Счастливая Россия Чхартишвили Григорий
– Я, товарищ Свободин, вашу повесть прочел на одном дыхании. Оторваться не мог. Словно сам в будущее попал! Как вы там завернули, а?
Говорил вполголоса и быстро – типа пока начальника нет.
– Да?! – Писатель весь засветился. – Правда же там нет ничего антисоветского! Это ведь про далекое будущее, про двадцать второй век!
– Мировая книжка, совсем не вражеская, – подтвердил Бляхин. – Я считаю, вы за остальных отдуваетесь. Ужасно за вас переживаю. Я ваш читатель всегдашний. Подпишите мне, пожалуйста, на память, а то капитан вернется – при нем нельзя.
И – открытку на стол, из дела. Она все равно там без инвентарного номера лежала, между страниц.
Свободин взял авторучку. Бляхин застенчиво попросил:
– По имени можно? Меня Филиппом зовут… Я уверен, что всё обойдется. Разберутся. Так что пишите «товарищу».
– А гражданин Шванц говорил… говорил, что меня… расстреляют.
У Свободина задрожали губы, глаза налились слезами.
– Вы на него зла не держите. Он если кого считает врагом, прямо лютеет. У нас даже свои его боятся. А враги его ненавидят. Видали, у него голова перевязанная? Это товарища капитана гадина одна убить хотела. Но вы не нервничайте, Лука Трофимович, не дам я вам пропасть. Советская литература мне этого не простит.
Дверь была закрыта неплотно. Шванц стоял в тамбуре, слушал.
– Я с вами буду в открытую, – продолжал крутить шарманку Филипп. – Потому что верю: вы нашей родине не враг. Я помочь хочу. Только и вы мне помогите. Следствию не вы нужны, мы же понимаем, что вы увлеклись, оступились. Нам Иларий нужен. Вы вот говорите «божья коровка», а он куда как непрост. Улетела коровка-то, когда жареным запахло. На воле порхает, пока вы тут мучаетесь.
– Я знаю. Гражданин Шванц меня про Илария много раз спрашивал. Я бы сказал, но я честно не знаю.
– Верю. Но память у человека как устроена? Ее ворошить надо – глядишь, что и выплывет. Давайте вместе попробуем. Вспоминайте про монаха всё подряд.
– Сейчас… – Свободин сосредоточился, заскреб подбородок. – Ну вот, не знаю, пригодится или нет… Был один спор. То есть не спор, а… Брат Иларий никогда не спорит. Он так наклоняет голову, словно обдумывает слова собеседника, вертит их, осмысляет и поворачивает на собственный лад… Нет, правда, совсем ерунда. Даже не знаю, стоит ли?
– Рассказывайте, рассказывайте.
– Говорили про вечное русское – про смысл жизни. Я излагал свою всегдашнюю идею: что человек должен стараться быть самим собой, не подстраиваться под ожидания окружающих, не усреднять и не «стандартизировать» свою индивидуальность. Иларий сначала кивал, а потом говорит: «Но человек может быть не очень хорошим и даже совсем нехорошим. Разве это правильно, если он такую свою индивидуальность станет пестовать? Я полагаю, что назначение жизни не „быть собой“, а „стать собой“. Родился ты на свет, допустим, желудем, который может вырасти могучим дубом, а может и не вырасти. Попадет не в ту почву, или ствол искривится, или засохнет. Надо всё время помнить, что ты не просто желудь, а дуб. И дорасти до своего истинного размера». Я говорю: «А, может, я не желудь. Зачем мне становиться дубом?» «Ты, отвечает, все равно кто-то потенциально прекрасный, у Бога по-другому не бывает. Не желудь, так семечка плодоносной яблони или орешек корабельного кедра. Над помнить одно: то, что не растет, не имеет смысла, а что не выросло в полный рост, то пропало зря». Я потом долго про это думал…
Створка двери слегка качнулась. Это значило: теряем время, Бляхин.
А писатель, говорун, увлекся – не остановить.
