Опоздавшие к лету (сборник) Лазарчук Андрей
Она что-то визжала в ответ, Ларри ее уже не слышал. Оставался профессионал. Он должен был ждать или за оставшимися дверями, или вон там, за поворотом коридора. Скорее, за поворотом.
Профессионал действительно был за поворотом. Он шагнул на середину коридора и выстрелил навскидку — Ларри с трудом успел уйти в сторону и выстрелил в ответ — и в магниевой вспышке своего выстрела увидел, что поверх нагрудника с фотоэлементом на профессионале надета безрукавка из какой-то блестящей ткани. Это была такая грубая, такая элементарная подлость, что Ларри растерялся на мгновение — растерялся и забыл о вальтере, взятом специально на этот случай. Профессионал передернул затвор и поднял карабин. Теперь он не торопился и выцеливал Ларри тщательно, спокойно, уверенно. Ларри затанцевал, угадывая, куда двинется прицельная линия, линия эта была тонкая, черная, четкая и очень цепкая, подвижная, легкая, уходить из-под нее было немыслимо трудно, и некогда было даже бросить ненужный световой пистолет и сунуть руку за пазуху.
Тогда он выстрелил из светового, целясь по глазам профессионала, и тот сорвал спуск, пуля прошла мимо. Ларри бросился вперед, в ближнем бою карабин менее опасен, но поскользнулся — на полу было разлито что-то скользкое, — взмахнул руками, чтобы удержаться на ногах, и в этот момент профессионал выстрелил еще раз. Ларри будто ломом ударило в бедро, и он упал, отлетев к стене, попытался выхватить вальтер, но профессионал прицелился в него, и все, что Ларри мог сделать, — это повернуться к пуле правым боком. Правая рука, перебитая в плече, повисла, зацепившись пальцами за полу куртки. Уже не торопясь, профессионал загнал новый патрон в ствол и поднял карабин к плечу — и в этот момент на него сзади обрушился Козак. Пуля ушла в стенку, а профессионал от страшного свинга Козака отлетел на несколько шагов, но устоял на ногах; Ларри левой рукой выцарапывал из-за полы куртки зацепившийся пистолет, а Козак кинулся к профессионалу, чтобы отобрать у него карабин или хотя бы оборвать шнур, идущий к фотоэлементам, — тогда затвор заклинится. Но профессионал успел раньше, выстрел прозвучал очень глухо, и Козак попятился, сгибаясь и приседая на корточки, и повалился на бок, профессионал опять передернул затвор, и выстрелили они с Ларри одновременно — пистолет Ларри отлетел в сторону, а вывернутая кисть повисла, а у профессионала на месте кадыка образовалась черная дырочка, и он стал мягко падать, будто проваливаясь сам в себя. И стало очень тихо. Вот и все, подумал Ларри. Теперь уже окончательно все. Волнами накатывалась тошнотворная слабость, казалось, что тело падает куда-то и все никак не упадет, и чувство вот этого будущего удара — паника тела — заслоняло все, но Ларри, сжав зубы и не дыша — чтобы задавить тошноту, — приподнялся и пополз на боку, загребая правым локтем, к Козаку. Пол был полит маслом, ползти было трудно, скользко, но он дополз. Нечестно, думал он с каким-то горьким удовлетворением, нечестно, нечестно, честно вам меня все равно не переиграть… вы никогда не играете честно, по правилам, ваше главное правило — это нарушать все правила, а я, видит бог, держался до последнего… По коридору бежали люди, пол плясал под их ногами, ходил ходуном, и Ларри не удержался и повалился на спину, и это отдалось страшной болью и слабостью, и он почти сдался, но тут Козак зашевелился и застонал — он лежал, скорчившись, на боку, обхватив руками притянутые к животу колени, и был жив — это было главное. Вокруг было много людей, все стояли, нависали, отнимали свет и воздух, смотрели с жадностью и страхом, и где-то за их спинами метался, расталкивая их, маленький американец…
— Врача! — крикнул Ларри и почувствовал, как справа в груди что-то забулькало и запузырилось. — Позовите кто-нибудь, наконец, врача!
ПУТЬ ПОБЕЖДЕННЫХ
Городок был как все попадавшиеся ему на пути, как сотни, а то и тысячи таких вот средних, маленьких, очень маленьких, крошечных и совсем микроскопических провинциальных городков в этой части страны, где и промышленности-то толком нет, и каких-то особенных природных богатств, и где тем не менее люди селятся, чем-то занимаются и живут вполне безбедно: аккуратные домики в один, два, редко в три этажа, садики перед ними, газончики, стриженые кустики, чистые, мощенные камнем тротуары, обязательное приземистое здание тюрьмы на окраине, обязательная стандартная ратуша с обязательными часами фирмы «Берцене», обязательный и тоже стандартный портрет канцлера в типографском исполнении, обязательные полосатые будочки, такие небольшие и такие заметные, — символ порядка и неизменности… Полисмен, будьте добры, где у вас тут отель? Пожалуйста, вот паспорт. Спасибо, полисмен! Что? Простите, сержант, я не знал, что это у вас еще не принято.
Вот и отель, совсем рядом, прекрасно, прекрасно… Прекрасно. Март загнал свой «виллис» на стоянку, заглушил двигатель и с минуту сидел просто так, привыкая к неподвижности — к неподвижности собственной и неподвижности воздуха вокруг себя — и к тишине. Медленно, постепенно, очень не сразу прорезались в пространстве смутные, далекие, нечаянные звуки: рваная музыка, видимо из телевизора, шум проехавшей где-то машины, шелест широких липовых листьев да унылый кошачий мяв неподалеку. Март спрыгнул на землю, постоял, прошелся вокруг машины, попинал баллоны. «Виллис» потрескивал, остывая. На заднем крыле блестела глубокая царапина. Март потер ее рукавом. Когда же это я, подумал он. Поцеловался и не заметил. Надо закрасить, а то не ровен час… Он выудил из машины оба чемодана, пригладил как мог растрепавшиеся волосы и пошел в гостиницу. Надо думать, здание ее было построено еще до первой мировой и за эти годы перенесло множество потрясений, включая воздушные налеты и уличные бои, — и теперь стояло на пороге дряхлости. Конечно, полмиллиона, всаженные в реконструкцию, еще могли бы вернуть ему если не молодость, то зрелость, но полумиллионом здесь и не пахло. Пахло кухней, пыльным войлоком и скверной канализацией. Впрочем, выбора не было.
Портье на месте не оказалось. Март поставил чемоданы у стойки и пошел в туалет. Сделав там все дела и умывшись, он вернулся. Портье, молодой долговязый парень со странно асимметричным лицом, сидел на своем стуле, что-то еще дожевывая.
— Привет, — сказал Март, подходя. — Я хотел бы переночевать.
— Только переночевать? — не переставая жевать, спросил портье.
— Пока — только, — сказал Март. — А там поглядим.
— Если переночевать — то пятнадцать динаров, — сказал портье. — На три дня — по двенадцать за день. Больше трех — по десять.
— Да я еще не знаю, — сказал Март. — Найду заказы — останусь, не найду — поехал дальше.
