Капитан Алатристе. Чистая кровь. Испанская ярость. Золото короля (сборник) Перес-Реверте Артуро
Алатристе знал — это его слабое место: излишняя разговорчивость пробивает бреши в обороне. Он сделал выпад. Острие вонзилось в левую руку итальянца, заставив его выругаться и выронить кинжал. Капитан воспользовался этим и сверху вниз нанес своим кинжалом удар такой силы, что едва устоял на ногах. Лезвие ударилось о ствол орудия. Мгновение они с Малатестой стояли вплотную друг к другу, словно обнявшись, потом разом отпрянули, освобождая место для того, чтобы действовать шпагой, причем каждый стремился опередить противника. Затем, опираясь свободной — и болезненно нывшей — рукой о ствол, Алатристе пнул итальянца, отшвырнув того к борту. В это время за спиной у него на шканцах поднялся крик, на палубе засверкали новые клинки. Он не обернулся, но когда на лице Малатесты вдруг отразилась крайняя озабоченность, если не отчаяние, капитан понял: Себастьян Копонс со своими людьми только что влез на борт «Никлаасбергена» со стороны носа. Подтверждая его догадку, итальянец витиевато выругался на родном языке, помянув Иисуса Христа и Пречистую Деву.
Зажимая рану, я отползал в сторону, покуда не при-, валился спиной к бухте канатов возле борта. Расстегнулся, чтобы осмотреть правое подреберье, куда угодила шпага, — но ничего в темноте не разглядел. Зато почувствовал, как болит бок и как кровь сочится у меня между пальцами, стекая к пояснице и ляжкам, по ногам на палубу, и без того уже мокрую. Надо что-то делать, мелькнуло у меня в голове, иначе я в самом скором времени помру. От этой мысли, совсем ослабев, я стал жадно глотать воздух, стараясь не лишиться чувств, ибо в сем случае я нечувствительно изошел бы кровью, как приколотый кабанчик Вокруг шла схватка, и товарищи мои были слишком заняты, чтобы оказывать мне помощь, не говоря уж о том, что на зов мог подоспеть недруг и облегчить мои страдания, полоснув меня по горлу. Так что я предпочел помалкивать и справляться сам. Перевалившись на здоровый бок, я ощупал рану, силясь определить, насколько она глубока. Не больше двух пядей, спасибо замшевому колету, смягчившему удар — не зря уплатил я за обновку двадцать эскудо. Дышать было не больно, стало быть, легкое не задето, однако кровь не унималась, и я слабел с каждой минутой. Не законопатишь эту дыру, Иньиго, — можешь заказывать по себе панихиду. Приложить бы щепотку земли, чтобы кровь свернулась и запеклась, но где ж я тебе тут возьму землю? Не было даже чистой тряпицы. Обнаружив, что кинжал мой при мне, отрезал подол рубахи, скомкал и прижал к ране. Невзвидев света от боли, закусил губу чтобы не взвыть.
В голове мутилось все больше. Ладно, ты сделал все, что мог, утешал я себя, чувствуя, что неуклонно соскальзываю в черный бездонный провал, разверзшийся под ногами. Я не думал об Анхелике — да и вообще ни о чем не думал. Слабея с каждым мгновением, я привалился затылком к борту, и мне показалось, что он движется. Ну да, это у меня голова кружится, подумал я. Но тут же заметил, что шум боя отдалился — голоса и лязг оружия доносились теперь с носа, со шканцев. К борту, едва не задев меня, подскочили какие-то люди, спрыгнули вниз, в воду. Всплеск, испуганный вскрик. В ошеломлении взглянул вверх — показалось, кто-то, обрубив шкоты, поставил марсель на грот-мачте, потому что парус вдруг опустился, надулся от ветра. И тогда губы расползлись в дурацкой гримасе, обозначающей улыбку счастья, — я понял, что мы победили, что люди Себастьяна Копонса сумели перерезать якорный канат, и галеон в ночной тьме двинулся к песчаным отмелям Сан-Хасинто.
Надеюсь, он не сдастся и получит то, что ему причитается, подумал Диего Алатристе, покрепче перехватывая шпагу. Надеюсь, у этой сицилийской собаки хватит достоинства не просить пощады, потому что я убью его в любом случае, а безоружных убивать я не люблю. И с этой мыслью, побуждаемый необходимостью спешно завершить дело, не натворив в последний момент ошибок, капитан собрал последние силы и обрушил на итальянца град ударов столь стремительных и яростных, что и лучший в мире фехтовальщик принужден был бы дрогнуть и отступить. Попятился и Малатеста: он с трудом парировал каскад выпадов, однако сумел сохранить хладнокровие и, когда капитан завершил серию, ответил боковым ударом в голову, лишь на волосок не достигшим цели. Кратчайшая заминка позволила итальянцу оглянуться по сторонам, оценить положение дел на палубе и заметить, что галеон неуклонно сносит к берегу.
— Что ж, Алатристе, твоя взяла…
И не успел договорить — клинок кольнул его чуть пониже глаза. Малатеста застонал сквозь зубы, вскинул свободную руку к лицу по которому заструился тоненький ручеек крови. Не потеряв самообладания, тотчас почти вслепую сделал ответный выпад, едва не проткнув колет Алатристе. Капитан вынужден был отступить на три шага.
— Отправляйся к дьяволу, — процедил итальянец. — Вместе с золотом.
Продолжая угрожать капитану шпагой, он взлетел на фальшборт и спрыгнул вниз, растаяв во тьме, подобно тени. Алатристе, полосуя лезвием воздух, кинулся следом, но услышал только донесшийся из черной воды всплеск. И замер в оцепенении, почувствовав вдруг неодолимую усталость и тупо уставясь туда, где исчез итальянец.
— Извини, Диего, малость замешкались, — услышал он за спиной знакомый голос.
Рядом, тяжело дыша, стоял Себастьян Копонс — голова повязана платком, в руке — шпага, сплошь покрытая засохшей кровью. Алатристе все с тем же отсутствующим видом кивнул.
— Потери большие?
— Половина.
— Иньиго?
— Подкололи… Но ничего, не опасно. Капитан снова кивнул, не сводя глаз с мрачного черного пятна за бортом. За спиной слышались ликующие крики победителей и предсмертные стоны последних защитников «Никлаасбергена» — их добивали, не слушая мольбы о пощаде.
