Обещания богов Гранже Жан-Кристоф
– Очень хорошо. Мы вместе учились в университете.
– Что вы о нем думаете?
– Он гений.
Ответ подействовал ему на нервы.
– А что еще?
– И настоящая сволочь.
– Он вас обидел?
Минна улыбнулась – в ее улыбке сквозили долгие века аристократического превосходства. Бивену захотелось влепить ей пощечину.
– Вовсе нет. Но когда человек так одарен, как он, у него нет права растрачивать свой талант, став психоаналитиком всяких дамочек. Однако себя не переделаешь: он жиголо и к тому же прохвост. В свое время он изготавливал амфетамины, которые продавал другим студентам.
Выпустив большой клуб дыма, она мечтательно продолжила:
– Симон Краус… Я, когда прочла его диссертацию, испытала настоящий шок. Никогда не читала столь блестящего и так хорошо написанного текста…
В Бивене нарастало раздражение: ему была невыносима мысль, что этот прилизанный коротышка на самом деле великий ум.
– А его диссертация, – выдавил он, – о чем она?
– О сне и сновидениях. В своем психоаналитическом подходе Краус использует онейрический анализ.
Опять непонятные слова…
– А вы? – повинуясь внезапному порыву, спросил он. – О чем была ваша диссертация?
– Об убийцах-рецидивистах.
– Простите?
– Я работала над связью между экспертами-психиатрами и компульсивными убийцами.
– Вы хотите сказать… убийцами-немцами?
– Ну да. Теми, кто действовал в последние десятилетия. Петер Кюртен. Фриц Хаарман. Карл Денке. Эрнст Вагнер[49]. И еще несколько других, менее известных. – Она по-девчоночьи хихикнула. – В то время я чуть ли не жила в тюрьмах.
Бивен отложил эту информацию в закрома мозга. Кто знает? Минна фон Хассель может однажды оказаться ему полезна. В любом случае она куда лучше его разбирается в возможных мотивах потрошителя…
– А как давно была написана ваша диссертация?
– Боюсь, больше десяти лет назад.
– Когда вы проводили свои исследования, вам не встречался тип, который коллекционировал бы обувь своих жертв?
– Нет. Даже не слышала о таком. А что?
Бивен не ответил. Хоть он и был в штатском, но чувствовал себя одеревенелым, как столб.
– Это тайна гестапо? – продолжала настаивать она.
Он глянул на нее, попытавшись улыбнуться, но губы, чуть вздрогнув, застыли. В глубине души ей было плевать и на выражение его физиономии, и на него самого, тупую скотину и нацистскую сволочь.
– Хватит задираться, – примирительно сказал он. – Мы здесь на нейтральной полосе.
– Вы правы. Прошу меня простить.
Минна уже привела их по тропинке обратно. Время, которое она могла ему уделить, закончилось.
Когда он снова увидел кирпичные развалины психбольницы, его покинуло всякое вдохновение, необходимое для поддержания разговора, – оно и так-то дышало на ладан. Говорун – это точно не про него. Не всем же быть как Симон Краус.
Они расстались в молчании у пыльного портика ворот под рокот уже заведенного мотора «мерседеса». Наступила ночь.
Глядя, как она идет через огород в наброшенной на плечи куртке вроде тех, которые наверняка носил Дэви Крокетт[50], он вдруг спросил себя, а даст ли она ему шанс. Ну конечно, ему с его прошлым в СА, полуприкрытым правым глазом и группой крови, вытатуированной под мышкой, как раз по силам покорить одну из самых богатых наследниц Берлина.
14
Прежде чем войти в главное здание психбольницы, Минна бросила взгляд на часы. Почти восемь. Пациенты уже поужинали и готовятся отойти ко сну. У нее был выбор: заняться бумагами, которые ей безостановочно присылали нацисты, или предаться грезам в огороде, попивая коньяк. Она сунула руку в карман куртки, достала фляжку и сделала первый глоток. Она всегда умела принимать быстрые решения.
Повернув обратно, она устроилась в своем любимом садовом кресле – деревянной тачке, брошенной здесь много лет назад. Именно тут она предпочитала пить и курить, погружаясь в свои мысли.
