Годы в Белом доме. Том 1 Киссинджер Генри
Я был убежден, что Европа, которая стремится играть международную роль, если иногда и излишне напористо, гораздо больше в наших интересах, чем неактивная Европа, отказывающаяся от своей ответственности под предлогом следованию американскому руководству. Да и подход де Голля к наднациональным институтам не казался мне каким-то экстраординарным. Великобритания придерживалась точно такого же взгляда. Главное отличие состояло в том, что британские государственные деятели, как правило, выражали свое несогласие более всего из прагматических соображений и в такой менее доктринерской форме[26]. Нам не было необходимости настаивать на структурах, которые боготворили бы наше руководящее положение, потому что европейцы, предоставленные самим себе, вероятнее всего, пришли бы к выводу о своих жизненно важных интересах, совпадающих с нашими по большинству вопросов, затрагивающих безопасность в районе Атлантики. Точка зрения Никсона совпадала с моей, хотя его обоснования носили менее теоретизированный характер.
Накануне и во время нашего парижского визита мы использовали любую возможность, чтобы подчеркнуть нашу решимость завершить старые споры с Францией. 28 февраля я сообщил прессе на информационном брифинге в Париже:
«Президент убежден, что споры не имеют никакого смысла, никому не выгодно, чтобы Соединенные Штаты и Франция имели плохие отношения, которых можно было бы избежать. В каждой стране, которую мы посетили, мы получили весьма четкое послание, которое состояло в том, … что они не хотят оказаться в положении, требующем от них делать выбор между Соединенными Штатами и Францией. … Я считаю, что мы делаем возможным для любой страны принимать решения в зависимости от существа вопросов, если мы не находимся в постоянном органическом конфликте с Францией…»
Никсон выразил свое личное восхищение де Голлем во время роскошного обеда в Елисейском дворце. Он назвал жизнь де Голля «эпопеей мужества, а также эпопеей руководства, которому не так уж много примеров в мировой истории, руководства, которое привело сейчас эту великую нацию на то место, которое она должна занимать по праву в семье наций». Он охарактеризовал де Голля как «такого руководителя, который стал гигантом среди людей, потому что он обладает мужеством, потому что он дальновидный человек, потому что он мудр, так как понимает, что мир сейчас старается разрешить свои трудные проблемы». Де Голль ответил с взаимной теплотой, продемонстрировав символический жест (редкий для него), посетив ответный обед от имени Никсона в американском посольстве.
Никсон и де Голль провели три большие встречи. Я присутствовал только на одной из них, но прочитал записи двух других бесед, сделанных нашим классным переводчиком генералом Верноном Э. Уолтерсом. Де Голль очень хорошо владел графической системой языка, на чем во многом и строился его авторитет и властность. Его широкие исторические построения заставляли необходимость действий выглядеть служанкой восприятия государственного деятеля. Отношения Восток – Запад были главной темой его первой встречи в Елисейском дворце. Де Голль говорил о китайском народе и необходимости воздерживаться от того, чтобы китайцы оставались «изолированными с их собственной яростью». Он призвал к окончанию войны во Вьетнаме, предложив нам использовать установленные сроки вывода войск как средство достижения политического урегулирования – хотя и описав в общих чертах цели, не сообщил, как этого можно было бы добиться. Он настаивал на привнесенном извне решении на Ближнем Востоке. Оно должно быть достигнуто на форуме четырех держав, как он полагал. Когда Никсон предложил параллельные американо-советские переговоры, де Голль продемонстрировал безразличие, которое с трудом скрывало его крайнюю сдержанность. Де Голль не был заинтересован в поощрении американо-советского кондоминиума. (Этот вопрос будет обсужден далее в Главе Х по Ближнему Востоку.)
В том, что касается Советского Союза, де Голль присовокупил настойчивость в создании сильной обороны с широким историческим аргументом в пользу необходимости разрядки. Есть Россия, и есть коммунизм, как сказал он. Коммунисты больше не маршируют вперед; опасность коммунизма не прошла, но он больше не может завоевать мир. Уже слишком поздно это сделать. Динамика для этого кончилась. Россия была огромной страной с давней историей, огромными ресурсами, гордостью и амбициями, которые не обязательно носят коммунистический характер. Хотя советские руководители будут в восторге, если Соединенные Штаты и Европа снизят свои усилия в области обороны, они вряд ли пойдут на запад. Это привело бы к всеобщей войне, а Москва знает, что не сможет ее выиграть. Соединенные Штаты не позволят ей завоевать Европу, так как это также будет означать завоевание Азии и изоляцию Соединенных Штатов на американском континенте. В войне у Москвы может быть какой-то успех на начальной стадии, но Соединенные Штаты, в конечном счете, используют всю свою мощь и разобьют Россию.
Главным предметом озабоченности советского руководства, по словам де Голля, является Китай. Русские рассматривали свои отношения с Западом и с Соединенными Штатами в свете проблем, которые, как они ожидали, будут иметь место с Пекином. Отсюда, при некоторой осторожности и гибкости со стороны Запада они вполне могли пойти на проведение политики сближения с Западом с тем, чтобы быть уверенными, что Запад не пойдет на сделку с Китаем за их спинами. Он был убежден, что они действительно были такими искренними в плане своего стремления к разрядке. И разрядка, по его мнению, могла бы также служить и целям Запада. Тенденция к свободе и достоинству, которая не умерла в Восточной Европе, несомненно, стала бы процветать в условиях разрядки. Когда люди видят себя на грани войны, всегда находится предлог для ужесточения контроля, но этого не случится, когда напряженность ослабнет. Кроме того, что было бы в альтернативе? Если никто не хочет развязывания войны или слома Берлинской стены, то нет иной альтернативы, кроме как сидеть и ничего не делать. А это всегда был худший из возможных курсов.
В силу этого де Голль с одобрением относился к американским контактам с Советами, видя в них претворение принципов, которые и он сам уже проводил. Но он предупреждал против американо-советского сговора. Соединенным Штатам нужна «компания», когда они заключают соглашения; но им следует избегать того, что «некоторые» называют «идеей Ялты». Он не был, говоря вкратце, таким уж сторонником разрядки, скорее хотел продвигать американо-советское двустороннее урегулирование.
Никсон и де Голль встретились на следующий день во дворце «Большой Трианон» в Версале. Генерал много говорил об атлантических отношениях. Он обрисовал свое понимание Европы: об Италии, запертой в Средиземноморье и изолированной Альпами, о Германии, источнике всех бед Европы, разделенной на две части и контролируемой обеими сторонами, о Франции, континентальной стране, имеющей выход к морям, о Великобритании, выходящей на океаны и созданной для заморской торговли. Эти четыре страны, единственные имеющие реальный вес в Европе, были весьма отличны друг от друга как по языку, обычаям, истории и интересам, так и по их геополитическому положению. Именно они, а не некие абстрактные концепции интеграции, были политической реальностью Европы, которая не существовала вне этих стран.
Де Голль подчеркнул, что было крайне важно, чтобы Советы знали, что Соединенные Штаты будут на стороне союзников в Европе в случае нападения. Но НАТО, объединенное командование, это совсем другое дело. Он не возражал против готовности других стран признать и принять американский протекторат. Но для Франции интеграция была равнозначна отказу от собственной обороны. Если войну будет вести объединенная организация НАТО, французский народ будет считать, что это американская, а не французская война. А это означало бы конец национальным усилиям и, соответственно, конец французской национальной политики. Франция, в силу этого деморализованная, моментально вернется в ситуацию, когда в стране было 30 политических партий. По мнению де Голля, Франция, вероятно, как это ни парадоксально, окажет большую услугу альянсу, будучи независимой.
Эти взгляды, так непохожие на американские послевоенные воззрения, напоминали позицию древней страны, ставшей скептически настроенной из-за многих разбитых надежд и осознающей, что для того, чтобы что-то представлять для других, нужно что-то значить для самой себя. Генерал, отвергая интеграцию вооруженных сил, выступал за координацию внешней политики. Наш подход в прошлом как будто вернулся. Администрация Никсона стремилась установить координацию в обеих сферах.
Прошла также и короткая третья встреча в Елисейском дворце. Обсуждали Вьетнам, Китай и двусторонние отношения. Я буду говорить о Китае в соответствующей главе. По двусторонним вопросам Никсон придерживался мудрой точки зрения о том, что нет какого-то способа преодолеть теоретические споры в Североатлантическом альянсе. В силу этого следует предпринимать усилия и работать над конкретными проектами, представляющими взаимный интерес. Де Голль с этим согласился.
За исключением Европы, а также по силе его выступления, идеи де Голля не так уж сильно отличались от соображений других западноевропейских руководителей. Он ратовал за сильную оборону; это было главной предпосылкой эры переговоров. Ему не требовалось больше усилий, чем его коллегам, для того, чтобы совместить потенциальную несовместимость между разрядкой и обороной: чем успешнее идет разрядка, тем меньше стимула для укрепления обороны. Главное отличие было в том, что его коллеги оправдывали свою политику между Востоком и Западом внутренним давлением; де Голль рассматривал эти идеи через призму исторического видения.
Приятно было бы сообщить, что мой собственный контакт с де Голлем был на уровне, соответствовавшем моему представлению о его исторической значимости. К сожалению, дело обстояло иным образом. Генерал рассматривал президентских помощников как функционеров, чьими взглядами следует интересоваться только для того, чтобы дать возможность их начальникам установить некоторые технические параметры. Он не воспринимал их как самостоятельные единицы. В конце обеда в Елисейском дворце, когда подали ликер, какой-то сотрудник сказал мне, что генерал хотел бы видеть меня. Без малейшей попытки начать с ничего не значащих фраз де Голль встретил меня вопросом: «Почему вы не уходите из Вьетнама?»
«Потому, – ответил я, – что неожиданный уход создаст для нас проблему доверия».
«Где?» – захотел узнать генерал. Я упомянул Ближний Восток.
«Как очень странно, – сказал генерал, возвышаясь на целую голову надо мной. – Именно на Ближнем Востоке, как я полагал, проблему доверия ощущают ваши противники».
На следующий день меня пригласили на аперитив перед официальным завтраком с двумя президентами. Никсону пришла удивительная мысль спросить меня, что я думаю о взглядах де Голля на Европу. У меня было чрезвычайно слабое суждение в ответ на просьбу Никсона. Де Голль расценил это приглашение как настолько удивительное, что, готовясь к дерзости в изложении моего мнения, он вытянулся во весь свой невозможный рост. «Я нахожу их любопытными, – сказал я. – Но не знаю, как президент собирается удержать Германию от доминирования в Европе, как он только что обрисовал». Де Голль, охваченный глубокой меланхолией от такой беспробудной тупости, казалось, вырос еще на пару сантиметров, пока пристально меня рассматривал с природной надменностью покрытой снегом альпийской вершины по отношению к маленькому подножию. «Par la guerre», – ответил он просто («посредством войны»).
Для того чтобы дать мне шанс по этому предмету настолько, насколько в этом может разбираться профессор, де Голль обратился к обсуждению истории. Он захотел узнать, какой дипломат XIX века поразил меня больше всего?
«Бисмарк», – ответил я.
«Почему?» – спросил генерал.
«В силу его воздержанности после победы», – сказал я. Если бы на этом остановился, все могло бы кончиться хорошо. К сожалению, на меня напала непруха, поэтому я стоял на своем. «Он проиграл только один раз, когда в 1871 году, вопреки здравому смыслу, согласился с желанием генерального штаба аннексировать и Эльзас, и Лотарингию. Он всегда говорил, что добивался большего, чем было хорошо для Германии».
Де Голль сдался на этом месте. «Я очень рад, что Бисмарк поступил по-своему, – сказал он. – Это дало нам шанс захватить все вновь в 1918 году».
Я не думаю, что произвел неизгладимое впечатление на этого великого французского руководителя.
Остановка в Париже стала пиком первой европейской поездки Никсона. Он вернулся в Рим для короткой встречи с папой, с которым обсудил философскую привлекательность коммунизма и молодежные бунты, перед тем как отправиться домой.
Когда мы прилетели на авиабазу Эндрюс, Никсон имел все основания быть довольным своим первым визитом в Европу. Его отчет руководству конгресса был честным и справедливым. Он намеревался установить новый уровень отношений доверительности с европейскими руководителями. Ему это удалось в рамках возможного за время одного визита. Он старался вывести Соединенные Штаты из внутриевропейских раздоров. Во всех этих отношениях был достигнут прогресс. Он до какой-то степени успокоил европейские страхи из-за американо-советского тайного сговора за их счет. Он предупредил относительно нежелательности разрядки ради разрядки, так как это повышало опасность благодушия. Он подчеркнул необходимость равного разделения бремени расходов в НАТО и адаптации доктрины альянса к условиям новых реалий. Был дан старт к новому духу консультаций.
Совершенно очевидно, что никогда единственный визит или президентский обмен мнениями не смог бы преодолеть двойственный характер альянса: между страхом перед американо-советскими договоренностями и устремлениями в плане разрядки, между его инстинктивным стремлением к мощной обороне и искушением пожертвовать военными программами ради внутренних целей, между его желанием выполнять обязательства по американским войскам и его озабоченностью тем, что Европа будет защищаться американскими стратегическими силами, которые не являются частью НАТО. Но вопросы были обозначены, и нам оставалось на протяжении всего времени работы президента искать на них ответы.
V. Начальные шаги с Москвой
Знакомство с Анатолием Добрыниным
Посольство Советского Союза в Вашингтоне располагалось в старинном частном здании, построенном на рубеже веков. Но оно утратило свой сад. Высокое современное офисное здание снисходительно смотрело сверху вниз на это приземистое сооружение, пришельца из Викторианской эпохи, которое сейчас уже не выполняло свои функции и перестало быть нарядным. На его крыше вырос целый лес радиоантенн. Эти устройства предполагают либо чрезвычайный интерес к просмотру американского телевидения сотрудниками советского посольства, либо такую иную более прозаическую цель, как удовлетворение неутолимой тяги к американским телефонным звонкам.
При входе в посольство виден длинный коридор, в конце которого советский сотрудник безопасности смотрит на экраны видеонаблюдения внутреннего телевидения. На втором этаже расположены несколько больших помещений с высокими потолками, которые были в плачевном состоянии до тех пор, пока не был сделан ремонт и их позолота не была восстановлена по случаю визита Леонида Брежнева в 1973 году. Эти помещения были когда-то гостиными комнатами, когда капиталистические владельцы использовали эту резиденцию. А сейчас они использовались только для больших приемов или обедов.
14 февраля 1969 года меня пригласили на первый официальный прием в советском посольстве. Он проводился в честь Георгия Арбатова, директора советского исследовательского института, специализирующегося на изучении Соединенных Штатов. Арбатов был верным толкователем линии Кремля, я с ним встречался на разных международных конференциях по контролю над вооружениями, когда был еще профессором. Он много знал об Америке и был специалистом в деле приспособления своих аргументов с учетом веяния времени. Ему особенно удавалась подыгрывать неиссякаемому мазохизму американских интеллектуалов, которые принимали на веру утверждение о том, что любая сложность в американо-советских отношениях непременно должна была быть вызвана американской глупостью или непримиримостью. Он был до бесконечности изобретательным в показе того, как американские отказы расстраивали миролюбивых чувствительных руководителей в Кремле, которые были вынуждены из-за нашей негибкости втягиваться без какого-либо на то желания в конфликты, противоречившие их изначально мягкому характеру.
Февральским вечером залы посольства были заполнены обычной для Вашингтона коктейльной толпой – чиновниками среднего уровня, некоторыми лоббистами, редким конгрессменом. Это не являлось собранием избранных по вашингтонским меркам. Посол Анатолий Добрынин находился в своих апартаментах наверху, выздоравливая от гриппа, поэтому хозяином был поверенный в делах Юрий Черняков[27].
Я поприветствовал Арбатова, немного покрутился вокруг и собирался дать деру, как вдруг какой-то советский дипломат младшего звена потянул меня за рукав. Он спросил, не могу ли я уделить несколько минут его шефу.
Это была моя первая встреча. Я нашел одетого в халат Добрынина во второй гостиной его небольшой квартиры, которая, должно быть, служила спальней в первоначальном варианте. Две среднего размера гостиные комнаты переходили одна в другую, меблированы они были почти одинаково и заставлены мебелью в центрально-европейском стиле, который я помню со времен моей молодости в Германии. Добрынин приветствовал меня, его глаза при этом лучились улыбкой, взгляд был внимательный, в грубовато-добродушной манере, свойственной тем, кто имел возможность встречаться и оценивать высокопоставленных американских официальных лиц. Он предложил, поскольку мы будем работать тесно вместе, звать друг друга по имени. С тех пор он был «Анатолем», а я «Генри» (или чаще «Хенри», хотя на русском языке мое имя произносят, как правило, через букву «Г»)[28]. Он сказал, что только что вернулся из Советского Союза, где прошел медицинскую комиссию в том же санатории, в котором часто отдыхают Брежнев, Косыгин и Подгорный, не уточняя, были ли они там вместе с ним или он встречался с ними в Кремле. Добрынин сказал, что у него есть устное послание от его руководства, которое он хотел бы лично передать новому президенту. Сообщил мне, что он в Вашингтоне с 1962 года и был свидетелем многих кризисов. На протяжении всего этого времени он поддерживал доверительные отношения с высокопоставленными официальными лицами. Добрынин надеялся на такие же отношения и с новой администрацией, какими бы ни были колебания в официальных отношениях. Он проговорил в раздумье, что были потеряны огромные возможности в советско-американских делах, особенно в период между 1959 и 1963 годами. В это время он возглавлял отдел стран Америки в советском министерстве иностранных дел и знал, что Хрущев серьезно хотел добиться урегулирования с Соединенными Штатами. Шанс тогда был упущен; мы не должны упустить имеющиеся сегодня возможности.
Я сказал Добрынину, что Администрация Никсона готова к ослаблению напряженности на основе взаимности. Но мы не верим, что эта напряженность возникла в результате недопонимания. Она возникла из-за реальных причин, которые надо устранять, если есть желание добиться какого-либо прогресса. Упоминание же Добрыниным об упущенных возможностях в период 1959–1963 годов, как я особо подчеркнул, звучало бы довольно странно для американского уха. Это был период, как ни крути, двух берлинских меморандумов, грубого поведения Хрущева по отношению к Кеннеди в Вене, кубинского ракетного кризиса и одностороннего нарушения Советским Союзом моратория на ядерные испытания. Если советские руководители стремятся к урегулированию с новой администрацией при помощи таких методов, кризис будет неизбежным, будет утеряно еще больше «возможностей».
Добрынин улыбнулся и признал, что не все ошибки были с американской стороны. Я пообещал как можно скорее организовать его встречу с Никсоном.