Когда кровь унялась, мне стало легче, и силы мало-помалу начали возвращаться. Себастьян Копонс очень удачно перевязал рану, и с помощью Бартоло Типуна я добрался до трапа, ведущего на шканцы. Наши сбрасывали за борт убитых, предварительно очистив их карманы от всего мало-мальски ценного. Только и слышались зловещие всплески, и никому так и не довелось узнать, сколько же фламандцев и испанцев из экипажа «Никлаасбергена» погибли в ту ночь. Пятнадцать? Двадцать? Или больше? Прочие попрыгали в море во время боя и сейчас уже пошли ко дну или барахтались в темной воде, в пенной струе за кормой галеона, который северо-восточный ветер нес прямо на песчаные отмели.
На окровавленной палубе вповалку лежали тела наших. Тем, кто штурмовал галеон с кормы, досталось крепче — Сангонера, Маскаруа, Кавалер-с-галер, мурсиец Шум-и-Гам, всклокоченные, с открытыми или плотно сжатыми ртами, замерли в тех самых позах, в которых застала их старуха-Парка. Гусман Рамирес упал за борт, а у лафета пушки, сердобольно прикрытый чьим-то колетом, кончался, негромко постанывая, Андресито-Пятьдесят-горячих: кишки из распоротого живота вывалились до колен. Энрикес-Левша, мулат Кампусано и Сарамаго-Португалец отделались ранами полегче. На палубе валялся еще один убитый, и я довольно долго всматривался в его черты, ибо и вообразить себе не мог, что подобная участь постигнет и счетовода. Глаза его были полуоткрыты, и, казалось, он до последней секунды следил за тем, чтобы все шло как должно и в соответствии с тем, за что платили ему его чиновничье жалованье. Лицо было еще бледней, чем обычно, губы под крысиными усиками недовольно кривились, как будто он досадовал, что лишен возможности составить официальный документ — как полагается, по всей форме, на бумаге, пером и чернилами. Смерть не придала значительности облику распростертого на палубе счетовода: он был, как и при жизни, тих и нелюдим. Кто-то рассказал мне, что вместе с людьми Копонса он вскарабкался на борт, с умилительной неловкостью путался в снастях, вслепую махал шпагой, владеть которой не научился, а вскоре, в первые же минуты боя, без стона и жалобы рухнул замертво, отдав жизнь за сокровища, не ему принадлежащие. За короля, которого лицезрел лишь однажды и то издали, который даже не знал, как его зовут, и при встрече, случись она, не сказал бы ему ни слова.
Завидев меня, Алатристе приблизился, осторожно ощупал рану, потом положил мне руку на плечо. При свете фонаря я заметил на его лице отстраненно-рассеянное выражение: он еще не отошел от боя и с трудом возвращался к действительности.
— Рад видеть тебя живым, — сказал он.
Но я знал, что это неправда. Может, и обрадуется — но потом, когда сердце забьется в прежнем ритме и все станет на свои места: а сейчас это было не более чем слова. Думал он о Гвальтерио Малатесте и о том, куда ветер и течение вынесут галеон. Мельком глянул на трупы своих сподвижников и даже Ольямедилью удостоил лишь беглым взглядом. Ничто, казалось, не занимало его, не отвлекало от дела, из которого он вышел живым и которое еще не было окончено. Хуана-Славянина послал на подветренный борт следить, куда идет наш корабль, Хуана-Каюка отрядил проверить, не притаился ли где-нибудь уцелевший член экипажа, и еще раз напомнил, чтобы никто ни под каким предлогом не смел спускаться в трюм. Под страхом смерти, мрачно повторил он, и Каюк, поглядев на него пристально, кивнул в ответ. После чего, прихватив с собой Копонса, капитан сам полез вниз. Ни за что на свете не мог я пропустить такого, а потому последовал за ними, хоть рана давала себя знать. Впрочем, я старался не делать резких движений, чтобы не разбередить ее.
Копонс нес фонарь и подобранный с палубы пистолет, Алатристе держал шпагу наголо. Никого не встретив, мы прошли несколько кают и кубриков — в самой большой на столе увидели десяток тарелок с нетронутой едой — и оказались перед трапом, ведшим вниз, во тьму. Вот дверь, заложенная массивным железным брусом, запертая на два висячих замка. Себастьян, передав мне фонарь, пошел за абордажным топором, и после нескольких ударов дверь подалась. Я посветил внутрь.
— В лоб меня драть… — вырвалось у арагонца. Здесь лежало золото и серебро, из-за которых мы убивали и умирали на палубе. И было их в буквальном смысле — как грязи, до верхней переборки высились тщательно перевязанные штабеля и ящики. Брусками и слитками, блиставшими, точно в немыслимом золотом сне, был вымощен весь трюм. В далеких копях и рудниках Мексики и Перу тысячи индейцев-рабов под бичами надсмотрщиков отдавали здоровье и жизнь, чтобы добыть эти сокровища, предназначенные для того, чтобы заплатить долги империи, набрать и вооружить армии, продолжить войну едва ли не со всей Европой, а равно и для того, чтобы осесть в карманах банкиров, чиновников, бессовестной знати и самого короля. Золото отсвечивало в зрачках капитана Алатристе, искрилось в широко открытых глазах Себастьяна Копонса и приковывало к себе мой взгляд.
— Дурни мы с тобой, Диего, — промолвил арагонец.
Это была истина очевидная и неоспоримая И я увидел, как Алатристе медленно склонил голову, соглашаясь со словами товарища. Распоследние олухи и остолопы, если не знаем, как поставить все паруса, как повернуть корабль, чтобы шел не на мель, а в открытое море, в те воды, что омывают берега, населенные свободными людьми, не ведающими богов, не признающими королей.
— Матерь божья… — раздалось позади.
Мы обернулись. Галеон и Суарес-морячок стояли на ступеньках трапа и в ошеломлении смотрели на сокровища. У обоих в руках было оружие, а за спиной — мешки, набитые всем, что попалось под руку.
— Что вы здесь делаете? — спросил капитан.
Всякий, кто знал его, насторожился бы уже от одного лишь тона, каким задал он этот вопрос. Но, видно, эти двое капитана не знали.
— Прогуливаемся, — нагло ответил Галеон. Алатристе провел двумя пальцами по усам. Глаза его застыли и потускнели, как кусочки слюды.
— Я запретил спускаться в трюм.
