, пока ткацких фабрик не было или их было немного. Работавшие на водяных колесах, фабрики были более продуктивны, но их число было ограничено природными условиями; его нельзя было увеличивать в соответствии со спросом. Это стало возможным только благодаря паровым машинам. Промышленная революция положила конец коттеджной индустрии; прядильные, вязальные и ткацкие станки, работавшие на паровых машинах, требовали рабочих рук, и только тогда произошло формирование пролетариата.
С помощью налогов, огораживаний, субсидий и других мер глобальные схемы колониальной политики доводились до каждого крестьянского хозяйства. Смысл преобразований состоял в повышении доли сухих, то есть экспортируемых, ресурсов, обычно шерсти, и сокращении доли сырых ресурсов, например мяса или овощей. Дополнительным фактором было ограничение экспорта необработанной шерсти, чтобы ее перерабатывали на месте. В Средние века, как уже было сказано, большую часть английской шерсти вывозили во Фландрию; потом целая система налогов, субсидий и штрафов изменила этот порядок с тем, чтобы английские крестьяне сами пряли шерстяную нить и вязали готовые изделия, которые шли потом на экспорт. Превращение метрополии в огромную фабрику, перерабатывающую привозное и местное сырье, было самой сутью меркантилизма. Без этого Британская империя не имела бы экономического смысла, не случилось бы и Промышленной революции.
Центральным звеном этой новой системы была динамическая конструкция, которая с разными видами сырья работала по единой схеме; я называю ее меркантильным насосом. Он обеспечивал перевод нужд дальней торговли в изменения внутри крестьянских семей. Он перекачивал землю и труд из натуральных хозяйств в производство товаров, готовых к экспорту. Он «сушил» сельскую коммерцию – превращал ее из местного оборота сырых и скоропортящихся продуктов, которые можно было потреблять лишь на месте, в дальнюю торговлю сухими товарами с городом и заграницей. Колониальные товары играли центральную роль в этом обороте. Вместе с уменьшением земли под общественными выпасами и личными участками потребление крестьянских семей сокращалось; зато они получали в свое распоряжение ресурсы, привезенные из колоний, – сахар, ром, чай, шоколад и, наконец, красочные хлопковые изделия, предмет меняющейся моды. Силой колониальных поставок крестьяне выводились из привычного состояния натурального хозяйства, в котором они производили и потребляли одни только сырые, нетоварные ресурсы. Огораживания, лишавшие крестьян кормившей их земли, компенсировались лавками колониальных товаров, в которых поденный заработок можно было обменять на сухую, сладкую (иногда соленую) заморскую еду – сахар, чай, табак, пастилу, засахаренные сухофрукты, сладкие вина или сушеную рыбу. Содержавшиеся тут калории, дополнявшие или заменявшие собственные акры обработанной земли, были очень важны; но еще важнее были аддиктивные качества этой еды. Сухое сырье сделало возможным морские путешествия, дальнюю торговлю и колониальные захваты; теперь оно возвращалось в метрополию, готовя промышленную революцию. Меркантильный насос замещал сырое сухим, местное привозным, произведенное купленным, сырье товаром. Открывая натуральные хозяйства внутренним и глобальным рынкам, меркантильный насос выкачивал труд, компенсируя его зависимостью. По мере того как новая экономика предпромышленной эры отвлекала все больше женских рук от работы в поле, в хлеву или огороде, мясные и растительные калории в крестьянском рационе заменялись сахарными. Меркантильный насос действовал благодаря аддиктивным свойствам колониальных товаров, которые играли роль центрального механизма-клапана в социальном механизме, подобном вакуумному насосу, изобретенному Робертом Бойлом в середине XVII века. В стеклянной колбе, из которой выкачивался воздух, билась и умирала птичка. Так и меркантильный насос высасывал жизнь из домохозяйств.
Роберт Бойл был сыном Ричарда Бойла, лорда-казначея Ирландии, создавшего там огромные «плантации», колонизовавшие страну. Его собственная плантация в Манстере считалась образцовой. Она сказочно обогатила его: став герцогом и лордом-казначеем Ирландии, он одалживал деньги самому королю. Биографы писали о Бойле как о «первом колониальном миллионере».
Британские плантации в недавно завоеванной Ирландии были созданы примерно тогда же и теми же людьми, которые создавали плантации в Вирджинии. От короны ирландские плантаторы получали землю, конфискованную у местных аристократов-католиков и их крестьян, которых считали варварами и кочевниками. Скотоводы занимались сезонной перегонкой больших стад крупного рогатого скота с одних пастбищ на другие, примерно как овец перегоняли в Испании. Англичанам такое хозяйство казалось непродуктивным; они хотели распахать землю под пшеницу, экспериментировали с табаком и картофелем. Табак в Ирландии не прижился, возможно, потому что там не было рабов. Картофель, наоборот, стал здесь основной культурой, мешая колонизаторам достичь коммерческой продуктивности местных полей. Задачей плантаций было заставить ирландцев жить оседлой жизнью, сеять пшеницу и обратить в протестантизм; для этого туда массово переселяли англичан и шотландцев. По морю ирландскую пшеницу легко было бы доставлять в Англию и Шотландию. Но этого не случилось, картофель помог ирландцам уклониться от этой задачи. В очередной раз колонизаторы стали жертвой сырьевого соблазна. Ричард Бойл сделал свое состояние на ренте, сдавая свою землю арендаторам; потом он все потерял в ходе восстания 1641 года, но когда оно было подавлено, его сыновья вернули себе отцовские плантации. Отсюда пришли средства, которые Роберт Бойл вложил в Королевское общество и в собственные изобретения. Выкачивая деньги из ирландских плантаций, меркантильный насос вел к изобретению насоса вакуумного. В свою очередь, изобретение вакуумного насоса вело к появлению паровых машин, а с ними к небывалому расцвету торговли и к пролетаризации английских крестьян. Когда Ньюкомен использовал опыт Бойла в создании паровой машины – тогда вакуумный насос присоединился к меркантильному, двигая Промышленную революцию.
Проиграв Американскую войну и признав независимость Соединенных Штатов, Британская империя сохранила свою жемчужину – сахарные острова в Атлантике и огромные колонии в Азии и Африке. Радикалы пришли в ужас от военно-политической неудачи и разочаровались в коммерческой пользе колоний. Но большинство в парламенте и при дворе считали, что то была временная неудача, которую меркантилистская система счастливо переживет, и ее надо только расширить. Шотландец Джон Синклер, член Королевского совета и друг Адама Смита, во время войны предлагал полностью оставить Американский континент, включая Канаду, и перенести действие в Вест-Индию, чтобы очистить ее от французов и удвоить сахарные плантации. Следуя за аргументами Адама Смита, интеллектуалы ставили под вопрос коммерческую выгоду, проистекавшую из прямого владения сырьевыми колониями: свободная торговля позволила бы получить то же сырье, не тратясь на армию и флот. Факт политической жизни состоял в том, что англичане «пришли в отвращение от колоний». Однако новая колониальная система мало чем отличалась от меркантилистской. После Парижского мира имперские интересы переместились в Индию и Канаду, что не помешало империи приобрести новые колонии в Австралии и Африке. То была хорошая новость, потом появились плохие: покупка суверенными Штатами Луизианы в 1801 году финансировала военные приготовления Наполеона, а ответ на них обошелся Британской империи дороже всех колоний вместе взятых.
Глава 10.