Вечная философская проблема американосоветских отношений
Не так уж много внешнеполитических проблем так негативно действовало на американские внутренние дебаты или бросало вызов нашим традиционным категориям мышления, как отношения с Советским Союзом. В нашем историческом опыте было мало такого, что готовило бы нас к делам с противником сопоставимой силы на постоянной основе. Нам никогда не нужно было сталкиваться со странами, так резко противостоящими нам на протяжении дольшем, чем короткие промежутки огромного напряжения. Весь запас враждебности России после 1945 года был тем более велик, что великий альянс военного времени способствовал росту уверенности в сохранении мира путем постоянной коалиции победителей. Вместо этого мы оказались в мире политического соперничества и идеологической борьбы, омраченном смертоносным оружием, которое в одно и то же время наслаивало напряженность и делало ее не разрешимой. Неудивительно, что загадка отношений с другой ядерной сверхдержавой была постоянной темой послевоенной американской внешней политики.
Примечательно, что мы никогда не думали о возврате к ситуации традиционной изоляции. Две мировые войны разрушили международную систему, доминировавшую в мировых делах на протяжении двух сотен лет. Германия и Япония временно исчезли из числа главных факторов; Китай был разорен гражданской войной. Любая значимая держава за рубежом, за исключением Великобритании, была оккупирована во время войны или в ее результате. А Британия была настолько истощена в результате своей героической борьбы, что больше не могла играть свою историческую роль стража равновесия. Так или иначе, мы лелеяли идею, что этот вакуум сможет сохраниться, как вдруг в течение нескольких месяцев после победы деморализовали наше большое военное хозяйство. Наша дипломатия искала примирения, разоружения и глобального сотрудничества через посредство Организации Объединенных Наций. Нашей тайной мечтой в первые послевоенные годы было играть роль, которую позже премьер-министр Индии Неру присвоил себе. Мы предпочли бы, чтобы какая-нибудь другая страна, к примеру, Британия, поддерживала баланс сил, в то время как мы бы благородно выступали посредником в ее конфликте с Советским Союзом. Характерно для такого подхода, что президент Трумэн отказался остановиться в Англии на пути на Потсдамскую конференцию и на пути обратно, потому что он не хотел выглядеть вступающим в сговор против советского союзника. Наше традиционное неприятие политики баланса сил отсрочило понимание того, что полный характер нашей победы уже создал огромный дисбаланс сил и влияния в центре Европы. Переход Америки с военного положения на мирное стал шансом для Советов. Он ускорил коммунистическое господство во всей Восточной Европе, что, может быть, даже и не входило в изначальные планы Сталина. И он вызвал повсеместную тревогу и чувство отсутствия безопасности в странах, находящихся на советской периферии.
Наша «эпоха невинности» закончилась в 1947 году, когда Англия проинформировала нас о том, что больше не может гарантировать безопасность Греции и Турции. Мы были обязаны вмешаться, – но не просто как гарант национальной целостности, демонстрирующий голосом свою работу. Хотели мы того или нет, но нам пришлось взять на себя историческую ответственность за сохранение баланса сил; хотя мы были плохо подготовлены к выполнению этой задачи. В обеих мировых войнах мы приравнивали победу к миру, и даже во время кризиса 1947 года все еще считали, что проблема поддержания глобального равновесия состояла из приведения в порядок временных нарушений некоего естественного порядка вещей. Мы рассматривали силу в военных терминах, и, только что распустив огромное количество войск, которые использовались в мировой войне, ощутили потребность в аналогичной силе, перед тем как начать серьезные переговоры с Советским Союзом. Коль скоро нам удалось сдержать его экспансионистские порывы, как мы полагали, дипломатия вновь могла бы действовать самостоятельно для проявления доброй воли и примирения.
Однако управление балансом сил является постоянной заботой, а не каким-то усилием, у которого есть предвидимое окончание. По большей части это сугубо психологический феномен. Если равенство сил воспринимается как данность, то оно не подвергается испытанию. Расчеты должны включать потенциал, а также действительную мощь, не только обладание мощью, но и желание ее использовать. Управление балансом требует настойчивости, искусности, нехилой храбрости и, что важнее всего, понимания предъявляемых им требований.
Как я обсуждал уже в Главе III, нашей первой реакцией была политика сдерживания, согласно которой не могло иметь места никаких серьезных переговоров с Советами до тех пор, пока мы не нарастим нашу мощь. После этого, как мы надеялись, советское руководство поняло бы все преимущества мира. Как ни парадоксально, но этот подход исходил из преувеличенных военных преимуществ Советов и недооценки нашей потенциальной мощи и психологических преимуществ (не говоря уже о нашей ядерной монополии) и давал Советскому Союзу время, в котором тот отчаянно нуждался, для закрепления своих завоеваний и перекройки ядерного дисбаланса.
Я также упоминал трансформацию природы силы, произошедшей благодаря ядерному оружию. В силу того, что ядерное оружие несет катастрофические последствия, то оно вряд ли соотносимо с целым спектром проблем: исследования, партизанские войны, локальные кризисы. Слабость стратегии Даллеса «массированного возмездия» 1950-х годов (доктрина, оставлявшая нам право ответить на локальные вызовы угрозой развертывания стратегической войны) заключалась в том, что подводила нас вплотную к ядерной войне и не заставляла нас что-либо предпринимать. Мы в конечном счете ничего не предприняли (или использовали обычные вооруженные силы, как это было в Ливане в 1958 году, что противоречило объявленной нами стратегии).
Таков был контекст, в свете которого Соединенные Штаты пытались справиться с развитием советской системы.
Самой своеобразной чертой советской внешней политики являлась, разумеется, коммунистическая идеология, которая превращала отношения между государствами в конфликты между философиями. Это историческая доктрина, а также и мотивационная сила. Советские руководители, начиная с Ленина, Сталина, далее Хрущев, Брежнев и любой, кто последует за ним, в какой-то степени мотивировались самопровозглашенным проникновением в силы истории и убежденностью в том, что их дело является делом исторической неизбежности. Их идеология учит, что классовая борьба и экономический детерминизм делают неизбежными революционные перевороты. Конфликт между силами революции и контрреволюции непримирим. Для промышленно развитых демократических стран мир представляется естественно достижимым состоянием; компромисс между различиями, отсутствие борьбы. Для советских руководителей, напротив, борьба заканчивается не компромиссом, а победой одной из сторон. Постоянный мир, согласно коммунистической теории, может быть достигнут только с прекращением классовой борьбы, а классовая борьба может закончиться только с победой коммунизма. Следовательно, любое советское действие, при этом степень его воинственности не важна, продвигает дело мира, в то время как любая капиталистическая политика, при этом степень ее миролюбия не важна, служит целям войны. «Пока нет общего окончательного результата (между капитализмом и коммунизмом), – говорил Ленин, – будет продолжаться состояние ужасной войны. …Сентиментальность есть не меньшее преступление, чем на войне шкурничество»[29]. Заявления западных руководителей или аналитиков, подчеркивающих важность доброй воли, могут показаться советским руководителям только как лицемерие или глупость, пропаганда или заблуждение.
Таким образом, советская политика пользовалась своим собственным лексическим словарем. В 1939 году именно Лига Наций, судя по советской пропаганде, угрожала миру, осудив советское нападение на Финляндию. Когда советские танки стреляли по гражданским людям в Венгрии осенью 1956 года, то именно Организацию Объединенных Наций обвинила Москва как угрожающую миру тем, что стала обсуждать советскую вооруженную интервенцию. Когда в 1968 году Советский Союз и его союзники по Варшавскому договору вторглись в Чехословакию, они проделали то же самое среди дымовой завесы обвинений в адрес Соединенных Штатов, Западной Германии и НАТО во «вмешательстве», хотя Запад из кожи вон лез, чтобы не оказаться втянутым в Чехословакию. В 1978 году СССР «предупредил» Соединенные Штаты относительно вмешательства в Иран, но не потому, что они боялись этого, а потому, что знали, что этого не случится. Это был способ усилить деморализацию тех, кто мог бы сопротивляться беспорядкам, которые уже происходят в мире. Советское руководство не страдает от угрызений совести или либерального чувства вины. У него нет активно действующей внутренней оппозиции, ставящей под сомнение нравственный характер его действий. Результатом является внешняя политика, способная заполнять любой вакуум, использовать любую возможность, действовать из соображений, вытекающих из его доктрины. Политика сдерживается в принципиальном плане оценкой объективных условий. Советские заявления по поводу мирных намерений должны оцениваться именно в этой терминологии. Они вполне могли выглядеть «искренними», но по сугубо прагматическим причинам. Там, где существует опасность ядерной войны, они, безусловно, искренни, потому что советские руководители не имели намерения совершать самоубийство. Но в своей основе они отражали менее всего принцип, а скорее всего оценку того, что соотношение сил неблагоприятно для военного давления. И даже во время самых мощных мирных наступлений советские руководители никогда не скрывали своего намерения вести постоянную войну за людские умы.
В своем докладе съезду партии, намечая новую приверженность сосуществованию, Хрущев объяснил свою политику в сугубо тактических терминах как средство, которое позволит заставить капиталистов сдаться мирным путем: «Не подлежит сомнению, что для ряда капиталистических стран насильственное ниспровержение буржуазной диктатуры [и связанное с этим резкое обострение классовой борьбы][30] являются неизбежными. Но формы социальной революции бывают различными. …Большая или меньшая степень остроты борьбы, применения или неприменения насилия при переходе к социализму зависит …от степени сопротивления эксплуататоров…»[31]
Считается, что исторические тенденции не подвластны тактическим компромиссам. Марксистская теория соединяется с русским национальным приоритетом и ставит Советский Союз на стороне всех радикальных антизападных движений в третьем мире, независимо от практических мер, предпринимаемых Востоком и Западом в области ядерных дел. Леонид Ильич Брежнев на XXIV съезде партии в конце марта 1971 года объявил следующее:
«И мы заявляем, что, последовательно проводя политику мира и дружбы между народами, Советский Союз и впредь будет вести решительную борьбу против империализма, давать твердый отпор проискам и диверсиям агрессоров. Мы, как и прежде, будем неуклонно поддерживать борьбу народов за демократию, национальное освобождение и социализм»[32].
Его коллега, советский президент (Председатель Президиума Верховного Совета) Николай Викторович Подгорный, заявил в ноябре 1973 года:
«Как видят советские люди, справедливый демократический мир не может быть достигнут без национального и социального освобождения народов. Борьба Советского Союза за ослабление международной напряженности, за мирное сосуществование между государствами и различными системами не представляет и не может представлять отхода от классовых принципов нашей внешней политики»[33].
Арена международной борьбы тем самым расширяется за счет включения внутренней политики и социальных структур в странах, пародирующих традиционные стандарты международного права, которое осуждает вмешательство во внутренние дела любой страны. За века господства европейских стран в мире любая страна могла нарастить свое влияние только путем территориальных приобретений. Они были видимыми налицо и вызывали со временем объединенное сопротивление тех, кому угрожало нарушение установленного порядка. Однако в послевоенный период становится возможным изменение баланса сил путем разных явлений – беспорядков, революций, подрывной деятельности – на суверенной территории другой страны. Идеология, таким образом, подрывает стабильность международной системы – подобно наполеоновским переворотам после Великой французской революции или религиозным войнам, которые потрясали Европу столетиями. Идеология выходит за всякие рамки, избегает ограничений и презирает терпимость и примирительность.
Советская политика, разумеется, также является преемницей старой традиции русского национализма. На протяжении столетий непонятная русская империя растекалась в разные стороны от княжества Московского, распространяясь на восток и запад по бескрайним равнинам, на которых не было никаких географических препятствий, кроме расстояний, которые ограничивали бы людские амбиции. Море земли, конечно, было искушением также и для захватчиков, но поскольку, в конечном счете, оно поглотило всех завоевателей, – чему немало способствовал жесткий климат, – оно побуждало русский народ, который все претерпел, расценивать безопасность как оттеснение всех расположенных вокруг стран. Вероятно, из этой небезопасной истории, возможно, и из-за чувства неполноценности, русские правители – коммунисты или цари – реагировали, определяя безопасность не только как расстояние, но и как доминирование тоже. Они никогда не считали, что смогут создать моральный консенсус среди других народов. Абсолютная безопасность для России означала постоянное отсутствие безопасности у всех ее соседей. Отличительной особенностью ленинского коммунизма стало то, что впервые в русской истории экспансионистскому инстинкту было дано теоретическое обоснование, которое применялось повсеместно по всему земному шару. Эта теоретическая формулировка успокаивала русскую совесть; она же осложняла проблему для всех других народов.
Эти длительные импульсы национализма и идеологии, которые лежат в основе советской политики, подчеркивают никчемность многих споров на Западе. Является тот или иной советский шаг прелюдией глобального действа или же, напротив, какая-то новая увертюра означает некую оттепель, изменение конечных целей? Каковы истинные намерения советских руководителей? Возможно, постановка вопроса неверна. Как представляется, он должен подразумевать, что ответ лежит в укромных уголках мозга советских руководителей, как будто Брежнев мог бы его сообщить, разбуди его посреди ночи или захвати врасплох. Концентрация внимания на конечных целях неизбежно будет приводить демократические страны к ситуации неопределенности и колебания в связи с каждым новым советским геополитическим шагом, поскольку они будут пытаться анализировать и обсуждать между собой вопрос: представляет ли действительная ценность оказавшегося в опасности района какую-либо «стратегическую значимость», или этот шаг возвещает поворот к жесткому курсу. И это не какие-то альтернативы, как их видит советское руководство. Советская практика, будучи уверенной в ходе истории, состоит в истощении противников путем постепенных шагов, а не одномоментным действием, броском всего сразу на кон. «Вступить в битву, когда это со всей очевидностью выгодно противнику, а не нам, является преступлением», – писал Ленин[34]. На том же основании неспособность вступить в конфликт, когда складывается благоприятное соотношение сил, в равной мере является преступлением. Выбор советской тактики в силу этого определяется конкретно в каждое время и в каждом месте в результате их оценки «объективного соотношения сил», по поводу чего они, как марксисты, гордятся умением правильно это делать.
Как мне кажется, полезнее всего в силу этого рассматривать советскую стратегию по существу как один из примеров грубейшего оппортунизма и приспособленчества. Ни одного шанса для поэтапных достижений не должно быть упущено ради западных концепций доброй воли. Огромный источник сочувствия, воздвигнутый во время Второй мировой войны, без колебаний был брошен в жертву во имя захвата бастиона Восточной Европы. Женевская конференция на высшем уровне 1955 года была использована для того, чтобы увековечить советскую позицию в Восточной Германии и открыть возможности для действий Советской армии в Египте, что помогло вызывать беспорядки на Ближнем Востоке на протяжении двух десятилетий. В 1962 году новая администрация, которая с большой готовностью – почти с мольбой – выразила свое желание новой эры в американо-советских отношениях, столкнулась с ультиматумом по Берлину и кубинским ракетным кризисом. В 1975–1976 годах возможное соглашение по ОСВ не помешало размещению поддержанных Советами кубинских войск в Анголе. В 1977 году многообещающая перспектива для новой администрации, стремящейся возродить разрядку, не помогла сместить баланс в пользу сдерживания, когда представилась возможность войны чужими руками в Эфиопии. При любом выборе политики советские руководители видели свои интересы не в доброй воле стран, которые советская доктрина определяет как структурно враждебные, а в стратегической возможности, какой они ее себе представляли. Рассчитывать на сдержанность советских руководителей в плане использования обстоятельств, которые они расценивают как благоприятные для них, это неправильно истолкованная история. Таким образом, смыслом обязанности Запада является задача исключить любые возможности для Советов. Именно мы должны определять пределы советских целей.
И это достижимая задача. Внушительный монолит тоталитарных государств часто скрывает слабые места. Советская система нестабильна в политическом плане; в ней нет механизма преемственности власти. Из четырех генеральных секретарей советской коммунистической партии двое умерли на посту; третий был устранен процедурой, похожей на переворот; судьба четвертого не решена на момент написания книги. Именно в силу отсутствия «законных» средств замены руководителей они все стареют на своих постах. Громоздкая бюрократическая машина и сложность коллективного руководства не дает много примеров демонстрации большого блеска советской внешней политики или даже немедленной реакции на быстро происходящие события.
Их экономическая система тоже совсем не впечатляет. По иронии судьбы, в стране, которая превозносит экономический детерминизм, уровень жизни Советского Союза, страны с богатыми ресурсами, по-прежнему отстает даже от ее восточноевропейских сателлитов на протяжении 60 лет после прихода коммунизма. Со временем эта неэффективность непременно вызовет натяжки и конкурирующие претензии на ресурсы, которые сейчас преимущественно используются для военных целей. Да и Коммунистическая партия вряд ли сможет всегда оставаться монолитной и не вызывающей критики. Система всеобщего планирования ведет к перенасыщенной чиновниками бюрократии, которыми нелегко управлять стареющим лидерам из политбюро. Одним из парадоксов разрегламентированных коммунистических государств является то, что коммунистическая партия не имеет реальной власти и круга обязанностей, хотя она проникла во все сферы общества. Она не нужна для управления экономикой, для администрирования или управления. Она скорее воплощает социальную структуру привилегий; оправдывает свое существование своей бдительностью против врагов, внутренних и иностранных, – в силу этого заинтересована в сохранении напряженности. Рано или поздно эта существенным образом паразитическая функция неизбежно приведет к внутреннему давлению, особенно в государстве, состоящем из многих национальностей.
Ничто не может быть более ошибочным, чем поверить мифу о неумолимом советском наступлении, тщательно спланированном некими сверхгениальными планировщиками. Сосуществование на основе баланса сил в результате этого было бы вполне достижимо – при условии правильного понимания природы вызова. Но именно это демократическим странам не очень легко делать. Темы, доминирующие в восприятиях Запада относительно Советского Союза, повторяются. Первая тема – о том, что советские цели уже изменились, что советские руководители скоро сосредоточат свое внимание скорее на экономическом развитии, чем на зарубежных авантюрах. Вторая касается того, что улучшение атмосферы и добрые личные отношения с советскими руководителями помогут снизить враждебность. И третья тема – о том, что Кремль делится на «ястребов» и «голубей» и что долг западных демократий усиливать позиции «голубей» при помощи политики примирения.
Готовность многих в некоммунистическом мире объявить конец напряженности и угроз «холодной войны» не лишена проницательности. В 1930-е годы известный американский историк Майкл Флоринский утверждал: «Бывшие ярые сторонники мировой революции заменили шпагу станками и рассчитывают сегодня больше на результаты своего труда, чем на радикальные действия для обеспечения окончательной победы пролетариата»[35]. В 1930-е годы демократические свободы, описанные в советской конституции, были предметом восхищения в Европе и Соединенных Штатах, даже несмотря на разрастание архипелага ГУЛАГ, несмотря на то, что политические чистки стали насмешкой над какой бы то ни было концепцией справедливости, и несмотря на то, что Советский Союз стал первой крупной страной, которая пошла на заигрывание с Гитлером. После роспуска Сталиным Коминтерна в 1943 году сенатор Том Конналли от Техаса, которого вряд ли можно было назвать мягко относящимся к коммунизму, как утверждают, сказал: «Русские годами меняли свою экономику и приближались к отказу от коммунизма, и весь западный мир будет радоваться счастливой кульминации их усилий»[36]. Заместитель государственного секретаря Самнер Уэллес писал: «По завершении этой войны советское правительство, несомненно, должно будет посвятить всю свою энергию на какой-то период времени восстановлению и реконструкции своих разрушенных городов и территорий, проблеме индустриализации и достижению подъема уровня жизни населения»[37].