— Ну да, запретил. — Галеон прищелкнул языком, а потом плотоядная улыбка превратилась в жестокую гримасу, от которой перекосилось покрытое рубцами лицо. — И мы теперь даже понимаем, почему.
Он не спускал вспыхнувшего алчным огнем взора с золота, наваленного в трюм на манер щебня. Потом переглянулся с Суаресом, и тот опустил мешок на ступеньку, заскреб в затылке, будто не веря своим глазам.
— Сдается мне, куманек, — сказал ему Галеон, — что надо будет сообщить об этом ребятам. Грех упускать…
Слова застряли у него в горле, когда Алатристе без околичностей всадил ему в грудь шпагу — причем с такой стремительностью, что Галеон еще растерянно смотрел на свою рану, а клинок уже был извлечен наружу. Не успев закрыть рот, он только вздохнул напоследок и рухнул вниз — прямо на капитана, а когда тот увернулся — покатился по ступеням, пока не замер прямо у бочонка с серебром. Увидев такое, Суарес в ужасе выругался и поднял было свою алебарду, но, похоже, передумал — повернулся и со всех ног бросился по трапу вверх, подвывая от ужаса. Вой этот оборвался, когда Себастьян Копонс догнал его, схватил за ногу, повалил, оседлал и, за волосы закинув ему голову, одним взмахом кинжала перерезал горло.
Я смотрел на все это в оцепенении, застыв и не решаясь шевельнуться. Алатристе меж тем вытер лезвие о рукав убитого Галеона, чья кровь уже выпачкала штабель золотых слитков, и вдруг сделал нечто странное: сплюнул, будто в рот попала какая-то гадость. Плюнул, словно бы в самого себя, словно произнося безмолвное ругательство, и, встретившись с ним глазами, я затрепетал: капитан глядел, будто не узнавал, и на миг я испугался, что он ткнет шпагой меня.
— Смотри за трапом, — сказал он Себастьяну.
Присев на корточки возле распростертого тела Суареса и вытирая кинжал о рукав его куртки, Копонс кивнул. Алатристе прошел мимо, даже не взглянув на убитого моряка, поднялся на палубу. Я следовал за ним, чувствуя облегчение от того, что эта жуткая картина больше не маячит перед глазами. Наверху увидел, как Алатристе остановился и несколько раз глубоко вздохнул, словно возмещая нехватку воздуха в трюме В этот миг раздался крик Хуана-Ставянина и почти одновременно — заскрипел песок под килем галеона. Движение прекратилось, палуба накренилась набок, наши стали показывать на огоньки, мелькавшие на суше. «Никлаасберген» сел на мель у Сан-Хасинто.
Мы подошли к борту Во тьме угадывались очертания баркасов, по берегу к самой оконечности косы двигалась цепочка огней, осветивших воду вокруг нашего корабля. Алатристе оглядел палубу.
— Пошли, — сказал он Хуану-Каюку.
Тот немного помедлил в нерешительности и с беспокойством спросил:
— А Суарес и Галеон?.. Мне очень жаль, капитан, но я не смог их остановить… — Осекшись, он очень внимательно вгляделся в лицо моего хозяина, благо фонарь с кормы помогал различить его. — Уж извините. Как их не пустишь вниз?.. Не убивать же? — И снова помолчал. — А? — спросил он растерянно.
Ответа не последовало. Алатристе продолжал оглядываться по сторонам.
— Уходим с корабля! — крикнул он тем, кто копошился на палубе. — Помогите раненым.
Каюк все всматривался в него и будто еще ждал ответа. Потом мрачно спросил:
— Так что там с ними?
— Не жди, не придут, — ответил капитан очень холодно и очень спокойно.
И с этими словами наконец обернулся к Хуану, который открыл рот, но не произнес ни звука. Постоял так минутку и, отвернувшись, принялся поторапливать своих товарищей. Лодки и огоньки приблизились еще больше, а мы полезли по шторм-трапу на отмель, обнаженную отливом. Поддерживая Энрикеса-Левшу, у которого был сломан и кровоточил нос, а на руках имелись две приличных размеров колотых раны, ползли вниз Бартоло-Типун и мулат Кампусано с обвязанной на манер тюрбана головой. Хинесильо-Красавчик помогал ковыляющему Сарамаго — в бедре у того была дырка пяди в полторы длиной.
— Чуть в евнухи не произвели, — жаловался Португалец.
Последними появились Каюк, только что закрывший глаза своему куму Сангонере, и Хуан-Славянин. Андресито-Пятьдесят-горячих ни в чьей помощи уже не нуждался, ибо минуту назад отдал Богу душу. Из люка, ведущего в трюм, вынырнул Копонс и, ни на кого не глядя, прошел к трапу. А на борт влез человек, и я тотчас узнал в нем того рыжеусого, который давеча секретничал с Ольямедильей. Он был по-прежнему одет как охотник, обвешан оружием, а за ним поднялись еще несколько человек такого же примерно облика. С профессиональным любопытством оглядев палубу, заваленную телами, залитую кровью, рыжеусый окинул взором тело Ольямедильи и подошел к Алатристе.
— Ну как? — поинтересовался он, кивнув на труп счетовода.
— Как видите, — лаконично отозвался капитан. Рыжеусый посмотрел на него внимательно.
— Чистая работа, — высказался он наконец.
Алатристе промолчал. На борт продолжали подниматься очень хорошо вооруженные люди — кое у кого были аркебузы с зажженными фитилями.
— Ну, кораблем теперь займусь я, — сказал рыжеусый. — Именем короля.
Я видел, как хозяин мой кивнул, и следом за ним направился к борту, по которому уже полз вниз Себастьян Копонс. Алатристе обернулся ко мне все с тем же отсутствующим видом и протянул руку. Я оперся на нее, ощутив такой знакомый запах железа и кожи, перемешанный с запахом крови — крови тех, кого он убил сегодня. Он бережно поддерживал меня, покуда мы не спрыгнули на отмель, оказавшись в воде по щиколотку, а потом, когда побрели к берегу, — и по пояс, отчего стала зудеть моя рана. Выбрались наконец на твердую землю, присоединились к остальным. В темноте вырисовывались силуэты вооруженных людей, а также многочисленных мулов и телег, готовых перевезти содержимое «Никлаасбергена».
— Побожусь, — сказал кто-то, — мы честно заработали свою поденную плату.