— А вы кто? — спросил портье.
— Художник, — сказал Март. — Роспись по стенам.
— Тогда я не буду вас оформлять пока, — сказал портье. — Идите ночуйте. Завтра, как выясните, подойдете ко мне, я весь день тут буду — тогда и впишу.
— Не понимаю, — сказал Март, — чего ради отказываться от лишней пятерки?
— Так ведь эта пятерка все равно не мне пойдет, — сказал портье.
— Понятно, — сказал Март. — Продолжение вооруженной борьбы иными средствами?
— Что-то вроде, — сказал портье, хихикнув. Одной рукой он снял с крючка ключ — многовато было ключей на щите, отель явно не процветал, — а другой вынул из-под стойки початый бутерброд с колбасой и откусил. — Прошу, — невнятно сказал он.
— Спасибо, — сказал Март, подхватил чемоданы и пошел к лестнице.
— Второй этаж, налево и налево! — крикнул ему вслед портье.
Номер был очень даже неплох, средних размеров и достаточно уютный, старомодный такой номерок. Окно выходило во двор, и прямо под окном — козырек какой-то служебной двери — очень удачно на случай вынужденного отхода, я уже не в той форме, чтобы прыгать с пяти метров. Ладно, хватит об этом, сегодня ничего не будет, и завтра ничего не будет, а там поглядим… Март отмылся под душем, под горячим, жестким душем, так, чтобы до красноты, до ломоты в ногах и спине, соскреб мочалкой надоевший запах собственного страха, запах загнанности, запах безысходности и безнадежности, по которому его могла определить любая сучка: как ни держи себя, какие морды ни строй, как ни играй голосом и бровями — запах выдаст… Потом он, еле волоча ноги, дотащился до постели, забрался под холодную хрустящую простыню и закрыл глаза, и вытянулся, и застонал от наслаждения этой прохладой и чистотой, и этим покоем, этим покоем, этим покоем…
Ему ничего не снилось, и сквозь сон он радовался этому. Утром Март проснулся, приподнялся, отвернулся от солнца и посмотрел на часы. Половина седьмого. Пора. Вход в мэрию бдительно охранялся. Пожилой полицейский основательно изучил паспорт Марта, сверил фотографию и задал несколько вопросов («Зачем вам к мэру, сударь?» — «У меня к нему дело». — «Какое дело, сударь?» — «Это вне вашей компетенции, сержант. Впрочем, ладно. Это касается программы привнесения культуры в провинцию». — «Так вы из столицы? Проходите».
Мэр оказался крупным мужчиной с седоватыми моржовьими усами и чуть неуверенными движениями.
— Как мило, как славно! — закричал он сразу. — Тот самый Март Траян! Я вас почти узнал! Я был на вашей выставке — пять лет назад, — это бесподобно! Я собирался приобрести ваши картины для города, но муниципалитет отказался выделить средства. Да вы садитесь, вот сюда, в кресло! Вина? Кофе? Конечно, кофе! Катя, кофе господину художнику! Итак, чем могу быть полезен?
— Это я хотел бы быть вам полезен. К вам весной приезжал эмиссар нашей Ассоциации…
— Понял-понял-понял! Это программа «Привнесение культуры в провинцию», да? Как я сразу не догадался! Вот сейчас только кофе, и я вам сам покажу… Катя! Где кофе наконец? Прибежала секретарша, симпатичная девочка лет восемнадцати, не больше, суетливо расставила чашки, разлила кофе. Кофе оказался просто прелесть, Март выпил его с удовольствием и попросил еще.
— Пойдемте, я покажу вам зал, — мэр повел его по коридорам, по лестнице вниз. — Нам обещали, правда, другого художника, некоего Тригаса, вы его знаете?
— Немного, — сказал Март.
— Но раз приехал сам Март Траян…
— Тригас, может быть, тоже приедет.
— Я никогда про него не слышал, — он хороший художник?
— Очень. Он долго работал в Японии, там его хорошо знают.
— Надо же, на наш городок — и такой десант знаменитостей!
Оказалось, что расписывать надо стены зала для торжественных актов. Общая площадь росписи составляла восемнадцать квадратных метров, и господин мэр, разводя руками, показывал, что примерно он хотел бы видеть. Март рассеянно кивал, соглашался; но уж очень хорошо высвечивались стены зала, слишком четко они образовывали единую ломаную плоскость, и — господи, хоть бы меня не понесло, не подхватило и не понесло, дай мне сил удержаться на уровне средней халтуры, господи, дай мне сил работать только за деньги!..
— Ну что же, — сказал Март. — Все замечательно. Давайте заключать договор.
— Давайте, — согласился мэр. — Я не слишком сведущ в такого рода делах…
— Двенадцать тысяч, — сказал Март, еще раз оглядывая стены. Зал был чертовски хорош. Улыбка мэра стала чуть напряженнее.
— Двенадцать тысяч? — переспросил он. — Динаров?
— Такова цена подлинного искусства, — сказал Март. — Да вы не огорчайтесь — когда все будет готово, вам эти двенадцать тысяч покажутся — тьфу!
— А что — деньги вперед? — осторожно спросил мэр.
— Половину, — сказал Март. — А половину — потом. Справедливо?
— Э-хе-хе, — сказал мэр. — И какой же срок?
Март опять оглядел зал.
— Ну, месяц-полтора. Может быть, два.
— Ладно, — сказал мэр. — В конце концов, программа принята Национальным собранием. Так что черт с ними со всеми… На окончательное оформление договора ушел еще час, и Марту выдали в кассе шесть тугих пачек новеньких — только-только из станка — десяток. Тысячу он оставил на расходы, а остальные, перейдя через площадь на почту, разослал по известным ему одному адресам.
И потекли дни. Пользуясь старыми эскизами, Март наметил композицию, стараясь, чтобы похоже было понемногу на всё (второй закон шлягера: новая мелодия должна походить на три мелодии сразу): на Телемтана, Глазунова, Шерера, на позднего Дюпрэ — когда он выдохся и стал копировать себя раннего. Раньше Март пытался копировать самого себя — это оказалось невыносимо. Это оказалось настолько невыносимо, что чуть не подвело его тогда к самоубийству, и лишь огромным усилием воли он заставил себя жить. Теперь он даже немного завидовал Дюпрэ — тот, очевидно, поступал так бессознательно, думая, что продолжает разрабатывать свою жилу… Да, пожалуй, только сознание, что ты еще нужен — немногим, но крепко, — да еще презрение к себе помогли ему тогда. Потом он приспособился, хотя и не до конца. Иногда он срывался — или когда невозможно было дальше терпеть, или по рассеянности, как в последний раз. Подумать только — рисунок пером на салфетке… Впрочем, и от меньших пустяков гибли люди, напомнил он себе. Внимательнее, Март!