Эта тема относительно того, что Советский Союз выберет экономическое развитие, никогда не утихала. Западные демократии, исходя из своего собственного опыта, предполагают, что народное разочарование может быть утолено экономическим ростом и что экономический прогресс более рациональная цель, чем зарубежные авантюры. В 1959 году Аверелл Гарриман писал: «Я думаю, что г-н Хрущев проявляет глубокое желание повысить жизненный уровень своих сограждан. На мой взгляд, он рассматривает нынешний семилетний план, как увенчание коммунистической революции и исторический поворот в советской жизни. Он также считает этот план памятником самому себе, который оставит его в истории как одного из великих благодетелей своей страны»[38]. Горькие разочарования, которые последовали за этим, не поставили крест на этой мысли.
Так, в феврале 1964 года государственный секретарь Дин Раск, совсем уж не «голубь», с уверенностью утверждал: «Они (коммунисты), как представляется, начали понимать, что существует неразрешимое противоречие между требованиями продвижения мирового коммунизма силой и потребностями советского государства и народа»[39]. Подавление восстаний в Восточной Германии и Венгрии, несколько стычек по поводу Берлина, кубинский ракетный кризис, вторжение в Чехословакию, крупные поставки в Северный Вьетнам, углубление напряженности на Ближнем Востоке, бесконечные попытки выискивания слабых мест в Африке – ничто из этого не повлияло на стойкую убежденность многих в том, что смена взглядов Советами неизбежна и что Советы предпочли бы экономическое развитие зарубежным авантюрам. (Конечно, одной из причин того, почему было трудно проверить это последнее предположение, заключается в том, что индустриально развитые демократические страны никогда не упорствовали в том, что Советский Союз сделает этот выбор: кредиты и торговля продолжались даже в периоды советской агрессивности.)
Точно так же спокойно процветало убеждение в том, что в Кремле идет постоянная схватка, в которой Америка может помочь более миролюбивым группам своей политикой примирения. Запад изо всех сил старался находить оправдания целой плеяде советских руководителей; действующий руководитель всегда рассматривался как представитель «либеральной» группы – даже Иосиф Сталин. Вероятно, красноречивый пример этого подхода Запада был вписан в 1945 году; сегодня мы можем понять содержащуюся в этом иронию. После Ялтинской конференции советник Белого дома Гарри Гопкинс сказал писателю Роберту Шервуду:
«Русские показали, что они могут поступать разумно и проницательно, и ни у президента, ни у кого-либо из нас не осталось никакого сомнения в том, что мы сможем ужиться с ними и вести совместные дела в обозримом будущем. Но я должен сказать еще об одном: никто из нас не мог предсказать, какие будут результаты, если что-нибудь случится со Сталиным. Мы были уверены в том, что можем рассчитывать на его разум, чувства и понимание, но мы совсем не распространяли свою уверенность на те обстоятельства и тех деятелей, которые находились за его спиной там, в Кремле»[40].
«Перспектива выживания либерального режима Никиты Сергеевича Хрущева зависит от встречи в этом году между советским премьером и западными руководителями, обсуждаемой западными дипломатами», – сообщала газета «Нью-Йорк таймс» 5 мая 1958 года мнение, которое привело к визиту Хрущева в Вашингтон в 1959 году. После резкого отпора попытке Хрущева изменить стратегический баланс в ходе кубинского ракетного кризиса специалисты в Вашингтоне рассуждали, что он ведет борьбу со сторонниками жесткой линии в Кремле и нуждается в понимании и поддержке со стороны Соединенных Штатов. В противном случае эти сторонники жесткой линии, дескать, победят, – игнорируя при этом тот факт, что именно сам Хрущев отправил ракеты на Кубу, а атакуют его в основном по той причине, что он потерпел поражение[41]. Вполне разумное объяснение может быть сделано в том плане, что мы укрепляем любые умеренные элементы, какие есть в Кремле, больше нашей твердостью, которая демонстрирует риски советских авантюр, чем созданием впечатления того, что кажущиеся на грани фола действия ничего не стоят.
Идея внутрикремлевской борьбы, на которую Америке следует пытаться оказывать влияние, придает импульс другой господствующей идее о том, что напряженность вызывается личными недопониманиями, которые можно устранить с помощью очарования и проявления искренности. Администрация Эйзенхауэра через два с немногим года после прихода к власти, используя в качестве аргумента довод о том, что она отбросит коммунизм, устроила встречу на высшем уровне с Советами, на которой личное обаяние и магия президента широко приветствовались как открывающие путь в новую эру. «Никто не может недооценить изменение в русском подходе, – писала «Нью-Йорк геральд трибюн» 21 июля 1955 года. – Без этого ничего нельзя было бы сделать. …Но достижением президента Эйзенхауэра является тот факт, что он понял эту перемену, что он воспользовался открывшейся возможностью на благо мира во всем мире». Журнал «Лайф» доказывал 1 августа 1955 года: «Главный результат Женевской конференции настолько прост и захватывает дух, что циники и искатели блох по-прежнему сомневаются в нем, а американцы, по иным причинам, находят его несколько трудным для понимания. Борьба за мир перешла в другие руки. По мнению Европы, которая присуждает этот неофициальный титул, он перешел из рук Москвы в руки Вашингтона». Остается только догадываться, как страна, которая в короткий срок превратила всю Восточную Европу в своих сателлитов, устроила блокаду Берлина и подавила восстание в Восточной Германии, была зачислена в борцы за мир в числе первых. Но вера в то, что мир зависел от хороших личных отношений, была чрезвычайно широко распространена даже в 1950-е годы. Самое красноречивое заявление в этом ключе было сделано тогдашним британским министром иностранных дел Гарольдом Макмилланом в конце конференции министров иностранных дел в 1955 году. Эта встреча зашла в тупик именно по той причине, что предшествовавший ей саммит ослабил напряженность в атмосфере:
«Почему эта встреча (на высшем уровне) вызывает ощущение надежды и ожидания во всем мире? Вряд ли потому, что проведенные там дискуссии были так уж особенно примечательны. … Вряд ли это было потому, что они достигли очень уж сенсационной договоренности. Вряд ли по той причине, что там было сделано или что сказано. То, что поразило воображение в мире, представляло собой один только факт того, что имела место дружественная встреча между главами двух величайших групп, на которые мир оказался разделенным. Эти люди, несущие на своих плечах тяжкое бремя, встретились и беседовали и обменивались шутками, как обычные смертные. …Женевский дух стал поистине возвратом к нормальным человеческим отношениям»[42].
Год спустя эти же самые советские руководители подавили восстание в Венгрии и грозили Великобритании и Франции ядерной войной из-за кризиса на Ближнем Востоке – после того как Соединенные Штаты демонстративно оторвали себя от своих союзников. Через десять лет, однако, президент Джонсон в своем Обращении к нации в 1965 году выразил надежду на то, что преемники Хрущева смогли бы тоже посетить Соединенные Штаты с тем, чтобы снизить риски личного недопонимания:
«Если нам предстоит жить в мире, мы должны узнать друг друга получше.
Я уверен, что американский народ будет приветствовать возможность послушать советских руководителей на нашем телевидении – как мне бы хотелось, чтобы советские люди послушали наших руководителей на своем телевидении.
Я надеюсь, что новые советские руководители смогут посетить Америку с тем, чтобы они смогли узнать о нашей стране из первых рук».
Перед лицом двусмысленного вызова со стороны Советского Союза Запад оказался парализован, более всего и не только излишествами примирения, но и перегибами в жестокости. В каждом десятилетии альтернатива политике сентиментального примирения была выражена в некоей церковной воинственности, как будто настойчивых звуков трубы антикоммунизма было бы достаточно для того, чтобы стены начали падать. Вместе с идеей о коренном изменении советской системы существовала вера в то, что советские цели никогда не могут быть переделаны, что превращает советское государство впервые в истории в неподвластное историческим переменам. Тем, кто осуждает американскую непримиримость, противостоят те, кто не мог себе представить, что любое соглашение с Советским Союзом хоть каким-то образом может быть в наших интересах; подчас сам по себе факт, что Советы добивались какого-то соглашения, представлялся как довод против него. Оба эти подхода вытекали из одной и той же ложной посылки о том, что существует некая конечная точка в международной напряженности, своего рода вознаграждение за добрую волю или за твердость позиции. Они не принимали в расчет ту реальность, что мы имеем дело с системой, слишком идеологически враждебной для того, чтобы идти на немедленное примирение, и в военном плане слишком мощной для того, чтобы ее можно было легко уничтожить. Нам необходимо было не допустить захвата этой системой стратегических возможностей. Но нам также необходимо было иметь достаточно уверенности в своих собственных суждениях и осуществлять какие-то с ней договоренности, чтобы выиграть время, – время, чтобы сработала на разрушение присущая коммунистической системе стагнация, и тем самым дать возможность понять необходимость сосуществования, основанного на сдерживании.
Я критически относился к обоим этим течениям, – которые влияли на все послевоенные администрации за десятилетие до моего прихода на государственную службу:
«Зацикленность на советские намерения заставляет Запад быть самодовольными во время разрядки и паниковать во время кризисов. Cмиренный советский тон приравнивается к достижению мира, а советская враждебность рассматривается как сигнал наступления нового периода напряженности и, как правило, вызывает сугубо военные меры противодействия. Запад, таким образом, никогда не бывает готовым к любой советской перемене курса; он не бывает готов ни к разрядке, ни к непримиримости»[43].
Накал в доводах часто скрывал тот факт, что сторонники и противники переговоров соглашались в своих фундаментальных утверждениях. Они были согласны с тем, что эффективное урегулирование предполагает изменение в советской системе. Они были едины, полагая, что западная дипломатия должна стремиться повлиять на внутренний ход развития в Советском Союзе. Представители обоих течений оставляли впечатление того, что характер возможного урегулирования с коммунистическим миром был вполне очевиден. …Расходились они преимущественно в вопросе о времени. Противники переговоров стояли на том, что переход Советов на другую сторону – дело далекого будущего, в то время как сторонники переговоров утверждали, что смена взглядов уже произошла…
Тем временем, больше внимания уделялось вопросу о том, стоит ли нам вести переговоры, чем вопросу, о чем вести эти переговоры. Спор относительно внутреннего развития Советов отвлекал силы от разработки наших собственных целей. Он вынуждал нас превращать в запутанное дело то, что должно было приниматься как само собой разумеющееся: наша готовность к переговорам. И это отвлекало от разработки конкретной программы, которая сама по себе смогла бы сделать эти переговоры значимыми[44].
К тому времени, когда к власти пришла администрация Никсона, политический баланс трудно было считать находящимся в позитиве. Советский Союз только что оккупировал Чехословакию. Он поставлял в больших количествах оружие Северному Вьетнаму; без его помощи Ханою успех переговоров был бы твердо гарантирован. Он не демонстрировал желания помочь достичь соглашения на Ближнем Востоке. И на этой стадии Советский Союз был почти на равных по уровню стратегических вооружений. Решающее американское превосходство, которое было характерно для всего послевоенного периода, закончилось в 1967 году, остановив установленный самим себе потолок в 1000 МБР «Минитмен», 656 запускаемых с подводных лодок ракет «Поларис» и 54 межконтинентальные баллистические ракеты «Титан»[45]. К 1969 году стало ясно, что количество советских ракет, способных достичь Соединенных Штатов, вскоре сравняется с количеством всех американских ракет, доступных для нанесения ответного удара по Советскому Союзу. И если советские программы наращивания вооружений будут продолжены в течение 1970-х годов, оно превзойдет количество американских ракет.
Новой администрации необходимо было попытаться решить ряд противоречий. Что бы ни говорилось о растущей советской мощи, коммунистической идеологии, русском экспансионизме и советском интервенционизме, любой пришедший к власти в конце 1960-х не мог бы не удивиться беспрецедентным масштабам вызова, брошенного миру во всем мире. Никакая воинственная риторика не могла скрыть того факта, что существующих ядерных арсеналов вполне достаточно, чтобы уничтожить все человечество. Никакое недоверие к Советскому Союзу не могло одобрить принятие политики традиционного баланса сил для решения кризиса путем конфронтации. Не могло быть более высокого долга, чем предотвращение катастрофы ядерной войны. И, тем не менее, элементарная сентиментальность была просто предательской. Она ввела бы в заблуждение наш народ, да и коммунистических лидеров тоже, подвергая первых шоковому удару и заставляя вторых смотреть на переговоры как на действенный инструмент политической схватки. Мы должны были понять, что мы можем добиться поддержки у себя дома и среди союзников в отношении твердых действий в кризисной ситуации только в том случае, когда мы сможем продемонстрировать, что это был не наш выбор. Но при попытке создать более мирный мир было бы просто глупо забалтывать народ так, чтобы он не обращал внимания на природу идеологического и геополитического вызова, который будет продолжать существовать из поколения в поколение, или снимать с себя ответственность за непопулярность расходов на тактическую и стратегическую оборону. Непросто будет такой демократической стране, которая находится в середине вызывающей такие разногласия войны в Азии.
Для тех, кто находится у власти и несет какую-то ответственность, преданность делу мира и свободы не проверяется силой эмоций их заявлений. Мы должны были выразить нашу приверженность дисциплине, с которой стали бы отстаивать наши ценности и одновременно создавать условия для долгосрочной безопасности. Нам необходимо было учить наш народ постоянно сохранять чувство ответственности и не рассчитывать, что либо напряженность – либо наш противник – когда-нибудь исчезнет в веках. Такой курс не был ни удобным, ни легким, особенно для такого нетерпеливого народа, как наш. Но нас будут судить будущие поколения по тому, какой мир мы оставили после себя, стал ли он более безопасным, чем был до нас, мир, который сберег мир без изъятия и укрепил уверенность и надежды свободных народов.
Раздумья переходного периода
Кремль стремится с большой осторожностью вступить в контакт с новой администрацией. Бюрократиям очень нужна предсказуемость. А советские руководители действуют в коварном бюрократическом окружении византийского стиля и бескомпромиссного образца. Они могут приспособиться к постоянной твердости; они начинают нервничать в случае резких перемен, которые подрывают доверие их коллег к их суждениям и владению ситуацией. Мы пришли к выводу, что бессмысленно пытаться преодолевать это тревожное состояние на самом старте работы новой администрации призывами к чувству морального сообщества, поскольку и вся подготовка и идеология советских руководителей отрицают такую возможность. Личный интерес – это тот стандарт, который они понимают лучше всего. И не случайно, что во взаимоотношениях между Советским Союзом и другими обществами те западные руководители, которые более всего были склонны демонстрировать «понимание» своих советских партнеров, оказывались менее всего успешными. Советское руководство, гордое своим превосходным пониманием объективных источников политических мотиваций, не может признать, что оно подвластно временным соображениям переходных периодов. В силу этого самые умоляющие усилия администрации Кеннеди не смогли добиться прогресса до восстановления психологического баланса, вначале с наращиванием США военного потенциала после давления в связи с Берлином, а затем в результате кубинского ракетного кризиса. Именно после этих событий и стал возможен какой-то прогресс.
Кремль знал Никсона, по контрасту, как борца с коммунизмом; но он никогда не позволял личной антипатии становиться на пути советских национальных интересов. Сталин, в конце концов, заигрывал с Гитлером в первые недели после прихода нацистов к власти. Несмотря на взаимное недоверие, отношения между Кремлем и Администрацией Никсона были более деловыми, чем в большинстве предыдущих периодов, и в целом были свободны от эффекта взлетов и падений первых преувеличенных, а затем обманутых надежд. Та странная парочка, – Брежнев и Никсон, – в конечном счете, выработала некий модус вивенди, своего рода временное соглашение, потому что каждый из них смог понять восприятие другим своего собственного интереса. Никсон посещал Советский Союз в начале карьеры, когда, будучи вице-президентом, провел знаменитые «кухонные дебаты» с Хрущевым. У Никсона было гораздо более острое восприятие характерных черт советского руководства, чем у любого другого недавнего претендента на пост президента. Москва же была озабочена тем, чтобы новый президент не начал очередной раунд государственных закупок вооружений, что привело бы к перенапряжению советской экономики. Но СССР был готов поинтересоваться ценой, чтобы избежать этой перспективы, даже задействуя при этом испытанную временем видимость неуязвимости перед угрозами и прибегая к своей традиционной тактике попыток подрыва американской внутренней поддержки той политики, которой сам опасался.
Понадобилось какое-то время для процветания отношений, но это произошло и было неслучайным. Ни один другой предмет не занимал внимания новоизбранного президента во время переходного периода. Он и я потратили много времени вместе, разрабатывая наш курс. Никсон подошел к проблеме путем, который носил больше политический характер, чем это сделал я. Заработав себе репутацию проведением жесткой, временами резкой антикоммунистической политики, он был завязан на поддержание своего традиционно консервативного контингента избирателей. Он рассматривал свою репутацию сторонника жесткой линии как уникальное достижение для проведения нашей политики. Но понимал, что как президент он должен будет расширять свою политическую базу в направлении политического центра; действительно, он проницательно увидел в отношениях Восток – Запад долгосрочную возможность создания своего нового большинства. Никсон склонялся к сочетанию этих тонких инстинктов с сугубо личными суждениями. Он опасался, что встреча на высшем уровне в Глассборо[46] могла бы восстановить шансы Джонсона, – следовательно, он полагал, что Советы вступили в сговор с демократами для того, чтобы свалить его самого. Но Никсон также видел, как не приведший ни к чему результат встречи сказался на популярности Джонсона, которая упала так же быстро, как и была раздута, – отсюда, его решимость не проводить встречи на высшем уровне до тех пор, пока не будет гарантирован ее успех.
Мой подход, – каким он описан выше, – по своей сути был почти таким же, хотя, с учетом моей научной подготовки, несколько более теоретизированным. 12 декабря 1968 года новоизбранный президент попросил меня вкратце проинформировать новый кабинет относительно нашего подхода к внешней политике. Мне казалось, что я сообщил своим новым коллегам, что советская внешняя политика велась по двум направлениям. Имело место давление в пользу примирения с Западом, вытекающее из растущего желания иметь потребительские товары, из страха войны и, вероятно, со стороны тех, кто надеялся на ослабление строгого полицейского режима в стране. Одновременно имело место и давление в пользу продолжающейся конфронтации с Соединенными Штатами, вызванное коммунистической идеологией, подозрительностью руководства, партийного аппарата, военных и тех, кто боялся, что любая разрядка сможет только подтолкнуть страны-сателлиты попытаться еще раз ослабить контроль со стороны Москвы. Внешняя политика Москвы после вторжения в августе в Чехословакию была сосредоточена на двух проблемах: как преодолеть эффект шока от вторжения в остальном коммунистическом мире и как сократить потери повсюду, особенно как предотвратить ущерб американо-советским отношениям.