И шутейные слова эти произвели действие нежданное и магическое — взломали лед молчаливого напряжения, сковывавший всех. Как всегда бывает после боя — я видел такое во Фландрии не раз и не два — люди заговорили: поначалу будто нехотя, отрывисто и кратко, перемежая фразы кряхтеньем и вздохами, а потом все живее и вольнее. Вот послышалась наконец и неизбежная похвальба, сопровождаемая смехом и божбой. Стали вспоминать перипетии боя, вызнавать, при каких обстоятельствах сложил голову тот или иной товарищ. О гибели счетовода Ольямедильи никто не сожалел: этот унылый субъект в черном приязни себе здесь не снискал, да и потом слишком сильно бросалось в глаза, что он — не этого поля ягода. Кто просил его лезть не в свое дело?
— А где же Галеон? Вроде был живой…
— Да, я видел его после боя…
— И Суарес-морячок тоже не сошел на берег. Те, кто не знал причины, недоумевали, а кто знал — помалкивали. Прозвучало вполголоса несколько реплик, но тем дело и кончилось, ибо Суарес не успел обзавестись друзьями, а Галеона недолюбливали многие. Так что отсутствие обоих никого всерьез не опечалило.
— Ну и пес с ними, нам больше достанется, — сказал кто-то, и слова эти были встречены грубым смехом.
Наперед зная ответ, я спросил себя: а если бы я лежал на палубе, холодный и твердый, как вяленый тунец, неужели и меня удостоили бы подобного надгробного слова? Я видел поблизости безмолвный силуэт Хуана-Каюка и, хоть лица его различить не мог, знал — он смотрит на капитана Алатристе.
Мы двинулись к ближайшей харчевне в рассуждении подкрепиться там и переночевать. Плутоватому хозяину стоило лишь глянуть на своих перевязанных, обвешанных оружием посетителей, чтобы склониться в поклоне и залебезить, как будто заведение его почтили своим присутствием испанские гранды. И вскоре затрещали в очаге дрова, чтобы просушить мокрую одежду, мигом появилось вино из Хереса и Санлукара вкупе с обильным угощением, коему все мы отдали дань, ибо хорошая резня разжигает поистине волчий аппетит. Мелькали кувшины и кубки, недолгий век был сужден жареному козленку — без церемоний расправились мы с ним, и вот наконец пришел черед выпить за упокой души павших, а следом — за блеск золотых монеток, выложенных перед каждым из нас на стол: незадолго до рассвета их принес и раздал рыжеусый, приведший с собою лекаря, который в числе прочих обработал и мою рану: почистил, стянул края двумя стежками, наложил мазь и свежую повязку. Мало-помалу под воздействием винных паров люди стали засыпать прямо за столом. Время от времени постанывали Левша и Португалец, да растянувшийся на циновке в углу Себастьян Копонс похрапывал так же безмятежно, как, бывало, делал он это в грязи фламандской траншеи.
Я же заснуть не мог жгла и ныла рана — первая моя рана, однако я покривил бы душой, сказав, что она вселяла в меня неизведанную доселе и несказанную гордость. Ныне, по прошествии времени, когда прибавилось отметин у меня и на шкуре, и в душе, та, первая, стала едва заметной черточкой вдоль ребер, ничтожной по сравнению с полученной при Рокруа или прочерченной острием кинжала Анхелики де Алькесар, и все же иногда, проводя по шраму пальцем, ясно, будто дело было вчера, я вижу бой на палубе «Никлаасбергена» и кровь Галеона, обагряющую золото короля.
Не изгладился из памяти моей и капитан Алатристе, каким видел я его в ту ночь, когда боль не давала мне уснуть: привалившись спиной к стене, он сидел на табурете поодаль от прочих, глядел, как сочится в окно сероватый свет зари, медленно и методично подносил к губам стакан, пока глаза его не сделались похожи на матовые стекляшки, а голова, повернутая ко мне в профиль и оттого особенно напоминающая орлиную, не склонилась на грудь; глубокий сон, похожий на смертное забытье, сковал его члены, отуманил сознание. Но я к тому времени прожил рядом с ним достаточно, чтобы понять: Диего Алатристе и во сне продолжал брести через холодное высокогорье своей жизни, безмолвно, одиноко, себялюбиво отстраняя от себя все, что не вмещается в мудрое безразличие, свойственное человеку, который знает, сколь ничтожно расстояние от бытия до небытия. И убивает исключительно ради того, чтобы выжить и поесть досыта. И покорно исполняет правила странной игры — древнего ритуала, — соблюдать которые люди, подобные моему хозяину, обречены от начала времен. Все прочее — ненависть, страсти, знамена — не имеют к этому ни малейшего отношения. Ах, насколько легче было бы, если бы вместо горестно-отчетливой ясности, сопровождавшей любое его деяние или мысль, был капитан Алатристе наделен такими бесценными дарами, как глупость, фанатизм или подлость. Ибо лишь им одним — глупцам, фанатикам или мерзавцам — дано счастье не страдать от угрызений совести.
Эпилог
Гвардейский сержант, которому его желто-красный мундир придавал особенно внушительный вид, узнал меня, а потому поглядел со злобой. Да, это с ним — с этим вот тучным усачом — мы неделю назад обменялись у стен королевского дворца несколькими резкими словами, и потому, вероятно, он удивился, увидев меня в новом колете, тщательно причесанного и принаряженного что твой Нарцисс. Дон Франсиско протянул ему пропуск на прием, устраиваемый их королевскими величествами магистрату города Севильи по случаю прибытия «флота Индий». Вместе с нами входили и прочие приглашенные — богатые купцы с женами в брильянтах и мантильях, дворяне не первой степени знатности, заложившие, надо думать, последние пожитки, чтобы одеться как подобает, духовенство в сутанах и мантиях, старшины цехов и гильдий. Едва ли не все они пребывали в молчаливом и восхищенном оцепенении и на импозантных караульных гвардейцев — испанцев, бургундцев и немцев — поглядывали с опаской, словно ожидая, что вот-вот раздастся вопрос «А вы тут зачем? », и их тотчас выставят за ворота. Каждый знал, что августейшую чету увидит лишь на мгновение да и то издали, и все сведется к необходимости обнажить и склонить голову при проходе короля и королевы, однако возможность побывать в садах древнего арабского дворца, присутствовать на подобном действе, а назавтра рассказывать, как, разодевшись пышней испанского гранда, вращался ты в самом изысканном обществе, грела сердце любого простолюдина. И когда завтра же Четвертый Филипп попросит у отцов города одобрить новый налог или обложить неслыханной прежде податью только что прибывшее золото, давешний прием подсластит Севилье эту горькую пилюлю: как известно, больней всего ранят удары, задевающие кошелек, — и она проглотит ее, не поморщившись.