Однако на третий день он чуть-чуть не сорвался. Он начал пробовать краски, и сразу стало получаться — он поймал цвет. Теперь следовало как можно дольше продержаться на гребне волны, на этом непрерывном взлете-скольжении-падении, когда еще ничего не ясно, когда все впереди и понятно только одно — получается!.. Стоп, оборвал он себя. Остынь. Остынь-остынь. Он умылся холодной водой, посидел, потом карандашом пометил, какие участки каким цветом покрывать, и приступил к уроку, к раскрашиванию картинок; потом цветные пятна, слившись вместе, создадут почти то же самое, но это будет уже потом — и почти без его участия.
Любое дело можно разбить на кусочки, на простые, доступные любому операции — и начисто выбить из него дух творчества. Любое, абсолютно любое…
У него постепенно заводились знакомые. Так, в ресторане он подсел — не было больше мест — к столику двух мужчин, незаметно для себя встрял в их разговор и познакомился с ними. Это были местные доктора: городской врач Антон Белью и психиатр из расположенной где-то в окрестностях частной психиатрической лечебницы Леопольд Петцер. Потом они встречались каждый вечер, но встречи эти и взаимная приятность от них не выходили за рамки, намеченные первой, — когда скользишь по поверхности, ни в какие глубины не заглядывая и не стремясь и душу не раскрывая… Легкий треп, столичные и местные сплетни, анекдоты, женщины — пусть так, думал Март, так даже лучше, потому что появляется отдушина, в которую уходит — пусть не все, но уходит — напряжение, и не просыпаешься ночью от шагов в коридоре. Пусть так.
Еще была барменша Берта, женщина-тяжелоатлетка, которая поначалу косилась на Марта из-за его пристрастия к фруктовым сокам, но потом, как и подобает женщине, вошла в положение («Печень, сударыня. Знаете, как это бывает…» — «Что делать, сударь») и даже удостоила его своим доверием. Через неделю Март считался уже за своего, с ним можно было посоветоваться и по хозяйственным, и по личным проблемам, а их было множество — главным образом с детьми. Через Берту Март узнавал массу интересного о жизни городка. Она знала, видимо, все и обо всех, в характеристиках была остра, но не злобна и для Марта оказалась настоящим сокровищем. Среди прочего он узнал, например, что полицмейстер переведен сюда не так давно из столицы, где был следователем по особо важным делам, за применение недозволенных методов дознания. Это следовало учитывать и быть начеку. Прошло недели две. Работа продвигалась и дошла уже до середины, когда вдруг из ничего, из разрозненных штрихов и пятен возникают предметы и фигуры; Март очень любил эту стадию и, будь его воля, порой на ней бы и останавливался. Когда он работал для себя, то часто так и поступал. Когда по заказу — он так делать не мог, потому что такой стиль был уже проименован и отнесен к нерекомендуемым; пятнадцать лет назад, когда это только произошло, он пытался спорить (Он? Кто — он?) — теперь же свою эстетическую извращенность приходилось прятать…
Портье числил себя старым знакомым Марта и почти приятелем:
«Привет!» — «Привет». — «Как дела?» — «Работаю». — «Все-таки жизнь у вас замечательная! А тут сидишь как проклятый…» — «Замечательная, конечно». — «А знаете, я сам в свое время недурно рисовал, да вот времени все не было…» Или: «А сколько вы получаете?» — «Когда как». — «Ну, примерно?» — «Да сколько заплатят. Прейскуранта же нет». — «Даже если пятерку?» — «Когда был молодой. Тогда, бывало, отдавал акварель за обед». — «Странно все это…»
Полицмейстер заглядывал вечерами в ресторан — перехватить для успокоения рюмку-другую горькой. Берта изумлялась тому, что он всегда спрашивал счет и платил. В первом же разговоре с Мартом он поинтересовался, не еврей ли тот, и пояснил, что у них в городе с этим строго. «Это у вас там, в столицах…» Это самое «у вас» Март отметил, точно так же как и примитивные, в лоб, вопросы — недавний столичный житель играл в недотепу-провинциала, и переигрывал, и не переигрывал даже, а просто Март понимал: держаться следовало крайне осторожно, недавний следователь по особо важным делам мог знать очень много. За биографию свою Март не опасался — вызубрил назубок, но ведь на чем только не горели люди! Великолепный имперсонатор, бывший актер бывшего Императорского театра Ладо Майорош в такой вот примерно ситуации просто чересчур вошел в роль, заигрался, — как говорили раньше, на него снизошло вдохновение, — и всё… После этого разговора ночью, лежа в постели, Март вдруг понял, что ему необходимо знать, сколько же их осталось. Он долго не мог настроиться, потом получилось сразу, но не как обычно, а странным, жутковатым видением. Март расслоился, и то, что ушло вверх, оказалось низко и стремительно летящими, тяжелыми, словно кованными из черной бронзы, тучами; а то, что ушло вниз, оказалось песком, пустыней, и местами, редко-редко, воткнутые в песок, горели свечи. Себя он нашел не сразу, но нашел — на краю пустыни, далеко в стороне от других. Только одна свеча горела поблизости, и пламя ее было неровным и коптящим…
Он уснул, и, как всегда, расплатой за видение был вещий сон: перед ним стояла, готовая броситься, толпа людей в белых балахонах, наподобие ку-клукс-клановских; позади него был домик, знакомый по прежним снам маленький домик вроде дачного; в руках на этот раз Март держал кусок железной трубы, и видно было, что те, в балахонах, этой трубы опасаются… Каждый раз оружие у него было другое — то толстая суковатая палка, то трость, то гаечный ключ, то ножка от стула, теперь вот — труба; такие несовпадения говорили о том, что конец не так уж близок и что судьбой не все еще решено и подписано.
Но весь день привкус вещего сна сохранялся. Работалось плохо, через пень колоду. Мордашки девушек в национальных костюмах выходили унылыми и одинаковыми.
Вечером приехал Тригас.
Март совсем не рад был его приезду. Тригас слишком много пил и пьяный становился болтливым и прилипчивым. Сейчас он подошел к столику Марта, по-дорожному одетый и взъерошенный, плюхнулся на свободный стул и протянул руку:
— Здорово, шабашник!
— Здорово, — сказал Март равнодушно.
— Ну, я тебе скажу, ты тут навел шороху! — продолжал Тригас. — Пока я ехал, мне все уши прогудели. Столичная знаменитость становится знаменитостью провинциальной! Ощущаешь ли ты тот груз ответственности за эстетическое воспитание граждан, которое отдано тебе на откуп, который ты на себя взвалил? Именно так выразился наш новый пред, который бывший генерал-майор, я записал и выучил наизусть. Кстати, как ты сюда попал? Тебя направили?
— Нет, — сказал Март, — я сам. Методом тыка. Так что дорогу тебе перебежал совершенно случайно.
— Ерунда, — сказал Тригас. — Лучший кусок все равно мой. Вот этот зал. А?
— Прилично, — сказал Март, озираясь. Цельной здесь была только одна стена, остальное — простенки. Ничего настоящего здесь не сделать, зато халтурить — одно удовольствие. — Сколько же ты с них стряс?
— Два червонца.
— Двадцать тысяч? Неплохой кусочек.
— Как с куста! Слушай, одно удовольствие — доить этих провинциалов.
— Это точно, — согласился Март.