Ей никак не удавалось составить представление о Бивене. Он, без сомнения, был не таким тупым, каким выглядел, и, без сомнения, настолько жестоким, насколько внушал весь его вид. Ее трогало то, что он не забывал переодеться в штатское, появляясь в Брангбо, – она знала, что он это делает, чтобы не вызывать у нее аллергической реакции. А еще ей нравился его прикрытый глаз, как трещина в броне, и его стрижка, похожая на прическу Адольфа Гитлера – тьфу, – но у Бивена она выглядела скорее по-детски.
Никогда она не стала бы спать с таким бугаем. Ее период нимфомании давно закончился, и она больше не испытывала неуместных порывов. Однако приходилось признать, что она иногда думала об этом гиганте, перед тем как заснуть, о его обнаженном теле, о тяжелых бычьих яйцах…
Она сделала еще один длинный глоток и посмотрела на строения в форме буквы U, замыкающие пространство сада. Приняв этот пост, она дала волю непозволительному энтузиазму. Она спасет клинику, она все здесь переменит… Четыре года спустя переменилась она сама. Стала циничной, разочарованной алкоголичкой.
Для Брангбо сделать ничего невозможно, и нацисты напрасно на нее наседают. Институт закроется сам по себе, исчерпав личный состав. Пациенты мрут как мухи, и часто их уносит голод. Когда она заговаривала о проблемах со снабжением, все думали, что она имеет в виду медикаменты, а речь шла просто-напросто о еде…
Иногда она вспоминала о своих иллюзиях во время учебы на факультете. Безумие казалось открытым окном в сферы искусства, рассудка, воображения. Для нее душевные болезни представали в образах Роберта Шумана, Ги де Мопассана, Винсента Ван Гога, Фридриха Ницше… Она будет спасать гениев (ну и других тоже) и сделает внятной речь безумия…
Никто не объяснил ей, что профессия психиатра сродни ремеслу тюремщика. В Германии душевнобольных держали взаперти, и никакого лечения им не полагалось – так понималась защита общества от опасных аномальных явлений. И ничем нельзя было помочь этим бедолагам, пребывающим в плену своего бреда, а уж тем более в Брангбо, где свирепствовали диарея, голод и всевозможные болезни, не имевшие ничего общего с душевными расстройствами.
Новый глоток. Господи, как она дошла до такого? Она, дочь миллионеров-коммунистов, что само по себе звучит как анекдот. Но анекдот этим не исчерпывался, если учесть, что ее родители-ленинцы бежали с младшим братом в Америку, этот Вавилон капитализма.
Минна осталась, причем в ее ощущении эмоциональной заброшенности мало что изменилось. Родители мечтали о светлом будущем для всех, но никогда не целовали собственную дочь. Они оплакивали нищету в мире, но не помнили, когда у Минны день рождения. Счастье для них было исключительно глобальным понятием. Тем временем Минна выросла с нянями, которые ее обожали и душили этим обожанием, как бархатными подушками. Рождение брата многими годами позже ничем не помогло: теперь родители если и обращали на кого внимание, то на младшего. Тем лучше для него.
Все совершенно ошибочно предполагали, что у нее денег куры не клюют. Некоторые даже намекали, что неплохо бы ей вложиться в институт в качестве благотворителя. Но все они ошибались: родители отбыли, не оставив ей ключи от сейфа. Они просто вручили доверенность дворецкому виллы, чтобы тот приглядывал за Минной. В очередной раз они отнеслись к ней как к двенадцатилетнему подростку.
Надо заметить, что она собирала коллекцию. За оскорбительные письма Маттиасу Герингу, кузену знаменитого сподвижника Гитлера и директору берлинского Института психиатрии, или же Герберту Линдену, отвечающему в Министерстве внутренних дел рейха за государственные психиатрические лечебницы, ее должны были уже давно отправить в концлагерь. Но всякий раз «дядя Герхард», старший брат отца, тот, кого прозвали «асфальтовым королем», прекращал любое преследование.
Ее лишили даже этого опереточного мятежа…
Что ей оставалось в подобных обстоятельствах? Коньяк и Брангбо. С алкоголем проблем не было: Эдуард, дворецкий, безотказно снабжал ее. Что касается клиники, там обреталось около ста пятидесяти пациентов, дюжина санитаров, двадцать монахинь и несколько служащих, в каждом из которых Минна видела шпиона СС. Этот маленький мирок кое-как перебивался, получая время от времени продовольствие, а то и медикаменты.
