Лапник на правую сторону Костикова Екатерина
– Все правильно, – сказала она – Но я вообще-то москвичка. Так что вот, возьмите…
– О! А я тое из Москвы! – обрадовалась девушка – Анна. Можно Дуся. Вы сейчас в гостиницу? Я на машине, могу подвезти.
– Да нет, – засмущалась Соня – Я еще думала по магазинам походить, а к девяти надо в больницу.
– У вас болен кто-то?
– Нет, у меня пациент. Я медсестра. Тут один золотой мальчик попал в аварию, ну я и сижу с ним.
– Понятненько, – протянула Дуся – Знаете что? Магазины уже закрываются. Поехали в гостиницу, выпьем кофе, а потом я вас доброшу до больницы. Идет? А то я тут второй день с сумасшедшими валандаюсь, хочется с нормальным человеком поговорить.
Глава 14
Уже на второй чашке кофе две москвички, заброшенные в Богом забытый городишко, болтали так увлеченно, будто знакомы были полжизни. Помимо общего несчастья, их сближала любовь к черному шоколаду, фильмам Финчера, крепкому кофе и ментоловым сигаретам. Обе обожали запах прелых листьев, прогулки по набережным и яблочные пироги с корицей (потому что без корицы это полная туфта, а не яблочные пироги). Обе терпеть не могли рэп, сырость, трамвайное хамство и тараканов, которые здесь выглядывали из-за каждого плинтуса. Надо ли говорить, что спустя час они чувствовали себя почти сестрами.
Дуся болтала без умолку. Сообщив Соне, что все мужчины – суть дети большого размера, она в красках рассказала об их с Веселовским совместной прогулке, после чего свернула с уфологии на тему, куда более любимую всеми девушками на свете, и за полчаса поведала медсестре Богдановой перипетии своей непростой личной жизни.
Первая несчастная любовь случилась с ней в третьем классе. Мальчика Андрея Слободская любила два года, искренне считала его вратарем своего сердца и принцем жизни, пока в один прекрасный день Андрей (не замечавший ни Дуси, ни ее чувств, и бегавший за толстопопой Светкой со второй парты) не издал посреди урока чудовищный громоподобный пук. В тот момент, когда Дуся поняла, что предмет ее романтической привязанности – живой мальчик, который иногда пукает, ходит в туалет и более ангиной, любовь умерла. Больше такого сильного и чистого чувства она ни к кому не испытывала. Зато чувства к Слободской испытывали окружающие мужчины. В основном – сумасшедшие или неполноценные. Среди Дусиных поклонников имелось два-три алкоголика, распространитель бульонных кубиков магги, корреспондент вечерней газеты, настолько тупой, что при виде него коллеги пламенной журналистки в ужасе разбегались, даже не считая нужным сослаться на неотложные дела. Этому придурку Слободская ответила взаимностью исключительно потому, что у него была очень красивая мясистая попка, а Дуся именно эту филейную часть в мужчинах ценила превыше всего.
Последний вздыхатель был пламенным коммунистом то ли ультра-правого, то ли ультра – левого толка, ходил по Москве в вельветовых тапках (работать на капиталистов считал ниже своего достоинства, а без денег ботинки купить не получалось), а вместо театров и ресторанов водил Дусю на маевки. Апофеозом их любви чуть не стала совместная голодовка в фанерной будке, установленной напротив управления внутренних дел. Пылкий партиец собирался голодать за чьи-то политические свободы. Дуся была настроена серьезно, и хотела с ним переспать. Поскольку жил коммунист в штаб квартире партии – тесном подвале без окон, где кроме него толклось еще человек двадцать единомышленников, и постоянно кипел на электроплитке суп из куриных окорочков, заволакивая все вокруг вонючим жирным паром, переспать на его территории возможным не представлялось. В дом Дуся пламенного революционера боялась пускать. Опасалась, что если ему понравится на Чистопрудном, вскоре туда переедет вся московская парт ячейка, и тогда Лерусе придется варить коммунистам борщи, а Дусе – снабжать революцию деньгами, как это делали эмансипэ начала века, которых угораздило связаться с соратниками хитрого Ульянова-Ленина. Оставалось одно: секс в будке для голодания. Однако Фортуна распорядилась по-своему. Голодовку отменили, и коммунист отбыл в Нижний Новгород биться за свободы тамошних узников совести. Теперь он ежедневно звонил Дусе за счет абонента и рассказывал про любовь. Рассказы эти ее мало занимали: пламенную Слободскую в данном конкретном случае интересовал исключительно секс. Так что теперь она пыталась придумать, как бы этот самый секс получить, попутно не повесив себе на шею политически активного неработающего сожителя.
Медсестра Богданова про личную жизнь Слободской слушала, раскрыв рот. Она и представить себе не могла, что о самых интимных вещах можно вот так запросто рассказывать, да еще и веселиться от души… У Сони за двадцать девять лет у нее была одна-единственная романтическая история, после которой она едва не вздернулась. Никогда, ни разу, медсестра Богданова ни с кем ту историю не обсуждала. Ни с мамой, ни с сестрой, ни, упаси Бог, с коллегами, ни соседям по купе… Да что там обсуждать, она и вспоминать-то об этом себе запретила. А если вспоминала случайно – тут же закрывала лицо руками, и твердила: “Нет-нет-нет-нет-нет…” Несколько раз она проделывала это на дежурстве, пугая больных и других медсестер…
До двадцати лет Сонину личную жизнь тормозила собственная младшая сестра. Адка уже в четырнадцать имела модельную внешность, ноги от ушей и бюст шестого номера. Семнадцатилетняя Соня по этому поводу жутко комплексовала. Сама-то она весила шестьдесят пять кило при росте метр шестьдесят два. Ни гимнастика, ни диеты не помогали: попа и щеки оставались толстыми, как наливные яблочки.
Мальчики на нелюдимую Соню внимания не обращали, знай себе вились вокруг сестры, словно пчелы.
Правда, в институте у Сони случился роман с однокурсником. Довольно бурный роман. Однокурсник – обаятельный блондинчик есенинского такого типа – был родом из Торжка, проживал в общежитии, и имел самые серьезные намерения. Но стоило ему зайти в гости и увидеть Адку, как он исчез с горизонта, будто ветром сдуло. А через неделю Адка, крутясь перед зеркалом, сообщила, что Сонин блондинчик пригласил ее в кино.