— Хозяйка! — воззвал Тригас. — Двойной дайкири! Ты ведь не будешь? — обратился он к Марту.
— Естественно.
— Естественно… Ты у нас трезвенник. Якобы печень. Знаем мы эти печени.
— Какие — эти?
— Да вот такие, как у тебя. Что-то рост заболеваний печени наблюдается, и все среди художников. И писателей тоже. А то еще себе язву придумают. Пока спиртное по старой цене было, покупали как миленькие — никаких печеней…
— Скотина ты, Тригас. Ты ведь знаешь, где я свой гепатит поймал.
— Все я знаю, все я понимаю…
Март посмотрел на него. Тригас действительно мог знать и понимать все. Но тот уже пристально разглядывал содержимое бокала.
— Шучу, — сказал Тригас. — Только зря ты не пьешь. Пил бы, и все было бы нормально.
— Что — все?
— Не понял.
— Ты говоришь — все было бы нормально. Так что — все?
— Вообще все.
— Ладно, — сказал Март, — ты тут пей, а я пойду посплю. Устаю я что-то.
Март ушел, поднялся к себе и встал под душ, но все это время продолжал чувствовать Тригаса. Тригас сидел за столом, вертел в пальцах бокал и думал о нем, о Марте, только нельзя было понять, что именно. Потом он выпил свой дайкири и сделался невозможным для восприятия.
Под утро приснилось, что Тригас, сидя у Марта на груди и зажимая ему потной ладонью рот, перепиливает ножом его горло; ни двинуться, ни закричать Март не мог, но то ли нож был совсем тупой, то ли горло сделано из чего-то прочного, только оно никак не резалось, лезвие соскальзывало или вязло, Тригас сопел, ерзал и пилил торопливо, все время озираясь… С трудом Март проснулся. Душно было невыносимо, хотя окно он по обыкновению оставил открытым. За окном медленно, зловеще медленно наползала, клубясь, густо-фиолетовая туча. Дышать было нечем, воздух словно убрали из комнаты. Март подошел к окну. Все на свете замерло, сжалось в неподвижности и страхе. Туча наваливалась на самые крыши. Время, наверное, тоже остановилось. Минуты громоздились одна на другую, сминались гармошкой и летели под откос, как вагоны сошедшего с рельсов поезда, — и все это в немыслимой, запредельной, угрожающей тишине — тишине, которая поглощает любые звуки…
Молния ударила совсем рядом, и гром, тугой и резкий, как пушечный выстрел, оглушил Марта — голова, как колокол, долго еще гудела от удара, — и ствол огромной липы за брандмауэром напротив расселся пополам и полыхнул пламенем, и тут же начался ливень — не ливень даже, потому что дождь не стоял стеной, нет, здесь этого не было, как не было и первых предупредительных шлепков огромных капель о сухой асфальт; просто все вдруг сразу оказалось покрыто и пропитано водой, ливень выглядел, наверное, как генеральная репетиция потопа, и если бы она так быстро не кончилась, самого потопа, пожалуй, и не потребовалось бы…
Март закрыл окно, подобрал разлетевшиеся газеты, вытерся и оделся. Следовало, конечно, еще подождать, но ему хотелось на воздух. Он вышел из отеля и остановился. По улице, пузырясь, сплошным потоком шла вода. Проплыл, как отштормовавший корабль, полузатопленный зонтик. В одном месте течение волокло по дну что-то тяжелое, и вода, образуя бурунчик, перекатывалась сверху. На тротуарах среди обломленных ветвей лежали самые неожиданные вещи: синий почтовый ящик, обложка от книги, нераскрытая консервная банка без этикетки, кукла-пупс, собачий ошейник с поводком; на протянутом через улицу проводе висел, лениво покачиваясь, кокетливый кружевной лифчик. Городок понемногу приходил в себя. Открылись окна, зазвучали голоса. Из приоткрытой калитки навстречу Марту выбежал тонкий, совершенно мокрый кот; подбежал поближе, понял, что обознался, и со вздохом отошел в сторону. Во многих домах были выбиты окна, стекло хрустело под ногами. Дважды Марту попадались сорванные с петель оконные рамы. Наконец, в довершение картины, прямо посередине ратушной площади лежала, распластавшись, но еще не до конца потеряв очертания, красная железная крыша. Вокруг стояли люди и что-то обсуждали.
Погода весь этот день стояла прекрасная. Март распахнул окна в зале и время от времени через подоконник выбирался во внутренний дворик мэрии — размяться. Работалось хорошо, по самому верхнему пределу возможного (разумеется, в отведенных им для себя рамках). Чувствовалось, что гроза эта разрядила что-то и в нем самом. К вечеру ближе зашел господин мэр, посмотрел, поговорил о незначительном и ушел очень довольный. Март работал до сумерек — и мог бы работать еще, были и силы, и желание, и настроение, но он собрал кисти и пошел их мыть, это было правильно — прекращать работу, когда остаются еще и силы, и желание, он знал, что это правильно, и потому с легкостью пошел мыть кисти, но все-таки что-то в себе — то неуловимое и невыразимое ощущение, когда свершается переход от нормального состояния в это, — то ощущение он упустил, потому что в тот момент, когда он наклонился над банкой, по телу его медленно, снизу вверх, прошла тугая волна, и Март понял, что пропал, что этого не избежать, а спрятаться негде, негде… Он бросил кисти, запер зал и почти бегом бросился к отелю, взлетел по лестнице — успел! — перехватил-таки взгляд Тригаса — Тригас сидел в холле и ждал кого-то, возможно, что и его, — заперся в своем номере на два оборота. Тело существовало уже совершенно отдельно и не отдавало ему отчета в своих действиях, но шторы он задернуть смог, хорошие, плотные шторы, сбросил рубашку — было уже легче, не надо было сдерживаться, и он не сдерживался, он схватил лист плотного картона. Рука сама нашла ящик с пастелью и выбрала мелки. Сейчас главное было — не пытаться вмешиваться, не мешать самому себе, и он не вмешивался и не пытался командовать рукой, она сама знает, чего хочет… На листе проступили контуры зданий, взметенные кроны, потоки воды, и Март узнал сегодняшнюю грозу, все это было взято с какой-то странной точки, и перспектива ускользала, пока Март не понял, что дома и улицы тоже взметены вихрем и скручены им в спираль, ее витки просто не видны за предметами, и что в точке перспективы сходятся не воображаемые линии, а вполне реальные земля и небо — они со страшной силой втягиваются в эту точку, в эту маленькую, но сквозную пробоину, сминаясь при этом морщинами и складками… Как всегда, начала, самого начала он не уловил — он заметил свет, когда тот набрал уже полную силу. Свет от Марта шел ровный и чуть желтоватый, почти солнечный. Давно, когда об этом еще можно было говорить без риска быть убитым, Март узнал, что у всех имеются свои оттенки света и что спектр его настолько же индивидуален, как отпечатки пальцев; говорили также, что в первые секунды свечения на теле появляются узоры, и узоры эти имеют куда большее значение, чем линии на ладони, и Март, хотя не очень верил в эту новую хиромантию, не прочь был бы взглянуть на них, но всегда начало свечения пропускал — так увлекала его сама работа. На картоне тем временем разворачивались события: кого-то ветром несло над крышами, кто-то смотрел вверх, двумя руками удерживая шляпу, а еще кто-то тянулся вслед улетевшей — но не дотягивался. Лицо девушки было полузнакомо, шляпу держал Тригас, а тянулся, оказывается, он сам… В дверь дважды стучали, Март, естественно, не отзывался; раз звонил телефон, дал звонков пять и смолк. Постепенно Март остывал. Он принял душ, осмотрел себя, удостоверился, что свечение погасло везде; постоял у окна. В окно медленно втекал теплый пресный воздух. В голове было пусто и тихо. Март бесцельно походил по комнате, полежал на тахте, храня эту пустоту и тишину, но лист картона, брошенный рисунком вниз, притягивал к себе, и не было сил сопротивляться, да и смысла сопротивляться не было, все равно никогда он этого не выдерживал. Просто хотелось продлить немного эту благословенную пустоту в себе, а если вот так поднять этот лист и посмотреть на него, все взметнется…
Взметнулось.