Если быть честным, главным образом аптеку опустошала она сама. Эфир, хлороформ, опиум, кокаин, морфин… все какое-то разнообразие по сравнению с коньяком «Хеннесси».
Позади раздались шаги. По тяжелой поступи она узнала Альберта, этого жирного монстра, который, кажется, и спал в своем халате. Она обернулась: действительно он. Нацист, полудебил, но надежный. Она несколько раз переспала с ним.
– Их доставили.
– Сколько?
– На глаз несколько тысяч.
– Яйца тоже?
– Да.
– Чем ты расплатился?
– Оставшимся морфином.
Минна выкинула окурок, убрала фляжку и выбралась из тачки, где обычно пускала корни.
Ее снова ждала работа.
15
Она направилась к зданию в глубине. Правое называли Schlangengrube, «змеиный ров» – большое замкнутое пространство, где больных содержали всех вместе. Оно вполне заслуживало свое наименование.
Слева располагалось крыло отдельных палат, которое можно было бы назвать тюрьмой или застенком, раз уж туда засаживали на долгие годы, оставляя заключенных вариться в собственном бреду и гадить в ведро.
Но на взгляд Минны, настоящим кошмаром был центральный корпус, то есть лечебный. В сущности, «ее» корпус, который немногим отличался от камеры пыток.
Список проводимых в Брангбо экспериментов был длинным: курс лечения ледяной водой, пиявки на лоб, превращающие кожу в сплошные, крайне болезненные язвы, вращающиеся кровати (гестаповцы вполне могли бы позаимствовать эти методы), прижигание каленым железом (страдания считались благотворными)… Для «дергунчиков» разработали отдельную радикальную процедуру: их полностью загипсовывали или помещали в путы, препятствующие любым конвульсиям. Считалось, что это должно помочь.
Получив назначение, Минна сразу положила конец подобным варварским методам, кроме одного: гидротерапии. Раз на раз не приходился, но этот метод давал кое-какие результаты. Она кинула быстрый взгляд в смотровое окошко. Шесть крошечных ванн, по три с каждой стороны, друг против друга. Больные проводили в них минимум по шесть часов, а то и целый день. Температуру воды старались поддерживать постоянной, и на безумцев это действовало успокаивающе. К несчастью, вода в Брангбо не была проточной, а пациенты постоянно мочились и испражнялись в свои ванны. На выходе получали несчастных, дрожащих в своем мерзком рассоле.
Она зашла в раздевалку. Альберт уже снимал одежду. Она слышала, как он что-то бормотал. Мало ему быть нацистской скотиной, он еще заделался поэтом. Во времена их любовных утех он посвящал ей вирши вроде: «Я твой факел, ты мое пламя». Ха-ха-ха! С Альбертом не соскучишься.
Она тоже разделась.
Несколько лет назад появилась новая терапия. Минна пыталась испробовать все, что можно, даже когда нововведения опять-таки походили на пыточные приемы, – следовало любым способом «сломать барьер» безумия.
Сначала она поверила в метод Сакеля. Он предлагал инъекциями инсулина погрузить пациента в гипогликемическую кому. Затем больного реанимировали, постепенно «подсахаривая» кровь, и смотрели, каков будет результат. Ничего сногсшибательного.
Еще она вызывала у больных приступы эпилепсии, вкалывая им кардиазол. Тоже с нулевым эффектом. Ей рассказали о новой операции, заключающейся в просверливании черепа дренажным фитилем и иссечении коллагеновых волокон в лобных долях. Не будучи хирургом, она не могла пойти на такой риск.
Если бы у нее были средства, она скорее выбрала бы итальянскую методику – электрошок. Она уже наблюдала благотворный эффект этой терапии, когда проходила стажировку в госпитале «Шарите». Врачи применяли ее к тем, чья полученная на войне травма проявлялась в постоянной дрожи. Да, пациент под воздействием электрошока ломал себе зуб или два, прикусывал язык или же иногда вывихивал плечо, но результат все же достигался. После жестоких разрядов некоторые солдаты обретали спокойствие…
Раздевшись догола, она натянула рабочий комбинезон из непромокаемой ткани. Дядя Герхард соблаговолил прислать ей нужную экипировку: шоферские комбезы, десятки пар перчаток, сотни рулонов клейкой ленты.