Подобные истории случались еще несколько раз, и, наконец, Соня смирилась с тем, что пока рядом красивая сестра, ей самой ничего не светит.
Потом Адка уехала учиться в Америку, почти сразу же вышла там замуж, и Соня вздохнула свободнее. Надеялась, что теперь и на ее долю перепадет хоть немного любви.
В том году умер папа. Надо было зарабатывать – маме на лекарства, Адке на учебу… Соня перевелась на заочное, устроилась медсестрой в частную клинику. Пахала сутками, как подорванная, и чувствовала себя молодцом. Особенно когда ее хвалил зав отделения. А он Богданову хвалил часто. Может быть даже чаще, чем всех остальных. Во всяком случае, ей тогда казалось именно так.
У зав отделения были внимательные серые глаза и совершенно безумные губы. Соня смотреть на них не могла, чтобы не покраснеть. Он отличался редкостным обаянием и приятными манерами. Звали зава Антон.
Соне он улыбался, называл Сонечкой, делал комплименты. Может, по неопытности, а может потому, что думать так было очень приятно, эти ни к чему не обязывающие улыбки и комплименты Соня приняла как особые, единственно ей предназначенные знаки внимания. По вечерам, лежа в постели, она подробнейшим образом вспоминала, что и как он сказал, сколько раз посмотрел в ее сторону. Она фантазировала, как однажды он возьмет ее за руку и… Что “и” Соня не знала. Дальше этого “и” она мечтать боялась.
Действительность превзошла все самые смелые ожидания. Как-то после выпивалова на чей-то день рождения (два коньяка, шесть сухого и литр медицинского спирта на восемь человек), Антон оказался рядом с ней на кушетке в ординаторской, где, собственно, все и произошло. От него пахло спиртным. Все было довольно грубо. Сразу после этого Антон заснул на ней мешком, но Соня все равно была на седьмом небе. Она накрыла любимого байковым одеялом, и с первым поездом метро отправилась домой. Ей хотелось петь и танцевать.
Следующие несколько дней Антон вел себя странно. Комплиментов сияющей Соне не делал, а от приглашения на домашний маковый рулет отказался, сославшись на какие-то неотложные дела. Когда он отказался в третий раз, Богданова, дура, решила, что Антон просто стесняется. Ситуация-то и впрямь произошла неловкая. Никаких ухаживаний, никаких букетов и “я тебя люблю”. Все вдруг, сразу. Конечно, ему неудобно.
Как-то, подходя к ординаторской, Соня услышала кусок задушевной мужской беседы. Антон жаловался Степе Кривцову, хирургу экстра-класса, на жизнь: совсем он голову потерял из-за одной медсестры, а как к ней получше подъехать – не знает, отказа боится. У Сони заколотилось сердце – ну конечно! Так и есть, он стесняется, боится отказа, балда!
– Такая засада, хоть плачь, – продолжал тем временем любимый – А я тут еще на прошлой неделе нажрался, как свинья, трахнул эту дуру толстозадую. Теперь не знаю, как отделаться. Я за Люсей хожу, а это корова – за мной. Скоро все отделение ржать будет, и так уж на меня пальцами показывают.
– Да ладно тебе, – отвечал хирург экстра-класса Степа Кривцов – Чего по пьяному делу не бывает…
На другой день Соня взяла больничный, а через две недели уволилась из прекрасной частной клиники, с прекрасной высокооплачиваемой работы. Уволилась в никуда. К этому моменту все отделение знало историю про то, как сексуально озабоченная Богданова соблазнила пьяного Антона, и теперь преследует его.
С тех пор прошло восемь лет. Соня трудилась в первой градской больнице, подрабатывая уходом за больными на дому, и не позволяла себе строить иллюзии относительно мужчин. Она не хотела больше страдать. С романтическими историями было навсегда покончено. Романтические истории – это для других. А Сонина жизнь – утки, капельницы и одинокие прогулки по выходным. Так она и жила, пока не увидела Вольского – бледного, с невообразимыми крыжовниковыми глазами и запекшимся ртом.
Соня капитулировала сразу. Мгновенно и безоговорочно, без аннексий и контрибуций. Она знала, что жизнь кончена, потому что надеяться не на что и у ее любви нет совершенно никакого будущего. Правда, в настоящем у медсестры Богдановой был совершенно официальный повод находиться рядом с Вольским. И она малодушно наслаждалась сегодняшним днем, не желая знать, что с будет завтра и втайне мечтая, чтобы это завтра вообще никогда не наступило.
Когда откровенная Дуся спросила умную Соню, как ей Вольский, Соня только плечами пожала. Как ей может быть Вольский? Никак он ей…
Правда, достоверно изобразить равнодушие не очень-то получилось. Дуся усмехнулась, подняла бровь, и, протянув “Да неужели никак?…”, глянула на Соню как-то особенно весело. Богданова немедленно залилась краской, Дуся сама себе кивнула, и стала поудобнее устраиваться в кресле. Соня с ужасом поняла, что пламенная Слободская намерена довести дело до победного конца и выпытать всю правду про Вольского. Однако Слободская ни о чем выспрашивать не стала. Она неожиданно скривилась и зашипела, словно кошка, которой прищемили хвост:
– Ч-черт, нашлялась, дура, по лесу.
Задрав штанину, Дуся уставилась на свою ногу. Мелкая красная сыпь, покрывавшая ее два часа назад, превратилась в отвратительного вида сине-багровые пятна.
– Это что с тобой? – спросила Соня.
– Не знаю, – пожала плечами Слободская – Фигня какая-то.
Однако медсестра Богданова заявила, что никакая это не фигня, заставила Дусю раздеться до трусов, и учинила ей медосмотр, в результате которого обнаружилось, что омерзительные пятна покрывают ноги пламенной журналистки от лодыжек до бедер. Имелись пятна и на левом боку, и на животе.
О том, чтобы Дуся осталась без квалифицированной медицинской помощи, и умерла от неизвестного науке заболевания в калужском захолустье, не могло быть и речи. Соня велела Слободской одеваться. Сейчас они вместе поедут в больницу. Пусть Борис Николаевич, московский доктор, который лечит здесь Вольского, посмотрит на Дусины прелести и назначит лечение.
Глава 15
В одиннадцать вечера полуголая Слободская все еще мерзла на клеенчатой кушетке. Борис Николаевич сделал ей какие-то соскобы, а потом битый час беседовал по телефону с дерматологами, вирусологами и прочим столичными специалистами. Доктор Кравченко как раз прощался с одним из них, когда в смотровую, размахивая пухлыми ручками, колобком вкатился маленький человечек со сверкающей лысиной.