Поэтому Советы, как представляется, особенно стараются держать открытой возможность проведения переговоров по ограничению стратегических вооружений. Для этого существовало множество причин: это мог бы быть тактический прием с целью восстановления респектабельности; это мог бы быть маневр с целью раскола альянса путем разыгрывания карты опасения американо-советского кондоминиума; это мог бы быть тот факт, что Советы полагали, что разумный стабильный стратегический баланс необходим, и в силу этого решили попытаться стабилизировать гонку вооружений на нынешнем уровне. Наш ответ зависел от собственной концепции по этой проблеме. Наша прежняя политика зачастую представляла собой «укрепление мер доверия» ради самого этого процесса, в надежде, что по мере роста доверия напряженность будет уменьшаться. Но если считать, что напряженность выросла в результате разногласий по конкретным вопросам, тогда метод решения проблемы заключается в том, чтобы начать работать над устранением тех разногласий. Длительный мир зависел от урегулирования политических вопросов, которые разделяли две ядерные сверхдержавы.
Фактически я говорил почти в том же ключе, что и главный советский представитель. Когда я встретился с Борисом Седовым, оперативным работником КГБ, прикрывающимся званием советника посольства, 18 декабря в отеле «Пьер», то сказал ему, что новоизбранный президент был серьезно настроен, когда говорил об эре переговоров. Советское руководство увидит, что новая администрация готова к переговорам по долгосрочным урегулированиям, отражающим реальные интересы. Мы считали, что имеет место очень много озабоченности в связи со сложившейся атмосферой, но мало кого волнует существо проблем. По мнению новой администрации, имели место реальные расхождения между Соединенными Штатами и Советским Союзом, и что эти расхождения должны быть сужены, если мы хотим реального ослабления напряженности. Как я сказал, мы готовы к переговорам об ограничении стратегических вооружений. Но мы не будем бросаться в переговоры, как в омут, без предварительного анализа проблемы. Мы также будем судить цели Советского Союза по его готовности двигаться вперед по широкому фронту, особенно по его отношению к ситуации на Ближнем Востоке и во Вьетнаме. Мы рассчитываем на сдержанность Советского Союза в беспокойных точках во всем мире. (Это была знаменитая доктрина «увязки».) Я надеялся, что он передаст эти соображения в Москву.
Москва прислала благоприятный ответ. Седов принес мне послание 2 января 1969 года. В нем советские руководители отмежевались от «пессимистических взглядов», которые, по их утверждениям, они видели распространяемыми о новоизбранном президенте «во многих частях мира». «Главной озабоченностью Москвы» была не прошлая биография Никсона, а вопрос, руководствуется ли наше руководство «чувством реальности». Разоружение представляло собой первостепенную важность. Советские руководители признавали, что наши отношения получат благоприятную поддержку в связи с решением вьетнамской проблемы, политическим решением на Ближнем Востоке и «реалистичным подходом» в Европе в целом и в Германии в частности. Кремль не упустил возможности отметить свои собственные «особые интересы» в Восточной Европе.
Обе стороны теперь обозначили свои основные позиции. Новая администрация хотела использовать советскую озабоченность в отношении ее намерений втянуть Кремль в дискуссии по Вьетнаму. Мы по этой причине настаивали на том, чтобы переговоры по всем вопросам проходили одновременно. Советские руководители особенно беспокоились по поводу воздействия новой гонки вооружений на советскую экономику. В силу этого они приоритет отдавали ограничению вооружений. Это давало им дополнительное преимущество, состоящее в том, что простой факт переговоров, независимо от их результатов, осложнит новые бюджетные ассигнования на оборону в Соединенных Штатах и, – хотя мы этого пока еще не ощутили, – заставит поволноваться Китай.
Конечно, ничего больше не могло произойти, пока старая администрация была у власти. Но во время наших рассуждений в отеле «Пьер» новоизбранный президент и я выделили ряд основных принципов, которые станут определять наш подход к американо-советским отношениям на весь период нашего пребывания у власти.
Принцип конкретности. Мы станем настаивать на том, чтобы в любых переговорах между Соединенными Штатами и Советским Союзом иметь дело с конкретной причиной напряженности, а не с общей атмосферой в целом. Встречи на высшем уровне, если мы хотим, чтобы они являлись значимыми событиями, должны быть хорошо подготовлены и отражать переговоры, которые добились уже большого прогресса по дипломатическим каналам. Мы станем относиться со всей серьезностью к идеологическим обязательствам советских руководителей; мы не станем заблуждаться по поводу несовместимости интересов между нашими двумя странами во многих областях. Мы не станем делать вид, что добрые личные отношения или сентиментальная риторика прекратят напряженность послевоенного периода. Но мы готовы исследовать сферы общих озабоченностей и достигать четких договоренностей, основанных на обязательной взаимности.
Принцип сдержанности. Разумные отношения между сверхдержавами не смогут выдержать постоянных попыток получения односторонних выгод и использования в своих интересах районов кризиса. Мы были полны решимости оказывать сопротивление советским авантюрам; одновременно были готовы вести переговоры о подлинном ослаблении напряженности. Мы не станем бездействовать ради разрядки, предназначенной для усыпления настороженности потенциальных жертв; но готовы к разрядке, основанной на взаимной сдержанности. Мы станем придерживаться подхода «кнута и пряника», оставляя за собой право устанавливать санкции за авантюры и желая расширять отношения в свете ответственного поведения.
Принцип увязки. Мы настояли на том, что для достижения реального прогресса во взаимоотношениях между сверхдержавами надо действовать по широкому фронту. События в разных частях мира, по нашему мнению, связаны друг с другом, даже просто советское поведение в различных частях мира. Мы исходили из той предпосылки, что распределение проблем по четким подразделениям даст возможность советским руководителям вообразить, что они смогут использовать сотрудничество в одной области как предохранительный клапан, стремясь к односторонним выгодам в других районах. Это было неприемлемо. Никсон выразил это мнение на своей первой пресс-конференции 27 января 1969 года. Переговоры по ограничению стратегических вооружений с Советским Союзом стали бы более продуктивными, по его словам, если бы они велись «таким способом и в такое время, которое содействовало бы прогрессу по мере возможности по нерешенным политическим проблемам одновременно». На брифинге для журналистов 6 февраля я открыто использовал термин «увязка»: «Если речь идет о вопросе увязки между политической и стратегической обстановкой, …(президент) … хотел бы иметь дело с проблемой мира по всему фронту, в котором миру брошен вызов не только на военном фронте».
Настолько сильна прагматическая традиция американской политической мысли, что эта концепция увязки повсеместно оспаривалась в 1969 году. Полагали, что это некая повышенная реакция, идиосинкразия, ничем не оправданный совет отложить переговоры по контролю над вооружениями. С тех пор ее отвергают так, будто она отражает стиль проведения политики конкретной администрации. На наш взгляд, увязка существовала в двух видах. Во-первых, когда дипломат намеренно связывает два отдельных объекта в процессе переговоров, используя один в качестве рычага воздействия для другого. Или, вовторых, когда, в силу реальности ситуации, вызванной взаимозависимостью в мире, действия одной крупной державы неизбежно оказываются связанными и имеют последствия по любым другим вопросам или регионам, а не только по непосредственно затрагиваемым в данный момент.
Новая администрация иногда прибегала к увязке в первом ее смысле. Например, когда мы достигли прогресса в урегулировании войны во Вьетнаме, что-то было обусловлено продвижением в таких районах, представляющих интерес для Советов, как Ближний Восток, торговля или ограничение вооружений. Но в гораздо более важном смысле слова увязка была реальностью, а не чьим-то решением. Демонстрация американской слабости в какой-то одной части мира, например, в Азии или в Африке, немедленно вела бы к разрушению доверия в других частях мира, например, на Ближнем Востоке. (Именно по этой причине мы были настроены так, чтобы наш уход из Вьетнама произошел не как явный крах, а как стратегия Америки.) Наша позиция на переговорах по контролю над вооружениями не могла быть отделена от ситуации с военным балансом, который складывался бы в результате этого, а также от наших обязательств как крупной военной державы в глобальной системе союзов. С тем же успехом, ограничение вооружений почти непременно не смогло бы выдержать периода растущей международной напряженности. Мы видели и тут увязку, если говорить коротко, аналогичную общему стратегическому и геополитическому взгляду. Игнорировать взаимозависимость событий означало бы подрывать согласованность всей политики.
Увязка, однако, не представляет собой естественную концепцию для американцев, которые традиционно рассматривали внешнюю политику как случайно-эпизодическое предприятие. Наши бюрократические организации, разделенные на региональные и функциональные отделы, и в действительности наша научная традиция специализации осложняют тенденцию к изоляции и фрагментации. Американский прагматизм вырабатывает склонность к рассмотрению вопросов раздельно: решать проблемы по существу, без учета чувства времени или контекста или плавности хода реальности. А американская правовая традиция поощряет строгое внимание к «фактам по делу» и недоверчивость по отношению к абстрактным вещам.
И, тем не менее, во внешней политике нельзя отрицать необходимость объединительных концептуальных рамок. Во внутренних делах новые отправные точки определены юридическим процессом; важные инициативы могут быть единственным способом запуска каких-то новых программ. Во внешней политике самые важные инициативы требуют мучительной подготовки; для получения результатов требуются месяцы или годы. Успех требует наличия чувства истории, понимания множества сил, находящихся вне нашего контроля, и разностороннего изучения и оценки ткани событий, испытанием внутренней политики является закон; внешняя политика оценивается нюансами и взаимоотношениями.
Самой трудной проблемой для политика во внешних делах является установление приоритетов. Концептуальные рамки, – которые «связывают» события, – являются важным инструментом. Отсутствие увязки ведет к точно противоположной свободе действий; творцы политики вынуждены реагировать на местнические интересы, будучи сами подверженными воздействию без фиксированного компаса. Государственный секретарь становится заложником своих территориальных подразделений; президентом руководят его ведомства. Оба рискуют оказаться заложниками событий.
Увязка в силу этого была еще одной попыткой новой администрации освободить нашу внешнюю политику от колебаний между большим разбросом и изоляцией и обосновать ее в рамках жесткой привязки к концепции национального интереса.
Отношение со стороны общественности и конгресса: весенний аврал
Одним из странных элементов выборов Ричарда Никсона было то, что многие из тех, кто боролся против него в силу его жесткой оппозиции по отношению к коммунизму, должны были бы трактовать его избрание как мандат на новые инициативы в отношении Советского Союза. Администрацию Никсона приветствовали залпом разных советов, призывающих быстро двигаться вперед с целью улучшения отношений с Советским Союзом. Никсон вскоре обнаружил недоработки в этом плане, он был слишком подозрительным в отношении советских намерений, слишком поглощен военной мощью, слишком сдержанным в плане потребностей разрядки.
Проведение встречи на высшем уровне с целью «знакомства» было из ряда многих предложений; его целью было предложить начать переговоры о стратегических вооружениях, которые уже подготовила администрация Джонсона, и улучшить климат в личных взаимоотношениях. Это мнение было активно поддержано, среди прочих, Збигневом Бжезинским, который писал, что «полезный механизм, – как символического, так и практического плана, – предложить практику ежегодного проведения неформальных двухдневных рабочих дискуссионных встреч между американским и советским главами правительств. …Для этой встречи не обязательна официальная повестка дня. …Ее целью было предоставление главам …двух ведущих ядерных держав постоянной возможности личного обмена мнениями и поддержания личных контактов»[47].
Началась кампания, направленная на то, чтобы убедить администрацию устранить барьеры на пути торговли между Востоком и Западом и использовать обещание расширенных экономических отношений как расчистку пути для политического диалога. Две сверхдержавы имеют все возрастающие экономические интересы взаимодополняющего характера, что, как утверждалось, помогло бы устранить политическое недоверие. Маршалл Шульман, известный специалист по Советскому Союзу, писал: «Эти общие интересы не смогут устранить те разногласия, которые сейчас являются толчком для советско-американского соперничества, но могут со временем помочь сделать эти разногласия такими, чтобы они не казались такими уж важными»[48]. Группа экспертов ассоциации Организации Объединенных Наций под председательством Артура Гольдберга и в составе нескольких экспертов опубликовала доклад 1 февраля 1969 года, – всего лишь через пять месяцев после Чехословакии, – в котором содержалось требование ослабить ограничения на торговлю между Востоком и Западом «как дело главного приоритета». Конгресс откликнулся на призыв. В сенате проводились слушания в течение 1968 года, и новые серии слушаний прошли по вопросу о положительных моментах увеличения торговли с Советским Союзом.
Контроль над вооружениями, разумеется, рассматривался почти повсеместно как область, где возможен прорыв: вопервых, по причине взаимности интересов в предотвращении ядерной войны и, вовторых, по причине того, что уровни стратегических вооружений полагались приблизительно равными в 1969 году. Исследовательская группа Совета по международным отношениям во гаве с Карлом Кейсеном (заместителем советника президента по национальной безопасности в администрации Кеннеди), в которую вошли многие известные специалисты научных кругов по вопросам контроля над вооружениями, направила новоизбранному президенту доклад в январе 1969 года, настаивая на как можно скорейшем подписании договоренности по ограничению стратегических вооружений как на некоем «обязательном предписании», безусловном требовании. В нем утверждалось, что редкая возможность может ускользнуть, и содержался призыв к одностороннему мораторию на американское развитие противоракетной обороны (ПРО) и ракет с разделяющейся головной частью с боеголовками индивидуального наведения (МИРВ) с тем, чтобы достичь соглашения по ограничению стратегических вооружений. Группа экспертов ассоциации ООН, на которую я ссылался выше, настаивала на «необходимом и срочном выдвижении инициативы скорейшего начала переговоров по стратегическим ракетам с Советским Союзом».
В Европе проявилась тенденция, подкрепленная до некоторой степени нашей вьетнамской вовлеченностью, дистанцироваться, так или иначе, от американской политики в отношении Советского Союза. Де Голль стал первым в установлении деловых связей с Советским Союзом; он посетил Москву в 1966 году. Британские премьер-министры от обеих партий фотографировались в Кремле в каракулевых папахах, демонстрируя свою приверженность миру. В Западной Германии даже до прихода Вилли Брандта на пост канцлера в 1969 году, «большая коалиция», в которой Вилли Брандт был министром иностранных дел, ослабила свою прежнюю жесткую позицию в отношении Восточной Европы и вступила в прямые переговоры с Советским Союзом. Чем более жесткой была позиция Соединенных Штатов по отношению к Советскому Союзу, тем больше было желание руководства стран-союзников играть роль «моста» между Востоком и Западом. Для западных руководителей было искушением уверять свою общественность в том, что они не позволят американской безрассудности развязать мировую войну. Союзные страны считали разумным демонстрировать интерес к взаимному сокращению сил и долгоиграющему советскому предложению о проведении европейской конференции по безопасности. При таких обстоятельствах становилась реальной перспектива того, что произойдет некий «дифференцированный детант». Советский Союз мог бы подыгрывать такого рода подходам со стороны Европы, оставаясь бескомпромиссным по глобальным проблемам, в которых заинтересованы мы, таким образом, вбивая клин между нами и нашими союзниками.
Повсеместным побудительным мотивом, охватившим Запад, в Соединенных Штатах, а также и в Европе, стало возобновление активной борьбы за разрядку и недопущение ее подрыва из-за чешского вторжения. Президент Джонсон объявил в речи перед международной еврейской организацией «Бней брит» («Сыны Завета») 10 сентября 1968 года, едва прошло три недели после Чехословакии: «Мы надеемся – и мы будем стремиться – превратить это отступление в очень кратковременное». Было странно, что после Чехословакии именно Америку просили продемонстрировать свои благие намерения. Не было также ясно, какие конкретные факты оправдывали несомненное чувство надежды и срочности, обобщенные в передовой «Вашингтон стар», которая 9 марта завершалась так: «Если разрядка когда-то и должна наступить, то сейчас самое время». В такой обстановке Советский Союз выбрал день инаугурации, чтобы высказаться за немедленное начало переговоров об ограничении стратегических вооружений (на которые станут ссылаться как на переговоры ОСВ).
Президент совершенно не хотел, чтобы его подгоняли. Он был полон решимости поразить советских руководителей тем, что мы не хотим вести переговоры просто для создания лучшей атмосферы, не станем встречаться на высшем уровне без предварительной подготовки перспективы каких-то подлинных договоренностей и не примем процесс, в котором Советский Союз стал бы определять повестку дня конференций. Я разделял его взгляды. Нам нужно было время для определения наших целей, разработки нашей стратегии и определения советских подходов по делам, которые мы считали жизненно важными. Мы не считали, что возможность вдруг исчезнет, как полагали сторонники немедленных переговоров, или что советские руководители будут реагировать так раздражительно. На самом деле мы полагали, что именно сорвать переговоры можно, вступив в них неподготовленными или дав возможность советскому руководству думать, что на нас можно давить с помощью пропаганды.
Фактически мы вполне были готовы начать переговоры, возможно, даже в беспрецедентном масштабе, намереваясь добиться фундаментального урегулирования. Но мы хотели, чтобы эти переговоры отражали какую-то целенаправленную стратегию, а не реакцию на советские маневры. Мы считали существенно важным создание правильного баланса разных стимулов. В моем брифинге для прессы по истории вопроса 6 февраля я подчеркнул важность увязки: «Что бы мы хотели иметь… так это какой-то знак готовности понизить накал политических страстей, какую-то демонстрацию чего-то иного, кроме слов, свидетельствующего о том, что вместе с сокращением гонки вооружений будет налицо попытка снизить конфликтность в политических областях». В конкретном плане это означало, что мы не станем игнорировать, как это делали наши предшественники, роль Советского Союза в том, что война во Вьетнаме оказалась возможной. И мы не откажемся от попыток использования советских озабоченностей (например, в связи с Китаем), чтобы подталкивать Советы к проведению более примирительной политики.