Ныне она сосредоточила все свои усилия на терапии малярией. Предназначенный для лечения больных, пораженных деменцией сифилитического происхождения, курс состоял в прививании пациентам малярии с целью спровоцировать высокую температуру (она могла подниматься до 41 градуса). Затем их лечили хинином. Предполагалось, что жар на своем пике заставит отступить приступы деменции.
Пока ей не удалось добиться никакого результата, но она не теряла надежды. Лечение, срабатывающее один раз из десяти, было лучше, чем вообще никакого лечения. Психиатрия в Брангбо была этакой немецкой рулеткой.
Минна надела перчатки и прикрепила их пластырем к рукавам. Главное – не оставить никакого зазора. Потом взяла лицевую сетку пчеловода, которую купила на пчелиной ферме в Михендорфе.
Она была готова.
16
Альберт законопачивал стекловатой последние отверстия в помещении. Другой санитар расставлял вдоль стен банки, в которые наливал смесь воды и предварительно разогретого коричневого сахара. Когда эта бурда немного остывала, он добавлял туда щепотку дрожжей. Бок о бок с ним еще один санитар выставлял рядом с каждой банкой масляную лампу, с которой сняли стеклянную колбу, оставив открытым горящий рожок. Всего в комнате расположили двадцать банок и столько же ламп.
Минне, подыхавшей от жары в своем комбинезоне, было страшно до тошноты. И в то же время она вынуждена была признать, что это пустое помещение, освещенное только красноватым пламенем стоящих на полу ламп, производит завораживающее впечатление. Все вместе походило на часовню или святилище, где готовились провести эзотерический обряд.
В некотором смысле так оно и было.
Минна, держа под мышкой лицевую сетку, спросила:
– Все готово?
Санитары, расставлявшие банки и лампы, закивали. Она велела им выйти. Вопросительно посмотрела на Альберта: он тоже закончил.
– Ступай за ним.
Совокупность симптомов, проявляющихся на третичной стадии сифилиса и поражающих центральную нервную систему, – изменение личности, нарушение зрения, менингит, деменция – называли «прогрессивным параличом». В Брангбо поступало довольно много подобных пациентов, и все, что оставалось, – это смотреть, как они гниют.
Терапия малярией могла стать альтернативой.
Минна услышала перестук каталки. Альберт втолкнул тележку в комнату. Она еще не надела свою маску, чтобы не пугать пациента, но мужчина, привязанный к лежаку, был не в состоянии испытывать что бы то ни было. Совершенно голый под ремнями, которые его обездвиживали, с уставленными в потолок глазами и вытянутыми вдоль тела руками, он, казалось, впал в каталепсию.
Чтобы лишний раз убедить себя в целесообразности лечения, Минна прокрутила в голове историю болезни пациента: Ганс Нойманн, сорок два года, крайне продвинутая третичная стадия. Жить ему осталось год или два максимум. На лице следы последней стадии спирохетоза. Гуммы[51] изъели кости и слизистые. Язвы источили нос (остался только крошечный крючочек) и вызвали прободение мягкого нёба (голос шел непосредственно из этого отверстия, заменявшего нос). И разумеется, совершенно безумен.
Минна заставила его семью подписать все мыслимые бумаги – разрешения, освобождение от ответственности и даже право на захоронение, если дело обернется плохо.
– Начинаем. Закрой дверь.
Альберт повиновался, проверив заодно, плотно ли законопачена дверная рама. Комната внезапно погрузилась в странные сумерки: медно-красное пламя ламп испускало танцующий свет, словно они двигались под водой.
Санитар надел головной убор с сеткой. Минна молча взяла лейкопластырь и несколько раз обмотала ему шею. Потом надела свою сетку, и Альберт проделал с ней ту же процедуру.
Их дыхание медленно колыхало сетку на лицах.
– Передай мне флакон.
Альберт протянул ей сосуд, в котором роились многие тысячи комаров. В берлинском Институте тропической медицины один из сотрудников подсел на морфин. Он менял зараженных насекомых (и их яйца) на дозы наркотика.