— А вот и Гуадальмедина, — сказал Кеведо.
Граф Альваро де ла Марка, занятый беседой с дамами, заметил нас издали, рассыпался в учтивейших извинениях и, с поразительной ловкостью лавируя в толпе, двинулся в нашу сторону, сияя самой лучезарной из своих улыбок.
— Черт возьми, Алатристе. Как я рад!
С обычной своей обходительностью он приветствовал дона Франсиско, похвалил мою обновку и дружески похлопал по спине капитана.
— Да и не я один, — добавил он многозначительно.
Он был по-всегдашнему элегантен — весь в бледно-голубом шелку, затканном серебром, с фазаньими перьями на шляпе — и на фоне этого вертопрашьего изящества особенно суров казался облик дона Франсиско в строгом черном одеянии с вышитым на плече крестом Сантьяго и еще скромнее — наряд моего хозяина, выдержанный в блёкло-бурых тонах: старый, но выштопанный и чистый колет, полотняные штаны, сапоги.. Впрочем, сверкали начищенные ножны шпаги, глянцевито лоснился ременный пояс, к коему была она пристегнута. Имелось, конечно, и кое-что новое: фетровая широкополая шляпа с красным пером на тулье, белоснежный и накрахмаленный валлонский воротник, который Алатристе носил на солдатский манер расстегнутым, и обошедшийся в десять эскудо кинжал, заменивший тот, что был сломан при встрече с Гвальтерио Малатестой, — отличный кинжал длиною почти в две пяди, с клеймами оружейника Хуана де Орты на лезвии.
— Не хотел идти, — молвил дон Франсиско, указывая на Алатристе.
— Догадываюсь, — отвечал Гуадальмедина. — Однако приказы не обсуждаются. — Он фамильярно подмигнул. — Тебе ли, старому рубаке, этого не знать?
Капитан промолчал. Он держался скованно — озирался по сторонам, не знал, куда девать руки, и без нужды оправлял колет. Стоявший рядом Гуадальмедина кивал направо и налево, раскланивался со знакомыми, улыбкой приветствовал то супругу купца, то жену стряпчего, усиленно обмахивавшихся веерами и тем побарывавших застенчивость.
— Скажу тебе, Диего, что пакет прибыл по назначению, чему все очень рады. — Граф засмеялся и понизил голос. — Впрочем, не все: одни — больше, другие — меньше… С герцогом Медина-Сидонией от огорчения случился приступ, и он чуть не сыграл в ящик А когда Оливарес вернется в Мадрид, твоему другу, личному королевскому секретарю Луису де Алькесару придется держать перед ним ответ и давать объяснения.
Произнося все это, Гуадальмедина, как безупречный придворный кавалер, не переставал посмеиваться и отвешивать поклоны.
— Зато граф-герцог на седьмом небе… Если бы Ришелье громом убило, и то он не обрадовался бы сильней… Потому и потребовал, чтобы ты непременно сегодня был здесь — желает приветствовать тебя, пусть хоть издали, когда будет обходить гостей вместе с их величествами. Личное приглашение от первого министра. Это ли не честь?
— Наш капитан считает, что наивысшую честь ему оказали бы, предав все дело скорейшему забвению, — сказал дон Франсиско.
— И он не так уж неправ! — воскликнул Гуадальмедина. — Порою милости сильных мира сего опасней, нежели их нерасположение… Так или иначе, Алатристе, счастье твое, что ты солдат, ибо царедворец из тебя, как из дерьма — пуля. Порой мне приходит в голову, что еще неизвестно, чье ремесло хуже…
— Каждому — свое, — кратко ответствовал капитан.
— Ну да ладно, речь не о том… Его величество вчера сам попросил Оливареса рассказать, как было дело. Я при этом присутствовал и могу засвидетельствовать, что министр нарисовал довольно живую картину. И хоть наш помазанник — не из тех, кто дает волю чувствам, но пусть меня вздернут на суку, как последнюю деревенщину, если в продолжение рассказа он не моргнул раз шесть или семь, а для него это означает высшую степень душевного волнения.
— Любопытно, обретет ли сие волнение иное выражение, — промолвил практичный дон Франсиско.
— Если вы имеете в виду денежное, то есть такие кругленькие штучки с орлом и решкой, то — едва ли. Наш государь в смысле скупердяйства заткнет за пояс самого Оливареса, у которого снегу зимой не выпросишь… И король, и его министр считают, что уже расплатились и, быть может, даже слишком щедро.
— Так и есть, — заметил капитан.
— Раз ты так считаешь, значит, так тому и быть. — Альваро де ла Марка пожал плечами. — Мы разожгли любопытство короля, напомнив, кому года два назад в театре пришли на выручку принц Уэльский и Бекингем… И его величеству угодно поглядеть на тебя… — Граф многозначительно помолчал. — Потому что позапрошлой ночью на берегу Трианы было слишком темно… — И снова замолчал, вглядываясь в бесстрастное лицо Алатристе. — Ты слышал, что я говорю?
Мой хозяин оставил это без ответа, словно полагал: то, на что намекает Гуадальмедина, не имеет ни малейшего значения, а потому и вспоминать об этом не стоит. Нечего голову забивать всяким вздором. Через мгновение смысл этого безмолвного высказывания дошел до графа, и он, не сводя глаз с Алатристе, медленно качнул головой и слегка улыбнулся — понимающе и дружелюбно. Потом оглянулся и заметил меня.
— Говорят, мальчуган показал себя молодцом, — сказал он, сменив тему. — И даже получил отметину на память?
— Очень большим молодцом, — подтвердил капитан, и я надулся от гордости.
— Ну а что касается сегодняшнего выхода, порядок простой. — Гуадальмедина показал на высокие двери, соединявшие сады и залы. — Вон оттуда появятся их величества, вся публика, как говорится, согнется вперегиб, а король с королевой исчезнут вон там. Были — и нет. А от тебя, Алатристе, требуется лишь снять шляпу и раз в жизни склонить солдатскую свою башку… Государь, который по своему обыкновению смотрит поверх голов, на миг глянет на тебя. И Оливарес тоже. Поклонишься — и свободен.