– Боже мой, деточка, как же вас разукрасило! – жалобно закричал он с порога.
Казалось, человечек вот-вот расплачется.
– Валентин Васильевич, главный врач этого почтеннейшего заведения, и по совместительству заведующий, – представился он.
Подойдя к Дусе, и помяв кукольными ручками ее ногу, Валентин Васильевич зацокал языком и закачал головой, сокрушаясь.
– Ай-ай-ай, что же вы, милочка! Без подобающего обмундирования по лесу ходили?
– Откуда вы знаете? – изумилась Дуся.
– Идилика гампус, – изрек доктор, поднимая пухлый пальчик к потолку – Интереснейший представитель русской флоры! Произрастает исключительно в здешних местах, не встречаясь нигде более. Редчайший и красивейший при этом, позвольте заметить. В летний период колючие кусты гампуса покрываются мелкими соцветиями цвета берлинской лазури. М-да, красивейшее растение, однако наиковарнейшее. У людей, склонных к аллергическим реакциям, уколы колючек, которыми покрыты ветви этого растения, могут вызвать острые поражения кожных покровов. Поверьте, на себе испытал, да-с. Когда я еще молодым человеком прибыл сюда на работу, увлекался лесными прогулками. Смею вас уверить, любимейшее было мое времяпровождение. Так вот, забрел я как-то по незнанию в заросли гампуса. И весь, весь от макушки до пят покрылся подобными волдырями. Чуть, представьте, не погиб. К вечеру началось удушье, и если бы не своевременная медицинская помощь, давно бы отправился к праотцам. Так-с, милая девушка.
Перспектива умереть от удушья без соответствующей медицинской помощи Дусю не вдохновляла. Однако милейший Валентин Васильевич успокоил ее, заверив, что при такой выраженности реакции ей грозит лишь незначительное онемение тканей, зуд, покалывание, и, возможно, хотя маловероятно – легкое головокружение в течение нескольких дней, которое совершенно прекратится, едва пятна начнут бледнеть.
Через слово заверяя Бориса Николаевича, что все сказанное – ни в коем случае не попытка поставить под сомнение его авторитет, и Валентин Васильевич позволяет себе вмешиваться единственно потому, что хорошо изучил зловредный характер красивейшего представителя русской флоры, розовощекий доктор обмазал Дусе ноги и бок черной вонючей мазью (ибо ничто так не способствует излечению от уколов гампуса, как березовый деготь), после чего откланялся. Борис Николаевич на всякий случай все же выдал Слободской каких-то новомодных таблеток от аллергии, велел принимать каждые три часа, а если почувствует ухудшение – немедленно поставить его в известность. Измазанная дегтем и напичканная таблетками Дуся предложила довезти Бориса Николаевича до гостиницы (все равно обратно ехать). Тот не возражал, и отправился взглянуть на своего пациента, обещав минут через десять спуститься к крыльцу.
– Спускайтесь – милостиво разрешила Дуся – Я машину подгоню, и жду вас. У меня такой здоровенный красный шевроле.
Она натянула джинсы поверх бинтов, через которые сочилась полезная вонючая мазь, оплакала свои левайсы, немедленно пропитавшиеся этой дрянью, и, сбежав вниз по лестнице, заспешила к выходу по гулкому больничному коридору. Однако, свернув за угол, вместо того, чтобы попасть в вестибюль, Дуся уперлась в забранную железной решеткой дверь.
За решеткой стоял, заложив руки за спину, бледный в желтизну человек, и смотрел прямо на нее мутными глазами. Одет он был в цветастую больничную ночнушку. Из прорехи на груди виднелся толстый, шитый через край шов. Чертыхнувшись, Дуся обратилась к странному дядьке:
– Простите, я тут у вас заблудилась. На выход куда идти?
Дядька ничего не ответил, и придвинулся ближе к решетке. Дуся неожиданно испугалась. Стоя в пустом больничном коридоре, тет на тет с жутковатым зашитым товарищем, Слободская, от природы наделенная пылким воображением, подумала, что сейчас ей вполне могут прижать к лицу пропитанную эфиром тряпку, свезти в операционную, и вырезать печень для продажи куда-нибудь во Французскую Полинезию на донорские органы. А почему нет? Никто ничего не узнает…
– Дура – сказала себе Слободская.
Но неприятный холодок прошел по спине. Зашитый товарищ за решеткой беспокойно повел носом, и, глядя куда-то Дусе за спину, оскалился, обнажив синие десны. Дуся услышала шаги, обернулась было, но голова закружилась, коридор встал на дыбы, она оползла по стене. Обморочная волна накрыла Слободскую, унесла в никуда, оставив на пахнущем хлоркой линолеуме больничного коридора лишь безжизненное тело с нелепо вывернутыми ногами.
В десяти километрах от больницы, на краю леса, человек, видом и повадками напоминающий дикого зверя, скинул с себя сырой кусок брезента, и запрокинул голову к небу, подставляя холодному ветру голое безволосое тело. С неба ему в лицо глянули крупные осенние звезды, и все существо пронзил такой восторг, что захотелось выть по-волчьи от избытка чувств. Но вспомнив, что вой могут услышать, человек лишь молча упал навзничь, и, ухватив полные пригоршни хвои, потерся затылком о выступающий корень дерева. Так лежал он, глядя в звездное небо, пока совсем не закоченел, а потом вскочил, и припустил крупной рысью в чащу. Ветки хлестали по лицу, ветер завывал в ушах. Небывалая, пьянящая свобода наполнила его до краев. Он слился в одно целое с лесом, с небом, с сырым ночным воздухом, и теперь жадно наслаждался этим своим неожиданным единением с природой. В ту ночь человек был совершенно счастлив, и от этого чрезмерного счастья долго еще не мог заснуть в своей норе, на подстилке из лапника. Лишь на рассвете он провалился в глубокий сон без сновидений.
Глава 16
После дежурства Соня вернулась в гостиницу бледная, как смерть. Ночь прошла на редкость погано. Радости жизни начались, едва она успела войти в палату.