– Еще брат Иларий однажды рассказал про себя историю, смешную. Как встретил на улице дворняжку, несчастную, голодную. Говорит: «У меня деньги не всегда бывают, а тут в кармане рубль лежал». Рядом продмаг, и очереди нет. Он зашел, купил на все дешевой колбасы, такой, знаете, «собачьей радости». Выносит, протягивает собаке, а та не привыкла от людей ничего хорошего ждать – и деру. Иларий за ней. Она – пуще. Через двор, через помойки какие-то. Он бежит, кричит: «Погоди! Гляди, какая вкуснятина!» Даже кинул ей кусок колбасы вслед – может, подберет. А собака решила, что камень, и припустила еще быстрей. Так он ее и не догнал. Подобрал колбасу, вытер рукавом. Съел сам. Говорит: «Не получилось собачьей радости, так мне вышло в радость». Все засмеялись, а он удивился и обрадовался, что получилось смешно. Он совсем не умеет шутить…
Дверь снова нетерпеливо дернулась.
– А вы когда его последний раз видали, Илария? Расскажите подробно, до последней мелочи.
– Я уже рассказывал гражданину Шванцу до последней мелочи. Но я могу еще раз, если нужно. Для вас – постараюсь. Там рассказывать-то нечего. Значит, так… Это было за два дня до моего ареста, 29 июля… Я опоздал на доклад и пришел, когда Сергей Карлович спорил с новеньким, с физиком, про науку будущего, а брат Иларий уже уходил, торопился куда-то. Он стоял у окна с Квашниным. Я на них не смотрел, я заинтересовался спором… Погодите, погодите. Вспомнил! – Свободин встрепенулся. – Только сейчас вспомнил. Само выплыло! Я краем уха слышал, как брат Иларий сказал что-то такое про плацкарту. Точно! Что ему обещали плацкарту на поезд.
– Куда? – весь подался вперед Филипп.
– Не слышал… Квашнину, наверное, он сказал, но я не слышал. Ни куда, ни когда… Всё, я правду говорю.
Видно было, что правду и что больше из его памяти в данный момент ничего не выжмешь. В таких случаях методичка рекомендует сменить тему, а потом вернуться к интересующему предмету с какой-нибудь другой стороны.
– А чем у вас заканчивается, с Ветром-то? – Бляхин покосился на дверь.
Писатель обрадовался.
– Вам интересно? А прикажите, пусть мне дадут бумаги и карандаш. Я допишу, прямо в камере.
Ага. И крем-брюле тебе в хрустальной вазочке.
– Не положено. Расскажите пока так, коротенько.
– Коротенько трудно будет. У меня там еще много придумано. Сейчас, попробую… – Свободин уставился в потолок, прищурился. – Понимаете, у меня возникла гипотеза, что если Вселенная устроена на манер гигантской слоистой луковицы, то так называемая смерть – это не конец бытия, а перемещение нематериальной субстанции, души, из одного слоя «луковицы» в соседний. Такое наслоение параллельных миров, понимаете? И вот мой герой попадает из одного слоя «луковицы» в другой…
Горе ты луковое, думал Филипп, пропадешь ни за что, и я вместе с тобой, потому что нет от тебя, болтуна, никакого проку.
Резко распахнулась дверь.
Шванц, за ним конвойный.
– Увести. Допрос окончен.
Филипп в панике вскочил. Как? Почему?
– Пожалуйста, това… гражданин Бляхин! Гражданин Шванц! – лепетал Свободин, которого охранник за локоть вел к выходу. – Разрешите мне закончить повесть! Пожалуйста! Гражданин Бляхин, объясните гражданину капитану!
Но Филипп на подследственного больше не смотрел, только на Шванца.
А тот выглядел уже не таким бешеным, как раньше. Даже довольным.
– Есть результат! Хорошо сработал, Бляхин. Теперь мы знаем, зачем Бах встречался с Клобуковым. Тот доставал ему плацкарту по своей университетской линии, это ясно. До какой станции билет, это мы установим, но пункта следования мало. Иларий обязательно должен был рассказать Клобукову, куда именно едет. Или к кому. – Начальник потер руки. – Сегодня изымаем доктора. Ровно в полночь. Из дома, по-тихому. Поработаю с ним по своему методу.
В грудь вступила ломота, под ложечку тошнота. Вот он, конец. Уже к рассвету будет у Шванца полный набор показаний на оперуполномоченного Бляхина. Сам капитан и сочинит, а Клобукова заставит подписать.
– Если скажет добром, где Бах, – отпущу под подписку о неразглашении, и наркомюст Крыленко ничем не обеспокоится. А коли заупрямится – будем обрабатывать по полной, и черт с ним, с Крыленкой. Тогда и тебя подключу, с твоей психологией. Вон ты какой ловкач. Я прямо снова тебя опасаться начинаю.