— Высокая честь, — насмешливо заметил Кеведо и очень тихо, так что нам пришлось придвинуться вплотную, продекламировал:
- Ты видишь, как венец его искрится,
- Как, ослепляя, рдеет багряница?
- Так знай, внутри он — только прах смердящийnote 22.
Но Гуадальмедина, на которого в этот вечер нашел придворный стих, поморщился и стал оглядываться по сторонам, жестами призывая поэта быть более сдержанным:
— Дон Франсиско, дон Франсиско… Поверьте, вы неудачно выбрали время и место… И потом — я знаю людей, которые за обращенный к ним взгляд короля дали бы оторвать себе руку… — Он обернулся к Алатристе: — Очень хорошо, что Оливарес тоже тебя помнит и пожелал увидеть здесь. В Мадриде у тебя немало врагов, а числить первого министра среди друзей — отнюдь не безделка. Полагаю, нищете пришло время перестать следовать за тобой неотступной тенью. Как ты однажды в моем присутствии сказал тому же дону Гаспару: «Никому не дано знать, как повернется жизнь».
— Сущая правда, — отозвался капитан. — Не дано. В глубине двора раскатилась барабанная дробь, коротко пропела труба, и тотчас прекратились разговоры, замерли веера, кое-кто заранее снял шляпу, и все устремили взоры в дальний конец двора, где за фонтанами и розарием раздернулись тяжелые драпировки. Вышли их величества со свитой.
— Мне надо присоединиться к ним, — сказал Гуадальмедина. — До скорого свидания, Диего. И умоляю тебя — улыбнись, когда Оливарес взглянет на тебя… А впрочем — нет! Лучше не надо. От твоей улыбки — мороз по коже.
Он удалился, а мы остались на обочине аллеи, делившей сад пополам. По обе стороны ее теснились приглашенные, которые вытягивали шеи, стремясь увидеть шествие. Его открывали двое офицеров и четверо лучников королевской гвардии; за ними, колыша перьями, слепя глаза золотом и бриллиантами, следовали пышно разодетые придворные дамы и кавалеры.
— Вот она… — шепнул Кеведо.
Он мог бы и не говорить этого — я и так замер, застыл и онемел. Среди фрейлин королевы шла — ну, разумеется — Анхелика де Алькесар в тончайшей белой мантилье, наброшенной на плечи, которых касались ее золотисто-пепельные локоны. Она была по обыкновению ослепительно хороша, а на поясе ее атласной юбки висел отделанный серебром и драгоценными камнями пистолетик — маленький, но отнюдь не игрушечный: из этой безделушки вполне можно было выпустить пулю. В руке она сжимала неаполитанский веер, а в волосах не было никаких украшений, кроме тонкого перламутрового гребня.
Анхелика заметила меня. Синие глаза, с безразличным выражением глядевшие прямо вперед, вдруг, словно она по какому-то наитию колдовским образом предугадала мое появление здесь, обратились ко мне. Не поворачивая головы, не нарушая чинной торжественности выхода, Анхелика смотрела на меня довольно долго и очень пристально, а за миг до того, как шествие увлекло ее дальше, — послала мне свою сияющую, лучезарную улыбку. Послала — и прошла дальше, а я остался в полнейшем ошеломлении, безоглядно и безраздельно отдав ей во власть все, чем был богат — и память, и сообразительность, и волю. И ради еще одного такого взгляда готов был бы вновь оказаться на Аламеде-де-Эркулес или на борту «Никлаасбергена», да не раз, а тысячу, и не просто оказаться, а погибнуть. И сердце заколотилось с такой силой, что вскоре я ощутил под повязкой покалывание и влажное тепло — рана открылась.
— Ах, мальчик мой, — произнес дон Франсиско, ласково кладя мне руку на плечо. — Так уж повелось: тысячу раз будешь умирать, а тревоги твои останутся вечно живы…
Я лишь вздохнул в ответ, ибо выговорить не мог ни слова.
Их величества, шествуя неспешно, как того требовал этикет, уже поравнялись с нами: Филипп Четвертый, молодой, рыжеватый, статный, державшийся очень прямо и глядевший по своему обыкновению поверх голов, был в синем бархатном колете, затканном серебром, с орденом Золотого Руна на черной ленте и золотой цепью на груди; королева донья Изабелла де Бурбон — в серебряно-парчовом платье, отделанном апельсинового цвета воланами из тафты. Украшавшие ее голову перья и драгоценности подчеркивали приветливость юного лица. Покуда ее августейший супруг супился и хмурился, она улыбалась всему миру, и глаз радовался при виде этой француженки — дочери, сестры и жены королей, которая веселым своим нравом несколько десятилетий кряду разгоняла мрак мадридского двора, многих заставляя вздыхать по себе, многим внушая страсть — об этом я, если позволите, расскажу в другом месте, — и всю жизнь отказывалась жить в выстроенном Филиппом Вторым величественном, темном и унылом Эскориале, зато по смерти навсегда поселилась там, упокоившись, бедняжка, в одном из его склепов рядом с останками других испанских королев.
Но в тот праздничный севильский вечер до этого было еще очень далеко. Пока что Филипп и Изабелла, еще молодые и красивые, медленно шли мимо гостей, склоняющихся перед величием их величеств. И рядом с ними живым воплощением могущества и власти шел граф-герцог Оливарес, который, подобно Атланту, держал на своих широченных плечах тягчайшее бремя — необозримую испанскую империю. Мысль о том, что ноша эта когда-нибудь станет непосильна даже для такого исполина, спустя годы дон Франсиско сумел выразить всего в трех строках:
- Но берегись, чтоб враги в свой черед,
- Соединившись, не взяли совместно
- Все, что как дань тебе каждый даетnote 23.