Но умонастроения общественности и конгресса в корне отличались. Необычным для периода медового месяца президентского срока явлением была волна критики концепции увязки и президентской стратегии в отношении Советского Союза, как только это стало очевидным. «Ракетные переговоры со всей очевидностью могут начаться тогда, когда захочется г-ну Никсону, – писала «Вашингтон пост» в своей передовой на следующий день после инаугурации. – Ему предлагается немедленная возможность, первая для него, применить выраженную им веру в то, что «эра конфронтации» во взаимоотношениях Восток – Запад уступила место «эре переговоров». Его испытание на высочайшем посту, которое он определил для себя как роль «миротворца», как раз возложено на него». Журнал «Тайм» в своем выпуске после инаугурации (31 января) высказал ожидания скорейшего прогресса: «Русские выбрали день инаугурации Никсона для того, чтобы подтолкнуть США – и подчеркнуть миру, что следующий шаг за Вашингтоном. …Некоторые дипломаты и специалисты по вопросам разоружения в Вашингтоне считают, что Никсон и Роджерс уже пришли к выводу о том, что переговоры должны состояться – и что конференция может фактически начаться через два-четыре месяца».
Но, как гласит полезный совет, если требуется воспользоваться этой возможностью, то старт переговорам должен быть избавлен от любых предварительных условий или увязок. «Президент указал, – писала в своей передовой статье «Нью-Йорк таймс» 18 февраля, – что он намерен изменить американскую политику последних десяти лет, увязав планируемые советско-американские переговоры по контролю над вооружениями с переговорами по политическим вопросам. Но, как представляется, ничто так не напугает союзников по НАТО. …Нечто похожее на всеобщие переговоры с Советским Союзом, которые, как представляется, он имеет в виду, затрагивающие ряд вопросов отношений Восток – Запад, несомненно, вызовет озабоченность в большинстве западноевропейских стран именно тогда, когда г-н Никсон пытается добиться доверия с их стороны. Более того, такие политические вопросы отношений Восток – Запад, как Ближний Восток, Вьетнам и Германия, будет трудно урегулировать в то время, когда вопросы стратегических вооружений созрели для урегулирования».
(В течение нескольких месяцев наши союзники оказались встревоженными из-за перспективы неувязки всех этих вопросов.) «Вашингтон пост» выдвинула аналогичную тему 5 апреля:
«Президенту Никсону следовало бы прекратить бить баклуши и быстро включиться в ракетные переговоры с русскими. Период отсрочки, который дал новому президенту возможность получить основную информацию и сформировать свою собственную тактику, закончился. И все же администрация Никсона валяет дурака. … Ну, и когда? Русские вот уже год как готовы».
И далее по поводу увязки:
«Реальность настолько сложна и трудна, чтобы дать возможность любому президенту поверить в то, что он может навести порядок одним махом. Контроль над вооружениями имеет свою ценность и срочность совершенно независимо от положения политических вопросов.
Более того, вся история отношений между Востоком и Западом предостерегает против каких-либо увязок».
«Как никогда настоятельно необходимо» начать переговоры, – писал «Бизнес уик» 22 марта. «Администрация Никсона тянет время», – написал представитель газетного концерна «Скриппс-Говард» Р. Г. Шэкфорд 19 февраля. А газета «Нью-Йорк пост» 27 марта потребовала, чтобы администрация «прекратила немедленно тянуть резину».
Ведущие сенаторы и другие общественные деятели дудели в одну и ту же дуду; наши предшественники предоставили нам льготный период, длившийся самое большее несколько недель. Сенатор Фрэнк Черч из Айдахо при обсуждении вопроса в сенате 4 февраля предупредил о том, что нам следует прийти на помощь кремлевским «голубям»: «Положению и уровню доверия тех, кто внутри советского правительства выступает за ракетные переговоры, будет нанесен ущерб, вероятно, невосполнимый, если президент Никсон послушает тех в Соединенных Штатах, кто выступает против немедленных переговоров по ракетным ограничениям». Сенатор Альберт Гор от штата Теннесси открыл слушания возглавляемого им подкомитета по разоружению в начале марта заявлением: «Вполне возможно, что у нас появилась единственная в своем роде возможность остановить рост эскалации очередной гонки ядерных вооружений». Бывший министр обороны Кларк Клиффорд, который двумя месяцами ранее внес предложения по оборонному бюджету, содержащие выделение средств как на противоракетную оборону, так и на систему доставки нескольких боеголовок на одной ракете, в середине марта произнес речь, в которой призвал заморозить им же самим и предложенные программы: «Неопровержимым фактом является то, что мы никогда не сможем рассчитывать в будущем вновь получить такую благоприятную ситуацию, какая оказалась у нас сейчас, чтобы начать переговоры о замораживании стратегических ядерных вооружений. Технологические разработки вполне могут гораздо сильнее затруднить достижение любой договоренности по ограничению вооружений и претворение ее в жизнь через год или полгода, чем это можно было бы сделать сейчас»[49].
Эти взгляды нашли свое отражение среди бюрократического аппарата. Дипломаты всегда ратуют за переговоры; они являются источником жизненной силы их профессии. Советские дела в государственном департаменте привлекали некоторых самых выдающихся сотрудников внешнеполитической службы, таких людей, как Льюэллин Томпсон, Чарльз Болен и Джордж Кеннан. Их специальность давала мало заслуг. Они старались подогревать интерес к советским отношениям период, когда одно только признание Советского Союза (которое последовало только после 1933 года) казалось пределом для действий дипломатии Соединенных Штатов. Они были в шоке, когда во время Второй мировой войны некритичное отклонение всего советского уступило место полному признанию. Они подготовили провидческие аналитические бумаги относительно динамики развития советского общества в течение того периода. Джордж Кеннан, как никто другой из дипломатов в нашей истории, был близок к разработке дипломатической доктрины. Вероятно, это было неизбежно, когда специализация всей жизни вызовет приверженность американо-советским отношениям, в которых будет присутствовать некий эмоциональный компонент. Страдая на протяжении десятилетий, когда связи были практически перерезаны, частично в результате жесткости нашего подхода, но более всего из-за паранойи советского руководства при Сталине, эти дипломаты видели в периодических мирных наступлениях в эпоху после ухода Сталина, наконец-то, начало реализации надежд всей их жизни.
Когда мы пришли к власти, Льюэллин Томпсон, в частности, который тогда был старшим советником по советским делам, настаивал на скорейшем принятии советских предложений, пока баланс сил в Кремле не сдвинулся вновь в пользу твердой линии. Эту волну не остановил тот факт, что Никсон на встрече в Совете национальной безопасности 25 января подчеркнул решимость осуществлять контроль над переговорами с Советским Союзом из Белого дома. На деятельность бюрократического механизма не оказал влияния тот факт, что президент пользовался любой возможностью, чтобы подчеркнуть, что не хочет связывать себя какой-то конкретной датой начала переговоров по сокращению вооружений до тех пор, пока не выяснит советскую готовность к сотрудничеству по политическим вопросам, особенно по Вьетнаму.
Регламентация в СНБ, которая, как предполагают, установила там мою диктатуру и контроль, не могла в данном случае выработать какой-то последовательный подход или четкую политику. Позднее, в январе, я попросил материал с исследованием альтернативных подходов и взглядов «о характере американо-советских отношений… в самом их широчайшем смысле». Результатом был разносторонний многовариантный документ, подготовленный Государственным департаментом, который вскоре станет стандартом, включавшим единственно жизненно важный вариант. Речь идет об «ограниченных отношениях противников», заключавшихся между двумя ложными видами отношений, враждебностью и полным примирением. Даже само определение «ограниченных отношений противников» было составлено таким образом, чтобы давать возможность каждому ведомству осуществлять свои приоритеты без помех. Главной проблемой стал категорический отказ президента вступать в прямую конфронтацию со своими советниками по центральному вопросу. Никогда не было встречи, на которой этот вопрос был бы официально обстоятельно обсужден и отрегулирован, потому что Никсон хотел избежать прямой конфронтации со своим государственным секретарем. Вместо этого 14 февраля Никсон отправил письмо Роджерсу, Лэйрду и Хелмсу, – но адресатом фактически был Роджерс, – в котором подтверждалось, что увязка является официальной политикой:
«Я считаю, что тон наших открытых и частных обсуждений относительно Советского Союза и отношений с Советским Союзом должен быть спокойным, вежливым и не полемичным…
Я считаю, что основой жизнестойкого урегулирования является взаимное признание наших жизненных интересов. Мы должны признать, что Советский Союз имеет свои интересы; в нынешних обстоятельствах мы не можем не принимать их во внимание при определении наших собственных интересов. У советского руководства не должно быть никаких сомнений в том, что мы рассчитываем на то, что и они тоже предпримут аналогичный подход в отношении к нам. …В прошлом мы часто пытались решать дела в порыве энтузиазма, в опоре на личную дипломатию. Однако «духу», пропитывавшему разного рода встречи, не доставало солидной основы взаимного интереса, и, в силу этого, после каждой встречи на высшем уровне следовал кризис, когда еще и года не проходило.
Я убежден, что важные вопросы в своей основе взаимосвязаны. Говоря это, я не собираюсь устанавливать искусственную увязку между специфическими элементами того или иного вопроса или между тактическими шагами, которые мы предпочтем сделать. Но я твердо уверен, что кризис и конфронтация в одном месте и реальное сотрудничество в другом не могут долго поддерживаться одновременно. Я признаю, что предыдущая администрация придерживалась той точки зрения, что, когда у нас возникает взаимный интерес по какому-либо вопросу с СССР, нам следует добиваться соглашения и пытаться оградить его по мере возможности от воздействия взлетов и падений каких-то конфликтов в других местах. Это вполне может относиться к многочисленным двусторонним и практическим делам, таким, как культурные и научные обмены. Но по основным вопросам современности, как я полагаю, мы должны стремиться к продвижению по всему фронту, как можно более широкому, чтобы можно было ясно понять, что мы стремимся к поиску взаимоотношений между политическими и военными вопросами. Я считаю, что до советских руководителей должна быть доведена мысль о том, что они не могут извлекать выгоды из сотрудничества в одной области, стараясь получить преимущества от напряженности или конфронтации где-либо в другой. Такой курс чреват опасностью того, что Советы станут использовать переговоры о вооружениях в качестве какого-то «предохранительного клапана» на непреклонность где-то в другом месте…
…Хотел бы проиллюстрировать свою мысль одним случаем непосредственного и широкого интереса – предложенные переговоры по стратегическим вооружениям. Я считаю, что наше решение о том, когда и как их проводить, не зависит исключительно от нашего обзора сугубо военно-технических вопросов, хотя они имеют ключевое значение. Это решение должно также приниматься с учетом преобладающих политических условий и, в частности, с учетом прогресса в деле стабилизации взрывоопасной ситуации на Ближнем Востоке и парижских переговоров (по Вьетнаму). Считаю, что должен сохранять свободу для обеспечения (в той степени, чтобы иметь контроль над ситуацией) того, чтобы сроки переговоров с Советским Союзом по стратегическим вооружениям были оптимальными. Это может означать на самом деле отсрочку, необходимую, кроме всего прочего, для рассмотрения нами технических вопросов. В действительности это означает, что нам следует – по крайней мере, в нашей публичной позиции – оставлять открытым вариант того, что переговоров может не быть вообще».
В письме утверждалось то, что Никсон осуществил на практике, хотя и с некоторыми отступлениями. Но поскольку авторство письма приписывалось – вполне справедливо – моему аппарату и мне, оно было отвергнуто как отражающее дурное влияние помощника президента. Государственный департамент больше всех хотел либерализации торговли между Востоком и Западам в одностороннем порядке, втягивания нас в ближневосточный конфликт именно таким образом, который скорее усиливал бы, а не сокращал советское влияние, и, прежде всего, как можно скорейшего начала переговоров по ОСВ. Любая директива из Белого дома, напротив, трактовалась весьма и весьма произвольно, если вообще не игнорировалась полностью. (В данном конкретном случае письмо как личное послание членам кабинета министров, без сомнения, никогда не попадало в руки представителей бюрократического аппарата.)
Несмотря на кажущееся совершенно ясным и недвусмысленным заявление президента о том, что он верил в увязку и еще не взял на себя обязательство на однозначное начало переговоров по ОСВ, 19 марта глава нашей делегации Джерард К. Смит сообщил в Женеве своему советскому коллеге Алексею Рощину о том, что начало переговоров по ОСВ «не должно быть увязано в форме какого-либо пакета с урегулированием каких-то конкретных международных проблем». 27 марта государственный секретарь Роджерс давал показания перед сенатским комитетом по международным отношениям о том, что «мы надеемся, что такие переговоры могут начаться в течение следующих нескольких месяцев. …Мы уже согласились с Советским Союзом, что мы начнем эти переговоры уже совсем скоро». Когда его спросили на пресс-конференции 7 апреля, стоит ли что-то на пути переговоров по ОСВ, Роджерс ответил: «Нет, ничто не стоит на пути, и они могут начаться скоро. Мы в стадии подготовки к ним в настоящее время, и мы рассчитываем, что они начнутся в конце весны или начале лета». Проект Государственного департамента обращения президента к Североатлантическому совету 10 апреля предусматривал объявление президента: «Я поручил нашему послу в Москве сегодня сообщить советскому правительству, что мы были бы рады начать эти переговоры в Женеве … апреля», оставляя за президентом право указать дату проведения того, что он недвусмысленно отверг пять недель тому назад. Хитрость была налицо: госдеп, полагая, что президент находится под моим чрезмерным влиянием, пытался обойти меня через составителя его речи.
День за днем в ту весну бюрократия отбрасывала что-то от объявленной президентом политики, питая надежды на переговоры по сокращению вооружений. 18 апреля «Нью-Йорк таймс» сообщала, что некие «официальные лица» утверждали, что договоренности по сокращению вооружений с Советским Союзом «являются первостепенной целью внешней политики Никсона». 22 апреля в «Нью-Йорк таймс» цитировали «американских дипломатов», рассуждающих о начале переговоров по ОСВ в июне. 4 мая Льюэллин Томпсон сообщил Добрынину, что Роджерс надеется обсудить с Добрыниным дату и место до отбытия Роджерса в поездку в Азию 12 мая. 8 мая Роджерс сказал Добрынину, что он ожидает возможности обсудить дату, место и условия сразу же после своего возвращения из поездки по Азии, называя в качестве ориентировочного срока «начало лета». В тот же самый день наш посол в Москве Джекоб Бим встречался с советским заместителем министра иностранных дел Василием Васильевичем Кузнецовым и в соответствии с указаниями Роджерса повторил установленную дату в июне или июле: Кузнецов сказал, что советская сторона готова. 13 мая обозреватель Чалмерс Робертс в «Вашингтон пост», ссылаясь на источники в администрации, сказал, что Роджерс примет Добрынина 29 мая и определит дату; советская сторона, как утверждалось, подтверждала свою готовность. 14 мая информационное агентство ЮПИ сообщало из Женевы о том, что Соединенные Штаты были готовы начать переговоры по ОСВ в начале июля. 14 мая британское правительство обратилось к государственному департаменту за разъяснениями о том, как комментировать в открытой печати вопросы, связанные с ОСВ, переговоры по которым, как они были убеждены, вот-вот начнутся. Другие союзники по НАТО, движимые теми же чувствами, последовали примеру. 16 мая в Вашингтоне Джерард Смит кратко проинформировал западногерманского посла Рольфа Паулса по вопросу об ОСВ, рассуждая при этом, что переговоры, по всей видимости, коснутся и ракет МИРВ, и ракет для борьбы с баллистическими ракетами, а начаться они могут «в течение лета».
Эти превентивные заявления и нарастающее давление не были результатом четко выраженного концептуального различия между государственным секретарем и президентом. Они явились серией тактических повседневных отклонений от политики Белого дома. И предназначены они были для формирования некоего решения. На самом деле они хотели растратить одним махом все то, накопленное, что мы хотели сохранить в соответствии с тщательно разработанной стратегией. Советы очень хотели переговоры об ОСВ; мы намеревались вывести Советы на другие вопросы, например, на Вьетнам. В короткий промежуток времени весны того года видимые разногласия между Белым домом и государственным департаментом дали Советскому Союзу возможность маневрирования в рамках нашего правительства, подстрекали государственный департамент, СМИ, конгресс, тем самым целенаправленно пытаясь давить на Белый дом.
Кульминацией воздействия всех форм бюрократической недисциплинированности вкупе с давлением со стороны СМИ и конгресса стал тот факт, что мы были вынуждены отказаться от нашей попытки использовать открытие переговоров об ОСВ как рычаг в плане других переговоров. 11 июня мы уполномочили Роджерса проинформировать советскую сторону о том, что мы готовы начать переговоры по ОСВ, – и все это для того, чтобы в ответ получить четыре месяца проволочек со стороны Советов.
Но победа бюрократии была пирровой. Уступив в вопросе о дате начала переговоров, Никсон при моей поддержке перевел управление переговорами по большей части в Белый дом. Если его предпочтение порядка секретности, так или иначе, привело в этом направлении, то недисциплинированность бюрократического аппарата ускорила этот процесс. Советские руководители вскоре узнали, что, хотя президент не очень-то хочет вступать в конфронтацию со своим государственным секретарем, и что, хотя может по тактическим соображениям временами отступать, Никсон не намерен отдавать другим определение основ нашей внешней политики. Как только Советы поняли, что решения, которые осуществлялись на практике, были решениями, принятыми президентом, установился прямой контакт между послом Добрыниным и Белым домом. Так возникло то, что стало известно в американо-советском общении как «конфиденциальный канал».
Канал
Моя встреча 14 февраля с незаурядным советким послом в его квартире была первой в серии близких обменов, продолжавшихся более восьми лет. Все чаще самые чувствительные дела в американо-советских отношениях стали решаться между Добрыниным и мной. Почти всегда мы встречались в Комнате карт Белого дома, приятном помещении недалеко от дипломатического входа, вид на который прикрыт кустами рододендрона, высаженными в саду. Франклин Рузвельт использовал эту комнату как комнату для выработки планов во время Второй мировой войны – отсюда и ее название.
Добрынин и я начинали вести предварительные переговоры почти по всем важных вопросам, он от имени политбюро, я как доверенное лицо Никсона. Мы, как правило, в неофициальной форме проясняли основные цели своих правительств, а когда наши переговоры демонстрировали надежду на конкретные договоренности, предмет разговора передавался по обычным дипломатическим каналам. Если там, на официальных переговорах, возникала тупиковая ситуация, доверительный канал открывался снова. Мы разработали какие-то процедурные формы, чтобы избегать любых тупиковых ситуаций, которые можно разрешить только проверкой на силу. С разрешения президента я иногда обрисовывал нашу точку зрения как мою собственную идею, констатируя, что «размышляю вслух». Добрынин тогда передавал мне реакцию Кремля на такой же ни к чему не обязывающей основе. Порой мы менялись местами. Ни одна из сторон не исключала возможности формально поднять вопрос, только по причине негативной реакции другой стороны. Но, по крайней мере, предотвращались случайные конфликты. Это был хороший способ изучения на местности и обхода больших тупиков.