И оскалился – вроде как пошутил, но в глазу веселости не было.
– Иди-ка ты домой, Бляхин. Рожа у тебя бледная, руки дрожат. Отдохни, поспи. Ты мне пока что не нужен. Я тоже до вечера отдохну. Той ночью не спал, в следующую тоже не прилягу. И здесь, зараза, стреляет. – Потрогал повязку. – Таблеток, что ли, пойти попросить? Ступай, Бляхин. Завтра придешь. Я тебе свой улов предъявлю. Накормлю барабулькой. Я в детстве на Черном море знаешь сколько ее добывал?
В коридоре Филипп уперся рукой в стену, а то пошатывало. Когда Шванц сказал про Черное море, вдруг вспомнил про Севастополь, как был там с Антохой и Рогачовым. Вот во что Шванц вцепится мертвой хваткой. Были в белом тылу – значит, завербованы врангелевской контрразведкой. А где Врангель, там и французы с англичанами. Нагородит Клобуков с три короба. Сам сгинет и его, Бляхина, за собой утянет. Сначала в «Кафельную», а потом в подвал, мордой в паклю…
Прямо почуял, как пахнет ею, паклей.
Но от ужаса, скрутившего брюхо, оттуда же, из самого нутра, сжатой пружиной завибрировало другое чувство – давнее, забытое, но, оказывается, живучее: врешь, судьба-сука, не возьмешь, не дамся, зубами выгрызусь!
До полуночи время еще есть. Мало, но есть.
Темно, дождливо, зябко. Середина октября, а холодище такой, что впору подштанники одевать. Хорошо хоть ветер не задувает – Филипп пристроился за летним киоском «Мороженое», сейчас заколоченным. Малый козырек крыши кое-как прикрывал от капель, но стоило чуть отодвинуться от дощатой стенки – и струйка попадала аккурат за шиворот. Бляхин шепотом матерился, переминался с ноги на ногу. Подштанники не подштанники, а шерстяные носки уж можно было догадаться взуть.
С другой стороны, это повезло, что непогода. Редко кто пройдет по аллее. За полчаса всего парочка и еще двое одиночных. Шагали все быстро, подняв воротники, не глядя по сторонам.
За Клобуковым наружка вела наблюдение весь август и сентябрь, устанавливая маршруты и привычки. Обычно он заканчивает в семь, в полвосьмого, и двигается с Пироговки домой, в Пуговишников переулок, всегда одним и тем же путем: по Трубецкой, а потом не через улицу Усачева, а непременно через парк Манделыптама.
Там Филипп и пристроился, в самом темном месте парка, под перегоревшим фонарем. Занял позицию в девятнадцать пятнадцать, только-только кончило смеркаться.
Стоял, тискал в кармане рифленую рукоять, жутко трясся – как он будет стрелять в живого человека, даже на войне не доводилось. Но сжатая пружина в животе тоже трепетала, и ее напор был сильнее страха.
А нету другого выхода. Или убить, или самого убьют.
Ничего. На Филиппа никто не подумает – зачем ему какого-то доктора Клобукова убивать? Пистолет не казенный, а собственный, еще с Гражданской. Потом в пруд кинуть, не сыщут. Для следствия выйдет только лучше, что подозреваемого грохнули. Значит, круг заговорщиков шире, чем предполагалось, а это верная отсрочка. Шванц даже рад будет. Брата Илария все равно рано или поздно по железнодорожному билету найдут. Между прочим, ниточку эту он, Бляхин ухватил.
Это Филипп себя подбадривал, чтобы не ослабеть от нервов. Сколько лет прошло, а по сю пору иногда снилось жуткое – из восемнадцатого года, про дядю Володю. Теперь еще и это будет сниться. Но лучше кошмар видеть во сне, чем попасть в него наяву. Тогда уж не проснешься…
Идет кто-то!
Прижался щекой к сырой занозистой стене. Сердце-то, сердце! Чисто барабан.
Нет, не он. Этот в кепке, а Клобуков в шляпе и с зонтом.
В самом начале восьмого Филипп его видел. Как Клобуков выходит на крыльцо клиники, раскуривает трубку. Из разработки известно, что он всегда так: сначала покурит, поболтает с уходящими, а потом уже идет. Бляхин смотрел на старого знакомца из телефонной будки, метров с пятнадцати.