Дон Гаспар де Гусман, граф-герцог Оливарес, первый министр нашего государя, облаченный в бархат, чью черноту оживляли только пышный воротник из брюссельских кружев да вышитый на груди крест ордена Калатравы, носил устрашающего вида усы, поднимающиеся едва ли не к самым глазам — а всевидящие глаза эти зорко и проницательно всматривались, примечали, узнавали, ни на миг не оставаясь неподвижны. По едва заметному знаку Оливареса их величества иногда — очень редко — замедляли шаг, и тогда король, королева или оба вместе устремляли взор на тех, кого в силу особых заслуг, влиятельности или по иным, неведомым причинам считали нужным удостоить такой чести. Дамы в подобных случаях приседали в глубоком реверансе, мужчины, уже давно стоявшие с непокрытыми головами, кланялись в пояс, венценосная же чета, одарив счастливцев взглядом и не долее одного мгновения молча постояв перед ними, шествовала дальше. Среди следовавших за нею знатнейших вельможей и грандов Испании был и граф де Гуадальмедина, который, поравнявшись с нами, — Алатристе и Кеведо, как и все прочие сняли шляпы, — что-то шепнул Оливаресу, и тот, остановив на нашей троице взор, неумолимо-свирепый, как смертный приговор, в свою очередь нагнулся к августейшему уху, и мы увидели, как блуждавший поверх голов взгляд Филиппа Четвертого остановился на нас. Министр продолжал что-то нашептывать его величеству, а оно, величество это, еще сильнее оттопырив выпяченную губу — родовую примет) всех Габсбургов — слушало, выказывая все признаки нетерпения, но не сводя водянисто-голубых глаз с лица капитана Алатристе.
— О вас речь, Диего, — еле слышно сказал Кеведо.
Я поглядел на своего хозяина. Выпрямившись, держа в одной руке шляпу, а другую положив на эфес шпаги, с непроницаемо-спокойным выражением лица, украшенного густыми солдатскими усами, он взирал на своего короля, с именем которого столько раз ходил в бой и ради которого трое суток назад дрался не на жизнь, а на смерть. Заметно было, что он нимало не смущен, нисколько не растерян и уж совсем не робеет. Первоначальная неловкость улетучилась бесследно; и августейший взгляд капитан встретил взглядом прямым и исполненным достоинства — взглядом человека, который никому ничего не должен и ни от кого ничего не ждет. В этот миг мне припомнилось, как у стен Аудкерка началось возмущение в Картахенском полку, как из рядов начали выносить знамена, дабы не запятнать их мятежом, как я уж готов был примкнуть к восставшим, и как капитан, дав мне по шее, повел за собой со словами: «Король есть король». Только здесь, в севильском дворце, стал проясняться для меня невнятный прежде смысл этого догмата, только теперь понял я, что капитан хранил верность не этому вот рыжеватому юноше, стоявшему перед нами, не его католическому величеству, не истинной вере, не тем идеям, которые они воплощали на земле, а просто-напросто собственным понятиям о порядочности, принятым по доброй воле и за отсутствием иных, более, что ли, обширных и возвышенных, ибо те сгинули и прахом пошли вместе с невинностью юности. Понятия эти, каковы бы ни были они — верны или ошибочны, разумны или глупы, справедливы или нет, — помогали людям, подобным Диего Алатристе, противостоять хаосу бытия и вносить в него хотя бы видимость порядка. Так что, хоть и звучит это в высшей степени странно, хозяин мой, снимая шляпу перед королем, делал это не из верноподданнических чувств, не повинуясь дисциплине, не руководствуясь покорностью, граничившей с безразличием, но единственно — от безнадежного отчаяния. В конце концов, за неимением прежних богов, в которых веришь, и высоких слов, которые выкрикиваешь в бою, недурно обзавестись королем, и драться за него, и обнажать перед ним голову: по крайней мере, это лучше, чем ничего. И капитан Алатристе неукоснительно следовал этому правилу, хотя если бы вселилась в его душу верность чему-то или кому-то иному, он с точно такой же истовостью способен был бы пробиться через любую толпу и зарезать этого же самого короля, ни на миг не задумавшись о возможных последствиях.
Тут произошло такое, что прервало нить моих размышлений. Граф-герцог Оливарес завершил свой краткий доклад, и в обычно бесстрастных глазах короля, устремленных на капитана, вдруг мелькнуло любопытство, а голова чуть заметно кивнула в знак одобрения. Четвертый Филипп замедленными движениями чрезвычайно неторопливо поднес руку к своей августейшей груди, отстегнул висевшую на ней золотую цепь и протянул ее министру. Тот взял, с задумчивой улыбкой взвесил на ладони, а потом, ко всеобщему удивлению, обратился к нам:
— Его величеству угодно, чтобы вы приняли это.
Сказано было столь свойственным ему резким и надменным тоном и сопровождено жестким взглядом черных глаз и улыбкой, таимой в буйных зарослях усов.
— Золото Индий, — добавил он с нескрываемой насмешкой.
Алатристе побледнел. Застыв, как каменное изваяние, он смотрел на Оливареса, но, казалось, не слышал его. Граф-герцог по-прежнему протягивал ему на ладони цепь.
— Не заставляйте меня ждать, — бросил он нетерпеливо.
Капитан наконец очнулся. Обретя свое обычное спокойствие и выйдя из столбняка, он взял цепь, пробормотал какие-то невнятные слова благодарности и вновь взглянул на короля. Филипп продолжал смотреть на него с тем же любопытством, покуда Оливарес занимал свое место рядом с его величеством, Гуадальмедина улыбался, придворные оправлялись от изумления, а процессия готовилась двинуться дальше. Вдруг Алатристе почтительно склонил голову. Король снова едва заметно кивнул и отошел.
Я хвастливо вертел головой, гордясь своим хозяином, а все окружающие удивленно рассматривали его, спрашивая себя, кто, черт возьми, тот счастливец, которому граф-герцог из своих рук передает подарок его величества. Дон Франсиско де Кеведо пребывал в полном восторге от этого события: тихонько посмеивался, прищелкивал пальцами на манер кастаньет и твердил, что надо тотчас спрыснуть его в харчевне Бесерры, где он немедля запишет стихи, которые — не сойти ему с этого места! — сию минуту родились у него в голове:
— Когда мы что имеем, не храним, когда мы о потерянном не плачем, готовы мы к провалам и удачам, и рук Судьба не выкрутит таким, — читал он, ликуя, как всегда, если предоставлялась возможность щегольнуть свежей рифмой, как следует подраться или выпить доброго вина:
- Будь, Алатристе, вольный человек,
- И в смерти будь хозяин положенья
- Живи один — к исходу бытия
- Пусть лишь тебя коснется смерть твояnote 24.