Вообще-то Соня Богданова знала: никогда нельзя расслабляться. Все самое худшее происходит с тобой именно в тот момент, когда ты сдуру забываешь, что оно может случиться. Это золотое правило медсестра Богданова старалась соблюдать денно и нощно с тех пор, как, восемь лет назад, счастливо улыбаясь, подошла к дверям ординаторской, и услышала, что несчастный Антон не знает, как отделаться от этой коровы. От нее, то есть, от Сони.
Вчера идучи на дежурство, она десять раз напомнила себе, что Вольский – невоспитанный самодур, что он слишком красивый, слишком избалованный и циничный, а также слишком богатый и знаменитый, чтобы стоило о нем думать. Правда, она все равно думала, и поделать с собой ничего не могла. Стоило вспомнить, что этот невоспитанный самодур на законном основании будет принадлежать ей еще одну ночь, и сердце начинало колотиться, а губы сами собой растягивались в дурацкую улыбку. Она представляла, как будет поправлять ему подушку, промокать салфеткой стекающие по подбородку капли воды, смотреть, как двигается его горло, когда он пьет свой эвиан. Может быть, она снова положит руку ему на лоб. Ничего личного. Просто это ее работа. Господи! Да у нее лучшая работа на свете!
Конечно, потом все закончится. Не будет больше общих ночей в темной палате, улетучится их странная, рассеянная в воздухе близость. Соня снова останется одна. Каждый день, каждую минуту, она будет жалеть, что не может превратиться в какую-нибудь необходимую Вольскому вещичку, невидимкой проскользнуть в его жизнь, завалиться во внутренний карман пиджака, и остаться навсегда там, у него на груди. Но сейчас она все равно была счастлива, ругала себя за это, и понимала, что бесполезно: никакое будущее, хотя бы и очень близкое, значения не имело.
Так Соня и вошла в палату: счастливая, сияющая, рот до ушей. Вошла и встала на пороге, улыбаясь, как идиотка.
Вольский в койке был не один. Над ним склонилась нереальная красотка. Соня вошла аккурат в тот момент, когда красотка запечатлела на губах бизнесмена и мецената страстный поцелуй. Услышав, как хлопнула дверь, Вольский спихнул с себя эфирное создание, не обратившее на Соню ни малейшего внимания, и прошипел:
– Гос-с-пади-и! Вам-то что здесь надо?! Я что, вас приглашал?
“Что, Богданова, получила?” – подумала Соня. В носу у нее защипало. Не хватало еще перед ним разреветься.
– Сейчас девять часов вечера, – сообщила она Вольскому ледяным тоном – В это время у меня начинается дежурство.
На ватных дошла до стола, отодвинула в сторону хорошенькую лакированную сумочку (хорошенькие любовницы должны носить хорошенькие сумочки, как же иначе), села, и тупо уставилась в листок с назначениями на ночь. В носу снова защипало, строчки поплыли перед глазами, и Соня крепко зажмурилась. Она глубоко вздохнула, загнала слезы обратно, встала, громыхнув стулом, и поплелась к шкафу за физраствором. Дивная красотка что-то щебетала Вольскому на ушко, Вольский что-то бурчал в ответ. Слушать, о чем они там шепчутся, нельзя было ни в коем случае. Это ведь их личное дело, правильно? А ее дело – входить в палату, какая-нибудь фея припадает поцелуем к его невозможным губам, которые идиотка Богданова считала своими. Просто такая работа, черт бы ее побрал. Да сто лет бы она этого треклятого олигарха с зелеными глазами не знала и не видела, ей он вообще поперек горла со всеми своими заскоками и со всеми своими красотками. Она бы с пребольшим удовольствием валялась дома в диване с книжкой. Просто она за это деньги получает. Не у всех же есть заводы и пароходы. Кто-то сам зарабатывает. Вот она и трудится. Нечего было целоваться на больничной койке. А то сами целуются, а потом орет на медсестру при исполнении. Дома пусть целуется, с кем хочет.
– Прошу прощения, – сказала Соня все тем же тоном снежной королевы, подходя к койке и глядя, как красотка теребит наманикюренными пальчиками простыню – Я должна поставить вам капельницу.
– Лена, давай! – хлопнул Вольский красотку по спине здоровой рукой – Иди уже. У меня процедуры.
– Аркаш, давай я пока тут посижу…
– Лен, я же понятно, кажется, сказал: у меня процедуры. Я вообще не понимаю, зачем ты приехала.
– Я … Я к тебе приехала… – замялась девушка. Лицо у нее сделалось совсем детским, потерянным.
– Не надо ко мне ездить! – заорал Вольский – Это больница, а не национальный заповедник Ключевская сопка, чтобы сюда кататься! Что ты приехала?! Полюбоваться?! Ну? Полюбовалась? Или организуем экскурсионный маршрут к постели умирающего друга?!
– Извини, – тихо сказала девушка.
– Извините, – обернулась она к Соне – До свидания. Ты, Аркаша, позвони мне, ладно?
– Позвоню, – буркнул Вольский, подставляя Соне руку.
Хлопнула дверь, зацокали по коридору каблуки.
– Что вы так смотрите – накинулся Вольский на Соню – Что?! У меня волосы позеленели?! Или, может, глаз на лбу появился? Что?!
– Ничего, – ответила Соня.
“Ты козел” – вот как это прозвучало. “А я дура, потому что в тебя, козла, влюбилась” – добавила она про себя.
Вольский засопел, отвернулся, закрыл глаза. Наплевать на все. Если он хочет орать – так он и будет орать. А кому не нравится – может выйти за дверь. Да, вот такой вот он козел, и что? Кому не нравится, может вообще убираться к черту. Больно надо!
Чуть-чуть приоткрыв левый глаз, он увидел, что Соня сидит за столом, уставившись в книгу, и даже не смотрит в его сторону. Да и ради Бога. Вольский закрыл глаз, полежал немножко, и снова открыл – теперь правый. Нет. Не смотрит.
Он слегка заворочался и тихонько застонал. Соня поерзала на стуле, усаживаясь поудобнее, и еще ниже склонилась над книгой.
“И пожалуйста! Не очень-то и хотелось!” – подумал Вольский.
Почему его должно волновать, что какая-то там фигуристая медсестра считает его козлом и самодуром? Вовсе его это волновать не должно. Просто погано очень, вот и все. Но это потому, что рука болит. И голова тоже. Именно. Так погано, потому что он больной человек. А медсестра, которой он платит, и хорошо платит, между прочим, сидит, уставившись в книжку, и совершенно не обращает на него внимания. Ей, видите ли, неприятно, что пациент оказался таким замечательным хамом. Ну и что? Ему, может, и самому неприятно. Вольский тяжело вздохнул.