Добрынин превосходно подходил для этой деликатной роли. Послы в наше время имеют мало свободы на переговорах. Телефон и телекс с родины могут дать им детальную консультацию; они могут также изменить позицию в течение часа. Но если послы в век высоких скоростей превратились в дипломатических почтальонов, они важны как политические толмачи – и до возникновения чрезвычайного положения. Официальные лица на родине тратят так много времени на управление громоздкой бюрократией, что плохо понимают сложности других столиц и руководителей, – значительно хуже, конечно, чем в те времена, когда знаменитые дипломаты мира были выходцами из одних и тех же кругов, имели одинаковое образование и вращались в одной и той же культурной среде. Ничто не может заменить прозорливость человека, который достаточно долго вращается в местных кругах, чтобы держать руку на пульсе политической жизни и не быть настолько вовлеченным, чтобы не утратить объективность и видение перспективы. Его роль критически важна в кризисной ситуации, когда суждения, влияющие на вопросы жизни и смерти, зависят от тонкого и быстрого понимания каких-то не совсем понятных вещей.
Такой стиль является настоящей проблемой для советских послов. Они являются продуктом бюрократии, которая вознаграждает за дисциплину и не поощряет инициативу. Они плоть от плоти общества, где исторически с недоверием относятся к иностранцам. Они из числа людей, прячущих свою скрытую неуверенность под неуклюжей самоуверенностью. Когда общаешься с некоторыми советскими дипломатами, складывается тяжелое впечатление того, что они докладывают так, чтобы это совпадало с какими-то предварительными оценками их далеких, но всегда и все видящих начальников, поскольку именно таким образом они могут с легкостью избежать обвинений в ошибочности оценок. Большинство советских дипломатов со всей определенностью жестко придерживаются официальных позиций, поскольку тогда никто в Москве не сможет обвинить их в ненужном компромиссе, если они не проявляют никакой инициативы. Они повторяют стандартные аргументы, поскольку не могут осмелиться нарушить идеологическую ортодоксию. Только в редких случаях они объясняют причины своей позиции, да и то сугубо формально, поскольку не хотят рисковать быть обвиненными на родине в недостаточном отстаивании ее интересов или намекать без соответствующих на то полномочий о возможности вынесения советских целей в качестве темы для обсуждения.
Добрынин избежал таких профессиональных деформаций. Он был классическим продуктом коммунистического общества. Родившийся в семье, в которой было 12 детей, будучи первым членом семьи, поступившим в университет, он получал выгоды от системы, которую так хорошо представлял. Он получил образование инженера-электротехника, но был откомандирован в МИД во время войны. Приобрел ли он свою гибкость во время изучения специальности, сравнительно свободной от убийственной идеологии, или был таким от природы, так или иначе он был одним из немногих советских дипломатов, которых я знавал, кто мог разбираться в психологии других людей. Он был обходительным не просто по советским меркам, – неуклюжесть является характерной их чертой, – а по всем критериям. Он знал, как разговаривать с американцами таким образом, чтобы звучать в унисон с их сложившимися стереотипами. Он также был особенно хорошо подготовлен в вызывании присущего американцам бесконечного чувства вины, упорно, но вежливо создавая впечатление того, что каждая тупиковая ситуация является нашей виной.
Я никогда не забывал, что Добрынин был членом Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза. Я никогда не льстил себя тщеславной мыслью о том, что его непринужденные манеры отражали расположенность ко мне или к Западу. У меня не было сомнений в том, что, если интересы его страны потребуют этого, он может быть таким же жестким и двуличным, как любой другой коммунистический руководитель. Я принимал как должное, что его эффективность зависела от умения, с которым он отражал политику своего правительства, а не его личные предпочтения. Но я рассматривал его бесспорную поддержку советской линии как актив, а не пассив, как положительное качество, а не издержки. Это давало нам возможность определять политику его хозяев с большой точностью и подкреплять его собственное влияние в СССР. Для наших целей было уже то хорошо, что он обладал отличным пониманием происходящего в Америке. Временами он делился со мной своими личными анализами американской политики; они были исключительно острыми и даже мудрыми. Это придавало нам какую-то уверенность в том, что Кремль будет иметь в своем распоряжении толковую оценку местных условий. Точное понимание не могло гарантировать, что Москва выберет предпочитаемый нами ответ, но оно снижало перспективы больших просчетов.
Добрынин был свободен от тенденции склоняться к мелкому надувательству, при помощи которого рядовые дипломаты демонстрировали свою бдительность начальникам; он понимал, что репутация надежности является важным ценным качеством во внешней политике. Точный и дисциплинированный, сердечный по манере вести себя, хотя и осторожный в поведении, Добрынин двигался по высшим эшелонам Вашингтона с превосходной ловкостью. Его личная роль, в пределах, допустимых для послов, почти со всей определенностью шла на пользу американо-советским отношениям. Если когда-либо наступит действительно настоящее ослабление напряженности и снижение опасностей, чего требует наше время, Анатолия Добрынина можно считать как внесшего основной вклад в это дело.
В феврале 1969 года мы были в самом начале пути. Каждая сторона все еще пыталась получить представление о другой. Просьба Добрынина о встрече с президентом поставила Никсона перед проблемой процедурного характера и вопросом по существу. С точки зрения процедуры Никсон хотел бы установить свое господство над переговорами с Советским Союзом; по его разумению, это требовало исключения из процесса Роджерса, который мог бы оказаться излишне озабоченным и претендовать на лавры в случае любого прогресса на переговорах. В сущности Никсон хотел начать применять подход в форме увязки предпочитаемыми им самим темпами. Никсон стремился решить проблему с Роджерсом в своей традиционной манере, позволив Холдеману нести бремя ответственности (а Холдеман, несомненно, переложил его на меня). Холдеман сказал государственному секретарю, что лучшей гарантией отсутствия завышенных ожиданий стало бы неучастие Роджерса во встрече. Присутствие Роджерса придаст некое чувство срочности, которое противоречит нашей стратегии; это могло бы привести к неоправданному чувству оптимизма. Роджерс, не привыкший к подобной озабоченности со стороны старого друга, оказал сопротивление такому проявлению заботы; большая часть выходных ушла на борьбу с доводами Роджерса, – имевшими свои основания, – о том, что государственный секретарь участвует в первой встрече между новым президентом и советским послом.
Этот вопрос был из тех, по которым Никсон никогда не уступал, пока не находил кого-то еще для выполнения грязной работы. Роджерс не присутствовал на встрече. Чтобы поддержать ведомственный престиж, был приглашен тогдашний заведующий отделом советских дел Малькольм Тун (а позднее первоклассный посол в Москве). Однако даже это было лишено какого-то значения, потому что Никсон выпроводил Туна и меня в конце встречи, и затем сказал Добрынину в приватном порядке, что дела особой чувствительности должны сперва быть обсуждены со мной.
Так официально был установлен «доверительный канал».
Перед встречей с Добрыниным Никсон попросил меня написать памятную записку с изложением того, что, вероятнее всего, затронул бы Добрынин, его цели, а также мои рекомендации по общему подходу. В моем ответе предсказывалось, что Добрынин будет придерживаться линии на заверение нас в советской готовности начать переговоры, особенно по ОСВ; на выражение озабоченности тем, что мы недостаточно отзывчивы на примирительную позицию Советского Союза с 20 января; на создание впечатления с намеком на то, чтобы мы не упустили благоприятную возможность, а также на установление прямого канала между президентом и советскими руководителями. Я рекомендовал сделать так, что если Добрынин принесет послание от советского руководства, то президент должен положительно отреагировать на конкретные предложения, но не позволять советской стороне ускорять ход туманными предложениями о переговорах без указания на какую-то конкретику. Мы должны настаивать на том, что прогресс зависит от конкретного урегулирования, а не от личной дипломатии. Любая встреча на высшем уровне должна завершать тщательную предварительную подготовку. По конкретным сферам следует оставить четкие сигналы. Речь идет о том, что продолжение воспрепятствования на путях доступа в Берлин из-за вопроса о выборах федерального президента положит конец всяким надеждам на переговоры. На Ближнем Востоке каждая сторона должна использовать свое влияние для достижения сдерживания и гибкой дипломатии. Мы полны решимости окончить войну во Вьетнаме. Наши общие отношения с Советами зависят от их помощи в урегулировании этого конфликта. Я также включил некую двусмысленную формулировку в том смысле, что, если советская поддержка никак не проявится, «мы не исключаем того, что другие, кто в этом заинтересован, будут подключены с целью достижения успеха…». То была скрытая ссылка на китайцев, – но она не окажется непонятой для проницательного Добрынина.
По своей привычке Никсон осторожно подчеркнул предложения в моей памятной записке, которые показались ему примечательными. Он отметил абзац, в котором подчеркивалась наша приверженность целостности и жизнеспособности Берлина. Он подчеркнул почти каждое предложение в разделах о Ближнем Востоке и Вьетнаме; он также отметил ссылку на Китай.
На встречах с иностранными руководителями Никсон был отличным толкователем тщательно заготовленных позиций. Он также лучше понимал психологию иностранцев, чем большинство американцев, – вероятно, он считал их меньшей угрозой. Однако переговоры со взаимными уступками заставляли его нервничать; он ненавидел любые личные контакты, которые не были предварительно подготовлены. Никсон находил неприятным отстаивать свою точку зрения напрямую. Он был нетерпелив по мелким вопросам и не был расположен сталкиваться с затянувшимися тупиковыми ситуациями, являющимися некими механизмами, при помощи которых обычно и достигаются урегулирования. Хотя Никсон отлично чувствовал себя во время концептуальных дискуссий, он был слишком горд, чтобы признаться гостям, что ему требуется помощь даже в виде памятной записки. Как отмечалось, он проводил свои дипломатические встречи, заучивая наизусть подготовленные для него темы для беседы, – которые, по справедливости, писались для того, чтобы выразить его мысли, если они предварительно обсуждались между нами.
Нелюбовь Никсона к личным переговорам была не слабостью президента, а его силой. Некоторые из пертурбаций нашей дипломатической истории были сотворены руками президентов, которые возомнили себя специалистами по переговорам. Как правило, целый комплекс обязанностей по должности не дает возможности президентам вести систематическую работу и уделять должное внимание деталям, чего требуют переговоры. Более того, когда президенты становятся участниками переговоров, не остается обходных путей для дипломатии. Уступки неизбежно влекут за собой некую долю позора. Тупик чреват утратой личного престижа занимаемой высокой должности. Любая ошибка требует признания погрешности. А поскольку главы правительств не избрали бы эту карьеру без здоровой доли эгоизма, переговоры могут быстро перерасти от несговорчивости к конфронтации. Переговоры, ведущиеся на более низких уровнях, – и даже государственный секретарь считается низким уровнем по сравнению с президентом, – позволяют главе правительства вмешаться в решающие моменты. Исправления могут быть сделаны гораздо меньшей ценой. Ко времени появления на арене глав правительств тексты соглашений уже должны быть согласованы – так было в большинстве случаев с президентами, с которыми я работал, – хотя один или два момента могут оставаться открытыми, чтобы оправдать утверждение о том, что вмешательство начальства помогло разрешить вопрос. Президенты, разумеется, отвечают за формирование общей стратегии. Они обязаны принимать ключевые решения. Они отвечают за это, и за это их оценивают по полной, независимо от того, как много помощи получают за все время. Когда президенты пытаются осуществить тактическую реализацию собственной стратегии, то накликают беду. Никсон никогда не совершал такой ошибки.
Первая встреча между Никсоном и Добрыниным состоялась 17 февраля 1969 года. Добрынин, к тому времени уже выздоровевший после гриппа, пришел в Овальный кабинет и был представлен президенту. Он изложил взгляды своего руководства во многом в том же ключе, что имел место во время беседы со мной несколько дней назад. Он намекнул на возможность встречи на высшем уровне; не отверг увязок. Напротив, выказал советскую готовность вести переговоры по ряду тем одновременно. Добрынин сказал, что Советский Союз готов использовать свое влияние для поиска решения на Ближнем Востоке. И поинтересовался, когда мы были бы готовы вступить в переговоры об ограничении стратегических вооружений.
Никсон ответил в официальной манере, которую взял на вооружение для ситуаций, когда оказывался перевозбужден, что встречи на высшем уровне требуют тщательной подготовки. Он подчеркнул важность сдержанности сверхдержав в глобальном масштабе; настаивал на необходимости снятия остроты положения на Ближнем Востоке и во Вьетнаме. По его словам, переговоры о разоружении также требуют детальной проработки, а замораживание вооружений не обеспечит мир до тех пор, пока не будет сопровождаться политическим сдерживанием. Он особо отметил большое значение, которое мы придаем статусу Берлина, на что Добрынин ответил, что Советский Союз сделает все от него зависящее для снятия напряженности.
Характерным проявлением чувства незащищенности, овладевающего Никсоном во время личных контактов, был вызов меня в его кабинет четыре раза в тот день для подтверждения его хорошей работы. Он полагал, что имело место жесткое противостояние. Я же думал несколько иначе – что встреча носила больше примирительный характер. Или, по крайней мере, все прошло так, как можно было ожидать от дебюта в шахматной игре опытных игроков. Каждая сторона сделала шаги для сохранения максимально возможного количества вариантов; каждая сторона постаралась защититься от некоторых неожиданных ходов противника. Я мог сказать Никсону с полным правом, что он все сделал настолько, насколько это было возможно.
На следующее утро, 18 февраля я направил Никсону памятную записку с моими соображениями о той первой встрече. Мой вывод был таков:
«Я считаю, что нынешняя советская линия на примирение и интерес к переговорам, особенно по контролю над вооружениями, но также и по Ближнему Востоку, вытекает в большой степени из их неуверенности в определении планов нашей администрации. Советы со всей очевидностью озабочены тем, что Вы можете принять программу новых вооружений, которая потребует новых и дорогостоящих решений в Москве; они рассчитывают, что скорейшее начало переговоров, по меньшей мере, нейтрализует такие тенденции в Вашингтоне. (Я сомневаюсь, что в Кремле существует большой раскол по этому вопросу, хотя вполне могут иметь место существенные расхождения по поводу конкретных положений соглашения с нами.) Резюмируя все сказанное, я считаю, что в этот период неопределенности в плане наших намерений (Советы представляют это как борьбу между «разумными» и «безрассудными» силами здесь у нас) Москва хочет взаимодействовать с нами. Некоторые могут возразить, что, независимо от мотивов, мы не должны упустить этот момент интереса с советской стороны, иначе Москва вновь вернется к враждебной позиции. Мое личное мнение заключается в том, что нам следует стремиться использовать этот советский интерес, вытекающий, как я определенно полагаю, из беспокойства, чтобы побудить их схватиться в борьбе с реальным источником напряженности, прежде всего на Ближнем Востоке, но также и во Вьетнаме. Этот подход также потребует продолжающейся твердости нашей позиции по Берлину».
Слишком рано было еще оценивать истинные намерения Советов. Добрынин согласился на увязку только в том смысле, что советские руководители обозначили свою готовность вести переговоры по широкому фронту. Они не дали согласия ставить результаты одних переговоров в зависимость от прогресса на других. Добрынин вежливо согласился с тем, что прогресс в направлении к миру во Вьетнаме помог бы улучшить общий фон взаимоотношений. Но эта формулировка не противоречила попытке шантажировать нас «обратной увязкой». Советское предложение помощи на Ближнем Востоке на практике могло бы означать – и на деле так и оказалось – не более чем их готовность поддерживать своих арабских друзей.
Как оказалось, нам не удалось выйти из тупика с Советами вплоть до 1971 года. Ни к чему не приводившие обмены в 1969 году обернулись серией конфронтаций, имевших место на протяжении всего 1970 года. Примерно в десяти случаях моих ежемесячных встреч с Добрыниным в 1969 году я пытался заручиться советским взаимодействием с тем, чтобы помочь остановить войну во Вьетнаме. Добрынин всегда был уклончив, отрицал, что Советский Союз имеет какой-либо интерес к продолжению войны. Он предупредил (чрезвычайно мягко, если смотреть в ретроспективе) против эскалации; он никогда не выступал с каким-то конкретным предложением по поводу окончания войны.
Не лучше себя чувствовал и президент. 25 марта Никсон написал советскому премьеру Алексею Косыгину в духе темы разговора с Добрыниным 17 февраля. (Леонид Брежнев, Генеральный секретарь Центрального Комитета Коммунистической партии, не играл никакой видимой роли во внешней политике до середины 1971 года.) Косыгин ответил 27 мая, мало что добавив к стандартной советской позиции. Главной новой чертой этого письма было то, что, вероятно, поощренный американской внутренней критикой нашей концепции увязки, он теперь бросал вызов этой концепции с большим упорством и открытостью. Косыгин утверждал, что, «принимая во внимание сложность каждой из этих проблем самой по себе, вряд ли стоит пытаться каким-то образом их увязывать одну с другой». Мы решили не оспаривать этот вопрос; мы просто продолжили осуществлять наш подход на практике.
14 мая Добрынину передали предварительный текст выступления президента по Вьетнаму. По предварительной договоренности Никсон позвонил мне во время моей встречи с Добрыниным и пригласил нас обоих в гостиную комнату Линкольна, чтобы подчеркнуть Добрынину свою решимость окончить эту войну. Ответа не последовало. Такой же была советская реакция на наше предложение о вьетнамской мирной миссии Сайруса Вэнса[50]. Частично по причине нежелания советской стороны идти навстречу Никсон запланировал свою поездку в Румынию в августе. Его целью было напомнить Москве, что у нас были варианты подходов к Восточной Европе и в отношении к Китайской Народной Республике, которую Румыния когда-то поддерживала. А осенью мы отказались пригласить прибывшего с ежегодным визитом в Нью-Йорк на Генеральную Ассамблею ООН Андрея Андреевича Громыко в Вашингтон на ставший сейчас почти традиционным обмен мнениями с президентом. Мы дали понять, что президент принял бы советского министра иностранных дел, если бы поступил запрос о такой встрече. В ответ на это советская сторона отказалась делать такой запрос.
Имело место сходство поведения Советов в 1969 году, которое не оставляло сомнений в предпочтении ими в основном формы, а не существа дела. К апрелю, как я уже отмечал ранее, ряд публичных заявлений на низком уровне и утечек, не получивших одобрения со стороны Белого дома, ускорили обязательство начать переговоры по ОСВ «к концу весны или началу лета». Когда 11 июня Белый дом дал добро на информирование советской стороны о том, что мы готовы начать переговоры, наша бюрократия уверенно ожидала получения ответа в течение нескольких недель и даже менее. На самом деле Советы не отвечали в течение четырех месяцев. Без сомнения, причина была в том, что они хотели дождаться окончания сенатских дебатов по ПРО и не испортить аргументы наших критиков о том, что программа ПРО несовместима с переговорами по контролю над вооружениями.