Капитан, так и не надев шляпу, смотрел вслед человеку, которому посвящались эти строки, а король удалялся в сопровождении своей свиты. И я удивился, заметив, что лицо моего хозяина омрачилось, словно случившееся связало его — в смысле символическом — сильнее, нежели он сам того желал. Человек тем свободнее, чем меньше он должен, и в душе моего хозяина, способного убить человека за дублон или за необдуманное слово, жили нигде не записанные, никогда не произнесенные вслух понятия, не менее святые, чем дружба, дисциплина, верность слову. И покуда дон Франсиско де Кеведо продолжал на ходу сочинять строфы своего нового сонета, я понял — или почуял, — что для капитана Алатристе эта золотая цепь — тяжелее чугуна.
Приложение
ИЗВЛЕЧЕНИЯ ИЗ «ПЕРЛОВ ПОЭЗИИ, СОТВОРЕННЫХ НЕСКОЛЬКИМИ ГЕНИЯМИ ТОГО ВРЕМЕНИ» note 25
Напечатано в XVII веке без выходных данных. Хранится в отделе «Графство Гуадальмедина» архива и библиотеки герцогов де Нуэво Экстремо (Севилья).
Франсиско де Кеведо
- Когда мы что имеем, не храним, когда мы о потерянном не плачем, готовы мы к провалам и удачам, и рук
- Судьба не выкрутит таким.
- Когда мы не прельщаемся мирским, мы, встретив
- Смерть, пред черепом незрячим глаз не отводим, и лица не прячем, поскольку в грязь не ударяли им.
- Страшись, Диего, головокруженья страстей, которых полон этот век
- Будь, Алатристе, вольный человек, и в смерти будь хозяин положенья.
- Живи один — к исходу бытия пусть лишь тебя коснется смерть твоя.
Приписывается дону Франсиско де Кеведо
Песнь первая
- Давненько столько народа не видел свод каземата: краса севильского сброда, отборные все ребята!
- Святых поминая всуе, идет проститься когорта — назавтра Нико Гансуе харчиться в гостях у черта
- Мудра короля забота, для многих тюрьма — награда, а если завтра гаррота, то, стало быть, так и надо!
- Идут крестоносцы боен, пропущены стражей разом, (а каждый стражник подпоен, а каждый стражник подмазан)
- В плащах по самые брови, с клеймом на душе и шкуре, хлебнувшие вдосталь крови — явились, не обманули.
- И пир уж горой — гляди ты, какие цветки-бутоны! И все как один бандиты, бахвалы и фанфароны
- Высокого рода парни (здесь девки не портят вида!), и шляпы у них шикарней, чем шляпы грандов Мадрида.
- Пышнее мессы не сыщем Святому Глотку и глотке, и ножик за голенищем у каждого в той слободке
- На то и собрались вместе, сойдясь в благородном деле, чтоб смертнику честь по чести воздать, и в том преуспели.
- Вон там Красавчик, что с девой схож видом, с мужем — отвагой, владеет правой и левой, равно гитарой и шпагой.
- А рядом с ним Сарамаго, знаток ученой латыни, в руке то перо, то шпага — он лихо фехтует ими.
- Поодаль, слегка на взводе, прислушиваясь вполуха — шельмец Галеон (в народе такая за ним кликуха).
- А за табачным туманом зверье особой породы — Кармона с доном Гусманом, тузы крапленой колоды.
- А возле — такие принцы, друзья ночного улова, кидалы и проходимцы, охотники до чужого.
- И каждый весьма достоин, чтоб задал король им перцу. А вон Алатристе — воин любезный нашему сердцу, явивший столько примеров и доблести, и сноровки среди других кавалеров пеньковой мыльной веревки.
- Бальбоа с ним неразлучен, что носит штаны недаром, в боях под Бредой приучен удар отражать ударом.
- Всем скопом под сегидилью с азартом карты метали, с Гансуа ночь проводили, остатний век коротали.
- Они заслужили, Боже, чтоб ты их впредь не обидел, послав им спутников тоже в последнюю их обитель.
Песнь вторая
- Приходит стряпчий в собранье, а с ним судейская свора, разбойничкам в назиданье зачесть слова приговора.
- Привычный к любой невзгоде, Гансуа сидит с парнями, тасует карты в колоде да бьет тузов козырями.
- Пускай приговор несладок, Гансуа глух, как надгробье. К нему с пригоршней облаток спешит его преподобье:
- «Покайся в преддверье смерти, прими причастье святое! » Да только — верьте, не верьте — Гансуа в ответ: «Пустое!
- Не надо мне отпущенья, хоть даром его ты даришь: чего не вкушал с рожденья, под старость не переваришь! »
- И он, с оглядкой на моду, подкручивает усищи, заходит с туза и с ходу к себе подгребает тыщи.
- Он рад картежной победе, как на свободе ликуя, и слышат гости, соседи и прочие речь такую:
- «Уж коли попался в сети, другого нет поворота.
- Должна меня на рассвете обнять госпожа гаррота.
- Вступлю с ней в брак поневоле. Такие, как я, ей милы: обнимет крепко до боли, полюбит — аж до могилы!
- Ввиду такого событья, прощаясь с земной юдолью, спешу, друзья, изъявить я свою последнюю волю».
- И молвит, взором пытливым окинув бродяжье братство: «Я кое с кем неучтивым прошу за меня сквитаться!
- И главное (между нами), чтоб было впредь неповадно, разделайтесь с болтунами». Кивнули ребята: «Ладно».
- «Предателя ждет расплата. Пожертвуйте, Бога ради, ему хоть вершок булата, а лучше — не меньше пяди!
- Болтливость — та же зараза. Железо в подобной драме приучит с первого раза держать язык за зубами.
- Поскольку собрался кворум, прошу перед честным клиром разделаться с тем, которым опознан я, — с ювелиром.
- Невежлива здесь охрана — не может служить примером. Пускай сержанта-мужлана обучат тонким манерам.
- Надеюсь, ваша опека не даст грубияну спуску. Да, кстати, — судья Фонсека! Ну, этого — на закуску
- Воздайте всем по заслугам, со всех взыщите по списку. Прощаясь с каждым, как с другом, вверяю вам Марикиску.
- Хотя она не девица и не сродни недотрогам, а все-таки не годится ей близко знаться с острогом.
- Да минет ее невзгода, и в бедах выйдет отсрочка! Засим, такого-то года, числа, имярек — и точка».
- Гансуа был прост и краток, и речи недолго длились.
- Иных пробрало до пяток, а многие прослезились, насупились и в печали сжимали молча стилеты, и клятвенно обещали исполнить его заветы.
Песнь третья