Соня перевернула страницу. Читать она не могла. Из последних сил изображая равнодушие, она мечтала об одном: пойти в туалет, запереть дверь, и нареветься всласть.
– Вы не обижайтесь, – сказал Вольский сердито – Я на вас орать не хотел. Извините.
Соня подняла голову, стараясь, чтобы свет от настольной лампы не падал на лицо: Вольскому ее красные глаза видеть не полагалось. Кивнула:
– Я понимаю.
– Нет, не понимаете! – рявкнул Вольский, злясь пуще прежнего – на себя, на нее, на весь свет – Не понимаете, и обижаетесь.
– Аркадий Сергеевич, я медсестра – ответила Соня – Персоналу на пациентов обижаться не полагается. Ваша девушка…
Что его девушка? Очень красивая? Не может поставить капельницу? Целовала его? Должна пойти к черту, потому что я тебя люблю и знать не хочу никаких девушек? Не вовремя приехала?
– Моя девушка зря приехала, – сказал Вольский – Я просил ее остаться в Москве. Не хотел, чтобы она меня видела … Такого… Я не люблю, когда меня жалеют.
“Конечно – подумала Соня – твоя девушка слишком хороша, чтобы видеть тебя такого. Такого тебя должна видеть только я”.
– Это ваше личное дело – произнесла она вслух – Я все понимаю и не обижаюсь. Можете спокойно спать.
Это действительно было его личное дело. Но спокойно спать, пока она сидит, уткнувшись в книгу, и злится на него, Вольский не мог. Это было очень личное дело. Кажется, даже слишком личное. Он не хотел здесь никаких девушек. Он хотел, чтобы эта чертова медсестра смотрела на него по-прежнему внимательно, чтобы хмурилась, когда он стонет, поправляла подушку, чтобы жалела его, потому что никому другому он себя жалеть все равно не позволит.
– Я не люблю, когда меня жалеют, – упрямо повторил Вольский – Вообще мужчину никто не должен видеть таким инвалидом. Это отвратительно. У меня вон утка под кроватью, нормально?! Вы что, считаете, утка под кроватью приводит девушек в восторг?!
– Я считаю, что если ваша девушка вас любит, ей совершенно все равно, что у вас там под кроватью.
– Вы что, правда так думаете? – спросил Вольский. Он выглядел очень удивленным. Так бывает? Кто-то может любить инвалида с уткой под кроватью?
– Я медсестра – ответила Соня.
Все правильно. Она медсестра. Поэтому ей все равно. Ее не надо стыдится, когда больно, перед ней ты можешь быть жалким, голым, беззащитным. Медсестра с прохладными руками примет тебя вот такого – переломанного, несчастного… Положит ладонь на лоб, даст попить, накроет простыней. Это ее работа. Потом Вольский поправится, и она будет хмуриться, когда стонет другой забинтованный пациент, и уже ему будет поправлять простыню, промокать стекающие по подбородку капли воды. И ей наплевать будет на Вольского, который снова останется один, снова будет играть в крутого парня, ездить в Давос, ужинать с нереальными красотками, и просыпаться в пять утра после дурного сна, зная, что у него нет никого по-настоящему близкого. Никого, кто узнал и полюбил бы его самого, такого, как есть, со всеми заскоками, страхами и глупостями. Никого, с такой белой шеей и прохладными руками.
Он почему-то очень ясно представил себе, как это могло бы быть. Как они могли бы просыпаться вместе. Так ясно представил, что в глазах потемнело.
Он никого не подпускал к себе близко. Тыщу лет ни с кем не ночевал. Ужин, секс, поцелуй на прощанье. Он тыщу лет не ночевал вместе ни с кем, кроме Сони. Две ночи, проведенные вдвоем в больничной палате, странным образом сблизили их. Как если бы они много лет были любовниками, и все друг про друга знали.
Рука у Вольского болела, на душе было гадко. Он старательно делал вид, что спит, и под утро действительно заснул.
Соня старательно делала вид, что читает, что ей все равно, что Вольский – просто пациент, и плевать, кто там его целует. Разумеется, ей было не наплевать.
Она все думала про свою дурацкую жизнь, жалела себя, жалела Вольского, которому больно, и вены у него все исколоты, а этот идиот еще психует из-за утки под кроватью. Жалела маму, после папиной смерти постаревшую за ночь на двадцать лет, и сестру, которая оказалась совершенно одна в далекой Америке, и первое время ей даже домой позвонить было не на что. В голову полезла всякая дрянь. Вдруг они все заболеют и умрут? Вдруг маму собьет машина? Вдруг у сестры обнаружился туберкулез? А может быть, американский муж бьет ее, а собака Джой в данный конкретный момент вечности подыхает от чумки. К концу дежурства Соня накрутила себя почти до истерики, и, едва добравшись до гостиницы, принялась названивать в Атланту, наплевав, что за эти звонки ей потом целый месяц не расплатиться.
В Атланте была половина второго ночи, и Соня оставила сообщение на автоответчике: “Как дела, перезвоните”… Через час позвонила мама. Она кричала в трубку, и Соня представляла, как мама держится за сердце. Что случилось? Соня больна? Кто-то умер? Почему невозможно дозвониться? Она целый час просидела на телефоне, чуть с ума не сошла!
Пришлось долго объяснять, что все в порядке, просто Соня соскучилась, вот и позвонила.
В конце концов они попрощались, Соня положила трубку, но телефон тут же снова заверещал, и взволнованная Адка тоже принялась выяснять, что произошло. После беседы с сестрой, Соня подумала, что сейчас позвонит американская собака Джой от лица американского мужа. Но собака, слава Богу, не позвонила.
Глотнув теплого солоноватого боржома из бутылки, Соня не раздеваясь – не было сил – калачиком свернулась на краю кровати.
“Сейчас я полежу часочек, – подумала она – А потом уже в душ, завтракать, и все, что полагается цивилизованному человеку”. Но просто полежать не получилось. Через десять секунд она уже спала.
Соня проснулась, потому что дико замерзла. От окна нещадно дуло. Было темно. Часы показывали без четверти девять. Она проспала все на свете.
Соня собралась, как на пожар, и через семнадцать минут уже бежала к палате Вольского, застегивая на ходу халат. Федора на диване не было. Видно, он все же решил сделать себе выходной, и отоспаться.