Каковы бы ни были причины, только 20 октября Добрынин запросился к президенту, чтобы проинформировать его о советской готовности наметить дату открытия переговоров по ОСВ. Добрынин воспользовался этим случаем, чтобы пожаловаться на медленный прогресс в американо-советских отношениях в целом. Никсон ответил, что Советский Союз имеет полное право принимать собственные решения, но общий прогресс будет зависеть от советского отношения к проблеме Вьетнама. Чтобы внести полную ясность, я на следующий день передал Добрынину в виде памятки вьетнамскую часть записи беседы с президентом. Я специально заострил некоторые моменты, чтобы Москва обратила на это внимание. Добрынин в соответствии со своей практикой не делал никаких записей во время встреч с Никсоном, однако он уловил неувязки и спросил, какой вариант он должен передать в Москву в качестве официального доклада. Я предложил ему использовать письменный вариант.
Мы не добились прогресса по вопросу о европейской безопасности, особенно по Берлину. Восточные немцы начали мини-кризис, мешая доступу в знак протеста против проведения выборов федерального президента в Западном Берлине, хотя три кампании предыдущих выборов прошли без каких-либо инцидентов. 22 февраля, накануне своего первого визита в Европу, Никсон приказал активизировать поездки американских военных в Западный Берлин. Он сделал это вопреки мучительному несогласию со стороны государственного департамента. Инцидент был исчерпан, потому что Добрынин обещал Никсону 17 февраля, что Советский Союз будет держать ситуацию под контролем. 5 марта федеральные выборы прошли в здании Рейхстага без какого-либо кризиса, и беспокойство прекратилось. Когда я встретился с китайским премьером Чжоу Эньлаем во время моей секретной поездки в июле 1971 года, он предложил свою собственную интерпретацию этих событий. Он утверждал, что Советский Союз специально устроил столкновения на границе с Китаем в марте 1969 года, чтобы внимание было отвлечено, а западногерманские парламентарии тем временем беспрепятственно могли попасть в Берлин. По мнению Чжоу, пограничные столкновения были устроены для того, чтобы дать возможность Советам «уйти от ответственности из-за Берлина»[51].
В любом случае президент Никсон сделал открытое предложение о переговорах по Берлину в своей речи 27 февраля на заводе Сименса в Западном Берлине во время своего европейского турне. Подтврдив нашу решимость защитить город, он выразил надежду на то, что Берлин может стать предметом «переговоров… и примирения» вместо угроз и ограничения свободы. Предложение обсудить Берлин также содержалось в письме президента Косыгину от 26 марта. На встрече стран – членов НАТО в Вашингтоне в апреле Федеративная Республика Германии настояла на том, чтобы три западных союзника, ответственных за Берлин, – Франция, Великобритания и Соединенные Штаты – обратились к Советскому Союзу по вопросу о Берлине. Консультации союзников по нему проводились летом. 10 июля Громыко открыто объявил о советской готовности «к обмену мнениями о том, каким образом можно предупредить осложнения из-за Западного Берлина сейчас и в будущем». Западногерманский канцлер Курт Кизингер, заинтересованный в ослаблении напряженности к выборам в (Западной) Германии, запланированным на сентябрь, настаивал на скорейшем принятии этого предложения. 7 августа западные союзники обозначили готовность начать переговоры. Советы ждали, пока не наступит сентябрь, – или как раз перед западногерманскими парламентскими выборами, – перед тем как дать уклончивый ответ. Они всего лишь повторили общие фразы из высказывания Громыко и подчеркнули суверенитет восточногерманского режима (пока еще не признанного ни одной западной державой). Советы избегали любой вовлеченности в переговоры об улучшении доступа и вместо этого предлагали переговоры о недопущении западногерманской активности в Берлине.
Такой советский ответ показался мне «практически полным отсутствием существенного прогресса», как я и охарактеризовал это в своей памятной записке на имя президента. И вновь Советы стремились получить всяческие выгоды внешнего характера от начала переговоров по еще одному крупному вопросу, не продемонстрировав ни малейшего намерения к достижению существенного прогресса. Я написал в заключение: «Они со всей очевидностью не спешат, и я не вижу никаких причин спешить и нам, особенно с учетом того, что проталкивание переговоров чревато некоторой опасностью того, что Советы просто-напросто повторят свою непреклонную поддержку восточногерманского «суверенитета».
На самом же деле советские руководители пытались через переговоры по Берлину организовать двусторонние переговоры с Соединенными Штатами. Косыгин в своем письме от 27 мая подхватил предложение президента обсудить эту тему, и Добрынин в его разговоре с Никсоном 20 октября внес официальное предложение. Учитывая нежелание Советов обсуждать улучшение доступа в Берлин, чего мы бы хотели, я рекомендовал не поддерживать идею двусторонних переговоров. Советы будут их использовать только для разжигания подозрений среди наших союзников. Нам лучше всего пока оставить этот вопрос на рассмотрение регулярного форума четырех держав, как я предложил.
Советы взяли на вооружение аналогичную тактику по Ближнему Востоку. Они вновь начали с настойчивых просьб провести переговоры. Когда таковые начались, как будет описано в Главе Х, Советы воспользовались стандартной позицией радикальных арабов, которая, как им должно было быть хорошо известно, не могла стать предметом переговоров. На протяжении нескольких месяцев нам говорили, что Советский Союз не может просить своих сателлитов идти на уступки до тех пор, пока Соединенные Штаты не разъяснят свою позицию по границам. Мы в итоге сделали это 28 октября, по существу приняв границы 1967 года. В течение двух месяцев не было ответа с советской стороны. Когда он поступил, в нем ничего не содержалось. В том, что касается Советов, то 1969 год был годом увиливания от конкретики.
Но если Советы откладывали все в долгий ящик, то не иссякало число американцев, требующих ускорения переговоров почти во всех областях.
Подготовка ОСВ
Посол Джерард К. Смит был назначен главой нашей делегации на переговорах по ограничению стратегических вооружений и руководителем Агентства по контролю над вооружениями и по разоружению в начале марта 1969 года. Хотя мы с ним часто расходились во мнениях, я считал это отличным назначением. Преданный делу, неутомимый и проницательный, Смит был одним из тех талантливых исполнителей, которые служат разным администрациям и представляют собой идеал государственного служащего. Его легко было недооценить из-за занудливости. Но он знал все ходы в Вашингтоне; он имел опыт в бюрократических играх. Не имея личной опоры во властных структурах, он был способен вызвать удивительный прессинг. Он быстро вырабатывал указания, которые позволяли его номинальным начальникам оказывать минимальное воздействие на его поистине широкие полномочия. Его также нельзя было считать неопытным в деле трактовки директив, с которыми он не очень-то соглашался, и превращал их в такие, которые соответствовали его предпочтениям. В то же время он всегда оставался жизнерадостным и человеком чести, надежным борцом за правое дело. Таким делом служил контроль над вооружениями; в обязанности его агентства входило не давать угаснуть этой цели во время жизни нашего поколения. Он делал это с неуемной настойчивостью.
Ранее я уже описал давление, из-за которого администрация была вынуждена предлагать дату начала переговоров по ОСВ, и как, в отличие от участников этих кампаний, Советы не отвечали нам четыре месяца. К счастью, это дало нам бонус в виде дополнительного времени для подготовки и возможность установить последовательность шагов на переговорах, когда они наконец-то начались.
Я подготовил директиву 6 марта, запросив варианты переговорной позиции США. Просьбу эту было похвальнее нарушить, чем соблюсти. Чиновники второго-третьего уровня были сотрудниками, оставшимися от прежней администрации. Естественно, что предпочитаемый ими вариант совпадал с тем, что Джонсон предложил бы Косыгину, если бы взлелеянный им саммит в Ленинграде все-таки состоялся. Бюрократический аппарат работал все лето 1968 года и породил тщательно разработанное консенсусное предложение. Главным преимуществом стало то, что оно было принято объединенным командованием начальников штабов. Этот небольшой бюрократический триумф утратил некоторый блеск, когда была проверена его принципиальная черта: замораживание стратегических ракет как наземного, так и морского базирования. Хотя в 1969 году растущий советский арсенал ракет сухопутного базирования стал приближаться к нашему по численности, русские оставались намного позади нас по ракетам, запускаемым с подводных лодок. Когда добавляли наше большое преимущество в межконтинентальных бомбардировщиках (не включенных в предложение), вероятность того, что Советы примут замораживание, не была такой подавляющей.
Мое усилие по расширению вариантов для президента вызвало небывалые бюрократические сложности. Никсон чрезвычайно сильно заинтересовался стратегией переговоров по ОСВ и каналами, по которым они должны были проводиться. Но детали различных планов его утомляли; фактически он оставил их выбор за мной. И, тем не менее, если бы бюрократы узнали об этом, все признаки дисциплины немедленно исчезли бы. В силу этого, вопреки протестам со стороны Никсона, я запланировал серию заседаний СНБ, на которых были представлены разные варианты сидевшему с остекленевшим взглядом раздраженному президенту, с тем, чтобы директивы были разосланы хоть с некоторой долей вероятности по его распоряжению.
Для наведения какой-то видимости порядка в обсуждения на заседаниях СНБ я попросил подготовить комплект вариантов, включая как ограниченные, так и всеохватывающие подходы. Убежденность, с какой этим вопросом занялись, была продемонстрирована тем фактом, что, когда их подвергли анализу, все, кроме одной, оказались в стратегическом плане намного хуже, чем если бы у нас не было никакого соглашения вообще. Неожиданная отсрочка с началом переговоров по ОСВ дала нам возможность собраться с мыслями и привести дела в порядок. Я многое узнал от учрежденного мной и Ричардсоном межведомственного органа, уполномоченного проводить системный анализ стратегического воздействия ограничения ракет МИРВ с многозарядной головной частью, осуществимость контроля таких ограничений, возможности и риски уклонения от проверок. Через несколько недель я расширил этот круг вопросов, включив не только ракеты МИРВ, но и все стратегические вооружения, которые в потенциале могли бы стать предметом переговоров. Было предложено ЦРУ оценить уровень проверок по каждому виду оружия, которое предлагается ограничить, – как мы можем контролировать соблюдение договоренности, как долго может продолжаться обман до его обнаружения и стратегические последствия возможных нарушений. Министерству обороны было предложено проанализировать, какие меры по восстановлению нарушенного положения могут быть осуществлены, и время, которое понадобится на их реализацию. Когда первые документы межведомственных вариантов поступили в группу рассмотрения, я сказал своим коллегам, что можно сойти с ума от возможных вариантов и их сочетаний и что совсем нехорошо, если мы будем просить президента рассортировать их. Поэтому мы вновь отправились к рабочим столам и попытались найти новый подход. Мы проанализировали вид за видом то оружие, которое могло бы подпасть под ограничения, вначале поодиночке, а потом в пакете. Возможные ограничения были сгруппированы в семь отдельных пакетов, каждый из которых не противоречил нашей безопасности. Они должны были служить в качестве строительных блоков, с которых можно было бы начинать строить конкретные предложения или корректировать их. В силу этого мы могли бы гибко реагировать на советские идеи без того, чтобы каждый раз разрабатывать новую позицию США для нас самих. В результате получилось самое всеобъемлющее изучение стратегических итогов и последствий контроля над вооружениями, которое когда-либо предпринимало наше правительство или, вероятно, вообще какое-либо правительство. Наши переговорные позиции отражали не бюрократический компромисс, а тщательный анализ последствий и целей.
Незапланированной выгодой от этих исследований был урок и бюрократическая поддержка, которые они преподнесли для моих последующих переговоров по ОСВ с Добрыниным по каналу Белого дома. Это дало мне возможность сказать, какие варианты вызывали бюрократический консенсус, и по-прежнему сохранять тайну этих переговоров. Таким образом, я имел дела с Добрыниным, зная, что я в сравнительной безопасности. (Это, однако, не спасало меня от разборок утром по понедельникам.)
Первое официальное заседание переговоров по ОСВ должно было начаться в Хельсинки 17 ноября 1969 года. Поскольку мы проверили все составные элементы и отсутствие какого-либо правительственного консенсуса, мне казалось самым мудрым рассматривать это заседание как пробное. Мы не хотели давать Советскому Союзу возможность добиться пропагандистского успеха или идти на риск провала, выдвинув явно неприемлемые предложения. Джерард Смит поддержал эту точку зрения по своим собственным соображениям. Он боялся, что ему могли не понравиться указания, которые президент, вероятнее всего, собирался ему направить. Он надеялся использовать первую встречу, чтобы заполучить советские предложения, которые он сам предпочел бы по запрету ракет ПРО и мораторию на испытания ракет МИРВ. Как часто бывает при больших бюрократических аппаратах, разные мотивы привели к указаниям, в которых речь шла о том, что первый раунд переговоров был посвящен разработке рабочей программы и рассмотрению мнения советской стороны по процедурным вопросам. Мы дали понять нашу готовность обсуждать ограничения как по наступательным, так и по оборонительным системам вооружений. Должна была быть подчеркнута важность проверок и контроля. Для того чтобы не вызывать излишнего энтузиазма, делегации рекомендовалось направлять любые предложения по МИРВ и другим мораториям на усмотрение Вашингтона.
Первый раунд переговоров по ограничению стратегических вооружений начался, как и было запланировано, и продолжался до 22 декабря. Первый тупик образовался по вопросу о том, что считать стратегическим оружием. Советская сторона определяла «стратегическим» любое оружие, которое могло достигать территории другой стороны, тем самым охватывая наши самолеты передового базирования в Западной Европе, равно как и нашу авианосную авиацию, но ловко исключая свои собственные баллистические ракеты средней дальности и большой флот бомбардировщиков среднего радиуса действия, нацеленных на Западную Европу. Этот план имел дополнительное политическое преимущество в разработке разграничения между нашими озабоченностями по поводу вопросов безопасности и имеющимися озабоченностями Западной Европы, таким образом, напрягая западный союз. Даже не стоить говорить, что мы отвергли советское определение. Советская сторона аналогичным образом подняла вопрос об «отказе от распространения» ядерных вооружений, что поставило под вопрос наше сотрудничество с нашим британским союзником по ядерным делам и фактически со всем военным механизмом НАТО.
Советы больше всего хотели вести переговоры о системе вооружений, против которой возражали многие специалисты, потому что, как они утверждали, это сделает невозможным ведение переговоров по ОСВ – речь шла о системе ПРО. И во многом, к удивлению нашей делегации, на переговорах по ОСВ советская сторона не проявила интереса к запрету ракет МИРВ. Они не поднимали этот вопрос или всего лишь просто реагировали, когда мы касались его. В целом их тон был четким, не полемичным, деловым и серьезным.
Я оценил результаты на информационном брифинге в Вашингтоне 18 декабря:
«Нам говорили многие перед поездкой в Хельсинки, что если мы отправимся туда без какой-то платформы, то Советы утратят к нам доверие, или нам говорили, что если мы не поедем туда с детальной платформой, то Советы захватят плацдарм и заполонят его своим собственным представлением.
На самом деле случилось удивительное дело: советские приготовления приняли почти такие же формы, что и наши, то есть они осуществили детальный анализ проблем, и я считаю это одним из наиболее обнадеживающих признаков, независимо от исхода следующей фазы переговоров».
Процесс переговоров по ОСВ со всеми его бюрократическими выкрутасами дошел именно туда, куда мы и хотели его довести. Мы не пожертвовали никакими стратегическими программами в качестве некоей входной платы. Не сделали никаких односторонних уступок. Мы дали возможность нашему правительству понять важность и сложность предмета переговоров, дали ясно понять Советам, что им лучше всего соблюдать четкость, а с пропагандой они никуда не придут. Но мы также были приверженцами прогресса. Мы не хотели относиться к ядерному оружию как просто к одному из видов оружия. Встав на этот путь, мы продвигались к ограничению стратегических вооружений, не питая никаких иллюзий, но также и не занимаясь проволочками, будучи приверженными безопасности и также будучи убежденными в том, что будущие поколения должны знать, что мы использовали все возможности, чтобы отвратить призрак ядерной войны. Мы никак не могли игнорировать нашу безопасность, не могли рисковать и оказаться в хвосте гонки; мы никогда не забывали, что будущее свободы зависит от нашей ядерной мощи. Но ядерное наращивание отличается от наращивания других вооружений на протяжении всей истории человечества. На кону жизни всех людей на земле. А это накладывает обязательство по контролю над вооружениями, от которого нам нельзя уклоняться.
Торговля между Востоком и Западом
Одной из любопытных черт коммунизма является тот факт, что идеология, основанная на жесткой привязке к экономике, так плохо занималась производством товаров. Когда бы ни шло соревнование между рыночной и коммунистической экономикой в сравнительно одинаковых условиях, коммунистическая экономика всегда оставалась позади. Какими бы критериями ни измерялись Западная и Восточная Германии, Австрия и Чехословакия, Южная и Северная Кореи или Южный и Северный Вьетнам до насильственного объединения, рыночные экономики производят больше и лучше по качеству товаров и услуг, удовлетворяют больше человеческих потребностей и создают намного более плюралистические общества, чем их коммунистические партнеры. Только по одному параметру коммунистические экономики вышли победителями: наращивание военной мощи. К несчастью, история не дает гарантий того, что более гуманный и милосердный образ жизни непременно побеждает. Общества, готовые к десятилетиям лишений, могут оказаться в состоянии добиться военного превосходства; рано или поздно превосходящая держава почти неизбежно дает политические преимущества для более сильной стороны. Это вызов, на который промышленно развитые демократии не могут не ответить.
Существует много причин слабого экономического производства в коммунистических обществах. Даже с развитием современных компьютеров – они сами по себе представляют собой сложную узловую промышленность, в которой коммунистические экономики сильно отстают, – планирование не может избежать узких мест и бюрократических проволочек. Коммунистическое планирование создает стимулы для управленцев не производить больше продукции, а занижать производственный потенциал, чтобы их не поймали за невыполнение квот. Коммунистические управленцы имеют тенденцию накапливать дефицитные материалы, чтобы не зависеть от прихотей процесса планирования. Каковы бы ни были мотивы, неудивительно, что при нехватке и бюрократических проволочках Советский Союз и восточноевропейские коммунистические государства с конца 1950-х годов стремились расширить торговлю с Западом как кратчайший путь к современным технологиям и капиталам. Мы, со своей стороны, установили ограничения с самого начала «холодной войны» в конце 1940-х годов либо в одностороннем порядке, либо совместно с нашими союзниками. Согласно американскому законодательству, запрещено распространение наиболее благоприятствуемой нации права на импорт из коммунистических стран, за исключением Польши и Югославии.
В результате этого большое снижение тарифов на последовавших позднее торговых переговорах не применялось, и при импорте приходилось платить высокие тарифы в соответствии с законом Смута-Хоули[52]. Требовались лицензии на американский экспорт продукции или технической информации, благодаря которым мог бы возрасти военный и экономический потенциал коммунистических стран, – а они редко кому выдавались, – в соответствии с законом о контроле над экспортом 1949 года. Кредиты или гарантии Экспортно-импортного банка Соединенных Штатов любой стране, торгующей с Северным Вьетнамом, а фактически со всеми коммунистическими странами, были запрещены так называемой поправкой Фино. На любые финансовые и торговые сделки с Северной Кореей, Северным Вьетнамом или Кубой и (до 1971 года) с Китаем требовались специальные лицензии. Объединенный список запрещенных к экспорту стратегических товаров, не такой строгий, как американское эмбарго, действовал с 1950 года в соответствии с Координационным комитетом по экспортному контролю (КОКОМ), представлявшим страны НАТО и Японию. Поездки во многие коммунистические страны были ограничены законом США.