Минна отвинтила крышку, мгновенно выпустив черную тучу. В долю секунды стены и потолок покрылись черными точками, как полотна пуантилиста Жоржа Сёра. Комары (исключительно самки, кусают только они) носились во все стороны, выписывая жуткие мельтешащие фигуры.
Минна отступила. Альберт тоже отошел в сторону. Они собирались дать взбешенным насекомым искусать пациента. Сеанс продлится минут десять, прежде чем все комары поджарятся в огне масляных ламп – забродивший при контакте с дрожжами сахар выделял углекислый газ, который приманивал комаров.
Нойманн словно покрылся сажей. В это мгновение он повернул голову, и его взгляд потряс Минну. В расширившихся зрачках плескался чистый ужас. По логике ему следовало бы дать анестезию, но у них почти не осталось седативных препаратов, кроме маленького запаса для пациентов, требующих срочной помощи.
Он начал орать, и комары забились ему в рот. Минна замахала руками, пытаясь отогнать их.
– Помоги мне! – закричала она Альберту, и тот кинулся закрывать рот больному.
Им остро не хватало мухобойки. Не будь происходящее так трагично, было бы над чем посмеяться. Um Himmels willen![52] В молодости, когда она мечтала лечить Фридриха Ницше или помогать Карлу Густаву Юнгу, ей и в голову не могло прийти, что она окажется в подобной ситуации. Значит, вот так и выглядит путешествие по изнанке сознания?
Теперь комары налипли и на ее маску – они чувствовали сквозь сетку выходящий из ее рта углекислый газ. Она больше ничего не видела, и ей хотелось все послать к черту, в том числе и себя саму.
Другие насекомые устремились к банкам с сахаром, и их крылышки сгорали в огне ламп. Настоящий фейерверк. Пациент вопил не переставая. Альберту пришлось ослабить нажим из страха придушить его.
Но комары уже отступали. Или самки уже напились крови, или перебродивший сахар притягивал их сильнее, чем дыхание Нойманна. На какое-то мгновение она решила, что пациент умер. Наклонилась над ним и увидела, что его губы дрожат – оттуда, как черные брызги, выползали насекомые, отяжелевшие от слюны.
Она опустила глаза и посмотрела на его покрасневшее от укусов тело. Еще видны были сотни комаров, присосавшихся к его плоти. Что-то вроде проступившей черной крапивницы. Если он при всем этом умудрился не подхватить малярию…
– Я пошла, – сказала она сквозь маску.
– Но…
– Просто очень осторожно выйду. Потом обработаешь комнату известью.
– А парня вытащить сначала или потом?
Вот такие перлы мог выдавать Альберт. Хороший показатель интеллектуального уровня подчиненных ей санитаров.
В раздевалке она сорвала комбинезон и кинула его в топку – не только чтобы сжечь застрявших в складках комаров, но и чтобы уничтожить связанные с ним воспоминания.
Через несколько минут она уже была в больничной аптеке, вымытая, надушенная, в одном белье под свежим белым халатом. Аптека – слишком громкое слово для нескольких шкафчиков, запертых на висячий замок и по большей части пустых. Но от одного из них ключ был только у нее.
Она открыла его и оглядела свои припасы: негусто. Морфин ушел на обмен, кокаин давно потреблен, осталось немного амфетамина… Недолго раздумывая, Минна потянулась к бутылке с эфиром.
Наркотик – вот то единственное, что было у нее общего с нацистами. Вдобавок к своим гигантским пушкам, секретным подводным лодкам и новехонькой авиации они собирались выиграть войну благодаря амфетамину. Среди психиатров даже ходили разговоры, что Гитлер ежедневно получал свой неизменный укольчик. Ну и на здоровье…
Минна откупорила флакон, и резкий запах пахнул на нее дыханием старого друга. Она взяла ватный тампон, пропитала его и сделала глубокий вдох, словно разом проглотила целое яйцо.