Доктор Кравченко уже ушел. Вольский спал. В палате стояла мертвая тишина. И в этой тишине Соне почудилось чье-то осторожное, старательно сдерживаемое дыхание, легкий шелест, будто облетают с дерева мертвые осенние листья. Что-то шевельнулось в углу, и из темноты к постели Вольского шагнула неясная фигура. Человек склонился над спящим, но уже через мгновение выпрямился и бесшумно заскользил к выходу.
– Стойте! – закричала Соня.
Хлопнула дверь. Выскочив в коридор, она увидела лишь край зеленой хирургической робы, мелькнувший из-за угла.
Кто это был? Что делал у постели Вольского? Соня обернулась. Вольский лежал поперек кровати без движения, уставившись в потолок остекленевшими глазами.
Соня заорала, и проснулась.
Она страшно замерзла. От окна дуло. Часы показывали половину пятого. Кажется, вечера.
Соня кое-как доковыляла до ванной. После горячего душа стало полегче. Пережитый сонный ужас не то чтобы совсем пропал, но чуть отодвинулся, спрятался в уголок. Закурив, Соня включила телевизор, увалилась на кровать, и принялась наслаждаться очередным душераздирающим реалти шоу. Участники ели червей, сыпали друг другу битое стекло под простыни и изощрялись в злословии. Особо усердствовал толстый парниша с малоросским выговором. Он так художественно поливал остальных помоями, что те сговорились выгнать его из шоу к чертовой матери как самого сильного игрока, а приз поделить между оставшимися. Толстый парниша каким-то волшебным образом об этом пронюхал, и устроил страшный скандал. Когда страсти достигли апогея, и участники шоу покатились по полу, немилосердно тузя друг друга, в дверь постучали. На пороге стояла пламенная Слободская собственной персоной.
Целый день Дуся разговаривала разговоры с местными тружениками пера, краеведами и старушками, которые торговали у автостанции картошкой и мочеными яблоками. К вечеру рассказов о встречах с неведомым в окрестностях Заложного набралось на небольшую книжку. Осталось сесть и написать очерк про марсиан среди нас.
Выслушав Дусин отчет о встречах с народом, медсестра Богданова поинтересовалась, как нога.
– Почти прошла, – ответила Слободская (если она врала, то самую малость: нога и впрямь на глазах заживала) – Но я, блин, лучше бы с лишайной ногой ходила. Вчера через исцеление ноги чуть инфаркт не схватила.
И Дуся в красках рассказала, как заблудилась в больнице, наткнулась на странный тупичок с решеткой, и грохнулась в обморок, чего с ней в жизни не бывало.
Глава 17
Слободская пришла в себя от того, что кто-то пребольно хлещет ее по щекам. Под носом воняло, голова кружилась, и она долго соображала, на каком свете находится. Придя в себя окончательно, Дуся поняла, что сидит в той же смотровой, где некоторое время назад (пятнадцать минут, день, неделю?) ей мазали ногу черной мазью. По щекам ее бил Борис Николаевич, а милейший Валентин Васильевич, местный главврач, хлопотал вокруг с нашатырем.
– Душенька, как же вы? – вопрошал он – Едва нашли вас! Борис Николаевич ко мне прибегает, говорит, пропала Анна Афанасьевна, не заходила ли? Всю больницу на ноги подняли! Что это вас, драгоценная, в инфекционное понесло?
– Куда? – не поняла Дуся.
– Да вы не помните разве ничего? Вы же аккурат у входа в инфекционное отделение сознания лишились!
– Я вообще-то выход искала, – мрачно сообщила душенька Валентину Васильевичу. В голове гудело, и была она тяжелая, будто налитая чугуном. Ощупав затылок, и обнаружив там преогромную болючую шишку, Дуся скривилась. Это не укрылось от глаз милейшего Валентина Васильевича. Он тут же ухватил пламенную Слободскую за голову, ощупал шишку, и снова зацокал языком.
– Ну вот, Анна Афанасьевна, голубушка, у вас ушиб! И кожа рассечена! Что ж такое, в самом деле! Сейчас, милая, мы вам обработаем рану и положим свинцовую примочку.
Обещанное было немедленно исполнено.
– Я же предупреждал вас, – сетовал Валентин Васильевич, накладывая примочку – Одной из реакций на сок идилика гампус может быть внезапное головокружение. Зачем же вы одна отправились? Надо же было попросить, чтобы вас проводили. Как можно! Для меня честь сопровождать известную столичную писательницу. И оказать вам медицинскую помощь для меня, конечно, честь и удовольствие, как для профессионала. Однако вы напрасно так пренебрежительно относитесь к своему самочувствию, да-с.
– А почему у вас решетки в инфекционном отделении? – спросила Дуся.
– Какие решетки? – изумился Валентин Васильевич.
– Ну решетки… Как в тюрьме… Там еще странный такой зашитый товарищ…
– Анечка, – сказал Валентин Васильевич, внимательно глядя ей в глаза – Это случай редкий, однако известный. Я не думал, что у вас будут такие проявления. Гампус помимо перечисленных мною симптомов иногда вызывает также и галлюцинации. Крайне редко, поэтому я даже не счел нужным об этом упоминать, хотя теперь жалею. Разумеется, у нас в инфекционном отделение никаких решеток нет. Мы же не военная база и не гохран, в самом деле.
– Но я видела, – упрямилась Дуся.
– Галлюцинация, не более того! – заявил главврач тоном совершенно безапелляционным – Да и откуда у нас такие роскошества? Решетки, скажите на милость… Я вот пятый год не могу выпросить денег на новый шкаф для подотчетных препаратов, а там, между прочим, и наркотические средства, и яды имеются. Приходится держать в сейфе вместе с финансовыми документами. Если угодно, чтобы окончательно развеять все сомнения, я готов вам устроить экскурсию по больнице, и подробнейшим образом все показать. Как только ваше состояние улучшится – милости прошу, буду рад лично познакомить с нашим, так сказать, бытом. А сейчас позвольте проводить, чтобы вы снова не заблудились, и чтобы я, мог спокойно спать, зная, что с вами все благополучно.
С этими словами Валентин Васильевич подхватил Дуся под руку и велел осторожненько вставать. “Не кружится голова? Нет?” – поминутно спрашивал доктор, пока они медленно, как парочка инвалидов, шли по коридору.
– Вот вам и выход! Прошу! Уверены, что сможете управлять автомобилем? Может быть, лучше вас отправить на нашей машине?