Администрация Никсона пришла к власти, когда почти все эти ограничения оказались под ударом в Соединенных Штатах Америки. Либеральное мнение рассматривало их устаревшими атрибутами времен «холодной войны», которые, по их утверждениям, находятся в процессе устранения. 7 октября 1966 года президент объявил о сдвиге с «узкой концепции сосуществования к более широкому представлению о мирном взаимодействии». Этот сдвиг нашел отражение в серии мелких мер по либерализации в области торговли и кредитной политики, которые он мог предпринять в пределах компетенции своей администрации. Этот заход был отвергнут Брежневым 16 октября: Соединенные Штаты «странным образом упорно заблуждаются», если они считают, что отношения могут быть улучшены, в то время как продолжается Вьетнамская война, – это сделало Брежнева отцом теории увязок.
Вопрос находился в подвешенном состоянии в течение двух лет. Затем весной 1968 года бывший президентский советник Теодор Соренсен и бывший заместитель государственного секретаря Джордж Болл возглавили кампанию с требованием снятия ограничений на торговлю между Востоком и Западом. В июне и июле 1968 года прошли сенатские слушания по этому вопросу. Сенатор Уолтер Мондейл представил резолюцию с требованием снизить эти торговые барьеры. Обсуждение в 1968 году только на короткое время прерывалось из-за советского вторжения в Чехословакию и президентских выборов. Оно быстро набрало обороты в начале 1969 года, после инаугурации Никсона, поскольку срок действия закона о контроле над экспортом 1949 года должен был истечь 30 июня 1969 года.
Слушания проходили с апреля по июль 1969 года. Единственным вопросом, вызвавшим разногласия, был не вопрос о необходимости вообще снять ограничения по существующему закону, а уровень, до какого его можно было бы ослабить. «Нью-Йорк таймс» объявила 3 июня о том, что торговые ограничения США были «обречены на провал». Они являлись «политикой холодной войны», несовместимой с теорией администрации Никсона о том, что «настало время двигаться от эры конфронтации к эре переговоров и сотрудничества» – услужливо поучая президента, какой должна быть его собственная политика. Явное нежелание администрации либерализировать закон о контроле над экспортом, то есть снять какие-то ограничения, было «необъяснимо». Основным аргументом таких сенаторов, как Дж. Уильям Фулбрайт, Уолтер Мондейл и Эдмунд Маски, был довод о том, что «холодная война» закончена, что увязывание торговли с внешней политикой только вызывает подозрения и напряженность. Мондейл сказал, что ограничения «сдерживают экономический рост в США, а не в Восточной Европе». Маски отмечал, что некоторые товары могут быть закуплены у наших европейских союзников. Николас Катценбах, бывший заместитель государственного секретаря, построил политическую пирамиду: торговля означала более широкий выбор для советских потребителей и управленцев, что стало бы началом более свободного общества, а более высокоразвитая советская экономика подорвет-де советскую идеологию и будет стимулировать инакомыслие. Сохранение ограничений по политическим причинам осуждалось как наносящее ущерб в экономическом плане, бесполезное в политическом плане и как играющее на руку сталинистским сторонникам жесткой линии.
Мой взгляд был частью моего общего подхода. Учитывая советские потребности, расширение торговли без обусловленности политического эквивалента было бы неким подарком; Советский Союз в экономическом плане мог мало что дать Соединенным Штатам. Мне не казалось нерациональным требовать сдержанности от советской стороны в таких беспокойных точках, как Ближний Восток, Берлин и Юго-Восточная Азия, на основе взаимности. Никсон придерживался аналогичных взглядов, с политическим подтекстом. Он действительно предложил Добрынину увеличение объема торговли в обмен на помощь по Вьетнаму, но сомневался, что Советы купятся на приманку. А если нет, то он не видел смысла настраивать против себя свой старый контингент избирателей принятием направленного на либерализацию законодательства. Напротив, учитывая «мягкую» позицию, которую Никсон выбрал по Вьетнаму, он использовал торговлю между Востоком и Западом для обновления своей консервативной репутации.
В бюрократической среде торговля между Востоком и Западом вызывала знакомое неприятие увязки. Только министерство обороны обычно поддерживало точку зрения Белого дома. Государственный департамент выступал за либерализацию на том основании, что она улучшила бы политическую атмосферу, что было как раз противоположно взглядам Белого дома, считающего, что торговля должна идти вслед за политическим прогрессом. Точка зрения министерства торговли была самой интересной, потому что отражала удивительный подход большинства американского делового сообщества. Руководство деловых кругов на словах, разумеется, настроено антикоммунистически. В теории они проповедуют непримиримо жесткие переговоры с коммунистами и очень быстро обвиняют свое правительство в «распродажах». Но как только речь идет о торговле, то их подход меняется. Во время моей работы в правительстве наиболее ярыми сторонниками торговли между Востоком и Западом без каких-либо ограничений были те, кто входил в группу капиталистов, нещадно поливаемых грязью в соответствии с ленинской теорией. Они являются приверженцами свободного рынка, по крайней мере, в том смысле, если это означает больше деловой активности для их компаний. Они отвергают как «вмешательство со стороны правительства» механизм регулирования и ограничений, который является единственно возможным способом подчинить экономические отношения политическим целям. Если Советский Союз может выйти на наш рынок для получения кредитов или товаров на основе сугубо экономических критериев, исчезнут все политические рычаги. Возможно, бизнесмены в дополнение ко всему особенно чувствительны к добродушию, с которым советские чиновники льстят тем, на кого они хотят оказывать воздействие, – стиль общительности в состоянии подшофе, вполне знакомый для корпоративных встреч капиталистических торговых ассоциаций.
Вопрос о торговле между Востоком и Западом был вынесен на заседание СНБ 21 мая. Администрации необходимо было выработать позицию по предложениям в конгрессе заменить закон о контроле над экспортом, срок которого истекал, каким-то более мягким законом. Правительству необходимо также было принять решение по ряду специальных лицензий, по которым поступил запрос: на материалы для литейного цеха нового советского тракторного завода, на маслоэкстракционный завод и на небольшие поставки в СССР кукурузы на сумму 15 млн долл. США по мировым рыночным ценам. Перед заседанием я направил Никсону справочный материал, в котором обобщались рекомендации ведомств вместе с моими собственными. Моя точка зрения заключалась не в противодействии, а в признании в новом законе ограниченных полномочий президента по расширению торговли, которые реализуются только в ответ на равноценные уступки по политическим вопросам. Я также рекомендовал привести список подлежащих контролю товаров в соответствие со считающимся в какой-то степени либеральным списком КОКОМ, поскольку в противном случае мы просто отдавали бизнес в руки наших союзников, никак не оказывая влияния на поведение коммунистической стороны. В конечном счете, я выступил за выдачу лицензии на маслоэкстракционный завод, поскольку длительные сроки его строительства давали бы нам рычаги воздействия на протяжении длительного времени. Я выступил против передачи литейного цеха и продажи кукурузы.
Никсон не принял мои рекомендации. Испытывая неприятные эмоции из-за отказа советской стороны помочь нам по Вьетнаму, он сказал на заседании СНБ: «Я не признаю философию, говорящую о том, что рост торговли приведет к улучшенным политическим отношениям. На самом деле истине больше соответствует противоположное. Улучшение политических отношений ведет к росту торговли». Я тоже так считал, но Никсон сделал один шаг вперед. Он постановил, что администрация выступит против всех законодательных усилий, направленных на либерализацию торговли. Конкретные проекты, включая маслоэкстракционный завод, должны быть «заморожены», отложены на неопределенное время. Я обратил внимание на общий консенсус в том плане, что мы должны привести наш список ограничений в соответствие со списком КОКОМ, за исключением компьютеров и других ключевых позиций, по которым мы по-прежнему имеем фактическую монополию. Президент согласился. Директива вышла 28 мая. Я проследил, чтобы она была составлена в сравнительно позитивном тоне, оставляя открытой возможность увеличения торгового оборота в случае изменения политического контекста.
Не успели мы выпустить инструкции, как министерства и ведомства стали разваливать эти установки. Ведомства принимают решения, которые их не устраивают, только если эти решения бдительно контролируются. В противном случае толкование на низовом уровне может поражать своей беспардонностью. Именно помощнику президента по национальной безопасности как раз и приходится осуществлять этот контроль в области национальной безопасности. Вскоре у меня было работы по горло. Несмотря на ясные приказы президента на заседании СНБ 21 мая о том, что торговля не подлежит либерализации, министерство торговли в июле собиралось объявить о снятии административного контроля примерно по 30 пунктам экспорта в СССР и Восточную Европу. Оправданием служило предположение о том, что Никсон распорядился только против либерализационного законодательства, а не против облегчения торговли посредством административных распоряжений. Минторг в силу этого посчитал, что может свободно провести крупную либерализацию торговли между Востоком и Западом в рамках существующего закона. Я прекратил такие действия, но мне приходилось отбивать аналогичные схемы с регулярными интервалами. В октябре, например, госдеп и минторг запросили полномочия на продажу компьютеров в СССР для его связей с Восточной Европой. Министр торговли Морис Станс хотел снять с контроля длинный список из 135 пунктов без какой-либо политической взаимности. Я не одобрил эти запросы в соответствии с решением Никсона на заседании СНБ.
Мы, однако, были в известной степени любезнее в отношении Восточной Европы, но вновь в привязке с политической стратегией. Наша торговля использовалась как морковка для тех стран, которые проводили политику сравнительно независимо от Советского Союза. Так, когда 28 июня было объявлено о поездке президента в Румынию, я попросил Эллиота Ричардсона и комитет заместителей руководителей ведомств при СНБ рекомендовать торговые уступки, которые можно было бы предложить румынам. После визита президента в Румынию Белый дом активно продвигал торговлю с Румынией любыми административными действиями, какие могли быть предприняты. Морис Станс был одарен воображением, и они вместе с помощником по науке Ли Дюбриджем выдвинули отличные идеи относительно технического сотрудничества. Как только мы отправились в Румынию, разные ведомства тут же стали давить в плане либерализации торговли со всей Восточной Европой. А это подорвало бы нашу преднамеренную стратегию выборочного использования торговли для поощрения политической автономии. Понадобилось несколько месяцев, чтобы мы добились своей цели.
После продолжительных споров конгресс в декабре принял закон по руководству экспортными операциями 1969 года, который либерализировал старый закон о контроле над экспортом и объявил, что политикой США является расширение мирной торговли с Советским Союзом и Восточной Европой. Но многое при его реализации подпадало под сферу полномочий президента[53]. Через какое-то время Москва начала понимать, что, если она хочет добиться либерализации торговли, ей придется продемонстрировать сдержанность в своем поведении на международной арене и добиваться прогресса по ключевым внешнеполитическим вопросам. В конечном счете, придет время, когда в соответствии с нашей стратегией мы добьемся возможности предложить некоторые уступки после того, как Советский Союз пойдет на сотрудничество с нами в политической области. Тогда мы неожиданно столкнулись со сменой подходов. Многие из тех, кто жестко критиковал нас за попытки увязать торговлю с советской внешней политикой, стали критиковать нас за то, что мы не увязываем ее с еще большей настойчивостью с советской внутренней политикой. Затем также нам следовало заняться вплотную и серьезно фундаментальным вопросом торговли между Востоком и Западом: если она хорошо организована, она устанавливает связи, совокупный эффект от которых может усилить сдерживающие элементы в отношении советской агрессивности. Но она также может и дополнительно укрепить советскую мощь. Неверно как игнорировать такие возможности, так и недоучитывать все имеющиеся опасности.
Восточная Европа: визит Никсона в Румынию
Разделение Европы по Эльбе в Центральной Германии не соответствовало ни исторической традиции, ни чаяниям ее народов. В каждой стране Восточной Европы советскими войсками были установлены по существу чужеродные режимы; в трех из них народные восстания были подавлены Красной Армией. Ни в одной стране Восточной Европы коммунисты не могли победить на свободных выборах даже после поколения тоталитарного правления. Советский Союз начал путь избирательной разрядки, пытаясь отколоть наших союзников от нас. Нам казалось, что разрядка, чтобы быть подлинной, должна применяться к Восточной Европе в той же мере, что и к Западной.
Но это подняло проблему чрезвычайной сложности и поистине даже трагедии. Громкие призывы к освобождению подвергались осмеянию в 1956 году, когда мы не вмешивались во время жестокого подавления Венгрии. И вновь мы были парализованы в 1968 году при подавлении Пражского восстания. Наш грех был не столько в предательстве, сколько в порождении чрезмерных ожиданий, которых не могли осуществить. Администрация Джонсона объявила о политике «мирного вовлечения», стремясь развивать торговлю и культурные обмены с Восточной Европой, но многого не добилась, кроме провозглашения этакой заумной теории. Мы пытались применить более дифференцированную политику для поощрения того, чтобы страны Восточной Европы действовали более самостоятельно в пределах их возможностей. Мы не давали никаких обещаний, которые мы не могли гарантировать, и не использовали риторику, которая могла бы вызвать действия, обреченные на провал. Мы, как правило, поощряли тех, кто имел более независимую внешнюю политику, и с равнодушием относились к ситуациям, когда какая-то страна, по необходимости или по собственному выбору, рабски следовала советской линии. Дифференцированная разрядка могла работать на оба фронта.
В ответ на сообщение о бурной реакции во время приветствования астронавта Фрэнка Бормана в Чехословакии президент направил мне записку в начале июня 1969 года: «Генри, полагаю, что мы могли бы подколоть наших московских друзей, организовав побольше визитов в восточноевропейские страны. Люди в тех странах, получив такой шанс, станут приветствовать наших членов кабинета и других официальных лиц с большим энтузиазмом».
Несколько недель спустя у Никсона появилась более конкретная идея – что он сам должен посетить Восточную Европу. Он предложил включить Румынию в его всемирное турне, и таким образом стал первым американским президентом, нанесшим визит в коммунистическую страну. Он проделал это по двум причинам: когда он был в отставке, румынское руководство отнеслось к нему с большим уважением во время его визита в 1967 году, в отличие от отношения к нему в других восточноевропейских странах. Никсон никогда не забывал знаки внимания такого рода. Но его главной причиной было уколоть Советы или, как он сказал мне: «К тому времени, когда мы покончим с этим визитом, они сойдут с ума, думая, что мы разыгрываем китайскую карту».
21 июня в соответствии с указаниями Никсона я позвонил румынскому послу Корнелиу Богдану и заметил, что президент планирует совершить поездку по некоторым странам мира во второй половине июля после наблюдения за приводнением космического корабля «Аполло-11» в Тихом океане. Будет ли удобно, если президент остановится в Бухаресте 2 и 3 августа? В пределах 48 часов 23 июня нам был дан официальный ответ о том, что румынское правительство приветствует этот визит, – несмотря на тот факт, что потребуется отложить давно запланированный румынский партийный съезд, на который было приглашено советское руководство. Более весомого доказательства важности, которую Румыния придавала самостоятельному открытию для Вашингтона и президентского визита, нельзя было найти.
Эффектное объявление было сделано 28 июля. Впервые американский президент посетит коммунистическую страну в Восточной Европе. Я мягко сказал на краткой пресс-конференции, что это не «антисоветский жест». У президента «очень приятные воспоминания» от его встречи с румынскими руководителями, когда они тепло принимали его в качестве частного гражданина: «Соединенные Штаты заинтересованы в налаживании дел со странами Восточной Европы на основе взаимного уважения. …Мы не считаем себя обязанными советоваться с Советским Союзом, прежде чем совершать визиты в суверенные страны».
Предположение о том, что администрация Никсона заняла безнадежно воинственную антисоветскую позицию, было настолько распространенным, что румынский визит осуждался как безрассудный. Кое-кто в государственном департаменте возражал против этого румынского визита, организованного через каналы Белого дома, считая его опасно провокационным. Эти люди опасались, что он подорвет переговоры по ОСВ и другие переговоры. Ведущие газеты разделяли эту точку зрения. Румынский визит был подвергнут нападкам как «вызывающий беспокойство» и как возможная угроза переговорам по ОСВ; он был «ошибкой», которая вызовет враждебное отношение со стороны Советов, ужесточит советский подход по всем вопросам отношений между Востоком и Западом и станет благословением для «жестокой коммунистической диктатуры»[54].
Советы также прореагировали – таким способом, который дал ясно понять, что они поняли значение этого визита. Запланированное участие Брежнева и Косыгина в перенесенном на другую дату съезде румынской компартии было отменено. Я спросил Богдана 3 июля, уведомило ли его правительство советскую сторону заранее о визите. Он сказал, что не знает этого. Он думал, что Советы, возможно, были проинформированы незадолго до официального объявления о визите. Румыния, по его словам, приняла свои собственные решения.
Президент прибыл в Бухарест 2 августа и был, как «Нью-Йорк таймс» отметила, «тепло встречен сотнями тысяч размахивающих флажками румынов во время самой крупной и поистине дружественной приветственной церемонии его всемирного турне». Он посетил городской рынок и школу народного танца и бросился в пляс вместе с румынским президентом Николае Чаушеску. «Нью-Йорк таймс», будучи теперь нашей убежденной сторонницей, восклицала в своей передовой от 5 августа, что восторженный прием демонстрирует огромную добрую волю, которую проявляют Соединенные Штаты в Восточной Европе, что темы президента о мире, национальном суверенитете и мирном сосуществовании не являются какими-то шаблонными клише для восточных европейцев, которые живо помнят вторжение в Чехословакию.
Оглушительное обилие всего при приеме, оказанном Никсону, было, разумеется, частично инспирировано и отрежиссировано правительством. Но даже если прием и был отрежиссирован, он оставался чрезвычайной демонстрацией независимости Румынии от Советского Союза. Да и трудно, если не сказать невозможно, любому правительству создать эмоциональный радостный человеческий настрой общественного изъявления. Улицы Бухареста буквально все время были запружены сотнями тысяч людей, ожидающих возможности хоть одним глазком взглянуть на президентский автомобиль. Они не просто выстроились вдоль бульваров, идущих от аэропорта, или только вокруг особняка для высоких гостей, в котором останавливался президент. Они часами ждали под продолжающимся дождем просто появления Никсона в любом месте. Это трогало до глубины души – эмоциональный отклик народа коммунистического государства, так радовавшегося первой возможности поприветствовать президента нации, которая для многих из них представлялась, как это было в XIX веке, символом демократии и человеческой свободы.