Даже издали было видно, что и мимо Антохи годы не прошли. Вальяжный, малость раздался, очки на нем иностранные – в загранкомандировки ездит, всё у него в жизни ладно. С Иларием вот только не повезло.
Пока Клобуков курит, Филипп выдвинулся на заранее подготовленную позицию – в парк, за будку. Думал, ждать недолго, а уже почти восемь, и нету. Вот о чем психовать надо – что не придет, а не из-за выстрела. Всего и дела: поднял руку, нажал на спуск. И потом, упавшему, еще раз в голову. Это ни в коем случае не забыть от нервов. Это обязательно.
Внимание! Теперь точно он!
Неторопливый. Будто и не под дождем-ветром, а под ясными звездами. Остановился. Достает что-то из кармана. Книжечку? Ручку зонта зажимает подбородком, неловко. Пишет. И отвернулся – к свету соседнего фонаря.
Самое время! Лучше не будет.
Филипп выбрался из-за киоска, засеменил по мокрому асфальту на цыпках, стараясь не шуметь, хотя из-за дождевого шелеста все равно было бы не слышно.
«Браунинг», вылезая, зацепился за карман. Дернул со всей силы – порвал там что-то. Плевать.
Предохранитель снять, предохранитель!
С пяти шагов стал целиться, но прыгала рука. Ближе надо, в упор.
Нет, не выстрелю, вдруг понял Бляхин с обреченной, чугунной очевидностью. Кишка тонка.
Может, через секунду и преодолел бы слабость, но фигура в шляпе начала поворачиваться – Филипп едва успел спрятать оружие за спину.
Ему Клобукова было толком не видно, один силуэт, зато сам Филипп оказался лицом к фонарю.
– Постойте, постойте… – пробормотал знакомый, мало изменившийся голос. – Я вас откуда-то… Бляхин? Ты?!
– Кто это? – хрипло откликнулся Филипп. – Не разгляжу. Повернись-ка к свету, товарищ.
Клобуков повернулся, приподнял зонт, сдернул шляпу.
– Это я, Антон Клобуков! Двадцатый год, помнишь?
– Антоха, мать твою! – пробормотал Бляхин. – А я гляжу, кто это…
Он сейчас люто ненавидел себя. За слюнявость. Мог выстрелить в спину – не выстрелил. Уж в лицо тем более не сможет. Тля, навоза кусок. Есть люди, которые жизнь за горло берут и вышибают из нее, что им потребно. А есть слабаки, твари никчемные. И он тоже из них. Сгинет – туда и дорога…
– Какая встреча, через столько лет! Ты откуда? Куда? – кудахтал Клобуков. – А я живу здесь, в пяти минутах. Слушай, пойдем ко мне! Расскажешь, как ты, что. Я тебя не отпущу! Пойдем. Хоть ненадолго.
Вцепился в руку, повел за собой, приговаривая: «Поразительно, просто поразительно!»
Филипп по-тихому спрятал пистолет. Шел, поддакивал: «Вот это да. Надо же. Как говорится, гора с горой».
А уже выйдя на улицу, вдруг остановился.
Ты что же натворил, дубина? Окончательно себя сгубил. Когда Шванц узнает от арестованного, что Бляхин накануне с ним виделся – этого ничем не объяснишь.
От страшной мысли снова схватился в кармане за рукоятку. Но поздно. Улица – не парк. Вон люди идут, и вон, и вон.
– Ты чего встал? Идем, дождь же.
Поплелся. Как овца на убой.
Квартира у Клобукова была хорошая. Отдельная, в новом доме, целых четыре комнаты. Правда, на последнем шестом этаже, в полумансарде и без лифта, а комнатки маленькие, по площади меньше трех бляхинских, но все равно видно: Антоху недаром допускают лечить больших людей, ценит его государство. Пока поднимались по лестнице, Филипп порасспрашивал про жизненное – нельзя было показать, что внутри весь натянут, как струна. Про удобства спросил (домашний телефон у них, газовая колонка) и про семью – вроде как не знает. Клобуков ответил, что жена у него пластический хирург (черт знает, что это значит), звать Мирра, женаты больше десяти лет, живут очень хорошо, но она, жалко, в командировке, что у них двое детей, сын и дочка – про инвалидность не сказал и, упоминая о дочке, не пригорюнился. Привык, наверно.
На вопрос, где Филипп работает и жительствует, Бляхин ответил только: «Живу в Москве, работаю на улице Дзержинского», а кем – говорить не стал, тем более что уже поднялись.
Дома у Клобукова было не шибко красиво и не сказать чтоб аккуратно. В узком коридоре два велика – большой и поменьше, три вешалки – высокая, средняя и низкая, и там чего только не понавешано. На полу, Филипп чуть не наступил, валялись плюшевый медведь и мячик. Ну ясно, дети. Кабинетик, куда провел Антоха, тоже не ахти: книжки, книжки – ни вздохнуть, ни повернуться.
– Вот моя Мирра.
Клобуков взял со стола фотографию в рамке. На снимке покойница была совсем не такая, как сегодня в приемном. Во-первых, моложе, во-вторых веселая.
– Да, жалко, – вздохнул Филипп. – Ну, в другой раз познакомлюсь.
Антоха, как положено хозяину, суетился. Спросил, ничего, если они прямо тут, в кабинете. В большой комнате сын собирает планер, весь стол занял. Да не надо ничего, сказал Бляхин, поговорим просто, но Клобуков, конечно, не послушал. Бутылку коньяка и рюмки достал сразу, из шкафчика. Ушел на кухню собрать закусь.
Филипп быстро произвел осмотр на предмет какой-нибудь полезной информации.
На письменном столе лежало много бумаг, но всё медицинская чепуха. Что в ящиках?
Рылся, сам посматривал на открытую дверь. В очередной раз обернулся – замер. Там, откуда ни возьмись, появилась девчушка, маленькая. Бесшумно подошла.
Никакая не инвалидка. Руки-ноги на месте, мордашка кукольная, золотистые кудряшки до плеч. Смотрит внимательно, но не в глаза незнакомому дяде, а ниже, на пиджак (Филипп был в штатском, не в форме).
– Здравствуй, красавица, – сказал он улыбчиво, потихоньку задвигая ящик. – Я старый товарищ твоего папки. Давай, что ли, знакомиться. Меня дядей Филиппом звать. А ты кто?
Двинулся ей навстречу, нагибаясь и протягивая руки. Девочка продолжала глядеть в ту же точку, где Бляхина уже не было. Пошла – но не к нему в руки, а мимо, Филиппа вроде как и не видя. Задела ему колено локотком, но даже не повернулась.
Это она, оказывается, шла к высокому зеркалу, на него и смотрела. Остановилась перед ним, замерла. Потрогала ручонкой свое отражение.
Э, да она вот какая инвалидка-то, сообразил Бляхин. По психической части. Оно еще хуже, чем без руки или без ноги.
– Адочка – необычная девочка. Живет в своем мире. – Это Антоха вернулся, с подносом. – Подобные психические состояния пока плохо изучены медициной. Такой ребенок может идентифицировать очень небольшое количество людей – только тех, с кем постоянно общается, а остальных воспринимает как неодушевленные предметы или вообще не замечает. Для Ады в мире есть только я, мама и брат. Недавно купили ей черепаху, и Ада ее признала. Много часов на нее смотрела – и вдруг погладила. Огромное событие в Адиной жизни: население вселенной увеличилось еще на одно существо. С нами она почти никогда не разговаривает, а с черепахой часто. Правда, беззвучно, одними губами. Я много раз пробовал разобрать слова – нет, не понял. Адочка! Ада!
Девчушка обернулась. Опять прошла, задев Филиппа и не заметив, обхватила папашу за ногу. Антоха потрепал ее по волосам.
– Хорошо, что есть отец-мать, – посочувствовал Бляхин. – Без родителей такая пропадет. А сынок твой где?
Клобуков, обернувшись, крикнул:
– Рэм! Иди сюда! У нас гость!
– Щас! – донеслось откуда-то.
– Увлекающийся очень. Трудно оторвать. Не получается у него что-то с планером, но на помощь ни за что не позовет. Гордый, – объяснил Клобуков.
– Рэм? – спросил Филипп. – Что за имя такое? Я знаю «Лэм» – «Ленин, Энгельс, Маркс».
– А это «Революция-Электрификация-Механизация». – Антоха вздохнул. – Миррина идея. Долго с ней ругались, но ее не переспоришь. Сказала: следующего назовешь ты. Я хотел Ромулом, чтобы придать какой-то смысл, но родилась девочка.
Что за сокращение «Ромул», Филипп не спросил. Не хотелось сызнова показывать свою недогадливость.
– Дочку я назвал в честь матери моего отца – Ариадной. Красивое имя. А, вот и Рэмка.
Из-за двери высунулся мальчонка, примерно Фимкиного роста. Даже похожий – тоже скуластый и челка углом, а все же сразу видно: домашний, непуганый. Конечно, с отцом-то, матерью расти – не в интернате.
– Мой старый товарищ, с войны не виделись. Филипп… как тебя по отчеству?
– Просто дядя Филипп. Здорово, конструктор. Давай пять.
Парнишка вошел, пожал руку, задрал голову. Глаза – не Антохины пуговицы, а с небольшим раскосом, в мамку.
– Папа мне про войну и про Первую Конную никогда не рассказывает.
– А ты меня спроси. Мы с Антохой много чего повидали. Боевой у тебя папка.
Мальчишка начал сыпать вопросами:
– А у вас маузер был? А шашка? А вы товарища Буденного видели?
– Как тебя сейчас. И товарища Ворошилова видел. Да что Ворошилова с Буденным – я самого товарища Сталина видал. Молодого еще, ни одной седой волосинки. Он тоже был член РВС Югзапфронта, как наш…
Спотыкнулся, не договорил про Рогачова. Помрачнел и Клобуков.
– Да-а, там много чего было, на войне. Не говорил тебе папаша, что я его от расстрела спас?
– Нет! Ой, расскажите, а?
Клобуков взял сына за ворот, подтянул к себе и толкнул к двери – ласково.
– Отстань от человека, Рэмка. Сначала я с ним поговорю, а потом уж отдам тебе на растерзание. Если у дяди Филиппа останется время. Топай к своему планеру. Воздушный флот сам себя не построит. Адочка, ступай за Рэмом.
Говорил Антон шутейно, а взгляд был серьезным. И, когда они остались наедине, заговорил про Рогачова.
– Как же он это, а? Вот уж про кого никогда не подумаешь. Я прямо сражен был, когда прочитал в газете. И ведь сам всё признал! Уму непостижимо. Мы с Панкратом Евтихьевичем после войны не виделись. Честно говоря, по моей вине. Он пару раз звонил, звал встретиться, а я уклонялся. Не мог его видеть после той ужасной истории с децимацией. Ты Рэму про нее не рассказывай. Не надо ему знать… А ты после войны с Панкратом Евтихьевичем общался?
– Доводилось. – Филипп повздыхал. – Что поделаешь? Меняются люди. В военное время орлы, а в мирное – вырождение и разложенчество. Сколько таких было? Вот и Рогачов не сдюжил. Потому я от него и ушел. Не было сил смотреть, как он разлагается.
– А где ты теперь?
Бляхин молчал. Думал: полдевятого уже. В полночь придут. Ну – или пан, или пропал.
– Так где? – переспросил Клобуков, расчищая полстола для тарелок с сыром и порезанным лимоном.
– В органах.
Рука, тянувшаяся за бутылкой, разлить коньяк, замерла.
– Сядь, Антоша. Выпивать-закусывать мы не будем. И встретились мы не по случайности. – Решившись, Филипп больше не колебался. – Я тебя нарочно поджидал, в безлюдном месте. Предупредить хочу, по старой дружбе. Рискую головой. Да поставь ты бутылку. Сядь. Слушай.
Тот сел, будто разом окаменевший, но бутылку из руки не выпустил. Глазами захлопал. Погоди, сейчас еще не так захлопаешь.
– Твоя жена, гражданка Мирра Носик, не в командировке. Она арестована, – жахнул Филипп.
Подскочил.
– А?! Мирра?! Почему?!
– Сядь.
И сразу второй удар:
– Из-за тебя.
– Как из-за меня? В каком смысле?! Где она? Господи… – Клобуков не садился, а вроде как топтался на месте: шажок влево, шажок вправо. – Я поеду! Я с тобой поеду! Нет, я знаю что… Я позвоню одному человеку.
Бляхин ухватил его, рванувшегося, за рукав.
– Никому не звони. Не поможет твой Крыленко. Сядь ты, мать твою! Не мельтеши!
Усадил растерянного Антоху насильно, за плечи. Отобрал бутылку.
– Хочешь спасти жену, делай, как я говорю. Только надо быстро, пока машина не закрутилась. Закрутится – не вытащишь. Уж я-то знаю.
Наконец кончил дергаться. Стал слушать.
– С тобой капитан госбезопасности Шванц встречался. В августе еще.
– Кто?
– Про Баха расспрашивал, твоего знакомого.
– А, такой круглый, в очках, вкрадчивый. – Клобуков кивнул. – Но он как-то по-другому представился. Петровым, кажется.
– Неважно. Ты ему сказал, что не знаешь, где Бах.
– Я и не знаю. То есть Иннокентия Ивановича я знаю, много лет, но где он сейчас, не имею понятия.
Брехун из Антохи был паршивый – и сморгнул, и глаза на миг отвел, интеллигенция. В Филиппе мелкими боржомными пузырьками забулькала надежда. Нажать надо было, надавить.
– Врешь, знаешь. Ты Баху через свою работу плацкарту на поезд пробивал. Из-за этого вранья и жену сгубил. Как только у нас стало известно про твое двурушничество, поступил приказ: арестовать ее.
– Но Мирра-то при чем? Арестовали бы меня!
– Ты поучи нас, кого арестовывать, – жестко сказал Бляхин. – Шванц торопится, на него сверху жмут. Ты заупрямишься, это ему ясно. Поэтому он решил сначала взять в обработку твою жену. Может, она знает. Как у нас обрабатывают, я тебе рассказывать не буду, не имею права. Одно скажу – согласно законам нашего сурового времени. – И, дрогнув голосом, по-человечески: – Знал бы ты, Антоша, что я каждый день на работе вижу… В газете про такое не напишут. Хуже, чем в двадцатом было… В страшное время живем, братуха. И служба у меня страшная…
– Но Мирра ничего не знает! Я ей не говорил!
– Это еще хуже. Ты про особые методы воздействия слышал? Секретное постановление вышло. Поскольку вражеские органы применяют особые методы воздействия против подпольщиков-коммунистов, у нас теперь тоже разрешается, в особых случаях. Этот случай – особый. Шванц не поверит, что твоя Мирра ничего не знает, пока не пропустит ее через все степени допроса, вплоть до третьей. Это, брат, не приведи господь. На третьей степени все раскалываются. И только когда твоя жена ничего не скажет даже после… не буду тебе говорить после чего, только тогда Шванц от нее отстанет, но выпустить уже не выпустит. После третьей степени мы не выпускаем. Тут уже, деваться некуда, арестуют тебя, наплюют на твоего наркомюста. Всё расскажешь как миленький, уж поверь мне. Так что кореша своего все одно не спасешь, зря пропадете вы с Миррой. Затем я к тебе и пришел. Чтоб тебя, дурака, спасти. Узнает Шванц, что я у тебя был, – хана мне. Скажи ты мне, где этот херов Бах. Прямо сейчас скажи. Пока у Мирры ночной допрос не начался.
– Что вам дался Бах! – Клобуков мигал часто-часто, лицо у него было всё пятнами – местами белое, местами красное. – Он совершенно безобидный человек… Я всю жизнь его знаю, с детства! Нет, нет… – Затряс башкой. – Невозможно. Я после этого жить не смогу. Нет!
– А после того, как собственную жену отдашь на муки и гибель, – после этого жить сможешь? Жизнь, Антон, задает человеку выбор. Он редко когда бывает хороший.
Это Филипп проговорил строго, печально.
– Но это будет подлость, гадость! Я не могу…
– Не будь ты дураком! – Бляхин перешел на свистящий шепот, потому что крикнуть было нельзя – в соседней комнате дети. – Все равно выбирать придется – никуда не денешься. Или Бах этот, которого ты никогда больше не увидишь, или жена. Про Баха ты забудешь, заставишь себя забыть. А если вдруг накатит – посмотришь на жену и скажешь себе: «Зато она тут, жива. Это я ее спас». Ну, или будешь всю жизнь вспоминать, как ты ради какого-то Баха собственную жену предал.
Клобуков косо поднялся со стула и пошел вбок тоже косо, в сторону окна. Рвал рукой ворот, бормотал невнятно:
– Не хочу… Не буду я выбирать… Лучше умереть, и всему конец…
Не сиганул бы, с шестого-то этажа, испугался Филипп. С дурака станется. А хватать за руки, останавливать нельзя. Сейчас удержишь – потом выпрыгнет.
Погоди-ка, а, может, оно будет к лучшему? – мелькнула быстрая мысль, но не задержалась. Сынок расскажет милиции, что чужой дядя приходил, именем Филипп. Вычислят.
– Что ж, давай, пожалей свою совесть, – сказал он в спину Клобукову. – Вот тогда ты будешь совсем из подлецов подлец. Жену не спасешь – Шванц ее без тебя тем более в фарш перемелет. И останутся твои детишки круглые сироты, без отца и без матери. На государственном попечении. Рэмка ладно, его возьмут в специнтернат для детей врагов народа. Там не сахар, но, может, выживет. А про дочку убогую ты подумал? Каково ей одной будет, среди чужих людей?
Хорошо сказал. Клобуков остановился, опустил голову, а руки поднял. Плечи трясутся – плачет.
– Скажи ты мне, не упрямься. В какую такую щель забился Бах? Я побегу к Шванцу, доложу: Клобуков не враг, всё мне чистосердечно рассказал. Капитану только Бах нужен. Ни ты, ни твоя жена ему не надобны.
Повсхлипывал Клобуков, пошмыгал носом. Прочистил горло. Сейчас заговорит.
Заговорил!
Филипп навострил уши.
– Представьте себе, что перед вами скопище людей в оковах, и все они приговорены к смерти, и каждый день кого-нибудь из них убивают на глазах у остальных, и все понимают – им уготована такая же участь, и глядят друг на друга, полные скорби и без проблеска надежды. Вот вам картина условий человеческого существования.
– А?
– Это цитата. Из Паскаля. Сегодня прочитал, в перерыве между операциями… Условия человеческого существования… И все-таки. Как я потом буду жить, зная, что я подлец?
– Вот все вы такие, интеллигенты. Как что – только о себе! – чуть не плюнул от расстройства Бляхин.
И оказалось, что попал прямо в десятку.
Клобуков обернулся в ошеломлении.
– Это правда. Ты прав! Что я все про себя и про свои терзания! Пусть лучше я буду подлец, чем… Я скажу, скажу…
И опять не сказал, зараза! Прикрыл лицо руками, зарыдал.
Пять минут десятого. Ну как Шванц раньше выдвинется?
Схватил Клобукова, мучителя, за плечи, тряхнул:
– Куда плацкарт? Говори же ты, скоро Мирру допрашивать начнут!
– До Горького…
– А там он куда?
– Если б Иннокентий Иванович знал, что его разыскивают и что из-за него других арестовывают, он сам бы к вам явился, – сказал Антоха, будто сам себя убеждая. – Никаких сомнений.
– Конечно. Он же монах. Для них самая сласть – муку принять. Так где он спрятался, в Горьком? Городище ого-го какой.
– Он не спрятался, – еле слышно прошептал Клобуков, на глазах бледнея. – Он уехал на богомолье. В Саровскую пустынь. Помолиться у могилы святого Серафима… Иннокентий Иванович очень его чтит. Потому что Серафим Саровский худшим из грехов называл уныние, во всяком событии видел одну радость. И всех приходящих к нему тоже так называл: «моя радость»… Мощей Серафима там больше нет, их увезли в атеистический музей, но Иннокентий Иванович сказал, не в костях дело. В воздухе. Сказал, поживу там, пока из меня всё уныние не выйдет, а то я стал какой-то тяжелый… – И вцепился Филиппу в запястье. – Я почему тебе это говорю. Он все равно сам сдастся. Как только вернется и узнает об арестах!
Ну, успокаивайся этим, коли тебе легче, подумал Бляхин. Только кому надо, чтобы Иларий сдался? Хорош главарь эсэровского подполья, который сам добровольно является. Так всю картину поломаешь. И как его потом, при явке с повинной, под высшую меру соцзащиты подводить?
Но вслух ничего такого говорить, конечно, не стал.
– Проверим. Если ты сейчас правду сообщил – живи себе дальше.
Торопиться надо было. Филипп уже шел к двери.
Антоха догнал, не пустил.
– А когда Мирру освободят?
– Врать не буду. Так за здорово живешь отпустить ее нельзя. Канцелярия! Придется подождать. Пока дело закроют, да всякая бумажная волынка. А могут и впаять срок. У нас просто так отпускать не любят. Считается, брак в работе.
– Как впаять? Ты же говорил…