Дуся заверила Валентина Васильевича, что с автомобилем вполне справится, поблагодарила, и поплелась к машине…
– Представь себе, иду и на полном серьезе радуюсь, что все обошлось, – призналась она Соне – А ведь могли, думаю, отвезти в операционную и вырезать печень на органы… Так и с ума сойти недолго. Поганый городишко.
Городишко и впрямь был поганый. Вроде бы, ничего особенного: дома, палисаднички, голые тополя под окном, на центральной площади – засиженный голубями памятник Ленину, бабки сплетничают у подъездов… Но сердце почему-то не на месте, будто вот-вот случится что-нибудь непоправимое.
Слава Богу, Дуся дела свои здесь закончила и с утра намеревалась ехать в Москву.
Соне сделалось грустно, и тоже захотелось домой. Плюнуть бы на все… Но медсестра Богданова прекрасно понимала, что никуда она от Вольского не уедет, во всяком случае добровольно. Так и будет сидеть рядом с ним заложницей собственной глупой любви, пока не выгонят вон поганой метлой.
Сидеть в темной палате, слушать, как ветки царапаются по стеклам, и вздрагивать от каждого шороха…
Впрочем, все эти больничные страхи она сама придумала. Ну зашел к ней по ошибке пациент в несознанке после сепсиса, ну и что? Скорее всего, пламенная Слободская тоже его видела, когда заблудилась. Непонятно, правда, почему милейший Валентин Васильевич пациента этого упрятал за решетку, да при этом еще вилял и отнекивался. Но если правда, что местная флора помимо лишайных пятен вызывает галлюцинации, то вполне возможно, галлюцинации эти вплелись в реальность, в результате чего простенький мирок заштатной больницы похож стал на третьеразрядный фильм ужасов, где врачи-психопаты держат пациентов-мутантов за решеткой и проводят над ними бесчеловечные опыты. Да плюс осень на дворе. Никакого тебе очей очарованья, одна серая хмарь. Да нервы расшатаны, да усталость навалилась, да пейзаж за окном никак жизнеутверждающим не назовешь. Наверное, если бы под гостиничным балконом искрилось Средиземное море или зеленели виноградники Прованса, не было бы никаких ночных страхов, дурных мыслей и тоски по вечерам. Однако за окном вместо виноградников тянулись скучные кривые улочки, облезлые домишки глядели на прохожих слепыми окнами, и выглядело это так уныло, что вон даже у жизнерадостной Слободской крышу снесло.
– Это сезонное, – сказала Соня – Как медик тебе говорю. Депрессия по осени – милое дело.
– Ничего похожего, – возразила Слободская – У меня осень – любимое время. Тут другое… В чем дело – не пойму, а на душе гадостно. Есть такие места, из которых надо валить, чем скорее, тем лучше. У меня такая квартира была. Я как-то по молодости лет решила пожить самостоятельно, ну и сняла халупу в Кузьминках. Так веришь, я там не просто спать не могла, а вообще одна находиться. Все время казалось, кто-то по углам прячется, караулит меня. Понимаю, что бред, а поделать ничего не могу – страшно, и все тут.
История с нехорошей квартирой закончилась самым драматическим образом. Пока Дуся была в институте, хозяин, у которого она снимала халупу, приехал, вышел на балкон, и кинулся вниз с пятого этажа. А несколько лет спустя Слободская случайно узнала, что злополучная хрущевка стоит на месте бывшего тюремного кладбища.
– Леруся, это моя тетка, сказала, что из-за этого у дома была плохая аура. Или энергетика? Неважно. Я ни в какие ауры не верю, но что-то гадкое там действительно было. А что – черт его знает.
Тут беседа плавно свернула на разного рода непознанное, и почти до восьми вечера дамы развлекали друг друга рассказами про странные случаи и необъяснимые явления. Так в летнем лагере после отбоя кто-нибудь заводит историю про черную руку или кровавые гольфы, и – понеслось. Они болтали бы еще долго, но стрелка часов неумолимо приближалась к девяти. Соне пора было на дежурство.
Глава 18
В больнице царило спокойствие и безмятежность. Полина Степановна разносила по палатам чистое белье. Косоглазая Таня-санитар гремела на кухне кастрюлями, наводила чистоту после ужина. Пациенты, готовясь ко сну, шаркали к туалету и обратно. За дверью с табличкой “посторонним вход воспрещен, только для персонала” шла оживленная дискуссия о том, стоит ли добавлять в рассол для огурцов смородиновый лист. Водитель Федор Иванович сидел на совеем диване с “Комсомольской правдой” в руках. «Возвращение кровавого маньяка» прочла Соня крупный заголовок. Все было мирно, буднично, нестрашно.
Соня и вошла в палату. Сегодня Вольский был один, без девушки. За столом его личный доктор, Борис Николаевич, писал назначения. Дописал, поцеловал Софье Игоревне ручку, и откланялся, обдав на прощанье запахом какого-то дорогущего парфюма.
Софья Игоревна прочитала двадцать восемь раз свою любимую мантру (Богданова, не будь дурой, не будь дурой, не будь дурой, не будь дурой), посмотрела, что там Борис Николаевич назначил на ночь (все то же самое – церезин, кетамин, антибиотики). Привычным движением она выгнала из шприца воздух, откинула простыню (не будь дурой, он не для тебя), положила ладонь Вольскому под локоть (господи, как же трудно быть умной, когда его зеленые глаза так близко)…
– Я без вас скучал. – Сердито сказал Вольский.
Он злился на себя, что скучал, злился на нее, что ей плевать, злился на весь свет безо всякого повода.
Соня густо, от шеи, залилась краской. Зачем он так? Ну вот зачем? Лежал бы себе молча. Нет! Решил побыть вежливым! А она потом до утра будет ломать голову, что бы это значило, воображать все самое невообразимое, и надеяться непонятно на что.
Он скучал… Надо что-то ответить? Я тоже скучала? Я измучилась? Не знаю, как без тебя жить? Дура! Нечего тут отвечать.
Соня молча накрыла его простыней, встала, и, высоко вздернув подбородок, гордо пошла к столу. Точнее, попыталась гордо пойти к столу, но, разумеется, споткнулась о задранный линолеум, и растянулась посреди палаты. Вслед за ней с грохотом свалился стул, который ловкая акробатка Богданова, эта грациозная газель, задела перед тем, как обрушиться на пахнущий хлоркой и чужой бедой больничный пол.