Она была убеждена, что будущее психиатрии за химическими исследованиями. Скоро откроют молекулы, реально воздействующие на человеческий мозг. Их будут усовершенствовать, пока не смогут выборочно лечить определенный психоз или болезнь…
Она часто писала в немецкий химический концерн «IG Farben», чтобы подсказать новые направления исследований и поделиться подсказками, основанными на ее собственных наблюдениях. Ответа она ни разу не получила. Эти лаборатории были слишком заняты поисками молекул, способных многократно увеличить силу и энергию – чтобы не сказать «вогнать в транс» – арийских солдат.
Без сомнения, после войны эти фирмы примутся за работу. Вот тогда мы и получим анксиолитики[53], достойные этого названия.
Но сначала нужно все смести с лица земли.
Она встала и взяла бутылку эфира. Последняя понюшка на дорожку.
Ей почти не терпелось дождаться начала войны. Чтобы с этим было покончено.
Раз и навсегда.
17
Всю ночь Симон заново прослушивал свои записи. Но не все подряд. Только тех пациенток, которым снился Мраморный человек.
Сюзанна Бонштенгель, понедельник, 27 июля:
«Он тут, передо мной, непреклонный, как скала. Он похож на ангела смерти, явившегося прямо из могилы…»
Маргарет Поль, пятница, 11 августа:
«Его лицо из мрамора. Темно-зеленого мрамора с черными и белыми прожилками. На самом деле это скорее маска, наискось закрывающая лицо и оставляющая свободным рот, чтобы он мог говорить…»
Или вот еще Лени Лоренц, пятница, 25 августа:
«Этой ночью Мраморный человек вернулся. Он сидел за письменным столом, как простой чиновник. И все время проштамповывал бумаги, очень высоко поднимая руку. Каждый раз стол подрагивал. А печать оставляла на бумаге что-то вроде смазанного коричневатого пятна…»
Симон Краус в своем чуланчике выкурил целую пачку сигарет и накачался кофе – он не принимал ни наркотики, ни таблетки, памятуя об отце, которого ни разу не видел трезвым.
Откуда эти одинаковые сны? И на протяжении всего одного месяца? Он делал заметки, размышлял, так и этак крутя в голове рассказы трех женщин.
И ничего не нашел…
У пациенток было кое-что общее. Все три принадлежали к высшему берлинскому обществу и, насколько он помнил, состояли в «Вильгельм-клубе», ежедневно собиравшемся в отеле «Адлон».
Вдобавок все они спали с ним, Краусом. Из разных соображений и с весьма различным энтузиазмом.
Сюзанна Бонштенгель была великосветской дамой с высокими скулами и зелеными глазами. Роковая властная красота. Страдала навязчивыми идеями и клептоманией. Замужем за промышленником, снабжавшим вермахт запчастями. Сюзанна, скажем так, «опробовала» Симона. Она оказалась чувственной и без комплексов, но повторять опыт не стала. Разочаровалась?
Он вытряс из нее немного денег, угрожая рассказать о ее клептомании мужу, но потом сам остановился: он опасался этой богачки, слишком умной, чтобы покориться.
Маргарет Поль страдала хронической депрессией (по крайней мере, она так полагала). Ее муж был группенфюрером СС, соратником самого Геринга. Малышка Маргарет поддалась на заигрывания Симона от чистого безделья. Но это не помешало им пережить приятные моменты. Земля ей пухом.
Ее он тоже заставил заплатить – супруг всей душой презирал Гитлера, и хотя генерал был лицом неприкосновенным, обнародование его высказываний вызвало бы массу неудобств. Маргарет раскошелилась с улыбкой, Маргарет все делала с улыбкой…
С Лени Лоренц все обстояло иначе. Прежде чем войти в берлинскую элиту, она жила совсем иной жизнью. Родившись в бедности, она прошла через годы голода, занималась проституцией, потом благодаря невероятному стечению обстоятельств сумела пробиться на самый верх. В итоге, разведясь со своим сутенером-гомосексуалом, она вышла замуж за очень богатого (и очень старого) банкира с моноклем. С точки зрения школы жизни это было настоящим уроком.
Лени с Симоном были одного поля ягоды. Два настоящих рвача, что прекрасно срабатывало в мирное время (неясно, что у них получится в военное). Ни о какой морали они слышать не хотели и признавали единственную цель – наслаждаться жизнью. Можно сказать, вместе они здорово повеселились. Это было как минимум пару лет назад, потом Лени решила осваивать новые охотничьи угодья. Она продолжала обращаться к нему по поводу своих легких неврозов, но про прежнюю «клубничку» пришлось забыть.