Март вглядывался в собственный рисунок, как в зеркало, в темное колдовское зеркало, в котором появляется самое сокровенное, скрытое и скрываемое от самого себя, он сам не знал, что хочет увидеть там — душу? Дьявола? Или просто запомнить это все? А может, покориться этому чудовищному вихрю, скрутившему спиралью даже свет и тени, и закружиться в нем, не зная ничего более… «Гады», — сказал наконец он. Картон был прочный, разорвать его оказалось делом нелегким. Куски картона Март сложил в раковину и сжег. Он не нашел в себе сил положить их рисунком вниз и поэтому вынужден был смотреть, как сгорают, превращаясь в обычный пепел, дома, и небо, и он с Тригасом, и девушка, летящая над крышами. Смыл пепел, а потом долго, плача, отмывал раковину от сажи и дегтя.
Наступила реакция: прострация, слабость, руки дрожали, тошнило.
Мысли, разметавшиеся по темным углам, потихоньку сползались. Нечаянно вспомнилось почему-то, что Тригас — это прозвище, а зовут его Юхан, кажется, Абрахамсон — да, Абрахамсон — предки у него были не то из Швеции, не то из Норвегии. Школьное прозвище он взял псевдонимом, тогда, раньше, оно что-то обозначало, школьные прозвища просто так не даются, а потом стало просто торговой маркой, без значения, но со звучанием, коротким и запоминающимся… Зря ты так зло, сказал он себе. Сам, что ли, лучше? Вечно торгуешься из-за гонорара и продаешься так же, как и все. Панель есть панель, куда ты с нее? Точно так же, как и Тригас. Вот он, кстати, и сам… Тригас постучал, и Март пошел открывать.
— Не прогонишь? — спросил Тригас. От него изрядно попахивало.
— Зачем? — вяло сказал Март.
— Правильно, — сказал Тригас, — незачем меня прогонять… Я тебе звонил — тебя что, не было?
Март чуть было не ляпнул: «Не было», но вспомнил, что Тригас видел его вбегающим в отель, и соврал по-другому:
— Почему же, был… Только подойти не мог — второе дыхание открылось. Тригас хохотнул.
— Бывает, — сказал он. — Меня днями тоже несло. Вода, говорят, здешняя таким действием обладает. Целебным.
— Возможно.
— Ты скоро закончишь? — спросил Тригас.
— Не знаю, — сказал Март. Вопрос Тригаса был странен и даже нетактичен. — Недели две-три, я думаю. А что?
— Да у меня к тебе деловое предложение. Потом, когда закончишь свое, — мне поможешь? Я тебе оставлю кусок стены…
— Случилось что-нибудь?
— Что у нас может случиться… Просто противно — невмоготу.
— Так брось.
— Начал уже, — сказал Тригас. — Жалко.
— Когда ты успел? — удивился Март.
— Успел вот… Ну, согласен?
— Рано еще говорить. Может, я так закопаюсь, что до осени хватит.
— Закопаешься, как же. Ты в духе чего лепишь?
— А, сборная солянка. Смесь номер восемнадцать.
— Яблоньки в цвету и девушки в национальных костюмах?
— И юноши тоже.
Тригас кривовато усмехнулся.
— Ну да, зал торжественных актов, — сказал он. — Слушай, а тебе это не противно?
— Да как тебе сказать…
— Прямо.
— Малевать вывески, по-твоему, лучше? А Пиросмани малевал.
— По крайней мере, честнее.
— Попробуй, — сказал Март. — А еще можно оформлять витрины.
— Я попробую. Ей-богу. Понимаешь, если бы просто тошнило, а то ведь рвать начинает… И знаешь, что меня успокаивает? Впрочем… ладно. Потом. Спокойной ночи, Морис. Март почувствовал, как у него остановилось сердце. Когда он смог обернуться, Тригас уже вышел и затворил за собой дверь. Сердце шевельнулось и торопливо забухало, наверстывая упущенное.
Казалось, что эта ночь никогда не кончится.
"…Март Юлиус Траян, сын Фердинанда Траяна и Ивонны Траян, урожденной Ежак. Год рождения: пятьдесят шестой, третий год республики, село Сидьяк Каперско-Кесарианского уезда. Образование: Кесарианская двенадцатилетняя гуманитарная гимназия Гоф-Яброва. По окончании гимназии поступил на искусствоведческий факультет Национального университета, отчислен с четвертого курса за аморальное поведение.
Профессия: свободный художник. Член Ассоциации свободных художников имени Вильгельма Онстри. Автор известных работ: «Мальчик и его собака», «Будни короля», «Настигнутые», циклов картин: «Люди арены», «Люди океана», «Пехотные люди»…"
Да, имел брата, Мориса Николае Траяна, год рождения пятьдесят шестой, образование: начальная гимназия — среднее, а затем Высшее техническое училище, выпуск по специальности № 62 (автомобильный транспорт). По некоторым сведениям, принимал участие в деятельности «Внутреннего фронта». Погиб в восемьдесят четвертом году, в апреле, во время Каперского инцидента. Место захоронения неизвестно.
Всё? Кажется, всё. Да, всё.
…К довольно поздно проявившимся способностям и особенностям Мориса в семье отнеслись очень спокойно, не делая из этого ни трагедии, ни сенсации, тем более что сам Морис оказался к ним весьма равнодушен: тогда он видел себя только профессиональным гонщиком и никем кроме. Знали, что таких людей много в стране, что принимают их и ценят, что в столице возникла даже своеобразная мода на них; соседи тоже вроде бы не шептались и пальцем не показывали. А потом оба брата уехали учиться в столицу. Март работал одержимо — и не беда, что ему потом и кровью приходилось добиваться того, что брат брал просто так, от нечего делать. Много позже, в конце семидесятых, когда оба многое пережили и вдруг сблизились необыкновенно, они стали работать вместе. Правда, о соавторстве Мориса никто не знал, он оставался просто рядовым инженером, родственником знаменитого художника. Так, вместе, они сделали два больших цикла: «Люди арены» и «Люди океана». «Пехотных людей» Морис делал уже в одиночестве.
Каперский инцидент был и остается одним из белых пятен новейшей истории. Никто ничего не знает о его причинах. Самые пронырливые журналисты или ни до чего не докопались, или исчезли. Просто в один чудный весенний день восемьдесят четвертого года армейские подразделения блокировали большую часть Каперско-Кесарианского уезда, установив режим полного карантина. Граница карантина была объявлена зоной свободного огня; стреляли во все, что движется. Трупы обливали напалмом и сжигали. Слухи ходили самые дикие. Достоверно известно было лишь то, что командующий военным округом генерал-майор Вахтель застрелился на седьмой день операции.
Случилось так, что Март, гостивший у родителей, оказался внутри кольца, а Морис — снаружи. Неизвестность изводила страшно. Попытка пробраться в зону не удалась, Мориса контузило где-то на подступах, и это спасло ему жизнь, потому что остальные попали под кинжальный огонь пулеметной батареи и полегли все; Морис видел, как огнеметчики в защитных комплектах управляются там. Кончилось все тем, что осенью к нему подошел незнакомый человек, подал толстый конверт и ушел, не вдаваясь в подробности. В конверте были все документы Марта и письмо. Писал точно Март, но писал то ли торопясь, то ли в полубеспамятстве, понять смысл было трудно, кроме одного: отныне и навсегда Морис исчезает, остается только Март, обыкновенный человек и средней руки художник; никаких всплесков вдохновения не должно быть; зачем гибнуть обоим братьям, если есть возможность — только одному? Эта мысль, в разных вариациях, повторялась раз десять. В тот день Морис еще ничего не решил, но скоро, чуть ли не назавтра, в «Вестнике» появилась огромная статья: «Мутанты — кто они?» В статье автор, совершенно не стесняясь в выражениях, крыл «банду выродков», «этих светящихся гнид», которые тихой сапой подгребают под себя науку, культуру, политику, рвутся к руководящим постам, оттесняя при этом честных выдвиженцев простого народа, пропагандируют чуждое нам мировоззрение, ведущее к отрицанию наших исторических идеалов и к смене знамен, что в корне противоречит интересам простого народа… Ссылки на «простой народ» встречались навязчиво часто: на его незамутненное происхождение, на его природный вкус и дарование, наконец, на его естественное чувство презрения и брезгливости ко всему чужеродному, а следовательно, противоестественному… Столь же часто рассыпались комплименты: «мудрый», «истинный», «бесстрашный», «беспощадный к врагам, добрый к друзьям», «с яркой и цельной историей», «не позволит проходимцам», «железной рукой», «всей блистательной мощью», «достойный славы великих предков», «гордо держа свое знамя», «воссияет», «потомству в пример», — ну и так далее. Кроме ругани и восхваления, в статье ничего не было. Однако слухи на разные лады — но однозначно — увязывали карантин и мутантов. На глазах Мориса из окна пятого этажа выбросили женщину. Вечером все свои документы он сжег. В столицу вернулся Март Траян. Вернулся и лег в госпиталь Ассоциации в связи с перенесенной контузией. Морис никогда не выставлял напоказ свой дар, однако слухи кой-какие были, потому что его несколько раз вызывали на допросы. Да, об уродстве (теперь это называлось так) брата он знал. Как относился? Да никак, ведь указаний на этот счет не было. Да, конечно, полгода прожил у границ карантина, пытаясь разузнать что-либо о судьбе брата и родителей. Кажется, это вполне естественно. Нет, ничего не узнал, может быть, вам что-либо известно? Прошу прощения. Нет, детей у брата не было. Насколько точно? Ну, насколько… Почти точно. Нет, я бы знал. Ну, если он сам не знал, тогда конечно… Нет, не было. Имя я помню: Венета, а фамилию — нет. Чудная какая-то фамилия. Так ведь сколько уже лет прошло. Не знаю. Хорошо, вспомню — сообщу. Хорошо. До свидания.
…Март несколько раз засыпал, пробуждался, снова засыпал; сны и воспоминания наслаивались, перемешивались, менялись местами. Все же под утро — уже светало — он заснул по-настоящему и проснулся поздно. Встал, умылся и пошел к Тригасу. Столики в ресторане были сдвинуты в центр зала, и вдоль стен прохаживался Тригас. Март вошел бесшумно, Тригас заметил его не сразу, поэтому Март увидел кое-что достаточно интересное. Хотя бы то, что на столике в углу стоит ведро с водой и Тригас поминутно подбегает к этому ведру и опускает лицо в воду. Н-да… Это что же получается, думал Март, это он за два дня такое успел сделать? Ни за что бы не поверил! Тригас успел пройтись по всем плоскостям и набросать все фигуры и сцены в простенках и сейчас занимался центральной группой. Как и для любых общественных помещений, для ресторанов у них существовал расхожий набор сюжетов и тем, и Тригас использовал здесь наиболее вычурный: мифологические фигуры, обязательный Вакх с вакханками, виноградные гроздья, полупьяные кентавры с кубками, римляне или как их там, в окружении гетер и прочее, и прочее, и прочее… От штампа Тригас не отступал не потому, что штамповать легче, чем работать по-настоящему, а потому, что такова была воля заказчика. Почему-то именно в ресторанах в самом обнаженном виде выявлялось опошление взаимного влияния столицы и провинции. Провинциальные рестораны оформлялись под два-три наиболее популярных столичных, а столичные — второразрядные, естественно, — стремились переплюнуть друг друга в изощренной неопсевдонародности, причем с характерными чертами какой-нибудь из самых глухих окраин. Начатое с большой помпой движение «За привнесение культуры в провинцию» с самого начала несло на себе клеймо «второй сорт», ибо оставляло в неприкосновенности само понятие «провинция» — не в географическом, естественно, смысле. Все это понимали, но никто не говорил вслух. Одни — по давней привычке молчать во всех затруднительных положениях, другие — понимая, что дойную корову на мясо не режут… Итак, Тригас был занят центральной группой: Вакхом, замечательно напоминающим самого Председателя Ассоциации (такие подковырки допускались), слегка неглижированными вакханками (здесь тоже существовал стандарт: в столице, например, допускалось изображение женщин с одной открытой грудью, при этом вторая должна быть закрыта на четверть; в провинции требовалось закрывать одеждой, драпировками или ближерасположенными предметами не менее трети обеих грудей; допускалось также обнажение одного колена и нижней половины бедра) и игривыми сатирами.
— Как настроение, Юхан? — спросил Март, наконец обнаруживая себя. Тригас обернулся.
— А, это ты. Что-то поздновато встаете, мэтр.
— Одно из главных преимуществ свободной профессии, — сказал Март. — И я не собираюсь от него отказываться.
— Разумеется, — сказал Тригас. — Как тебе все это? — он ткнул пальцем в направлении Вакха.
— Портретное сходство несомненно, — сказал Март. — Остальное — как обычно.
— Льстец, — сказал Тригас. — Я сейчас тут закончу, и поговорим — если хочешь, конечно.
Март мизинцем подправил уголок рта и нос у одного из сатиров, и сатир стал походить на Тригаса.
— О чем? — спросил Март.
— О жизни, о чем еще, — сказал Тригас, рукавом стирая какую-то неудачную линию.
В этот миг на Марта накатило. Это было странное ощущение всеобщей прозрачности, и Март побаивался его, потому что мог узнать в такие моменты многое из того, чего узнавать не хотел, — но от него это не зависело. Сейчас перед ним был только Тригас, причем будто вывернутый наизнанку, открылись все закоулки и тайнички души, кнопочки, рычажки и пружинки, вся эта сложнейшая и тончайшая система открылась и была теперь в его, Марта, власти, он мог бы нажать на любую из этих кнопочек хотя бы из одного любопытства, посмотреть, что из этого получится, но не шевельнулся, замер, застыл — потому что, во-первых, Тригас был, теперь уже абсолютно точно, из них, из мутантов, уродов, дегенератов, — короче, из них; во-вторых, нити, на которых держалась душа Тригаса, были истончены до предела и страшно натянуты, и нельзя там ничего касаться, потому что тогда они начнут рваться одна за другой. Тригас буквально висел на волоске и не подозревал, наверное, об этом. Деталей Март рассмотреть не сумел и не успел, но понял, что обращаться с Тригасом надо осторожно, как с заминированным…
— Что с тобой? — Тригас подскочил и схватил его за плечи. — Ты что?
— Ничего… все в порядке…
— Показалось, что ты падаешь, — сказал Тригас. — Весь белый, как стена, и глаза остекленели…
— Пти маль, — сказал Март. — После контузии. Редко, но бывает.
— Может, к врачу? — предложил Тригас.
— Толку-то, — сказал Март. — Все ведь уже прошло. Вечером поговорю с Петцером, может, таблеток каких-нибудь даст…
— Поехали сейчас. Поехали, поехали! — Тригас, видимо, по-настоящему испугался.
В связи со вчерашним срывом, и с бессонницей, и с теперешним эксцессом можно было поглотать чего-нибудь успокоительного. С другой стороны, упорный отказ от помощи вызовет у Тригаса подозрения. С другой стороны, у него, видимо, и без того есть основания подозревать Марта — и не только подозревать. С другой стороны, какого черта я должен бояться Тригаса, если он из наших? С другой стороны, ходят слухи, что кое-кого из наших следует опасаться сильнее, чем полицмейстеров, гражданских гвардейцев и прочих крокодилов… Короче, соглашайся, пока предлагают.
— Ладно, давай съездим, — сказал Март. — Ты хоть знаешь куда?
— Примерно, — сказал Тригас. — Посиди, я схожу за машиной.
— Юхан, — сказал Март, — я вполне держусь на ногах.
— Сиди, я сказал. — И Тригас быстрым шагом вышел из зала.
Поболеем пару деньков, а, Март? Побродим по окрестностям, пошатаемся по городку… Март сел за столик, уткнулся подбородком в переплетенные пальцы. А сегодня совершим экскурсию в сумасшедший дом. Точнее, в частную психиатрическую лечебницу «Горячие камни». Дом скорби «Горячие камни». Какая-то неуловимая пошлость в таком словосочетании. Именно неуловимая. Ну, что тут пошлого? Не знаю. То есть не знаю, где. И ведь спроси любого, кого хочешь, — никто не скажет. А что, скажут, все нормально, благопристойно, что вам не нравится? Ладно, черт с ними со всеми…
Ты просто помни всегда, сказал себе Март, для кого ты это делаешь. Ты просто помни всегда, что есть на свете десять человек, которых ты должен кормить, ты ведь больше ничем зарабатывать не можешь, не так ли? Могу ремонтировать машины. Ну да, ремонтировать. Тут-то тебя и накроют. Постоянно помни об этих десяти, и все будет в порядке. Все будет в порядке, Март. …Но я же все равно чувствую, что существует некая этико-эстетическая инфляция. Понятие пошлости тает, как айсберг в тропиках. Сама пошлость множится, ведь то, что казалось пошлостью лет десять назад, сегодня уже таковой не считается. Она именуется смелостью, легкостью, игривостью — и теснит, и пачкает настоящую смелость, легкость и игривость. Может быть, и Канцлер озабочен тем же, отсюда его секретные рескрипты о мере допустимого обнажения? Нет, тут несколько иное: была свара в Академии по поводу янджиевской «Весны», и Канцлер решил вмешаться — в меру своих способностей. Ну да, потребовал, наверное, к себе Президента Академии, еще двух-трех одров, они ему минут за двадцать изложили историю вопроса, и Канцлер в силу своей гениальности во всем разобрался и принял решение — простое и на все случаи жизни. Произошло этакое многоэтапное упрощение проблемы, а тем самым — ее опошление. А что, пожалуй, верно: опошление есть упрощение материала для наилегчайшего усвоения его самыми широкими массами… Нет, Март, это было бы слишком поверхностно. Пошлость-то существует на всех уровнях: на творческом, критическом, потребительском — на каждом уровне своя пошлость. Да, но она всегда проста. Не бывает сложной пошлости. Что такое простое и что такое сложное? Сложное вчера становится элементарным послезавтра. А Джоконда? Джоконду сейчас миллионными тиражами печатают на бумажных пакетах и на пляжных халатах. Тогда получается, что пошлость — это просто оборотная сторона прогресса. Что-то у прогресса многовато оборотных сторон…
А как ты, интересно, хотел?
И вообще — что такое прогресс? Если это то, что происходит вокруг в последние… хм… ну, скажем, пятнадцать лет, то слово это сюда как-то не подходит. Ни черта я не понимаю в жизни. Интересно, а кто-нибудь понимает? Тригас, например? Ладно, я его спрошу. А Канцлер? Понимает ли что-нибудь в жизни Канцлер, если он уже четверть века от этой самой жизни отгорожен стеной каменной, стеной бумажной, стеной верных соратников, стеной референтов, стеной солдат, стеной полицейских, да еще и личная охрана… А ведь, наверное, по докладам судя, жизнь в стране чудесная, потому что все сыты и одеты, и каждая семья имеет телевизор и холодильник, и по числу автомобилей на душу населения мы занимаем седьмое место в мире, а недавно были на шестидесятом, и в прошлом году в продажу поступили легкие самолеты и вертолеты отечественного производства, и спорт развивается так, что на мировой арене мы тесним даже американцев и русских, и чуть не каждый день кто-то где-то бьет мировой рекорд, и шахматы — ах, эти шахматы, им обучают даже в школах, а Эдю Роб-Рита, нашего юного гения, надежду нации, сам Канцлер благословил на бой за шахматную корону, и теперь Эдя разъезжает в белом «кадиллаке» и живет в доме стоимостью два миллиона динаров; правда, потребление спиртного выросло за это время втрое, но это явление временное, болезнь роста, рост культуры не поспевает за материальным благосостоянием, а вот когда он поспеет, тут-то и станет все замечательно; а для того чтобы он поспел, и надо, господа художники и писатели, не отрываться от простого народа, а творить то, что ему, простому народу, надобно; а решать, что надобно простому народу, предоставьте нам, мы этот простой народ знаем лучше, чем он сам себя знает… А наркомании у нас нет, господа, чего нет, того нет, потому что таможня наша — самая лучшая таможня в мире, а кто распускает слухи, тому следует объяснить, что слухи, порочащие нацию, распускать не следует…
Март не слышал, как вошел Тригас.
— Поехали, — сказал Тригас. — Как ты?
— В порядке, — сказал Март. — Что ты так долго?
— Разве? — сказал Тригас.
— Значит, показалось, — сказал Март. Он чувствовал, что Тригас чем-то серьезно озабочен.
Хорошая была у Тригаса машина, «хонда», привез ее из Японии, там она стоила какие-то гроши, Тригас говорил, сколько это в динарах, и Март даже не очень поверил тогда — слишком уж смехотворная получалась сумма. Да, это тебе не «виллис» — и не трясет, и бесшумно, и бензина расходует вдвое меньше, а при нынешних ценах…
Тригас определенно был намерен промолчать весь остаток жизни. С ним что-то явно случилось.
— Юхан, — позвал его Март.
— М?
— Ты что-нибудь понимаешь в жизни?
— Да.
— А что именно?
— Отстань.
Март откинулся на сиденье и стал смотреть в окно. Сумасшедший дом стоял далеко в стороне от федерального шоссе, и дорога к нему вела странная: военная бетонка. То есть не к нему, а мимо него, и дальше скрывалась в лесу, в красивейшем сосновом бору, и вот на опушке этого бора стоял старинной постройки белый каменный дом, обнесенный решетчатой оградой, за ним — еще какие-то домики, сарайчики, а позади всего громоздились несколько огромных, метров по десять-пятнадцать в высоту, черных валунов; это и были, наверное, сами Горячие камни. Калитка охранялась: в зеленой будочке сидел дед в синей фуражке и с кобурой на животе.
— Нам к доктору Петцеру, — сказал Март.
Дед стал звонить по телефону, поговорил с кем-то, потом сказал:
— Проходите. Вон туда, пройдете по коридору и увидите такую красивую дверь — там они и сидят.
Все это время, пока дед звонил и пока объяснял им, куда идти, Марта не покидало ощущение, будто у него где-то внутри несколько раз провели рукой. Выходя из будки, Март оглянулся. Дед равнодушно глядел им вслед, глаза у него были будто подернутые ряской; но на ремне как-то очень заметно висела большая потертая кобура.
Дверь — окантованная бронзой пластина зеленоватого бронестекла с вытравленным на внутренней стороне замысловатым орнаментом — точно была красивой. Март нажал кнопку звонка — звонок мурлыкнул вкрадчиво и мелодично.
— Входите, открыто! — крикнули изнутри.
Март и Тригас вошли. Это была, видимо, ординаторская: казенные столы, стулья, застекленный шкаф с грудой папок внутри. Но общество, собравшееся здесь, выглядело странновато для ординаторской: только двое в белых халатах, остальные, человек десять мужчин и женщин, явно в больничном. Один из мужчин, немолодой, с копной ярко-рыжих волос и рельефным, выразительным лицом актера на героические роли, стоял спиной к окну, остальные сидели полукругом: на стульях, на столах, просто на полу — и, видимо, слушали его.
— Извините, — сказал Март, — мы бы хотели видеть доктора Петцера…
— Да, — сказал один из белых халатов, — Вильям звонил нам.
Леопольд сейчас придет. С минуты на минуту. Садитесь, господа.
Потеснитесь, ребята.
— Да ну, что вы, — сказал Март, но ребята уже теснились, освободилось два стула, и Март с Тригасом уселись, ощущая себя в центре всеобщего внимания.
— Продолжать? — спросил тот, который стоял у окна.
Все высказались в том смысле, что да, конечно, продолжать, а Леопольд пусть пеняет на себя, сколько его ждали… Тот, у окна, нахмурился, подумал и стал читать стихотворение — незнакомое. Читал он великолепно: негромко, но очень слышно, выразительно, но без плюсовки, — так на памяти Марта читал только Майорош…
- Он умер, Дон Кихот,
- и никогда
- он не придет
- смешным своим мечом
- вершить на этом свете справедливость.
- Остались господами — господа.
- Остались пастухами — пастухи,
- и дураки остались дураками.
- Кому же ты был нужен, Дон Кихот?
- …как снег, летят года, слагаются в
- века, века лежат в полях и под полями,
- в морщинах, под березами и в душах…
- И снег, колючий и сухой, его могилу
- все заметает — и никак не заметет.
Все помолчали немного, потом кто-то сказал: «Браво, Норис», а кто-то: «Слишком уж в лоб», а кто-то: «Давай еще, Норис», и все это было похоже не на ординаторскую сумасшедшего дома, а на литературный клуб много лет назад…
— Можно — чужое? — спросил Норис и, не дожидаясь ответа, начал:
- Гремят фанфары. Гамлет победил.
- Полоний жив, и отомщен отец.
- Офелия? Ее он разлюбил,
- но поведет наутро под венец.
- Усни, Офелия! Теряя четкость черт,
- спит Эльсинор в колеблющейся мгле,
- спят Розенкранц, Горацио, Лаэрт,
- лишь Йорик бродит на ночной земле.[1]
Позади тихонько стукнула дверь, народ завозился, пропуская вошедшего. Март оглянулся. Это был Петцер, он тихо, стараясь не производить шума, подошел, пожал руку Марту, потом Тригасу и сел на подставленный стул.
Потом Норис читал еще, потом читали другие, стихи были лучше и хуже, но почти все незнакомые, потом принесли гитару, и тоненькая женщина стала петь какие-то никогда не слышанные Мартом песни — оказалось, это Гейне, — и лишь через несколько часов все стали понемногу расходиться. Наконец остались только Петцер, Март и Тригас.
— Слушайте, Леопольд, — сказал Март, — как вам не стыдно? Вы такое — от меня скрывали! Я как свежим воздухом подышал.
— Вы по делу? — спросил Петцер.
— Даже по двум, — уточнил Тригас. — Во-первых, вами очень интересуется полицмейстер. Сегодня он меня минут двадцать допрашивал, и все вопросы как-то замыкались на вашем учреждении. Кто-то у вас тут умер, да? Короче, я сказал, что ничего не знаю и не желаю знать, но отвязался от него с трудом. Так что имейте в виду на всякий случай. А во-вторых, вот с ним неприятность случилась — прямо при мне.
— Что именно?
— Пти маль, — сказал Март. — В восемьдесят четвертом меня контузило, а где-то с восемьдесят шестого началось. И вот за последние дни — раз пять, наверное.
— Асамид применяли? — спросил Петцер.
— Да, — вздохнул Март. — Или ронтон.
— Это одно и то же.
— А мне казалось, ронтон сильнее, — сказал Март.
— Самовнушение, — усмехнулся Петцер. — Импортный препарат, упаковка красивая… Держите, — он протянул Марту коробочку с таблетками.
— А феназепам есть? — спросил Март.
— Есть. Дать?