Соня медленно поднялась, поставила стул на место, села, и разревелась. Теперь он знал всю правду. Что Богданова – неуклюжая колодина. Что шагу не может ступить, не грохнувшись на ровном месте. Какой смысл изображать легкокрылого мотылька? Никакого смысла. Соня жалобно хрюкнула, и утирая глаза кулаком, принялась шарить по карманам в поисках платка. Платок все не находился, и от этого стало совсем уж себя жалко. Да что ж за жизнь такая, даже платка у нее нет!
– Софья Игоревна, – послышалось с койки – Соня? С вами все в порядке?
– Нет – ответила она зло.
Какая она ему Соня, к чертовой матери? Какое ему дело, все у нее в порядке или нет? Что он лезет? Мало того, что она тут растянулась, как полная дура, посреди палаты и мебель всю своротила, он еще подробности хочет знать, что именно у нее не в порядке!
– Вы … Вы поранились? Вы что, плачете?
В голосе Вольского слышалось крайнее изумление.
– Я поранилась. И плачу! Я порвала халат и колено разбила! – ответила вежливая Софья Игоревна (Соня) – Все? Вы все выяснили? Я могу пойти умыться? Или вы думаете, только мужчины не любят, чтобы из видели в бинтах и с уткой?
Ну вот. Высказалась. После этого оставалось только повеситься на собственном языке.
Соня повернулась, и вышла из палаты. Больше всего на свете Вольский жалел сейчас, что не может догнать эту сердитую зареванную девицу в разодранном халате, схватить в охапку.
Заглянул в дверь Федор.
– Аркадий Сергеич, все в порядке у тебя? Чего-то Софья Игоревна гремела тут?
– Стол передвигала, – буркнул Аркадий Сергеевич.
– От же самостоятельная, – покачал головой водитель – Крикнула бы меня, я б ей все подвинул…
Федор протопал к столу, уселся, полистал книгу, которую Соня читала. Вольский закрыл глаза, и принялся считать до тысячи.
“Если досчитаю, а он так и будет сидеть, скажу, что б выметался” – подумал он. Но уснул гораздо раньше, чем тысяча закончилась.
Он не слышал, как на цыпочках, по-медвежьи косолапя и охая, ушел Федор, как вернулась Соня… Он был далеко, шел по берегу озера, плюхал по воде босыми ногами, и жаркое июльское солнце пекло ему спину. Потом Вольский снова очутился в больничной палате. За столом никого не было, только Сонина книга сиротливо лежала в пятне жиденького света настольной лампы. Послышался шорох, и неясная, с расплывающимися очертаниями фигура шагнула к его постели из темного угла…
Соня четвертый раз перечитывала одну и ту же страницу, пытаясь понять, наконец, что же там написано. Почему Вольский сказал, что скучал без нее? Глупости, просто так он сказал. Хотел побыть вежливым для разнообразия. Побыл. Соня вспомнила, как позорно грохнулась на ровном месте, и закрыла лицо ладонями. Боже, какая же она дура!
Отняв руки от лица, она в пятый раз прочла, как “Лиза вжалась в стену, услыхав шорох за окном”. И опять не поняла ни слова. Ей мешал Вольский. Ерзал на койке, скрипел пружинами, стонал, бормотал что-то.
Соня подошла, наклонилась над подушкой, и тут вдруг Вольский ухватил ее здоровой рукой за шею, пригнул к себе, прижался мокрой щекой. Часто дыша Соне в ключицу, он сжимал ее все крепче, и шептал что-то вроде “Слава Богу, слава Богу…”. Соня от неожиданности будто в столбняк впала. Она закрыла глаза, и замерла, затаила дыхание. Пусть случайно, пусть он принял ее за другую, пусть это всего на минуту, не важно… Через минуту он окончательно проснется и поймет, что сдуру обнимается с медсестрой. Но сейчас это не имело ровно никакого значения. Сейчас вообще ничего на свете значения не имело.
Из блаженного оцепенения ее вывел гулкий бас Федора Ивановича.
– Софья Игоревна, кофейку вам налить? У меня и печенье есть…
Соня вскочила. Рука Вольского соскользнула с ее плеча. Сердце упало и разбилось вдребезги, умерло навсегда.
“Ну вот и все, —подумала Соня – вот и все”.
– Спасибо, Федор Иванович, – сказала она вслух – Мне сладкого нельзя, я на диете.
Федор скрылся за дверью, а она все стояла у постели Вольского, тупо глядя в пространство.
– Соня, – прошептал он – Не уходите.
Что это? Проснулся? Узнал ее? И когда проснулся? И что это все значит вообще?
– Я не уйду никуда, не волнуйтесь. Что случилось? У вас боли?
– Нет… Просто приснилось…
Вольский дышал совсем рядом, и от этого Соня плохо соображала. Что он говорит? Ему приснилось? Он что, видит сны? Как все другие люди? Что там, в этих его снах? Котировки акций? Столбцы цифр? Колонны марширующих волооких красоток? Вручение нобелевской премии мира? Что?
– Приснилось, что тебя нет.
Соня от удивления рот раскрыла. Что это значит? Ему приснилось, что пора менять капельницу, а сестра куда-то запропастилась? Что от окна дует? Что до поильника не дотянуться?
Вольский взял ее за руку, потянул, и Соня послушно опустилась на краешек кровати.
– Тебя нет, – тихо сказал он – И кто-то стоит над кроватью…
У Сони голова кругом пошла. Ночной Вольский был совершенно непохож на Вольского дневного. Дневной орал, требовал то открыть, то закрыть окно, ругал врачей, которые не могут поставить его на ноги за сутки, отказывался от уколов. Ночной видел тот же гадкий сон, что и Соня, звал ее на “ты”, прижимался к плечу мокрой щекой, словно она было его женщиной.
– Это просто сон, – пробормотала Соня.
Черт, что же происходит, что здесь делается? Кто сидит невидимкой на соседней койке, и, уставившись в темноту незрячими глазами, нашептывает им обоим недобрые сны?
Соня поправила одеяло, промокнула испарину со лба, и, робея, легонько погладила его по голове. Время вдруг потекло тяжело и медленно. В палате было почти темно, а в темноте все не так стыдно и не так страшно. Будь что будет.
Она снова провела пальцами по его взъерошенным волосам – уже смелее. Сейчас он заснет, а назавтра ничего и не вспомнит. Может, он уже спит…