Лени приходила к Симону на прием неделю назад, и он решил, что она в прекрасной форме, невзирая на дурные сны…
Он никогда ее не шантажировал – не срут там, где жрут, или, изящнее выражаясь, не следует смешивать дела с чувствами.
В конечном счете эти женщины были очень наивны, потому что маленькие игры Симона грозили опасностью прежде всего ему самому. Если бы он передал свои записи в гестапо (чего он на самом деле никогда бы не сделал), то первым загремел бы в концлагерь…
В восемь утра он пошел на кухню приготовить себе еще кофе. В памяти крутились обрывки записей.
Сюзанна Бонштенгель, вторник, 1 августа:
«Этой ночью Мраморный человек склонился надо мной. Я могла кожей ощутить холод его лица. Его перекошенная маска была похожа на гильотину. Очень мягким голосом он прошептал мне: „Ты не одна из наших“».
Он давненько не видел Сюзанну: она уехала отдохнуть в свой дом на взморье, на острове Зюльт[54].
Кофе был готов – он заказывал обжаренные зерна из Пьемонта, смесь арабики и робусты, и пользовался итальянской кофеваркой. На его взгляд, маленькие радости жизни стоили того, чтобы превращать их в нектар.
Другая запись. Несколькими днями ранее, Лени Лоренц:
«Я в „Опере“. Вижу алую обивку бархатных кресел, потертое дерево балюстрады. На сцене появляется Командор. Он поет басом – дают „Дон Жуана“ Моцарта.
Под драматические аккорды он поднимает руку и указывает на меня, сидящую в глубине ложи. Все лица оборачиваются ко мне – тусклые, холодные, ничего не выражающие лица.
Сидящие рядом со мной встают, как если бы я подхватила проказу или другую заразную болезнь. Один из них, во фраке, шутовским жестом приподнимает свой цилиндр и плюет мне в лицо».
Необязательно зваться Фрейдом, чтобы уловить значение символа. Этот Мраморный человек – Гитлер, нацизм или же просто то ощущение гнета, которое этот режим вызывает у каждого гражданина Германии:
«Тебе нет места среди нас».
Симон работал со снами вот уже более пятнадцати лет. Он знал, что человеческое сознание стремится камуфлировать свои страхи и желания, преобразовывать их, делая, так сказать, более приемлемыми для собственного разума, – Фрейд давно сформулировал это.
Все три женщины боялись нацизма. Кто бы мог их за это порицать? Даже на вершине власти они тряслись от страха – человек с усиками не был образцом стабильности.
Но подсознание Сюзанны, Маргарет и Лени прибегло к одному и тому же символу, Мраморному человеку. У Симона были свои соображения на этот счет. Он давно уже заметил, что спящий использует в ночных видениях детали, увиденные днем, предметы, на несколько секунд привлекшие его внимание.
Без сомнения, эти три представительницы высшей буржуазии, перед тем как заснуть, видели одну и ту же скульптуру, образ или же фильм. Что неудивительно: они бывали в одних и тех же местах и тратили время на один и тот же вздор.
Именно к такому выводу и пришел в свое время Симон, не уделив, по правде говоря, этому факту особого внимания. Следует заметить, что с кошмарами, вызванными нацизмом, он сталкивался каждый божий день – его хранилище записей было ими переполнено.
Роберт Лей, руководитель Германского трудового фронта, однажды сказал: «Мы овладеем сознанием немцев до такой степени, что свободными у них останутся только сны». Реальность превзошла его надежды, поскольку даже сны – и Симон мог это засвидетельствовать – оказались полностью заражены нацизмом.
Но существует ли связь между Мраморным человеком и убийством Маргарет? Ответить он не мог, ничего не зная о самом убийстве. Полезной информацией мог служить только тот факт, что Маргарет, возможно, обратила внимание на некий предмет или образ в том месте, где также бывали Сюзанна и Лени.
Одно было точно: он ничего не скажет Бивену. Начнем с того, что Симон из принципа не разговаривал с нацистами. А еще он предпочитал сохранить эту деталь для личного пользования. Как бы оставаться на шаг впереди. А собственно, впереди чего?
В девять утра он принял решение. Он отменит все сегодняшние встречи и начнет собственное небольшое расследование. Как минимум это он должен сделать для Маргарет.
Он решил поспать несколько часов, прежде чем приняться за дело. После полудня он заглянет в «Вильгельм-клуб». Его там любили.
Это не новость: все женщины любили маленького Симона.
18
– Никогда даже не слышал.
– Ты уверен? Ее имя Маргарет Поль.
– Ни сном ни духом.
С тех пор как Гитлер пришел к власти, немцам оставалось одно право: заткнуться. Журналистам в первую очередь. Отныне только Йозеф Геббельс, министр народного просвещения и пропаганды (никто вроде бы не обратил внимания на противоречие в самом наименовании), определял, какие статьи можно допустить к публикации.
Однако некоторые газеты умудрялись протащить кое-какие намеки или использовать эзопов язык, донося до понимающего читателя нечто в корне отличающееся от того, что лежало на поверхности. Если читать между строк, всплывал скрытый смысл и даже определенная ирония, которую оставалось расшифровать…
К счастью, Симон был знаком с редактором, который работал на одно из таких изданий, неким Морицем Блохом. Он назначил ему встречу в «Ашингере» на Александерплац, в одном из самых дешевых ресторанов Берлина. Симону отнюдь не приходилось экономить каждую марку, но он обожал разглядывать молоденьких секретарш, обедавших там на скорую руку, – он так и пялился на их стройные икры, только-только оформившийся изгиб бедер, их мордашки, когда они пожирали сосиски, а главное, только им присущую манеру погружать вилку в салат, высоко задирая запястье с кокетством, которое будоражило его до мурашек.
– Наверняка какая-то политика.
– Не думаю, нет.
– А кто этим занимается?
– Гестапо.
– Ну понятно. Что и требовалось доказать.
Мориц был прав. Обычно уголовщиной занималась Крипо. Вмешательство гестапо свидетельствовало, что речь идет о государственных интересах. А может, наверху решили, что убийство супруги генерала может оказаться покушением или же косвенно целит в рейх?
– Ты можешь разузнать?
– Постараюсь.
Мориц Блох был довольно неприятным типом. Болтун с вечно пустыми карманами и настолько язвительный по натуре, что у него вечно кривился рот. Рыжий, бледнокожий, плохо выбритый, волосы ежиком, очень черные глаза. Помесь белки и крысы.
Он всегда ел торопливо, словно только этим утром нарыл сенсацию, комментировал все на свете, придираясь к каждой мелочи, а потом истолковывая ее то в одну сторону, то в другую. А главное, он вечно делал вид, что принадлежит к кругу посвященных, с кем Гитлер советуется, прежде чем принять любое решение.
– С Польшей, – заговорил он (история Поль его явно не заинтересовала), – скоро будет покончено.
– Все знают, что «скоро».
Блох наклонился над своей тарелкой.
– Нет, я хочу сказать, прямо на днях.
– И что?
Симон нажал не на ту кнопку. Мориц тут же пустился в нескончаемые объяснения, касающиеся подноготной, целей, задач и интересов предстоящего вторжения. Полное впечатление, что он расположился за столом переговоров.
Симон не слушал. В большом зале стоял шум, и голос Блоха терялся в общем гуле. Не прерывая лекции, тот чередовал сосиски и «Лёвенброй», едва переводя дух между словами и глотками.
Чистая потеря времени.
И все же этот разговор кое-что принес: если уж Блоху ничего не известно, значит никто не в курсе. Или преступление только-только произошло, или, как он сам полагал, гестапо замяло дело.
Симон отодвинул тарелку. Он проспал всего три часа, есть совсем не хотелось. И уже спрашивал себя, как бы подсократить эту бесполезную встречу, когда сотрапезник резко окликнул его:
– Эй, кончай пялиться!
Окрик заставил Симона вздрогнуть. Пусть бессознательно, его взгляд наверняка был по-прежнему устремлен под юбки.
– В них наше единственное утешение.
– Сразу видно, что ты не женат.
Симон не ответил. Мориц, словно догадавшись о его разочаровании, достал блокнот: